В моих записках нет ничего придуманного. Все это было со мной либо с моими футбольными друзьями, родство с которыми я чувствую до сих пор самое сильное. Ибо пережито это было всерьез молодым, сильным организмом, молодой и страстной душой, всем существом, бескорыстно любящим эту великую игру — Футбол.
Когда смотришь, как играют футболисты, с высоты трибун Лужников, то действо напоминает перекатывание внутри пустого ящика от письменного стола застывших пластилиновых фигурок.
Если спуститься вниз, мимо удивленно осматривающих тебя фанатов к самой кромке поля, то непременно будешь потрясен хрустом рвущейся под шипами бутс травы, ором игроков, вспыхивающим матом, харканьем сухой слюной, обрывками фраз, клокочущими где-то в кратере гортаней и легких «ты чтоблядьсуешьвстык…»
Вы будете поражены обилием звуков настоящей сечи, хрипа упавших на траву от ударов по голени, проклятиями за незабитый гол или плохой пас.
Но болельщик этого ничего не слышит. Он слышит только самого себя, рядом сидящих, весь стадион, иногда еще гул самолета, высоко пролетающего над стадионом. Тогда он отрывается от игры, вдруг замолкает, ведет взглядом сверкающую игрушку и шепчет: «Во бля, прет…» Или еще после пенальти — «куда ж ты фуфло пыряешь, я ж не за это платил…» Но больше всех и дальше всех слышит сам игрок. Всё. Даже шепот на отдаленных скамейках: «Ну как тебе этот?» (Это про него). «Да так, ничего пылит, иногда». (И руки его опускаются. И мяч все чаще ходит мимо него). Или наоборот — «класс, колотуха у него, не дай Бог, ручонки отсушит любому киперу. Да и бежит, как электричка… не зря взяли…» (И он поднимает голову, машет своим — мол, ну что же я стою, играйте на меня…) И вот уже стадион весь орет вслед его рывку.
Когда идешь вперед, то возвращаешься к началу, к маленькому провинциальному стадиону, где ты проводишь все пыльное и жаркое лето среди футболистов местной офицерской команды. Они целыми днями стирали свои гетры, плавки, трусы, футболки, потом купались под душем и загорали. А часам к пяти начинали тренироваться. Я подавал им мячи из-за ворот, каждый раз стараясь бить по мячу так же, как они. Мне они представлялись тогда крутыми игроками, взрослыми мужчинами, загоревшими и грубыми, хотя на самом деле были мальчишками лет 19-20, служившими срочную службу. А офицерской команда называлась только потому, что принадлежала гарнизонному Дому офицеров. Каждое утро я приходил в их стан разложенных на солнце портянок, мячей, гимнастерок. Ложился на траву загорать вместе с ними. Ребята относились ко мне хорошо, приветствуя как-то непривычно для моего юного уха: «Привет, пацанок». Потом кто-то из них говорил: «Ну что, постучим?» И мы шли к футбольным воротам запасного песчаного поля и долго били какому-то случайному, забредшему с центрального рынка «чайнику», который прыгал неуклюже за мячом и обязательно разбивал себе колени, локти, но все равно был счастлив, вытирал пыль с кровью и туповато улыбался. Мяч был настоящий, ниппельный, и подержать его тогда удавалось не каждому.
Из солдатиков меня никто не обижал, только иногда кто-то из них как бы шутя бросал: «Слышь, пацан, а сестра у тебя есть?» — «Есть, а что?» — наивно спрашивал я… «Приведи, а?» — И все почему-то дико ржали — маленький табунчик загорелых кентавриков, ошалевших от накопленной спермы в крепко скрученных яйцах, которые угадывались под плавками. Я уходил слегка обиженный, но назавтра приходил опять, потому что запах нитрокраской крашенного мяча, запах тренировочного пота и кожаных бутс сводил меня с ума. И я был готов им простить все ради возможности обладать этим вместе с ними. Хотя и на правах подающего мяч или таскающего за королем команды фибровый чемоданчик со всеми игровыми причиндалами футболиста.
Когда мне исполнилось лет 16 и уже, как поговаривали за моей спиной, я «подходил», то меня буквально растаскивали поиграть за какие-нибудь команды, чтобы посмотреть, а иногда просто заменить заболевших. В товарищеских, конечно же, матчах. Я все принимал с охотой. Ибо было это для меня тренировкой. За кого я только тогда не переиграл — от сборной глухонемых города до вполне солидных команд-мастеров. Однажды я поехал с командой мастеров класса «Б». В конце пятидесятых — начале шестидесятых это были очень сильные клубы. Потягаться с ними было интересно. Команда была специфическая, военная, да не просто военная, военно-морская — СКЧФ из города Севастополя. Кстати сказать, много известных футболистов вышли тогда из нее, достаточно назвать хотя бы одного из них — торпедовца Бориса Батанова. Приехали мы в жаркий и пыльный Жданов (так тогда Мариуполь называли), игроков ровно одиннадцать, так что играть буду обязательно, собственно поэтому и позвали. Отношения между игроками и тренером были очень специфические, поскольку существовала система подчинения на уровне мичмана, капитана и даже адмирала. Так вот, вечером, в Жданове, первое, что мы сделали после того, как бросили вещи в задымленной гостинице, конечно же, пошли в ресторан перекусить. В кабаке играл квартет — контрабас, пианино, аккордеон, ударник. Ударник еще и пел: «Я не третий, я не лишний, это только показалось…» Посетителей было мало, и к нам сразу бросился официант. Столы были сдвинуты по-флотски, и он спросил: «Ну, что будем кушать?» Стояла пыльная ждановская жара, и всем, конечно, хотелось окрошки. Официант сокрушенно почесал нос и сказал: «Сейчас пойду на кухню и узнаю, сколько порций осталось». Он вернулся и разочарованно объявил: «Осталось только три…» Все по-школьному потянули руки: «Я! — Я! — Я!» Официант развел руками — всего три, решайте сами. И здесь военная дисциплина сказала свое. Резко встал над столом тренер СКЧФ Артемьев (не путать с бывшим игроком «Локомотива» Виталием Артемьевым) и прекратил все споры. «Внимание, — скомандовал он, и все примолкли, — окрошку будет кушать мичман Ананьев (капитан команды), старший матрос Скляров (лучший нападающий) и…» Руки опять потянулись, но уже прямо к носу старшего тренера. «Я! — Я! — Я!..» И… Он почему-то победоносно оглянул весь зал: «я», — ткнув при этом себя пальцем в грудь…
Так я постигал уставные и неуставные отношения внутри футбольных команд. Но что касается Спортивного Клуба Черноморского Флота, то пока там был командующим адмирал Горшков, который был неравнодушен к футболу, флотская команда была знаменитой. Игры ее проходили на переполненном стадионе в Севастополе. Это был праздник. К центральной трибуне всегда подводили ковровую дорожку прямо по ступенькам, куда поднимались старшие морские чины во главе с Горшковым. И болельщики затихали, потому что тут же смотрели в программы — кто же сегодня выйдет в составе одиннадцати? Мнение Горшкова было решающим — кого поставить, а кого и нет. И вот на поле выкатывались двадцать два игрока, и спектакль начинался. После забитого гола в ворота противника адмирал исчезал за небольшой шторкой со всей свитой. А выходили из-за нее веселые и разгоряченные.
Как-то на одном из таких представлений счет после первого тайма был 0:4 не в пользу моряков Севастополя. Адмирал стоял подобно Ушакову, вцепившись в борт адмиральской трибуны, и что-то выкрикивал, потом, когда тайм закончился, вместе с оруженосцами скрылся в раздевалке футболистов.
Не было запретных троп для нас, мальчишек, хотевших знать все футбольные тайны. И вот я уже вишу на стене, и мой левый глаз заглядывает в раздевалку, где царит траурное молчание. Игроки опустили головы, тренер Артемьев и капитан, как обычно, не разбирали игру первого тайма. Слышался только адмиральский голос: «Позор, сдаете редут за редутом, бегом вперед-назад не играете, чтобы запутать противника. Нападающие, почему не бомбардируете передний край обороны? Мичман Ананьев, капитан команды, бросил якоря, дрейфуешь. Второй тайм, — продолжал Горшков, — начинаем со штурма, командовать буду я…»
И в таком духе все 15 минут. Что делать? 0:4 в первом тайме с такой командой как «Жальгирис» (а она тогда была очень сильной командой) — это практически гиблое дело. Но чувство юмора никогда не подводило футболистов, даже перед грозными адмиралами. Когда команды вышли на второй тайм и адмирал Горшков занял свое место, вдруг прямо с поля на него побежал капитан команды мичман Ананьев. Он поднялся прямо по ковровым ступенькам, сняв фуражку с какого-то капитана, и, отдав под козырек адмиралу, вытянувшись как полагается, произнес: «Товарищ адмирал, разрешите обратиться?» «Разрешаю», — вполне серьезно ответил адмирал. «Прошу вас дать команду на штурм ворот противника». «Начинайте!» — скомандовал Горшков. И его команда… получила в свои ворота еще три безответных гола.
В день второго мая крымской ранней жары Валера Захаров лежал в красном гробу, в черном костюме, в белой рубашке и галстуке, завязанном двойным, чуть искривленным узлом. Его тяжелые руки были сплетены на животе так, как будто одна пожимала другую. Молодой, красивый, 52-летний. Врачи-патологоанатомы, мои знакомые, сказали, что при вскрытии его органы были феноменально здоровы и умер он от алкогольной интоксикации. Через затылок проходил свежий шрам аккуратно зашитой раны уже мертвого человека…
Я стоял над гробом своего друга, и в голове прокручивалась вся тридцатилетняя лента нашей истории. Его хоронили почти все футболисты из разных поколений, потому что все его любили, уважали, как впрочем, и он сам всех — при жизни. Передо мной лежал навсегда неподвижный человек, который научил меня танцевать твист, привил вкус к английскому языку, одежде, человек, у которого я научился играть. Человек, который, как только я попал в команду мастеров, увел меня от дешевых соблазнов легкой футбольной жизни, когда можно было бездумно пердеть в компаниях за картами, шляться по городу, ничего не читать, ни о чем не думать. Как ни странно, перед любым молодым человеком всегда встает этот выбор в команде, ибо компании всегда разнородны и они втягивают молодого за счет игрового авторитета быстро и практически навсегда. И вот ты уже там — или среди матюкающихся, сплевывающих, хамящих, или…
Валера был счастливым исключением. Он сразу взял меня в оборот, и мы подружились. Отыграв три сезона за «Таврию», он был призван в СКА, в Одессу, где провел практически без замен еще три сезона, а затем вернулся в «Таврию», где и закончил играть вместе со мной в семидесятом. Он был чрезвычайно робким человеком, несмотря на футбольное бесстрашие, огромную работоспособность и технику. Он мог перебегать один всю команду, великолепно играл головой. Одна беда была у него, которая и погубила его таким молодым и здоровым и с которой никто практически не мог справиться.
Начну с того, что в Крым он попал из Рязани, после того как там у него умер отец — военный, полковник, вернувшийся в конце пятидесятых из Китая, где он заканчивал срок своей армейской службы. Валера говорил, что денег его семья привезла в Рязань к родственникам мешок или два. Поселились они у брата отца и сели праздновать за стол возвращение на родину. Да так и просидели, не вставая из-за стола, три года, пока не пропили эти два мешка, а отец его не умер. Валера рассказывал мне о жестоких застольях родственников, и о том, что ему как мальчику в то время перепадало то на фотоаппарат, то на велосипед, то на что-то еще… Но в Крым его семья приехала без отца и почти нищей. Ах, Валера, Валера… Это-то и запало ему больше всего в душу. Он часто говорил: «Сын футболиста будет футболистом, сын пьяницы будет…» И улыбался при этом, будто не веря сказанному. Он мог не пить месяцами, год, два, но, если запивал, то все шло под откос — деньги, дела, футбол, жизнь. Сразу в ход шли все накопления, появлялись люди — халявщики, которые раздевали его, ухватив толику пьянства и исчезали в семьях, появлялись другие, а он стоически продолжал. Одно время мы сильно зациклились с ним на этом, когда оба ушли из футбола и остались не у дел. Он был старше меня на шесть лет, здоровее. Я мог вынести 3-4 дня запоя, потом уезжал на сутки домой, отсыпался и приезжал за ним на такси. Кое-как собирал его, трясущегося, как я называл его тогда — мультипликационного, сажал в такси и увозил за город к матери. Он отходил там, недели две пил молоко, бегал кроссы и наконец я слышал его робкое постукивание в мою дверь. Я знал, что это Валера. Я открывал, он стоял выглаженный, побритый, светло улыбался и говорил: «Санек, ну что, пройдемся?» Мы выходили с ним в радостный город, и он говорил: «Ну что, по окрошке?» «Нет…» — тянул я. И соглашался. Мы шли в ресторан, и весь круг повторялся. Наконец, я не выдержал. Врачи предупредили меня: еще раз перепьешь — сдохнешь. Я поверил и испугался. Валера отнесся к этому уважительно, но сам оставался при своих… Он был уникальным человеком, да и, пожалуй, уникальным футболистом. Анатолий Федорович Зубрицкий, который слыл очень жестоким человеком и тренером, никогда не отчислявшим игрока дважды, отчислял Валеру из «Таврии» восемь раз и восемь раз брал назад, ибо при всей жестокости знал цену ему как игроку, и, как ни странно, понимал его душу. «Представляешь, Санек, — говорил Валера мне, — в Ростове, после игры мы выпили несколько бутылок шампанского и сидели в номере. Вдруг ворвался Зубр и набросился на меня — мол, это все ты, и представляешь, при всех вылил мне бутылку шампанского на голову… Позор, позор мне… А утром я иду по улице и вдруг вижу, что навстречу мне опять Зубр идет. Ну, я в сторону, а он ко мне и представляешь, Санек, прощенья попросил за вчерашнее… Да я чуть не сгорел со стыда…» Да, чтобы Зубрицкий просил прощенья — это редкость. Но, видимо, Валера был действительно редкостью, что даже такие зубры, как Анатолий Федорович Зубрицкий, с ним так обходились. Однажды Валера сказал: «А знаешь, когда мы играли против «Торпедо», то Федоров (тренер СКА, Одесса) сказал: «Будешь играть против Стрельцова и пожестче с ним, вставь ему пару раз, наступай на пятки, не давай играть…» «Ну и как ты?» — спросил я. «Поставили мне за игру двойку. А Эдик из-под меня забил два гола. Ну не мог я ударить его, не мог. Не мог сыграть в кость, я слишком люблю его. Он уже получил свое, я еще отмажусь, пусть будет двойка…»
Валера был весь в этом. Жизнь подарила ему сына и молодую красивую жену, с которой он незадолго до смерти развелся. Жил он один, не признавал никаких работ типа тренерских и работал простым рабочим. Перетаскивал за смену 7-8 тонн металла. Зарабатывал хорошо. Как всегда, был при деньгах до тех пор, пока не запивал. Был щедр в дружбе. Но не любил поблажек от жизни и друзей. Однажды мы уговорили его закончить институт физкультуры. Благо, что все наши однокомандники вышли в начальство. Они пригласили его в кабинет и сказали весело и мафиозно: «Валера, да только приди на первый экзамен… Тут же будешь зачислен, а через пять лет придешь за дипломом». И это было бы так. И он пришел на первый экзамен по физике. Потянул билет. На него посмотрели лукаво и сказали: «Захаров, давайте зачетку, хор…» Он повернулся и ушел навсегда. Я спросил его после: «Валера, ну что же ты, ведь нужна только бумажка, а тренировать ты и так сможешь». А он в ответ: «Противно стало, да и потом — кто из вас решил, что я хочу быть тренером? Я игрок и научить этому не смогу никого. Футболистом надо родиться». Он и прожил свои оставшиеся 22 года как игрок — по утрам делал мощную зарядку, играл три раза в неделю и работал. Еще слушал своего любимого Элвиса Пресли. Трагедия была предсказуема, но неожиданна. Он запил накануне майских праздников. Я жил уже в это время в Москве, но собирался прилететь в Крым на майские дни. Еще из Москвы названивал ему, но никто не отвечал. По прилету я дозванивался ему, общим знакомым, все говорили, что он в порядке, наверное, у матери, за городом, но что-то меня терзало и мучило весь день. А наутро раздался звонок, что он умер. Сестра, которая приехала к нему, застала его в луже крови. Вероятно, он ударился головой о тяжелый чугунный бачок в туалете и потерял сознание, пролежав несколько часов. В день смерти, на шестой день запоя он принял три бутылки водки уже на ослабленный организм. И, вероятно, умер от обезвоживания, ибо, если бы не потерял сознание, то пил бы воду и выводил бы из себя спиртное. После похорон я зашел к нему домой. На стене висели его фотографии, когда он играл за СКА Одессу и рядом он же — в форме офицера. И я тут же подумал о судьбе отца и сына — военного и футболиста, футболиста, который был всегда футболистом…
Похоронили его далеко от центральных аллей кладбища. Витя Горелов, бывший игрок «Таврии», работавший могильщиком, поклялся всем перезахоронить поближе к центру, чтобы матери легче было ходить к сыну. Я сказал: «Витя, надо спросить родных». Родные согласились. Я как-то не поверил этому и улетел в Москву. Через неделю Витя мне позвонил и сказал: «Слышишь, Саня, я сделал это, ради него, он же был святой, и мы все любили его, приезжай, посмотришь…» Через месяца два я снова приехал в Крым. Первый же встречный, который знал всех нас, сказал мне: «Ты знаешь, Витя Горелов погиб в автокатастрофе». Вот так, не верь после этого в приметы и не будь суеверным. А, кстати, почти все футболисты очень суеверны.
