Культурные и языковые практики русского двора стали примером, которому высшее российское дворянство последовало с энтузиазмом и без принуждения. Оказывать давление монархии приходилось скорее на низшие слои дворянства, чтобы они также переняли западные культурные модели, а верхние слои активно осваивали навыки учтивости и утонченности, по собственному желанию изучали европейские языки и старались – насколько позволяло финансовое положение – нанимать детям иностранных учителей и гувернанток, покупать им книги на иностранных языках и отправлять их в путешествия за границу, чтобы они могли в совершенстве овладеть европейскими языками, в особенности французским, следуя тем же тенденциям, что и двор. Через чтение на французском языке дворяне углубляли полученные в детстве познания о западных культурах, что позволяло им быть в курсе европейских достижений в разных областях: от философии, беллетристики, политики, экономики и сельского хозяйства до светской жизни, моды и причесок[667]. Образование и чтение, несомненно, готовили дворян к карьере – особенно на высших должностях на гражданской службе, в том числе в дипломатии, и в армии, – и в целом помогали им стать достойными представителями империи. В то же время благодаря такому воспитанию у дворян (как у мужчин, так и у женщин) формировалась склонность к определенному типу общения, характерному исключительно для этого социального слоя.
В этой главе мы рассмотрим, как французский помогал дворянам играть их социальные роли. В данном случае мы имеем дело прежде всего не с отношением к языку, а с языковой практикой рассматриваемой эпохи – в той мере, в какой мы сейчас можем судить о ней. По этой причине мы будем в максимальной степени опираться на источники – в особенности на мемуары и документы из семейных архивов, содержащие фактический материал[668]. Однако, рассматривая французский в качестве маркера социальной идентичности дворян, мы оказываемся в области более субъективных оценок и должны принимать во внимание осознанные и, возможно, неосознанные искажения, которые могли найти отражение в источниках.
Несмотря на то что французский занимал особое место среди иностранных языков, освоенных русскими, высшие слои дворянства послепетровского времени, как мы показали, можно охарактеризовать скорее как многоязычную, нежели как исключительно двуязычную группу, особенно если не понимать многоязычие и двуязычие в узком смысле, как равноценную компетенцию во всех языках, которыми владеет человек[669]. Свидетельства многоязычия обнаруживаются в дворянской переписке, дневниках, описаниях путешествий и других текстах[670]. Например, в дневнике графа Петра Александровича Валуева, занимавшего в царствование Александра II высокие министерские должности, нередко встречаются выражения на английском (desultory conversation [«бесцельный разговор»], distinguished guests [«высокие гости»], criket-match [sic, «состязание в крикет»], humbug [«очковтирательство»] и meddling [«вмешательство»][671]) и итальянском языках (sotto voce [ «вполголоса»], e tutti quanti [«и им подобные»] и in fiocchi [«в [моем] парадном костюме»][672]), не считая множества слов, выражений, а также фрагментов высказываний других людей на французском и иногда на немецком[673]. Конечно, далеко не все дворяне хотели, подобно жившим в середине XVIII века фельдмаршалу Петру Семеновичу Салтыкову и его жене, чтобы их дочери сочиняли письма идентичного содержания на русском, французском, итальянском и английском языках[674]. И, по всей вероятности, мало кто из высшего света мог сравниться с Александрой Долгорукой, молодой фрейлиной при дворе Александра II, которая, по свидетельствам современников, прекрасно говорила на пяти или шести языках[675]. Однако воспоминания как иностранцев, так и русских подтверждают впечатление, что это было общество, в высших слоях которого на протяжении долгого периода многоязычие было в порядке вещей. Марта Вильмот, которая гостила в имении Е. Р. Дашковой в начале 1800-х годов, говорила о том, что английский был шестым языком Дашковой[676]. М. Вильмот писала о том, что русское общество представляется ей «Вавилонским столпотворением <…> а русские, похоже, рождаются с даром бегло говорить на любом языке, потому что за столом довольно часто говорят на четырех или пяти языках»[677]. Примерно сорок лет спустя англичанка по имени Шарлотта, около трех лет проработавшая гувернанткой в аристократической семье, имение которой находилось в Орловской губернии, сходным образом замечала, что «владение четырьмя языками – это ничто для одного человека здесь»[678]. Княгиня, у которой она жила, по наблюдениям Шарлотты,
очень ловко ведет беседу; свободно заговорит по-английски с одним, затем поднимется и сядет рядом с немцем, заговорит с той же легкостью на его языке, дальше – с русским (и у нее русский язык звучит мягко и плавно), в то же время обмениваясь словом с кем-то еще из гостей по-французски <…>[679].
