ив носит пуховый русский платок, мягкий, теплый, легкий. Забавные глиняные игрушки вятских кустарей и плетенные из соломы корзиночки пылятся на полке возле рабочего стола Нансена, заваленного переводами сочинений русских географов.
Нансен пишет книгу о поездке в Сибирь, «в страну будущего». Поставив в рукописи последнюю точку, он отправится в экспедицию на Дальний Восток. Это почти решено. Правда, в Европе твердят о том, что неизбежна война, что огромные армии приведены уже в боевую готовность. Многие норвежцы не верят этому, посмеиваются над опасностью, считают, что благоразумие возьмет верх. Но опыт дипломата подсказывает Нансену, что тучи слишком сгустились.
И вот на Балканах, в городке Сараеве, молодой серб Гаврила Принцип стреляет в наследника австро-венгерского престола.
А через месяц чуть ли не вся Европа — в огне и крови.
Норвегия не воюет, она — в стороне. В газетах описываются ужасы войны, но эти ужасы где-то далеко. Тем норвежцам, которые выступают против войны, деловые люди намекают, что донкихотство теперь не в моде и что нужно яснее представлять себе, в чем национальные интересы страны. Доходы фирм растут, спрос на норвежскую руду увеличился, норвежская треска возросла в цене, можно выгодно торговать и с немцами, и с англичанами — о чем же шуметь?
Нансена просят высказаться о войне. По мнению многих солидных людей, он говорит странные вещи: что будущее Норвегии темно и неясно, что надо готовиться к тяжелым дням и побольше думать об обороне. Одна из газет называет его за это паникером. Норвегия ведь так далека от фронтов!
Даже первые заметки о торпедированных немцами норвежских кораблях и черные траурные рамки вокруг имен погибших моряков не колеблют уверенности, что Норвегия — в стороне, что Норвегии война никак, ни с какой стороны не коснется.
Нансен одинок, ему не верят. Когда с разливами рек, со звоном льдин, с запахами прелой листвы и мокрой земли, со студеными ночами пробралась с севера норвежская неяркая весна, он едет в горы.
Ночь застает его у костра. Смолистая сосна горит весело, стреляя сучками. Отсветы костра бегают по скале с темным провалом пещеры. На суку висит убитая черная птица — огромный глухарь.
Нансену не спится. Нет, от себя не уйдешь. Мысль нельзя прогнать. Мир болен. Пожар войны разгорается все сильнее. Кто же виноват в том, что миллионы людей попали в кровавый котел? Сколько было разговоров о великом значении культуры, но ведь не спасла она людей от бойни!
Из-за чего дерутся в Европе? Из-за власти, только из-за власти! Во всяком случае, те, что начали эту бойню. Но, конечно, и они утверждают, что сражаются за высшие идеалы. Такова цена европейской культуры. Она обманула. Она привела к этому безумию и, значит, изжила себя! Изжила?.. Но что в будущем? Только мрак? Или, может быть, старое и изношенное горит лишь для того, чтобы на его месте могло появиться новое?
Предрассветный ветерок шумит в кронах сосен, и Нансену кажется, что только в лесу, только среди природы люди становятся самими собой. Он мечтает о том, чтобы его будущий родной угол был в хижине, где тысячелетний лесной гул стоит над крышей, а папоротники перед дверью окроплены утренней росой. Но он слишком много жил и много видел, чтобы не понять, как детски наивны его мечты.
Так неужели же нет средств для излечения безнадежно больного человечества?
Он не хочет верить, что такое средство давно найдено. Норвежские рабочие и моряки, вышедшие с красными флагами на весенние улицы портовых городов, хорошо разобрались в том, что ставило в тупик этого прожившего большую жизнь человека. Такой зоркий, смелый, уверенный при поисках законов движения вод и льдов, он мучительно трудно, сомневаясь и останавливаясь, искал теперь путь к познанию законов развития человеческого общества…
Нансен не оставил мысли о большой экспедиции на восток: ведь должно же кончиться когда-нибудь ужасное расточительство человеческого духа, должна же вернуться обычная жизнь. Он написал несколько писем в Россию, Китай, Тибет. Но, может быть, когда будет получено разрешение, у него уже не останется сил для трудной, изнурительной экспедиции?
И зимой 1916 года Нансен отправился в те горы, куда давно, очень давно, еще до гренландской экспедиции, выгнала его из Бергена нудная дождливая погода.
К перевалу возле озера, где он тридцать два года назад тщетно разыскивал занесенную снегом хижину, теперь проложили железную дорогу.
Возле поблескивающей зеркальными окнами гостиницы прогуливались молодые люди в ярких свитерах. Провалявшись до полудня в мягкой постели после проведенной за карточным столом ночи, эти туристы не прочь были поразмять ноги, нагуливая аппетит.
Пятьдесят пять лет не самый лучший возраст для горного пробега на лыжах! К вершине Фоссе с Нансеном пошел молодой Адреас Клем, директор гостиницы, Клем был хорошим лыжником, и Нансен почувствовал, что на подъеме уступает ему. Плохо дело! Но нельзя ли взять свое на спуске?
После головокружительных виражей у Нансена дрожали и разъезжались ноги, но все же он первым влетел на лед озера.
— В жизни не видал более лихого лыжника! — воскликнул запыхавшийся Клем, когда они пошли дальше.
— А где наш пес? — как будто не расслышав, спросил Нансен. — Посмотрите-ка, как он кувыркается в снегу.
Конечно, Нансен снова выбрал тот отчаянно трудный путь, по которому карабкался тогда, в молодости. Мешок с продуктами, сброшенный вниз, летел очень долго и превратился в черную точку на дне долины. Ветер сорвал пса, скользившего по снежному карнизу. Жалобно взвизгнув, пес перевернулся в воздухе, свалился на крутой скат и, царапая когтями лед, задержался лишь у самого края пропасти.
— Я, кажется, доволен собой! — сказал Нансен Клему, когда они, наконец, спустились.
— Это был самый рискованный спуск в моей жизни! — признался тот.
— Не в том дело. Три десятка лет назад все это оставило у меня более глубокое впечатление. Право, тогда казалось даже труднее!
После этого горного похода у Нансена три дня болели ноги, но он твердо знал теперь, что еще вполне способен переносить тяготы экспедиционной жизни. Когда в начале 1917 года Ионас Лид, дела которого после плавания «Корректа» сильно пошли в гору, собрался за океан, Нансен попросил его встретиться в Вашингтоне с китайским послом и поговорить относительно своей экспедиции на восток.
Но и эта экспедиция не состоялась.
В 1917 году вступили в войну Соединенные Штаты Америки — и сразу же из норвежского посольства в Вашингтоне полетели очень тревожные телеграммы.
Формально Норвегия после расторжения договора унии была независимой страной. Ее не связывали с другими странами никакие иные бумаги, кроме акций иностранных капиталистических фирм, хотевших получить свою долю норвежских богатств. Но эти бумаги как раз и закрепили зависимость страны покрепче договора унии. Иностранные монополии — прежде всего английские — вывозили из Норвегии то, что было выгодно им, и ввозили то, что им было выгодно…
Недостающий хлеб и уголь страна давно получала из-за границы. Последние годы зерно привозили на кораблях из Америки. Теперь, вступив в войну, Соединенные Штаты резко сократили поставки и объявили, что вообще прекратят их, если норвежцы не согласятся на американские требования относительно торговли рыбой.
И народ невоюющей Норвегии стал голодать. Хлеб не всегда выдавали даже по карточкам. Белую муку отвешивали в аптеках на граммы по рецептам врачей.
Вот тогда-то к Нансену и пришла делегация членов парламента:
— Вы должны поехать к американцам в Вашингтон. Только вы можете спасти положение. Уговорите их — иначе мы погибли!
На корабле «Святой Улаф» Нансен пересек океан. В Вашингтоне его встретили холодно, почти надменно. Норвежская миссия? Восемь человек? Это слишком много. Достаточно трех.
Рассерженный Нансен хотел было отказаться от переговоров, но в гостиницу принесли телеграмму: «Зерна осталось на два месяца». И пять человек отправились обратно в Норвегию, а трое — Нансен, его помощник и секретарь — остались, чтобы уговорить американцев дать хлеб норвежским рыбакам и рабочим.
