ВАДИМ ШЕРШЕНЕВИЧ. ЭКСТРАВАГАНТНЫЕ ФЛАКОНЫ. К-СТВО «МЕЗОНИН ПОЭЗИИ». 1913. 35 к.
Быть может, на Парнасе русского футуризма Вадим Шершеневич — единственный, чье место может быть определено сейчас на долгие годы, и это место, место незаурядного поэта из, теперь уже многочисленной, плеяды русских футуристов. В чем, собственно, эта определенность надежд, подаваемых поэтом? Не в том ли, что у него уже имеются за собой две книги компилятивных стихов — «Весенние Проталинки» и «Carmina» — не в том ли, что в каждой из своих футурных поэз он непрестанно прогрессирует и, весь тонкий, эстетный, надушенный с головы до пят, он удачно избег легкой возможности сделаться подражателем Северянина и ярко и определенно выявил в своих поэзах собственную фантазию поэта-урбаниста, такого же мученика города, как и Вл. Маяковский, самозабвенного, до упоительности самозабвенного мазохиста..
Конечно, в этом. Я не стану говорить здесь о Шершеневиче «Романтической Пудры», так как там еще поэта не окончательно схватили стальными зубами пасти города, так как еще не так тяжело над ним нависла громада спрута-города, города современности и, соответственно, приемы его творчества не достигли еще той изумительной нервности, сплочено-хаотической сжатости и безумного пульсирования электрических толчков, которых полна его следующая книга и стихи, невошедшие еще в отдельный сборник, но появившиеся в различных периодических изданиях, главным образом, в выпусках «Мезонина Поэзии». Не стоит, конечно, говорить о «Весенних Проталинках» или о «Carmina», об этих этапах творчества поэта говорилось достаточно, и имеют ли они какое иное отношение к Шершеневичу «Экстравагантных Флаконов», кроме того разве, что они дали поэту возможность зарекомендовать себя хорошим мастером стиха.
Перехожу к «Флаконам». С первой страницы глядит уже ужас городи, хотя ни одна строчка не сказала вам о нем, и только разве «аккорд электричества» еще сильнее ударит вас в бешеном темпе ритма «торопливых гаерских ног». И под «больную улыбку жизни» стучат эти строчки о скользящих и ранящих мгновениях, гримасничает окровавленная мука — кривляющегося перед «бесполой жизнью» поэта.
И везде и всюду ужас и растоптанное сердце. Вот Прекрасная Датт поэта:
Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,
А за Вами, с гиканьем и дико крича.
Бежала толпа по темному проспекту
И их вздохи скользили по Вашим плечам.
И она брошена, невыразимо брошена в объятия толпы, и на ее губах бессилие ответа, распятой на том же кресте:
И кому-то шептали: Не надо! Оставьте!
Ваше белое платье было в грязи…
Но за Вами неслись в истерической клятве
И люди, и здания, и даже магазин.
И любовь его там, где
Сумасшедшая людскость бульвара,
Толпобег по удивленной мостовой,
Где
Толпа гульлива, как с шампанским бокалы,
С немного дикостью кричат попури,
А верхние ноты, будто шакалы,
Прыгают яростно на фонари,
И эспри
И его любовь — жуткая пытка, боль от конца до начала:
Я руками взял Ваше сердце выхоленное,
Исцарапал его ревностью стальной,
И, вместе с двойником фейерверя тосты,
Вашу любовь, до утра грызли мы,
До-сыта, до-сыта. До-сыта,
Запивая шипучею мыслью.
И весь мир для него — перевернутая кинемофильма, и только с «очками для близоруких на душе» он может войти в кинемо, и вот признанье поэта о своей роли в этом кинемо:
Я дивлюсь и вижу удивленно в кресле;
Все это комично; по детски; сквозь туман
Все сумасшедшие; и мне весело,
Только не по Вашему, когда я гляжу на экран.