С детства в семье меня называли Шуриком. Это домашнее имя перекочевало сначала в юношескую команду, а затем уже и во взрослую. Когда я сидел в запасе, а команда играла плохо, то весь 15-тысячный стадион «Таврии» шумел: «Шурика на поле!» Тренеры поддавались давлению и подпускали меня, 17-летнего. Правда, с опаской, пока однажды я не спас команду, устроив «скандальчик» на левом краю с прострелом в центр. После этого я стал своим. Но имя Шурик закрепилось в сознании фанатов надолго. Когда играешь, то это лишь кажется, что видишь только происходящее на поле. Неправда. Футболист устроен так, что он и слышит, и видит почти каждого болельщика всякими видами зрения — боковым, периферическим и т. д. Особенно на небольшом стадионе. Так вот и я видел всех. Особенно мне запомнился фанат, который в случае чего вставал над всеми соседями по своему сектору и орал очень смешно и угрожающе, меняя букву «и» на «ы» в центре моего славного имени: «Шурыка не трожь!» или «Да я тебе за Шурыка!»
Лицо его до сих пор стоит перед моими глазами. Где-то он сейчас?
Как-то, когда уже и забыл, что играл в футбол, брел за городом один по заброшенным железнодорожным шпалам, о чем-то размышляя. И увидел, что вдалеке показалась фигура очень знакомого человека. Он шел покачиваясь, ибо был явно пьян. По мере его приближения я разглядел, что он не только пьян, но и одет в какую-то промасленную робу, совсем седой. В общем, сбомжевался мужик. Без промедления я узнал в нем фаната, который любил меня как игрока. Мы двигались друг другу навстречу, и я думал, что мы так и разойдемся — каждый со своим: я — с поэтическими бредами, он — в алкогольной отключке. Но не тут-то было. В момент нашего сближения почти на метр он вдруг зацепился за шпалу и начал падать медленно, поскольку был очень высоким и расслабленным. Когда его голова проплывала мимо моей, он взглянул мне в лицо и, вероятно, узнал, потому что уже с железнодорожного полотна, из-под моих ног раздалось его коронное, но уже в иной модификации: «Вот так-то, Шурык…»
Спиваются не только футболисты, но и болельщики — процесс параллельный, иногда пересекающийся, но футболист всегда заметнее. Поэтому я иногда заводился, сидя уже как болельщик, с крикунами, которые поносили футболистов почем зря. Я как-то спросил одного из таких: «Скажи, а вот ты — кем и где работаешь?» «Я, — почему-то гордо ответил он мне, — на кожкомбинате, обувь штампую». «Но разве твои туфли или ботинки можно носить? Сам в чем ходишь?» «В «ЦЕБО»», — уже потише ответил он и заткнулся надолго…
В школе у меня очень хорошо было с физикой и математикой. Иногда за четверть в дневнике стояло по двадцать сквозных пятерок. Поэтому, уже играя в «Таврии», я пошел и сам поступил на физико-математический факультет. Это вызвало в команде легкий шок, издевательства, насмешки, но и немного уважения — интеллектуал, бля… Четверо из команды тоже без труда поступили на факультет… физвоспитания. Один из них, Юра Глухих, особенно беспокойный, после окончания вступительных экзаменов забрел на кафедру еще до первого сентября и в панике прибежал ко мне: «Санек, выручай, а?» «Что случилось, Юра, все ведь в порядке, ты уже студент». «Ну да, в порядке, я только что был на кафедре, и там висит объявление «Всем, кто не сдал флюорографию, срочно сдать», а я ведь не сдавал, у тебя учебник есть?» Я, конечно, посмеялся, но успокоил его, хотя зачем ему нужен был какой-нибудь учебник вообще?
Прошло лет десять. Я похаживал на футбол, наблюдая за «Таврией». И вот в ней появился хороший центральный защитник из «Шахтера» — Василий Грубчак. Он покорил меня не столько игрой, сколько безукоризненным вкусом в одежде: все — от галстука до шнурков ботинок — выдавало человека не только культурного, но и образованного, может быть, даже интеллектуального. После одной из игр мы засели в одном из номеров гостиницы и начали толковище. Как всегда, у футбольщиков это анекдоты, девочки, рассказы о знакомых из других команд, смешные случаи, естественно — поддача. Вася с лицом киногероя нравился мне все больше, ибо понимающе молчал и кивал мне: «Мол, смотри, чего несут, мы-то знаем толк…» Наконец я спросил его: «Слушай, а ты знал Юру Глухих, он потом годик катал за киевское «Динамо»?» «А, это тот, который вырвал у Лобана квартиру из трех комнат на Крещатике, не сыграв ни одной игры за основу? Конечно, знал, дурной такой…» «Так вот слушай хохму о нем…» — начал я. Когда я закончил на «книге по флюорографии», Вася резко оборвал меня: «Слушай, Санек, что ты мне пропихиваешь, у меня тоже для техники в голове масла не хватает…»
Футболист, игрок — это фантом. Пролетает в футболке с номером над стадионом и исчезает где-то навсегда. Только взлет напоминает о нем как о человеке — миг, момент славы, деньги, узнаваемость на улицах. Как завязал — все, стоп, даже контролеры не пускают на стадион без билета. Конвейер судеб, фамилий. Зрелище остается, игрочки высыпаются на поле и ссыпаются в какой-то потайной мешочек кем-то невидимым. И вот проходят десять, двадцать лет — форма есть, а где плоти некогда незаменимых? Не по сему ли и отношения их тогда быстры, остры, открыты, как момент на поле: использовал — забил, нет — все, гуляй Вася, на следующую игру могут не поставить. Но в этом весь азарт, сладостный смысл. И ты отдаешься всему этому без слов. А действительно, зачем имена, фамилии, если жизнь — тебе, а ты ей — нравитесь? Если после игры можно трем-четырем знаменитым красавцам в чужом городе снять такое же количество девиц, наблюдавших за игрой, и устроить с ними лихую вечеринку всем вместе, и потом в темноте гостиничного номера слышать с соседней кровати бессвязные оргазменные вопли, сквозь которые все-таки пробиваются опознавательные знаки: «Семерочка ты моя, ах ты моя семерочка…» А ведь любой хороший игрок после ухода из футбола — это просто неиспользованные способности, опыт, накопленный за годы игры. Ведь если человек талантлив в футболе, он может осуществиться и во многом другом. И таких случаев немало. Хитрость, смекалка, ловкость — все может пойти в дело.
Был такой футболист — Виктор Скрипка. Он играл за флотскую команду Севастополя, потом за «Таврию». Его умению бить по воротам из любого положения завидовали все. Но как-то он рановато ушел из футбола. Отличался он и тем, что мог прикинуться «валенком», заводя огромное количество вполне серьезных людей. И только когда все понимали, что это была незлая хохма, то все ему прощали. Как-то весной, уже не упомню, в Сочи на сборах было очень серьезное совещание всех судей Союза, и они решили устроить встречу с футболистами команд мастеров, находящихся на сборах на побережье Кавказа. В огромном зале мы все сидели, команд 15-20, тихие и робкие. В президиуме — вся судейская элита. После общих рассказов о том, что такое футбол и как его надо судить, Архипов (или Латышев) бегло спросил: «Вопросы будут?» Естественно, слегка придавленные величием футбольной фемиды, бедные подсудимые хотели без всяких вопросов как можно скорее разойтись. Но только не Витек Скрипка. Такая ситуация была его коронкой, упустить возможность он не мог. И он поднял руку. «Да, пожалуйста», — ответил ему Архипов (Латышев?), и весь президиум величественно покивал головами. И Витек начал: «Скажите, мы вот люди провинциальные, играем, конечно, ниппельным мячом, но вот если теоретически спросить — допустим, нам дали на игру мяч со шнуровкой, и я врываюсь в штрафную площадку с ним и падаю прямо вблизи ворот (судьи и весь зал напряженно и серьезно слушают), и в какой-то момент я вижу, что у шнуровки торчит маленький хвостик, так вот если я успею схватить зубами за этот хвостик и забросить мяч в ворота, будет засчитан гол или нет?» Господи, какую бодягу начали разводить наши знаменитые судьи, чего только не предполагали, но так к единому мнению и не пришли. Витек Скрипач (так мы его иногда называли) сурово слушал, зал гудел в раздумьях. Наконец, все смолкли. И решили разойтись.
Но не таков был Витек, чтобы так просто отпустить судей и не поиздеваться над ними. Он встал опять и спросил: «А вот скажите — если я пробью этот же мяч не сильно, и он полетит в ворота, и в момент пересечения линии ворот он шнуровкой зацепится за гвоздик, на котором крепится сетка ворот, и начнет качаться как маятник: в ворота — из ворот, в ворота — из ворот, будет ли засчитан гол и если да, то сколько?» Тут раздался такой грохот смеха, что, слава Богу, никому не пришло в голову философствовать. Вот так. Я, кстати, до сих пор не могу ответить ни на один из его каверзных вопросов.
Борис Андрееевич Аркадьев, заглянув в душевую и осмотрев меня с ног до головы мокрого, сказал в раздевалке Бубукину: «Валентин, а колотухи у него то что надо, будет играть…» Так началось мое общение с великим, легендарным тренером, которое длилось почти два года. Я млел тогда перед ним — еще бы, если сказал сам Аркадьев! Я понимал, что все по сравнению с ним были пешками, его слово — на вес золота. Было ему тогда 67, но порода старого русского интеллигента, неизвестно как забредшего в футбольные поля после окончания Академии художеств в середине и конце двадцатых, делала его вечно неувядающим, острым, думающим и потому моложавым. Я обожал его, внутренне конечно, ибо именно то, о чем я сказал, раздражало многих жлобов, привыкших, чтобы с ними разговаривали только на их жлобском языке. Аркадьев же был верен себе. Ни одного матерного слова я не услышал от него, даже в те моменты, когда это, может быть, и было оправданно.
…Автобус вкатывал в подмосковную Баковку, а там — до сих пор тренировочная база «Локомотива», и останавливался. Борис Андреевич, всегда сидевший на первом сиденье, вставал над всеми и произносил свой неизменный текст: «Через тридцать минут в нашей аудитории мы собираемся для разговора о прошедшем матче, быть всем в полной игровой экипировке, затем состоится спарринговый матч между двумя составами — основным и дублирующим…» Конечно, такие слова как «экипировка» и «аудитория», тем более — «спарринг», вызывали недоумение и тайную ненависть у некоторых, которые за спиной называли его «старый». «Уголек» и «Клим» — это были тайные кликухи для начальника команды Рогова и второго тренера Ворошилова Виктора Федоровича, которого по аналогии с командармом так открыто и звали, и он не обижался. Они тоже уважали Аркадьева. Любил его и Бубукин — веселый, общительный, доброжелательный и немного обособленный человек, с легкой футбольной хитрецой и мощнейшим ударом с обеих ног.