Уговаривать пришлось долго. Сначала Нансен выхлопотал продовольствие только для экспедиции Амундсена, который снова собирался в полярные страны. Потом американцы дали немного зерна, но потребовали, чтобы за это норвежские корабли работали для Америки.
Поняв, что домой ему скоро не выбраться, Нансен вызвал к себе Лив. Та приехала с небольшим чемоданчиком и застала отца в самой модной гостинице Нью-Йорка, недавно построенной на Пятой авеню. Он занимал несколько комнат, обставленных с вызывающей роскошью.
— Что поделаешь, здесь ценят человека и по содержимому кармана! — рассмеялся Нансен, обнимая дочь. — Если человек не в состоянии тратить столько-то долларов в день, считается, что он вообще немногого стоит.
На следующий день они поехали по самым дорогим магазинам, самым модным портным. Отец, всегда такой скромный, всегда зло вышучивавший тех девиц, которые интересуются «тряпками», впервые в жизни заказал дочери изысканные туалеты. Лив сияла. Отец посмеивался в усы:
— Так надо!
Прожив неделю в Нью-Йорке, Нансен снова переехал в Вашингтон. И Лив с ним. Переговоры шли очень туго, кто-то ловко и хитро мешал норвежской делегации. Нансен потом узнал, что это действовал английский посол лорд Перси, называвший себя другом Норвегии.
Однажды отец вернулся в гостиницу хмурым и рассерженным. Лив ни о чем не расспрашивала, но он заговорил сам:
— Американцы, видите ли, хотят получить точные сведения о будущей норвежской политике, прежде чем помогать нам дальше. И, представь, они искренне удивились, когда я сказал, что норвежская политика — внутреннее дело самих норвежцев.
Первые сообщения об Октябрьской революции в России застали Нансена еще в Америке. Вскоре со страниц нью-йоркских газет огромные заголовки закричали о большевистских комиссарах, живьем бросавших в клетку к медведям петербургских профессоров и артистов императорских театров.
Смысл событий в России оставался Нансену неясным и после того, как, подписав, наконец, договор, он весной 1918 года вернулся домой. Его встревожило, что и в Норвегии появились было Советы рабочих депутатов. Полиция быстро расправилась с ними. Нансену казалось невероятным, что большевистская зараза проникла даже в Скандинавию. Или, может быть, сама зараза не так уж страшна?
Новая Россия вышла из войны — и это как будто говорило в ее пользу. Большевикам, однако, не дали мира, которого они хотели. Против них пошли с огнем и мечом, стали душить Советскую Россию блокадой. Снова кровь, жертвы, человеческое горе.
И вдруг в Европе заговорили об организации, которая поможет лучше, разумнее устроить мир. Художник Вереншельд, сосед Нансена по «Пульхегде», старый добрый знакомый, застал его однажды в необычайном возбуждении.
— Ты читал — организуется Лига наций? Это отлично, превосходно! Знаешь, воображение моряка рисует мне эту Лигу как корабль, плывущий к обетованной земле под флагом человечности. На нем все государства, все нации. Корабль построен так, что противостоит военной истерии, военной пропаганде, этим остаткам варварства. У него крепкие борта…
— Как у «Фрама»? — пошутил Вереншельд. — А кто же будет капитаном: американский президент Вильсон или этот «тигр» Жорж Клемансо, который теперь у руля во Франции? Что-то не верится в их миролюбие.
Но Нансен был полон энтузиазма. В таком состоянии духа он с мандатом представителя Норвежского общества содействия Лиге наций сел на пароход, идущий во Францию. Там, в Версальском дворце, заседала мирная конференция, которая должна была заложить основы Лиги. Дорогой Нансен обдумывал, как лучше, надежнее построить будущий международный корабль и каким должен быть корабельный устав.
В Париже все было очень торжественно. От флагов множества стран рябило в глазах. Но… устав Лиги наций, оказывается, был уже составлен победителями в войне, а представителей небольших государств позвали только для того, чтобы подписать готовое.
Нансен вернулся в Норвегию несколько обескураженным. Международный корабль был не так хорош, как хотелось. Может быть, это болезненное крушение надежд заставило его особенно остро почувствовать, что сам он, в сущности, бездомен и одинок. Его дети воспитываются у чужих людей. Бедняжка Одд, за которым присматривает семья доктора Ланге, повредил ногу и попал в больницу. Ирмелин отправилась учиться в Америку, старшие — Лив и Коре — живут своей жизнью…
Отец навестил в больнице Одда. Они говорили о всяких пустяках, потом Нансен-старший вдруг произнес: — Завтра я женюсь, сынок… — и вышел из палаты раньше, чем Одд смог что-либо сказать.
Брак Фритьофа Нансена с Сигрун Мунте, вдовой известного художника, был неожиданностью даже для многих близких знакомых семьи Нансенов.
В «Пульхегду» пришла телеграмма Совета Лиги наций: не возьмется ли доктор Нансен за человеколюбивое дело — не возглавит ли он комиссию, которая должна помочь военнопленным всех воевавших стран вернуться по домам?
Нансен отказался: у него был последний долг перед без вести пропавшим на «Геркулесе» Александром Кучиным — обработка наблюдений, сделанных молодым русским в Антарктике; теперь как раз удалось выкроить время.
Но следом за телеграммой Совета Лиги наций в «Пульхегду» приехал английский дипломат Филипп Ноэль-Беккер. Ему поручили уговорить Нансена. Ноэль-Беккер уверял, что, занявшись делами военнопленных, Нансен совершит подвиг, равный плаванию «Фрама». А ведь нужно, в сущности, только начать дело. Это отнимет месяц, два, ну, самое большее три…
— Мне пятьдесят девять лет, и я не легковерен… — усмехнулся Нансен. — Кстати, о каком количестве пленных идет речь?
Гость замялся:
— Видите ли… Этого точно никто не знает!
— Где они находятся?
— Об этом, к сожалению, еще нет сведений.
— Каким же способом вы предполагаете вернуть их на родину?
— Гм… Пока мы еще не думали над этим.
— Вот как! А на какие средства вы намерены организовать их перевозку?
— Видимо, придется где-то искать деньги.
— Хорошо, но, по крайней мере, советские власти согласны на обмен пленными?
— Я думаю, что… Но мы их еще не спрашивали.
Нансен крупными шагами ходил по комнате, насмешливо поглядывая из-под седых бровей на посланца. Тот понял, что дело выиграно: Нансен заинтересован необыкновенной трудностью и сложностью задачи.
Через некоторое время разнеслась сенсационная новость: Фритьоф Нансен сам поехал в Москву договариваться с большевиками.
Норвежец ожидал встретить в Народном комиссариате иностранных дел грубоватого парня в кожаной тужурке и собирался говорить с ним, как ему советовали: резко, требовательно, непреклонно.
Но его ждал человек в самом обыкновенном костюме, со свободными манерами и смеющимися глазами. Георгий Васильевич Чичерин усадил Нансена в кожаное кресло и на хорошем английском языке осведомился, как тот чувствует себя с дороги.
Нансен поблагодарил и сказал, что он, как уполномоченный Советом Лиги наций, намерен…
— Простите, — перебил его народный комиссар, — Лига наций не признает нас, и мы не признаем ее. Я, к сожалению, не могу считать ваши полномочия достаточными для ведения переговоров.
Вот как! Нансен поднялся во весь рост. Нет, он не намерен церемониться с большевиками!
— В таком случае, я немедленно уезжаю. Вся ответственность за последствия падет на ваше правительство.
— Паровоз к вашему вагону будет подан через два часа, — тоже встав, спокойно сказал Чичерин.
Но так срочно паровоз не понадобился: Чичерин и Нансен, согласившись вести личные переговоры, быстро нашли общий язык. Советское правительство обещало бесплатно перевозить военнопленных до границы и вообще всячески помогать Нансену.
…Два месяца, так легкомысленно названные Ноэль-Беккером, превратились в два года непрерывной работы, в два года бесконечных разъездов по Европе.
Заключительный отчет Нансена Лиге наций был написан всего на одной страничке. Там сообщалось, что четыреста двадцать три тысячи военнопленных двадцати шести национальностей возвращены на родину; из них сто пятьдесят четыре тысячи человек были в плену у русских. Советские власти, говорилось в отчете, несмотря на тяжелое положение в стране, не только полностью выполнили свои обязательства, но вернули пленных даже быстрее, чем обещали.
