Истории брига «Бонито» суждено было вызвать сенсацию в Макассаре, самом красивом и, пожалуй, самом чистеньком из всех городов на Островах. В Макассаре не часто случаются сенсационные происшествия. «Фронт»[1] с его своеобразным населением быстро узнал о случившемся. Далеко в море видели какой-то пароход, буксирующий парусное судно, и когда этот пароход явился один, оставив судно в море, любопытство сразу распалилось. В чём дело? Видны были только его мачты с убранными парусами, неподвижно застывшие на одном месте. И вскоре по всей набережной, запруженной народом, распространился слух, что на риф Тамисса наскочило судно. Толпа правильно истолковала случившееся, но причина его находилась за пределами её проницательности, ибо кто мог ассоциировать девушку, отделённую сотнями миль, с кораблём, засевшим на рифе Тамисса? Кто стал бы искать отдалённой связи этого события в психологии по крайней мере трёх человек, хотя в эту минуту один из них, лейтенант Химскирк, пробирался сквозь толпу, чтобы дать отчёт о случившемся?
Нет, умы на «фронте» не способны были к такого рода изысканиям, хотя много рук — коричневых, жёлтых, белых — заслоняли глаза, чтобы взглянуть на море. Молва распространилась быстро. Лавочники китайцы выходили на улицу, и не один белый торговец поднялся от своей конторки, чтобы подойти к окну. В конце концов не каждый день корабль наскакивает на риф Тамисса. И мало-помалу слухи приняли более определённую форму. Английское торговое судно… задержано в море, как подозрительное, «Нептуном»… Химскирк вёл его на буксире, чтобы произвести расследование, и, по странной случайности…
Позже узнали название судна. «Бонито»… что! Не может быть! Да… да… «Бонито». Смотрите! Вы видите отсюда — только две мачты. Это бриг. Вот уж не думал, чтобы этот человек когда-нибудь попался. Но и Химскирк парень расторопный. Говорят, каюта на бриге не хуже, чем на увеселительной яхте. Да и Эллен что-то вроде джентльмена. Сумасбродный парень.
Молодой человек, наслушавшись последних сообщений, вошёл в шикарную контору братьев Месман на «фронте».
— О да! Несомненно, это «Бонито»! Но вы не знаете всей истории, я сам только что услышал. Этот парень года два как снабжает реку огнестрельным оружием. От долгой безнаказанности он, видимо, так обнаглел, что на этот раз продал ружья со своего корабля. Факт! Ружей на борту не оказалось. Какова наглость! Но он не знал, что у берега стоит одно из наших военных судов. Эти англичане так нахальны! Быть может, он думал, что это сойдёт ему с рук. Наш суд слишком часто оправдывает этих парней по самому ничтожному поводу. Но, во всяком случае, теперь конец знаменитому «Бонито». Я только что слышал в портовой конторе, что он наскочил на риф в разгар прилива, — а он к тому же с грузом. Думают, что никакая человеческая сила не сможет его оттуда сдвинуть. Надеюсь, что так. Это было бы прекрасным предостережением для остальных: знаменитый «Бонито», посаженный на риф.
Мистер Дж. Месман, голландец, родившийся в колониях, добрый патриархальный старик с гладко выбритым спокойным красивым лицом и седыми волосами, слегка вьющимися у воротничка, ни слова не сказал в защиту Джеспера и «Бонито». Он неожиданно поднялся с кресла. Лицо у него было заметно расстроенное. Случилось так, что однажды Джеспер отвлёкся от деловых разговоров о путях и средствах торговли на островах и разоткровенничался с ним на тему о Фрейе. Славный старик, который знавал прежде Нельсона и даже помнил немного Фрейю, был удивлён и заинтересован развитием этой истории.
Ну-ну-ну! Нельсон! Да, конечно! Очень честный, порядочный человек. И маленькая девочка с белокурыми волосами. О да! Я отчётливо помню. Итак, она выросла и превратилась в красивую девушку. И такая решительная, такая… — И он от всей души рассмеялся. — Помните же, капитан Эллен, когда вы благополучно убежите со своей будущей женой, непременно загляните сюда, чтобы мы могли её здесь приветствовать. Маленькая белокурая девочка! Помню, помню.
Вот почему при первом известии о крушении на его лице отразилась тревога. Он взял свою шляпу.
— Куда вы идете, мистер Месман?
