ИВАН ГРУНСКОЙ
У ВОЙНЫ ТАКИЕ РАЗНЫЕ ЛИЦА




Неумолимо время. И у каждого своя конечная остановка. Ветераны Великой Отечественной войны уходят. Пришло другое время, другие люди, появились иные понятия о нравственности, этике, патриотизме. И многое, за что мы сражались, предано и распродано. Но так хочется надеяться, что никогда не забудут тех, кто своим мужеством, своей жизнью отстоял свободу и независимость Отечества. И хочется, чтобы о них помнили не как о неизвестном солдате, а как о живых людях со своей собственной судьбой.

В моих рассказах нет вымышленных имен. Нет у меня и вымышленных сюжетов, эпизодов. Все — подлинные. Однако не только желание поделиться воспоминаниями о прошедшей войне подвигло меня написать фронтовые рассказы. Тем более что я не художник, не писатель, и мне трудно психологически, эмоционально, доступно передать те эпизоды боев, участвовать в которых приходилось или свидетелем которых я был.

Резкий поворот нашего общества в социальном развитии не только привел к изменениям политической и экономической систем, но и резко повернул сознание людей, их этические, моральные, нравственные устои, скажем, изменил философию жизни. Для нас, старшего поколения, окружающий мир стал настолько необычным, что этому подчас трудно дать объяснение, а иногда и оправдание. Невольно сравниваешь все вокруг с тем, что было. А что было? Выло и плохое, было и хорошее. Пожалуй, хорошего больше. И дело тут не в ностальгии, в которой так часто упрекают старшее поколение иные журналисты. Дело в других нравственных мерках.

Если человек взрослеет в борьбе, в огне пожарищ и в непримиримой битве со злом, его мировоззрение, общественное сознание, наконец, его философия жизни значительно выше, совершеннее; его нравственность, этика, мораль, жизненные принципы более устойчивы.

Войну я иногда сравниваю с грохотами на обогатительных фабриках — специальными отверстиями, через которые отсеиваются пыль, грязь, труха, все непригодное… В конце грохочения остается ценное сырье, отборный продукт. Так и на войне: вначале отсеиваются предатели, трусы, себялюбцы, карьеристы, лицемеры и прочие. С войны возвращается закаленный и очищенный человеческий материал.

В общественной жизни есть такие нормы поведения, которые не могут быть определены правом, тем более политическими доктринами. Соблюдение этих норм обеспечивается традициями, обычаями, вековыми устоями, общественным мнением. Совокупность политических доктрин, правовых норм и общественного мнения составляет наиболее устойчивую часть общественного сознания, именуемого моралью, нравственностью. Общественное сознание и есть единение политики государства, права и морали, нравственности. Только в том случае, когда политика государства и права совпадают с моралью и нравственностью народа, рождается идея. А идея и является источником патриотизма — героизма, самопожертвования, милосердия.

Увы, для многих сегодня лейтмотивом жизни стало — добыть, словчить, украсть. Опошление патриотизма, как нравственной категории, опошление армии, как детища народа, опошление понятия долга в защите Отечества привели к тому, что о Россию «вытирают ноги все, кому не лень». И вот спохватились, заговорили о патриотизме. Но патриотизм — это не пуговица. Его не пришьешь при первой необходимости. Это производная нравственной философии народа, его морали. Патриотизм воспитывается на примерах жизни и судьбы предков — дедов, отцов.

В наше время великим примером для патриотического воспитания молодежи могла бы стать память о воинах, погибших на полях сражений в Великой Отечественной войне. О них можно слагать повести и рассказы, хотя некоторые считают их лишь напрасными жертвами, которые надо оплакивать, но никак не героями…

Есть о чем размышлять, ведь размышления над истоками патриотизма и предательства, войны и мира, жизни и смерти не имеют ни начала ни конца. Эти темы бесконечны и сложны, как сама жизнь.

Трус

Вначале декабря 1941 года состоялось построение второго Вольского авиатехнического училища, в котором я учился с июня. Комиссар училища произнес короткую речь о том, как мы нужны на фронте. Две трети курсантов получили направления в различные запасные полки для отправки на фронт.

Пройдя переподготовку в 23-м запасном гаубичном полку в Татищеве, в начале июля 1942 года я оказался в Москве, где шло формирование 86-го гвардейского минометного полка «катюш». Этим соединениям присваивали звание гвардейских при формировании, что накладывало определенную ответственность на военные ведомства, отвечающие за подбор кадров. Большинство из нас были коммунисты, комсомольцы, да и общеобразовательный уровень был достаточно высок.

В эти дни и появился командир огневого взвода лейтенант Болотин. Косая сажень в плечах, среднего роста, массивная голова, тяжелый подбородок и крупные черты лица. И совершенно не гармонируя с внешним обликом, неожиданно на вас смотрели добрейшие, доверчивые, детские глаза.

Болотин был из Чувашии. По возрасту ему было за сорок, и мы, молодые, считали его пожилым. Офицерская форма на его фигуре сидела великолепно, но она выглядела нелепо, как только он обращался к своим солдатам. Будучи учителем ботаники и проработав с детворой лет двадцать, он так и остался учителем сельской школы, несмотря ни на какие переподготовки. Армейская субординация для него ничего не значила, и все мы, двадцатилетние солдаты, были для него Ванятками, Андрюшками, Гришутками. Ну а если постарше — то Иван Петрович, Григорий Алексеевич, но не товарищ боец, товарищ сержант.

Полк формировался спешно, в составе трех дивизионов по две батареи в каждом. Батарея — из четырех орудий боевых машин. Командиром нашей, второй батареи был гвардии лейтенант Лебедев, кадровый командир.

В августе 1942 года полк отбыл под Сталинград, где был включен в состав опергруппы фронта. 30 августа мы выгрузились из эшелона в Саратове и своим ходом отбыли под Сталинград в состав 66-й армии. С этой армией мы и получили боевое крещение.

Огневые позиции дивизиона расположились в овраге, поросшем кустарником, северо-западнее Давыдовки.

В эти памятные дни противник продолжал изолировать войска Юго-Восточного фронта от войск Сталинградского фронта и, развивая наступление в северо-восточном направлении к станции Басаргино, станции Воропаево, вынудил наши части отойти на внутренний обвод Сталинграда.

Непосредственно перед фронтом 66-й армии действовали части 60-й мотодивизии, усиленной частями 16-й танковой дивизии, и до шести дивизионов артиллерии. 66-я армия во взаимодействии с 1-й гвардейской, нанося удар по правому флангу 60-й мотодивизии немцев в общем направлении на Орловку, должна была прижать части противника, действующие в районе Томилино. Нашему дивизиону была поставлена задача: сосредоточенным огнем в район западнее и северо-западнее отрогов балки Сухая Мечетка обеспечить атаку танковой бригады.

В 1942 году под Сталинградом почти не было дождей. В августе степь стояла выжженная солнцем, а наезженные фронтовые дороги покрылись толстым слоем пыли. Пыль везде: на земле, на траве, на дорогах, покрывала толстым слоем и боевые установки. Мы их постоянно протирали, чтобы механизмы наведения и направляющие не подвели в бою. Машины стояли в аппарелях[3], вырытых в отрогах балки, замаскированные чехлами, покрытыми травой, бурьяном. Снаряды четырех запасных залпов были укрыты в специальных окопах, вырытых в сорока — пятидесяти метрах ниже.

В тот день мы ждали начала артподготовки. Расчеты проверяли готовность установок к ведению огня.

Вот из командирского блиндажа стремительно вышел командир дивизиона и зычным голосом, напирая на волжское «о», скомандовал:

— Дивизион, к бою!

Команду подхватили командиры батарей, взводов, орудий. Мгновение — и маскировочные чехлы сброшены, машины выехали из аппарелей и замерли. Командую каждой установке угломер, даю прицел. По огневой позиции перекатываются доклады командиров орудий; первое готово, второе готово…

— Огонь! — раздается команда.

— Огонь!.. Огонь!.. Огонь!.. — вторят командиры батарей.

— Огонь! — вдруг осипшим голосом, скорее прошипел, чем крикнул, гвардии лейтенант Болотин и в нервном возбуждении, подпрыгивая по-петушиному, взмахнул рукой.

Рев реактивных снарядов на какое-то время покрыл все остальные шумы: артиллерийскую стрельбу, гул появившихся в небе немецких самолетов, стук пулеметных очередей. Огромный столб дыма и пыли от залпа дивизиона взметнулся вверх метров на сорок, давая немцам ориентир местонахождения огневой позиции «катюш».

Не успели отстреляться, как раздалась команда:

— Заряжай!.

Все, кроме наводчиков, которые должны за пять — семь минут восстановить всю наводку установки, бросились бегом к снарядам. И бегом же назад со снарядом весом 47 килограммов на плече. Не дай бог уронить!

Гвардии лейтенант Болотин вместе со всеми таскал снаряды, как поросят. Через несколько минут послышалось одно за другим:

— Первое готово!..

— Второе готово!..

Немцы начали обстрел нашей огневой позиции, однако далеко не прицельный.

— Огонь! — снова раздалась команда, и вновь взревели установки, поднимая новый столб пыли и дыма.

После третьего залпа с одной и той же огневой позиции артиллерийский и минометный обстрел врага стал более прицельным. Снаряды начали рваться на нашей огневой. Ранены несколько солдат, тяжелое ранение получил комиссар полка Пилипчук. Появились вражеские самолеты — шесть или семь «юнкерсов». Раздалась команда:

— В укрытие!

Установки загнали в аппарели, солдаты попрыгали в окопы, отрытые рядом.

Это было наше боевое крещение. Все мы были страшно напуганы, глаза от ужаса круглые, лица землисто-серые. Зенитная батарея, прикрывающая нашу огневую позицию, вела массированный огонь по «юнкерсам», и довольно прицельный: один самолет пустил струю густого черного дыма, отвалил в сторону и стремительно пошел вниз в сторону немецких позиций. Остальные, беспорядочно сбросив бомбы на нашу позицию, удалились, почти не причинив вреда, хотя и устроили много грохота.

Только ушли самолеты, как последовала команда:

— К бою!

Установки выгнали из аппарелей, быстро навели, и тут же команда:

— Огонь!

Не справа впереди, где ему положено быть, чтобы все командиры орудий могли его видеть, гвардии лейтенант Болотин находи лея впереди, в аппарели. С каждой командой он нелепо подпрыгивал, взмахивая руками, его лицо было искажено ужасом, при каждом разрыве вражеского снаряда он приседал на корточки. Однако на нелепость его поведения никто не обращал внимания, все были напуганы и напряжены. Наши бойцы автоматически делами свое дело, несмотря на обстрел вражеской артиллерии.

— В укрытие!.. Огонь!.. Заряжай!.. Огонь!..

Бегом за снарядом, бегом со снарядом к установке, зарядить, бегом за снарядом… Только бы не упасть.

За три часа дивизион дал пять залпов. Залп дивизиона — 128 снарядов. Теперь уж противник наверняка засек нашу огневую позицию. К тому же над нами постоянно кружила «рама» (так повсеместно солдаты называли немецкий самолет-разведчик), корректируя огонь своей артиллерии. Зенитная батарея всякий раз встречала «раму» массированным огнем, но та спокойно от него уходила.

Для нас это было первое серьезное испытание боем, и мы все, как сурки, забились в окопы. Наконец огонь прекратился. Стало смеркаться. Мы сняли чехлы с установок и начали их протирать от пыли и гари.

Лейтенант Болотин тщательно вытирал прицел.

— Товарищ гвардии лейтенант, — говорит ему наводчик этого орудия сержант Гриша Сухарев, — оставьте! Отдыхайте. Я это сделаю сам.

Все солдаты с большим уважением относились к Болотину за его мягкий характер и доброту.

— Ничего, Гришутка, — отвечает Болотин. — Так мне спокойнее.

Подъехала кухня. Бойцы подходили к ней и, получив черпак гречневой каши, располагались кто где. Несмотря на то что с утра ничего не ели, все устало и лениво жевали свой ужин, постукивая ложками о котелки.

— Товарищ лейтенант, — обратился Сухарев к Болотину, — давайте я принесу вам ужин.

— Ничего, Гришутка, я сам.

Он спустился в землянку, взял котелок и, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, направился к кухне. Получив котелок каши, сел у входа в землянку и начал задумчиво и медленно есть. Лицо его было грустным, руки все еще дрожали…

На другой день мы трижды выезжали на запасную огневую позицию, расположенную в двух километрах от основной, и с нее давали залпы по противнику. Несмотря на то что с основной позиции огонь мы не вели, над нами с рассвета кружила «рама», и немцы обстреливали нас методично. По свисту снаряда мы очень быстро научились определять, куда он летит. И, как правило, успевали нырнуть в щель, в какую-нибудь ямку или просто упасть на землю.

15 сентября наш полк на основании боевого приказа штаба опергруппы гвардейских минометных частей передали в распоряжение 1-й гвардейской армии.

К концу дня командир батареи гвардии лейтенант Лебедев взял Болотина, меня, своего ординарца и повел нас к нашему переднему краю, километрах в двух впереди, на противоположном склоне высоты. Дорогой объяснил задачу: получен приказ дать залп снарядами М-20 по командному пункту немцев, обнаруженному армейской разведкой.

Снаряды М-20 имеют диаметр 200 миллиметров, длина их около 1,9 метра, вес 96 килограммов и дальность стрельбы до 4,5 километра. Заряжают их в установку только по 8 штук. Такой снаряд способен вырыть воронку до восьми и более метров, в зависимости от характера грунта.

Так вот, со своей огневой позиции неприятеля мы не доставали. Следовало приблизиться к немцам.

На высоту вела хорошо наезженная полевая дорога. Наверняка немцы ее давно пристреляли. По обе стороны — брошенные поля, заросшие бурьяном. Рядом — размытый дождевыми потоками небольшой овражек.

Только мы появились на высоте, как раздался свист снаряда и за ним хлопок миномета. Мы успели укрыться в овражке, и просвистевшие в нескольких метрах осколки мины нас не задели. Следом раздался взрыв, второй, третий… Шлепнулся неразорвавшийся снаряд. Мы подождали еще минут двадцать.

Смеркалось. Обстрел прекратился, и мы, пригнувшись, по бурьяну пошли вперед. До нашего переднего края оставалось метров сто пятьдесят. Наконец ход сообщения. Мы спустились в него и почувствовали себя увереннее. Через несколько десятков метров нас остановил солдат. С его помощью нашли командира роты, и Лебедев рассказал о цели нашего прихода.

Командир роты, лейтенант лет двадцати пяти с усталым грязным лицом, с недоумением смотрел на нас:

— Да вы чокнулись?! Здесь мы как на ладони — головы нельзя поднять! А вы со своими «катюшами». Да он же разнесет тут все в дым! У него же все здесь пристреляно — каждая кочка!

Лебедев, сдержанный, немного суровый, обстоятельный командир, спокойно сказал:

— Нет у нас другого выхода.

Уже в темноте мы подобрали место для огневой позиции: сто метров в тыл от переднего края и метров пятьдесят влево от дороги, по которой пришли. До переднего края немцев восемьсот метров. Было ясно: стоит нашим установкам появиться на высоте, как немцы расстреляют нас в упор. Но приказ есть приказ. Обсуждать его не положено, да и для выполнения задачи иного выхода не было.

По дороге к себе, на основную позицию, командир батареи распорядился:

— Старший сержант, сейчас заберете водителей боевых машин, наводчиков и возвращаетесь на эту передовую огневую позицию. Делаете разбивку положения каждой установки строго по заданному направлению. Отрабатываете с водителями заезд на позицию в темноте. Каждый без ошибки должен занять свое место.

— Есть! — откозырял я, сразу поняв идею комбата.

— Лейтенант Болотин, — продолжал Лебедев, — командуете всей операцией. Дальность стрельбы максимальная, поэтому прицел выгоняйте на ходу, при заезде на огневую позицию. Залп будете давать с рассветом, когда водители смогут сориентироваться с занятием позиции, а немцы еще не очнутся. Возможно, наша дерзость вызовет недоумение у противника и позволит выиграть несколько секунд.

— Слушаюсь! — глухо отозвался Болотин.

Было уже темно, и мы, не прячась, быстро вернулись на место дислокации дивизиона. Лейтенант Болотин собрал командиров орудий, наводчиков, водителей, поставил им задачу. Из снарядных ящиков мы изготовили штук пятнадцать колышков длиной до восьмидесяти сантиметров, на верхушки закрепили белые лоскуты, разорвав для этого солдатскую рубаху, и отправились на передовую огневую позицию, захватив буссоль[4] и фонарики.

Прибыли на место, используя фонарики, под буссоль набили колышков — по три штуки на левую пару колес: если водитель левой парой наедет на эти колышки, установка будет точно направлена на цель.

Взошла луна. Теперь наши флажки были видны далеко. Оставалось отрепетировать с водителями, чтобы в темноте они точно свернули с дороги на огневую позицию, чтобы каждая установка стала точно на свое место в строго заданном направлении.

У обочины, где нужно было сворачивать с дороги, мы поставили еще один флажок. Два или три раза уходили и возвращались, давая возможность водителям самим отыскать поворот и свое место на огневой позиции. Наконец, часа в три ночи, вернулись на основную позицию.

Доложили командиру взвода о проделанной работе, начали готовить установки: сняли чехлы, проверили все механизмы. Нужно было немедленно ехать на передовую огневую позицию: уже чуть начинало сереть — с близкого расстояния мы наши флажки сможем увидеть, с дальнего расстояния немцы еще нас не разглядят.

Однако минуты проходили за минутами, а комбат, ушедший докладывать командиру дивизиона, не возвращался. Наконец он появился, отдал команду выехать на передовую огневую позицию и дать залп. К сожалению, мы уже задержались минут на двадцать, рассвело больше, чем надо было. Но деваться некуда.

Как и положено, на первой машине с буссолью поехал я, на последней — лейтенант Болотин. Мы быстро проскочили эти два-три километра, отделявшие нас от передовой огневой позиции, и оказались на высотке. «Эх, как мы задержались», — подумал я с досадой.

Только мы показались на высоте, как справа от дороги взорвался первый снаряд. Слева… Справа… Слева… Справа… Так немцы сопровождали нас до самой огневой позиции. Однако ночная тренировка помогла, установки точно выехали на свои места. Я на ходу соскочил с подножки машины, и через несколько секунд буссоль была установлена.

Противник то ли был огорошен нашей наглостью, то ли корректировал огонь, но на пятнадцать секунд стрельбу прекратил. Этого нам хватило, чтобы проверить направление стрельбы, а прицелы были выведены еще на ходу.

На нас обрушился шквал огня. Сквозь грохот слышу доклады командиров орудий о готовности. Что есть силы кричу командиру взвода:

— Готово!

Проходит секунда, вторая… Не слышу команды «Огонь!». Не выдерживаю — уже лежа кричу что есть силы:

— Огонь!

То ли командиры орудий тоже не выдержали, то ли услышали мою команду, но все установки дружно открыли огонь и, отстрелявшись, тут же рванули с места. Как и было оговорено раньше, солдаты, принимавшие участие в залпе, укрылись в ближайших ровиках.

Противник перенес основной огонь на уезжавшие установки, и обстрел нашей позиции немного ослаб. Я увидел метрах в пяти-шести ровик, подхватил буссоль и, пригнувшись, бросился туда. В ровике оказался убитый, я упал на убитого солдата и все приговаривал: «Прости, друг, потерпи, у меня нет выхода…»

Установки ушли, и немцы снова перенесли огонь на нашу огневую позицию. В бинокли они наверняка видели, что не все расчеты уехали, так и молотили нас до вечера. И лишь в темноте огонь прекратился. Я вылез из ровика, крикнул:

— Ребята, кто жив — ко мне!

Подошли пять бойцов. Послышался стон — нашли еще двоих. Один ранен в плечо, перевязали — может идти сам. Другой тяжело ранен в живот. Перевязали и его, как сумели. Дал команду ребятам искать командира взвода, гвардии лейтенанта Болотина, а сам отправился к пехоте. Нашел командира взвода, попросил у него пару плащ-палаток. Он дал мне одну шинель и плащ-палатку. Когда вернулся к своим, нашли еще одного нашего солдата — убитого.

— Лейтенанта Болотина нигде нет, — докладывают бойцы.

— Кто видел командира взвода перед залпом? — спрашиваю я.

Все в недоумении передергивают плечами.

— Так не годится, — говорю. — Команды «Огонь!» он не давал. Значит, либо убит, либо лежит где-нибудь раненый…

Между тем медлить было нельзя: тяжелораненый боец требовал немедленной помощи. Убитого положили на шинель, тяжелораненого — на плащ-палатку. Оставив с собой одного бойца, остальных я отправил к месту дислокации дивизиона.

Вместе с Печерским мы облазили всю местность вокруг огневой позиции в радиусе двухсот метров, но Болотина нигде не было. Лежали вокруг убитые солдаты (похоронная команда еще не появлялась), но лейтенанта среди них не было.

Около полуночи мы добрались до батареи. Отправив Печерского отдыхать, я пошел докладывать командиру батареи. Лебедев терпеливо выслушал меня, отругал: почему я бросил командира?

— Возьми бойцов, иди искать! — сурово сказал он.

Взяв с собой пять человек, я уже собрался уходить, когда ко мне подошел командир четвертого орудия Михаил Горобец. Именно на подножке его машины ехал Болотин.

— Слушай, старший сержант, когда мы выехали на высоту и разорвался первый снаряд, я видел, как Болотин сиганул с машины, но не понял куда. Ищите метрах в ста не доезжая до нашего флажка у поворота с дороги.

Я поблагодарил его, и мы пошли. Ночь была лунная, но фонарики все же взяли. Через полчаса были на месте. В радиусе, наверное, с по л километра облазили все. Переговорили с пехотинцами в окопах — никто ничего не мог сказать. У огневой позиции, у поворота, о котором говорил Горобец, попадались убитые солдаты, мы переворачивали их, с помощью фонарика пытались опознать нашего командира взвода— все напрасно.

Стало светать. Нас начали обстреливать из минометов и пулеметов. Мы тут же попадали в бурьян — благо он стоял стеной на бывшей пахоте. Проползли метров сто вниз, поднялись и пошли.

Иду на место дислокации дивизиона, опустив голову. Понимаю: мне грозит трибунал — бросил командира. Солдаты, как могут, стараются меня поддержать.

Уже при подходе к дивизиону один из солдат тронул меня за рукав — показал на штабную землянку. Я поднял голову: на бруствере сидел лейтенант Болотин — уже без знаков различия и без ремня. Это что ж такое — ночь потратили на его поиски, а он!.. Я подошел.

— Вот видишь, Ванятка, как получилось, — грустно проговорил он, смахивая кулаком слезу.