Борис Андреевич был из тех тренеров, кто вселял в игрока уверенность, никогда не топил его. Находил в нем лучшие качества и развивал до предела. Он всегда знал, как ребята зовут друг друга между собой. Эти футбольные клички у него были не обидные, но он никогда не называл игрока не его именем, считая это оскорблением. Был в то время левый крайний в «Локомотиве» — Борис Орешников. Одно качество выделяло его среди других игроков: хорошо бежал. Отсюда и клички, это интересно, как они образовались, — «дорога», «электричка», «пятачок». Последняя, правда, из-за того, что он все время просил у всех пять копеек — «пятачок», чтобы поставить на кон в «секу» (картежная игра, в которую тайно резались тогда все футболисты). Он ставил свой пятачок, быстро проигрывал его и исчезал. В конце сезона поднаторевшие молодые Головкин и Голованов раздели его так, что он вынужден был отдать почти всю зарплату. Он пожаловался Аркадьеву. Первый и последний раз я видел разгневанного Бориса Андреевича. Но это было так смешно, ибо в первый раз он заговорил не своим языком: «До чего дошли, нашему Пятачку нечем платить даже за электричку, придется железную дорогу просить о специальном проездном билете, а вы, сударь, если садитесь играть в карты и проигрываете, то знайте, что платить нужно все равно…» Не помню, чем закончилась эта история, но Аркадьев был Аркадьевым — он никого не наказал, он просто не умел этого делать.
Меня он называл трепетно — Шурец. После удачных игр, он всегда подходил и комментировал каждый момент. Иногда восторженно говорил: «Шурец, сегодня ты дал сольный концерт на левом краю, поздравляю!» Для меня это был праздник. После плохих игр он все равно подходил и успокаивал: «Не расстраивайся, Шурец, помни, что если однажды ты сыграл здорово, то все остальное — случайность». Вот это был подход! Он не мог даже ответить активному хамству. Был у нас тогда массажист Пал Михалыч, бывший боксер, вернее, боксерская груша, которому в молодости отбили все мозги и который мог подойти к обедавшему Аркадьеву и спросить: «Борис Андреевич, у вас не найдется бумага, листик или два?» Аркадьев удивленно поднимал голову и, слегка заикаясь, отвечал: «А зачем это вам, Пал Михалыч, вы что, хотите письмо написать?» «Да нет, в туалет хочу»…
Ах, Борис Андреевич, гонимый в сталинские времена за неиспользование глупых футбольных указаний, никогда не состоявший в партии, любивший Есенина и Блока и недолюбливавший Маяковского! Помню, как он мне рассказывал неизвестную страничку жизни питерского футбольного гения тех времен — Пеки Дементьева. Аркадьев тренировал тогда сборную, и они отправлялись играть в Турцию. Пека приезжал из Питера на поезде. Его встречал Аркадьев. Откуда-то появились пионеры с горнами приветствовать великого игрока. Они оттеснили Аркадьева и стали пробиваться к Дементьеву. Борис Андреевич нарисовал мне такую картину: на верхней полке лежал кумир футбола, не очень любивший совдепию и не хотевший этой помпезности от пионерской организации. Он отвернулся от дверей купе и начал тихо выговаривать, отмахивая в такт рукой: «На хуй, на хуй, на хуй…» Аркадьев рассказывал мне это на прогулке в ваковском лесу. Слово из трех букв он произносил тихо, только цитируя Пеку, при этом краснея. Надо сказать, что честности он был необыкновенной. Когда он что-то утверждал и потом понимал, что ошибся, то всегда публично объяснялся и извинялся.
Эдуард Стрельцов вышел на первый свой матч (официальный) после тюрьмы весной 1965 года в Одессе. Борис Андреевич специально полетел на игру «Черноморец» — «Торпедо», чтобы посмотреть Стрельца. Вернувшись, он на первом же собрании рассказал нам о матче, отметив, что Стрельцов сыграл неудачно и что вообще «от Стрельцова осталась половинка». Следующая игра Стрельца в чемпионате СССР — первая в Москве, была в Лужниках, именно с «Локомотивом». Стрельцов был великолепен. Несмотря на персонального опекуна, он раздел «Локомотив» один на глазах у полной чаши фанатов, которые пришли увидеть возвращение Эдика. Два гола забил он сам и третий сделал полностью, пройдя сквозь всех защитников до самой штанги, пяткой отбросив мяч на вошедшего на скорости в штрафную Щербакова. Тому ничего не оставалось делать, как подставить «щечку». После игры, через день, на разборе — первыми словами Аркадьева были следующие: «Стрельцова немедленно в сборную, я ошибался. Стрельцова стало на половину больше — теперь он еще и тактик, и стратег ко всем его возможностям». И действительно, это было феноменально — пять лет не играть в большой футбол и в этот же год стать лучшим игроком Союза! Об этом еще будем рассуждать, но молодым, не знавшим Стрельцова, кто не видел его игру, я скажу, что двадцатый век породил двух гениев футбола — Пеле и Стрельцова. Поверьте мне на слово, а тот, кто знал и видел его, может подтвердить, что это так.
Но вернусь памятью в «Локомотив». Тогда, я помню, мне довелось участвовать в одном из интересных экспериментов в футболе. В то время вдруг начали поговаривать о реформировании правил игры. Мол, футбол стал скучным, неинтересным, мало голов и т.д. Пошло это, как ни странно, из консервативной Англии, придумавшей, как известно, эту игру. Начались поиски, не приведшие ни к чему. Одним из стремлений «оживить» футбол была попытка отменить положение «вне игры». И вот, специально для опыта, на зимнем запасном поле в Лужниках был проведен экспериментальный матч без положения «вне игры» между «Локомотивом» и «Торпедо». Было это в начале морозного февраля. (Я тогда впервые увидел лицом к лицу в игре Эдуарда Стрельцова). Что же получилось? Ерунда, да и только, комедия… Оказалось, что игроки разбрелись поближе к воротам (с обеих сторон) и стали просить мяч от защитников и полузащитников. Динамика — перекатывание игроков от ворот к воротам — исчезла, остались только крики да взмахи руками — мол, вот он я, дайте мне мяч, и я забью. Вероятно, гений, сотворивший эту игру, не случайно придумал это положение — «вне игры». Линию, за которой начинается смерть движению, смерть самой игре, и не потому, что игра останавливалась, а потому, что разрушалась сама структура мобильности, разрушалась форма игры. И действительно — ведь все, что происходит в футболе, происходит только в рамках прямоугольника 110 на 60 м, ни на миллиметр больше. Отмена «вне игры» вносит хаос, делает игру меньше самой игры, ибо правила устроены так, что ты должен соответствовать им — оттянуться назад, рвануть вперед, но так, чтобы была сохранена тонкая грань между игрой и неигрой. Это-то как раз и заставляет болельщика приковывать свое внимание к полю, где идет перетягивание каната — только заступил за грань — все разрушено, все можно и нужно начинать сначала. Так что эксперимент не удался. Только какие-то мелочи можно менять в правилах игры, а вообще, на мой взгляд, они должны быть неизменными.
Система игры — это другое дело. За тридцать пять лет от системы 1-3-2-5 мы пришли через 1-4-2-4 и 1-4-4-2 к тотальному футболу, где все умеют всё, и… многое потеряли, особенно в зрелищности. Исчезла индивидуальность: финт Месхи, дриблинг Хусайнова, коронный прорыв — «кач влево, уход с рывком вправо» у Метревели и т.д. Кстати, Аркадьев, когда появился так называемый «катеначчо» — оттянутый назад, страхующий центральный защитник, — первым придумал атакующую новинку. Он заявил — второй центральный нападающий (это было в схеме 1-4-2-4) резко выдвигается вперед и играет под центральным защитником на грани «вне игры», связывая его страхующие функции. Много было из-за этого «вне игры», но и много голов, ибо грань — игры и «вне игры» — трудно уловима. А игра стала острее. Не хочу хулить последний американский чемпионат мира по футболу. Но он на моей памяти был самым неинтересным. Главное — он не дал ни новых имен, ни новой системы игры, ни новых футбольных идей. А ведь каждый чемпионат мира — это развитие футбольной мысли, философии игры, это определенный этап в эволюции футбола. Но так не случилось. Причины? Об этом стоит подумать…
Об Аркадьеве я еще неоднократно буду вспоминать в своих записках, но отчетливо помню, как глубокой осенью перед последним матчем чемпионата в Баковку на сбор перед игрой налетели черные «Чайки» и «Волги». Мы все замерли. Что-то случилось. И мы поняли — снимают Аркадьева. Суд был недолгим — минут через сорок Борис Андреевич вышел из дачного здания и медленно побрел к воротам спортбазы. Его догнала черная «Волга» и отвезла домой. А он — как чувствовал. Ибо именно в этот день, когда мы приехали в Баковку и он, как всегда, встал для того, чтобы произнести свою коронную сентенцию о тренировке, и только открыл рот, как вдруг с заднего сидения раздался подражающий ему голос второго вратаря — Вити Туголукова, и точь-в-точь все сообщил об «экипировке» и «аудитории». Борис Андреевич постоял, открывши от неожиданности рот, но потом как-то мягко сказал: «Все правильно, Виктор, все правильно…» И тяжело спустился на землю по ступенькам автобуса.
Играть я хотел страшно. Я был фанатом. Здесь сошлось все — и то, что я любил, как и все, играть, и то, что у меня это хорошо получалось, и что воздух футбола пахнет всегда славой, деньгами, женщинами… А что в этом плохого? Особенно, если заработано все честными ногами и потом? Тем более, для молодого и здорового органона… Ради этого бросалось все — моя любимая физика, нормальный образ жизни. Футболистов считают туповатыми, глупыми. Зачастую это действительно так. Но таков закон этой безжалостной игры. Игра или тренировка вытягивают из тебя все через трубу психофизических нагрузок, и сил на другое не остается. Я помню, как после матча, допустим, во Львове, надо было проехать сутки в автобусе (на самолеты у команд не всегда были деньги), а на следующий день сдавать высшую алгебру. Никакие ранги матриц не лезли мне в голову — сознание было забито переживанием о том, как ты сыграл и как ты сыграешь. Помню, как преподаватели говорили мне: «Надо бросать что-то…» Но было все, как водится у футболистов: «Если учеба мешает футболу, бросай…» Но я продолжал держаться за учебники, чувствуя, что стремительно отстаю от своих друзей-студентов…
Сначала меня дико заражала идея верности родному клубу, где ты вырос. Но потом это сменилось и пониманием того, что надо играть там, где больше платят, где престижнее и откуда можно было бы, в случае чего, скрыться в незнаменитую, но денежную команду, ибо все больше понималось, что ты нужен — пока играешь, а дальше… Как-то, когда мы с Валерой Захаровым уже завязали, в Центральных банях получили от одного тренера приглашение поиграть годик-два за команду порта Тетюхе на Дальнем Востоке. Получили телеграмму: «Срочно выезжайте зарплата как договорились зпт питание тчк двойные подъемные». Это были тогда крупные деньги. За год можно было заработать на две машины. Но мы не поехали, почему-то испугавшись слова «Тетюхе» и расстояния…
Мое планетарное сознание только зарождалось. А пока я лежал в гостинице команды «Торпедо» на Автозаводской, только что приглашенный вместе с Колей Климовым, и думал о предстоящих тренировках. После «Локомотива» Борис Андреевич Аркадьев порекомендовал меня Виктору Семеновичу Марьенко, тогдашнему тренеру чемпиона страны — «Торпедо», где играли в то время Ворона, Стрелец, Батанов, Щербаков, Шустиков… Стоял декабрь. Все команды были в отпуске, и Виктор Семенович попросил меня слетать в Симферополь и привезти Колю Климова в «Торпедо». Колю, заигравшего тогда в «Таврии», не отпускал местный обком, и мне предстояло практически украсть его, уговорить, потому что Коля и сам не хотел — то ли от боязни не заиграть среди таких звезд, то ли от провинциальности — «лучше быть первым парнем на деревне». Хотя футболистом он был великолепным — особенно на длинном рывке, когда он раскочегаривал свои страусиные ноги, при хорошем хаве, бросавшем его в прорыв. Я прилетел в дождливый Крым и начал разыскивать его. Это было трудно, потому что жил он тогда в трущобном районе города, и когда я нашел его, он вылез из какой-то конуры вдребадан пьяный. И тут же утащил меня за стол, где я ему сразу же сказал: «Так, Коля, попьем три дня и валим в Москву, тебя забирают в «Торпедо»». Он наотрез отказался. До начала тренировок в Москве оставалось дней 15. Мы погульванили с ним недельку, и я его уговорил. В Москву прилетели ночным самолетом. Нас встречали Валентин Иванов с начальником команды. «Ну что, в гостиницу «Торпедо», а через дня три — на тренировку», — сказали нам великие, нетрезвые голоса — праздник чемпионства продолжался. Так все и было, но только не для меня.
Еще в Крыму у меня начали болеть позвоночник и нервы, идущие по ногам. Неделю я все же походил на тренировки вместе со всей элитой «Торпедо», но Владимир Иванович Горохов, второй тренер, заметив, что я прихрамываю, спокойно сказал мне: «Посиди, посмотри, наш врач подлечит тебя…» Он ведь не знал, да и я, что у меня не просто растяжение голеностопного сустава, а нечто посерьезнее. Я выходил снова и снова на тренировки, тренировался сквозь слезы и боль, делая только хуже себе. И молчал, когда Владимир Иванович, останавливая меня, говорил: «Санек, легче, расслабленней, ноги должны петь…» Как же я хотел тренироваться и играть! — ведь я выходил и становился перед разминкой в ряд с моими кумирами. Наконец, я сдался и пошел в физкультурный диспансер в Лужниках. Я не знал тогда, что у меня было смещение межпозвоночного диска, но первому же врачу я сказал: «Делайте со мной что хотите, но через неделю я должен выйти на тренировку». Врач, почему-то не сделавший мне рентгеновских снимков, сказал: «В порядке эксперимента я могу, но учти — в порядке эксперимента». И таинственно посмотрел на меня. Я согласился. И он сделал мне пять уколов прямо в позвоночный ствол.
Это была глубокая новокаиновая блокада. Чем я рисковал, мне объяснили только потом. Я встал со стола. Душа моя запела вместе с ногами. Я не чувствовал боли. Попробовал несколько движений. Ничего не болело. Я умчался на такси, счастливый, в предвкушении завтрашнего дня — тренировки со Стрельцовым, когда я смогу, как бы на равных, сказать — «Эдик, пас!» или «Эдик, я здесь!», хотя он и так все видел. Я уснул, обожествляя врача и весь мир за то, что при очередной проверке в постели (для этого резко поворачивался), я не чувствовал боли. Утром, открыв глаза и проверив себя, я опять заплакал от боли — действие новокаина кончилось, и боль заняла свое привычное место в моем сознании. Так я промучился еще неделю. Уколы не помогли. В команде узнали, что у меня все не просто. Больных в футболе не любят. Это, вероятно, правильно. Марьенко сказал мне: «Мы улетаем на сборы в Ливан и Швейцарию, а ты поезжай в «Шинник». Я позвоню, отойдешь там, подлечишься, заиграешь, тут же возьмем назад». Он был прав. Но я был честолюбив, заносчив, глуп. «Что? После «Торпедо» — в «Шинник»? Да я лучше брошу играть…» Тренеры, особенно команд чемпионов, не любят сантиментов: «Ну что ж, я предложил, дело твое…» Я пролежал неделю, пытаясь успокоить боль. Коля Климов таскал мне еду. Наконец, он уехал на сборы, и я остался один.