На первом заседании Лиги наций Нансен сказал:
— Если некоторые государства окажутся за дверью, наша организация уже не будет подлинно мировой. Я хотел бы видеть здесь представителя России…
Зал ответил на это гробовым молчанием. Потом кто-то крикнул с места:
— Позор!
В Лиге наций Нансен прослыл «красным».
Многие деятели Лиги мечтали о вооруженной расправе над Советской Россией, о продолжении интервенции. Нансен думал по-другому.
Он призывал великие державы не применять силу. Ведь если минувшая война была жестокой, то будущая станет варварской. Особенно пострадают мирные жители густонаселенных стран. Нужно отменить воинскую повинность, наладить международный контроль над вооруженными силами, решать спорные вопросы путем переговоров между странами.
Он выступал против интервенции. Фальшивый царский режим мешал развитию России — и пусть теперь русский народ сам устраивает свою судьбу. Нужна лишь одна интервенция — против голода и эпидемий. Вот тут может проявиться добрая воля Лиги наций — и это нужно сделать без навязывания политических условий. Тогда новая Россия не будет отколота от остальной Европы.
«Он „красный“» — окончательно решили дипломаты о Нансене.
Небывалая засуха в России началась ранней весной 1921 года.
На Волге не было половодья, река не вышла из берегов — так мало снегу выпало зимой. Листья, едва распустившись, ссыхались и облетали. Всходы сгорели. Деревни Поволжья лежали среди черных, мертвых полей. Дым пожаров стлался над землей. В небе висело красное, зловещее солнце. Знойные ветры несли со стороны Заволжья тучи мельчайшего песка — это дышала пустыня.
Спасаясь от лютой беды, крестьяне заколачивали избы и брели куда глаза глядят. На пристанях и вокзалах скапливались толпы голодных. К середине лета беженцы из Поволжья растеклись по всей стране.
Правительство посылало в голодные губернии сотни эшелонов с хлебом. Но оно не могло накормить все Поволжье. Там жили десятки миллионов людей. С прошлых лет у них не было никаких запасов — народ еще не оправился от бедствий войны и интервенции. Кроме того, засуха захватила не только Поволжье, но и Украину, Крым, Приуралье.
Хотя неурожаи и засухи в России часто бывали и прежде, на этот раз в народном бедствии обвиняли только большевиков.
Некоторые европейские газеты напечатали письмо Алексея Максимовича Горького о голодающем Поволжье. Обращение великого писателя, с которым Нансен был знаком и переписывался, взволновало его, заставило особенно пристально следить за сообщениями о России.
Было похоже, что Европа не спешит помогать голодным. Откликнулись только рабочие и коммунистические организации. Они посылали в Россию хлеб, собирали деньги.
Нашлись люди, которых радовал голод в Поволжье. Делегация русских эмигрантов, бежавших от большевиков, умоляла американского посла в Париже сделать все, чтобы Поволжье не получило ни крошки американского хлеба: лучше принести в жертву несколько сот тысяч русских мужиков, чем поддерживать правительство, прогнавшее законную российскую власть. «Толпы голодных идут к границам, чтобы ринуться в Европу, разнося заразу большевизма!» — сообщали газеты.
Нансен получил письмо от Горького: не может ли Норвегия послать в Поволжье немного сушеной трески?
А потом пришла телеграмма от Международного Красного Креста: доктора Нансена просили принять пост верховного комиссара для помощи Поволжью.
Два дня Нансен не отвечал. Мрачный ходил он по кабинету в своей башне, заваленному книгами Пржевальского, Козлова, Свен Гедина и других путешественников по Азии. Художник Вереншельд, вызванный к соседу для совета, сказал:
— Я тебя знаю. Если ты откажешься, тебя потом замучат угрызения совести.
— Но пойми: соглашаясь, я должен снова отказаться от всего, что мне дорого.
— Я тебя знаю, ты согласишься! — упрямо твердил художник.
А восемь дней спустя Нансен уже встретился в Риге с заместителем народного комиссара по иностранным делам Литвиновым и вместе с ним поехал в Москву.
Ожидалось, что Нансен, как дальновидный политик, потребует от большевиков прежде всего согласия на уплату долгов, сделанных царским правительством, и лишь после этого будет разговаривать о помощи голодным. Но доктор Нансен поступил совсем по-другому.
Он сказал, что далеко не во всем сочувствует большевикам и настоящий коммунизм видел лишь… у эскимосов Гренландии, где нет ни зависти, ни борьбы за власть. Но это не мешает ему думать, что те, кто блокадой усиливает голод в России, — чертовски недальновидные люди.
Россию нельзя зачеркнуть, будущее Европы — только с Россией. У русского народа неограниченные силы, и раз большевики направляют их на восстановление страны, то было бы ошибкой этому мешать. И разве человеколюбие не обязывает помогать голодающим людям независимо от их политических убеждений? Он считает, что помощь должна быть оказана и несчастным в Поволжье, и тем, кто покинул Россию, спасаясь от большевиков, а теперь скитается по чужим странам.
Газеты накинулись на доктора Нансена: как, ставить знак равенства между пострадавшими от большевиков защитниками «истинной свободы» и какими-то темными мужиками, которые подняли руку на своих благодетелей, а теперь расплачиваются за это! Нет, доктор Нансен явно превысил свои полномочия, его надо отозвать с поста. И пусть доктор Нансен объяснит цивилизованному миру, почему из комиссара Международного Красного Креста он превратился в красного комиссара!
Корреспондент английской газеты «Дейли Кроникл» первым встретил вернувшегося из Москвы Нансена. Норвежец прежде всего снова подтвердил свое намерение всеми силами и средствами помогать голодающим в России, добиваться получения международного займа для этой цели. Когда корреспондент попросил его высказаться о нынешнем советском правительстве и о «красной опасности» для Европы, то «Нансен выразил уверенность в том, что в настоящее время для России невозможно какое-либо другое правительство, кроме советского, что Ленин является выдающейся личностью и что в России не делается никаких приготовлений к войне».
Эти слова были напечатаны в газете жирным шрифтом и звучали как вызов.
Сентябрь в Женеве солнечен и мягок. Озеро лежит застывшим синим стеклом в горной чаше, и чайки отражаются в нем.
Туристы — почти одни американцы — фотографировали Монблан, ослепительно и холодно поднятый в лазурное небо. Их крепкие башмаки стучали о плиты собора Святого Петра, о камни набережной, откуда маленький пароходик отправлялся в обычный рейс к Шильонскому замку.
На Монбланском мосту Нансена догнал его старый знакомый, политический обозреватель крупной английской газеты, человек влиятельный, с которым считались в Лиге.
— Русский вопрос непопулярен, — сказал он как бы между прочим и дружески взял Нансена под руку. — Мне кажется, что никто не намерен кормить большевиков. Требовать для них хлеба — значит ставить на карту свою репутацию.
Они пришли задолго до начала заседания Лиги наций. Обозреватель, извинившись, пошел к группе английских дипломатов.
Сытые, довольные люди подкатывали к дворцу в автомобилях и экипажах. Несколько фоторепортеров караулили их на мраморных ступеньках. Нансена не фотографировали. Он сел на скамейку под тенистым буком. В листве перекликались птицы.
Да, комиссия Лиги пока ему отказала. Безразличными словами о том, что Лига будет с интересом и доверием следить за усилиями доктора Нансена в организации частной благотворительности, прикрывалась насмешка. Но сегодня он расшевелит этих политиков и дипломатов. Он скажет всю правду. Ее услышат не только здесь — услышит весь мир. Посмотрим, что будет после того, как речь напечатают в газетах…
Нансен пошел к трибуне при настороженном холодном молчании. Через открытые окна слышалось пение зябликов. Кто-то несмело захлопал в ладоши, другой подхватил, и не очень дружные аплодисменты прошумели в зале.
Он стоял на трибуне, высокий, жилистый, загорелый, похожий на моряка, ждущего бури.