Из его сбивчивого рассказа я понял, что с первым взрывом снаряда он сиганул с подножки машины, на ходу. Упал, подхватился. Новые разрывы. Ему казалось, что стреляют именно в него, и он, пригнувшись, попер по бурьяну куда глаза глядят, только бы подальше от переднего края. Потеряв голову от страха, он бежал от переднего края куда-то в сторону, пока его не остановил патруль заградотряда.

Только на вторые сутки он попал на батарею. Мы в это время вели поиск его следов или останков. Он чистосердечно признался во всем командиру батареи. Тот доложил командиру дивизиона, и Болотина арестовали. Ему грозили трибунал и штрафная рота. Я испытывал негодование, досаду, и вместе с тем мне его было по-человечески жалко. Ведь он добрый, душевный человек. Ну не мог он сознательно бежать с поля боя!

Философия страха, если такая существует, непонятна. Мы вот еще были «зелеными» вояками, конечно, боялись за свою жизнь. Да и как не бояться, если, может, в следующее мгновение тебя не будет — разнесет в клочья. Но что-то удерживало от панического бегства, несмотря на отчаянный страх. И это «что-то» и заставляло исполнять свой долг.

Свой долг? Может быть, он и есть та сила, которая удерживает тебя от бегства и паники. В чем этот долг? Почему он заставляет тебя выстоять, защитить близкого человека, свой дом, Родину? Выходит, он сильнее страха?..

…К вечеру дивизион снялся с огневой позиции. Наш полк находился в резерве Главного Командования, и его часто перебрасывали с одного участка фронта на другой. Больше я Болотина не видел.


Много лет спустя, работая в Центральном архиве Министерства обороны, я наткнулся на приказ: «Назначить начальником караула по охране боевых машин при заводе № 180 (г. Саратов) гвардии лейтенанта Болотина Н. П.». На этом заводе после Сталинграда ремонтировались наши боевые машины.

Значит, командир полка, майор Климов, понял Болотина и спас его от трибунала.

Пропавший без вести

Павел Андреевич Лебедев появился у нас в батарее в первых числах сентября 1942 года. Уже не молодой человек, лет сорока — сорока пяти. Невысокого роста, волосы темно-русые, чуб спадал на лоб. Глаза серые, смотрят на собеседника с прищуром и грустно. Команды он отдавал четко, немногословно и, как правило, не повышая голоса.

Мы считали его кадровым офицером. Об этом свидетельствовали выправка, командирский стиль, подтянутость, аккуратность в делах и в одежде. Одно немного удивляло: если он кадровый офицер-артиллерист, почему до сих пор в лейтенантах? Вот наш Тычков, командир дивизиона, моложе его, но уже капитан.

Спрашивать Лебедева об этом было некорректно и бесполезно. Он был человеком молчаливым, я бы даже сказал, замкнутым. Возможно, раньше по службе с ним что-то произошло. К командиру дивизиона относился ровно, без подобострастия, даже с чуть заметной долей снисходительности, может быть, даже скептицизма. Однако открыто это ни в чем не проявлялось.

Тычков был неплохим командиром дивизиона, хотя и несколько сумбурным человеком. Видно было, что ему льстит эта должность. Лебедев по сравнению с ним выглядел выдержаннее, уравновешеннее и, на мой взгляд, имел более широкий кругозор, а попросту был умнее. К тому же к подчиненным был требователен, но ровен, никогда не повышал голоса и не позволял себе оскорбительных выражений.

В последних числах сентября дивизион получил задачу: дать залп батареей снарядами М-20 по командному пункту одного из вражеских соединений. Чтобы достать этот КП, нашим установкам нужно выехать на передний край. Такая задача и была поставлена командиром дивизиона командиру батареи Лебедеву.

При этом у них состоялся, как говорят, крупный разговор. Выезжать на передний край автомобилем «шевроле», на которых смонтированы наши «катюши», было безумием. Противник расстрелял бы нашу батарею в дым еще до выезда на огневую позицию, как бы мы к этому ни готовились, как бы ни рассчитывали на внезапность, на чем настаивал командир дивизиона.

Лебедев же предлагал отложить залпы на сутки, чтобы подобрать более подходящую, закрытую огневую позицию. После разговора по телефону было решено отложить залп на 12 часов. Тогда и возникла мысль дать залп рано утром, на рассвете, чтобы и водители ночью не заблудились, разыскивая ОП, и чтобы снизить вероятность того, что немцы нас увидят и разнесут в щепки.

Злополучный этот залп закончился тем, что батарея потеряла семь человек, в том числе оказался один убитый, а командир взвода от страха убежал километров за пять.

Лебедев потом ходил мрачнее тучи. Переживал не за командира взвода, с которым не стал и разговаривать, а за погибшего и раненых солдат.

После долгих переговоров с политруком батареи Кочуриным, единственным человеком, с которым Лебедев подружился, Павел Андреевич представил меня к назначению командиром взвода, а также к награде. Гвардии сержант Павел Васильевич Лобанов был назначен помощником командира огневого взвода.

26 сентября 1942 года после разговора с Кочуриным, во второй половине дня, Лебедев забрал с собой Лобанова, и они ушли.

Чтобы дальнейшее было понятно, надо сказать несколько слов о месте дислокации дивизиона. Не помню, как называлась та балка под Сталинградом — районы дислокации частей были закодированы, обычно говорили: «балка с кустарником», «прямая балка» и т. п. Мы же стояли в балке Пичуга, которая имела приличные заезды, что было немаловажно, и находилась примерно в четырех километрах от нашего переднего края. Если стать лицом к переднему краю, то слева, метров через шестьдесят — восемьдесят, балка делает плавный поворот в сторону нашего переднего края, а затем — переднего края немцев. Местами она была изрезана небольшими оврагами и покрыта зарослями кустарника.

Лебедев и Лобанов ушли, никому ничего не сказав. На следующий день их нет. В это время погибает гвардии старший лейтенант Кочурин — политрук батареи. Полк меняет место дислокации.

В первых числах октября в список безвозвратных потерь были занесены двое:

Лебедев Павел Андреевич — командир батареи, гвардии лейтенант;

Лобанов Павел Васильевич — командир орудия, гвардии сержант.

Между тем совершенно неожиданно после двух недель блужданий по прифронтовым дорогам, перебиваясь случайным куском хлеба или сухаря, появился сержант Лобанов. На счастье, у него была с собой красноармейская книжка, и это позволило избежать заградотряда. Его появление встретили как явление Христа народу. И конечно же командование, политработники по очереди допрашивали сержанта. Спрашивали, где же лейтенант Лебедев.

Лобанов рассказывал:.

— Вышли мы с места дислокации батареи часов в семнадцать. Дорогой комбат сказал, что идем выбирать огневую позицию, откуда можно скрытно вести огонь снарядами М-20, чтобы не рисковать и не нести такие потери, как в прошлый раз.

Идти было тяжело — балка изрезана мелкими оврагами и поросла кустарником. Через полтора часа обстановка показалась мне подозрительной. Видимо, мы миновали наш передний край. Я сказал об этом Лебедеву.

«Ладно, — решил он, — ты здесь подожди, а я гляну, что вон за тем кустом…»

Действительно, раскидистый куст впереди закрывал обзор. Но не успел Лебедев сделать и двадцати шагов, как с бугра, справа от нас, открыли ураганный огонь из автоматов и пулеметов. Я сиганул в овраг и в последний момент увидел, как в высокий бурьян упал Лебедев.

Огонь продолжался до темноты. По этому огню немцев и нашему ответному я понял, что наш передний край остался метрах в четырехстах позади, а до немецкого переднего края не более ста метров. Как мы миновали наш передний край — понять не могу…

С наступлением темноты, — продолжал Лобанов, — я ползком добрался до места, где упал Лебедев. Но его там не оказалось. Облазив все вокруг, я никого не нашел. Услыхав мою возню, немцы снова открыли огонь. Я спустился в небольшой овраг и начал выбираться из опасной зоны.

Потом две недели бродил по дорогам, пока не нашел свой полк…

Судя по этому рассказу, и в списке безвозвратных потерь Павел Андреевич Лебедев числится без вести пропавшим. На этом, кажется, можно было поставить точку. Но…

Все, кто допрашивал Лобанова, выслушали его один раз. Мне же пришлось выслушать его трижды. И хоть я и не психолог, я каждый раз отмечал совершенно новые детали, особенно когда Лобанов доходил до того места, где он искал комбата. Всякий раз это были новые мелочи и детали. Я не мог не обратить внимания, что всякий раз в этом месте он волновался и отводил глаза в сторону.

А когда мы были в Москве и получали новую материальную часть, я не вытерпел и задал ему вопрос, мучивший меня:

— Павел Васильевич, так какова же в действительности судьба Лебедева?

Лобанов от неожиданности замер. Он, видимо, считал вопрос исчерпанным. С минуту глядел на меня тревожным взглядом, а потом повторил свой рассказ, и особенно выдуманный — я уже в этом не сомневался — конец истории.

Я терпеливо слушал, но в конце уличил его в неточности. Павел Васильевич смущенно замолчал, а потом оправдался тем, что подзабыл детали или спутал.

Вернулся я к этому разговору уже после завершения Орловско-Курской битвы, когда, освободив от фашистов Орловскую область, мы вступили в пределы Украины.

На одном из привалов мы сидели с Лобановым на бревнах на опушке небольшого леса, дымя махрой. Установки были замаскированы в лесу. Золотистые, янтарные, багряно-красные листья устилали осеннюю землю.

— Павел Васильевич, — начал я, — многое ведь не вяжется в концовке вашего рассказа.

— Какого рассказа?

— Я имею в виду комбата Лебедева.

Он долго молчал. Было слышно, как трещит в самокрутке махра.

— Что ж… Все, что я рассказывал о нашем походе, — правда, до того момента, когда уже все стихло и я пополз к тому месту, где упал Лебедев. Полз осторожно, стараясь не шелестеть бурьяном, чтобы после очередной осветительной ракеты меня не обнаружили и не расстреляли как кролика.

Я… нашел Лебедева. Он был убит. В темноте я не видел, куда попала пуля, но за три часа, пока я сидел в овраге, тело его совершенно остыло, я не мог ошибиться. Приложил ухо к груди — сердце молчало…

Как бы ты поступил на моем месте? Немцы в ста метрах, а погибшего на руках не вынесешь…

— Не знаю, — честно ответил я. — Наверное, пошел бы за помощью.

— А куда? Просить пехоту — это самому лезть в штрафбат. Кто я? Как здесь оказался? За передним краем. Да и потом, зачем им это надо — новые потери. Они и своих-то не успевают хоронить. Я решил идти на батарею, взять нескольких бойцов и, пока темно, забрать тело Лебедева.

Оврагами, где ползком, где пригнувшись, я пошел назад. Меня могли расстрелять как свои, так и немцы. Нужно было пройти передний край так, чтобы не потревожить дозоры. И я это сделал: как крот перебрался через наш передний край. Дальше шел как мог быстро. Появляюсь на батарее — и ничего не могу понять: аппарели стоят пустые, вокруг брошенные ящики из-под снарядов, какое-то барахло. Нашел свою землянку. Вроде бы она, а в ней — никого и ничего. Тут я понял: пока бродил по переднему краю, дивизион уехал. Куда? Кого спросить?

Начало светать. Я пошел к артиллеристам. Помнишь, они стояли справа от нас метрах в пятистах? Но и там ничего не узнал. Ну а дальше все было так, как я рассказывал. Почему не сказал всю правду сразу? А ты бы сказал? Только честно.

— Не знаю, — задумчиво ответил я. — Не знаю…

— А я знаю! Помнишь, как тебя костерил Лебедев, когда ты пришел с огневой позиции после того залпа без командира взвода?! А ты вспомни, что он тебе сказал: не найдешь командира, он тебя отдаст под трибунал.

— Помню, — согласился я.

— Так ведь вы его действительно не видели, когда он драпанул. А я Лебедева видел. Значит, я должен был сказать, что бросил его там? И что? Думаешь, приняли бы во внимание, что дивизион снялся с позиции? Да никогда! Я бы уж давно сложил голову в штрафбате. А теперь хочешь — докладывай, хочешь — как хочешь…

Молча начал он сворачивать новую самокрутку, молча предложил кисет мне. Я тоже свернул «козью ножку». Мы долго молчали. Золотой лист плавно опустился ему на колени.

— Надо же, — невесело улыбнулся он. — Видно, хороший знак.

— Да, Павел Васильевич, забудем этот разговор.

Я поднялся и пошел готовить взвод к маршу.

В марте 1944 года в бою с немцами, вырвавшимися из корсунь-шевченковского котла, Лобанов был ранен и отправлен в госпиталь. Больше нам встретиться не пришлось.

Но главное, я теперь знал, что Павел Андреевич Лебедев честно погиб в боях под Сталинградом, пытаясь выбрать более удобную и безопасную огневую позицию для батареи.

Итальянское каприччио

Потом, уже до конца войны, таких изнурительных боев я не помню. Были тяжелые бои на Орловско-Курской дуге, жестокие бои под Корсунь-Шевченковским, под Яссами, не менее жестокие бои за Варшаву, особенно за Берлин. Но таких, как бои за Сталинград, не было. Возможно, изменилась и наша психология. Солдат, отступавший от самой государственной границы до Волги, — не чета воину, который разгромил врага под Сталинградом и круто повернул весь ход войны.

Все лето стояла изнурительная жара. Раскаленный воздух, смешанный с дымом и пылью, ни днем ни ночью не давал пощады, першил в горле, забивал нос, глаза.

Пылью покрывалось все — одежда, машины, мелкий и жухлый кустарник в балке, где мы стояли, трава… Степи под Сталинградом бедны водой, и мы не имели возможности даже умыться.

Воду привозили ночью, и расходовалась она как малодоступный деликатес. Кормили солдат в основном ночью — один раз в сутки, остальное в лучшем случае выдавалось сухим пайком. Самолеты немцев постоянно барражировали над степными дорогами, и кухня не могла к нам добраться — обязательно разбомбят. Сухой паек и недостаток воды были не меньшим испытанием, чем бои.

Наш 86-й минометный полк, недавно сформированный в Москве, был придан 66-й армии, оборонявшейся севернее Сталинграда, и дислоцировался в балке в четырех километрах северо-западнее Давыдовки. Потом мы сменили место дислокации, передвинувшись на четыре километра правее, в «балку с кустарником».

В сентябре 1942 года 66-я армия пыталась нанести удар по правому флангу 60-й моторизованной дивизии немцев, чтобы облегчить положение частей, обороняющихся в Сталинграде. Дивизион изо дня в день долбил противника залпами в шестьдесят четыре снаряда по северо-западным отрогам балки Сухая Мечетка, пытаясь огнем поддержать атаки 246-й танковой бригады, но мы так нисколько и не продвинулись вперед, хотя и отвлекли какие-то силы немцев от города на Волге.

Пятнадцатого сентября наш полк вместе с пятью другими полками гвардейских минометных частей был передан 1-й гвардейской армии. Весь сентябрь части этой армии, а также 66-й и 24-й армий на фронте от Самофаловки до Ерзовки штурмовали немецкие позиции с задачей восстановить общую с Юго-Восточным фронтом линию обороны, отвлечь на себя силы противника, наступающего на Сталинград. Ежедневно дивизион четырьмя-пятью залпами накрывал позиции немцев. Авиация противника тут же давала нам сдачи. Полк нес большие потери.

Двадцать девятого сентября командир полка подписывает приказ, где предусматривается поддержать огнем части 1-й гвардейской армии, которая имеет задачу с утра тридцатого «перейти в решительное наступление, опрокинуть и уничтожить впереди стоящего противника и соединиться со славными защитниками Сталинграда».

— К четырем часам утра иметь на каждую боевую машину по три залпа М-13 и два залпа М-20. Боеприпасы подвезти ближе к огневой позиции и замаскировать в ровиках, — приказал командир.

Противник на участке 1-й гвардейской армии подтянул огневые средства, оборудовал дзоты. Видимо, знал о готовящемся ударе. А может, это было следствием того, что 1-я гвардейская армия весь сентябрь штурмовала немецкие позиции.

Накануне, очевидно, в порядке подготовки наступления, мы ночью снарядами М-20 батареей дали залп по командному пункту немцев. Залп дали удачно.

Утром начали артподготовку. После получасовой артиллерийской обработки вражеских позиций части 1-й гвардейской и 24-й армий начали наступать. Однако, несмотря на то что в течение дня полк то подивизионно, то отдельными батареями давал залпы по обороне противника, вперед наши части продвинуться не смогли. Единственным немаловажным фактом явилось то, что наши войска своими действиями оказали огромную помощь армиям, удерживавшим Сталинград.

Между тем наступили холода. По ночам уже подмораживало. Военные успехи не радовали, настроение безнадежности появлялось то у одного, то у другого. Старший лейтенант политрук Кочурин, душевный и остроумный человек, все дни проводит в орудийных расчетах, пытаясь поднять моральный дух солдат.

Весь октябрь наши войска вели напряженнейшие бои, стараясь удержать оборону. С не меньшим ожесточением немцы бросали в бой все новые и новые резервы, пытаясь опрокинуть советские войска в Волгу. К концу октября резко похолодало, начались моросящие дожди с ночными заморозками.

В один из таких ненастных дней, второго ноября, как-то приходит политрук Кочурин. Он не то что мы — салаги, ему уже за сорок. Хитро улыбается. Мы же с недоумением смотрим на него.

— Ну, ладно, — говорит мне политрук, — в другое время мы с тебя откуп потребуем. А сейчас прими наши поздравления! — и объявляет солдатам о том, что командиру их взвода исполнилось девятнадцать.

Я же совсем забыл о таком важном событии, хотя, честно признаться, было приятно, что политрук вспомнил об этом. Все после его слов бросились ко мне и начали качать. Наконец поставили на ноги. Кочурин достал фляжку и налил вначале мне, а потом и другим граммов по тридцать водки. Всем не хватило, но обиженных не было. На том и закончился мой праздник.

А через четыре-пять дней приходит приказ: иметь неприкосновенный запас горючего для заливки, а также пять комплектов боеприпасов. Приказ поднял настроение. Еще через несколько дней дивизион ночью снялся с огневой позиции.

Мы едем в темноте, не зажигая фар, на небольшой скорости, чтобы не растягивалась колонна машин. Легкий морозец сковал лужи, начал падать снег, слегка завьюжило. Только часам к трем мы добрались до какого-то леса.

По напряженному гулу, приглушенным голосам чувствовалось, что лесок забит войсками. Командир дивизиона, майор Тычков, окая по-волжски, тихо отдавал команды, выстраивая нас на опушке леса. И вот дивизион выстроен, установки наведены по заданным целям. Все замерло. Снег пошел гуще, усилился ветер. Мы вздрагивали от озноба, хотя всем уже было выдано обмундирование: теплое белье, ватные брюки, телогрейки, валенки и прочее.

Стояли мы долго. Наконец наступил серый туманный рассвет. Валит снег, чувствуется легкий морозец, хрумтит под ногами ледок, в верхушках деревьев шумит ветер. Хорошая погода — авиации не будет.

— К бою! — уже во все горло орет Тычков.

— Огонь!

И как только взревели «катюши», вздрогнуло все вокруг и раздался такой оглушительный треск, будто небо обрушилось на землю. Тысячи орудий начали артиллерийскую подготовку. Это было 19 ноября 1942 года. Два часа длился всесокрушающий огонь нашей артиллерии. За это время дивизион дал пять залпов Громилась оборона 3-й румынской армии, на позиции которой и были нацелены наши войска. Погода словно поддержала артподготовку: сильнее завьюжило, усилился мороз. В короткий срок оборона румын была прорвана, и наши танковые соединения рванулись вперед. Мы — за ними, готовые в любую минуту поддержать огнем наступающие части.

Кое-где противник пытался организовать узлы сопротивления, однако они с ходу уничтожались. Оборона врага представляла жуткую картину: оборонительные сооружения — траншеи, доты, дзоты, блиндажи были разворочены, повсюду в самых неожиданных позах валялись трупы румынских и немецких солдат, туши лошадей, самая разнообразная техника — немецкая, румынская, французская, чешская, бельгийская — танки, штурмовые орудия, машины, пушки…

За первый день наступления мы продвинулись километров на сорок. Толпы (трудно назвать их колоннами) пленных румын, сдававшихся целыми соединениями, запрудили дороги. Вид у них был жалкий: в шинелишках на рыбьем меху, в ботинках с навязанными на них соломенными снопами, в пилотках с опущенными отворотами и повязанными поверх женскими рубашками, юбками, чем попало. Однако и это их не спасало — с синими носами и губами, землисто-серыми худыми лицами, они дрожали от сталинградской стужи.

Но тут начались и наши беды, которые мы не могли предвидеть, но обязаны были проверить конструкторы: установки наши были смонтированы на шасси американских машин «шевроле». Для установок оказалась слишком слабая рама, тем более что для рам был использован неморозостойкий металл. В ходе наступления мы ежедневно давали по два-три залпа, однако, в связи с тем что температура упала до минус двадцати градусов, мы почти каждый день теряли свою технику: рама машины лопалась, кабина уезжала, а артчасть с задним мостом оставалась.

В хуторе Малый Набат мы остановились: части 5-й танковой армии в районе совхоза Советский (под Калачом) соединились с частями Сталинградского фронта. Части 1-й гвардейской армии отвернули вправо, создавав внешнее кольцо окружения. К этому времени в дивизионе оставалась одна установка. Ею поручили командовать мне как представителю дивизиона при командире механизированной бригады.

Всю ночь мы двигались в колонне этой бригады, то и дело останавливаясь, чтобы сбить очередной опорный узел немцев. При каждой остановке я бежал к командиру бригады для получения команды. Трассирующие пули пулеметов и автоматов роем вились над нашими головами. Боевую установку вел шофер Симонов, не раз проявлявший себя с самой лучшей стороны.

Когда колонна в очередной раз остановилась, я бросился искать начальство, чтобы выяснить обстановку и задачу отделения — все, что осталось от дивизиона. Пока я отсутствовал минут пятнадцать, нервы у Симонова от густой сети трассирующих пуль не выдержали, и он развернул установку, намереваясь дать деру.

В этот момент я выбежал перед машиной, крича «Стой!» и размахивая руками. Но в грохочущей свалке шофер уже ничего не видел и не слышал, тем более что ехали мы с потушенными фарами. И вот машина трогает с места, сбивает меня с ног, я оказываюсь на спине, и по мне, прямо по животу, проезжает переднее колесо «шевроле».

Я даже не теряю сознания, только вижу, что на меня надвигается заднее колесо, а на заднем шасси вес установки со снарядами составляет около двух с половиной тонн. Собрав всю волю, едва успеваю перевернуться. Колесо проходит мимо, диффер заднего колеса слегка «гладит» меня по спине…

Солдаты, проходившие мимо, видели эту картину и подняли крик. Машину остановили, мои бойцы забрали меня из-под колес.