— Иду искать Эллена. Я думаю, он должен быть на берегу. Кто-нибудь о нём знает?
Никто из присутствующих не знал. И мистер Месман вышел на «фронт» навести справки.
Другая часть города, часть, прилегающая к церкви и форту, получила информацию иным путём. Прежде всего ей предстал сам Джеспер, шагавший с такой быстротой, словно за ним гнались. И действительно какой-то китаец, по-видимому лодочник, следовал за ним по пятам тем же стремительным шагом. Поравнявшись с «Апельсинным домом», Джеспер неожиданно повернулся и вошёл, или, вернее, влетел туда, перепугав Гомеца, управляющего гостиницы. Но китаец, поднявший за дверью непристойный шум, немедленно привлёк внимание Гомеца. Его жалоба заключалась в том, что белый человек, которого он доставил с канонерки на берег, не уплатил ему за проезд. Он преследовал его до гостиницы всю дорогу, требуя платы. Но белый человек не обращал ни малейшего внимания на его справедливое требование. Гомец успокоил кули, вручив ему несколько медяков, а затем пошёл разыскивать Джеспера, которого знал очень хорошо.
Он нашёл его неподвижно стоящим у круглого столика. В другом конце веранды сидело несколько человек; они прервали разговор и молча глядели на него. Два бильярдных игрока, с киями в руках, подошли к дверям бильярдной и тоже уставились на него.
Когда Гомец приблизился к нему, Джеспер поднял руку, указывая на своё горло. Гомец заметил, что его белый костюм запачкан, затем заглянул ему в лицо и побежал заказывать напиток. По-видимому, Джеспер его потребовал.
Немыслимо угадать, куда он хотел пойти — с какой целью — или, быть может, только воображал, что куда-то идёт, — но внезапное побуждение или вид знакомого места заставил его войти в «Апельсинный дом». Он слегка опирался концами пальцев о круглый столик. На веранде находились два человека, которых он хорошо знал лично, но глаза его блуждали, как будто он искал пути к бегству, и когда взгляд его скользил по этим людям, он их не узнавал. Они, в свою очередь, смотрели на него, не веря своим глазам. Лицо его не было искажено. Нет, оно было неподвижное, застывшее. Но выражение делало его неузнаваемым. Может ли быть, что это он? — с ужасом думали они.
В голове был дикий хаос всевозможных мыслей. Совершенно отчётливых и ясных. Именно эта ясность и была так ужасна в связи с полной невозможностью остановиться на какой-нибудь одной из них. Он говорил себе, а быть может, им, этим мыслям: «Спокойней, спокойней». Перед ним появился китайчонок со стаканом на подносе. Он залпом выпил стакан и выбежал вон. С его уходом рассеялось недоумение, сковавшее зрителей. Один из них вскочил и бросился в тот конец веранды, откуда была видна почти вся дорога. В тот самый момент, когда Джеспер, выйдя из дверей «Апельсинного дома», проходил мимо него внизу, по улице, он возбужденно крикнул остальным:
— Это действительно был Эллен! Но где его бриг?
Джеспер с удивительной отчётливостью расслышал эти слова. Небеса звенели ими, словно призывая его к ответу, ибо это были те самые слова, какие сказала бы Фрейя. Это был уничтожающий вопрос, — он пронзил его сознание, как молния. И внезапно ночь окутала хаос его мыслей. Он не замедлил шагов. Он сделал в темноте ещё три шага. Потом упал.
Добряк Месман продолжал свои поиски до самого госпиталя, где и нашёл его. Доктор сказал несколько слов о лёгком солнечном ударе. Ничего серьёзного. Выйдет через три дня… Приходится согласиться, что доктор был прав. Через три дня Джеспер вышел из госпиталя; его видели в городе видели постоянно, — и это продолжалось довольно долго; так долго, что он стал чуть ли не одной из местных достопримечательностей, пока наконец не перестали обращать на него внимание; так долго, что история его блужданий по городу и по сей день вспоминается на Островах.
Разговоры на «фронте» и появление Джеспера в «Апельсинном доме» положили начало знаменитому делу «Бонито» и дали представление о двух его аспектах — практическом и психологическом.
С одной стороны, всё это дело подведомственно суду, а с другой — несомненно, случай вызывал сострадание; да, это было очевидно до жути и, однако, неясно.