И в этом кинемо
Счастье перегорает, как электролампа,
И добрые мысли с мещанским бантом
Разгуливают по кабинету, важны, как герцог!
О, бархатное, протертое сердце!
И остается «Только тоска». А за всем зорко следит Дьявол «Сухопарый, скрестярукий, неспешный в созерцании факта», единственный страж и блюститель королевы-жизни, перезрелой кокетки, где висит истерический крик:
Пожалейте, проклятые, меня, не вашего,
Меня — королевского гримасника.
А как сделаны эти стихи, кричащие о боли строчки! Ритм? Это не продолжение работы, начатой символистами в области свободного стиха, это самостоятельно разработанный ритм остроугольных рисунков и переламывающихся линий. И быть может ничто другое, как этот жесткий ритм, обостренный жестокими диссонансами. Кстати, здесь о рифме «Флаконов». Вадим Шершеневич давно, уже с «Carmina» исключительный мастер рифмы, а в Флаконах и это изощренное мастерство достигает своего апогея. На каждом шагу новые экскурсы в эту область, и экскурсы, почти всегда удачные, полные интереса не только новой игрушки, но и ценного нового приобретения.
Ю. Эгерт
КОНСТАНТИН БОЛЬШАКОВ. СЕРДЦЕ В ПЕРЧАТКЕ. К-ВО «МЕЗОНИН ПОЭЗИИ». М. 1913. 45 к.
Книга К. Большакова несомненна интересна. Интерес ее не в некоторых довольно безобидных бутадах, но в самих устремлениях автора. Поэт, как нам известно, еще очень молод, эта книга — первая, появившаяся на витринах, так как предыдущая была конфискована. Нам кажется, что в дебютанте самое главное не достижения, а достигания.
Со многими приемами автора можно не соглашаться; так, нам кажется слишком внешним приемом поломка грамматики в тех строках, которые автор хочет выделить.
…Сымпровизировать в улыбаться искусство
…Чтоб взоры были, скользя коленей, о нет, не близки…
Конечно, автоматическое внимание задерживается на таких стрелках и поэт достигает желаемого, но едва ли это чисто-художественный метод, а не измененный курсив в стихах.
Также можно оспаривать — принадлежит ли к поэзии пьеса «Весна», написанная почти исключительно неологизмами без определенного значения, вроде, «Эсмерами, вердоми труверит весна».
Конечно, можно легко понять, что «Эсмерами, вердоми» творительный множественного и расшифровать построение всех строк, но все же это скорее словесная музыка, чем она кажется и претендует быть.
Можно указать на некоторую тяжеловесность расстановки слов (над стихов амурицей), можно оспаривать удачность некоторых неологизмов, напр. «Медлительность ручная». Кажется, что второе слово произведено от «река». а оказывается от «речь».
Однако, все эти недостатки искупаются несомненной индивидуальностью автора. Трудно требовать от первой книги большей самостоятельности и наивности, причем эта наивность не Северянинская, а самостоятельная.
Отдельные влияния и позаимствования очень редки. Можно указать на случайную строку ют Бальмонта (Я в этот миг вошел, как в древний храм), на некоторую зависимость от Северянина, и от автора этих строк.
Кроме индивидуальности, оригинального переплетения изысканного с «непоэтическим» и самостоятельности исканий, следует отметить отличную инструментовку стиха. В доказательство, кроме вышеупомянутой Весны, можно процитировать, напр., такие строки:
…Едва странно ванну душить духами…
..Вы растрелили пудреное сердце…
…На шуме шмеля шутки и шалости…
…Сюда, сюда, где с серым на севере
Слилось слепительно голубое олово.
Много интересного заметили мы в ритмике, в образах, в хорошем понимании ассонанса, их которых некоторые отличны. Свободный стих кажется нам еще не вполне самостоятельным, но и в нем есть определенные достоинства.
«Сердце в перчатке» обнаружила в К. Большакове бесспорное знание прежней поэзии, указала на отчетливо-пройденные без чужой помощи ступени и дала много не только в смысле обещаний.