— От двадцати до тридцати миллионов людей находится под угрозой голода и смерти, — ровно, спокойно начал он и повторил: — От двадцати до тридцати миллионов! Если в продолжение двух месяцев они не получат помощи, их участь предрешена. Все, что нужно для спасения людей, находится от них только за несколько сот миль. Средства передвижения можно получить в продолжение месяца. Я достиг полного соглашения с Россией. Никто в комиссии Лиги наций, которая рассматривала мой доклад, не мог выдвинуть против него никакого серьезного возражения.
Мы делаем все, что можем, средствами частной благотворительности, но даже в этой области встречаем серьезные противодействия. Против нас начата кампания лжи. Я укажу только на известия, появившиеся в газетах. Писали, что первый поезд, посланный для голодных, был захвачен и разграблен Красной Армией. Это ложь! Но она обошла все газеты Европы. Обо мне рассказывали, что я послал экспедицию в Сибирь с оружием для большевиков. Я читал об этом в нескольких газетах. Писали, что экспедицией руководит мой друг — капитан Свердруп. Но капитан Свердруп повез в Сибирь только земледельческие орудия. Распространяется целая куча подобных историй. Не подлежит сомнению, что они распространяются каким-то центральным агентством. Я его не знаю. Но, очевидно, эти известия распространяет кто-то, кто заинтересован в том, чтобы ничего не было сделано для спасения голодных…
В зале задвигались, заскрипели кресла. Свернутые пополам странички белейшей бумаги из дипломатических блокнотов поплыли через стол к председателю. Кажется, доктор Нансен переходит границы. Его намеки неприличны и оскорбительны.
— Я знаю подоплеку этой кампании. Боятся, что если помощь, которую я предлагаю, будет оказана, то усилится советское правительство. Я думаю, что это ошибка. Я думаю, что мы не усилим советское правительство, доказав русскому народу, что в Европе есть сердца, есть люди, готовые помочь ему. Но допустим, что это усилило бы советское правительство. Разве есть на этом собрании человек, который посмел бы сказать, что лучше гибель двадцати миллионов человек, чем помощь советскому правительству? Я требую от этого собрания ответа.
— И вы его услышите!
Это крикнули с места. Шум в зале усилился. Председатель предостерегающе поднял руку. Не следует перебивать, пусть господин Нансен продолжает. Опять крик с места:
— Расскажите, как вы спелись с большевиками!
У председателя — страдальческое лицо. Нельзя превращать заседание Лиги наций в митинг. Возгласы неуместны. Спокойствие, господа, спокойствие!
Нансен стоит, опершись руками о края трибуны. Тому, кто перебивает его, должно быть, не нравится, что он согласился иметь в своей комиссии советского представителя.
И Нансен открыто говорит, что он хочет помочь России без всякого вмешательства в ее политику и при содействии советских властей. Он предостерегает против всяких проволочек — тогда помощь может прийти слишком поздно. Его голос крепнет, наливается силой. Нансен, обычно спокойный, выдержанный Нансен, стучит кулаком:
— Я не верю, чтобы народы Европы могли много месяцев сидеть со скрещенными руками и ждать голодной смерти миллионов русских людей. В этом году урожай в Канаде так хорош, что Канада может вывезти в три раза больше хлеба, чем нужно для борьбы с голодом в России. В Соединенных Штатах Америки пшеница портится в амбарах фермеров, которые не могут найти покупателей. В Аргентине столько кукурузы, что страна не может ее продать и употребляет как топливо для паровозов. В Америке стоят в гаванях корабли без дела, а там, на Востоке, гибнет тридцать миллионов людей!.. Надо смотреть фактам прямо в глаза. Говорят, что правительства не могут дать пяти миллионов фунтов стерлингов. Правительства не могут собрать этой суммы, которая равна только половине расходов, нужных для постройки одного военного корабля…
Я убежден, что народные массы Европы принудят правительства изменить свои решения! — почти кричит Нансен. — Я возьмусь за дело и подниму на ноги все страны Европы, чтобы устранить бедствие, неслыханное в истории! И я верю: что бы это собрание ни решило, — я найду средства помощи! Но ужас состоит в том, что приближается русская зима. Скоро замерзнут реки в России. Скоро снег будет затруднять перевозки. Должны ли мы допустить, чтобы замолкли навсегда голоса, которые зовут нас на помощь? Еще есть время спасти их!
Попробуйте представить себе, что пришла русская зима и что население без хлеба двинулось в путь по пустой, сожженной стране, ища его: мужчины, женщины и дети будут умирать тысячами в снегах России! Попробуйте себе представить, что это значит! Если вы когда-нибудь знали, что такое голод и холод, то вы поймете меня…
Голод и холод! Кому Нансен говорит это? Лишь некоторые делегаты внимательно слушают. Многие раздражены; зевают, скептически улыбаются, чертят что-то в своих блокнотах. Господин Нансен, кажется, собрался агитировать Лигу наций. Это было бы просто забавно, если бы господин Нансен не был так популярен.
— Во имя человечности, во имя всего, что вам свято, я обращаюсь к вам, имеющим жен и детей, чтобы вы подумали, что означает гибель миллионов женщин и малюток! С этого места я обращаюсь к правительствам, народам, ко всему миру и зову на помощь! Спешите с помощью, пока не будет чересчур поздно!..
И столько гнева, боли было в его голосе, когда он произносил эти слова, что даже самые яростные враги того дела, за которое он теперь боролся, не посмели сразу выступить против. Он сошел с трибуны. На галереях, где сидела допущенная на заседание публика, загремели аплодисменты. Это была почти овация. Но зал не подхватил ее.
Выступил представитель Южной Африки. Он поддержал Нансена. Но тут, бледный от ярости, поднялся один из делегатов.
— Что касается меня, — голос его срывался, — то я предпочел бы быть свидетелем гибели всего русского народа, чем рисковать поддержкой большевистскому правительству!
Подробного отчета об этом заседании в печати не появилось.
Ни одно телеграфное агентство не передало всей речи Нансена. Ни одна газета не напечатала ее целиком.
Вскоре Лига наций объявила, что она ограничится ролью простой советчицы во всем, что связано с помощью России.
Паровоз протолкнул вагоны под деревянную пограничную арку с выцветшей кумачовой звездой на верхушке.
— Ура! Да здравствует Нансен!..
К вагону, толкая друг друга, бросились люди. Нансен хмурился, взволнованно разглаживая усы. Произносить речь не хотелось. Но и красноармейцы в остроконечных суконных шлемах, и железнодорожники, и мужики, стучавшие от холода лаптями по мерзлой земле, чего-то ждали от него.
— Я постараюсь, чтобы вашему Поволжью помогли! — сказал он, и переводчик прокричал его слова в толпу. — Помочь должны все западноевропейские державы. И я хочу добиться этого!
Загудел надтреснутый станционный колокол. Мальчишки побежали за поездом. На других белорусских станциях за окнами вагона тоже темнели толпы, кричавшие «ура». Нансен выходил на площадку и махал широкой черной шляпой, подставляя голову ледяному ветру, гулявшему над осенней Россией.
В Москве Нансен задержался недолго. Он сказал Михаилу Ивановичу Калинину, что хотел бы проехать по голодным местам Поволжья. Калинин недавно вернулся оттуда и посоветовал Нансену: «Если вы хотите увидеть всё — поезжайте в Саратовскую и Самарскую губернии».
Нансен отправился на Волгу вместе с доктором Феррером, человеком доброй души, долго жившим в Индии и видевшим в своей жизни много страданий.
Паровоз с двумя прицепленными к нему вагонами бежал на восток. Кое-где на станциях разгружались эшелоны с зерном. Их охраняли голодные красноармейцы. Хлеб увозили в детские дома, смешивали с лебедой и кормили детей.
Саратов встретил гостей метелью. К вагону вышли со знаменами люди — нет, скорее тени людей. Какие бледные, бескровные лица…
Нансену дали старый автомобиль, кузов которого был прострелен пулями и неумело залатан.
Закутавшись в тулупы, он и доктор Феррер поехали в степь. Мела поземка. Машина застревала в сугробах — дорога была едва наезжена.
Внезапно шофер затормозил. Впереди лежало что-то полузанесенное снегом. Нансен вышел — и снял шапку: то был труп женщины.
Деревня, куда машина добралась в сумерки, казалась брошенной. На багровом фоне заката чернели оголенные стропила.
— Съели солому с крыш-то… — сказал шофер.
