Почему Гетари? Почему мое единственное детское воспоминание постоянно уводит меня в этот красно-белый мираж Страны Басков, где ветер надувает развешанные на веревках простыни, словно паруса неподвижно застывшего корабля? Я часто говорю себе: надо было мне жить там. Я был бы другим; вырасти я там, все сложилось бы иначе. Стоит мне закрыть глаза, как под моими веками играет волнами море в Гетари, я как будто вдруг распахиваю голубые ставни старого дома. Смотрю в окно и окунаюсь в прошлое. Сработало. Я все вижу.
Сиамская кошка, проскользнув в дверь гаража, удирает прочь. Мы спускаемся на пляж, где собираемся полакомиться коврижкой с маслом, которую несем с собой в фольге. Мы – это я, мой брат Шарль и моя тетя Дельфина, наша ровесница (самая младшая из сестер матери). Под мышкой у нас свернутые полотенца. Мы все ближе к железной дороге, и сердце у меня начинает колотиться: я боюсь поездов. В 1947 году, когда моему отцу было столько же лет, сколько сейчас мне, с ним произошел несчастный случай. Он нес каяк, который зацепило поездом из Сан-Себастьяна. Отца протащило по рельсам, он был весь в крови, сильно поранил ногу и бедро, разбил голову. С тех пор на месте происшествия висит табличка: «Осторожно! Берегись встречного поезда!» Впрочем, сердце у меня колотится не только поэтому. Я надеюсь встретить девушек, дежурящих на переезде. У Изабель и Мишель Мирай золотистая кожа, зеленые глаза и белоснежные зубы, обе носят джинсовые комбинезоны с обрезанными выше колен штанинами. Деду не нравилось, что я с ними знаюсь, но это было сильнее меня. Если самые красивые в мире девчонки принадлежат к неблагополучному социальному слою, значит, сам Господь Бог решил восстановить на земле хотя бы подобие справедливости. В любом случае они смотрели только на Шарля, который их в упор не замечал. «Блондин из Парижа!» – восклицали они, когда мы шагали мимо, а Дельфина с гордостью вопрошала: «Вы помните моего племянника?» Всегда впереди всех, он шел вразвалочку в сторону пляжа вдоль утопающих в гортензиях террас, сказочный принц с глазами цвета индиго, само совершенство в рубашке поло и белых бермудах от Лакоста, с пенополистироловой доской для серфинга под мышкой… Потом взгляды девушек обращались на меня, трусившего сзади, и улыбка сползала с их лиц. Взъерошенный, неуклюжий скелетик с тоненькими ручками-ножками, тщедушное пугало с выбитыми в драке (а точнее, в перестрелке каштанами в Багатели) передними зубами, с коленками в лиловых следах от недавних болячек, с облупившимся носом и последним номером «Пифа» в руке. Нельзя сказать, что при виде меня они преисполнялись отвращения, просто начинали смотреть в другую сторону, пока Дельфина бормотала: «А это… Ну… Это Фредерик, младший брат». Я краснел до кончиков оттопыренных ушей, выглядывавших из-под моей белокурой гривы, и не мог выдавить из себя ни слова, парализованный робостью.
Все свое детство я, чуть что, впадал в краску и постоянно с этим боролся. Кто-нибудь о чем-нибудь меня спрашивал, и на щеках у меня тут же вспыхивали пунцовые пятна. На меня обратила взор девочка? Мои скулы приобретали гранатовый оттенок. Учитель в классе задавал мне вопрос? Лицо у меня покрывалось пурпуром. Постепенно я разработал целую систему приемов, помогающих скрывать тот факт, что я легко краснею: нагибался завязать шнурок на ботинке, резко отворачивался, словно привлеченный чем-то захватывающим, убегал, прятал лицо за волосами, подтягивал повыше воротник свитера.
Сестры Мирай сидели на низеньком белом парапете у железной дороги и болтали ногами, с удовольствием подставляя их солнцу, проглянувшему между двумя летними дождями, а я тем временем завязывал шнурки, вдыхая запах влажной земли. Девушки совсем не обращали на меня внимания: я мучился от своей красноты, но на самом деле был прозрачным как стекло. До сих пор не могу без злости вспоминать про то, как превращался в невидимку и умирал от тоски, одиночества и непонимания! Я грыз ногти и дико комплексовал: торчащий вперед подбородок, уши как у слона, уродливая худоба – мало, что ли, надо мной в школе издевались? Жизнь – это долина слез, но факт остается фактом: никогда в жизни меня так не переполняла любовь, и я готов был ею делиться, но девицы с переезда чихать на нее хотели; ну что, если мой брат уродился красивым, а я нет – не его ж в этом винить. Изабель показывала ему синяк на ляжке: «Смотри, это я вчера с велика упала, видишь? Попробуй, надави пальцем, ой, да не так сильно, больно же…», а Мишель, завлекая Шарля, откидывала назад длинные черные волосы и опускала веки точь-в-точь как кукла, которая открывает глаза, стоит только ее усадить. Красавицы вы мои, да если б вы только знали, до какой степени ему было на вас наплевать! Шарль думал о партии в «Монополию», отложенной до вечера, об ипотеке на дома по улице Мира и авеню Фош, в девять лет он уже вел точно такую же жизнь, как сегодня, и мир лежал у его ног, и вся вселенная подчинялась его воле, и в этой безупречной жизни места для вас не было. Прекрасно понимаю ваше восхищение (мы всегда стремимся к недостижимому), ведь я и сам восторгался им не меньше вашего, боготворил старшего брата, рожденного побеждать, гордился им и не задумываясь последовал бы за ним на край света. «О брат, который мне дороже света дня!»[7] Вот почему я на вас не сержусь, напротив, говорю вам спасибо: если бы вы вдруг меня полюбили, стал бы я писателем?
Это воспоминание вернулось внезапно. Достаточно угодить в тюрьму, и детство всплывает из глубин. Может, то, что я считал амнезией, на самом деле было свободой?