Моя любимая, с которой мы уже почти расстались, на мою попытку разжалобить ее и вернуть сказала отнюдь не по-достоевски: «Мама правильно говорила мне, что все вы, футболисты, так кончаете. Ты сильный, выбирайся сам». Гениально, а?! Они царственно дают нам возможность сделать себя и стать гениями. Оставались еще какие-то деньги, я лежал и думал, что делать дальше. Примерно на третий день моей одинокой лежки в дверь кто-то постучал. Когда я сказал: «Войдите», — то в комнату вкатился Валентин Васильевич Федоров. Это было невероятно! Старший тренер «Зенита». «Так, Саша, я все знаю от Бориса Андреевича, я только что с совещания старших тренеров, собирайся, через два часа поезд, я тебя приглашаю в «Зенит», ты молод, подлечим, будешь играть, слава Богу, я тебя видел много раз…» И действительно: на сборах в Хосте мы жили вместе с «Зенитом» в одной гостинице, тренировались на одном стадионе и часто играли матчи-спарринги. Почему-то против «Зенита» я играл всегда удачно.
Так началась моя питерская эпопея. Меня поселили в квартиру, где до того жил Михаил Посуэло. Знаменитый в то время футболист, игрок «Торпедо», «Спартака», затем «Зенита», испанец по происхождению, он был эдаким баловнем судьбы, любимцем болельщиков и женщин. Сколько мне перепало по инерции от него! А что? Я был холост, слегка знаменит, у меня водились деньги, это-то и нужно слабому полу, когда он хотел развлечься. Только такие, как я, им и были нужны. Квартира закрывалась на ключ, но при желании, если кто-то из футболеров хотел потрахаться очень срочно, то дверь вскрывалась топором соседа за стакан водяры, а потом — за другой стакан — этим же топором заколачивалась гвоздиками так, что никто и не замечал ничего. Только гвоздей становилось все больше. На месяц как-то все прекратилось, но потом ребята из команды, когда просекли меня, возобновили набеги, один из которых закончился печально.
Дело в том, что питерские дамы, особенно те, кто живет в центре, не всегда имели ванные комнаты, и когда они попадали в дом, где они имелись, то здесь уж они отводили душу. Вот так однажды, после одной из игр, мы вчетвером пригласили четверых прекрасных. Стол был роскошен, все шло, как надо. Но вдруг одна из них сказала: «Я бы приняла ванну». И все они четверо закрылись там надолго. Наше нетерпение мы затыкали водкой, наконец, под утро каждый нашел каждого и уснул до первых лучей. Когда я проводил последнего гостя, то опять завалился спать, но проснулся от долгого звонка в дверь. Я открыл, передо мной стояли: участковый, дому прав и горестные соседи. Девицы так увлеклись ванной, что залили две квартиры. Я, конечно, был крепко бит начальством команды, но все удалось утрясти…
Серега Медведев, центральный защитник «Локомотива», возлежал на массажной кушетке, обернутый в простыню и заложив руки за голову. Пал Михалыч массировал его. Он был очень сильным мужиком, накачанным, ибо отмассировать не с тальком, который забивает поры, а через простыню 16-17 игроков в день — это невероятно трудно. Но «Слон» гордился этим. Мы его звали «Слоном» в оборотку, потому что массажист называл сам всех… слонами. Аркадьев для него был большой Слон (кавычки дальше ставить не буду, в силу почти нарицательности этого прозвища), а все остальные — слоники. Но это было в зависимости от того, кто какое положение занимал в тот или иной момент. Если хорошо сыграл, то он, имевший в своем лексиконе всего 6-8 слов, говорил: «Ну, ты, Слон!» А так — слоники, слоник. Одним из его профессиональных понятий было — молочная кислота. Он никогда и нигде не учился, но кто-то когда-то ему сказал, что в результате нагрузки в мышцах оседает молочная кислота, которая и есть источник усталости, и что когда он массирует мышцу, то изгоняет ее, зловредную. Так вот, Сергей Медведев, развалившись на кушетке, иногда, чтобы поиздеваться, в нашем присутствии спрашивал Слона: «Ну, расскажи мне, что там со мной происходит, а, Слон?» И Слон мучительно начинал: «Ну, понимаешь, Слон, когда я давлю на твои… понимаешь… молочная кислота…» Дальше он уже искал слова, чтобы хоть как-то объяснить нам всем, сидевшим в ожидании своего массажного часа. Так и не находя слов, он приходил к самому примитивному и самому высокому в искусстве речи — сравнению, метафоре. Он вдруг гордо и громко заявлял: «Ну понимаешь, Слон, когда я тебя массирую, то это все равно, что я беру пыльный мешок и…» Тут Серега, до этого дремавший, возмущался: «Ну, Слон, ты вообще, сравниваешь меня с неодушевленным предметом?!» Слон, загнанный в угол и опешивший, опять мучительно подыскивал сравнение. Наконец, он, с надеждой глядя Сереге Медведеву в глаза, говорил: «Ну возьмем, к примеру, стакан воды…» Мы все ржали, как молодые лошадки.
Вообще Слон был добрым человеком, но все знали про его старый боксерский удар — хук с правой. Тем летом, в Кутаиси, судья судил очень плохо игру «Торпедо» и «Локомотива», причем почему-то все получалось в нашу пользу. В игроков полетели бутылки, камни. Мы уходили в туннель, окруженные милицией. Фанаты рвались к футболистам и судьям, чтобы избить. Последним уходил Слон. Особенно рвавшийся сквозь сцепленных ментов и плюнувший в сторону Слона чудак даже не заметил, как Слон мгновенно обернулся и незамедлительно отключил его массированным хуком с правой. В суматохе никто этого не просек.
После игры в Тбилиси с «Динамо», в которой Валентин Бубукин забил потрясающий гол — метров с сорока и стал героем игры, несмотря на проигрыш команды, мы ужинали в ресторане гостиницы «Сакартвело». «Бубука» (так его звали за спиной) был демократичным человеком, и за его столом тогда сидели человек пять молодых, но уже знаменитых. В том числе и Слон, для которого Валентин Борисович был, как и Борис Андреевич, конечно же, Слоном. Ровно через пять минут официант принес нам поднос вина и показал в сторону стола в глубине зала. Там поднялись три или четыре кепки, и одна из них сказала: «Вай, Бубукини!» Валентин был узнаваем, его великая лысина, которой он обладал уже в 20 лет, великая работоспособность и великий удар, да еще чемпионство Европы 60-го года, когда с его подачи Виктор Понедельник забил победный гол «югам», сделали Борисыча знаменитым на всю жизнь. Свой день он начинал со смешного анекдота, который рассказывал всем. Все знали, что он коллекционировал анекдоты. Такие люди как Бубукин вообще редкость в командах — честен, порядочен, всегда готов был помочь любому. Сам Валентин не пил, так, немного сухого вина. Но другим не запрещал, пока играл, правда. Так вот, тогда в Тбилиси, в ресторане после игры, ровно через тридцать минут весь наш стол был заставлен вином и каждый раз поднимались прекрасные кепки и восхищенно приговаривали: «Вай, Бубукини, вай, кацо…» Вина было столько, что не унести, не выпить, и Бубукин сказал: «Пейте, сколько хотите, остальное оставим на столе, неудобно…» Ну, мы и начали. Особенно рад был Слон: на халяву — «Цинандали», «Тетра», «Твиши», «Хванчкара»… Все было так хорошо, нас все любили и было так много тепла, что Слон расплакался от умиления.
Как-то, когда уже не играл, отдыхал я в Центральных банях. Встретил там Слона. Он ушел из команды и подрабатывал в бане на массаже. Червонец за тело. «Тебя отмассирую за пятерик, по старой памяти». Он узнал меня, конечно. Но потом сказал: «Ладно, слоник, прощаю тебе пятерку, ты ведь еще не Слон, а слоник…»
Когда я попал в «Локомотив», то примерно недели через две всю команду пригласил к себе ее хозяин — Борис Палыч Бещев, министр путей сообщения. Мы сидели за длинным совещательным столом, но говорил только Рогов — «Уголек», начальник команды. Он невысокого роста и лицо его было темноватым. В свое время он был одним из самых маленьких и злых правых защитников советского футбола. Говорили, он особенно был силен в отборе. Таким я его и помню — не по игре — жестким, не в меру требовательным, все время щиплющим тебя — то окриком, то угрозой «запаковать в армию» на Северный флот, то гонением на молодых, играющих в карты или… В общем, его побаивались, хотя в принципе он был неплохим мужиком. Так вот, когда Бещев спросил о проблемах команды, то Евгений Александрович попросил — кому квартиру, кому телефон, кому еще что-то. В конце он сказал и о моей проблеме, что учусь в Крымском университете и меня надо перевести учиться в Москву. Это было как-то сказано вскользь, и я, зная о трудности этого дела, переживал. Бещев что-то шепнул своему референту — Гиль Акимычу. Тот подошел после встречи и сказал — позвони мне через два-три дня. Вот уж была система! Если что-то делали, то без осечек, если что-то давали, то без промедления. Но если что-то не делали или не давали, то навсегда и без возможностей сделать это по-другому. Так вот, я позвонил референту министра ровно через три дня. Он сказал: «Я вас поздравляю, вы зачислены…» Я опешил. Куда, как? Это же так трудно, невообразимо — перевестись. «Что молчишь, Александр, поезжай в институт инженеров железнодорожного транспорта на улице Часовой и посмотри на доску приказов. И еще — играй на здоровье! До встречи!» Я взял тачку и через полчаса был в институте. На доске приказов я прочитал: «Такого-то зачислить на третий курс, в связи с переводом…» Я обалдел. Я думал, что на это уйдут месяцы. И вот…
Потом я уже узнал, что сам начальник железной дороги Крыма, надутый и чванливый человек, забрал мои документы из университета в Крыму и отправил их в Москву поездом. Все остальное было делом техники, как говорят. Подобный случай был со мной, когда меня отчислили из Владимирского политехнического из-за несданной летней сессии — пять игр на выезде — и я читаю приказ «отчислить». Я пошел на прием к директору Владимирского тракторного завода, где было работающих тысяч сорок. Попасть на прием к нему практически было невозможно. Я сказал секретарше, что хочу поговорить с ним несколько минут. И был принят тут же. Он не отвечал на телефонные звонки и внимательно выслушал меня. Звали его Петр Иваныч. Затем, ни слова не говоря, он набрал какой-то телефон, что-то сказал на своем директорско-партийном языке и бросил мне: «Немедленно поезжай к ректору, да, кстати, ты забил вчера гол, поздравляю, учись на здоровье». Через минут пятнадцать я был уже у ректора. Секретарша встретила меня нетерпеливо — «Вас ждут». Я вошел в кабинет. Там сидел другой Петр Иваныч и укоризненно качал головой: «Как не стыдно из-за таких пустяков беспокоить самого… Пиши заявление…» И тут же начертал на моем листке — «Восстановить!» «Если бы он еще и экзамены за меня сдал», — подумал я. Но улетел и так — на крыльях временной радости…
Валентин Васильевич Федоров был в свое время знаменит и как футболист, и как хоккеист. Невысокого роста, косолапящий, коренастый мужик, с яркими голубыми глазами на круглом добром лице. Наверное, в чем-то он и был хитроват, в чем-то лукавил, но добрая душа его не позволяла сильно сомневаться в нем — ребята любили его и доверяли ему, часто пользуясь его слабостями. Он очень ценил то, что был коренным петербуржцем, всегда подчеркивал это: «Смотрите, не подкачайте, ведь мы в блокаду выстояли».
Но футбол — не война. Я даже не знаю что. Игра? Да нет, больше. Жизнь? Да нет, меньше. Но почему же все здесь на тонкой грани жизни и смерти? Как в лагерях — шаг влево, шаг вправо — расстрел.
Вот был, играл, горел на поле, потом потух, зашатало и смотри — как его шибануло — стоит передо мною у станции метро «Динамо», классный (только что ушел из «Локомотива») и лет-то 27, ведь пацан по жизни — Толя Сягин. Сизое, спитое лицо, глаза красные, пальтишко джерси, но уже страшно засаленное, и говорит мне сипящим стариковским голосом: «Шурка, дай трешник, ну дай, помираю»… И в глазах ничего — ни зависти, ни жалости, только немного злости на меня, мол, почему не со мной, здесь. Идем вместе, беру, распиваем, и я уезжаю. Через некоторое время узнаю — повесился. Господи, да за что же так с собой? А я говорю — не жизнь… Ведь только год назад он стадион ставил на уши. Я ему завидовал, а он говорил: «Ничего, Шурец, какие твои годы, еще заиграешь»… Вот и заиграл.
Валентин Васильевич Федоров был сильным человеком. Пройдя сложнейший путь, остался домашним, теплым. Жил на улице Рубинштейна с женой, бывшей чемпионкой по конькобежному спорту, и вышивал гладью подушечки. В последние годы, еще будучи тренером, страдал памятью. Футбольщики подшучивали над ним. Говорил он игрокам: «Закурил — штраф пять рублей, к концу месяца будете без зарплаты». «И сколько, например, я вам должен?» — спрашивал его вратарь Лева Белкин, который попадался чаще всех. «А что, Лева, а что — ничего, играй себе…» Лева смеялся и шел втихую потягивать сигаретку. Вообще вратарям, как бы негласно, можно было покуривать — дыхалка вроде им не так нужна, а вот нервишки успокоить…
В Удельническом парке, где до сих пор находится база «Зенита», перед игрой нас всех собирали дня за три от жен, любовниц, спиртного. Хорошо кормили, массировали, тренировали. Все свободное время — бильярд, настольный теннис, телевизор, книги, треп… Наконец, наставал день игры. Где-то часов в одиннадцать обычная установка на игру. Готовят на игру основного состава человек 15-16, плюс еще одного-двух, кто особенно отличился накануне в дубле. На установке называли одиннадцать играющих и тех, кто раздевается в запас, затем каждому игроку давали индивидуальную установку, учитывая его особенности. Характеризовалась также и команда противника, отдельные игроки и как надо против них играть.