В первой избе чадила лучина. На лавке под одеялом из цветных лоскутков лежал старик. Пар дыхания еле курился над его головой. Женщина с черными, обмороженными щеками, растиравшая что-то в каменной ступке, безучастно взглянула на вошедших.
Нансен подошел ближе: в ступе была солома, дубовая кора и еще какая-то серая масса.
— Глина, — сказал переводчик. — И еще мука из старых лошадиных костей. Подмешивают к соломе и едят.
Во второй избе было холодно, как на улице. На полу рядом лежали два трупа со скрещенными на груди костлявыми руками. В темноте на кровати кто-то стонал.
Доктор подошел туда с фонариком.
— Агония, — тихо сказал он. — Здесь уже ничем не поможешь.
Все последующие дни Нансеном вспоминались потом, как тяжелый кошмар. В голове смешались названия незнакомых городов и деревень. Нансен заходил в детские дома, куда собирали сирот. Опухшие животы, отекшие ноги, бессильные, тонкие руки, изгрызенные с голоду. Он бывал в селах, где половина людей лежала в беспамятстве. Темные провалы окон смотрели на мертвые улицы. Трупы относили на кладбище, но у людей не было силы долбить мерзлую землю. Мертвые лежали в снегу меж старых могил.
В одной из деревень мальчик лет десяти, как щенок, забрался под крыльцо опустевшего дома и безропотно ждал там своей участи. Нансен подошел к нему, хотел взять, унести в дом. Мальчик протянул было ручонки, попытался встать, но как-то странно повалился на бок — и затих навсегда.
Нансен входил в избы, где бредили тифозные. При нем вынули из петли женщину, которая, чтобы не видеть мук своего ребенка, бросила его в колодец, а потом удавилась сама на вожжах, перекинутых через ворота. Сердце разрывалось от боли, а в памяти вставали сытые физиономии, брезгливо оттопыренные губы, в ушах звучал злой, срывающийся голос: «Я предпочел бы быть свидетелем гибели всего русского народа…»
Из Самары Нансен снова поехал по деревням. В декабрьскую злую пору его автомобиль пробирался по занесенным дорогам Мелекесского уезда. Стояла лютая стужа. У деревенской околицы ждала толпа. Автомобиль остановился.
Нансена обступили. К нему протягивали руки. Он видел глаза, полные мольбы. Какая-то женщина со счастливым безумным лицом качала на руках трупик ребенка и что-то быстро-быстро шептала. Другой мальчик, совсем крохотный, жался к шубе Нансена: «Дяденька, хлебца… хоть корочку, дяденька, милый».
Вдруг голодные увидели, что высокий нерусский человек, который должен был привезти им хлеб, заплакал. Он плакал, судорожно всхлипывая и вытирая лицо рукавом шубы. Потом заговорил на незнакомом языке, в отчаянии махнул рукой и почти побежал к автомобилю. Люди бросились за ним, хватали за шубу: «Хлеба! Хлеба!»
— Феррер!.. — Голос у Нансена прыгал. — Феррер, я больше не могу!.. Мы возвращаемся в Москву. Я должен рассказать… Я расскажу об этом всему миру.
Нансен, Нансен, Нансен!..
Это имя снова не сходит со страниц газет, как в те далекие годы, когда «Фрам» вернулся к родным берегам. Но теперь его нередко называют с раздражением, с насмешкой, с угрозой.
Нансен неутомим. Его видят во всех европейских столицах. Он стучит в чугунные сердца.
Сообщение из Стокгольма: «Профессор Нансен телеграфирует, что голод в России не поддается никакому описанию. Нужна помощь правительств и народов».
Из Лондона: «Последнее послание Нансена о голоде произвело большое впечатление. Ряд газет отмечает, что люди в Поволжье мрут как мухи, в то время когда хлеб гниет на американских элеваторах, а пароходы ржавеют в портах».
Из Женевы: «Сюда прибыл Нансен. В своем докладе он утверждал, что в России голодает 33 миллиона человек. Каждая тонна зерна может спасти 12 человек от смерти. Три доллара обеспечивают человеку пропитание».
Из Лондона: «Нансен обратился с телеграммой к английскому правительству, а затем приехал сам и выступает с докладами о русском голоде».
Из Парижа: «Сюда прибыл Нансен. „Не опоздайте с помощью! — говорит он. — Европа должна помочь Поволжью уже хотя бы потому, что Россия — житница Европы“. Пять тысяч человек, собравшиеся слушать выступление Нансена, устроили ему продолжительную овацию».
Из Лондона: «Нансен требует от английского правительства помощи голодающим на Волге. Нансен заявил корреспондентам: если Англия не желает подать примера, он покинет ее с отчаянием в сердце».
Из Нью-Йорка: «Видный американский журналист X. Э. Труэсделль в связи с призывами Нансена утверждает, что помощь Поволжью со стороны американцев — это не благотворительность, а стремление загладить прошлое. „Мы должны со стыдом помнить, — пишет Труэсделль, — что американское правительство тратило миллионы долларов для поддержания контрреволюционных пиратов в их войне с русским народом“».
Из Лондона: «Британский кабинет признал невозможным ассигновать какую-либо сумму денег голодающим в России. Ряд газет резко критикует правительство, утверждая, что отказ в помощи Поволжью ставит Англию вне цивилизации».
И, наконец, из Женевы: «Совет Лиги наций отверг представленный Нансеном меморандум норвежского правительства о помощи голодающим в России».
На крышах Стокгольма лежал серый, источенный солнцем снег, ветер доносил едва уловимые запахи пробуждающихся сосен.
Нансен пошел в церковь пешком. День был хмурый и теплый. В скверах кричала детвора. Розовощекий малыш бросил мяч так неловко, что он покатился под ноги прохожим. Нансен поднял мяч и протянул его раскрасневшемуся мальчугану. Какой крепыш! И тотчас выплыло восковое личико ребенка, безропотно ждавшего смерти под крыльцом опустевшего дома.
На мосту Норрбро Нансена окликнули. Харальда Бремера Нансен знал по дипломатической работе. Харальд, как всегда, безукоризненно одет и весьма приветлив. Сегодня он даже приветливее обычного: хочет показать, что не придает значения тому, что говорят о его знакомом.
— Ты похудел, старина! — Голос Харальда полон участия. — Ты много ездишь… Ты ведь был «у них»! Не очень-то это осторожно с твоей стороны…
— Как здоровье твоей жены? — перебивает Нансен.
— Благодарю, благодарю. Тебе бы следовало навестить нас. Ты знаешь, мы всегда рады. Мне безразлично, что о тебе пишут. Но это правда, что Московский Совет избрал тебя почетным членом?.. Вот как! И ты не отказался? Послушай, ты же всегда был трезвым, реальным политиком. Пусть большевики выкарабкиваются сами. Твои статьи…
— Ну, я пошел, Харальд. Извини меня — тороплюсь. Я был рад тебя видеть. Кланяйся жене.
Харальд посмотрел ему вслед: ссутулился, постарел.
Нансен шагал по узеньким улицам Стадена, этого уголка старого Стокгольма, где лавчонки любителей древностей притулились подле глухих стен домов, украшенных гербами средневековья. Странно, что обычно пустынные улочки сегодня так оживленны.
Он вышел на небольшую площадь возле церкви. Боже, какая толпа! Моряки, докеры, люди в комбинезонах. Очень много женщин. Двое полицейских в черных мундирах, с короткими саблями у пояса сдерживают людей у входа в церковь. Неясный гул стоит над площадью.
Нансен медленно пробирается сквозь толпу. Полицейский узнает его, предупредительно расчищает дорогу.
В церкви полны все скамьи, забиты проходы. Джонсон, его помощник, нервно перебирает фотографии. Гул с площади, где шумит толпа, сначала мешает Нансену говорить.
— В одной из самарских больниц сестра милосердия, сидевшая у постели тифозного, неожиданно обратилась ко мне по-шведски. Ее имя Карин Линдског. Она добровольно поехала к голодающим России. Вот телеграмма из Москвы. — Нансен достает голубой бланк. — Неделю назад она умерла в Самаре от сыпного тифа. И вот еще телеграмма. Доктор Феррер, с которым я ездил по Волге, только что скончался в московском госпитале. Он заразился сыпным тифом в голодных деревнях. Когда я прощался с ним, его рука была суха и горяча. «Расскажите всем, что делает тут голод!» — сказал он мне. Это был настоящий человек, герой долга. Вечная ему память, вечная память Карин Линдског, женщине с большим сердцем.