Вы должны понять, что дело так и осталось неясным даже для моего друга, написавшего мне письмо, о котором упоминается в самых первых строках этого рассказа. Он был одним из присутствовавших в конторе мистера Месмана и сопровождал этого джентльмена в его поисках Джеспера. В его письме описывались оба «аспекта» и несколько эпизодов, связанных с этим делом. Химскирк выражал глубочайшую радость по поводу того, что ему удалось спасти своё собственное судно. Он слишком близко подошёл к рифу Тамисса: туман стлался над берегом. Он спас своё судно, а до остального ему нет дела. Показания жирного канонира сводились к тому, что в тот момент он счёл наиболее целесообразным отпустить буксирный трос, но, по его признанию, он был сильно смущён внезапной опасностью.
Совершенно ясно, что он действовал на основании точных инструкций, полученных им от Химскирка. Несколько лет совместной службы на Востоке сделали его преданным оруженосцем лейтенанта. Самым любопытным в истории о задержании «Бонито» был рассказ канонира о том, как, приступив согласно полученному распоряжению, к осмотру огнестрельного оружия, он выяснил, что никаких ружей на борту нет. В каюте на носу он нашёл пустые козлы для восемнадцати ружей, но ни одного ружья на всём корабле не оказалось. Помощник на этом бриге, выглядевший больным и державший себя так возбужденно, что смахивал на сумасшедшего, старался его убедить, будто капитан Эллен ничего об этом не знает; это он, помощник, продал недавно ружья поздней ночью одному типу, проживающему в верхнем течении реки. В доказательство он извлёк мешок с серебряными долларами и хотел принудить его, канонира, взять деньги. Затем, швырнув мешок на палубу, он стал колотить себя по голове кулаками, призывая на свою голову ужасные проклятия и называя себя неблагодарным негодяем, которому не место на земле.
Обо всём этом канонир немедленно доложил своему командиру.
Трудно сказать, что собирался сделать Химскирк, когда задержал «Бонито». Быть может, он хотел только причинить неприятность человеку, пользующемуся благосклонностью Фрейи. Глядя на Джеспера, он испытывал желание свалить этого человека, изведавшего её поцелуи и объятия. Но перед ним стоял вопрос: как добиться этого, не рискуя самому? Отчёт канонира придал делу серьёзную окраску. Однако у Эллена были друзья, и кто мог сказать, не выпутается ли он как-нибудь из этой истории? Мысль направить бриг, столь сильно скомпрометированный, на риф, пришла ему в голову, когда он слушал в своей каюте отчёт жирного канонира. Теперь было мало вероятностей вызвать порицание. А делу можно придать характер случайности.
Выйдя на палубу, он с такой алчностью посмотрел на свою ничего не подозревавшую жертву, так зловеще выпучил глаза и сморщил губы, что Джеспер не мог удержаться от улыбки. А лейтенант, расхаживая по мостику, мысленно говорил:
«Ну, подожди же! Я тебе испорчу вкус этих сладких поцелуев. Клянусь, придёт время, когда имя лейтенанта Химскирка не будет вызывать улыбку на твоих губах. Теперь ты — в моих руках!»
И эта возможность отомстить представилась внезапно, без всяких предварительных размышлений, можно сказать — сама собой, словно события таинственно сгруппировались так, чтобы способствовать тёмному делу. Самые коварные замыслы не могли сослужить Химскирку лучшей службы. Ему дано было отведать безграничную полноту мести, — нанести смертельный удар ненависти человеку и следить, как он разгуливает с кинжалом в груди.
Ибо таково было состояние Джеспера. Он что-то делал, двигался, тощий и беспокойный, с усталыми глазами, осунувшимся лицом; движения его были резки, говорил он непрерывно странным, усталым голосом, но в глубине души он знал, что ничто и никогда не вернёт ему брига, как ничто не может исцелить израненное сердце. Его душа, под влиянием Фрейи оставаясь спокойной на вершине любви, походила на неподвижную, но слишком натянутую струну. Удар заставил её вибрировать, и струна лопнула. Два года, в опьянении, полный уверенности, он ждал дня, который теперь уже не мог настать для человека, на всю жизнь обезоруженного потерей брига и казалось ему — недостойного любви, ибо для неё он не мог воздвигнуть пьедестала.