Вадим Шершеневич.
ЧЕМПИОНАТ ПОЭТОВ. С.-ПБ. 30 к.
МАРКОВ и ДУРОВ. КАБЛУК ФУТУРИСТА. М. 35 к.
Все знают, что во время предрождественной горячки торговцы из Охотного ряда подсовывают растерявшимся, засуматошившимся покупателям всякую тухлую дрянь. Точно таким же «принципом» руководились авторы вышеназванных книг. Публика раскупает сейчас футурные издания, не разбирая, кто плох, а кто хорош. Критика окончательно разуверившаяся, что может зазвать кого-нибудь в киоск Куприных или Арцыбашевых, стала рекомендовать, как талантливых футуристов, скромного символиста Д. Крючкова, почему-то сотрудничавшего в «Пет. Глашатае». В сутолоке несколько ловких бездарий выпустили «Чемпионат поэтов», где от футуризма столько же, сколько в строчках Эльсвера или Бунина.
Два других издали «Каблук футуриста». Чтобы дать представление о «футуризме» этих гимназистов третьего класса, еще не вполне осиливающих этимологию и букву ѣ, процитирую пару строк, — оставляя орфографию подлинника:
И вся толпа в безумье гнева
Со злобой выла как артист
Толпа, ты рождена для хлева
Оставь меня, я футурист
Я не могу сказать, что г. Дуров способнее г. Маркова, но г. Марков бездарнее г. Дурова. Книга, вероятно, будет иметь материальный успех, так как на обложке слово «футуристы» напечатано отчетливо, да еще с прибавкою безграмотного «Stihi».
Г. Г. -
БОРИС ПАСТЕРНАК. БЛИЗНЕЦ В ТУЧАХ. К-ВО «ЛИРИКА» М. 1914. 50 к.
СЕРГЕЙ БОБРОВ. ВЕРТОГРАДАРИ НАД ЛОЗАМИ. К-ВО «ЛИРИКА» М. 1913. 1 р. 50 к.
В номере гостиницы русской литературы, который только что покинула «тяжкая армада старших русских символистов», остановилась перепочивать компания каких-то молодых людей. И вот они уже собирают разбросанные их предшественниками окурки, кучно сосут выжатый и смятый лимон и грызут крошечные кусочки сахара. Больше ничего и не осталось, и от этого в номере такая тоска и уныние, что зеленеют от скука видавшие и пышный пир русской поэзии обои. Читатель, Вы, наверное, уже догадалась, что я говорю о «лириках», т. е. о молодых людях, выпускающих все чаще и чаще никому ненужные книжки, на которых неумело-незатейливо написано: книгоиздательство «Лирика». И вот передо мной еще одна такая книжка полной тоски и переливания из пустого в порожнее. Иному в голову не придет сознательно критиковать предисловие в ней, никто не понесет ее сознательно домой насладиться стихами, и только быть может мне, по случной обязанности рецензента, пробежав строчки глазами со скоростью американского экспресса, приходится сказать ее автору, что не нужно называть себя символистом, когда для составления своих стихов пользуешься и строчками В. Шершеневича («Романтическая пудра») (стр. 19, 20) и пытаешься надушиться Северянинскими духами (стр. 30, 33, 37), причем это выходить у Пастернака куда лучше, чем то, под чем более бы приличествовала подпись Андрея Белого (стр. 13, 14, 11, 12), А Блока, В. Иванова, В. Брюсова (стр. 31, 32), Козлова, Подолинского, А. Одоевского или какого другого второстепенного поэта пушкински эпохи (стр. 15, 16) и др., и добавить, что ни В. Шершеневич, ни Игорь-Северянин никогда не рифмовали «причудник — спутник» или «поножь — гонишь» уже по одному тому, что это даже не ассонансы, и что недостаточно еще присутствия в книжке таковых и упоминаний об обсерваториях, вокзалах, проспекта и городе, чтобы она могла войти в современную русскую поэзию.