Торопливо встали те, кто сидел на скамьях. Минута молчания — и снова голос Нансена, разносящийся под гулкими сводами. Ровный голос, страшный рассказ. Снимки, которые Джонсон поднимает над головой, — правда о Поволжье.
Тишина такая, что, когда кто-то роняет на плиты ключ, все вздрагивают. Вдруг зарыдала молодая женщина. Ее уводят.
А Нансен говорит и говорит. Правда о Поволжье, страшная правда…
Нансен сел на ночной поезд, идущий в Кристианию. Почти все свои деньги он отдал для помощи голодающим и ездил теперь в неудобных вагонах с жесткими, тесными сиденьями.
По перрону носились мальчишки, размахивая пачками вечерних выпусков газет.
— Покупайте «Дагбладет»! Протест против выступления Нансена в церкви! Масса интересных новостей! Покупайте «Дагбладет»!..
Нансен не стал покупать газету.
Дома накопилась груда писем. Он вскрывал конверты ножом из моржового клыка, подаренного ему когда-то в Хабарове. Письмо «группы русских патриотов» с обычной бранью и угрозами. Среди подписей странно знакомая фамилия: Лорис-Меликов. Неужели тот, с которым он путешествовал по Енисею?
Бланк перевода: рабочий из Монтевидео шлет свои сбережения. Перевод от рыбаков с Лофотен.
«Дорогой мальчик», — прочел он еще на одном бланке. Ошибка? Нет, нет… «Дорогой мальчик, помнишь ли ты пастора Вильгельма Холдта, у которого жил в Бергене… Я теперь совсем стар, одинок, бог взял мою Марию… Посылаю тебе 371 крону — это все, что у меня есть… Купи им хлеба, я читаю о тебе в газетах, молюсь за тебя…»
В других конвертах были отчеты нансеновской организации из России, протоколы Лиги наций, журналы научных обществ. Низ корзинки для писем занимал большой пакет с советским гербом на пяти сургучных печатях. В нем оказался лист плотной меловой бумаги с тем же гербом, лиловой печатью и подписью. Текст был написан по-русски, и Нансен ничего не понял.
Но на бумаге попроще, тоже вложенной в конверт, оказался перевод. Нансену посылали выписку из речи Калинина на IX Всероссийском съезде Советов в Москве, в которой русский президент счел нравственным долгом особо выделить деятельность борца с голодом — норвежского гражданина Нансена.
Калинин предложил съезду письменно засвидетельствовать Нансену признательность за бескорыстную работу в пользу голодающих. Съезд принял это предложение и постановил послать гражданину Нансену грамоту. Большой лист с лиловой печатью и был этой грамотой:
«Гражданину Фритьофу Нансену.
IX Всероссийский съезд Советов, ознакомившись с вашими благородными усилиями спасти гибнущих крестьян Поволжья, выражает вам глубочайшую признательность от имени миллионов трудящихся населения РСФСР.
Русский народ сохранит в своей памяти имя великого ученого, исследователя и гражданина Ф. Нансена, героически пробивавшего путь через вечные льды мертвого Севера, но оказавшегося бессильным преодолеть безграничную жестокость, своекорыстие и бездушие правящих классов капиталистических стран».
Нансен беспокойно спал ночь, прислушиваясь к гулу сосен. Свист ветра напоминал ему о буранах Поволжья, о дорогах, переметенных снегом.
Через всю первую страницу утренней газеты протянулся хлесткий заголовок: «Нансен показывал в стокгольмской церкви снимки голодающих в Сирии и Ливане, выдав их за фотографии голодающих русских».
Снова ложь, наглая, омерзительная! Так было вчера и будет завтра. Они хотят, чтобы он отступил. Но он не отступит.
В январе 1923 года Нансен снова был на пути в Москву.
Россия поборола голод. Ей помогли рабочие многих стран, создавшие Международный комитет рабочей помощи. Помогла организация, созданная Нансеном. Часть продовольствия послала Америка. Но главное сделали сами большевики.
Нансена все сильнее интересовала их страна. Он снова переживал душевный кризис. Корабль Лиги наций дал течь, едва успев выйти из гавани. Его паруса надували ветры алчности, своекорыстия, жестокости. И все же Нансен цеплялся за этот ненадежный корабль, не видя вокруг другой опоры.
Теперь он ехал в Россию, чтобы самому посмотреть, что происходит в этой стране. Утверждения, будто именно оттуда, с востока, должен хлынуть свет, казались ему пропагандой. Во всяком случае, он намеревался увидеть все своими глазами и прежде всего узнать — хотят большевики мира или замышляют войну?
В Советскую Россию он ехал из лихорадившей Европы. Французские солдаты маршировали по дорогам Рурской области Германии. Греческие отряды перестреливались с турецкими. Англичане отправили корабли с войсками для подавления еще одного восстания в Индии. Военные страсти на Западе разгорались снова.
Поезд пришел в Москву утром. От Рижского вокзала Нансен ехал по Мещанской улице. Возле Сухаревой башни шумел рынок, мелькали платки, кепки, глянцевито чернели кожанки. В магазинных витринах лоснились окорока, белели калачи, громоздились синие пирамиды сахарных голов.
С заборов уже давно сорвали серые листки декретов и плакаты «Чем ты помог голодающим?». Рекламные тумбы пестрели афишами. Нансен попросил, чтобы ему перевели надпись на особенно яркой. Это была реклама кино: «„Доктор Мабузо“, мировой боевик. Ввиду грандиозности картины только два сеанса. Колоссальный успех».
Нансен поморщился.
Вечером он пошел в Большой театр. В «Дон-Кихоте» танцевала известная русская балерина Гельцер.
Театр был полон. Красноармейцы, рабочие, коротко остриженные девушки, молодые люди в косоворотках — и тут же хорошо одетые господа, дамы, кутающиеся в белые песцовые меха. Гостю объяснили, что это нэпманы, торговцы и промышленники, которым государство разрешило открыть частные магазины и мастерские.
Нансен прошел в ложу и развернул программу. Вдруг раздались аплодисменты. Он оглянулся, ища, кому аплодируют: наверное, в театре появился какой-нибудь видный большевик. Нет, все смотрят сюда, на него. Оркестр заиграл туш. Нансен встал, смущенно теребя красный бархат обивки.
Последующие дни он много ходил по Москве, встречался с советскими деятелями.
На столе в номере его гостиницы росла горка статистических таблиц, отпечатанных на машинке лиловых копий докладов. В кладовых Государственного банка ему показали золотой запас большевиков. От него, как от друга страны и народа, ничего не скрывали.
Нансен поехал к Дзержинскому, который возглавлял Народный комиссариат путей сообщения. С какой ненавистью произносилось имя председателя Чрезвычайной Комиссии на Западе, каким «кровожадным зверем» рисовался он воображению врагов Советов!
Навстречу Нансену вышел из-за длинного пустого стола очень худой и очень утомленный человек в гимнастерке. Нансена поразили его глаза — острые, проницательные и вместе с тем детски чистые. По-видимому, Дзержинский был болен — на обтянутых скулах горел нездоровый румянец.
— Человеку, который ездил по России в 1918 и 1921 годах, — начал Нансен, — приходится удивляться: вы многого добились.
Дзержинский внимательно слушал. То и дело на столике в углу звонили телефоны, и он, извинившись с какой-то удивительно мягкой улыбкой, тянулся к трубке. Потом снова обращал к собеседнику худое, нервное лицо, собирая в горсть бородку.
— Теперь, проехав по стране, я сам убедился, что положение русского транспорта далеко не катастрофично. Но вы, вероятно, знаете, что пишут по этому поводу европейские газеты?
Дзержинский заметил, что за рубежом редко пишут правду о Советской России. Сейчас Советская страна— это переживший кризис больной, здоровье которого еще только восстанавливается. Когда пораженные органы будут залечены и начнут правильно действовать, станет быстрее оборачиваться и кровь в артериях. Впрочем, уже сейчас железные дороги перевозят столько грузов, сколько нужно.