Каждый день он выходил из города, держась берега, и, дойдя до мыса против той части рифа, на какой лежал его бриг, пристально смотрел на любимый силуэт. Когда-то бриг был обителью ликующей надежды, а теперь склонённый, необитаемый, неподвижный — он вздымался над пустынным горизонтом как символ отчаяния.
Судовая команда покинула бриг на его же шлюпках, которые тотчас по прибытии в город были секвестрованы Управлением порта. Секвестрован был и бриг до окончания суда, но Управление не потрудилось оставить на борту охрану. Да и в самом деле, что могло сдвинуть его с места? Разве что чудо; разве что глаза Джеспера, часами не отрывавшиеся от него, словно он надеялся одною лишь силой взгляда притянуть бриг к своей груди.
Вся эта история, вычитанная мною в болтливом письме моего друга, сильно меня расстроила. Но поистине ужасно было читать его рассказ о том, как помощник Шульц бродил повсюду, с отчаянным упорством утверждая, что он — и только он — продал эти ружья. «Я их украл!» — твердил он. Конечно, никто ему не верил. Не верил ему и мой друг, хотя и восхищался таким самопожертвованием. Но многие считали, что человек хватил через край, выставляя себя вором ради спасения друга. Впрочем, ложь была такой ясной, что, быть может, это и не имело значения.
Я, знакомый с психологией Шульца, знал: да, он говорит правду, — и, признаюсь, пришёл в ужас. Так вот как вероломная судьба воспользовалась великодушным поступком! И я чувствовал себя так, словно и я принимал участие в этом вероломстве, раз я до известной степени поощрял Джеспера. Но ведь я же его и предостерегал…
«Парень словно помешался на этом пунктике, — писал мой друг. — С этой историей он отправился к Месману. Он рассказал, как какие-то негодяи белые, живущие среди туземцев в верховье реки, — напоили его однажды вечером джином, а затем стали насмехаться над тем, что у него никогда нет денег. Тут он заявил нам: „Я — честный человек, и вы должны мне верить“ и объяснил, будто он становится вором, если опрокинет лишний стаканчик. В ту же ночь к борту подошло каноэ, и он, без малейших угрызений совести, спустил туда ружья одно за другим, получив по десяти долларов за штуку.
На следующий день он заболел от стыда и горя, но у него не хватило мужества признаться своему благодетелю в этом проступке. Когда канонерка остановила бриг, он, предчувствуя последствия, хотел умереть — и умер бы счастливым, если бы, жертвуя своей жизнью, мог вернуть ружья. Он ничего не сказал Джесперу, надеясь, что бриг будет сейчас же освобождён. Когда же дело обернулось иначе и его капитан был задержан на борту канонерки, он, в отчаянии, готов был покончить с собой, но считал своим долгом остаться жить и открыть истину. „Я — честный человек! Я — честный человек, повторял он, и голос его вызвал у нас слёзы. — Вы должны мне верить, если я вам говорю, что я — вор, низкий, подлый, хитрый вор, едва я выпью стакан-другой. Отведите меня куда-нибудь, где я могу под присягой сказать всю правду“.
Когда мы, наконец, убедили его, что эта история никакой пользы Джесперу принести не может — ибо какой голландский суд, раз захватив английского торговца, удовлетворится подобным объяснением? И в самом деле — как, когда, где можно было найти доказательства этой истории? — он готов был рвать на себе волосы, но потом, успокоившись, сказал: „Ну, прощайте, джентльмены“ — и вышел из комнаты такой подавленный, что, казалось, едва волочил ноги. В ту же ночь он покончил с собой в доме одного из полукровок, с которыми жил с тех пор, как высадился на берег после крушения, — перерезал себе горло».
«Это горло!» — с содроганием подумал я. Горло, которое могло рождать нежный, убедительный, мужественный, чарующий голос, возбудивший сострадание Джеспера, завоевавший симпатию Фрейи! Кто бы мог предположить такой конец для несносного, кроткого Шульца с его склонностью к воровству? Эта черта была у него прямолинейна до абсурда и даже у людей, пострадавших от неё, вызывала только усмешку и раздражение. Он был действительно несносен. На его долю должно было бы выпасть полуголодное существование, таинственная, но отнюдь не трагическая судьба бездомного скитальца с кроткими глазами, болтающегося среди туземного населения. Бывают случаи, когда ирония судьбы, какую обнаруживают иные исследователи наших жизней, носит характер жестокой и дикой шутки.