У «Лирики» есть еще одна книжка стихов, правда вышедшая значительно раньше выше цитированной, что впрочем ничуть не делает ее интересней.
Некраснеющий Бобров на пространстве полутораста страниц с неподражаемо-серьезным видом поэтизирует строчки, вроде следующей:
На завтра темный день настанет,
Спокойно молвит: навсегда
Конечно, на то он и Бобров, на то он и предостерегает «дружески» Северянина:
Тебя не захлеснула б скверна
Оптово розничной мечты…
на то он и с Брюсовым имел дела, о которых довольно прозрачно сообщает в стихах:
Своею влагою целительной
Ты указуешь грани бед….
но книга называется «Вертоградари над козами», а один из моих товарищей как-то обмолвился следующей эпиграммой:
Валерий Брюсов веским словом
Сказал: «о как ты мне постыл»,
И над «лирическим» Бобровым
Вверх вертоградарь лозу взвил.
Конечно, протестовать против этого довольно трудно, тем более, что название книжки очевидно собственное рукоделие г. Боброва.
Egyx
Н. АСЕЕВ. НОЧНАЯ ФЛЕЙТА. К-ВО «ЛИРИКА» 1914. М. 50 к.
Может быть у г. Асеева много скрытых талантов, но совершенно ясно, что к. поэзии они не имеют ни малейшего отношения. Его строки, которые даже в минуту наивысшего оптимизма не могут быть названы стихами, лучше строк Белоусова или Гальперина, но и то это не его заслуга. Современная поэзия, как ремесло (не как техника), стоит высоко. Люди, вроде А. Чумаченко, пригодны только к писанию куплетов в честь Брокаровской пудры. Место этих «убогих» заменили извострившиеся молодые люди, как, напр., г. Асеев. Также, в наше время нет таких ультробезграмотных издательств вроде Саблина или Знания; их место заняли Лирика, Шиповник, Мусагет. Так мы и будем говорить: перед нами книга Неогальперина, изд. Неосаблиных, прибавив, что «нео» не улучшило ничего. Неогальперин экспроприирует не у Бальмонта и Надсона, а у Блока (Бешено вздрогнув, за полночь кинется Воющий автомобиль), у В. Иванова (Не долгой немотой ответствуют небесные пространства) и др.
Неогальперин не пишет «роза — греза», а, услыхав что-то об ассонансах, пыжится: миндалины — блистательный, убранства — ястреб, кончится — помощница и т. д.
Неогальперин расставляет слова но прежнему «экзотически», также чуждается свежих образов и собственного лица, точно опасаясь за свой вкус.
В дружеском предисловии С. Боброва сказано, что творчество Н. Асеева, минуя Тютчева, шло по пути пушкинианцев (?) и «всеми забытого» Н. М. Языкова. Мы готовы признать, что творчество г. Асеева шло мимо Тютчева, но что касается Николая Языкова, то, зная Языкова, говорим определенно, что в его творчестве и творчестве Николая Асеева общего только имена. Кроме того, г. Бобров, вероятно, совсем не понимает, что значит «пушкинианец», и думает, что под это понятие можно подвести современников Пушкина. Впрочем, тот же г. Бобров! там же умудрился сказать, что «Городецкий в тысячный пар переповторяет… Бодлэра». Понимая, что г. Боброву теперь неловко, при виде этой напечатанной фразы, мы оставим его предисловие в покое.
Но в книге есть еще послесловие автора, где последний говорит, что прочтут его книгу и поставят на книжную полку, Конечно, тот, у кого в шкапу много свободного места, может поступить именно так, но другие…
Обложка работы г. Боброва значительно выиграла бы, если бы была напечатана ярко-черным по ярко-черному.
Георгий Гаер
КНИГА ЧАСОВ. Р. М. Рильке. Ч. 1. О монашеской жизни. 24 стихотворения, в переложении Юлиана Анисимова. К-ство «Лирика». М. 1914.