Даю водителю команду развернуться, наводчику задаю прицел, угломер. Едва ворочаю руками (мышцы передавлены). Делаем залп. Затем посылаю командира орудия найти комбрига и доложить о случившемся.

Минут через десять мы повернули к месту дислокации дивизиона. Приехали, а его и след простыл. Встретил нас связной, сообщил, что передислоцировались на хутор Назаровский. Приказываю командиру догонять своих и доложить о случившемся. Сам же ехать не в силах — не могу сидеть, тем более испытывать тряску. Оставляю с собой одного солдата. Командир орудия отдал мне запасную пару белья, а бойцы собрали по своим вещмешкам на пару дней сухарей.

Расположились мы в брошенной землянке. Воды нет, ведра тоже не найдешь. Кое-как с помощью снега привел себя в порядок. Помог солдат. Через двое суток за нами пришла машина, и мы уехали в Назаровский. Снег валил густыми хлопьями, дул сильный ветер, и мы с трудом различали полевую дорогу.

Через неделю я уже ходил. В госпиталь ехать отказался. В лесу под Назаровским солдаты срубили баню на «высшем уровне» — не только установили где-то добытый котел, но и оборудовали парилку. Такого удовольствия после полугодового пребывания в грязи я в своей жизни не испытывал. Бойцы парились до потери сознания. Наиболее усердных выносили на улицу и катали в снегу. Снег был чистый и мягкий.

Отмылись все основательно, очистились от вшей. А я после такого лечения быстро восстановил свои силы и стал ходить.

Взвод разместился в просторном доме одинокой казачки, ее муж и двое сыновей были на фронте.

Погода нас не баловала. Уже в первых числах декабря температура падала до минус двадцати градусов, при этом мороз сопровождался ветром.

По дорогам двигались толпы немцев и румын, взятых в плен в ходе боев. Колонны немцев в пять — семь тысяч обычно сопровождали два бойца с автоматами — один впереди, другой сзади. Колонны румын не сопровождал никто. И те и другие имели жалкий вид, закутанные в одеяла, простыни, женские юбки, кофты и просто в тряпье, награбленное в домах или украденное с плетней. Как они не были похожи на тех, которые в начале войны с высокомерной наглостью грабили, насиловали, убивали женщин и детей! С обмороженными лицами, едва попадая в село, они грязной массой растекались по улицам и у каждого встречного просили: «Клеба?!»

Вот к дому, где мы размещались, подошли двое немолодых румын. Вид у них был более чем жалкий. Дрожали как осиновый лист, и видно было, что из хутора им уже не выйти — замерзнут где-нибудь под забором. Хозяйка дома, пожилая казачка, кляня их на чем свет стоит, тем не менее пустила в сени. Мы увидели у одного из них за спиной футляр скрипки.

Пригласили румын в горницу, где располагались солдаты и было жарко натоплено. Я попросил одного из румын — капрала — сыграть нам что-нибудь. Тот знаками объяснил, что скрипка и смычок должны согреться. Я также знаками показал — грейся сам и грей свою скрипку.

Румын снял футляр, открыл его, бережно извлек скрипку и смычок, посмотрел по сторонам, а в зале нас оказалось человек пятнадцать, и положил инструмент на пол, подальше от печи. Старый солдат Березин взял свой стул, поставил рядом и бережно положил на него скрипку и смычок.

Довольный, заулыбавшись, румын кивком выразил свое одобрение. Солдаты, расположившись на стульях и на полу, молчаливо наблюдали эту сцену. Капрал несмело изрек:

— Клеба!

Старшина Михаил Андреевич Гагарин, солдат тоже в годах, молча отрезал румынам по огромному ломтю хлеба, на каждый из них положил по паре кусков американской тушенки, налил по сто граммов водки и знаками предложил выпить и закусить.

Румыны недоверчиво и даже с некоторой опаской смотрели то на Гагарина, то на меня (мне только что присвоили звание младшего лейтенанта), то переглядывались между собой. Затем, очевидно, голод пересилил страх и недоверие. Трясущимися руками они взяли стаканы с водкой, залпом выпили и, пуская слюни, впились зубами в бутерброды. Мы молча наблюдали.

Вначале они, почти не жуя, давясь, глотали куски хлеба и тушенки, затем, видимо, после выпитой водки, успокоились и хотя жадно, но обстоятельно пережевывали пищу. Лица их порозовели, глаза блестели, румыны щурились от удовольствия. Мы их не торопили. Наконец они кончили жевать.

Капрал снял шинель, на его гимнастерке поблескивали две незнакомые медали. Он взял скрипку и несколько минут настраивал ее. Солдаты молчаливо ждали. Затем капрал встал в позу скрипача, минуту помолчал, что-то пробурчал про себя (а может, помолился) и плавно повел смычком.

Полилась тихая нежная мелодия с веселыми нотками, словно музыкант стал рассказывать о маленькой девочке-шалунье. Вот она прыгает на одной ножке, напевая что-то свое, ее веселый смех звенит в скрипичном звуке. А музыка уже рассказывает, как эта девочка превращается в девушку. Движения ее плавны и нежны, задумчивый взгляд устремлен вдаль, может, в будущее. Наконец, скрипка повествует о старой женщине, сидящей в кресле с вязаным чулком, с умилением вспоминающей свое детство…

Скрипач, закрыв глаза и покачиваясь в такт музыке, словно всего себя отдавал нежным звукам скрипки. И пока он играл, в комнату поднабилось около сорока солдат. Каждый вновь приходящий, стараясь не шуметь, выбирал себе место на полу и устраивался поудобнее.

Наконец звук оборвался. Солдаты некоторое время молчали, потом раздались редкие хлопки, одобрительные, но спокойные голоса. Мне даже как-то неловко стало за своих товарищей, за их спокойную реакцию. Лишь спустя несколько лет, уже демобилизовавшись, я слушал по радио эту музыку в исполнении Давида Ойстраха и узнал, что это была соната № 25 Моцарта. Но солдатами она осталась непонятой.

Румыны тоже о чем-то между собой переговаривались. Наверное, поняли, что музыка впечатления не произвела. Капрал вновь поднял скрипку, закрыл глаза, помолчал и вдруг ударил смычком по струнам. Раздался сигнал тревоги. Солдаты замерли в напряженном ожидании. А скрипка уже продолжала вещать о чем-то грозном, тяжелом, злом, о каком-то всеобщем бедствии. Слезы и кровь. Скрипка стонет, плачет, кричит: «Беда! Горе! Вот оно!» Грохот канонады. Нашествие. Грозное и тяжелое…

Ах, как этой скрипке недоставало симфонического оркестра! Или хотя бы фортепианного сопровождения. Но солдаты все поняли. Это же война! Их лица застыли в суровом ожидании. Лишь желваки подрагивали на их лицах, руки непроизвольно сжаты в кулаки, глаза хмуро глядят в пространство, не замечая ничего перед собой.

…А оно все ближе, ближе, уже захватывает тебя, давит. Море крови и слез вокруг, море горя и печали…

Я узнал. Это было «Итальянское каприччио» Петра Ильича Чайковского. Наш школьный оркестр играл его на вечерах.

Вот скрипка почти затихает, печальная мелодия еле слышна. Безысходность… безнадежность… тоска и смирение…

Скрипач уловил впечатление от своей игры. Пот градом катился по его лицу, в глазах сверкали слезы. Играл он мастерски. Недоставало лишь оркестра.

Я не музыковед и не знаю истории написания этого произведения. Однако, несомненно, первая часть его представляла для всех нас, солдат, вражеское нашествие. Может быть, Петр Ильич изображал нашествие Наполеона на Россию или войну вообще. Возможно, тему подсказала и другая жизненная ситуация. Но все солдаты восприняли музыку именно так — это война. Вот почему вмиг посуровели лица, вот почему их глаза выражали ненависть, вот почему сжаты кулаки.

Неутешное горе народа слушатели увидели в лицах миллионов обездоленных людей, бредущих по пыльным дорогам Белоруссии, Украины, России…

Смирение? Но что это? Росток жизни, радости, тихий, несмелый, однако эта сама жизнь. Она есть. Она теплится, растет, пробивается к свету, к справедливости. И вот уже росток набирает силу…

Раздаются несмелые, но торжествующие нотки. Вскоре они превращаются в торжественный и грозный шаг. Идет победное шествие, чувствуется уверенный шаг. Гремит заключительный аккорд. Народ победил. Народ выстоял. Лица солдат посветлели, разжались кулаки, они с одобрением и каким-то умилением глядели на музыканта. И не было здесь ни победителей, ни побежденных. Был талантливый музыкант и благодарные слушатели.

Скрипач взял последний аккорд и замер, наклонив голову. С минуту стояла глубокая тишина. Потом грянула волна аплодисментов, раздались крики одобрения. И румын понял, что наши солдаты умеют ценить и понимать музыку. Музыку жизни. Улыбаясь от счастья, кивая в знак благодарности, утирая слезы рукавом, он наклонился и стал укладывать скрипку в футляр.

Появился старшина Гагарин, неся две поношенные, но еще добротные шапки-ушанки и две пары теплых байковых портянок. С шапками румыны сообразили, что надо делать. А на портянки глядели с недоумением, пока ефрейтор Березин не снял свои валенки и не показал, как портянки следует наворачивать на ногу. А когда рюкзаки румын солдаты нагрузили хлебом и консервами, они оба расплакались и, уходя, все твердили:

— Рюски карачо. Гитлер капут… его мутер…

Они уже прошли первые уроки «русского языка».

Согласны на медаль

День был жаркий. Из синего марева ветерок приносил примесь гари редких взрывов снарядов или мин. Полк гвардейских минометов дислоцировался в районе Ольховатка, Поныри по хуторам и балкам, по ночам меняя место дислокации. О готовящемся наступлении немцев на орловско-курском выступе командование знало.

Ежедневно командир полка гвардии полковник Климов вместе с командирами дивизионов и батарей обходили линии обороны наших войск, выбирая основные и запасные огневые позиции в районе Ольховатка, Поныри, где занимала оборону 13-я армия, которой и был придан 86-й гвардейский минометный полк. Самих поселков — ни Ольховатки, ни Понырей — уже не было. Над развалинами возвышались лишь печные трубы да иссеченные осколками деревья. Влево от станции Поныри уходила невысокая насыпь, вдоль насыпи — неглубокий кювет. Рельсов не было — давно разобраны на блиндажи.

Ночь на 5 июля. Прохлады не чувствуется. Утомленные дневной жарой солдаты спят тревожно, некоторые погружены в тяжкие думы о жизни, о семьях, оставшихся без кормильцев…

В районе станции Малоархангельск на нашу сторону перебежал немецкий солдат, сообщив, что 5 июля в два часа тридцать минут немцы начнут генеральное наступление. Зная о нем в общем, командование не имело точной даты. Теперь стали известны и дата, и время — до решающего события оставалось примерно полтора часа.

Нас подняли по тревоге, и мы спешно помчались на огневую позицию. С нами поехали и машины боепитания с комплектом снарядов на залп. Привычно и быстро навели установки по заданным прицелам и угломерам. Рядом, на огневой позиции артиллеристов, слышалась какая-то возня, глухо раздавались команды… Как всегда в предчувствии боя, по спинам солдат и офицеров пробежал озноб, а у некоторых даже мелко задрожали челюсти. По опыту знаю — это совсем не признак трусости, а напряжение нервов. Гнетущее ожидание может вызвать и такую дрожь, и нервный неудержимый хохот, и… что угодно.

Но вот командир дивизиона майор Аверьянов, очевидно, тоже от нервного напряжения истошно заорал:

— Огонь!

Едва взревели наши установки, как тут же раздался страшный грохот: артиллерия всех систем и калибров, для которых наш залп был сигналом, открыла огонь. Едва отстрелялись, как машины боепитания подкатили к боевым машинам.

— Заряжай! — орет Аверьянов. — О готовности доложить!

Через три-четыре минуты — командиры батарей, взводов:

— Готово!.. Готово!.. Готово!..

Грузовые машины тут же рванули с огневой позиции.

— Огонь! — командует Аверьянов уже более спокойно.

Не успели боевые машины отстреляться, как раздалась команда «Отбой!». Расчеты попрыгали на машины, и они устремились к местам стоянки. Огневой налет нашей артиллерии продолжался минут пятнадцать — двадцать, но мы уже знали места сосредоточения немецких танков, частей пехоты, огневых точек артиллерии и нанесли немцам немалый урон. Достаточно сказать, что враг начал наступление на три часа позже, а это было дополнительное время для подготовки наших войск.

Немцы наконец собрались с силами и пошли в наступление. Главный удар они наносили в направлении Ольховатки по обороне 13-й армии генерала Пухова. Сосредоточив на этом направлении до пятисот танков, противник пустил в авангарде тяжелые танки «тигр» и штурмовые орудия «фердинанд», а за ними группами по пятьдесят — сто машин средние танки и бронетранспортеры с пехотой.

Встретили мы врага как надо! С воздуха штурмовики, бомбардировщики, эскадрилья за эскадрильей, штурмовали колонны немцев, а все виды артиллерии и минометы обрушили на них лавину огня. Артиллеристы подпускали танки к огневым позициям и расстреливали их в упор. Мы всем дивизионом дали семь залпов в районы Архангельское, Сокольники, Бузулук, где были скопления резервов врага. Два наших залпа ударили прямой наводкой по танкам. Уничтожили четырнадцать танков, много пехоты.

Все вокруг заволокло дымом и пылью, солнца не было видно, а к концу дня в ста метрах ничего нельзя было различить: где наши, где немцы? Лица бойцов и командиров покрыты смесью черной гари и пыли.

— A-а, какой мы им дастархан устроили! — оскалив белые зубы, смеялся Насыбулин, наводчик четвертой установки.

— А что такое «дастархан»? — поинтересовался кто-то.

— А-а, — он всегда свою речь начинал с протяжного «а-а», — это у нас, у казахов, так называют праздничный стол.

И действительно, наши солдаты всех родов войск поработали на славу. Сражаясь стойко, смело маневрируя, перебегая из окопа в окоп, расставляли по полю противотанковые мины на направлении движения танков. Первым их глазами степняка увидел сержант Насыбулин.

— А-а, смотрите, что делают! — вскричал он, показывая рукой на поле боя.

В полутора километрах перебегали из «норы» в «нору» наши солдаты. Вначале мы не поняли, в чем дело. А когда увидели, как один за другим подрываются немецкие танки, застыли в восхищении, потрясенные мужеством наших солдат. Правда, и гибло их много. Было видно, как они, не добежав до окопа, падают, сраженные то ли немецкими, то ли нашими снарядами и минами, которые беспрерывно летели в наступающие немецкие танки.

В пылу подготовки залпов и стрельбы было некогда рассматривать эту героическую и далеко не равную борьбу. На месте павших появлялись новые герои, и снова танки взрывались, герои падали сраженные. Подвиг этих солдат потряс нас до глубины души. И мы невольно отвлекались от своих дел.

Я не историк и не стратег, обыкновенный солдат — командир огневого взвода. Но я нисколько не сомневался, что это добровольцы. Не может быть, чтобы командование приказало вести таким образом войну против танков.

Не знаю, какая роль отводилась саперам в предстоящем сражении, какую роль они сыграли в разгроме немцев под Понырями, но уверен, что подвиг их не менее значим, чем подвиг танкистов во встречном бою.

Поле битвы было покрыто убитыми и ранеными. Горели более сотни немецких и наших танков. Гейзеры огня, дыма и земли фонтанировали вокруг от взрывов артиллерийских и минометных снарядов, от бомбовых ударов авиации. Несмотря на то что день клонился к вечеру, было такое ощущение, что рассвет так и не наступил. Дымом и пылью небо было затянуто так, что солнечные лучи не могли пробиться до земли. Лишь после четвертой или пятой танковой атаки немцам удалось с огромными потерями бронетехники и пехоты вклиниться в нашу оборону на шесть — восемь километров и на узком участке фронта выйти на ее вторую линию.

Шестого июля весь день продолжались упорные бои. В небе сотни самолетов: немцы с ожесточением атакуют наши позиции, наши самолеты с не меньшим ожесточением бомбят фашистов. То и дело вспыхивают воздушные бои между истребителями. Оставляя за собой шлейф дыма, то один, то другой самолет устремляется к земле и взрывается огненно-дымным вулканом. Летчики иногда успевают выброситься, иногда нет.

За день наша батарея дала девять залпов. Бойцы падали с ног. После каждого залпа мы срывались с огневой позиции, отъезжали на три-четыре километра к складу боеприпасов, спешно заряжались. Работали все — и солдаты, и офицеры. Снаряд «катюши» весит около 50 килограммов, одна установка заряжается 16 снарядами, а времени на зарядку почти не было.

Батарея все время подвергается атакам немецких штурмовиков, наши позиции обстреливаются фашистской артиллерией и минометами. Погиб командир 383-го дивизиона Сергиенко, у нас убит командир орудия Сухарев, ранены шесть бойцов орудийного расчета. Те, кто легко ранен, идти в госпиталь отказываются, но и подавать снаряды не могут. Командир батареи гвардии капитан Каменюк сидит на наблюдательном пункте в окопах пехоты и, как только мы появляемся, тут же из блиндажа выглядывает телефонист, орет благим матом, чтобы перекричать грохот:

— Гвардии лейтенант, вас вызывает комбат!

Бегу, беру трубку, слышу:

— Угломер!.. Прицел!.. Понял?.. Давай быстрее!

Выскакиваю из блиндажа. Боевые машины уже выезжают на дорогу. Прыгаю на подножку «студебекера» и — на огневую позицию. Уже по дороге нас начинают обстреливать самолеты. С ходу разворачиваемся на огневой позиции. Слышу:

— Первое готово!.. Третье готово!.. Второе готово!.. Четвертое готово!

— Огонь! — ору во всю глотку.

Отстрелявшись, установки тут же разворачиваются, расчеты прыгают на машины кто куда и — на склад боепитания. Небо и земля заплыли дымом, пылью от нашего залпа, от разрывов снарядов, мин, бомб. Грохот разрывов, рев пикирующих бомбардировщиков, атакующих танковые колонны немцев, — все слилось в невообразимом хаосе.

Через узкую щель броневого щитка, опущенного на лобовое стекло машины, почти ничего в дыму и пыли не видно. Впереди, метрах в тридцати, разрывается бомба, слышен грохот осколков по кабине, но машина идет, опустившись передними колесами на диски… Красный свет заволок мне правый глаз. Пытаюсь протереть его, неимоверная боль пронзает голову. Но вот и место укрытия батареи.

Мне повезло. Тут же оказался врач полка, гвардии капитан Костя Тахчи. Обработав рану, он плоскогубцами вытащил осколок величиной в четверть копеечной монеты. Пробив пятимиллиметровый бронещиток, осколок вонзился мне в лицо чуть повыше правого глаза.

— Пойдешь в госпиталь? — спросил врач, перебинтовав мне голову.

— Нет, Костя. Сейчас решается все. Да и рана пустяковая.

— Да, пустяковая. Поцелуй броневой щиток: если бы не он, этот осколок тебе бы мозги насквозь прошил.

— Ладно, расцелую!

Мы выстояли и второй день боя, несмотря на то что немцы бросали в бой все новые и новые резервы. Не сумев прорвать нашу оборону в районе Ольховатки, перегруппировав силы, 7 июля враг изменил направление главного удара, бросив более 200 танков и пехоту на Поныри. Атаку немцы начали с рассветом.

Я получил приказ сменить огневую позицию. Запасная позиция была расположена у самой станции Поныри. Она немного прикрыта обрубленными деревьями, развалинами самой станции и каких-то строений, а также небольшой насыпью бывшей железной дорога.

Командир батареи гвардии старший лейтенант Каменюк только что возвратился с наблюдательного пункта и, приняв команду на себя, сам повел колонну. С ходу развернулись. Готовим залп. Насибулин, оторвавшись от прицела и прихрамывая на раненую ногу, кричит:

— Смотрите, смотрите, что делают!

В полутора километрах от станции Поныри, справа, широким фронтом идет колонна немецких танков, штук восемьдесят. Наши бойцы, перебегая перед фронтом, что-то укладывают в землю и тут же прыгают в близлежащий окоп. Это опять минеры, но теперь уже нет времени следить за их работой.

— Огонь! — командует комбат.

Я успел заметить, как несколько танков подорвались на минах, остальные же были встречены ураганным артиллерийским огнем. Несмотря на то что уже более десятка немецких танков подорвались на минах или горели, расстрелянные артиллеристами, колонна упрямо двигалась вперед. И тогда на большой скорости ей навстречу ринулись наши «тридцатьчетверки»…

На месте дислокации команда:

— В укрытие!

Загнали боевые установки в аппарели, зарядили их и замаскировали. Комбат снова ушел на наблюдательный пункт.

Часов в пять, когда санинструктор Саша Ефимов закончил делать мне перевязку, начальник штаба дивизиона гвардии старший лейтенант Зукин дает данные для стрельбы и команду срочно выехать на огневую позицию и дать залп. Все эти дни мы стреляли по ближним целям: скоплениям танков, мотопехоты, по артиллерийским или минометным батареям противника, когда дальность стрельбы не превышала три-четыре километра. А тут смотрю на бумажку, которую мне сунул Зукин, дальность стрельбы предельная — 7,5 километра. Наверное, какой-то штаб нащупали. Подъехали к огневой позиции. Машины занимают боевой порядок. Подбегает майор, весь в копоти и пыли, с грязными потоками пота на лице:

— Лейтенант, дорогой, Христом богом молю, дай залп по этим танкам!

Он показывает рукой: прямо на станцию Поныри, может быть, чуть левее, плотной колонной движутся штук пятьдесят танков. До них — километра два.

— У меня там нет ни одного минера. Ребята погибли, — добавляет майор.

— Товарищ майор, я не могу не выполнить приказ. У меня вот данные для стрельбы. Вы же понимаете, если нарушу приказ — трибунал…

Однако голос у меня неуверенный. Я уже видел работу этих доблестных людей. Быть равнодушным к их мужеству я не мог. Я колебался, хотя твердо знал: не выполню приказ — меня накажут. И это будет справедливо. Война есть война. И можно ли допускать самодеятельность, где все подчинено единому стратегическому замыслу? «Но я ведь сделаю очень полезное дело для победы», — нашептывало мне мое сердце. «Однако жесткая дисциплина на войне — это превыше всего», — говорил мне долг.