Иногда, а тогда это было довольно часто, приезжал кто-то из начальства — то ли партийный секретарь, то ли директор завода, и шла идеологическая накачка — запугивания, обещания. Все шло в ход, ради того, чтобы вырвать два очка дома и очко на выезде — таков был стандарт. Думаю, что до сих пор ничего по большому счету не изменилось. Мы умудрились превратить эту чистую игру в какое-то политическое дело, если даже премьер страны говорил о позоре сборной команды России как о позоре всей нации. Ну, а при чем здесь человек, который ни духом, ни рылом в футболе, и любит, допустим, играть на барабане? Что-то ненормальное в этом. Думаю, что игра есть все-таки игра, и не надо делать из нее отечественную любовь или ненависть. Но тогда — другое, тогда играл обком на обком, секретарь на секретаря. Престижно было иметь хорошую команду, для того чтобы где-нибудь на партконференции, в кулуарах, хвастануть: «Ну мои-то орлы твоим врезали…» И вся эта ломка судеб, доплаты, квартиры, машины и все остальное — только ради, может быть, этой одной фразы.
Но я отвлекся. Вернемся на базу «Зенита», где Валентин Васильевич Федоров дает установку на игру. Как всегда, на ковре прямо перед ним садился Анатолий Дергачев — очень сильный центральный защитник, его все любили и уважали. Он был хохмачом и все время подкалывал Федорова. Валентин Васильевич начинает: «Сегодня играем с командой…» — пауза, он с бегающими глазами вспоминает, с какой (я уже говорил, что у него начинался сильный склероз). Дергач тихо подсказывал: «С ЦСКА». «Да, да, — подскакивал Федоров, — с ЦСКА… У них самые сильные впереди. Это…» — опять наступала долгая пауза (надо учесть, что это 66-й год был), Дергач опять подсказывал: «Бобров, Федотов, Гринин…» «Да, да, — подхватывал Федоров, — спасибо, Толя…» И перечислял состав знаменитой команды ЦДКА… начала пятидесятых. Когда смех утихал, то слово брал второй тренер — Афанасьев, его «серый кардинал», и доводил установку до конца.
Но самый коронный номер Валентина Васильевича был связан с Алма-Атой. Мы поселились в новую тогда гостиницу, у номеров которой были двойные двери — деревянные внешние и стеклянные внутренние. Федоров почуял недоброе: «Ребята, мы ленинградцы, не дай Бог, что-то сломаем в братской республике… Пойду предупрежу всех, чтобы были аккуратней со стеклянными дверями». Он прошел все номера, их было 16 — по два игрока в каждом, наконец, зашел в наш с Левой Белкиным, в 17-й. «Левушка, Саша, я же знаю, что у вас собираются все, кто в картишки, кто потрепаться, я не против, я уже всех предупредил, прошу вас, не разбейте стеклянные двери, знаете, в толкучке…» «Хорошо, хорошо, Валентин Васильевич, все сделаем, не посрамим». «Ну все, ребятки, теперь я спокоен», — сказал Валентин Васильевич, повернулся и прошел в эту злополучную дверь… насквозь. Долгое время у него на лбу был небольшой шрамик после этой прогулки, он всегда трогал его и долго вспоминал, где же он его получил. Ребята за спиной называли его просто Валей…
А вообще это большая загадка — как собираются и как распадаются сильные команды. Иногда и игроки все хорошие, а команда не тянет. Иногда наоборот — все середнячки, но появляются в составе двое-трое заводных, и все — пошла игра. Как грустно смотреть, когда люди не играют, а работают, на спинах их — разводы пота, на лице — гримасы тяжелого физического труда, но нет куража и всё — такая тачка… Кураж в футболе — это твой нерв, это шальной глаз и расслабленный голеностоп. Это — когда мысль опережает ход игры. Это ощущение, что на тебя смотрят и ты повелеваешь чужими чувствами — от восторга до проклятия. Ничего сильнее я не ощущал в жизни — крепко всаженные в бутсы ноги, полный стадион, запах травы и капсина, мяч, семь часов вечера июльской жары и тень от большой трибуны, разрезающая поле на две половины.
Как забивают голы? Смешно слушать, когда комментаторы вопят на весь мир: «Точным косоприцельным ударом такой-то посылает мяч в дальный угол ворот…» Смешно, да и только. Ведь ты всегда на поле в движении, дыхание — то успокаивается, то взрывается. Обычно атака начинается после отбора мяча, и вот, пройдя в прерывистых схватках полполя, ты, с уже забитым дыханием, болтаешься где-то в районе штрафной. После нескольких маневров, еще более забивающих тебе глотку, вдруг получаешь мяч и видишь просвет в стороне ворот. С немыслимыми замахами и телодвижениями продвигаешься, подстраиваешься и опять видишь — где-то замаячили ворота и вратарь. Впереди кричат: «Не давай ударить», сзади: «Да бей же, сука, будет поздно!» И ты из последних сил, всем своим накопленным тренировками у стенки ударом в рамку бьешь в сторону ворот, видишь миг полета и вдруг — рев стадиона — гол! Вратарь достает мяч из сетки. Да зачастую мячи попадают в сетку не за счет точности удара, а за счет сноса его в сторону от вратаря. Конечно, если ты прямо перед воротами и тебе никто не мешает, тут уж бьешь целенаправленно, но чаще — тебе мешают, на тебе сидят, хватают за трусы, плюются и свои, и чужие, но все… — гол! — подбегают, целуют, рады искренне — гол искупает все, пусть самый бездарный, но гол.
В диком зное города Николаева стоял я как-то у передней штанги ворот. Мы вымучивали игру вместе с «Судостроителем». Коля Климов подавал угловой. За мной маячил огромный защитник и дышал мне в шею и в спину. Коля разбегается и вдруг подает угловой прострельным ударом, и в доли секунды я вижу, что мяч летит мне прямо в лицо. 460 граммов, в дикую жару, при счете 0:0. В голове — убрать голову — не убрать, убрать — не убрать… Подсознательно подпрыгиваю, мяч бьет мне в голову, слышу крики — Гол!.. Действительно — 1:0 выиграли. После игры ко мне подходит тренер и говорит: «Санек, молодец, выпрыгнул, посмотрел, куда бить — и спокойно мяч в угол».
Врут все, врут — не верьте! Забивают голы чаще всего так, как я описал. А со стороны — это все другое. Поэтому верю только тому, кто сам играл и знает, как не столько больно, сколько обидно, если ты сырой мяч остановил на колено, а он, вращаясь, при отскоке слегка задевает хрящик твоего носа… Слезы. Боль. Обида. А комментатор: «Опять притворяется восьмой номер… Нехорошо. Где же мужество?»
«Папа! Папа! Дядю Федю несут!» — с таким криком ворвался в холл гостиницы, где шла установка на игру, пятилетний Серега Сочнев, сын тренера «Таврии» Антонина Николаевича. На установке не было троих игроков и все всё время переглядывались, недоуменно и понимающе. До этого Леша Яровой доказывал, что он совершенно трезв и готов играть. Сочнев говорил обратное, и они препирались. Для меня это было потрясением — на сборах, перед чемпионатом СССР, да еще перед тренировочной игрой со «Спартаком». Так или иначе, все высыпали в коридор после радостного вопля чудного ребенка старшего тренера, который жил вместе с мамой в отдельных апартаментах гостиницы «Южной». В глубине коридора, как в конце тоннеля, мы увидели три разновеликие фигуры — высокий Юра Щербаков, центральный защитник, среднего роста Валера Петров, вратарь, и совсем маленький, левый крайний нападающий, выходец из ЦСКА и «Локомотива» — Федор Фархутдинов. Да не обидится на меня никто из них за давностью лет. Увидев нас, то есть команду во главе с тренером, они поняли, что надо сыграть трезвых, хотя это было невозможно. Петров и красавец Щербаков держали на руках Федора. В миг они решили поставить его на ноги, мол, мы ничего, стоим на ногах, держимся… Они поставили его между собой, пригладили растрепавшиеся волосы и надвинули поглубже кепку-аэродром. Подержав секунду-две, чтобы показать нам, что все о’кей, они отпустили его, чтобы он постоял радом с ними на равных. Но Федор… Федор скользнул, как ставридка, поставленная на хвостик, прямо на пол и лежал бездыханен. Щербак и Петров снова быстренько подняли его и опять, пригладив волосики и надвинув кепку, встали в единый ряд перед наступавшим старшим тренером, администратором и командой… Но Федя Фархутдинов опять оказался на полу, засучив ножонками тридцать седьмого размера, признаком сильнейшего удара, который у него действительно был… Все они, конечно, сгорели, попали, были казнены деньгами, но добрейшая душа — Сочнев, привезший их из Москвы, стоял за них — в надежде, что они заиграют…
Федя Фархутдинов был страшный хохмач, в командах есть всегда такие типажи. Обычно они должны быть авторитетами прежде всего в игре, иначе все их шуточки будут восприниматься, как придурь, не больше. Если же ты хорош в игре, популярен, то все, что более и менее подходит к хохме, подъебке или издевке, принимается с эйфорией, восторженно-причастно. Вот и Федя, даже еще не сыграв и матча за «Таврию», в ореоле двух-трех публикаций в центральной прессе, а также побывавший в ЦСКА и «Локомотиве», воспринимался на ура, и любая его икота вызывала одобрительную ржачку. Потом все было по-иному, особенно из-за его неудавшихся игр, после одной из которых он бесследно исчез в Москве, ссылаясь на сорванные голеностопы, лишний вес и застарелый трипачок.
А пока он входил в автобус с полотенцем на шее и со всегдашней песенкой «Старый клен, старый клен…» На заднем сиденье теснился мой школьнй друг — Коля Макухин, взятый вместе со мной на сбор, на голове которого была кепка с рисунком «черточка, точка, черточка, точка» и который насвистывал сквозь редкие зубки «си-си-си-си-си…»
К тому же еще он отбивал в такт пальцем по металлу автобуса нечто непонятное. Федя Фархутдинов, заметив это, насмешливо и покровительственно спрашивал у Сочнева: «Антонин Николаевич, кого в команду берем — футболистов или спецов по азбуке Морзе?» Автобус взрывался смехом, и мы катили в массандровский парк, где Коля в кроссе обгонял Федора на несколько кругов. Но не хватало авторитета и тёхнички. И тяжеловесный Федя Фархутдинов все шутил и попадал в состав. А Коля? Коля сидел на банке, и все рекомендовали ему кожаные трусы, чтобы они не протерлись. Но судьбы игроков всегда уравниваются. Со временем. Федя исчез очень быстро, так и не заиграв, а Коля, заиграв, имел бы прекрасное будущее, если бы не сломал надолго свою берцовую кость.
Сейчас оба они ходят в разных городах — очень пузатые, навсегда забывшие про «старый клен», азбуку Морзе и левый край, на который они претендовали одновременно, имея разницу в возрасте всего лишь, оказывается, в 6 или 7 лет. В той ситуации это было решающим фактором. Сейчас, наверное, я в своих ностальгических записях помню об этом. Больше никто. Правда, может быть, еще два или три героя драмы, если можно называть это драмой вообще…
Юра Щербаков, бывший центральный защитник ЦСКА, начал сразу играть и был в фаворе. Внешне он был скромен, хотя любовь к большой поддаче выдавали красные щечки под глазами и вечная доброта. Рост, пробор посередине прекрасной головы, симпатия — делали его в провинциальном городе любимцем публики, а особенно тех, кто нравился ему. И он не пропускал никого. Особенно студенток. Жил он в гостинице, и толпы красивых чудачек стояли у его окна на первом этаже, под которым был вход в котельную. Однако он сломался. Ему предстояла операция мениска у Мироновой, в ЦИТО. Месяц перед поездкой на операцию он не просыхал, и из его номера выходили все новые и новые прекрасные жертвы, совсем не считающие себя таковыми. Наконец, он уехал. Вернулся в разгар лета, в сладкую жару Крыма, где его ждали все — тренер, друзья, женщины. Он сказал: «Через три недели я буду играть, так пообещала Миронова». Он начал готовиться, ходил на зарядку, понемногу разрабатывал колено. Сочнев был счастлив. Начальство тоже. И вдруг он запил. Нет, не по-черному, он не был алкашом, он был ебарем, прекрасным, любимым шампанским ебарем, в диком и сладком Крыму. Случилось, что одна из красоток уснула у него в номере, он вышел на секунду позвать горничную совершенно голый, и дверь с английским проклятым замком захлопнулась. Он стоял, стучал, умолял ее проснуться, но все было бесполезно. Тогда, отчаявшись попасть к себе, Юра вспомнил об открытом окне снаружи. Он, сверкая всеми членами, прошел по коридору, через администраторский холл почти незамеченным, ибо это было настолько невероятно, что никто не поверил своим глазам, обошел гостиницу и, с только что прооперированной ногой, полез в свой номер над котельной. Как всегда бывает в таких случаях, герой срывается и падает вниз, в данном случае в уголь котельной, приготовленный на зиму. Голого и в угольной пыли его увезли в отделение милиции под храп фигуристой студентки — не то «меда», не то «педа». Юру я с тех пор не видел никогда, но он был прекрасен. Его проклял обком, горком и отделение дороги, но футбольщики поняли его и простили, любя, скучая, завидуя, — ведь он был настоящим москвичом, а это в то время значило многое…
Случилось, что именно в тот далекий год я впервые поехал в капстрану, в Данию. Меня поначалу не пускали. Потому что совпало: прихватывали в армию, в СКА — Одесса. Я приглянулся начальнику военного округа Бабаджаняну, и он отдал приказ — забрать! Я им на фиг не нужен был и сгнил бы в четвертом или пятом составе. Но их не интересовала судьба каждого — главное, больше выбор. Я косил на травму головы. И когда врачи комиссовали меня, то пришел солдат с винтовкой, напугав мою мать, и сказал: «Я тебя отведу в военный госпиталь». Но военврачи были не фраера. После заключения гражданского врача, который не отвечает перед армией, военный врач, если что-то случается с призывником, отвечает перед генералмедами и теряет звезды. Это и спасло меня. Я не служил никогда. И не страдаю от этого. Однако, когда нужно было поехать в Данию на семь игр, то всю нашу команду вызвали перед отлетом в Копенгаген на Лубянку. Шептали что-то каждому на ухо, потом вызвали меня и сказали, что я поручаюсь Валерию Захарову и Эммануилу Анброху (моим старшим товарищам) и что мой побег в армию НАТО будет означать кару и для них. Я бежать никуда не собирался, но поклялся, что вернусь. «Да, пожалуйста уж, вернись, не попадись на удочку разведки или армии НАТО. А главное — не гуляй там, где много проституток…» По приезде в Копенгаген нас поселили именно на той улице, где было полно проституток. Я был счастлив. Понаблюдать чужую, невиданную жизнь, да еще в самом ее натуральном виде! Что еще нужно футбольному двадцатилетке? Я только и делал, что ходил целыми днями по этой улице, наблюдая сладкую жизнь. Проститутки мне не понравились — они были старые и страшные, а красивые стоили очень дорого и к ним была очередь.