Способность бегло говорить на иностранных языках (которая, что следует подчеркнуть, не препятствовала свободному владению русским) была результатом образования, о котором мы говорили выше. Шарлотта вспоминает, что ее воспитанница «с легкостью изъясняется на четырех языках и немного знает итальянский; свободно использует в речи разные обороты и выражения». «Однако я заметила, – продолжает гувернантка, – что даже маленькие дети всегда говорят с человеком на его языке, если владеют им, и говорят куда лучше, чем можно было ожидать». Языки «перенимались от иностранцев, проживающих в этой стране, интуитивно, и требовалось лишь немного занятий, чтобы довести владение ими до абсолютного совершенства»[680].
Несмотря на многоязычие русского дворянства, французский язык занимал особое положение как в устном, так и в письменном общении в светской и семейной жизни, и как язык общения с иностранцами[681]. Мы ненадолго остановимся на том, в каких социальных контекстах французский язык широко использовался или подчас был обязательным для употребления, а также на том, какими коннотациями он наделялся в этих контекстах. Однако прежде чем рассматривать бытование французского в высшем обществе, мы кратко остановимся на интересных сведениях, которые приводит по этому вопросу в своих воспоминаниях Ф. Ф. Вигель, об обучении которого языкам мы говорили выше[682].
Воспоминания Вигеля относятся ко времени правления Александра I и Николая I. Он занимал различные государственные посты и имел большие связи в свете, литературных и правительственных кругах. Его пространные, откровенные и подчас язвительные записки являются крайне ценным источником, показывающим важность французского как языка общества в России в первой половине XIX века: они охватывают широкий временной пласт, затрагивают самые разные темы и содержат множество замечаний, касающихся языковой практики элиты. Для нашего исследования эти воспоминания особенно ценны из-за двойственного отношения мемуариста к феномену русской франкофонии, которую он рассматривает с разных позиций. Несмотря на то что Вигель гордился своим знанием французского, а его остроумие вызывало восторг у франкоязычного общества, он зачастую отзывался саркастично о членах этого общества, выставляя их в неприглядном свете.
Вигель часто писал о том, насколько хорошо представители высшего света владели языками, и утверждал, что это качество, в особенности владение французским, было важнейшим условием для вхождения в петербургский высший свет на заре александровской эпохи. Отличительными чертами русского аристократа, едко замечал он, были «манеры большого света, совершенное знание французского языка, а во всем прочем большое невежество»[683]. Владение французским считалось признаком достойного человека, что сделало общество «доступным людям, коих не следовало бы в нем видеть: всякого рода иностранцам, аферистам, даже актерам [!]»[684]. Ярчайшим примером того, что высший свет мог одновременно быть привлекательным и заслуживающим осуждения, манящим и пустым, был прекрасно говоривший по-французски князь Федор Сергеевич Голицын, в семье которого некоторое время воспитывался и сам Вигель, писавший о князе так:
Получив столь же плохое воспитание, как и братья, он приобрел, однако же, в большом свете этот хороший тон, который человеку, одаренному умом, дает так много средств его выказывать, а неимущему скрывать его недостатки. Более всего помогает он обходить затруднительные вопросы, которые могли бы изобличить в невежестве: имея самые поверхностные познания, можно с ним прослыть едва ли не ученым. Во Франции, где родился он, прикрывались им пороки и даже злодейства, пока революция не истребила его, как бесполезный покров. Давно уже вывезли его к нам молодые, знатные наши путешественники, Шуваловы, Белосельские, Чернышевы, но более всего эмигранты распространили его в лучшем обществе. В нем образовался князь Федор Голицын; а как французский язык был исключительный орган хорошего тона, без которого и поныне он у нас не существует, то он выражался на нем так свободно и приятно, как я дотоле не слыхивал[685].
Действительно, род Голицыных сыграл ведущую роль в формировании франкоязычной аристократической культуры, в которой происхождение и связи ценились выше, чем служба и положение в Табели о рангах. Эту культуру привезла в Россию прямиком из Сен-Жерменского предместья Парижа Наталья Петровна Голицына, знаменитая «усатая княгиня», которая считается прототипом старой графини, свидетельницы ушедшей эпохи, в пушкинской «Пиковой даме»[686]. Вигель говорил, что «сия знаменитая дама схватила священный огнь, угасающий во Франции, и возжгла его у нас на севере. Сотни светского и духовного звания эмигрантов способствовали ей распространить свет его в нашей столице».
Вигель описывал это явление в выражениях, согласующихся с понятием культурного капитала. Он замечал:
Составилась компания на акциях, куда вносимы были титулы, богатства, кредит при дворе, знание французского языка, а еще более незнание русского. Присвоив себе важные привилегии, компания сия назвалась высшим обществом и правила французской аристократии начала прилаживать к русским нравам столь же удачно, как в нынешних французских водевилях маркизы де-Сенваль и виконтессы де-Жюссак на нашей сцене перерождаются Авдотьями Дмитриевными и Марьями Семеновнами. Екатерина благоприятствовала сему обществу, видя в нем один из оплотов престола против вольнодумства, а Павел Первый даже покровительствовал его, представляя себе, однако же, право немилосердно тузить его членов, чего французские короли себе позволять не могли[687].