Рядом стоят командир орудия Горобец, ему под сорок, уравновешенный, хладнокровный гвардии старший сержант; полная ему противоположность санинструктор Саша Ефимов; горячий, порывистый и такой же живой и подвижный наводчик Насыбулин. Все они выжидательно глядят на меня. Горобец без всяких эмоций, спокойно, деловито:

— Давай, гвардии лейтенант, нужно бить.

Я быстро соглашаюсь с ним в душе: «Черт с ним, с каким-то там штабом, пусть еще десять минут поживут».

— К стрельбе прямой наводкой по танкам, прямо по ходу, го-товсь! — кричу я срывающимся голосом.

По этой команде нужно быстро подкопать под передние колеса — уменьшить угол стрельбы, — чтобы не было перелета.

— Не нужно! — кричит Саша Ефимов.

Вместе с Насыбулиным они бегут к его установке. В тридцати метрах неглубокий кювет вдоль насыпи. Как раз то, что нужно! Все машины занимают позицию. Танки, на ходу стреляя, двигаются уже в полутора километрах.

— По танкам! — кричу я. — Прямой наводкой! Упреждение ноль-ноль! Огонь!

Вся колонна танков покрылась взрывами и потонула в огне и пыли. Когда дым немного отнесло ветром, мы увидели: три танка горят, а четыре стоят «мертвыми», остальные же пятятся назад, ведя огонь по нашей огневой позиции. Майор достал из планшетки блокнот, черкнул несколько слов, сунул мне бумажку, обнял, прижав к себе, бросил:

— Спасибо, лейтенант! — и побежал по своим делам.

На последней машине я помчался к месту дислокации, обгоняя своих и показывая знаками: «Быстрее! Быстрее!» Уже подъезжая к пункту боепитания, я увидел, что навстречу бегут Зукин и командир дивизиона гвардии майор Аверьянов, размахивая кулаками. Я вздохнул и сказал своему помощнику Арменаку Саркисяну, сидевшему в кабине:

— Давай, Арменак, заряжайте как можно быстрее. А мне сейчас будет «танец с саблями».

Спрыгнув с подножки, я подошел к командиру дивизиона, взяв под козырек:

— Товарищ гвардии майор, я вынужден был дать залп прямой наводкой по наступающим танкам противника. Вот, — и вручил ему записку майора-сапера.

Тихо, чтобы не слышали бойцы, майор зло прошипел:

— Засранец. Немедленно на огневую позицию — и дать залп по указанной цели. Потом явишься ко мне. — И зло добавил: — Истребитель танков!

— Слушаюсь! — ответил я. — Разрешите исполнять?

Вместо ответа он гаркнул:

— К бою!

Пока командир дивизиона расточал мне «любезности», боевые установки были заряжены. Все понимали, что мы содеяли. Окружили заместителя командира дивизиона по политчасти гвардии капитана Осетрова и с жаром рассказывали ему о нашем залпе прямой наводкой по танкам, о других деталях боя.

Капитан Осетров — бывший директор школы — пользовался уважением среди солдат и командиров. Большая часть из нас — вчерашние школьники. Он же — всегда подтянутый, как бы ни было трудно на фронте, всегда с чистым подворотничком, вежливый и спокойный в обращении; «вы» он говорил всем — от солдата до генерала. Так жаль, что не удалось ему дойти до Берлина: вскоре он нелепо погиб. Впрочем, сама война огромнейшая нелепость.

Подбегая к машинам, я на ходу крикнул:

— К бою!

Капитан Осетров, сжав мне руку выше локтя, мягко сказал:

— Ничего, лейтенант, обойдется. Счастливо вам.

Залп мы дали по заданной цели с опозданием на 18 минут, и я до сих пор не знаю, что это была за цель.

Затем мы вернулись на место дислокации, зарядили установки и замаскировали их в аппарелях. Был поздний вечер, но гул боя не утихал ни на минуту. Клубы дыма и пыли накатывались на село — все время першило в горле. Я пошел в штаб дивизиона, который располагался в небольшом сельском домишке. Спросил разрешения войти, на что командир дивизиона грубовато буркнул:

— Заходи, — и снова добавил — Истребитель танков…

Тут же сидел и комиссар дивизиона, как мы его по старинке называли между собой. Да он и был настоящим комиссаром.

— Ну, рассказывай.

Я глянул на Осетрова. Он ободряюще мне подмигнул. Я обстоятельно доложил, как было дело, рассказав о том, как саперы останавливали танковые колонны и как это поразило нас.

— Ну надо же было им хоть чем-то помочь?! — заключил я.

Гвардии майор Аверьянов с минуту молчал, потом начал раздраженно:

— А ты знаешь, сколько матюков выслушал я от командира полка?!

— Наверное, он плохо знает русский язык, — неожиданно для самого себя выпалил я. — Вот у него запаса слов и не хватило…

— Ох, грамотей! Вот я тебя к нему направлю, а ты ему это и разъяснишь. Вынужден подать на тебя рапорт. Пойдешь под трибунал. Может, и повезет, говорят, после твоего залпа немцы по всему фронту побежали. Можешь идти.

— Есть! — козырнул я и вышел.

Майор Аверьянов был порядочным человеком, умным и рассудительным, хотя и напускал на себя вид этакого строгого командира. Но все мы видели, что скрывается под такой напускной строгостью, и уважали его не меньше, чем капитана Осетрова. К сожалению, и Аверьянов погиб под Корсунь-Шевченковским в бою, когда вырвавшаяся из окружения небольшая колонна немцев — около 300 человек пехоты и три танка — напоролась на нашу огневую позицию.

А тогда я вышел от него не в лучшем настроении, хотя в душе уже знал, что все обойдется. Не может быть, чтобы под трибунал отдавали с каламбурами.

Три дня прошло, а меня никуда не вызывали. И вот встретил капитана Осетрова. Он похлопал меня по плечу:

— Все в порядке. Готовьте представление к наградам ваших бойцов, истребитель танков, — повторил он слова майора Аверьянова.

Сражаясь с врагом, расстреливая танки под их встречным огнем, никто из нас не думал о наградах. Главное — сделать все для общей победы. Тем не менее мы представили наградной материал почти на всех бойцов батареи: как-никак мы уничтожили 17 танков, трижды стреляли прямой наводкой. Представления — в основном на ордена.

Однако один из обиженных генералов не пропустил наградной материал 384-го дивизиона. Жаль, что личная обида одного человека не позволила объективно оценить подвиг солдат. Уже новый командир полка подполковник Зазирный, принявший соединение в середине июля, своей властью наградил всех медалями «За отвагу» и «За боевые заслуги» — на это он имел право.

Что ж, мы не в обиде. Согласились и на медали.

13 июля противник окончательно выдохся. Наш полк передали в состав 2-й танковой армии. Началось общее наступление Центрального фронта.

Сашка

Я и не вспомню, когда и откуда пришел к нам в дивизион этот человек. Медаль «За отвагу» у него уже была. Стало быть, не из тыла.

Впервые я увидел его в июле 1943 года, когда прямой наводкой мы били по вражеским танкам под Понырями. Убедившись в том, что командиру второго орудия, сраженному осколком в голову, помощь уже не нужна, он вскочил на подножку машины и звонким мальчишеским голосом крикнул:

— К насыпи!

Машина рванула вперед, и через несколько секунд передние колеса были уже в кювете. Сашка первым открыл огонь.

На второй день, когда мы спешно сворачивали позицию и готовились к маршу вслед за наступающими передовыми частями, старшина Александр Ефимов перевязывал раненых бойцов, и я с некоторым удивлением узнал, что Сашка — санинструктор. А по тому, как он командовал установкой в бою, его можно было принять за командира-артиллериста.

Я подошел к нему:

— Спасибо, старшина, выручил.

— Сочтемся, лейтенант, — перевязывая плечо бойца, ответил он улыбаясь.

Его улыбчивое лицо мне и запомнилось. Солнце уже село, но стояла тяжелая духота, пропитанная дымом и пылью. Пилотка Сашки была сдвинута на затылок, сосредоточенное лицо покрыто потом, смешанным с пылью, окровавленные руки умело и проворно делали свое дело.

Через несколько дней я встретился с ним на марше. Дивизион двигался, как мы говорили, «прыжками». Немцы, отступая, вели яростные оборонительные бои. На каких-то рубежах им удавалось на час-другой задержать наступление наших передовых частей. Но вскоре подтягивались танки, артиллерия, на оборонительные рубежи немцев обрушивались мощные удары, и наше движение вперед продолжалось.

И вот очередная короткая остановка.

— Привет, лейтенант, — подошел к машине Сашка.

— Здорово, старшина. — Я открыл дверцу машины и протянул ему руку.

С этих дней началась наша дружба, родившаяся на огневых позициях под Понырями.

Старшина Александр Ефимов был родом из Томска. Там жили его родители, сестры. На войне специальности не выбирают. Сражаются тем оружием, которое тебе дали. Сражаются до конца… Сашка здорово сражался. Умело и деловито. Он был прекрасным санинструктором. Но память о нем сохранила не только это.

Вторая танковая армия генерал-лейтенанта Богданова, с боями продвигаясь на юго-запад, заняла Севск. Механизированная бригада, которой был придан наш дивизион «катюш», вырвалась далеко вперед, оторвавшись от других частей и артиллерии. Мы вышли на окраину большого села, где немцы успели создать сильную оборону.

Взять село с ходу не удалось, так как артиллерии не было, а у нас оставался один боекомплект. Машины с боеприпасами также отстали, застряв где-то в дорожных пробках. Солнце уже садилось за горизонт, когда немцы сильной фланговой атакой при поддержке танков прорвали растянувшиеся позиции бригады, и вместе с приданными частями она оказалась в окружении, заняла круговую оборону. Пехоты не хватало, и по команде комбрига все, кто был способен носить оружие, ушли в оборону. Ушли и мы, ушел и Сашка.

Село располагалось на двух склонах, между которыми в низине протекала небольшая речушка. Часть села была у немцев. Вторая часть, расположенная на ближнем склоне, находилась в наших руках. Установки были размещены и замаскированы, насколько это было возможно, у крайних изб.

Немцы предприняли несколько попыток ликвидировать окруженную группу наших войск, однако всякий раз откатывались под плотным прицельным огнем.

Стемнело. Вдруг мы услышали где-то в огородах, метрах в ста от немецких позиций, детский плач. Беспрерывный, жалобный, подвывающий. Было невыносимо его слышать даже тем, кто немало повидал на войне.

— Товарищ гвардии лейтенант, — обратился ко мне Сашка, — разрешите нам с Березиным выяснить, в чем дело.

— Отставить! Отсюда до немцев двести метров. Может, они специально посадили «ловушку». Рассчитывают на дураков.

Осенняя ночь была темной и прохладной. Прошло еще минут тридцать. Плач, берущий за душу, не прекращался, и теперь уже я не выдержал.

— Старшина, — тихо позвал я Сашку, — бери Березина и Молчанова, попробуйте выяснить, что там такое. Но будьте осторожны. Не лезьте на рожон. Мы попытаемся отвлечь немцев стрельбой.

Сашка и два бойца исчезли в темноте. Через несколько минут на левом фланге участка, который обороняли гвардейцы-минометчики, поднялась беспорядочная стрельба…

Вернувшись Сашка рассказал:

— Я дал команду Березину и Молчанову следовать на расстоянии четырех-пяти метров, чтобы при необходимости они могли подстраховать меня и прикрыть огнем. Еще днем в сотне шагов мы приметили плетень, местами разрушенный, а дальше сарай и избу. Кромешная темень. Ползком по картофельной ботве двигаемся к плетню. Подползли. А где же дыры? Влево… вправо… Ага, вот. Нужно расширить дыру, чтобы пролезть. Хворост сухой — трещит. Раздвинули. Все спокойно. Плач явственно доносится от избы. Слышу, ребята ползут за мной. Стоп, что это? Сруб. Колодец. Днем я его не видел… До избы совсем близко — метров пятнадцать. Я уже вижу ребенка, сидит на чем-то длинном, как бревно. Догадываюсь — труп. Наверное, мать… Ребенок тихонько и жалобно плачет. Мальчик? Девочка? Как бы не испугать, чтобы не закричал. Впереди слышна немецкая речь.

Машу рукой Березину и Молчанову. Подползают. Надо действовать. «Молчан, — шепчу, — ползи назад к плетню. Потом отползи дальше влево, метров на пятьсот и дай несколько очередей из автомата. А ты, Береза, здесь у колодца будешь меня прикрывать».

Молчанов исчез в темноте. Ребенок вдруг затих. Уснул?.. Лежим. Полчаса, час?.. Вдруг почти рядом слева очередь… вторая, третья. Немцы ответили шквальным огнем из автоматов.

В один бросок я оказался у избы, заметил мертвую женщину, неудобно свернувшегося ребенка — заснул на груди мертвой матери. Схватил ребенка — легонький, совсем нет веса. Он даже не проснулся, всхлипнул только… Броском назад за сруб, к Березину. Упал на колени, одной рукой держу ребенка, отползаю к плетню. Вокруг начинают щелкать пули. Заметили или услышали возню. Стараюсь прикрыть ребенка. Девочка. Два-три года. Слышу автомат Березина. Отвечает или немцы? Страшно неудобно ползти. Девочка проснулась и испуганными глазенками смотрит на меня. Молчит. «Потерпи, родная, потерпи, — шепчу, — сейчас у своих будем».

Плетень. Не найду лаза. Подняться? Боюсь шальной пули. Сейчас это совсем ни к чему. Вдруг Молчан тихо: «Давай ребенка!» Но девочка вдруг обхватила меня руками, прижалась. Комок подкатил к горлу. Ручки у нее в чем-то липком. Догадался — кровь матери. «Ладно. Справлюсь. Помоги Березину».

Сзади захлебывается очередями автомат Березина. С трудом перелезаю через плетень. Уже бегу, пригнувшись. Навстречу спешат трое наших. «Помогите Березину и Молчанову. Похоже, им жарко. Слышите?» — «Беги-беги, затем и идем». Ну вот и все…


Сашку на руках вместе с девочкой ссаживают в траншею. Ребенок испуганно смотрит на бойцов, молчит и жмется к Сашке. Вскоре возвращаются Молчанов и другие бойцы. Вчетвером несут раненого Березина — у него на груди справа пятно. Дышит с хрипом, кровавая пена изо рта.

Сашка с трудом отторвал от себя ручки девочки, передал ее Молчанову. Девочка начинает тихонько плакать. Сашка разрезал гимнастерку Березину, перевязал рану. Березина положили на плащ-палатку, понесли к машине.

Сашка моет девочке руки и тщательно вытирает их бинтами. Затем берет девочку на руки. Старшина Гагарин, пожилой солдат, по нашим тогдашним меркам, молча сует девочке кусок американской тушенки и хлеба ломоть. Девочка ест жадно, почти не жуя.

— Ну вот, дорогая наша добыча. Как тебя зовут? — спрашивает Сашка.

— Маня, — сонно шепчет девочка и тут же засыпает на Сашкином плече.

Близился рассвет. Мы молча стояли вокруг Сашки, на руках которого спала девочка. В темноте то и дело высвечивались огоньки цигарок. Пожилой сержант Щетинин отошел в сторону, усиленно засморкался.

— Вот что, старшина, — говорю я. — Мы не знаем, как сложится обстановка и что нас ждет завтра. Рисковать жизнью ребенка нельзя. Отнесешь его вон в тот дом, где живут старики, пусть приютят. Да соберите, что у нас есть из харчишек.

Сашка молча пошел к домику, бережно держа девочку на руках…


Бои шли непрерывной чередой, и каждый был занят своим тяжелым делом. Виделись мы не каждый день. Последний и роковой для Сашки эпизод, который я помню за нашу короткую, но крепкую фронтовую дружбу, произошел в районе Джулинки, западнее Корсунь-Шевченковского.

Была середина марта 1944 года. Заряды мокрого снега с дождем, вязкий чернозем — дороги в непроезжем состоянии. Мы сцепляли буксирные тросы, и сто — сто пятьдесят человек, как бурлаки, тащили боевые установки на себе. Снарядов и горючего не хватало. Боепитание везли на волах, несли на носилках, кто как мог. Большую помощь нам оказывали жители украинских деревень.

Вторая танковая армия держала оборону на внешнем кольце окружения. Немцы яростно атаковали и внешний фронт и внутреннее кольцо окружения, стараясь вырвать свои части из корсунь-шевченковского котла, избежать второго Сталинграда.

К вечеру дивизион сосредоточился недалеко от Джулинки, в балке, в двух километрах от переднего края внешнего фронта. Впереди, метрах в пятистах, второй эшелон нашей обороны. Выставив с четырех сторон боевое охранение, дивизион приступил к рытью аппарелей для боевых установок.

Быстро темнело. Поднялся ветер, пошел мокрый снег. В двух шагах ничего не видно. Копать трудно. Земля, смешиваясь с мокрым снегом, превращалась в вязкую грязь, которую нелегко сбросить с лопаты. Однако мы спешили: к рассвету нужно зарыться. Как всегда в таких случаях, копали все — и солдаты и офицеры. Мы с Сашкой копали аппарель для второго орудия, командиром которого был назначен сержант Цветков.

Бой вокруг окруженной группировки не затихал ни на минуту. Земля гудела и дрожала. Снег то на время прекращался, и тогда небо немного светлело, то с новой силой обволакивал все вокруг темной пеленой.

Немцы под прикрытием ненастной погоды предприняли очередную попытку вырваться из кольца, но мощным огнем артиллерии и танков были отбиты. Однако небольшой группе — три танка и около 300 человек пехоты — удалось просочиться через передний край внутреннего кольца окружения. Наш дивизион оказался на пути этой группы.

На восточном крае огневой позиции охранение открыло стрельбу. Дивизион немедленно подняли «в ружье». Но в снежном вихре ночи немцев заметили слишком поздно. Их танки и пехота ворвались на нашу позицию. Огневую мощь своих установок мы уже использовать не могли: «катюши» оказались беспомощными, их нужно было спасать. Командир дивизиона подал команду выводить установки. Водители бросились к машинам, но непролазная грязь сделала установки малоподвижными, и вражеские танки расстреляли две машины в упор. У нас оставались лишь автоматы да гранаты. Мы заняли оборону в незаконченных аппарелях.

В кромешной тьме завязался жаркий неравный бой. Помимо трех танков немцы вдвое превосходили нас численностью. Однако никто не дрогнул, мы яростно отбивались. Аппарели ощетинились огнем автоматов. Немцы не менее яростно поливали нас пулеметным и автоматным огнем, расстреливали из танковых пушек.

Перед нашей аппарелью появился танк, облепленный пехотой. Немцы, конечно, не собирались ввязываться с нами в бой, а спешили убраться подальше от котла. Сашка метнул в танк лимонку (они всегда были у него в санитарной сумке) и дал длинную очередь из автомата. Мы поддержали его огнем своих автоматов. Немцы посыпались с танка как горох…

Наконец со второй линии обороны раздались автоматные и пулеметные очереди. Это пехотный батальон, занимавший позиции впереди нас, развернулся и пришел нам на помощь. Раздалась команда — отсечь пехоту от танков. Мы застрочили короткими частыми очередями. Огонь противника начал слабеть. Танки, бросив свою пехоту, устремились к переднему краю.

Из соседней аппарели раздался крик:

— Санинструктора!

Сашка бросился к соседям, но, не добежав, выронил автомат, взмахнул руками, как будто пытался схватиться за голову, и упал. Вражеская пуля угодила ему в голову…

Уже перед передним краем артиллеристы противотанкового дивизиона расстреляли вражеские танки. Большая часть немецкой пехоты полегла на нашей огневой позиции. Мы взяли около ста пленных. Но не стало Сашки — старшины медицинской службы, санинструктора 384-го гвардейского минометного дивизиона 86-го гвардейского минометною полка.

Когда бой затих, мы подошли к Сашке. Он лежал, широко раскинув руки. Мокрый снег уже успел нанести белую маску на его лицо. Тогда подумалось: Маня уже не увидит своего спасителя, если ей суждено выжить.

Похоронили Сашку в братской могиле на высотке под Джулин-кой. Прощальный трехкратный ружейный залп в предрассветный час слился с грохотом артиллерийской канонады, возвестившей о начале нового победного утра и о конце корсунь-шевченковской группировки немцев…

Степной орел

Многим из нас не однажды приходилось наблюдать звездный дождь, когда в атмосферу попадает метеоритный поток. Мы с восхищением видим, как великолепную черноту неба прорезают яркие светящиеся трассы. И вдруг в этой черноте возникает невероятно яркий, словно серебряный, луч, след падающей звезды. И кажется, это совсем рядом, стоит только протянуть руку…

Таким в моей фронтовой жизни серебряным лучом на миг вспыхнул Самагуль Насыбулин.

После завершения Сталинградской битвы наш 86-й гвардейский минометный полк очень короткое время пробыл в Москве, получая пополнение и новую материальную часть, смонтированную на «студебекерах».

16 февраля 1943 года мы получили предписание отбыть к новому месту дислокации по маршруту: Белорусский вокзал, Серпухов, Тула, Ефремов, Елец. Вот тогда-то ко мне в огневой взвод прибыл сержант Самагуль Насыбулин.

Раньше он служил в артиллерийском полку, был награжден медалью «За отвагу», характер имел общительный и сразу завоевал всеобщее уважение. Правда, к новому виду оружия — «катюшам» поначалу относился с пренебрежительным снисхождением.

Причина такого отношения понятна: Насыбулин прибыл из артполка, где на вооружении была 122-миллиметровая гаубица с очень высокой точностью стрельбы. Если стрельбой управляет толковый командир, а у прицела такой же наводчик, то стрельбой этой гаубицы, как говорят влюбленные в свое дело артиллеристы, можно расписываться.

Наши же установки предназначены для стрельбы по площадям — по скоплениям пехоты, танков, автомашин, обозов и т. п. Дальность стрельбы «катюши» — до 7,5 километра, и потому наш огонь эффективен не только в ближнем бою, но и в разгроме резервов противника. Насыбулин это понял не сразу.

Говорил он с сильным акцентом, иногда коверкая слова до неузнаваемости, но его понимали, поскольку он точно и образно сопровождал свою речь жестами.

— А-а, шума полна казан, а в казане даже вода нет! — с возмущением говорил он вначале о наших залпах.

Однако работал бесподобно: всегда раньше всех докладывал о готовности открыть огонь. Правда, вначале в эффективность нашей стрельбы не верил.

— А-а, разве можно убить каскыра (волка) дробом (дробью)? — возмущался он.

Одну из таких реплик однажды услышал комбат капитан Каменюк. Улыбнувшись, он спокойно заметил:

— А ты знаешь, сколько весит твоя «дробь»?

— Знаю, товарищ гвардии капитан, — один снаряд сорок семь килограммов весит.

— Молодец. Собирайся, поедешь со мной на наблюдательный пункт.