Нансен спрашивал о доходах дорог, о том, сколько стоят перевозки грузов. Дзержинский без напряжения приводил цифры на память, не заглядывая ни в какие бумаги.
— Не следует ли вам привлечь для восстановления транспорта иностранный капитал? — между прочим, спросил Нансен.
Он слышал, что многие деловые люди хотели бы получить концессии в Советской России. Старый знакомый Ионас Лид создал, например, в Лондоне целый «синдикат коммерсантов и промышленников», чтобы опять затеять выгодную торговлю на севере Сибири; но большевики пока что отказались от его услуг и денег.
— Иностранный капитал? — переспросил Дзержинский с улыбкой. — Мы уверены, что сумеем справиться сами.
Потом Нансен был у Михаила Ивановича Калинина. Они сидели за столом возле стаканов остывшего крепкого чая. Калинин рассказал, что в голодные губернии советское правительство отправило шестьсот тысяч тонн зерна.
И у Калинина, и у Дзержинского, и у других людей, с которыми Нансен встречался в Москве, чувствовалась непоколебимая уверенность в будущем. Никто не говорил о войне. Русские явно и страстно хотели мира, чтобы без помех заниматься своими делами.
Как-то поздним вечером к Нансену неожиданно пришел статный человек в пенсне. Он хорошо говорил по-английски; вполголоса, не очень внятно назвал свою фамилию и добавил, что прежде служил в царской армии.
— Я считаю своим нравственным долгом раскрыть вам глаза, господин Нансен. Я хорошо знаю современную русскую жизнь. От вас многое скрывают.
И гость стал рассказывать о массовых расстрелах в подвалах Чека, об ограблении храмов бандами комиссаров и о том, что цвет русской интеллигенции сгоняют на очистку улиц и площадей.
О комиссарах Нансен слышал вещи и занятнее. Но очистка улиц — это что-то новое. Он переспросил.
— Каждую субботу, — с готовностью пояснил гость, — дам высшего света, аристократок, сгоняют для уборки вокзалов и общественных зданий. Они превращены в белых рабынь, они…
Гость замолчал, заметив, что Нансен сдерживает улыбку. А тот вспомнил о чеке на двадцать пять фунтов стерлингов, который прислал ему из Лондона Востротин, спутник в плавании по Енисею. Бывший член Государственной думы успел бежать от большевиков из Сибири, но супруга его, сонная, раскормленная дама, замешкалась, отстала. Востротин умолял Нансена «ради старой дружбы вызволить невинную жертву» и к письму приложил чек — видимо, на подкуп комиссаров. Нансен представил себе «невинную жертву» с метлой в руках.
— Извините меня, но я не разделяю вашего возмущения. Вы, насколько мне удалось понять, находите справедливым, чтобы одни жили не работая, паразитами, между тем как другие принуждены трудиться непосильно. Разумеется, бывшей владелице замка тяжело мыть полы в учреждении, но жалеть ей об этом не стоит. Это лучше, чем продавать себя. Если возраст и здоровье позволяют дамам из общества трудиться и их заставляют это делать, право, тут нет трагедии. И… я очень устал сегодня.
Гость, блеснув пенсне, молча поклонился и вышел.
Нансену не спалась.
Уже одно то, что большевики подняли значение труда в стране, где высшие классы всегда воспитывались в презрении к нему, означало многое. В их Советах— рабочие, крестьяне. Они опираются на миллионы таких же рабочих и крестьян. То, что они затеяли, ново, интересно. В русских условиях все это правильно. Но можно ли представить себе такую же революцию в Норвегии? Разве не вернее было бы добиваться лучших жизненных условий для всех классов? Правда, пока никто не знает, как можно это сделать.
Сон не приходил. Разболелась голова. Нансен, одевшись, вышел на улицу. Резкий, порывистый ветер, бушевавший все эти дни, раскачивал тусклые лампочки. Пронзительно повизгивала железная вывеска с непонятным словом «Церабкооп». В окнах учреждений кое-где еще горел свет. Беспризорный парнишка, курносый, оборванный, вынырнул откуда-то из подъезда, взглянул на Нансена, присвистнул, сказал нахально:
— Эй, дядя, даешь папироску.
Нансен не понял. Он дышал глубоко и жадно. Бодрящая погодка! Шумит над Россией крепкий ветер, выметая старый сор из закоулков, но как сумеют новые хозяева обжиться в огромном, полуразрушенном, продутом сквозняком доме?
Через несколько дней, на прощальном вечере, Нансен сказал:
— С самым теплым чувством я буду вспоминать о тех днях, которые провел в России. Я никогда не забуду Россию и ее народ. Я рад работать с русским народом. Я верю в великую будущность России.
Нансену за помощь в возвращении военнопленных на родину была присуждена международная Нобелевская премия.
Эти деньги он истратил главным образом на покупку тракторов и других машин для двух советских опытно-показательных станций, которые должны были обучать крестьян научным приемам земледелия.
Почти одновременно Нансен получил крупную сумму за издание своих сочинений и распределил ее между теми же станциями, а часть отдал для помощи греческим беженцам и русским эмигрантам, голодавшим в Турции.
И опять, в который уже раз, услышал он старые, надоевшие песни. Опять к нему приклеивали и «красного», и «большевика», и «скрытого агента Коминтерна», и «троянского коня в крепости цивилизации».
Шум усилился, когда вышла в свет его книга «Россия и мир», написанная после возвращения из Москвы. Эта совсем тоненькая книжка, почти брошюрка, появилась на прилавках магазинов в 1923 году, была тотчас раскуплена читателями и тотчас же разругана в пух и прах буржуазными газетами.
Еще бы! Нансен, например, писал в ней, что, вдумываясь в положение России, он понял: от реакционного русского царизма волна закономерно, неизбежна должна была подняться до коммунизма и диктатуры пролетариата. Почему, спрашивал он, так ополчились на Октябрьскую революцию в России? Ведь она привела главным образом к положительным результатам, уничтожив многое из тяжелого прошлого этой страны.
«Можно сомневаться относительно Западной Европы и относительно дальнейшего развития западноевропейской культуры, — писал он, — но не может быть никаких сомнений в том, что русскому народу предстоит великое будущее…
В жизни Европы ему предстоит выполнить высокую задачу.
Я считаю вероятным, что в не слишком далеком будущем Россия принесет Европе не только материальное спасение, но и духовное обновление».
Так честно, смело, открыто говорил человек, много видевший и много передумавший, человек, стоявший у порога нового мира, но не отваживавшийся на решительный шаг.
А пока Нансен отдавал себя делу, которое казалось ему самым нужным и важным, дети его незаметно выросли, вступили на свою дорогу.
Лив нашла счастье с инженером Андреасом Хёйером. Молодые построили себе дом возле «Пульхегды», и вскоре по светлым комнатам уже бегала крохотная золотоволосая Ева. Коре после окончания сельскохозяйственной школы поступил работать в Советско-норвежское общество и месяцами пропадал то на севере Норвегии, то в русской тундре. Одд стал архитектором. Ирмелин мечтала об Академии художеств.
В редкие дни домоседства Нансен возился с внучкой, рисовал, с наслаждением слушал музыку. Композитор и пианист Дубровейн, поселившийся в Норвегии, приезжал тогда в «Пульхегду», играл Чайковского, русские народные песни.
Нансен увлекался Достоевским, советовал Лив:
— Читай Достоевского, но читай серьезно. Размышляй, делай себе пометки. Его нельзя читать поверхностно, он бесконечно глубок.
Тетя Малли как-то сказала Лив, что ее отец, наверное, вылеплен из той же глины, что и древние викинги. Много ли теперь мужчин, которые могли бы на седьмом десятке шагать через три ступеньки, догоняя лифт? А ежедневная холодная ванна по утрам после гимнастики? Бр-р, подумать страшно, а он плещется как ни в чем не бывало. Люди в его возрасте гуляют с палкой — Фритьоф же перед обедом бегает по саду. О лыжах и говорить нечего…
Нет, Фритьоф Нансен еще не устал от жизни! Он полон сил, жажды деятельности. Хотя корабль Лиги наций все глубже засасывает пучина пустословия и закулисных махинаций, Нансен все еще не решается покинуть его борт: ведь даже с худого корабля можно иногда протянуть руку помощи тем, кто в ней нуждается.