Я покачал головой над усопшим Шульцем и продолжал читать письмо моего друга. В нём говорилось далее о том, как бриг на рифе, ограбленный туземцами из прибрежных деревень, постепенно принимал плачевный вид, серый, призрачный вид развалины; а Джеспер, худея с каждым днём, похожий на тень человека, быстро проходил по набережной с горящими глазами и слабой улыбкой, застывшей на губах. Весь день он проводил на уединенной песчаной косе, жадно глядя на бриг, словно надеялся, что на борту появится какая-нибудь фигура и с ветхой палубы подаст ему знак. Месманы заботились о нём, поскольку это было возможно. Дело «Бонито» было отправлено в Батавию, где оно, несомненно, угаснет в пыли официальных бумаг… Сердце надрывалось при чтении этого письма. Энергичный, ревностный офицер лейтенант Химскирк занял свой пост в Молукке. Неофициально ему было выражено одобрение, но его угрюмая, недовольная самоуверенная физиономия оставалась всё такой же мрачной.
Затем, в конце этого обширного послания, написанного с благими намерениями и перебирающего все новости на Островах по крайней мере за последние полгода, мой друг писал: «Месяца два тому назад сюда завернул старик Нельсон, явившись на почтовом пароходе с Явы. Кажется, приехал повидаться с Месманом. Довольно загадочный визит и необычайно короткий, если принять во внимание такой долгий путь. Он пробыл всего четыре дня в „Апельсинном доме“. Делать ему, видимо, было нечего, и на пароходе, отправляющемся на юг, он уехал в Проливы. Помню, одно время поговаривали, будто Эллен ухаживает за дочерью старика Нельсона. Девочку воспитывала м-с Харли, а потом она переехала к отцу на группу Семи Островов. Наверное, вы помните старого Нельсона…»
Помню ли я старого Нельсона? Ещё бы!
Далее мой друг уведомлял меня, что старик Нельсон, во всяком случае, меня помнит: спустя некоторое время после своего мимолетного визита в Макассар он написал Месманам, желая узнать мой лондонский адрес.
Что старик Нельсон (или Нильсен), основной чертой которого была полная безответственность и неспособность на что бы то ни было откликаться, пожелал кому-то написать и нашёл, о чём писать, — было само по себе немалым чудом. И из всех людей он выбрал меня! С беспокойством я ждал, какое сообщение последует от этого человека, ум которого был затемнен от природы, но моё нетерпение успело иссякнуть, прежде чем я увидел нетвёрдый вымученный почерк старика Нельсона — старческий и детский одновременно, с маркой в пени и почтовым штемпелем Ноттинг Хилл на конверте. Прежде чем вскрыть его, я отдал дань удивлению, всплеснув руками. Так, значит, он вернулся на родину в Англию, чтобы окончательно стать Нельсоном, или же отправлялся на родину в Данию, чтобы уже навсегда стать Нильсеном. Но немыслимо было представить себе старика Нельсона (или Нильсена) вне тропиков. И всё же он был здесь и просил меня зайти.
Он остановился в пансионе на одной из площадей Бэйтсуотера, где раньше жили досужие люди, теперь вынужденные зарабатывать себе на жизнь. Кто-то порекомендовал ему этот пансион. Я вышел из дому в один из тех январских лондонских дней, в один из тех зимних дней, какие составлены из четырех дьявольских элементов — холода, сырости, грязи и слякоти; прибавьте к этому ещё своеобразно клейкую атмосферу, прилипающую к самому телу, словно грязное белье. Однако, приблизившись к его жилищу, я увидел, как вспыхнуло там, вдали, за грязной вуалью из этих четырёх элементов, — томительное и великолепное сияние голубого моря, и крошечные пятнышки — Семь Островов проплыли перед моими глазами, а самый маленький островок был увенчан высокой красивой крышей бёнгало. Это зрительное воспоминание глубоко расстроило меня. Дрожащей рукой я постучал в дверь.
Старик Нельсон (или Нильсен) поднялся из-за стола, за которым сидел над потёртым бумажником, набитым какими-то бумагами. Он снял очки, прежде чем пожать мне руку. Сначала мы оба не сказали ни слова; потом, заметив, что я нерешительно огляделся по сторонам, он пробормотал несколько слов — я уловил только «дочь» и «Гонконг», — опустил глаза и вздохнул.