Через два дня Насыбулин вернулся с наблюдательного пункта с совсем другим отношением к «катюшам». Теперь он все свободное время проводил возле установки, протирал прицел, направляющие, электрические контакты на направляющих, поворотные и подъемные устройства, смазывал их, любовался оружием, и уход за основными рабочими механизмами установки не доверял никому.

А на наблюдательном пункте случилось вот что. Немцы уже начали подготовку к штурму наших оборонительных рубежей на Орловско-Курской дуге. И стали подтягивать резервы: пехоту, танки, штурмовые орудия. Все это противник делал по ночам, а днем тщательно маскировался. Однако разведчики 81-й стрелковой дивизии, которую поддерживал наш полк, установили, что правее нашего НП, километрах в четырех, сосредоточено большое количество пехоты и танков противника.

Командир дивизиона гвардии майор Аверьянов решил дать залп по этому скоплению — «с толком, с чувством, с расстановкой». И вот, находясь на НП вместе с капитаном Каменюком, он поставил задачу: в 8.00 дает залп 2-я батарея (наша), в 8.12 по этой же цели — 1-я батарея, а в 8.35 цель вновь накрывает 2-я батарея. Коварство такого огня хорошо знают фронтовики.

Наводчик Насыбулин, ожидая огня нашей батареи, приник к окулярам стереотрубы. В 8.00, шипя, со звоном, прошли наши снаряды, и опушка леса покрылась огненными взрывами — один… десять… тридцать… шестьдесят четыре мощнейших огненных смерча. Возникло около десятка очагов огня — горели машины и танки. Насыбулин во все глаза глядел на эту картину уничтожения, прищелкивая языком.

Прошло пять, десять минут. Уцелевшие немцы вылезли из щелей и начали собирать раненых, тушить пожары, отгонять от горящих машин уцелевшую технику…

И вдруг новый звенящий шип — и новые гейзеры огня покрыли опушку леса. Теперь уже немцы затаились надолго. Все вокруг — и техника, и земля — горело и чадило. Минут через двадцать немцы наконец успокоились и стали снова зализывать раны. И тут вновь неожиданно на их головы обрушился третий залп!

Насыбулин, воевавший раньше в ствольной артиллерии, был потрясен и восхищен увиденным. Став свидетелем разгрома немцев, наводчик рвался на огневую позицию — дать залп по неприятелю. Все подговаривал своего командира орудия Мишу Цветкова, спокойного, уравновешенного сержанта. Тот лишь довольно улыбался, хлопал наводчика по плечу и приговаривал:

— Не дергайся, успеешь!

Бои в эти дни шли вяло. Полк и наш дивизион изредка давали залп одной-двумя установками, редко батареей. Однако каждый солдат знал, что впереди нас ожидают кровопролитные сражения, хотя никто об этом вслух не говорил. Только немецкая авиация проявляла активность: все время барражировал самолет-разведчик, высматривая линию нашей обороны, особенно наши «катюши».

Все лето 1943 года авиация противника не давала нам покоя. Стоило нам дать залп, как налетали «юнкерсы» и начиналась бомбежка. Мы уже применяли новую тактику: отстрелявшаяся установка не должна ждать новых команд — немедленно уезжает к месту дислокации под прикрытие зенитных батарей и там маскируется.

Противник подтягивает значительные резервы. Мотопехотные, танковые части, артиллерия и минометы размещаются почти в каждом лесочке, в каждой балке. Нам все чаще приказывают стрелять по скоплениям немцев. Поэтому вражеская авиация настойчиво охотится за нами. Огневых позиций у нас уже три, и мы их не успеваем менять.

Где-то в середине июня приказано дать залп в район Малоархангельска. На передней установке командир батареи капитан Каменюк, второй едет установка Миши Цветкова, с ним в кабине санинструктор Саша Ефимов, на подножке, стоя — Насыбулин. Я еду замыкающим, тоже на подножке машины. В кабине шофер и командир орудия Василий Васильевич Горобец, добродушный, рассудительный ростовчанин.

Не успели достичь огневой позиции, как «рама» нас засекла и вывалила свой бомбовый груз. Особого вреда не причинила, но у Цветкова ранило водителя, Николая Ивановича Голованова, спустил левый передний скат. Машина стала — некому вести. Третья установка проскочила мимо не останавливаясь — таков военный закон: залп должен быть дан.

Я не могу остановиться — навожу установки на цель. Подъехал на огневую позицию, расставляю буссоль и кричу комбату:

— Ранило Голованова!

— Наводи быстрее и — огонь! — командует мне комбат и бежит к установке Цветкова.

Не успел он пробежать и двадцати метров, как навстречу со страшным ревом, наклонившись влево и вперед, мчится установка — за рулем Насыбулин. Узкие глаза степняка округлились, но вид решительный, даже злой. Он с ходу занял свое место, выскочил из-за руля и бегом к прицелу. Помощники уже крутили ручку подъема. Я только что закончил наводку остальных установок и скомандовал Насыбулину угломер и прицел. Я не стал ждать, когда он закончит наводку. По фронтовому опыту мы знали: «рама» о нас уже сообщила на свой аэродром, и самолеты противника будут вот-вот.

— Огонь! — ору что есть мочи и через несколько секунд: — Отбой!

Вижу, что установка Цветкова дала залп вместе со всеми. «Успел все же, — одобрительно подумал я о Насыбулине, — вот орел!» Я подбежал к ним. Саша Ефимов уже заканчивал перевязывать Голованова. Подбежал и комбат.

— Все уезжайте, заберите расчет. Я сам поеду, — заявил Насыбулин.

«Рама» неотлучно кружила над огневой позицией. Сейчас должны появиться штурмовики.

— Яс тобой, — заявил я.

— Нет, ты будешь командовать или советы давать. Я один.

— Ладно, — согласился Каменюк. — Успеха тебе, Самагуль.

Мы погрузили Голованова и сами разместились на машине Горобца, на которой приехал комбат. Самагуль рванул с места, и машина пошла, чуть накренившись влево, вперед.

Появились «юнкерсы». Мы устремились за Насыбулиным. Два самолета оторвались от стаи и направились к нам. Остальные начали бомбить огневую позицию.

Мы обогнали Насыбулина. Он вел машину, открыв дверцу и стоя одной ногой на подножке. Машина шла с креном, левая передняя покрышка болталась на диске.

Два «юнкерса» догоняли Насыбулина. Вот он резко повернул вправо, и тут же бомбы легли по его прежнему курсу. Он погнал машину к небольшому леску в овраге, без дороги, прямо по степи. До леска оставалось метров триста.

Самолеты развернулись и пошли на машину в лоб, открыв огонь из пулеметов. Насыбулин круто загнул влево и ушел из-под огня. Вновь разорвались бомбы, и водитель повернул прямо к леску.

«Юнкерсы» развернулись снова и теперь пошли на установку уже вдогонку. Насыбулин резко нажал на тормоз, машина замерла, а сам он прыгнул в ближайшую воронку.

Пулеметная очередь взметнула пыль перед машиной, и бомбы разорвались метрах в сорока впереди.

Заходя на новый круг, самолеты начали подъем с левым разворотом над самым леском. И тут прямо в брюхо «юнкерсу» угодил зенитный снаряд. Самолет взорвался над лесом, и вниз посыпались его куски. Второй самолет все же зашел на цель и в упор выпустил очередь из пулемета, еще раз сделал круг, несмотря на огонь зенитки, и только потом удалился.

Насыбулин подошел к машине. Вид у нее был потрепанный, но вполне боевой: левой покрышки нет вообще, из радиатора течет вода, лобовое стекло разбито. «Нишего», — решил Насыбулин, сел на подножку, свернул самокрутку, глубоко затянулся. «Нишего», — еще раз успокоил он себя и пешком направился к месту дислокации.

Навстречу ему уже мчался грузовой «студебекер» с арттехни-ками и с нами, его друзьями. Всю эту картину мы наблюдали в бинокли с расстояния в два километра, но ничем помочь степняку не могли. Только переживали за него.

Подъехали к нему, попрыгали из машины, начали его обнимать, хлопать по мокрой от пота спине.

— Ты разве водишь машину? — спросил я.

— A-а, дома на тракторе ездил. Я и летать могу, только не могу подняться, — смеялся Насыбулин.

Через неделю установка была готова. Взяв с собой командира орудия Цветкова и Насыбулина, я пошел принимать артиллерийскую часть, а саму машину принял шофер.

Внимательно опробовали все механизмы. Насыбулин все осматривал сам, не доверяя ни мне, ни командиру орудия. Закончив приемку, свернул самокрутку, затянулся и с наслаждением проговорил:

— A-а, кыз жаксы. — И добавил: — Хороший девошка «катюша»!


Между тем обстановка на фронте в районе Малоархангельск, Поныри накалялась. Со дня на день мы ожидали массированного наступления противника. И вот наконец…

По тревоге полк подняли в два часа ночи. Все три дивизиона выехали на огневые позиции, и тут же всем полком дали залп. За нами загрохотала ствольная артиллерия — пушки, минометы. Огневой налет длился двадцать минут. Упреждая немцев, мы громили их боевые порядки, выстроенные для наступления.

В пять утра 5 июля немцы провели артналет и перешли в наступление. Появилась вражеская авиация. Огромная масса фашистских танков устремилась к нашему переднему краю. Наш дивизион — все восемь установок — провел массированный огонь по намеченным целям и по наступающим немцам.

Насыбулин, не отходя от прицела, все время кричал своим помощникам: «Правее… левее, выше… ниже», а то и командиру орудия: «Огонь!» Временами он что-то бормотал на казахском и вновь отдавал команды. Машины со снарядами шли чередой к установкам. Все — и солдаты, и командиры — бегом подносили снаряды, и тут же раздавалась команда «Огонь!». Не обращая внимания на бомбежку, мы продолжали напряженно работать. Вскоре подоспела и наша авиация, стало полегче.

Несмотря на наше активное противодействие, противнику удалось кое-где продвинуться километров на пять — семь.

Наш полк был придан 13-й армии, и за три дня боев только наш дивизион сжег 27 танков противника. Все поле перед огневыми позициями было усеяно горящими танками. В течение нескольких дней противник безуспешно пытался прорвать нашу оборону, неся колоссальные потери, но советские войска стояли крепко и надежно.

А в середине июля был нанесен массированный удар по обороне немцев, она была прорвана, и мы устремились вперед. Ежедневно давали по восемь — десять залпов. Наш взвод боепитания едва успевал подвозить снаряды. Солдаты были уставшие, измазанные, как черти, но в хорошем настроении — сознание своей силы окрыляло людей.

Теперь каждый день освобождаем какое-нибудь село, городок или поселок. Жители, в основном женщины, радостно встречают нас, обнимают, целуют. Солдаты, грязные, пропотевшие, отвыкшие от женских объятий, смущаются.

Вышли к Дмитрову-Льговскому. Небольшая речушка Свала. Насыбулин прямо в одежде первым бросился в воду — отмываться. За ним последовали остальные. Я ринулся было выгонять их из воды, но комбат, смеясь, махнул рукой:

— Пусть, не пешком ведь идти.

Но, как на грех, едва тронулась колонна, налетели восемь «юнкерсов», начали бомбить.

Огонь наших зениток оказался неэффективным. Мы понесли потери: десять раненых, двое погибших — капитан Рощин и командир орудия Миша Цветков. Их тут же похоронили, дав прощальный залп двумя установками по скоплению противника. Одно утешало, что не пострадали наши боевые машины: их по степи разогнали в разные стороны.

Уже под Севском полк переподчинили 2-й танковой армии. Наш дивизион поддерживает действия механизированной бригады 7-го гвардейского механизированного корпуса. Собрал расчет, построил, вывел Насыбулина, объявил, что он назначен командиром орудия. Наводчиком к нему определил Кесекбая Бралкова.

Взяли Севск. Бригада, которую мы поддерживали, рванулась вперед. Мы за ней. Вошли в какое-то село. Уже изрядно темнело. Дали два залпа по заданным координатам. Бой постепенно затих.

Темно и тревожно. Установки мы разместили по дворам, кое-как замаскировали. Команда — отдыхать. Выставили усиленный наряд охраны, но бойцы не спят. Неспокойно на душе. Собираются кучками, каждый расчет у своей машины, негромко переговариваются, курят. Кое-кто, накинув шинель на плечи, привалился к завалинке и так и заснул, несмотря на сентябрьскую свежесть ночи. Покашливают в темноте часовые, стараясь дать знать о себе товарищам и тем самым подбодриться.

Расчет Насыбулина увеличился вдвое. Сам Насыбулин, накинув шинель на плечи, сидит на завалинке, а вокруг расположились человек пятнадцать бойцов, слушают его рассказ:

— Младшая невестка Жибек побежала к Тулеген-беку. Ношь, как в желудке у верблюда. Девошка бежит, падает — нада быстрее рассказать Тулеген-беку о плохом сне, который видала Кыз-Жибек. Не нада Тулеген-беку ехать. Жаман, плохо дело будет…

Насыбулин вел рассказ медленно, вдумчиво, прерывая его очередной затяжкой. Огоньки цигарок, вспыхивая от затяжек, выдавали внимательных слушателей. Было уже около двух часов. На северной окраине села, откуда мы вошли, вспыхнули зарницы, послышались разрывы снарядов, пулеметные и автоматные очереди. Объявив тревогу, я побежал к комбату.

Тот был уже на ногах.

— Что случилось? — спросил он.

— Я знаю не больше вас.

Вместе спешим в штаб дивизиона. Слышно, что на северной окраине села идет настоящий бой. Близится рассвет, но тревога не утихает. Несколько успокаивает начальник штаба дивизиона Иван Николаевич Кольчик, высокий спокойный капитан, которого, кажется, ничто не может вывести из себя. Прибежал командир 1-й батареи гвардии старший лейтенант Петр Зукин.

— Нас немножко окружили немцы, — невозмутимо замечает Кольчик.

— Что значит — «немножко»? — удивляется гвардии капитан Каменюк.

— А то и значит, — продолжает Кольчик, зная страх Каменюка перед пленом, — что в плен немцы будут брать только по выбору — тебя, например, возьмут, а нас расстреляют.

— Да ну тебя к черту! Нашел время шутки шутить!

— А всерьез вопрос такой: сколько у кого снарядов?

— У меня один залп, шестьдесят четыре штуки, — спешит ответить Зукин.

Мы с Каменюком переглядываемся: говорить или нет о нашем «секрете»?

— Что вы там скрываете, как нашкодившие дети? — посуровел Кольчик.

— Да у нас шестьдесят восемь снарядов, — вздыхает Каменюк.

Глаза у Кольчика полезли на лоб:

— Вы что? Вы их в карманах возите?

Перевозить снаряды на боевых установках сверх того, что шло в заряд, было категорически запрещено. От случайного толчка они могли сдетонировать, и тогда быть беде: взорвутся все шестнадцать снарядов. Насыбулину никто об этом не сказал, а сделать это должен был в первую очередь я, да я в суматохе дел как-то забыл об этом. А Насыбулин с шофером Мункуевым придумали новшество: сделали приспособление, куда можно было разместить стояком четыре снаряда.

Об этом я узнал, когда мы в последний раз заряжались, а взвод боепитания уже уехал. Командир первого орудия Горобец как всегда спокойно заявил: «Лейтенант, посмотри, как зарядился Насыбулин». Я подошел к установке и приказал поднять брезент. Тут и увидел четыре стоящих снаряда, закрепленные по всем законам науки и техники.

Действительно, ни к чему нельзя было придраться, разве что по уставу не положено. А куда теперь деть эти снаряды? Машины взвода боепитания ушли, мы на марше. А если внезапно прозвучит приказ «Огонь!»?

А они, черти, и это отработали: по команде «К бою!» двое, как положено по уставу, снимают чехол, а двое за десять секунд убирают защелки и укладывают снаряды рядом с передними колесами машины — в наиболее безопасное место…

Я был в раздумье — что делать? Везти снаряды в таком виде — преступление: если рванет, половину колонны уничтожим. Бросить снаряды у дороги — еще большее преступление. Насыбулин заметил мое замешательство:

— Мы сделали что-то не так?

Я объяснил ему суть их самоуправства, продиктованного самыми добрыми намерениями, и велел не распространяться о своем новшестве.

На первом же привале я обо всем доложил комбату. Он тут же сорвался с машины и помчался к установке Насыбулина. После обнаружения четырех снарядов он задохнулся от негодования, а потом его прорвало:

— Да как же ты, твою мать, никого не спросив, не сказав… Да ты знаешь, что ты мог наделать?! Да нас всех под трибунал!!!

Насыбулин стоял, опустив голову, но совершенно спокойно отвечал:

— Теперь знаем, товарищ гвардии капитан. Лейтенант сказал. Тогда не знал. Хотел лучше.

— Что будем делать? Как же ты просмотрел? — накинулся Ка-менюк на меня.

— Ну, теперь уж чего руками размахивать. Предлагаю: я с этой установкой еду последним в колонне. Буду держать дистанцию с разрывом метров в пятьдесят. — Я ободряюще похлопал Насыбулина по плечу — он благодарно улыбнулся.

Обо всем этом я и доложил Кольчику, который так же невозмутимо отреагировал:

— Грунскому выговор за то, что не знает, что делается у него во взводе. Насыбулину — благодарность за находчивость… Теперь так: мы окружены — вся бригада. Командованию корпуса об этом уже известно, оно требует от нас продержаться около полутора суток — подтянут резервы, чтобы вызволить нас из котла. По приказу командира бригады все, способные носить оружие, идут в круговую оборону. Личное оружие привести в порядок. Проверьте толовые заряды и капсулы к ним, если установки придется взрывать, хотя, я думаю, до этого дело не дойдет…

Сообщение начштаба особой тревоги у нас не вызвало. После Сталинграда и Орловско-Курской дуги мы уже верили в свою непобедимость. Молча закурили.

Скорым шагом подошел майор Аверьянов — командир дивизиона. Разложил карту села, расчертил зоны обороны. Картина выявилась весьма скромная — каждая батарея могла выставить восемнадцать — двадцать бойцов.

— Тут еще вот какая задача. — Командир дивизиона пригласил всех к карте. — Здесь, — показал он прямоугольничек обозначения, — шестиствольный миномет немцев. Комбриг поставил задачу его уничтожить. Во-первых, кому это можно поручить? Во-вторых, есть своя специфика. Дело в том, что в селе много наших советских людей. Залповый огонь вести нельзя, погубим немало жителей.

Размышляя о первом пункте поставленной задачи, я шепнул на ухо Каменюку:

— Насыбулин.

Тот замешкался с ответом, а Аверьянов строго посмотрел на меня:

— Ну, как думаешь, гроза немецких танков?

— Товарищ гвардии майор, — начал я, — это может сделать командир орудия сержант Насыбулин. Конечно, предварительно мы с ним должны посмотреть условия и пути отхода.

— Согласен. На подготовку — два часа. Затем миномет должен быть уничтожен. Можете идти готовиться.

— Есть! — Я козырнул и вышел.

Вернувшись к себе, заметил, что у установок оживленно обсуждают новости. Солдаты уже все знали.

— Товарищ гвардии лейтенант, мы в окружении?

Я рассказал об обстановке и в заключение в шутку добавил:

— Сейчас с Насыбулиным пойдем прорываться к своим…

Выслушав меня, Насыбулин кивнул:

— Моя смотреть должна.

Захватив с собой автоматы, в сопровождении еще одного бойца мы направились к школе. Улица медленно понижалась, и внизу было видно большое кирпичное здание барачного типа. Оно смотрелось как на площади, но рядом, метрах в сорока, стояли домики крестьян. Садами мы прошли метров пятьсот и оказались на перекрестке: проулок узкий, но вполне проходимый для машины под прямым углом пересекал улицу.

Отсюда отлично просматривалась школа. Возле углового дома замаскирована наша «тридцатьчетверка». Три ее танкиста дружелюбно поздоровались с нами. Мы рассказали о своей задаче.

— Это здорово! — командир танка от волнения даже шлем снял. — Чем вам помочь?

Начали обсуждать, как можно дать залп прямой наводкой по школе. Стрелять прямой наводкой и в ствольной артиллерии считается большим искусством, а у наших «катюш» это могут делать лишь опытные мастера. В горизонтальном положении самой машины направляющие со снарядами уже приподняты на двадцать градусов. При этом дальность будет около двух километров. Если придется стрелять ближе, нужно под передние колеса копать ямки или находить их на местности. И только наводчик — мастер высокого класса — может на глаз, чутьем определить, каким должен быть наклон направляющих.

Определили: установка должна стать, не доезжая до перекрестка метров двадцать. Отстрелявшись, она тут же едет вперед, сворачивает в проулок и соседней улицей вверх — назад. Все вроде бы получается, с места установка успеет уехать, пока немцы поймут, что стрельба закончена. А как на соседней улице? Прошли переулок до следующего перекрестка.

Соседняя улица простреливается немцами насквозь. Командир танка все понял: без их помощи установке отсюда не уйти.

— Да, лейтенант, так у тебя ничего не выйдет. Расстреляют вас немцы. Давайте так: как только вы появитесь на той улице, откуда будете стрелять, я перегоню танк на эту улицу и начну обстреливать передний край немцев. Он начинается вон там, за школой, за речушкой… Ты вот что, ты иди в мотопехоту, они там, за домиком, метров сто. Это наш передний край. Договорись с ними. Хоть и маловато их там, но пусть поднимут стрельбу по переднему краю фрицев. Пока те разберутся, что к чему, вы успеете отъехать метров на двести. Ну а там, как повезет…

И мне и Насыбулину план понравился. Но тут Самагуль подкинул еще одну проблему:

— Лейтенант, на передние колеса ямка нужна.

— Что еще за ямка? — удивился танкист.

— Успокойся, — сказал я, — это наше дело. Лопата у тебя найдется?

— У хозяев, наверное, есть…

— Лопата не нада. — Насыбулин вытащил из карманов две толовые шашки с капсюлями и бикфордовым шнуром.

— Ладно, — понял я его мысль. — Только будь осторожен, а то тебя подстрелят раньше, чем ты пошлешь им гостинец. Жди меня у танкистов.

Я направился в мотопехоту. Нашел командира роты — лейтенанта такого же возраста, как и я. Все ему обстоятельно объяснил. Он здорово обрадовался: сам почти сутки охотится за этим шестиствольным минометом.

— Конечно, людей у меня маловато, но шуму все равно наделаем. Постараемся не дать немцам вас расстрелять.

Мы пожали друг другу руки, и я ушел. Подхожу к танку, а его командир мне говорит:

— Ну и артист у тебя командир орудия. Знаешь, что он сделал? Забрал у хозяев веревки, скрутил арканом, привязал к ним тол, поджег шнур и бросил арканы — сначала один, потом другой. Ты знаешь, точно легли — куда он хотел. Чуть-чуть веревкой поправил, и обе шашки тут же взорвались…

— Ты неправильно определил. Он не артист. Он джигит. Степной орел — вот он кто?