Третья книга, изданная молодой Лирикой. В начале книги сообщается, что стихи Р. М. Рильке переложены Ю. Анисимовым в сельце Хованском, в июле 1913. Загем следует предисловие: «Эта книга менее всего хочет стать тетрадью стихов так, как это понимают современные поэты и полупоэты».
Что такое за странное сословие — полупоэты? Все знают, что бывают фунты и полфунты, бутылки и полбутылки, но чтобы поэтическое дарование могло измеряться целым и половинным званием — это для нас совершенная новость. — И потом, как может книга хотеть стать тетрадью?…
В том же предисловии г. Анисимов говорит, что он отдает этот сборник тем немногим, которые чувствуют значение Рильке для России. Нам кажется, чти г. Анисимов сделал большую ошибку, не переведя такие прекрасные и действительно ценные дли России вещи, как «Sellen ist die Sonne ini Sobor» u «Da trat ich wie ein Pilger ein». Крайне жаль также, что переведена только 1-я часть книги, и то далеко не вся.
Переводы (переложения) очень пестры: то — фотографическая точность, то совершенно фантастическое толкование немецких текстов. Вся книга усеяна недочетами, почти что как Tanglefoot — июльскими мухами.
«Das Blatt das sich hoch in fremden Handen dreht» — по смыслу: лист, который высоко держат чужие руки. Переведено: лист, что отогнут чужаком. Только очень большая нечуткость позволила переводчику обратить пластический образ «чужих рук» в уродливый провинциализм — чужак.
«Es giebt ein Aufgerichtetsein» Переводится: Пусть выпрямленный час настал. Во-первых самое окончание sein показывает, что тут дело не о времени, но о некотором состоянии. Aufgericht означает не только «выпрямленный», по также возбужденный, и это становится еще яснее, если возьмем предыдущую строку: Есть гимны, с коими смолкаю. Приходим к заключению, что Aufgerichtetsein содержит понятие возбужденного состояния духа, и непонятно, почему г. Анисимов заменяет его каким-то нелепым «выпрямленным часом».
Прекрасные слова: Und dich besitzen (nur ein Lacheln lang) «обладать тобой, только пока длится улыбка» — затуманены и обезображены: «Иметь тебя (на срок улыбки зная)». «Иметь тебя» — скверно, «на срок» — еще хуже, а к чему приложено «зная» это, очевидно, профессиональная тайна переводчика.
Если г. Анисимов решил отказаться от буквы ѣ, то ему следует оставаться верным себе, то получается странное впечатление, когда он пишеть: колѣни, напѣв, и т. д., и после того вдруг — отселе, зеница.
Строки:
И лучше ли вспахана кем, засеяна ль лучше страна
Касанье лишь легкое знаешь ты от похожих посевов —
напоминают какой-нибудь стихотворный перевод Овидия, одобренный Мин. Нар. Пр. для классных библиотек.
Нам кажется, наконец, что самое заглавие книги переведено неверно: Studenbuch — Книга Часов. Studenbuch (Livre des heures, Horavium) скорее может быть передано словом «Часослов», тем более, что здесь подразумевается именно каноническая книга, написанная монахом,
Если мы прибавим ко всему сказанному, что язык перевода отличается крайней тяжеловесностью, туманностью и негибкостью, что книга богата опечатками, что собственный лик Рильке остался вовсе невыявленным — ни в словах, ни в созвучьях — то придется сознаться, что «Лирика» никак не поднимется выше: переводы, разобранные нами, сделаны, очевидно, — «полупоэтом» (Теперь мы как будто уясняем себе значение этого слова) и к тому-же «полубездарным».
Uagus.
ГЕТЕ. ТАЙНЫ. Перевод А. Сидорова. Изд. «Лирика». М. 1914. 50 к.
«Die Geheimnisse» принадлежит к далеко не лучшим произведениям Готе, хотя, как это ни странно, не пользуется популярностью.