Таким образом, обращение к французскому было важным элементом строгого кодекса, регулировавшего поведение в социальной, бюрократической и культурной сферах, в каждой из которых у Вигеля были обширные связи, о чем свидетельствуют его многочисленные характеристики видных чиновников, общественных деятелей и писателей. Вместе с тем Вигель относился к этим мирам с предубеждением. По причине такой амбивалентности он представляется ярким примером той раздвоенной личности, которая была, как утверждал ряд современников, типичным порождением культурной вестернизации российской элиты. Безусловно, в его воспоминаниях наблюдается озабоченность определенными вопросами, тревожившими представителей российской элиты в конце XVIII – начале XIX века, когда им приходилось задумываться о чувстве принадлежности к их нации и социальному слою. Однако в случае Вигеля эти дилеммы могли объясняться положением аутсайдера, которое он занимал в некоторых сферах. Несмотря на тесную связь с аристократией, Вигель, большую часть детства воспитывавшийся бок о бок с детьми из таких знатных семей, как Голицыны и Салтыковы, испытывал явную неприязнь к этому сословию, вероятно чувствуя себя уязвленным тем, что в юности находился в зависимом положении. Словно исключая себя из круга аристократии, он говорил, что она «была довольно верной копией с французского подлинника: гордость свою прикрывала учтивостью и нестрогую нравственность – благопристойностию»[688]. При этом нельзя сказать, что Вигель испытывал большое уважение или проявлял интерес и симпатию к недворянским социальным слоям[689]. Он был далек от либеральных идей, не говоря уже о декабристских, несмотря на близость к свободомыслящим людям александровской и николаевской эпох[690]. Что касается национальности, то он явно ощущал себя русским, несмотря на иностранные корни (его отец был шведским эстонцем). Отчужденность, которую он испытывал, безусловно, усугублялась и другими личными причинами. Он не пользовался большой популярностью, отчасти потому, что современники считали его надменным человеком с трудным характером, отчасти из-за его гомосексуальности. Из мемуаров становится понятно, насколько он стыдился, что в юношестве был соблазнен французским гувернером семьи Голицыных, шевалье де Ролен-де-Бельвилем[691].
Воспоминания уже упомянутой нами Е. Ю. Хвощинской, которые также по нескольким причинам имеют для нас ценность, показывают, что французский не сдавал своих позиций в петербургском высшем свете и после Крымской войны, хотя, как мы увидим[692], литературное сообщество и интеллигенция задолго до этого начали критиковать российское дворянство за использование французского в свете и дома[693]. Когда юная Хвощинская в середине 1860-х годов приехала в столицу навестить свою бабушку Т. Б. Потемкину, та представила ее гостям так:
– C’est la fille de Юрка. [Это дочь Юрки.]
– On le voit bien par la ressemblance [Видно по сходству], – отвечали старушки, приветливо кивая мне головой.
– Et a-t-elle du talent comme son père? [Имеет ли она таланты своего отца?], – спросила одна из них.
– Elle a une très belle voix et va la travailler ici; après le thé elle nous chantera. [Она имеет очень хороший голос и приехала сюда, чтобы развить его; после чая она споет нам.][694]
Переходя с одного языка на другой для передачи речи на том языке, которым пользовался говорящий, Хвощинская подтверждает, что французский язык был по-прежнему в ходу в высшем столичном обществе, где часто бывали Потемкины[695]. Другие свидетельства сохранения в обществе 1860–1870-х годов привычки использовать французский можно найти в объемном дневнике П. А. Валуева[696], не говоря уже о литературных свидетельствах, например в романе Л. Н. Толстого «Анна Каренина»[697]. Выходившие в середине XIX века путеводители для иностранцев, намеревающихся посетить Санкт-Петербург, также подтверждают это: «Французский – язык света», – сообщал потенциальным туристам в 1865 году «Справочник для путешественников по России, Польше и Финляндии», изданный Джоном Мюрреем, однако в нем отмечалось, что в то время «почти везде понимают» также английский язык[698].
Теперь мы рассмотрим сферы, в которых французский широко использовался в качестве светского языка. Речь пойдет о появившихся в России в результате культурной вестернизации местах общения дворян. Они прекрасно известны читателям классической русской литературы, особенно художественной прозы, которая в большей степени, чем другие литературные формы, претендует на реалистичное изображение общества[699]. Достаточно часто описания подобных мест встречаются в письмах, дневниках, альбомах и других документах, сохранившихся в семейных архивах, и в основном мы будем опираться именно на эти документальные источники.
Одним из таких мест общения был бал. Так, в конце 1860-х годов на балу графини Софьи Андреевны Толстой (жены поэта Алексея Константиновича Толстого) семнадцатилетняя Е. Ю. Хвощинская впервые вышла в свет в Санкт-Петербурге, и хозяйка, взяв девушку под свое крыло, подбодрила ее: «C’est votre premier bal, il faut que vous vous y amusiez» («Это ваш первый бал, Вам нужно веселиться»)[700]