Пока мы разговаривали, Насыбулин стоял в стороне, улыбаясь, потом подошел к командиру танка и говорит:

— Слушай, друг буд, проедь танком по ямкам туда-сюда…

— Ладно, другом буду, — рассмеялся танкист.

По дороге обратно я говорю Самагулю:

— Все вроде бы должно получиться, только вот неясно, как подъехать к нашей огневой.

— Шота придумаем, — беспечно ответил Насыбулин.

Пришли к себе. У машины нас ожидали Каменюк и Кольчик. Оба сидели на завалинке и разговаривали с группой бойцов. Я обстоятельно доложил обо всем, что мы проделали. Оба внимательно нас выслушали.

— Вот только, — заключил я свой доклад, — неизвестно, как доехать до огневой позиции. Немцы могут нас расстрелять, как только мы появимся на этой улице.

— Нет, если ест немцы, ест музыка. — Это Мункуев, шофер боевой машины. Обычно он говорил по-русски хуже Насыбулина, хотя друг друга они понимали отлично, объясняясь на какой-то смеси казахского, бурят-монгольского и русского языков. — Нас с музыком будут встречат…

Все недоуменно уставились на него. Кольчик нетерпеливо кивнул: объясняй!

Мункуев начал:

— Лейтенант, помнишь, ездил мы давать залпа под Сталинградом?

— Ну и что?

— Когда немцы начал стрелят? Она сразу не стрелял. Она удивлялась и думала, куда мы едем? Она стала стрелят потом, две-три минута, как мы были на сопке. Так?

— Верно, — согласился я.

— Мы едем на улица, большой скорост держим. Маскировку сорвем, фарами мигаем, на капот — белая флага. Они думают, в чем дело? Больше думают — нам лучше. Толко мне знат нужно, где Насыбулин канавка сделал.

Все молчали. Кольчик взглянул на часы:

— У нас есть еще сорок минут. В предложении Мункуева есть что-то. Но война показала нам уже, что немцы далеко не дураки. Нет, не дураки…

— А давайте еще вслед установке поднимем стрельбу: дескать, сукин сын, убежал! — добавил Каменюк.

— Итак, — резюмировал Кольчик, — план принимается в следующем виде. Ты, — указал он на меня, — собираешь десять бойцов с автоматами. Строго инструктируешь, чтобы какой-нибудь чудак не врезал по установке. Половина ведет огонь выше установки, остальные слева и справа, чтобы пыль схватывалась. Только сзади в землю не стрелять. Не дай бог срикошетит в снаряд. Ты понял?

— Я сам канавка должен смотрет, — заволновался Мункуев. — А то потом Насыбулин кричат будет, недоехал — переехал. Знаю его.

В это время раздались знакомые завывания шестиствольного миномета. Снаряды, шурша, прошли у нас над головами и взорвались в районе, где еще вчера стоял штаб бригады. Хорошо, что сегодня его там уже не было. Кольчик продолжал:

— Время, отпущенное нам командиром дивизиона, истекло. Сам слышал. И Насыбулина обвинять не нужно — он командир. Я знаю, он сегодня кричать не будет. Ты, Мункуев, должен выскочить на улицу с большой скоростью, хотя бы километров пятьдесят. На радиатор нацепи кусок рубашки. Флага не нужно — поймут: обман. Я и так не очень уверен, что номер пройдет. Едешь быстро и переключаешь фары. Ты, Насыбулин, ориентируй Мункуева, где твои ямки. Важно, чтобы он увидел их заранее. Как вы сумеете отстреляться — это дело вашего мастерства, здесь я вам ничего сказать не могу, только от всего сердца желаю успеха. И переживать буду за вас. Отстрелявшись, действуйте по плану, как обговорили все с танкистами.

Начштаба обратился к Каменюку:

— Теперь ты, комбат. Подготовь буксир на случай, если при выезде машину Насыбулина подобьют. Сам понимаешь, немцы разозлятся. Они все сделают, чтобы расквитаться с орлами. — Гвардии капитан Кольчик посмотрел на часы: — На подготовку пятнадцать минут. Я пошел докладывать командиру дивизиона. — Поднялся и ушел.

— Все ясно? — спросил комбат.

— Так точно! — отвечали мы хором.

— Тогда по местам.

Я обнял Насыбулина, потом Мункуева.

— Ну, браты, — сказал я как можно бодрее, — ни пуха вам ни пера, — и побежал собирать свою «группу преследования».

Собрав группу и объяснив задачу, предупредил, чтобы сгоряча не вмазали в установку, вывел бойцов на перекресток, разместил по дворам.

Минуты шли в тревожном ожидании. Вроде бы все предусмотрели, но за годы войны я имел возможность не раз убедиться, что немцы умеют воевать и на мякине их не проведешь. Однако другого выхода не было. Обстановка сложилась такая, что у фашистов недоставало сил нас додавить, а у нас не было возможности вырваться из окружения. Немцы ждали подкрепления, чтобы покончить с нами, мы — помощи от своих, чтобы вырваться из кольца.

И вот на большой скорости на перекресток мчится установка. На ее радиаторной решетке белая тряпка, снаряды без чехла поблескивают на солнце. Из-за плетня поднимается чей-то кулак. Насыбулин что-то говорит Мункуеву и не глядит в нашу сторону.

Вначале немцы открыли огонь из автоматов и пулеметов, но Мункуев замигал фарами, и огонь прекратился. Машина мгновенно проскочила пятьсот — шестьсот метров и резко, вполне естественно затормозила перед ямками. Видя, что мы обстреливаем установку, немцы перенести огонь на нас.

Мы неотрывно глядели на школу — без окон, без дверей и крыши она отлично просматривалась с наших позиций. Вот машина замерла, и в ту же секунду огненные стрелы вонзились в стены здания, раздались оглушительные взрывы, все заволокло огнем и дымом.

Кажется, все шло как мы наметили. Пока немцы приходили в себя, на месте установки рассеивался столб дыма, а сама она уже скрылась в проулке.

Немцы открыли ураганную стрельбу изо всех видов оружия по переулку — предполагаемому месту нахождения установки. Однако Мункуев уже выскочил на параллельную улицу, где вела активный огонь наша «тридцатьчетверка». Ее поддерживала дружным огнем мотопехота. Метров сто машина мчалась, прикрываемая корпусом танка, а потом вся погрузилась в дым и пыль от рвущихся вокруг снарядов.

Покрышки спущены на всех колесах, но установка несется вперед. Вот из радиатора повалил пар, и, не доезжая метров пятидесяти до спасительного перекрестка, машина стала. Но тут же подскочил «студебекер», зацепил установку и уволок в укрытие. Все прошло как нельзя лучше.

Десятки солдат и офицеров, укрывшись кто где, с напряженным вниманием и восторгом следили за развитием этой операции. Злополучный миномет перестал существовать, но оба героя были тяжело ранены. Их уже перевязывали Саша Ефимов и санинструктор соседей Мария Позднякова.

Конечно, их надо бы сразу в госпиталь, однако нам предстояло еще одну ночь провести в этом селе. Мы соорудили раненым приличную (по солдатским меркам) постель в «студебекере» и оставили под надзором Маши Поздняковой. А вдруг придется срочно уезжать?

Из окружения мы вышли через сутки. Несмотря на трудности, бригада сыграла немаловажную роль не только в разблокировании наших частей, но и в разгроме большой группировки немцев.

Потом ребят увозили в госпиталь. Я залез в кузов. Мункуев с забинтованной головой радостно улыбался. Насыбулин спал. Маша не разрешила его будить. Я поцеловал их обоих. Спрыгнул с машины.

Встречу ли я их когда-нибудь?

Гвардии сержант Щетинин из Акшуата

Поступил приказ дать залп по командному пункту немцев под Сталинградом. Командный пункт был оборудован по всем правилам военного искусства, и «выковырнуть» его можно было только снарядами М-24. Каждый снаряд весил 96 килограммов и оставлял воронку глубиной шесть — восемь метров. К сожалению, дальность полетов этих снарядов невелика — 4,5 километра.

Чтобы достать немецкий КП, стрелять требовалось с нашего переднего края. А выехать на передний край боевыми машинами — безумие: «катюши» будут расстреляны до того, как успеют дать залп. Но приказ есть приказ. Решили дать залп ночью, перед самым рассветом.

Огневую позицию выбрали на вершине сопки в двухстах метрах от переднего края, где окопалась наша пехота. В степи ночью, без ориентиров занять точно огневую позицию — дело архисложное. И потом, кого выбрать ведущим? Кто может с этим успешно справиться?

Мысленно я перебрал всех шоферов боевых машин. Пожалуй, это будет Василий Федорович Щетинин со второй боевой машины. Я иногда даже терялся под его умным, немного насмешливым взглядом слегка прищуренных глаз. И вместе с тем глубоко уважал этого уже немолодого, с точки зрения девятнадцатилетних, водителя. Ответственный человек при исполнении долга, добряк и балагур в свободное время, он всегда окружен бойцами, которые с удовольствием слушают его байки и шутки. Родом он был из села Акшуат Ульяновской области.

Смеркалось. Я собрал командиров орудий и шоферов. Подошел командир батареи лейтенант Лебедев и, поставив задачу, рассказал о трудностях, которые нас ожидают.

— А сейчас, — в заключение сказал комбат, — с помощником командира поедете на огневую позицию и сделаете разбивку. Задача всех командиров орудий и шоферов — найти ночью свое конкретное место.

Комбат ушел. Несколько минут стояла тишина.

— Какие будут предложения? — спросил командир взвода.

— Если мы на огневой будем заниматься наводкой установок, нас немцы расстреляют прямой наводкой. Надо сейчас же ехать на огневую позицию и вбить колышки так, что, если шофер поставит левые колеса строго по колышкам, направление стрельбы будет заданным, — высказал я свои соображения.

— Хорошая мысля… — начал Щетинин своей любимой присказкой. — Надо идти к старшине, пусть даст пару старых рубашек: на колышки навяжем белых тряпок, тогда найдем их и ночью.

Через полчаса мы были на огневой позиции. Ночь уже полностью овладела пространством. Сделав разбивку под каждую машину в соответствии с заданным направлением стрельбы, набив колышков с белыми лентами, мы не раз уходили на дорогу и снова возвращались, чтобы шоферы и командиры орудий потренировались находить свое место. После очередного неуверенного поиска в темноте Щетинин предложил забить такой же кол с белой повязкой и на повороте с дороги. Так и сделали.

Я предупредил всех командиров орудий и шоферов:

— Помните: ведущий — Щетинин. Ориентируйтесь по его машине. Каждая очередная боевая машина становится в десяти метрах правее предыдущей.

Около полуночи мы закончили подготовку. Луны не было, небо затянуто облаками — ни звездочки. Через три часа, едва начало сереть, мы батареей выехали на огневую позицию. До нее было километра три-четыре. Едем без света. Дорога почти неразличима в серой степи. Изо всех сил напрягаем зрение. Щетинин высунул голову в окно, я стою на подножке справа. Выезжаем на сопку. Немцы начинают нас обстреливать из пушек. Видимо, наши боевые машины на фоне неба отчетливо видны. Чуть спустились — обстрел прекратился.

Наконец Щетинин резко и уверенно сворачивает влево с дороги. За ним следуют остальные три боевые машины. Наводчики на ходу начали поднимать направляющие — дальность стрельбы максимальная. Нас снова начали обстреливать. Хорошо еще, что в темноте противнику трудно вести прицельный огонь.

— Готово! — кричит Василий Федорович во всю глотку и резко нажимает на тормоза.

Я тут же соскакиваю с подножки с буссолью в руках. Машины дружно занимают свои места: ночная тренировка не прошла даром. Утро, светлеет, и мы со своими машинами уже хорошо просматриваемся — огонь противника усиливается. Расставив буссоль и торопливо скорректировав угломер, я буквально ору — «Огонь!»

Установки тут же взревели — и сноп огня полетел в сторону немцев. Но и противник обрушил на нас шквал снарядов. Однако дело было сделано. Мы успели дать залп, с места лихо развернулись и скрылись за сопкой. Задание командования батарея выполнила успешно…

Между тем война продолжала катиться на запад. В феврале 1944 года противник, сосредоточив крупные танковые механизированные силы севернее Звенигородки, начал контратаковать с задачей прорваться к окруженной группировке своих войск. Полку предстояло совершить трудный марш в условиях распутицы и бездорожья.

Бойцы нашей 2-й батареи, отмечалось в приказе, были награждены за подбитые в недавних боях немецкие танки — 9 штук и самоходки — 2 штуки. За этими сухими строчками приказа стояли дни и ночи нечеловеческого напряжения, отваги и самоотверженности.

Полк спешно, своим ходом перебрасывается в район, где в окружении находилось около десятка немецких дивизий. Немцы стараются любыми способами освободить свою окруженную группировку.

Страшное бездорожье. Временами идет дождь, иногда мокрый снег, хлопьями чуть ли не в ладонь величиной. Расстояние не такое уж большое для машин — около ста пятидесяти километров от Борщаговки, где дислоцировался полк, до Медвина. Но чернозем толстой лентой наворачивается на колеса и даже мощные «студебекеры», на которых смонтированы наши установки, не в состоянии двигаться. Танки, хоть и медленно, но ушли вперед, мы же за сутки преодолели всего пятнадцать километров. Дивизион на марше растянулся на два километра. «Студебекеры» на переднем мощном буфере оборудованы лебедками, но и они не могут помочь: в степи не за что зацепиться. Весь дивизион, около ста пятидесяти человек, поочередно тащил тросами боевые установки, как бурлаки баржи. Солдаты выбивались из сил. Шоферы с остервенением материли хлебородную, черноземную украинскую степь. Все — и бойцы и командиры — были грязными и мокрыми.

Перед дивизионом вдруг возникла опасность впервые за всю войну не выполнить боевой приказ — не прибыть к назначенному сроку в пункт сосредоточения — село Медвин.

И тогда командир дивизиона майор Аверьянов собрал командиров батарей, взводов и шоферов на совет. Благо, облачность была низкой, все время лил дождь или падал снег, авиации противника не было.

— Товарищи, — обратился майор к подчиненным, — давайте искать выход из создавшегося положения. Солдаты падают с ног от усталости, но, как видите, мы почти не двигаемся.

Все понуро молчали. Водители — ребята со стажем, прошли практическую школу на довоенных сельских дорогах, а сейчас стояли мокрые, грязные, суровые и молчали.

— Однако, ехать надо, — обронил Мункуев.

— А как ехать-то?

— И лебедкой зацепиться не за что.

Молчание затягивалось. Было даже слышно, как трещит махра в солдатских самокрутках.

— Ну что, мужики, неужто нет предложений? — снова заговорил командир дивизиона.

— Есть предложение, товарищ майор, — отозвался Щетинин. — Нужно машины объединить группами по пять-семь — сцепить их короткими тросами. Один забуксует, другой его дернет, третий толкнет. Медленно, но двигаться будем. И солдаты чуток отдохнут…

Простота мысли вначале всех ошеломила. Потом раздались бурные возгласы одобрения. Майор сжал Щетинина за плечи:

— Ну что ж ты, дорогой гвардеец, раньше-то молчал?!

— А хорошая мысля… — изрек Щетинин.

Так и сделали: сцепили короткими тросами машины по пять — семь в группы, освободив солдат от бурлацкой работы, и тронулись в путь. Через пятнадцать часов мы уже были в Медвине, а еще через два часа начали громить фашистов.


Вторая танковая армия, в состав которой входил наш 86-й гвардейский минометный, теперь Уманский полк, вела тяжелые наступательные бои под Яссами. Немцы яростно оборонялись, часто контратаковали большими группами танков и пехоты, пытаясь отбросить наши части за Прут.

В начале июня 1944 года, сосредоточив около ста пятидесяти танков и большое количество пехоты, при поддержке авиации немцы перешли в наступление и к концу дня вышли в район Меги-лока, продвинувшись на три — пять километров.

Дивизион «катюш» в течение дня дал несколько залпов по наступающим, помогая нашим танкам и пехоте сорвать контратаку противника. Огневая позиция была выбрана очень удачно. Мы появлялись на ней из-за сопки неожиданно. И хотя и были на виду, артиллерия противника не успевала нас обстрелять, по крайней мере, нанести ощутимый урон. Правда, авиация врага не давала нам покоя. Едва мы давали залп, как столб пыли и дыма поднимался над огневой позицией метров на пятьдесят, а по этому ориентиру тут же налетали самолеты. Бомбили яростно, но мы успевали скрыться за сопки, под защиту наших зениток.

На второй или на третий день контратака немцев захлебнулась. Рано утром мы сделали два залпа батареей, а часов в одиннадцать поступила команда дать залп по отходящему противнику. Уже на подходе к огневой позиции стало тревожно на душе: над нами кружило штук двенадцать «юнкерсов». Мы, как всегда, с ходу развернулись и через двадцать секунд открыли огонь.

Тут же на нас посыпались бомбы. Но наши боевые машины все же успели отстреляться и рванули с места. Одна из бомб разорвалась метрах в пятнадцати от машины сержанта Щетинина. Но он развернул машину, и она со страшным ревом устремилась прочь с огневой. Я едва успел прыгнуть справа на подножку, мельком увидел, что Щетинин ведет машину одной рукой, но тут же мое внимание переключилось на то, как машины уходят с огневой позиции.

Не проехали мы и ста пятидесяти метров, как машина заглохла и стала. Я заглянул в кабину. Щетинин лежал головой на руле, и только теперь я заметил, что вся кабина залита кровью. Я подбежал со стороны шофера — дверь была пробита осколками и легко открылась. Подбежали другие бойцы, и нашим глазам предстала страшная картина: весь бок Василия Федоровича был разворочен, левая рука висела на коже, сердце почти оголено, и видно было, как оно мелко дрожит, а потоки крови хлещут из бока и руки водителя.

Помочь Василию Федоровичу уже ничем было нельзя.

Мы стояли молча, потрясенные жизнестойкостью, мужеством и духовной твердостью нашего товарища. Он увел машину из-под бомбежки, будучи практически уже при смерти. Только одна мысль еще была жива — должен. Она и мобилизовала его последнюю волю.

Завернув водителя в плащ-палатку, там же, у дороги, мы его и похоронили, отдав последние солдатские почести.

Две встречи

Война еще полыхала от Баренцева моря до Черного. Однако разгром немцев под Сталинградом резко склонил чашу весов в нашу сторону, и, несмотря на жестокое сопротивление противника, наши войска освободили Харьков, а затем и Донбасс, где в поселке Алмазном Ворошиловградской области оставались в оккупации мои мать и отец.

Из последних писем матери, полученных еще в конце 1941 года, я знал, что отец сильно болеет и ходить не может. Паралич. Война, уход на фронт троих сыновей — все это свалило шестидесятилетнего старика.

С освобождением Донбасса я тут же начал писать письма домой, в Алмазный, но ответа не было. Так прошел весь 1943 год — в жестоких и кровопролитных боях и походах. Завершались бои на Орловско-Курской дуге, образовался еще один котел для немцев под Корсунь-Шевченковским, было форсирование Днестра, запомнились жестокие бои под Яссами…

10 июля 1944 года полк дислоцировался под Яссами в районе Форшчий, Хельченей, но вскоре 2-я танковая армия была спешно переброшена под Ковель, и уже 19 июля 86-й гвардейский минометный полк был сосредоточен в сорока километрах от станции Маневичи. Полк был выведен в резерв армии. А потом мы участвовали в освобождении Люблина.

Именно в это время после множества писем, отправленных мной по различным адресам родне, жившей в селах Ворошиловградской и Сталинской областей, я наконец получил письмо от матери. Мать писала, что мой старший брат Сергей погиб в первый год войны где-то под Калинином. О среднем моем брате Александре с момента призыва ничего не было известно. Говорят, писала мать, что их колонну, не успевшую получить оружие и обмундирование, немцы разбомбили в пути. Отца, как коммуниста, немцы расстреляли. Вначале его вместе с другими арестованными повели в сторону Олчевска, но так как после паралича он едва ходил, фашисты пристрелили его по дороге.

Мать также писала, что следующей ночью должны были арестовать и ее, но об этом ее накануне предупредил один из полицейских. Ночью мать выбралась из своего дома, что стоял на окраине поселка Алмазного, и балками, перелесками добралась пешком до станции Дроново, где жил ее брат с дочерью и двумя внучками. Немало лишений и нужды пришлось ей перенести за это время, да и сейчас еще приходится терпеть…

Прочитав такое письмо, я был подавлен, очень переживал за всю семью, которая всегда была дружной. Четыре мужика и мать. Я — самый младший из братьев. Отец был не из говорунов, но очень сильный и волевой. Обмотав руку полотенцем, мог легко раздавить граненый стакан или завязать узлом арматуру диаметром до восьми миллиметров. Работа у него была тяжелая — «глухарем», как раньше называли клепальщиков котлов. Один рабочий залезал в котел и держал на груди насадку, а другой сверху клепал заклепку. Как и все котельщики, отец был глуховат. На заводе отца все знали и уважали, а мы дома немного побаивались, но гордились им и любили.

Старший брат Сергей отслужил действительную еще в 1938 году. До армии он выучился на шофера, а на службе был танкистом — механиком-водителем. Перед войной женился, за несколько месяцев до начала войны у него родился сын. Сергей первым был призван на фронт.

Средний брат Александр отслужил в 1940 году. Участвовал в войне с Финляндией в звании сержанта. Был ранен, отчего, видимо, его и призвали последним. По профессии он был токарем.

Мама не работала, но забот ей по дому хватало. Обихаживать четырех мужиков — не простая работа…

И вот теперь семьи не стало: остались мать да я — младший. И конечно же, она всеми богами заклинала меня беречься.

Как было принято в те времена, письмо матери, прежде чем оно попало ко мне, прочитал начальник особого отдела, доложил обо всем замполиту полка подполковнику Рождественскому. Оба они видели, что я в подавленном состоянии. Видели это и мои товарищи, хотя у каждого из них были свои беды. Такое было время.

Однажды вызывает меня командир полка полковник Зазирный — маленький, худенький, но чрезвычайно подвижный, словно весь состоящий из одних мышц. И встречает неожиданным вопросом:

— Грунской, хочешь навестить мать?

От неожиданности я потерял дар речи, а когда пришел в себя, поспешил ответить:

— Конечно, товарищ гвардии полковник! А это возможно?

— Даю тебе семь дней. Успеешь?

Не задумываясь, на чем и как добраться в Дроново, не зная, работают или нет железные дороги, даже не представляя себе маршрута, я выпалил:

— Конечно, товарищ гвардии полковник!