Команду нашу поселили в небольшом отеле «Абсалон». Утром, часам к восьми, сделав зарядку в ближайшем парке, мы вернулись в отель и сразу же, еще в спортивных костюмах, позавтракали, восхищаясь обилием датских бутербродов, джемов, кофе и сливок. Шведского стола минут через пятнадцать — как не бывало. Пополудни разразился скандал. Оказывается, 16 игроков нашей команды съели завтрак, приготовленный на 90 человек, проживавших в отеле. Принимающая сторона долго не могла рассчитаться за легкий завтрак футболистов.
В Дании было много забавных эпизодов, связанных с игроками нашей команды. К примеру, один из них весь вечер, на одном из приемов, постоянно пил кофе и наливал его всем. В то время, когда он уже давно кончился, а спросить — не знали языка. Оказалось, что он дул заварку из чайника, и остальные — вместе с ним. Когда в каком-то магазине был перерыв, то наши ребятки ловко подсовывали головы под протянутые ленточки и успевали кое-что купить. Так, сунувшись под ленточку в одном из огромных и стеклянных магазинов, Юра Глухих чуть не разбил свою голову и магазин одновременно. Ибо ленточка эта была нарисована на стеклянной двери.
Но самая большая хохма произошла по возвращении в родной город. Отмочил ее уже известный читателю Витек Скрипач. У него был хорошо поставленный не только удар, но и голос. Мы тренировались днем на нашем открытом, небольшом стадионе, было тепло и воскресно. Радист Валентин включил музыку, которую было слышно на всю округу, и постоянно проверял микрофон, потому что днем, часа в три, здесь же должны были пройти соревнования по легкой атлетике. Одноногий Валентин прерывал музыку и наговаривал как обычно: «Раз, два, три…» Вдруг к нему подошел Скрипач и сказал: «Дай-ка я проверю». Ничего не подозревающий Валентин вручил ему микрофон. Витек посерьезнел, собрался, и вдруг на весь стадион и прилегающие к нему улицы, где гуляли ленные горожане, раздался голос Левитана: «Говорят радиостанции всего Советского Союза (пауза). Как только что нам сообщили из Байконура, в соответствии с программой космического исследования, сегодня в 12 часов по московскому времени в Советском Союзе был произведен запуск космического корабля с человеком на борту. Летчик-космонавт, подполковник Эммануил Анброх чувствует себя удовлетворительно…» Что тут началось! Эмма Анброх был нашим вратарем. Все остановились на поле, начали подходить с улиц люди — тогда космонавты были в почете. Витек смеялся, Валентин плакал, потому что пришедший милиционер стал составлять за хулиганство протокол. К счастью, потом все начали дико хохотать, а великая любовь народа к футболу разорвала в клочья милицейский протокол. Но до обкомовских ушей это дошло, и все получили втык за издевательство над советскими космонавтами…
…Тятя Фетя, Симонян, Артур и Генерал целыми днями ходили по городу от угла к углу, возвращаясь каждый раз к главному — углу рядом с бывшей черной аптекой. «Черной» называли ее, потому что когда-то вместо стекол у нее были черные зеркала. Возвращались и расслабленно становились, облокотись на железные перила, открываясь любому подходившему к ним для разговоров. Это была футбольная биржа, а все четверо были знаменитыми фанатами и знатоками футбола. Знали они практически все. Кто, сколько, с кем, куда, зачем. И на все вопросы отвечали, сплевывая через губу. Особенно — Симонян. Называли его так потому, что он был армянином и работал на такой работе, что раз в неделю бывал в Москве, и там, по слухам от тех же фанатов, общался с Никитой Палычем Симоняном, и поэтому был страшным фанатом «Спартака». На все игры спартачей в Москве он ездил специально, давая потом на «бирже» интервью местным провинциальным фанам, слушавшим его с отвисшими челюстями. Тятя Фетя, Артур и Генерал подыгрывали, но авторитет Симоняна был и для них непререкаем.
Тогда биржи фанатов были почти в каждом городе. В Одессе — на Красноармейской (бывшей Соборной), в Москве — на «Динамо», в Ташкенте — на «Пахтакоре»… Когда разбился «Пахтакор» в 79 году, то абсолютно точно знаю, что все болельщики «Пахтакора» пришли на стадион и просидели там сутки в молчании. А фанаты организовали сбор денег. Собрав огромную сумму, они раздали ее семьям погибших игроков. Вообще, между командами и фанатами тогда были не только невидимые связи. Болельщики и игроки попросту дружили. У многих это становилось пожизненной дружбой. Тогда команды не имели загородных дач и были ближе в народу. Их можно было увидеть не только на поле или в телевизоре. Футболисты и болельщики общались, давая силу друг другу.
В начале сезона команда обязательно встречалась с болельщиками и давала клятвенное обещание выиграть чемпионат. Фанаты интересовались вновь взятыми игроками, спрашивали их о личной жизни. Юра Зубков пришел в команду из «Уралмаша» за несколько дней до начала чемпионата и сразу попал на такую встречу. У него спросили из зала: «Юрий, расскажите немного о себе». Юрка, смекалистый и юморной мужичок, встал и на полном серьезе ответил на весь зал: «Если коротко, то — рост 175, вес 73, зубы все целые».
Фанаты были напичканы историями, знали составы всех команд мастеров, причем включая и дублеров. Знания их были всеохватывающими, вплоть до мирового футбола. Но все-таки больше всего они знали и любили свою местную команду.
Так проходили дни, и четыре друга, фанаты «Таврии», ходили, как энциклопедия, по городу. К ним мог подскочить какой-нибудь жалкий любителишко-фанат и спросить о результате матча между Кривым Рогом и Желтыми Водами. Они, не останавливаясь, на ходу бросали ему счет и шли неведомо и ведомо куда. Наконец, наставал день их любимой команды на выезде. Часов с пяти, а игра на выезде летом начиналась в семь вечера, начинал толпиться народ. Все собирались вокруг стоявших, все так же облокотившихся на железные перила, — Симоняна, Артура, Тятю Фетю и Генерала. Людей мужского пола становилось все больше и больше, гул нарастал, особенно если матчи были решающими. Наконец, исполнялось 7.45 — конец первого тайма. Симонян нехотя говорил: «Ну что, узнаем первый тайм?» Толпа расступалась, и Симонян проходил к телефону-автомату, стоящему напротив аптеки. Он закрывался один в будке и долго набирал 07. Дело в том, что телефонистки всех городов первыми узнавали новости с футбольных стадионов, поскольку корреспонденты через них передавали информацию. Поэтому Симонян набирал 07, и когда те отвечали, он говорил примерно так: «Слюшай дорогой, эта Симонян, Симонян говорит, ну брат тот самый знаменитый… искажи, как там наша берет или ты мене расстраивать начинаешь?» Он слушал что-то, хмурел и выходил из будки со словами: «Нол один пока, горят подлесы…» И приваливался опять к перилам. Все многозначительно молчали и начинали рассуждать о месте команды, если счет таким и останется… Наконец, оставалась минута до конца игры. Симонян опять заходил в будку и производил тот же фокус. Вдруг он улыбался, бросал трубку и вываливался с криком: «На последний момент забили один, теперь ничья, очко на виезде, маладцы, падлесы…» Фанаты кричали «Ура!», а четверка степенно шла на другой угол. У Симоняна в руке всегда была завернутая бутылка коньяка. Они заходили в какое-нибудь кафе и обмывали очко на выезде. Они были неразлучны, семеня рядышком днем и ночью, как будто у них не было ни детей, ни жен. Так оно и было наполовину. Женатыми были только Симонян и Артур. Однажды я вернулся домой, на родной вокзал очень рано утром — часов в пять. Был жаркий, щебечущий июль, мы выиграли встречу на выезде, все поехали на автобусе, а я решил пройтись через город пешком. Настроение было отличное, в ногах — уставшая сила, и я пошел, не минуя, конечно же, центра города. Это было чудно — пустой город в лучах новенького солнца, чистота, ну просто — начало мира. И вдруг на центральной улице я увидел спины четырех знакомых фанатов, медленно прогуливающихся чуть ли не в обнимку — то ли они еще не расходились, то ли только что встретились… Я медленно догнал их — они, конечно же, говорили о футболе. Меня они сразу заметили, остановили, и мы часа два проговорили. Их интересовали все мелочи, все детали вчерашней игры. Завтра они на пятачке, у аптеки будут пересказывать все это всему городу. Я выбирал выражения. Это был подпольный футбольный обком. Их мнение котировалось среди фанатов, и попасть на их злой язычок не хотел никто.
Болельщики во всех городах разные, но и в чем-то одинаковые. Слухов тогда ходило много. Когда «Арарат» стал чемпионом и вернулся домой из Москвы, то Симоняну, — конечно же, Никите Пальму, тренировавшему тогда «Арарат», — якобы выкатили к самолету новенькую «двадцать четверку» от болельщиков города, и якобы Никита Палыч сел за руль и нажал сигнал в честь победы, но сигнала не получилось. «А ты, Никита Палыч, разбери сигнал, может, мешает что?» — сказали ему араратовские фаны. И якобы он вскрыл крышку сигнала, а оттуда, как из раковины, засверкал изумрудный камень во много карат… Все это — байки, но почему бы и нет? Тогда, как и сейчас, все могло и может быть…
Тятя Фетя, Артур, Симонян и Генерал старели, болели, спивались, умирали… Но каждый день я до сих пор вижу их уже одичавшие фигуры на улицах моего родного города. Они все так же говорят о футболе, который уже не интересен никому. Тятю Фетю звали так из-за дефекта речи. Он вместо «Д» выговаривал «Т» во всех словах и поэтому был немногословен. Артура звали Артуром. Он был проводником пассажирского поезда. Симонян был ясно каким Симоняном. А вот Генерал… Кликуху по городу он получил не просто так. За его генеральством стоит история такая. Однажды перед игрой его любимой «Таврии», которую содержала железная дорога, с командой СКА (Одесса) Володя (так его звали) переоделся в генеральскую форму, со всеми звездами, и вошел в раздевалку армейцев. Он встал перед ошалевшими игроками и выдал устный приказ о проигрыше СКА «Таврии», в связи со всесоюзным днем железнодорожника. Под общий хохот его вытурили из раздевалки, но СКА (Одесса) в тот день действительно проиграл «Таврии», как ни старался оттянуть хотя бы очко. Но с того дня Володя получил имя — Генерал, и оно стало легендарным среди фанатов «Таврии».
Вообще для болельщика было престижно дружить с кем-нибудь из знаменитых игроков. Они встречали своих любимцев после игры, у выхода из раздевалки, перехватывали спортивную сумку и шли через весь город, разбирая прошедшую игру. Кстати, футболисты, к которым, увы, приходило забвение, очень ценили тех, кто помнил их как игроков. И это было обоюдно, ибо не в каждом новом поколении найдешь любимца — у каждого свое. Аркадий Арканов как-то рассказывал мне, что один из его друзей, заядлых фанатов футбола, однажды позвонил ему и пригласил встретить Новый год в тесной компании. «А кто будет?» — поинтересовался Аркадий. «Как кто? — с гордостью ответил ему фанат, — мама, я и Саша Медакин…» И это уже было, когда покойный нынче Медакин лет пятнадцать не играл за «Торпедо».
А вообще я любил болельщиков. Только настоящих. Это были своеобразные профи, не то, что сейчас — фанатики с плакатами «против» или «за» какую-нибудь команду, со сплошными оскорблениями. Мне не нравится это разжигание вражды между фанатами. Ведь футбол, если он хорош, то — вне зависимости от цвета футболки. Пора кончать с этим бредом межнациональной розни футбольных команд. Уж если мы отказались от того, что сборная СССР играла только в красном. Ведь итальянская сборная бело-голубая не в силу идеологии, а потому, что цвет неба и моря такой. Однако болельщики и в ту пору вели иногда «захватнические войны». Никогда не забуду случай, как в день игры «Динамо» (Тбилиси) с «Араратом» фаны «Динамо» пришли на свой родной стадион, а он уже был почти заполнен болельщиками «Арарата» — они скупили билеты заранее и с полудня заняли свои места. Билетов же для тбилиссцев в кассах попросту не было. Разразился скандал. Захватчики уехали домой, а игру перенесли. Но такие случаи были редки и продиктованы они были только одним — любовью.
Эдуард Стрельцов был мягким человеком и игроком, при всей видимой его тяжеловесности. Он никогда не отвечал на грубость опекавших его защитников, врезавших ему, несмотря на любовь и обожание. Обычно на следующий день после игры, в Центральных банях все избивавшие собирались вокруг него, потихоньку поддавали и извинялись, извинялись… Эдик был добродушен и зла не помнил. А у советского футбола система защиты была разрушительного характера, она сметала на своем пути всех, как, собственно, и вся система, не позволявшая инакомыслия. Любого, даже футбольного. Тем более, она не прощала тебе того, что ты — личность. Особенно такого масштаба, как Стрельцов. Опекуны следовали за тобой повсюду, мешая делать красивое в более широком смысле, это были своеобразные футбольные чекисты, «смерши на поле». «А если он пойдет на свою половину поля, что мне делать?» — спрашивал тупо у тренера такой. «Идти за ним», — отвечал тренер. «А если он возьмет и сядет на скамейку?» — «И ты с ним рядом», — невменяемо отвечал тренер, продолжая: «Даже если он побежит в раздевалку, и ты — за ним…»
Таков был общий принцип игры против. Особенно против Эдуарда Стрельцова. Только однажды, уже примерно за год до ухода из футбола, после уж больно насевшего на него опекуна, оттоптавшего ему все голеностопы, Эдик не выдержал и ответил. И тут же был выгнан с поля. Что тотчас же развезла советская пресса: «Как можно, какой пример для молодежи!!» СТК собралась сразу же и вызвала на заседание Виктора Марьенко. Были упреки, назидания (ни одного в адрес судей!).