Его усы, растрёпанные, как и в былые времена, теперь совсем побелели. Старые щёки были округлы и тронуты румянцем; как ни странно, но что-то детское в его физиономии теперь куда больше бросалось в глаза. Он, как и его почерк, имел вид ребяческий и старческий. Больше всего выдавал его годы глупо и тревожно нахмуренный лоб и круглые невинные глаза, которые показались мне близорукими, моргающими, водянистыми; или они были полны слёз?..
Неожиданно для себя я обнаружил, что старик Нельсон вполне и обо всём осведомлен. Когда прошло неловкое замешательство, он заговорил совершенно свободно; время от времени я подгонял его вопросами. Иногда он вдруг погружался в молчание, сложив руки на жилете, в позе, воскрешавшей в моей памяти восточную веранду, где он, бывало, сидел, спокойно разговаривая и раздувая щёки, — в те далёкие, далёкие дни. Он говорил рассудительным, слегка озабоченным тоном:
— Нет, нет. Мы много недель ни о чём не слыхали. Да и не могли, конечно, — ведь мы жили совсем в стороне. Даже почты нет на Семи Островах. Но однажды я поехал в Банку в своей большой парусной лодке, узнать, нет ли писем, и увидел голландскую газету. Но там об этом упоминалось как о простом происшествии на море: английский бриг «Бонито» сел на мель за Макассарским рейдом. Вот и всё. Я захватил с собой газету и показал ей. «Я никогда ему не прощу!» — воскликнула она совсем по-старому. «Дорогая моя, — сказал я, — ты разумная девушка. Всякий человек может потерять корабль. Но как ты себя чувствуешь?» Меня начал беспокоить её вид. Раньше она не позволяла мне даже заикнуться о поездке в Сингапур. Но, конечно, такая разумная девушка не станет вечно возражать против этого. «Делай, как хочешь, папа», — сказала она. Дело было нелегкое. Нужно было захватить пароход, но я перевёз её благополучно. Там, конечно, зову докторов. Лихорадка. Анемия. Уложили в постель. Две-три женщины были добры к ней. Естественно, в наших газетах скоро появилась вся история. Она прочитала её до конца, лёжа на кушетке; потом протягивает мне газету, шепчет «Химскирк» — и теряет сознание.
Он долго моргал глазами; снова они были полны слёз.
— На следующий день, — начал он без всякой дрожи в голосе, — ей стало лучше. У нас был длинный разговор. Она мне рассказала всё.
Тут старик Нельсон, опустив глаза, передал мне, со слов Фрейи, весь эпизод с Химскирком; потом, невинно глядя на меня, отрывисто продолжал рассказ:
— «Дорогая моя, — сказал я, — в общем ты вела себя как разумная девушка». — «Я была ужасна, — крикнула она, — а он теперь терзается там». Ну, она была очень разумна и поняла, что в таком состоянии путешествовать не может. Но я поехал. Она мне велела ехать. За ней хорошо ухаживали. Анемия. Говорят, она поправлялась.
Он замолчал.
— Вы его видели? — прошептал я.