— Иди в штаб, оформляй документы.

Когда я прибежал в штаб, документы мои были уже готовы. Лейтенант Яковлев вручил мне их и пожелал счастливого пути.

Возник вопрос: как добираться? Обстановка в районе от Ковеля до Минска-Мазовецкого в Польше была непростая. Хотя мы в хвост и в гриву били немцев, банды бандеровцев и польских националистов из-за углов стреляли нам в спину. Да и группы немцев, отбившихся от своих частей, еще бродили по лесам.

Совсем недавно «студебекер», на котором ехали заместитель командира полка по строевой части гвардии майор Волощук и несколько разведчиков, был обстрелян большой группой неизвестных. Машина была подбита, но майору с разведчиками удалось спастись. На другой день на место происшествия была направлена другая машина с шестью бойцами и с гвардии лейтенантом Старокожевым. Машина и солдаты исчезли бесследно.

Грузовые поезда с военной техникой уже ходили до Ковеля, но до него было сорок километров лесной дороги. Зашел в штаб дивизиона, где оказались командир дивизиона капитан Кольчик и командир батареи старший лейтенант Зукин. Они искренне порадовались за меня и стали обсуждать путь моего движения домой. Тогда уже был установлен контроль за использованием боевой техники строго по назначению.

— Сам знаешь, — сказал Зукин, — писать рапорт — уйдут сутки.

— Ладно, я пошел, — решительно заявил я.

— Подожди, — вмешался Кольчик, — а что там у тебя с машиной Мункуева?

— Да были неполадки с подачей горючего, но водитель все сделал…

— Вот и проверьте, пробежитесь километров пять. Скажете, что я приказал.

— Есть, проверить двигатель!

По уставу требовалось сдать личное оружие. Я отдал свой пистолет Зукину. Но у каждого из нас было по трофейному пистолету. У меня, например, был вальтер и к нему три обоймы. Собрав нехитрые солдатские пожитки и проехав на машине километров семь, я закинул вещмешок на плечо и двинул пешком на Ковель.

В пятидесяти метрах слева и справа — смешанный лес стеной. Сама дорога грунтовая, в песчаной полосе ее выбита глубокая колея. Изредка попадаются одинокие машины. Погода неплохая, лишь угрюмый лес по сторонам внушает тревогу.

Когда я прошел километров шесть, слева по ходу раздалась автоматная очередь. Я упал в колею и достал свой вальтер. Затем, сняв ремень, накинул на него пилотку и выдвинул ее из колеи. По ней тут же хлестнули очереди из двух автоматов. Минут пять я лежал в колее, но из лесу никто не вышел.

Вдруг послышался гул «студебекера». Я зашевелился, но тут же раздалась короткая очередь. И снова все стихло. Машина подъехала ко мне вплотную. Из кабины вылез старший лейтенант, танкист, из кузова попрыгали шесть бойцов, которые тут же открыли огонь по лесу втемную. Лейтенант проверил мои документы, позавидовал моему неожиданному отпуску и пожелал счастливого пути. Отвезти меня, вернувшись назад, отказался: «Срочное задание, времени в обрез». Война есть война, но я про себя чертыхнулся: мог бы и помочь по-фронтовому.

Так я прошагал еще километров пять, когда вновь раздалась автоматная очередь из лесу. Я упал в спасительную колею, но кто-то продолжал бесполезную стрельбу. Время тянулось медленно, из колеи я не высовывался, пока не услышал шум приближающейся машины — на большой скорости мчался «додж». Когда он остановился возле меня, из него вышли капитан НКВД и человек восемь солдат.

Я рассказал, что произошло. Он тут же дал команду прочесать лес. Пока солдаты это делали, капитан придирчиво изучал мои документы, задавал проверочные вопросы:

— Кто комполка? А командующий армией?

После серии таких вопросов я и сам его спросил:

— А ваши документы можно?

Он рассмеялся и показал свое удостоверение.

Пока мы с ним выясняли отношения, солдаты вывели из леса худого долговязого парня лет двадцати, который сильно хромал, опираясь на суковатую палку. Правая штанина его была обрезана, нога ниже колена умело перевязана. На нем была задрипанная курточка немецкого солдата, на рукаве желто-голубая повязка, на голове наша солдатская пилотка, только вместо звездочки — трезубец, сделанный, очевидно, из олова. Вид у парня был жалкий. Продолговатое лицо с грязными потеками слез судорожно сводило от нестерпимой боли в ноге, светло-карие глаза испуганно смотрели на окруживших его военных.

— Услышав гул нашей машины, — пояснил старший сержант, — он рванул в глубь леса. Прыгнул через ручей, да напоролся на старый пень и начисто порвал себе икроножную мышцу. Здесь мы его и взяли, помогли вон палку выстругать. Сопротивления он не оказывал. Автомат наш — ППШ. Так вот и повязали во всей красе…

— Фамилия? — спросил капитан.

— Адам Гончарук, — ответил, хлюпая носом, парень.

— Откуда автомат?

— Та командир дав.

— Ты был один?

— Та ни. Ще два, та воны убиглы.

— А тебя бросили?

— Та так, — всхлипывая, ответил парень.

— Откуда сам?

Парень назвал хутор где-то под Луцком.

— В машину его! — скомандовал капитан и обратился ко мне: — Так что же с тобой делать, старший лейтенант? Ты ж так не дойдешь, бандиты тебя порешат. Их тут — за каждым кустом. Ладно, подброшу тебя до наших постов.

Мы с ним сели в кабину, солдаты с бандеровцем разместились в кузове, машина лихо развернулась, и мы направились в сторону Ковеля. Проехав километров пятнадцать, уперлись в наш заградительный пост на дороге. Здесь капитан высадил меня, сдал бандеровца командиру поста и уехал. У меня еще раз проверили документы, и я бодро зашагал к Ковелю, до которого оставалось километров двенадцать. До города добрался к вечеру без приключений.

Затем от Ковеля добирался до Дроново. Успел два дня побыть дома с матерью, которая все время плакала от счастья, глядя на меня. Помог ей в житейских делах и вовремя вернулся в часть. Тормозные площадки вагонов, кабины паровозов, машины, подводы, пешие переходы, брань с комендантами — все было… Но речь не об этом.

Отгремела война. После окончания Донецкого индустриального института я строил Ясиновский коксохимический завод в Макеевке, а затем оказался на строительстве Казахстанской Магнитки в Караганде. Через несколько лет стал главным инженером Главцентростроя, а затем и начальником этого главка. Пролетели годы, заполненные напряженным трудом. Я ушел из главка и возглавил институт «Карагандаиндустройпроект», который занимался проектированием предприятий строительной индустрии, организацией строительства и разработкой новых конструкций. Здесь был небольшой экспериментальный завод и модельная мастерская, где работал один столяр — мастер высокого класса.

Я любил заходить к нему в мастерскую, где всегда пахло свежим деревом, стружками, и подолгу любовался его работой. В его искусных руках дерево пело, превращаясь в прекрасные изделия.

Адам Иванович — столяр, хозяин мастерской, видел мой интерес к нему, к его работе и старался показать свое искусство. Всякий раз, когда я заходил к нему, меня не покидало ощущение, что мы уже где-то виделись, где-то наши пути пересекались. Эта высокая, немного сутулая фигура, продолговатое худое и доброе лицо…

Все больше мы узнавали друг друга, проникаясь взаимным доверием. Наконец он стал заходить ко мне по вечерам, после работы, с каким-нибудь предложением, просьбой. В конце рабочего дня Адам Иванович домой никогда не спешил: или сражался с кем-нибудь в шахматы, или копался в мастерской, или заходил ко мне. У нас всегда находилась тема для беседы, и мы нередко «философствовали» с ним. В такие минуты, присматриваясь к нему, я опять ловил себя на мысли, что где-то раньше мы виделись. Но где? При каких обстоятельствах? Я, конечно, знал, что раньше он был осужден и отсидел десять лет в Карл аге. Тема эта была щекотливая, и я старался никогда ее не поднимать, чтобы не бередить ему душу.

На этот раз он зашел ко мне часов в семь вечера. В институте оставались лишь уборщицы, а я просматривал тематический план. Пригласив гостя садиться, я достал из шкафа коньяк и налил нам по рюмке. И тут он сам начал разговор. Говорил с сильным украинским акцентом, мешая русские и украинские слова.

— Иван Евграфович, а вы знаете, за шо мене посадылы?

— Если считаешь нужным, расскажи.

— А я був у бандеровцив, — выпалил он и выжидательно на меня посмотрел.

И тут меня осенило. Теперь-то я не сомневался, что это был он. Я молча смотрел на собеседника, не мешая ему высказаться. Он тож/молчал, выжидая, какое впечатление на меня произвело его признание.

— И как ты к ним попал? — спросил я.

— Та дурный був. Мени ж тоди не было и восемнадцать рокив. Мы жили тоди пид Польшею. Нас було три хлопця. Я самый старший. Мы малы пивторы десятины земли, одну коняку та корову. Жилы дуже погано. Меныни браты робилы по найму, пасли людьску скотыну, а мы з мамою робылы на земли. Бандеровцы обицяли нам землю, як проженем москалив. А колы я ни пиду до ных, то спалять хату. От я и пишов.

— Ну и как воевал?

— Да на першем задании мене и забрали.

— Ну и что же, Адам Иванович, сожалеешь, что земли тебе не-досталось?

— Да нет, Иван Евграфович. Мы ж жили как кроты. Глиняна хата, земляной пол, на пив хаты селяньска груба (печь). Ничого не знали и не понимали. Я в лагере получил среднее образование, добрую специальность. У меня сейчас хороша квартира, семья. Вот уже одиннадцать рокив работаю в институте.

— Ну а мать, братья? Что с ними? Ты виделся с ними после освобождения?

Я не решался задать главный вопрос, так как знал, что он явится для собеседника неожиданным. Но его нужно было задать. Это и в его и в моих интересах. Я не питал к нему никакой злобы. Более того, этот человек, добрый, рассудительный, нравился мне, несмотря ни на что.

— Та колы меня освободилы, я ще пять лет не мог выехать из Караганды. А в пятьдесят девятом году був дома с жинкою. Бачив и маму, и братив. Зараз мама вже умерла, а браты живи. Микола работает в колхозе бригадиром тракторной бригады. А младший, Михаиле, закончив техникум и робэ в Иваново-Франковске. Хлопци добре живуть.

— Адам Иванович, — приступил я к главному, — тебя взяли под Ковелем?

Он внимательно, очень внимательно смотрел на меня одну-две минуты, не отвечая на вопрос. Затем как-то смято сказал:

— Да, под Ковелем.

Поколебавшись еще немного, я опять спросил:

— Скажи, Адам Иванович, у тебя на правой ноге на икроножной мышце шрам есть?

Кровь густо прилила к его лицу. Он открывал и закрывал рот, то ли судорожно вдыхая воздух, то ли пытаясь что-то сказать. Наконец собрался с силами и глухо спросил:

— Иван Евграфович, неужто то были вы, кого я хотел подстрелить?..

Он так и сказал «подстрелить», как будто речь шла о крякве или белке.

— Да, Адам Иванович, это был я.

Он залпом выпил коньяк и оторопело, загнанно, округлившимися глазами смотрел на меня.

— О Боже ж! — наконец уронил он. — Шо ж теперь будэ?

— А ничего, Адам Иванович, не будет. Что было, то быльем поросло. Я не имею ни зла, ни упрека. Конечно, было бы больно матери, к которой я тогда изо всех сил стремился. Она потеряла двух сыновей и мужа…

Мы долго сидели молча. Каждый думал о своем. Странной, даже порой фантастической бывает Судьба. Зачем она свела нас? Я не мог назвать врагом этого доброго, честного, по характеру мягкого человека. Вряд ли и он мог считать меня своим недругом. Мы были друзьями.

Конечно, эта встреча внесла в наши отношения, особенно с его стороны, некоторую натянутость, напряженность. Однако со временем неловкость исчезла, и, на мой взгляд, мы стали еще ближе.

Спустя пару месяцев после того памятного разговора он зашел ко мне после работы. Немного помялся, а потом попросил:

— Иван Евграфович, если можно, не рассказывайте никому, что меж нами було, пока я жив…

— Адам Иванович, обещаю.

Печать войны

Полк гвардейских минометов, преодолевая несусветную черноземную украинскую грязь, пятые сутки, то и дело буксуя на косогорах, пробивается к Медвину, где должен сосредоточиться к восьми часам 3 марта 1944 года.

Когда дивизион спустился в неглубокую балку, перед очередным подъемом командир дивизиона майор Аверьянов объявил привал. Все тут же попадали на мокрую землю. Семь часов утра. Тяжелые тучи, тяжкое настроение, холод и голод. Кухня застряла где-то позади, на горячую пищу рассчитывать не приходится. Солдаты молча жуют хлеб.

Там, где расположились бойцы первой батареи, вдруг раздается громкий заразительный хохот, и лица солдат светлеют.

— Полищук травит, — улыбаясь, заметил шофер Щетинин.

Надо сказать, что капитан Полищук, замполит первой батареи, выгодно выделялся среди офицеров: высокий, черноволосый; косая сажень в плечах, с красиво очерченными черными бровями над карими глазами, с крупным прямым носом и доброй улыбкой. Казалось, он никогда не знал усталости и страха. Не помню, кем он был до войны. Вроде бы учителем. По тому, как он мог подойти к любому солдату в самую критическую минуту, найти нужные слова, утешить, ободрить, это мог быть только учитель. Его доброта и обязательность не знали границ — это ставило в тупик других офицеров. Его любили солдаты и порой недолюбливали офицеры. Или не понимали. Он мог отдать солдату свои сапоги, если они у того развалились, подарить свой сухой паек и т. п.

И рассказчиком он был бесподобным: мордвину мог рассказать о Мордовии столько, сколько не знал и сам мордвин, якуту — о Якутии, казаху — о Казахстане. К тому же он знал и сам сочинял множество анекдотов. Разговор он вел обычно с ярко выраженным украинским акцентом, а может, и умышленно пересыпал свои рассказы украинскими словами и поговорками. Нередко он и представлялся так: «Полищук — хохол из Полтавы». Иные его так и называли за глаза. В действительности он был из какого-то села под Кременчугом Полтавской области.

В последние дни он был в приподнятом настроении — до Кременчуга оставалось километров триста, и командир полка Павел Онуфриевич Зазирный, который и сам был из этих мест, твердо пообещал, что при благоприятной обстановке отпустит его на три-четыре дня домой.

Вот и сейчас, услышав заразительный смех в период тягостного ожидания и неизвестности, мы вместе с бойцами подошли к рассказчику и прислушались.

— …. «А что это такое?» — «Сало», — отвечает Петро. «Дай попробовать». — «А шо його пробувать? — говорит Тарас. — Сало е сало».

Хохот потряс балку, а Полищук улыбался довольный. Когда хохот поутих, один из солдат поинтересовался:

— А где наша кухня, товарищ гвардии капитан? Нам сейчас не до сала — хотя бы каша была.

— Надо, товарищи, — просто отвечает капитан, — продержаться до вечера. Вечером будем в Медвине. Я уверен — жители дадут и сало, и кашу. Да и кухня подойдет.

К вечеру мы были в Медвине. Капитан оказался прав: жители делились, чем могли.

А утром мы уже приняли участие в разгроме корсунь-шевченковской группировки немцев. Дивизион понес большие потери: самолетами и танками противника было подбито четыре «катюши». Тем не менее вражеская группировка в составе десяти дивизий была уничтожена, наши войска форсировали Южный Буг и готовились к форсированию Днестра. И командир полка сдержал свое слово.

— Даю вам три дня, — сказал он Полищуку. — Не позднее этого срока вы должны вернуться в полк. Ищите нас в Ямполе…

Но когда капитан вернулся в часть, мы его не узнали: перед нами предстал старый, седой, сгорбленный горем, почерневший от страданий человек. Приветливая улыбка уступила место туго сжатым в злобе губам, радостный блеск глаз исчез, они смотрели сурово и подозрительно даже на товарищей. Теперь он ни с кем не говорил, никому ничего не рассказывал, все время уединялся и часами о чем-то задумывался. Мы старались ему помочь, еще не зная, что произошло, но общение его раздражало.

А через несколько дней к нам пришел замполит полка, собрал командиров и рассказал историю капитана Полищука.

В июле — сентябре 1941 года, когда в окружении осталось большое количество наших войск, многие жители украинских сел и городов прятали наших раненых и бежавших из плена бойцов и командиров по своим хатам, сараям, подвалам. Это было повсеместно. В одном из таких сел близ Кременчуга проживали родители и семья капитана Полищука — его жена Галя и двенадцатилетняя дочь Оксана.

Вскоре фронт покатился дальше на восток, а в село нагрянули каратели. Начались повальные обыски. Найденных комиссаров, коммунистов тут же расстреливали вместе с прятавшими их хозяевами. Других бойцов и командиров увозили в концлагеря.

Отец Полищука Тарас Захарович прятал в своей клуне (сарае) раненого комиссара батальона и двух бойцов. Каратели тут же расстреляли не только комиссара, но и отца и мать капитана — на глазах у жены и внучки.

Вечером трое немецких солдат пришли снова. Солдаты выставили бутылку шнапса и потребовали у Гали закуску. Мать и дочь замерли от испуга. Галя, готовя яичницу с салом, успела шепнуть дочери: «Беги!» Но немцы, поняв намерение девочки, не выпустили ее из хаты.

Выпив, двое солдат изнасиловали Галю на глазах у дочери. Оксана от страха потеряла сознание. Тогда третий солдат тут же на глазах у матери, которую держали двое других, изнасиловал беспамятную Оксану.

Душераздирающие крики Гали разносились далеко окрест. Около хаты собралось человек тридцать сельчан, однако в большинстве это были женщины и старики, которые боялись вмешаться в происходящее. Пьяные фашисты вышли из хаты смеясь и направились прямо на толпу сельчан, угрожая оружием. Пока все были заняты столкновением с пьяной солдатней, никто не заметил, как из хаты выскочила Галя. Черные как смоль волосы рассыпались по спине, в руках у нее были вилы-тройчатки. Она молча и яростно всадила вилы в спину одному из немцев. Другой фашист тут же выстрелил в нее из своего вальтера.

Тем временем одна из соседок забежала в хату и увела с собой Оксану. А в начале 1942 года Оксана исчезла из села: кто говорил, что она в Майданеке, в концлагере, кто рассказывал, что ушла в партизаны. О дальнейшей ее судьбе ничего не известно…

Заканчивая рассказ об этой жуткой истории, замполит полка подполковник Рождественский сказал:

— История эта проверена спецорганами после возвращения капитана Полищука из отпуска. Его состояние вы понимаете: он находится в шоке и сильнейшей депрессии. К исполнению службы фактически непригоден. Мы обратились с ходатайством о досрочной демобилизации. Но нам отказали: практически нет семьи, которая не потеряла бы близких, не перенесла бы трагедии. Я прошу вас бережно отнестись к этому человеку. Будьте внимательны, но не назойливы. Время лечит…


Полк наш шел вместе со 2-й танковой армией на запад. Вскоре мы были уже на румынской территории. Немцы и румыны сражались с невероятным ожесточением, постоянно контратаковали большими силами, пытаясь отбросить нас за Прут. Мы не могли взять ближайшую высоту, а у немцев не хватало сил сбросить нас с плацдарма. Вторая танковая армия, потеряв немало живой силы и техники, фактически выдохлась и была уже не в состоянии решать крупные стратегические задачи. В нашем полку, например, из 24 боевых установок оставалось в строю только пять.

В первой половине июня 2-ю танковую армию перебрасывают под Ковель и пополняют техникой. Доукомплектовали и наш полк, что позволило вести успешные бои за освобождение Западной Украины, Западной Белоруссии и Польши.

В ходе наступления войск 1-го Белорусского фронта 2-я танковая армия под командованием генерал-лейтенанта танковых войск Богданова вводится в прорыв и стремительным броском выходит на территорию Польши, освобождая город Люблин.

За эти последние месяцы капитан Полищук, кажется, стал понемногу приходить в себя, но того добросердечного, приветливого и веселого офицера, которого все мы знали, уже не было. Перед нами был угрюмый, раздражительный человек, охваченный ненавистью к фашистам. Теперь он был напряжен как струна. От волнения и сжигавшей его ненависти к оккупантам у него даже щеки розовели на черном от горя лице. При каждой остановке на пути к Люблину он рвался идти пешком к этому городу, так как было известно, что под Люблином находится концлагерь советских и польских военнопленных. Полищук был почему-то уверен, что найдет дочку Оксану именно там.

Люблин заняли с ходу, хотя немцы и пытались организовать сопротивление. Тут же капитан Полищук с группой товарищей выехал в Майданек. Вот что рассказал потом участник этой поездки капитан Балакирев:

— На территории более ста гектаров стояло около тридцати длинных деревянных бараков, а также семь газовых камер с крематориями. Несколько труб еще дымились. На лагерном плацу стояло несколько виселиц. Зона уже охранялась советскими солдатами, на территории лагеря находились несколько солдатских кухонь, а к ним тянулись длиннейшие очереди скелетов, обтянутых кожей, больших и совсем маленьких.

При нашем приближении люди радостно махали нам руками и мисками, смеялись и плакали от радости. Только дети не совсем понимали, что происходит, и немедленно при нашем приближении закатывали рукава, показывая вытатуированные номера на исхудалых ручках. На взрослых были ветхие полосатые халаты, иногда заляпанные кровью, дети были одеты в тряпье.

Капитан Полищук и мы, его товарищи, сразу же стали расспрашивать заключенных, не знали ли они девочку лет двенадцати — четырнадцати. Но вскоре мы потеряли надежду: заключенных в лагере было несколько тысяч. Помог нам один заключенный, представившийся старшиной Калюжным. «Пойдемте в соседнюю зону, — сказал он. — Там женские блоки. Поговорим со старостами. Иначе вы ничего не узнаете».

Он оказался прав. Мы разговорились с одной из старост, седой еврейкой, хотя ей вряд ли было тридцать лет. «У нас в блоке была девочка, — сообщила она. — Сколько ей было лет — сказать трудно: она была седая и не в своем уме. А называла себя Галя. Обращаясь ко всем, говорила, что она грязная, и просила ее убить. Бывало, подойдет к какой-нибудь женщине и скажет: «Ты моя мама? Я — Галя. Убей меня, я — грязная!» И все женщины над ней плакали, хоть и слез-то уже ни у кого не было. Очень жалели девочку. Четыре месяца назад фашисты удушили ее в камере и сожгли…»

Мы были потрясены, а Полищук стоял бледный как смерть и еле шевелил губами, силился что-то сказать, а потом вдруг зарыдал.