Стрельцов был тоже вызван, сидел с опущенной головой и не проронил ни слова. После решения о дисквалификации на пять игр его отпустили домой, а Марьенко остался. Он сказал только одно: «Ну что вы от него хотите, после каждой игры у него в синяках не только ноги, у него яйца синие, я же это, в отличие от вас, вижу…» Повернулся и ушел.
Но Стрелец делал свое великое дело несмотря ни на что. Иногда он мог отстоять на поле под свист фанатов почти всю игру, но усыпив бдительность защитников, за десять - пятнадцать минут до конца совершал несколько гениальных ходов, и победа была за «Торпедо». Говорят, что он был простоват, не блистал славословием. Глупо требовать от футболиста, которому Бог дал быть Великим игроком, того, чтобы он был еще к тому же Сократом или Платоном. Энергия имеет ограниченное пространство, если она уходит на что-то лишнее, ее потом недостает в главном. Сколько я знал писателей, художников, спортсменов, начинавших здорово, а потом проболтавших свой талант, раскрутивших лишнее, и не в ту сторону. Эдику и не приходилось думать об этом. Он был таким, каким он был. Но как же все-таки определить величину того или иного игрока? Какие критерии? Есть определенные формулы, по которым можно приблизительно подсчитать значимость игрока. К примеру, Альф Рамсей, знаменитый англичанин, вывел тройную формулу скорости игрока и сказал, что если тот обладает этими тремя качествами сполна, то он велик. При этом исходил из того, что скорость классного футболиста складывается из скорости работы с мячом, физической скорости бега и скорости мышления, естественно, на поле. Эдик отвечал всем этим трем качествам, но было бы скучно пытаться вычислить его гениальность только таким способом. Его нужно было видеть. И еще — самое главное — необходимо побыть самому немного футболистом и потом сравнить с собой, и вот тогда… Я попробую это сделать. Игроком в общем, наверное, я был средним. Ну, были проблески, были подъемы, но все это ерунда. Пеле и Стрельцовым я не стал. Таковыми рождаются. Как-то мы с моим племянником обедали. Моя мама кормила нас. Племянник, игравший тогда за детскую «Таврию», что-то канючил и не ел борща. Я, шутя, бросил ему: «Эй, Саша, ешь борщ, Пеле на станешь, он очень любил украинский борщ». Племянник очень легко ответил мне: «А вот ты любишь борщ, а Пеле не стал». Вот так. Все правильно — можно любить шахматы и не стать Каспаровым. Можно любить футбол и не стать Стрельцовым. Но я немного отвлекся. Великий игрок проявляется в «минуты роковые», когда на карту ставится все на глазах ста тысяч болеющих, и вот именно в эти полтора часа он живет так — ни срыва, ни ошибки, хотя все держится на тонком нерве. Никогда не забуду, как Стрелец раздел знаменитых киевлян в их родном гнезде. Последняя игра. В Киеве уже было прохладно. Весь матч киевляне вели в счете, правда, всего — 1:0. В середине второго тайма случилось невероятное. Стрелец, и до этого игравший здорово, разыгрался еще больше. Он начал творить чудеса. Представьте, Эдик с трудом получает мяч в районе центрального круга и начинает двигаться к воротам киевлян. Он двигался всегда так мощно, что спустя секунды возникала опасность для ворот. На него пошел его опекун — передний защитник Круликовский. Эдик делает замах для удара и… паузу… Круликовский поднимает ногу, а Эдик засовывает мяч под его другую — опорную ногу, корпусом выходя вперед опекуна, вслед за мячом. Сделав такое, я бы уже бил в сторону ворот — попал — не попал (свои-то висты уже набрал, меня бы все хвалили и на разборе игры ставили в пример). Но великий об этом не думает, он ведет дело к завершению, как в Божественной комедии — она уже написана, ее нужно только исполнить. На Эдика (причем, происходит это все в считанные секунды) с его зверским подкатом выходит последний защитник Вадим Соснихин. Эдик опять замахивается, и Соснихин тоже поднимает ногу и получает между ног в падении, мяч выкатывается у него прямо из-под жопы, и Эдик, обойдя и его, опять может бить по воротам, как сделали бы тысячи других. Но и это — не для него. В этот момент перед ним, уже в штрафной, опять вырос восставший после крушения Круликовский, и Эдик в третий раз укладывает его на замахе, выходя один на один с Рудаковым. Крик на стадионе стих, возникла тихая паника. Эдик показал Рудакову в один угол, и тот дернулся туда, а Стрелец тихо покатил мяч в другой. Что творилось на трибунах! Это был великий игрок. И перед нами явилось его величие. Нельзя ведь было кричать, непонятно от чего. Второй гол Эдик забил в таком же стиле. Это было в середине шестидесятых.
К сожалению, мир так и не увидел сполна Стрельцова. Ведь даже когда ему уже разрешили играть в чемпионате страны, он был все равно невыездным. Первый свой матч за рубежом он сыграл в Италии, со сборной. Против Факетти, знаменитого «синьора катеначчо» Италии. Наша сборная тогда выиграла 1:0. Потом была Франция, Англия…
Однако судьба Стрельцова трагична. Он для меня так же трагичен, как в поэзии Есенин, Мандельштам, Маяковский. Футбол был тогда, как и литература, общественным явлением. Общество выделяло из глубоко талантливой массы народа своих гениев, а государство убивало их. Власть «отвратительная, как рука брадобрея» вмешивалась всюду, даже в постели влюбленных. И конечно же, не смогла пройти мимо футбола, так любимого ею, ибо там можно было показать свою силу. По-своему трагична судьба и другого гения — Григория Федотова. Такая же у Боброва, с его выбитыми по приказу свыше коленными чашечками. Но Стрельцов — это особенный случай. Его посадка и отлучение от футбола, в то время когда травили Пастернака и начали гонение на Синявского и Даниэля, затем уже и на Солженицына, Сахарова, свидетельствовали о приходе тоталитаризма. Пришел он и в советский футбол, о чем я буду говорить позже. Но почему же сейчас, когда уже стоят памятники Есенину и Высоцкому в центре Москвы, нам не поставить памятник великому поэту футбола нашего столетия — Эдуарду Стрельцову?
Помню, как в 69-м я снова попал в ЦИТО. Туда же, во второе отделение спортивной травмы, привезли Стрельцова. Он порвал себе ахилл. Миронова сделала ему пластику, и он мог бы еще играть. Он и поиграл, но поняв, что потяжелел после шести месяцев без тренировок, ушел из футбола. Запомнилось, что в день, когда Стрельцова прямо с поля привезли в ЦИТО, Игорь Численко, тогда еще игравший, вечером, когда ушли врачи, завез ящик коньяка в его палату и задвинул под кровать. И каждый день, если был не на выезде, заходил проведывать Стрельца.
Судьбы многих знаменитых футболистов того времени сложились трагично. Численко, Воронин,
Глотов… А что могла жизнь предложить им выше того, что у них уже было? Или они жизни? Ничего. Уклад нашей жизни таков, что для продвижения вперед нужно все перевернуть. Нужно быть Беккенбауэрами, чтобы после тех верхних нот жизни на футбольном поле взять снова верхнюю ноту тренерства, наставничества, или чего еще… Дело в том, что вообще, если уж рождаются футболистами, то футболистами живут и умирают, чем бы, кстати, потом они ни занимались — клеймо навсегда — а, этот — футболер!.. Ну как же, помним… Но люди не каменные, не железные, они имеют свойство ломаться, особенно если к этому располагают обстоятельства. Вот так и Стрелец. К счастью только, его семья, жена и дети смогли создать ему дом, дать ему тепло и никто до конца дней не бросил его. Это бывает довольно редко. Обычно великие и брошеные кончают так, как кончил Валерий Воронин. Или как тот же Число. «Таска», наркологический термин, ломка по великим годам их праздника жизни не пускала их в новый праздник жизни, ибо они понимали, что все другое будет и есть для них второй сорт — жизнь завершена в таком раннем возрасте. Сам Стрелец, умерший от рака легких в 53 года, умер, может быть, потому, что смысла жизни уже как бы не было. А к пониманию, что смысл Жизни именно в самом ее течении, в обыденности, приходят даже не многие философы. А жизнь ничем не смогла их успокоить, увлечь, дать возможность адаптироваться после буйства молодости и азарта к спокойствию и равновесию — ни психолога тебе, ни социолога, ни даже друга-советчика. Все бросают в один день. «Бабок», «сормака» нет? Выпить вместе и подурачиться не на что? Ну и х… с тобой — выкручивайся сам. Так жили и сходили на нет не только знаменитые футболисты — актеры, врачи, чего стоит судьба великого балеруна Мариса Лиепа? Это из того же ряда. Равных с Богом равняли с плебсом. Плебс был счастлив — и поделом, повыгребывался и хватит, и туда же со мной, в тюрю…
Как-то осенью, прогуливаясь по Подмосковью, я забрел на огромное картофельное поле. Стоял туманный, моросящий день, уже клонило к холоду, но впереди я различил шевелящиеся фигуры людей, копавших картошку. Это был десант москвичей от предприятий в помощь труженикам села. Там были студенты, кандидаты наук, врачи. Они лениво делали не свое дело, зная, что народному хозяйству от этого не станет легче. Вдруг я увидел знакомую, слегка сгорбленную фигуру, сидевшую на цинковом перевернутом ведре. Я увидел стеганую серую фуфайку, надетую поверх спортивного костюма, на ногах подвернутые кирзовые сапоги, а на голове синюю в белую полоску посередине, хлопчатобумажную спортивную шапочку. Фигура курила за сигаретой сигарету, покрывалась мелким дождем и туманом. Когда я подошел поближе, фигура обернулась на хлюп моих башмаков. Сердце мое вздрогнуло, и я замер. Это был Эдуард Стрельцов, великий футболист двадцатого столетия. Вероятно, страна, считавшая себя великой, могла остаться голодной без нескольких ведер картошки, накопанной ногами, творившими в свое время чудеса.
И я очутился в Тернополе. В то время — стотысячном, прекрасном городе, в ста километрах от Львова, с чистейшим озером в центре, с футбольной командой класса «Б» — «Авангард», с несколькими спиртовыми заводами вокруг и массой женщин польской красоты, обучавшихся в местном институте медицины. Бывший тренер «Таврии» — Володя Юлыгин позвал меня туда — «Хватит унижаться в дубле, здесь будешь королем и деньги хорошие, а там посмотрим. Я сам сюда ненадолго». Я был легок на подъем, собрал сумку, написал заявление об уходе и через три часа лёта оказался в райском местечке, откуда сразу же уехал играть в Дрогобыч, догоняя свою новую команду. Играть после высшей лиги в классе «Б», особенно пока не привыкнешь, легко, интересно и уважительно. Правда, пока идет масть. Первую игру я провел на подъеме — команда меня приняла прекрасно, тренер — понимал. Я играл на моем любимом месте — оттянутого, свободного нападающего. Сыграл, наверное, за Тернополь игр 14. Мы заняли четвертое место в зоне, и я стал своим в доску. Ребята были замечательные, тем более, если и пьешь с ними, и играешь на равных — никаких проблем.
В выходные дни тройная уха, спирт, река и, естественно, охота за красотками. Сразу же после первой игры меня посадили в черную «Волгу» и отвезли на три маленьких пригородных спиртовых завода. Там я написал заявление о принятии меня на работу в качестве дворника или еще кого-то… Естественно, никем я там не работал, но исправно на главной почте получал денежные переводы в общей сложности около 200 р. в месяц. Плюс еще зарплата в обществе «Авангард» — 140, ну, что-то подбрасывали и за выигрыши. В общем, играть можно было и нужно. Вратарь Шура Дегтярев, который потом стал вратарем «Черноморца», подружился со мной. Он был изумительным, я люблю его до сих пор. Единственное, чем он мучился, — не мог выбрать себе невесту и немного доставал меня с этой проблемой. Мы жили с ним всегда в одном номере, поддавали, вместе и получили приглашение в житомирский «Автомобилист» от Виктора Семеновича Жилина. Надо сказать, мы были молодыми, но отнюдь не детьми, ибо знали себе цену и знали, во что нас оценивают. Приглашали в команды по-разному — то телеграммой, то со специальным посыльным, то письмом. От Жилина я получил очень смешное письмо, которое начиналось так: «Александр, приглашаю тебя в «Автомобилист». Игра мне твоя нравится. Доплата — 300 и питание. Сообщи свое согласие». Для футболиста получать такие письма — одно приятствие — залог работы, денег, признание профессионализма. Но ни одного лишнего слова. Чтоб без зацепок там душевных — я тебя беру как лошадь, пока бежишь, а перестанешь, так же без сантиментов: «Александр, игра мне твоя не нравится и т.д.» Меня учили, что с тренерами дружить нельзя, если этот тренер не Борис Аркадьев, потому что в большинстве своем они слегка жуликоваты, льстивы, когда им это нужно, жестоки, когда ты им не нужен. Нужно играть и держать их на расстоянии: приблизил — все, тут же что-то потеряешь, ибо под видом надобности коллективу отберут у тебя, а дадут другому, хуже тебя, но только чтобы он не выступал. Это очень жестокие игры, но в них играют все, если, повторяю, они не Аркадьевы.
Так вот, с «Автомобилистом». Шура Дегтярев поехал в Житомир, там заиграл и его забрали навсегда в «Черноморец». Я же… Со мной — другая история. Где-то через месяца два я стал присматриваться к жизни в Тернополе, и поскольку местный обком тут же пообещал дать мне квартиру, то я понял, что, возможно, здесь придется остаться на всю жизнь. И я начал дуреть от этой мысли. Если не лето, то на улицах часов в семь — никого. Стадион, поддача, гулянки. Там же я подружился с прекрасным футболистом — Бобом Высоцким. Он почему-то тогда очень прилично «зажигал». Как-то мы разговорились. Он сказал, что поддает из-за того, что кто-то ему стукнул на его жену, мол, она в Питере заруливает с другим. Я спросил его прямо: «Слушай, Боб, ну а если бы ты был на ее месте и по полгода не видел мужа, что тогда, а гулял бы?» Боб посмотрел на меня очень грустно и честно сказал: «Не знаю, Санек, но натура-то у меня блядская…» Я долго успокаивал его, но все это бесполезно. Трудно попереть против самой жизни. Но я стал понимать, что Тернополь с моим футбольным успехом — это мой конец. Здесь я сопьюсь, здесь одна «конча и заспа» и превращусь в провинциального второго тренера моего друга первого, если к тому времени ему еще нужен буду. Я понял, что нужно делать отсюда ноги. Но как? Начальство и ребята поверили, что я приехал к ним навсегда. Но они не знали моего коварства.