Нансена волнует теперь судьба армян, живших в Турции. Турки затеяли ужасающую резню, истребив в некоторых городах все армянское население и разграбив его имущество. Те, кому удалось избежать расправы, рассеялись по всему миру, потеряв кров и родину. Им сочувствуют на словах, но никто не помогает. Их единственная надежда — Советская Армения.
Нансен просит Лигу помочь армянским беженцам. Но Лига не хочет даже говорить об этом, прежде чем Нансен сам не съездит на Кавказ и не посмотрит, как живут советские армяне.
В 1925 году Нансен опять в Советском Союзе. Его видят на открытии оросительного канала в сухой Сардарабадской степи, он путешествует через Дарьяльское ущелье, приезжает на воскресник жителей Махачкалы, аплодирует певцам в рабочих клубах Еревана. Объехав почти весь Кавказ, Нансен затем плывет по Волге до Саратова, узнавая и не узнавая те места, в которых ему довелось быть в голодный год.
Вернувшись в Женеву, он говорит на заседании Лиги:
— Единственное место, где в настоящее время можно устроить несчастных армянских беженцев, это Советская Армения. Здесь несколько лет назад царили разруха, нищета и голод. Теперь я видел, что заботами советского правительства в Армении установлены мир и порядок.
В зале шумят, переговариваются. Он видит перед собой безучастные лица и кричит:
— Я умоляю припомнить армянскую трагедию!.. Я заклинаю вас, чтобы ожидания несчастных снова не оказались обманутыми!
Его горестные, страстные слова падают в пустоту. Лига наций не желает, чтобы беженцы переселялись в Советскую Армению.
На следующем заседании Лиги он выступает снова, взывая о помощи людям, ищущим родину. Тщетно!
Нансен не сдается. Он опять и опять требует слова. И однажды ему прямо советуют «больше не беспокоить Лигу армянским вопросом». Не дав Нансену высказаться еще раз, делегаты почти демонстративно принимаются обсуждать вопрос о постройке нового зала заседаний.
В эти горькие дни Нансена снова властно позвало дело, от которого он почти отошел последние годы.
Настало время, когда человек стал все увереннее, смелее прокладывать новые пути в Арктику — воздушные. Одним из первых пошел в арктическое небо Руал Амундсен. Он истратил все свои деньги, залез в долги, чтобы купить аэроплан, — однако ненадежная машина потерпела аварию при посадке на льдину.
Амундсена это только раззадорило. Но и другая его экспедиция, на гидропланах, едва не кончилась трагически. Вернувшись, Амундсен тотчас начал готовить к полету дирижабль «Норвегия». 12 мая 1926 года «Норвегия» пролетела над Северным полюсом.
Амундсен сделал первый шаг, Нансен стал думать над вторым. Не только полет, но и высадка с дирижабля на дрейфующие льды. Не только Северный полюс, но и «полюс относительной недоступности». Не только рекорд дальности полета, но и обширная программа научных исследований.
Таким рисовался Нансену план воздушной экспедиции на мощном дирижабле. Конечно же, этот план слишком осторожные люди окрестили сумасшедшим, фантастическим.
— Обвинение в фантастичности я спокойно принимаю, — ответил Нансен. — Работа исследователя плодотворна лишь тогда, когда ее окрыляет фантазия. Только такие исследования смело движут вперед человеческую мысль.
Тем временем созданное для научных исследований международное общество «Аэроарктика», куда вошли ученые Советской России, Германии, Норвегии и других стран, выбрало Нансена своим почетным и бессменным председателем.
С каким юношеским увлечением он взялся за дело! Сам придумывал и чертил конструкцию теплой палатки для ученых, которые спустятся с дирижабля на льды у полюса. Сам отбирал и проверял приборы. Сам лазил во все отсеки строившегося в Германии дирижабля «Цеппелин».
Постройка воздушного корабля обходилась дороже, чем думали. Тогда Нансен отправился за океан, чтобы чтением лекций о будущей экспедиции заработать недостающие деньги.
Летом 1928 года общество «Аэроарктика» собралось на конференцию в Ленинграде. Она открылась в те дни, когда мир взволновала новая трагедия на Севере.
Итальянская экспедиция на дирижабле «Италия», которой руководил честолюбивый генерал Умберто Нобиле, задумала опередить Нансена. Дирижабль побывал над полюсом, но на обратном пути произошла катастрофа. Часть экипажа погибла, часть оказалась на льдинах.
Руал Амундсен, который незадолго до этого объявил, что его жизнь путешественника закончилась, и поселился на покое в тихом доме у фиорда; снова надел прорезиненную куртку. Самолет «Латам» оторвался от поверхности бухты Тромсё и унес Амундсена на Север — туда, где разбилась «Италия».
По странному совпадению, это произошло как раз в тот день и час, когда Нансен открыл в украшенном цветами конференц-зале Академии наук СССР заседание «Аэроарктики».
Нансен говорил о наступлении новой эры в арктических исследованиях, о том переходе от редких, случайных экспедиций к планомерному научному изучению, которое начал Советский Союз. Он сказал, что неудача «Италии» не должна ни на минуту останавливать исследователей.
По его мнению, наиболее существенную помощь итальянцам мог оказать советский ледокол «Красин». От имени собравшихся Нансен пожелал самых больших удач Амундсену.
Утром следующего дня газеты сообщили, что со Шпицбергена почему-то нет сведений о «Латаме». Может быть, Амундсен направился прямо на поиски ледового лагеря Нобиле?
Нансен долго сидел над газетой. Не похоже это на Амундсена — полететь дальше, не пополнив баки горючим!
Не было никаких известий о самолете и в следующие дни. В перерывах конференции люди говорили только об Амундсене.
— У старого полярного волка в запасе сто тысяч хитростей! Он, конечно, преодолеет все затруднения… — твердил моложавый немецкий штурман. — Как вы полагаете, господин Нансен?
— У «старого полярного волка» в запасе слишком мало продовольствия! — хмуро отрезал Нансен.
…Уже под осень, после того как ледокол «Красин» пробился к лагерю итальянцев и снял их со льдины, рыбаки нашли в море поплавок «Латама», а потом и запасный бак самолета.
Черный траурный креп обвил портреты Руала Амундсена…
Вылет воздушной экспедиции «Аэроарктики» во главе с Нансеном был назначен на лето 1930 года.
Зимой Нансену нездоровилось. В середине дня тянуло прилечь на диван возле рабочего стола. Врач намекнул, что приходит время расплаты за жизнь без отдыха, за жизнь, отданную труду:
— Устало сердце. В общем надо беречься, побольше лежать в постели. Никаких волнений, легкое чтение.
— Я согласен лежать и читать Джером Джерома. Но сначала мне надо ненадолго слетать к полюсу, — пошутил Нансен.
Однако сильные боли заставили его лечь в постель. Непривычно бледный, слабый, он нервничал, жаловался, что не вправе терять без дела ни одного дня. Его навещали старые друзья — Вереншельд, Отто Свердруп, Хелланд-Хансен.
К весне больному стало лучше. В широкой постели прямо на смятом одеяле валялись книги, свитки морских карт: Нансен, готовясь к полету, пытался предугадать, какими будут в этом году льды у полюса.
В конце марта потеплело. Нансен открывал окно, прислушивался к журчанию ручьев, вдыхал запах талого снега. Потом садился к письменному столу, звал секретаря, совещался с товарищами по будущей экспедиции, писал письма.
Пришел май — прозрачный, яркий, солнечный. Певчие дрозды будили Нансена на рассвете. Ему уже разрешили ходить по саду. Он подолгу смотрел в синее небо. Теперь уже скоро…
Утром 13 мая 1930 года Нансен вышел на залитую солнцем веранду.
Белки, завидев его, попрыгали с сосен на перила за привычной порцией кедровых орехов.
Он сел в плетеное кресло, с наслаждением, глубоко вдыхая воздух весеннего сада и щурясь от солнца. Внезапно голова его опустилась на грудь. Орехи из разжавшейся горсти рассыпались по полу.
Кари, жена Одда, вышедшая в эту минуту на веранду, бросилась к нему. Белки, испуганно вереща, запрыгали через перила.
Он открыл глаза и силился что-то сказать. Кари показалось, что он хочет произнести имя той, которая ушла из жизни раньше его.
Москва — Норвегия. 1955–1957.