Мы пытались утешить его, убеждая, что это не его дочь, что Оксана может оказаться в партизанах. «Нет, нет и нет! — возражал Полищук. — Она приняла имя матери. Она очень любила мать…»

Полищук плакал жутко: подвывая, скрипя зубами, закрывая лицо большими огрубевшими руками, и все время приговаривал: «Хоть бы одного гада поймать!»

Наконец я не выдержал, отцепил с пояса фляжку и заставил Полищука выпить спирту. Выпив и немного отдышавшись, он уже спокойнее сказал: «Ну, гады, я вам отомщу!»

Мы зашли в барак, — продолжал Балакирев, — где жили заключенные. Вонища несусветная. Земляной пол, двухэтажные нары, никакого белья, никаких матрацев, кое у кого вместо постелей тряпье, рваные одеяла. У выхода в углу — параша. Ночью никого из барака не выпускали.

Зашли в железобетонную газовую камеру. В «предбаннике» свалены груды одежды, копны волос. Омерзительное ощущение и тошнотворный запах. Из газовых камер дверь прямо в крематорий. От печей еще идет тепло. В топках остатки человеческих костей… Пепел сожженных трупов фашисты просеивали, расфасовывали в мешки и отправляли в Германию как удобрение. Говорят, хорошее было удобрение…

Перед освобождением Варшавы полк дислоцировался между Вислой и Одером, в сорока километрах западнее Магнушева.

Осень. Стоит сухая солнечная погода. На поляне собралась группа командиров — травит анекдоты. Такие дни у нас выпадают редко. И настроение бодрое, приподнятое. Как ни странно, вероятность гибели каждого из нас отнюдь не уменьшилась, но после освобождения родной земли и наших побед никто не хотел верить, что такое несчастье случится именно с ним. Сама мысль об этом казалась кощунственной.

Подошел начштаба полка майор Стифеев. Ему не было и сорока, но по комплекции он был очень грузным. До войны он заведовал кафедрой Донецкого политехнического института. Все мы уважали его за острый, критический ум. При виде майора все приняли стойку «смирно», а он улыбнулся:

— Вольно, товарищи офицеры. Дай, думаю, послушаю парочку умных анекдотов. Ну, кто готов?.. Хотите, расскажу свеженький? Заболел полковник. Что-то не в порядке с головой. Положили его в госпиталь, обследовали и решили: нужно делать операцию на голове. Вызвали самолетом нейрохирурга из Москвы. И вот уже хирург вскрывает черепную коробку полковника, вынимает мозги… И вдруг в операционную врывается адъютант: «Товарищ полковник, поздравляю вас с присвоением звания генерала!» Полковник вскакивает со стола и бежать. А нейрохирург кричит ему вдогонку: «Товарищ полковник, а мозги?!» — «Да на кой черт они мне теперь нужны!»

Все дружно расхохотались, Стифеев чуть улыбнулся. Лишь капитан Полищук смотрел на майора серьезным, изучающим взглядом. Кажется, смысл анекдота совсем не дошел до него. Видимо, и Стифееву стало не по себе от такого взгляда. И чтобы отвлечь внимание, майор сказал:

— А теперь, товарищи офицеры, не будем терять времени даром — проверим личное оружие…

Это был его конек: иногда он мог встретить офицера и потребовать личное оружие для проверки. Он был строг и требователен к офицерам, ибо считал, что лишь тот вправе требовать от подчиненных, кто сам содержит свое оружие в порядке. Тут все моментально извлекли личное оружие.

Только капитан Полищук замешкался, даже отошел от остальных на два-три шага и повернулся ко всем спиной.

Нас было человек шесть-семь. Стифеев бегло осмотрел наше оружие, и все невольно повернулись к Полищуку.

О его трагедии знали все, старались его без нужды не беспокоить, избегали шуток, тем более насмешек. Но то, что мы увидели, вызвало у нас гомерический хохот. И даже Стифеев, который не позволял себе ни над кем смеяться, теперь хохотал вместе со всеми.

У ног Полищука уже лежала груда бинтов, а он продолжал их сматывать со своего пистолета ТТ.

— Он у вас что — ранен? — смеясь, спросил Стифеев.

— Да знаете, товарищ майор, сколько пыли было под Яссами.

— Знаю и верю, что ваш пистолет чистый. Заворачивайте его к чертям собачьим назад… — И, обращаясь к нам, добавил: — Учитесь, как нужно содержать личное оружие — когда уйдете на пенсию, если вам разрешат это оружие иметь…

Майор ушел. Офицеры еще некоторое время продолжали подшучивать над замполитом. Однако вскоре шутки стихли — все мы помнили о горе, постигшем Полищука.

А он молча продолжал наматывать бинты на пистолет, чтобы уберечь его от пыли и грязи. На замечание друзей, что пистолет нельзя хранить в таком виде — а вдруг он срочно понадобится, он мрачно заметил:

— Вряд ли нам придется сойтись врукопашную, а если и случится, я их, гадов, зубами грызть буду!

Через несколько дней в междулесье для офицеров проводилось занятие по топографии. Около одиннадцати дня из зарослей раздались автоматные очереди. Это было так неожиданно здесь, за тридцать километров от переднего края, что офицеры не сразу сообразили, что происходит. Но жужжание пуль быстро привело их в чувство, и через минуту началось прочесывание ближайшей опушки. Вот один из офицеров упал, раненный в плечо. К нему подбежал капитан Полищук, крича что есть мочи:

— Санинструктора!

Расстегнув гимнастерку раненого, он увидел, что у того из раны в плече течет кровь. Достав бинт из сумки, он приложил его к ране и вновь закричал:

— Санитара!

Прибежала Маша Позднякова. Оторвав у раненого рукав, Маша быстро перевязала ему плечо. Лицо его стало бледным, искаженным от боли.

— Как нелепо… — проговорил раненый офицер.

При помощи Маши Поздняковой и капитана Полищука он медленно, пошатываясь, пошел в санчасть.

Вскоре из леса появилась группа солдат. Впереди, заложив руки за голову, вышагивал высокий белокурый немец. На лице его не было и тени страха, смущения или беспокойства. Он даже слегка улыбнулся доброжелательной, приветливой улыбкой, когда его подвели к замполиту.

Полищук, хмуро сдвинув брови, внимательно разглядывал немца. Затем, окинув взглядом окруживших их солдат и офицеров, злясь на самого себя, что не знает немецкого языка, спросил:

— Товарищи, кто говорит по-немецки?

И вдруг пленный оживился и на чистейшем русском языке заявил:

— Я знаю русский, господин капитан. Я «русский немец» из-под Одессы.

— Так ты, сука, в своих стрелял! — заорал Полищук, брызжа слюной.

— Я не стрелял, господин капитан. Я служил в комендантском взводе.

— Чем же вы там занимались? Расстреливали мирных жителей?

— Нет, господин капитан. Этим занимались другие — СС, их карательные отряды. Мы несли охранную службу…

— А из лесу кто стрелял? Ранил нашего офицера?

— У меня нет оружия. Это другие. Они бежали, увидев русских солдат…

Стоявшие вокруг солдаты подтвердили, что взяли его без оружия и что он сам поднял руки.

— А ты почему не бежал?

— Я не убил ни одного русского солдата, я вообще никого не убил. Меня мобилизовали…

— Что ж ты не бежал к партизанам?

— Это не так просто. Да и боялся, что партизаны мне не поверят. Наши люди оказались между молотом и наковальней…

— И ты думаешь я тебе верю?

Немец ничего не сказал. Пожав плечами, он опустил голову.

— Где стоял твой комендантский взвод? — продолжал допрос капитан.

— В Кременчуге, под Полтавой, — лениво ответил немец и вздрогнул, увидев, как дернулся капитан, как лицо его покрылось красными пятами, а глаза стали безумными.

Теперь немец испугался не на шутку и смотрел на Полищука широко раскрытыми глазами.

Капитан же открывал и закрывал рот, пытаясь что-то сказать. Красные пятна на его лице исчезли, рот растянулся в злой ухмылке. Даже окружавшие его солдаты попятились.

— Ах ты, сволочь, так это вы там насиловали детей и расстреливали их родителей? — Капитан полез в кобуру.

Немец увидел движение руки капитана, понял его смысл, и желтизна покрыла его лицо. Глаза с ужасом следили за рукой капитана.

— Нет, господин капитан, я… мы… никого из русских мы не трогали, тем более детей. Это отряды СД и СС. Мы только охраняли.

— Врешь, собака! — кричал капитан. — Врешь, мразь! Все вы, попав в плен, выдаете себя за святых. Вы пришли за нашей землей? Вам земли мало?! — Он начал освобождать свой пистолет от бинтов. Бинты ложились ему под ноги, опутывали сапоги. Пытаясь переступить, он запутался в бинтах, упал на колено перед немцем. Картина была нелепая.

Немец помог ему подняться. Бледность не сходила с его лица, но на губах появилась улыбка. Воспринять всерьез всю эту картину было невозможно. Раздались смешки среди окружавших капитана и немца солдат и офицеров. Это еще больше разозлило капитана, он потерял остатки самообладания.

Наконец пистолет освободился от последнего бинта. Капитан поднял пистолет и приставил к голове немца.

— Прекратите, товарищ капитан! — раздались крики солдат и офицеров, стоявших вокруг. — Его нужно сдать в штаб. Там разберутся.

Полищук окинул товарищей безумным взглядом. Нельзя было допустить убийства безоружного, пусть даже немца, может, действительно безвинного человека.

— Прекратите! — Капитан Балакирев и еще несколько офицеров схватили Полищука за руки, за плечи, попытались выбить пистолет. — Это убийство, а не возмездие! Возьмите себя в руки!

— А они, они что делали?! Им что, все дозволено — детей насиловать, стариков убивать?! Кого защищаете? — набросился Полищук на Балакирева, пытаясь вырваться из рук товарищей. — Фашисты — это не люди! Даже звери не позволяют себе того, что делали они на нашей земле!..

Полищук рванулся изо всех сил. На какое-то мгновение руки его упустили — раздался выстрел. Немец, открыв рот, очевидно, чтобы что-то сказать, упал замертво. Полищук схватил горсть земли и, запихивая ее мертвому в рот, истерично кричал:

— Вам земля была нужна? Нате, ешьте, сволочи!

Ошеломленные происшедшим, солдаты и офицеры подавленно молчали, глядя кто с сожалением, кто с сочувствием, кто с негодованием на Полищука. А тот вдруг обмяк, выронил пистолет, испуганно оглянулся и побрел, не разбирая дороги, к опушке леса, сгорбившись, как от непосильной ноши.

Через два дня капитана Полищука отправили в госпиталь с глубоким психическим расстройством. Он уехал с твердой уверенностью, что найдет свою Оксану. Дай-то ему Бог…

А война, громыхая, катилась дальше, подминая под себя человеческие судьбы и жизни. Впереди был штурм Берлина.

Последние жертвы

Недолго простояли мы в лесу на магнушевском плацдарме, наслаждаясь красотами польской осени.

С января 1945 года наш полк занял огневые позиции, и начались ожесточенные бои. Немцы переживали катастрофу: остановить нас сил у них уже не было, и этот недостаток они старались восполнить ожесточением обороны, тем более что приближалось время расплаты — до Берлина оставалось триста километров.

Вторая гвардейская армия с ходу завернула на северо-запад своим левым крылом и с запада ворвалась в Варшаву. С востока навстречу, в направлении на юго-запад, наступала 47-я армия. Первая польская армия наступала на Варшаву с востока. В середине января столица Польши была освобождена. От города остались лишь груды развалин, и трудно было встретить жителя-варшавянина. Я видел, как плакали солдаты Войска Польского, глядя на взорванную фашистами Варшаву.

Все мы жаждали одного — взять Берлин. Однако после взятия Варшавы армия не повернула на запад. Сухачев, Быдгощ, Шнайдемюль… Ребята где-то раздобыли географическую карту — мы явно шли на северо-запад. Настроение солдат и офицеров упало: Берлин останется тем, кто идет южнее.

Не прекращаются ожесточенные бои. Каждый немецкий населенный пункт превращен в крепость с системой оборонительных сооружений. Все способные носить оружие вооружены фаустпатронами, и танковые подразделения ничего не могут против них предпринять. Пехоты, которая могла бы своим огнем подавить фаустников, явно не хватало. И тогда на выручку приходили мы: три-четыре дивизионных залпа по населенному пункту — и «вход свободен».

В начале февраля мы в Шнайдемюле. Контрудары вражеских войск весьма ощутимы: мы даже вынуждены отойти на три — пять километров. Идут жестокие бои. Дивизион каждый день дает по нескольку залпов. Однако вскоре мы начинаем ощущать: немцы выдыхаются. Из приказов узнаем, что это померанская группировка немцев пыталась прорваться на юг. Но тут подоспели войска 2-го Белорусского фронта, и с немецкой группировкой было покончено.

Армия резко сворачивает влево и устремляется к Пирицу. Солдаты и командиры повеселели: все-таки направление на Берлин.

К этому времени капитана Каменюка назначили начальником штаба дивизиона, меня — командиром второй батареи. Воспринял все спокойно: это уже третье назначение, считая с битвы под Понырями.

Взяли Пириц. Армия поворачивает на юг, и через несколько дней мы под Кюстрином. Здешний плацдарм забит войсками. Советские истребители барражируют в небе, не позволяя немецкой авиации бомбить наши войска.

Нас собирает командир дивизиона. Все вместе едем на плацдарм выбирать огневые позиции. Это, оказывается, не так просто — все забито войсками. Нашли небольшую площадку, где тесно даже одной батарее. Решили с нее стрелять всем дивизионом — иного выхода нет.

Вернулись на стоянку. Не успели перекусить, нас снова собирает майор Иноземцев, который стал командиром дивизиона после гибели майора Аверьянова под Корсунь-Шевченковским. Пришли.

— Курите, — разрешил майор и сообщил: — Ситуация такая: наши войска сосредоточиваются на кюстринском плацдарме для решающего броска, однако город Кюстрин нами еще не взят. Какой-то фанатик, озверевший штурмбанфюрер, а скорее всего, этот чурбан-фюрер, пытается превратить город в крепость. Понаделали в домах амбразуры, всех, даже детей, вооружили фаустпатронами. У армии просто нет времени. А наших парламентеров фашисты расстреляли…

Приказано бить прямой наводкой, расстреливать каждый дом. Подойдите к карте. Вот этот сектор, Зукин, твой, а вот этот, Грунской, — твой. У других тоже есть свои объекты. Все ясно?

— Так точно!

— Ну вот и добре, — по-казачьи заключил майор. — Идите, готовьтесь. Начало в семь ноль-ноль.

Вышли мы из землянки комдива в растерянности. Куда тут идти готовиться? На улице кромешная тьма, прорезаемая осветительными ракетами, которые без конца пускают немцы, да трассирующими пулями, летящими во всех направлениях.

— Ничего мы сейчас не сделаем, — начал Зукин, — идемте спать. Часов в пять, с рассветом, соберем командиров орудий, подберем огневую позицию и все им объясним.

Я с таким предложением согласился, и мы разошлись по батареям.

В пять утра мы уже бодрствовали. Несмотря на конец февраля, утро выдалось довольно теплым. Выстроились цепочкой, десять командиров орудий и помощников командиров взводов пошли прямо в сторону Кюстрина.

До города оставалось километра два, когда мы набрели на удобную лощину с пологими скатами.

Зукин стал объяснять задачи наших батарей.

— Там же женщины, дети! — возмутился командир орудия Горобец — самый старший из нас.

— Василий Васильевич, — вмешался я, — наших парламентеров немцы расстреляли. Мы пойдем на Берлин, а врага оставим в тылу?

— Вот варвары… — опустив голову, тихо произнес Горобец.

В семь утра мы с помощником командира взвода Арменаком Саркисяном на одной установке уже были на огневой. Быстро навели установку на обреченный дом… Вместе с нашим залпом раздается оглушительный грохот, и весь силуэт города покрывается клубами разрывов. Тут же подъезжает вторая установка. Первая уехала. И снова залп… Затем третья, четвертая… И вновь первая. Каждая расстреливала свой дом. То же самое делали и многочисленные орудия ствольной артиллерии…

Через два часа такого обстрела все дома, обращенные к нам, забелели простынями, наволочками, полотенцами. Пехота без единого выстрела вошла в город. Было взято много пленных.

О последствиях нашего обстрела Кюстрина не знаю. Говорили, правда, что нашелся какой-то обер-лейтенант, подговорил своих друзей, они арестовали наиболее фанатичных фашистов и застрелили штурмбанфюрера, после чего город и выбросил белые флаги…


Начало апреля. У нас в эту пору еще могут быть холода. Здесь же отличная теплая погода. Если долго смотреть в воду Одера, то перистые облака, отражаясь в реке, создают иллюзию плавного полета. Командир батареи Борис Осташкин, его старшина Георгий Гочайлешвили и я сидим у самой воды.

Одер равнодушно катит мимо свои свинцовые воды. Иногда белыми пятнами в реке мелькают остатки льдин. Река уже перепоясана пятью или шестью переправами. Собираются навести еще несколько.

Погода — самая удобная для авиации: слышен гул вражеского самолета, но его пока не видно. И вдруг он выскакивает из-за облаков — и ну бомбить переправы. Наши зенитки встречают налетчиков массированным огнем. Результаты стычек тоже известны: или самолет, пуская шлейф черного дыма, идет в смертельное пике, или вдребезги разносит участок переправы, который тут же восстанавливают саперы.

Мы сидим молча. В руках кружки, в каждой граммов по пятьдесят чистого спирта. Угощает Гочайлешвили. Закусываем шоколадом. Старшина сегодня уходит от Осташкина: командир полка Зазирный вызвал Георгия Романовича на беседу и назначил его командиром хозвзвода полка.

— Борис, Ванья, — нарушил молчание Георгий, — что молчите, будто покойника провожаете?..

Он старше нас лет на двенадцать и, когда никого рядом нет, называет нас по именам, произнося мое имя через мягкий знак и делая ударение на последнем слоге.

— Что тут сделаешь? Командир полка говорит: видишь, как немцы живут? Им, если не помогать, погибнут, как мыши. Страна уже шлет им хлеб. Нужно создавать подсобные хозяйства. Всего не привезешь. Нужно хлеб растить на месте… Хотел я отказаться, так вы же знаете нашего командира…

У нас действительно ходила поговорка: «Наш командир Зазирный никому не даст жизни смирной». Он был не только толковым командиром, но и энергичным, деятельным человеком. Наша армия заранее готовилась к длительной работе в Германии.

— Ох, Георгий, — задумчиво говорит Борис, — у меня ощущение, будто я теряю тебя навсегда. У нас с тобой теперь разные эшелоны. А она, костлявая стерва, уже поджидает меня. Обидно загнуться в конце войны…

С Осташкиным мы прошли всю войну рядом, начиная со Сталинграда. Он командир взвода — я командир взвода, он командир батареи — вот и я командир батареи. Его мрачноватое настроение меня возмутило:

— Да брось ты, Борис, что вы тут панихиду развели?

— Дорогой Ванья, не мы развели, а Борис. Эх, не затем мы пришли, чтобы здесь остаться. Давайте, друзья, выпьем за встречу после войны в Ткибули, — произнес старшина.

Мы дружно выпили, закусив шоколадом. Потом обнялись и расцеловались.


Грандиозное наступление наших войск, начавшееся 16 апреля 1945 года, многократно описано, и не в одной книге. Самым неповторимым явлением стала иллюминация. Когда были включены 140 прожекторов и передний край немцев оказался как на ладо-ли, для нас это стало полной неожиданностью.

Прорвав первую линию немецкой обороны, наши войска завязали ожесточенные бои у Зееловских высот. Два или три дня мы штурмовали эти высоты, по три-четыре дивизионных залпа давали по оборонительным позициям немцев, но те яростно сопротивлялись. Наконец на третий или четвертый день вражеская оборона рухнула, и лавина советских войск неудержимо покатилась к Берлину.

Наши солдаты в отличие от немецких вояк в занимаемых населенных пунктах вели себя по-рыцарски. Считаю своим долгом это подчеркнуть. Говорю это и потому, что уж слишком много горя пришлось нам увидеть на дорогах войны.

23 апреля наш дивизион дал первый залп по Берлину. Надо было видеть, с каким воодушевлением делали это наши солдаты!

Мы еще не однажды стреляли по Берлину: по Имперской канцелярии, по Министерству иностранных дел.

Однако возникали и неразрешимые проблемы. Мы не могли вести своими «катюшами» огонь в городе: высокие дома мешали выбрать необходимый прицел, невозможна была и точная корректировка огня.

Борис Осташкин попробовал эту проблему решить. Взяв с собой трех разведчиков, он выбрал самый высокий дом из тех, которые уже были взяты нашими войсками, и решил забраться на крышу дома.

Зайдя в подъезд, он достал свой ТТ, дослал патрон в патронник и предупредил разведчиков о возможных неожиданностях. Поднялись на восьмой этаж. Оставалось лишь найти люк на чердак.

Открывает он первую попавшуюся дверь. Успевает заметить длиннющий коридор, а навстречу ему немецкий офицер метров с восьми из пистолета в Бориса — бах… бах…бах… Хорошо, что из-за спины Осташкина разведчик успел ударить из автомата — та-та-та-та… Немец упал. А Борис все так же с пистолетом в руках стоял и с недоумением смотрел на немца.

Потом он еще рассказывал об этом: «Я стоял, открыв рот от неожиданности, с пистолетом в руке, и единственная мысль была в моей голове: вот оно, прощание с Гочайлешвили…» На этот раз Борису повезло.

Поскольку наши установки не могли быть эффективно использованы в городском бою, наш полк за два-три дня до падения Берлина вывели из боя и мы сосредоточились в лесу под Лихеном. Все понимали: Победа близка.

Восьмого мая пришел Гочайлешвили, посмотрел, как мы устроились, поздравил нас, похлопал Бориса по плечу:

— Ну вот, генацвале, а ты хотел нас отпевать. Будем жить. Завтра еду в фольварк какого-то барона. Буду подбирать землю и рабочих для подсобного хозяйства.

На утро, взяв с собой четырех бойцов, Гочайлешвили отправился в какое-то немецкое село. Нам уже объявили об одержанной Победе…

Старшина с бойцами отъехал от места дислокации на пять — семь километров. Машина ходко бежала по грунтовой дороге, как вдруг из ближайшего леса раздались автоматные очереди. Неожиданно охнув, старшина вмиг осунулся и побледнел… Солдаты открыли ответный огонь, но нигде никого не было видно.

Так в один из последних дней войны, уже зная о нашей Победе, погиб старшина Георгий Романович Гочайлешвили, который за всю свою жизнь делал окружающим только добро.

И радостный день Победы оказался для нас не без жертв.

У войны такие разные лица…

Загрузка...