К счастью, Володю Юлыгина почему-то невзлюбили местные начальники-пьяницы, которые устраивали приемы в лесных кущах со спиртом, семерной ухой и девочками для представителей федерации футбола Украины. В общем, вероятно, еще и потому, что он был москаль, что и в те времена не приветствовалось. Помню только, что ребята, любя его, устроили ему такие проводы, что мы внесли его на руках в проходящий поезд и бревном положили, наказав проводникам разбудить его перед Москвой. Так оно и было. А я остался один в этом прелестном скучном городе. Не хватало еще жениться на одной из медичек, ходивших голодными, ибо парней было в городе маловато, особенно с перспективой на квартиру. Но я держался. Вернувшись из отпуска, познакомился с новым тренером — бывшим игроком московского «Торпедо» Вацкевичем. Он что-то пронюхал о моем тайном желании смыться. Когда я пришел получать все мои зарплаты, доплаты и пр. — рублей 600-700, а это были тогда приличные деньги, то мне сказали: без записки Вацкевича — ни копейки. Я скрывался от него, от разговора, стреляя четвертаки у друзей. Наконец, в три часа ночи, завалившись в мой номер, Вацкевич уговорил меня остаться на год поиграть. Я проснулся с чувством предательства, совершенного против самого себя. На столе лежала записка на получение денег и с указанием места (г. Залещики), где уже проходили первые сборы. С паскудным настроением я собрал свою сумку и спустился в подъезд. Стояла черная «Волга», из нее вышел молодой человек инструкторского типа. «Александр Петрович, надо поехать в обком партии, с Вами хотят поговорить…» Ну что — поговорить, так поговорить. Там я узнал, какой я гениальный футболист, какая и где у меня будет квартира и в какое дерьмо меня могут превратить, если я не соглашусь. Я согласился, хотя точно знал — ни за что не останусь в этой чудной деревне. В кармане лежала телеграмма — вызов в город Владимир, куда уехал Юлыгин. Но как это сделать? Одно я знал точно — здесь не могу. «Ну вот, — сказали мне, — а теперь машина отвезет тебя на сборы». «Ну что вы, сказал я, — зачем гонять машину, уеду рейсовым автобусом. Они недоверчиво переглянулись и, помолчав, вдруг сказали: «Хорошо, вас проводит наш сотрудник, получите деньги, и он вас отправит автобусом». Это была их роковая ошибка. Мы обошли с провожатым все пять «денежных» мест. Когда мой карман значительно потяжелел, мне стало совсем тоскливо — продался! От провожатого не уйти, цепкий, собака, все… Я заговорил с ним черти о чем, чтобы думать свою думу — как смыться, что будет потом, не интересовало. Скорее отсюда, где тебя очень сильно хотят. Мы пришли на автобусную станцию, которая находилась на привокзальной площади. Я сказал провожатому: «Слушай, сегодня мне все равно уже не тренироваться, пойдем, я куплю билет до Залещиков и, может быть, шлепнем по коньячку?». Вечерело. «А что, давай, я тоже уже сегодня не пойду на работу, провожу тебя (он тут же перешел на «ты») и пойду спать спокойно…» Я взял билет на отходящий через минут пятнадцать автобус, затем в буфете взял бутылку коньяка, разлил на двоих, тогда так коньяк только и пили нормальные люди и, прошлепав через площадь к автобусу, сел на переднее сиденье. Мой провожающий захлопнул дверь «Икаруса», трогательно сделал мне ручкой, и мы медленно отплыли друг от друга. Я увидел, что провожатый потопал в сторону центра и уже почти скрылся. Как только автобус проехал квартал, я сказал водителю: «Шеф, гальмани, а? Я кое-что забыл…» «Я не могу ждать». «А вы не ждите», — сказал я и спрыгнул на брусчатку неродного мне города. Ровно через пять минут я был на вокзале. Стоял проходящий состав «Будапешт — Москва». Я спросил проводницу: «Возьмешь до Москвы за тридцатник?» «А что, прыгай!» Через сутки я был в Москве. Еще через день я уже тренировался в составе команды «Трактор» города Владимира…
Через несколько недель на имя команды — из федерации футбола России —- пришла телеграмма о том, что я дисквалифицирован на два года. К марту месяцу я уже твердо был в составе, и приближался чемпионат, хотя все еще был дисквалифицирован. На мою просьбу — прислать мне трудовую книжку — я получил фигу. Наш администратор десятки раз ездил в Москву со взятками, чтобы решить мою проблему. Деньги брали, обещали, но…
Пора уже было выходить на первые игры, а я все еще был вне закона. И вдруг прибегает ошалевший Иваныч (администратор). «С тебя бутылка, тебе разрешили играть…» Что же произошло? Потом я узнал от кого-то из федерации — один вратарь из российской команды рванул на Украину. Нас обменяли. Как шпионов. Бывало и такое. Через примерно год я получил в каком-то грязном конверте мою трудовую книжку. В графе дальнейших передвижений стояло гневное «Отчислить1» Тогда же в моей трудовой книжке появилась более замечательная запись, которую стоит процитировать в заключение моей украинско-российской эпопеи: «Зачислить игроком заводского комитета Владимирского тракторного завода». Вообще с этими записями в трудовых книжках был цирк, ибо официально у нас не было профессионального футбола. В моей трудовой книжке есть и почище перлы.
Допустим: «Освободить в связи с невозможностью дальнейшего использования». В качестве чего? Кого? Освободить от чего? И потом использовать ведь всегда можно… Или: «Зачислить в команду мастеров класса «А» «Зенит». Кем? В качестве кого?.. Маскировались. Не хотели произносить — футболистом. Игроком — пожалуйста. Но может быть, это и в шашки, и в шахматы, тем более, все завкомовцы целыми днями переставляли от безделья деревянные фигуры. Правда, моему покойному другу Валере Захарову влепили прямо в военный билет в графе «специальность» — футболист. Все смеялись над ним, а он переживал: «Да какая ж это профессия, это ж любовь». Кому-то потом пришло в голову, что у всех наших «профи» была одна на всех специальность — инструктор физкультуры, официально подпадающая под трудовое законодательство. А так, если вы посмотрите в трудовую книжку даже Олега Блохина, то узнаете, что не было такого футболиста, а был с такого-то по такое-то время инструктор физкультуры Олег Блохин. Вот так-то.
Войдя в комнату общаги для ИТР, я увидел в глубине ее кровать, на которой лежал человек, обтянутый простынею до самых губ. Он жевал простыню, едва различимо произнося: «Говорила мне бабка — Климушка, главное — это сормак, главное бабки…». Я остановился, ожидая приветствия, но человек, уткнувшись в потолок, продолжал: «Итак, завтра я получу зарплату, доплату… Надо еще выбить подъемные… итого у меня будет на книжке 6 тыс. четы…» Он увидел меня, вскочил и начал, поправляя свою прическу: «Саня, ты приехал? Как хорошо, мне говорили, что тебя не отпускали…» Это был Хача, Клим Хачатуров, бывший игрок «Локомотива» и харьковского «Авангарда», волею судеб оказавшийся во владимирском «Тракторе». «Ты знаешь, здесь неплохо, только холод советский замучил. Завтрак в 9 утра, первая тренировка в 11. Спим. А то завтра не будет советского рывка», — сказал Хача и залез под простыню с двумя одеялами. На тренировке я действительно увидел, что у Хачи адский рывок с места и классный дриблинг, видно, что на пятачке он мог творить чудеса. Правда, тяжеловат. Ему было 28, и год уже он нигде не играл. Да он и сам это понимал и иногда шутил: «Представляешь, иду на защитника с мячом, показываю влево, и он влево, показываю вправо, и он вправо, я опять влево, он на такт отстает от меня, и я могу проходить мимо него с мячом, но я показал и… остался…» Это «показал и остался» прицепилось за ним во всем. Он не очень выпивал и в компаниях часто пропускал. Ему тут же говорили хором: «Ну что, Клим, показал и остался?» Он нередко говорил о деньгах, все время что-то просчитывая, но я всегда думал, что он больше шутил. К примеру, я предлагал: «Хача, давай шлепнем грамм по сто коньячку?» Хача грустно отвечал: «Нет, я не буду, пей сам, мне дай деньгами». Или усмехался и говорил: «Я не пью, на хлеб мажу». От него я научился всяким словечкам, образным, помогающим в игре, в жизни. Хача просто сыпал новыми для меня тогда словами — «…советская, тварь, красавчик». Слова были не новые, но он так их смешивал, с такой интонацией, с таким мягким, легким армянским акцентом, что я влюбился в его хохмы, шутки. Ну, допустим, как можно не запомнить такое. Если кто-то плохо играл, то Хача говорил о нем: «Не играет, а рубль просит» или «Не играет, тачку возит». Одно и другое очень зримо и выразительно. Действительно, если тяжело бегаешь, то словно тачку перед собой возишь. Клим, Хача, как его ласково все называли, был моим настоящим футбольным другом. Всегда переживал, поддерживал, я тоже привязался к нему. Каждое воскресенье из Москвы к нему приезжала жена Таня и пятилетний сын Артурчик. Они были в разводе, но Хача любил сына, и вот как-то мы пошли в ресторан пообедать вместе, по-семейному. Накрыли нам в банкетном зале, официанты уважали футболеров. Мы тихо обедали, Хача как всегда шутил, а Артурчик ползал под столом. Вдруг он подошел к нам и в протянутой ладошке что-то показал отцу: «Папа, папа, посмотри, я нашел жучка». Хача посмотрел на Артурчика и, не глядя на жука, молвил: «Артурчик, всегда смотри внимательней, может быть это рубль?..» Я бы не стал описывать все его рублевые штучки, если бы не уверен был в том, что напишу о его отношении к деньгам в конце. Пока же Хача властвовал. Мы заходили в кафе перекусить, и Хача укладывал наповал подошедшую официантку набором взаимоисключающих слов: «Девушка, красавица (официантка краснела от комплимента и улыбалась), тварь советская (она смурнела, взрывалась, порывалась уйти), принесите, пожалуйста, милая» и т. д. К началу сезона Клим набрал хорошую форму. Володя Юлыгин проводил тренировки весело, умело, была хорошая конкуренция, и в конце концов каждый нашел свое место, а Хача — на своем любимом левом краю и требовал, чтобы я играл под ним, ибо я, долго сам игравший на краю, знал, как это важно — иметь под собой хава, который играет не для себя, а кормит мячами, то в ноги, то за спину своего крайнего. Он тогда виден. Бедный Хача, ему не суждено как следует заиграть в хорошей в общем-то команде «Трактор», которую сделал практически за два года Юлыгин. На одной из первых игр чемпионата России в Бресте, при полном стадионе и отличном газоне, первые минут двадцать он «раздевал» своего защитника и делал проходы с прострелами в центр.
В один из таких моментов Хача отскочил от защитника, я показал замахом ему за спину, защитник чуть качнулся назад и Хача получил мяч в ноги и пошел на защитника, качая его финтами и корпусом. Как только защитник упустил момент для подката, Хача рванулся в штрафную и резко послал под себя мяч набегавшему нападающему. Гола не было, а Хача, с криком проскользнув по траве несколько метров, был унесен с поля на носилках. Надрыв задней поверхности бедра. Это очень плохая штука. Лечение месяца полтора и еще гладкий бег столько же. Сочувствие всех и облегчение некоторых — может, попаду в состав. Увы, таковы эти жесткие игры. Хача попал на банку надолго. Он приезжал с нами на стадион и грустно сидел на солнышке, наблюдая за тренировкой. Мне было искренне жаль его, ибо мне это было так знакомо.
Слово «советский», которое Хача привнес в команду, привязалось ко всем и ко всему: «Климушек, передай-ка сметанку советскую», «Хача, в кино советское пойдем?», «этот мяч советский!» И так — ко всему. Ни злости, ни любви, просто привязалось вплоть до того, что старший тренер на весь стадион кричал на тренировках: «Ну-ка, кто сделает длинную передачку советскую?» И над полем стояло это слово во всех вариациях, соседствуя то с матерком, то с футбольными словечками — «ну-ка пасик советский», «куда в задницу суешь, сука советская», «ух ты, красавчик советский» и т.д. После одной из таких тренировок Хача пришел подавленный, долго молчал, потом сказал мне: «Все, Саня, мне каюк, меня посадят, я сегодня слушал со стороны, что творилось на поле, — мне ж пришьют антисоветчину». Я же, как мог, успокаивал его. Всем было наплевать, как мы говорили, лишь бы были голы и очки.
Хача тогда уже глубоко засел в запас, никак не мог привести ногу в порядок, потяжелел, комплексовал, думал уйти. Ревнив был до невероятности. Я в то время тайком начинал писать стихи, скрывал это ото всех — засмеяли бы — здоровый мужик, футболист и вдруг такая напасть — стихи. Слабак, баба да и только, и еще, интеллигент вонючий… Я боялся, что и Хача не поймет этого. Я начал ходить в свободное время в библиотеку, скрывая прежде всего от Хачи, он был ближе всего ко мне. Наступал вечер, мне надо было свалить, как от нелюбимой жены, к возлюбленным книгам. Я, как бы нехотя, бросал Хаче: «Ты знаешь, пройдусь, может, в кино, может, просто так…» И быстрым шагом — в библиотеку. Когда однажды вернулся, Хача, как жена, подловившая мужа, подло молчал, сопел, потом взорвался: «Зачем ты мне врешь, мы с тобой дружим, а ты меня обманываешь… Кино, кино… А я пошел за тобой и пришел в библиотеку. Это что еще такое?» Я не выдержал его натиска, пришлось расколоться, что я пишу стихи и мне надо самообразовываться. Хача отреагировал неординарно. Он спокойно подумал и с таинственностью в голосе сказал: «Саня, так это ж такой сормак, песню написал и живи, книгу выпустил, потом переиздал, и бабки, бабки…» Откуда он нахватался этой чуши? Даже я тогда не знал и не думал об этом. С той поры он стал тайно мне покровительствовать, гордясь этим. «Санек у нас вчера такую телку отхватил, пришел часа в два», — говорил он игрокам команды, покрывая мое отсутствие ну, допустим, на ужине. И в этот же момент его правая или левая рука почесывала глаз — тайный знак посвященных, что все было наоборот. До сих пор я пользуюсь этим знаком, чтобы использовать его в неблизком кругу, для посвященного, что надо, мол, валить, благодаря хозяев, что все о’кей, но посвященный понимал, что была лажа и отвечал тем же… Это, конечно, не цинизм, а хохма, хотя все мы немного циники, это не новость.