— О да, я его видел, — заговорил он снова тем же рассудительным голосом, словно обсуждал какой-нибудь вопрос. — Я его видел. Я пришёл к нему. Глаза у него ввалились на дюйм, лицо — только кости, обтянутые кожей, скелет в грязном белом костюме. Вот какой у него был вид. Как могла Фрейя… Но она никогда не любила… по-настоящему. Так он и сидел тут на бревне, выброшенном на сушу, — единственное живое существо на берегу. Волосы ему остригли в госпитале, и они не отросли. Он сидел, подперев подбородок рукой, и смотрел на эту развалину, застывшую между морем и небом. Когда я к нему подошёл, он только голову слегка повернул и проговорил: «Это вы, старина?» — или что-то в этом роде. Если бы вы его видели, вы бы сразу поняли: быть не может, чтобы Фрейя когда-нибудь любила этого человека. Ну-ну… Я ничего не говорю. Может быть… немножко… Она, знаете ли, была одинока. Но чтобы уехать с ним! Никогда! Безумие. Она была слишком разумна… Я начал укорять его ласково. Он поворачивается ко мне: «Писать вам! О чём? Ехать к ней! Зачем? Если бы я был мужчиной, я увёз бы её, но она сделала из меня ребёнка, счастливого ребёнка. Скажите ей: в тот день, когда единственная вещь, какая принадлежала мне во всём мире, погибла на этом рифе, я понял, что не было у меня власти над Фрейей. Приехала она с вами сюда?..» — крикнул он, неожиданно сверкнув на меня своими ввалившимися глазами. Я покачал головой. «Приехала со мной? А анемия?» — «Ага! Видите? Ступайте же прочь, старина, и оставьте меня одного с этим призраком», — сказал он и кивнул головой на останки своего брига. Безумный! Стало темнеть. Мне не хотелось оставаться дольше с этим человеком в таком уединённом месте. Я не хотел ему говорить о болезни Фрейи. Анемия! К чему было говорить? Сумасшедший! Да и что за муж бы из него вышел для такой разумной девушки, как Фрейя? Ведь даже своё маленькое поместье я бы не мог им оставить. Голландские власти никогда не разрешили бы англичанину поселиться там. Тогда оно ещё не было продано. Мой Махмет, вы его знаете, присматривал за ним. Позже я продал его одному голландскому полукровке за десятую часть его стоимости. Но это неважно. Тогда мне было всё равно. Да, я ушёл от него, я уехал с обратным пароходом. Рассказал обо всём Фрейе. «Он сумасшедший, — сказал я, — и, милая моя, он любил только свой бриг». «Может быть, — говорит она, глядя прямо перед собой, глаза у неё ввалились совсем, как у него. — Может быть, это правда. Да! Я бы никогда не позволила ему подчинить меня своей воле».
Старик Нельсон замолчал. И сидел, как зачарованный, и хотя в комнате пылал камин, мне было холодно.
— Вы сами видите, — продолжал он, — что по-настоящему она его никогда не любила. Она была слишком разумна. Я увёз её в Гонконг. Перемена климата, говорили они. Ох, эти доктора! Боже мой! Зимнее время! Десять дней дождь, ветер, холодные туманы… Пневмония. Послушайте! Мы много разговаривали. Днём и по вечерам. Кто у неё ещё оставался? Она, моя девочка, говорила со мной. Иногда она смеялась немножко. Смотрит на меня и смеётся…
Я содрогнулся. Он поднял глаза, посмотрел на меня грустно, с детским недоумением.
— Скажет, бывало: «Право, я не хотела быть дурной дочерью, папа». А я отвечаю: «Конечно, дорогая моя. Ты не могла этого хотеть». Она полежит спокойно, а потом скажет: «Я удивляюсь…» А иногда говорит мне: «Я была настоящей трусихой». Знаете, больной человек… мало ли что придёт в голову. А то ещё скажет: «Я была тщеславной, упрямой, капризной. Я думала только о собственном удовольствии. Я была эгоисткой или трусихой…» Но больной человек… мало ли что он говорит. А один раз почти весь день лежала молча, а потом сказала: «Да; может быть, когда настал бы тот день, я бы не ушла. Может быть! Не знаю! — крикнула она. — Спусти занавеску, папа. Спрячь от меня море. Оно укоряет меня за моё безумие».
Он тяжело перевёл дух.
— Вы сами видите, — шёпотом продолжал он. — Она была очень больна, очень больна. Пневмония. Так внезапно…
Он указал пальцем на ковёр, а меня охватила мучительная жалость при мысли о бедной девушке, побеждённой в борьбе с нелепостями трёх мужчин и под конец усомнившейся в самой себе.
— Сами видите, — уныло начал он снова. — Она не могла по-настоящему… О вас она несколько раз говорила. Добрый друг. Разумный человек. Вот мне и хотелось самому вам рассказать, чтобы вы знали всю правду. Такой человек! Как это могло случиться? Она была одинока. И, может быть, одно время… Так, немножко. Тут никогда и мысли о любви быть не могло у моей Фрейи… такая разумная девушка…
— Слушайте — крикнул я, гневно на него наступая. — Да разве вы не понимаете, что она от этого умерла?
Он тоже встал.
— Нет! Нет! — забормотал он, словно рассерженный. — Доктора! Пневмония. Истощение организма. Воспаление… Они мне сказали: пнев…
И не договорил. Слово перешло в рыдание. Он в отчаянии всплеснул руками, с тихим, надрывающим душу стоном отрекаясь от своего жуткого заблуждения:
— А я-то считал её такой разумной!..