Перевод г. Сидорова, кажется, первый стихоперевод этих октав. На заглавном листке обозначено, что это размер подлинника. Нам казался странным этот анонс, так как ясно, что стихи, иначе, как размером подлинника, вообще не могут быть переведены людьми культурными; очевидно, г. Сидоров опасался, что его не причислят к культурным!.. Однако, мы сомневаемся, понимает ли переводчик, что такое размер. Мы, по наивности, до сих пор полагали, что рифма входит в размер; но г. Сидоров не только допускает ассонансы вместо Гетевских точных рифм (печаль — причалить), но даже, вообще, не считается с окончанием. Так, у Гете октавы 2, 9, 10, 13, 16 написаны исключительно на женских рифмах, а г. Сидоров все куплеты построил на чередовании мужских и женских окончаний, отняв этим местную мягкость повести.
При первом чтении бросились в глаза, кроме ужасающего русского стиха, такие шедевры:
Прощальный солнце шлет привет.
И с тайной радостью он (?) замечает,
Что он (?) уже вершины достигает.
Кто он? Казалось-бы — привет, нет, брать Марк, — о котором говорилось в предыдущей строфе. Расстановка слов, виртуозно-плохая:
…Пред ним, желанием узнать объятым.
…Чтоб не забыть ни слова одного.
Стиль выражений, как, напр.,
И мать, придя, узрела в умиленьи
Геройство сына, дочери спасенье —
напоминает нам классическое: Повис Иуда на осине, Сперва весь красный, после синий.
Когда же нам пришла неудачная для г. Сидорова мысль — сравнить перевод с текстом, обнаружилась колоссальная фантазия г. Сидорова, качество, почтенное для поэта, но совсем неуместное для переводчика. Приведу несколько примеров наудачу.
Куплет 2. Der eine flieht mil dus term Blick von hinnen — переведено: Пускай одним мелькнет сиянье света; тогда, как перевод таков: Один бежит с мрачным взглядом. Здесь же «мать-земля» превращено в «торжественную землю».
Куп. 5. Jst wie neu geboren — (как бы вновь родился) — переводчик фантазирует: Вздрогнул он невольно.
К. 6. Sanft geschwungnes — по Сидорову значить «гостеприимная», а на самом деле «нежно-извивающаяся».
К. 7. У Гете просто; was hat das zu bedeuten; Сидоров пропитывает это место мусагетовщиной — Символ сокровенный.
К. 9. У Гете: Он чует вновь какое благо произросло там, он чует веру половины мира. Переводчик: Он чувствуете, что радость обещает Высокий знак перед кем весь мир упал. Ясно, что Г. Сидоров не понял, что «половина мира», — христианство, и обессмысливает двустишие.
К. 10. Кроме подозрительной «загадки тайны», переводчик пишет: Сумраки (?), одевшие все собою; тогда как надо: Сумрачный свет, становящейся все серее (Um Dam-merschein, der immer tieier grauet). Тут же: fuhlet sich erbauet, что может значить: Чувствовать себя восхищенным или воссозданным; г. Сидоров, не краснея, переводит: Стоит с поникшей головой, — обнаруживая этим знакомство с романсами.
К. 11. Образ: Звезды наклонили к нему свои светлые очи — г. Сидоров опошляет В претенциозное: Далекий звездный пламень заблистал.
К. 13. Пропущено: Мы все стоим в оцепененьи (wir alie sienn beklommen).
К. 15. Dass wir due sichern hafen touden — что мы нашли надежную гавань — каким-то чисто Сидоровским чудом превратилось в: Здесь забыть минувшие печали. Вообще, переводчик не любит гаваней. Так, в К, 28, он опять пропускает: Спешит от гавани к гавани.
Иногда г. Сидорову становится обидно, что Гете скуп на слова, и переводчик пускает, как опереточный комик, отсебятину. Так, напр.,
…Ах, почему в скупой земной отчизне (К. 16)
…И монастырь достойный Господина (К. 6)
…Тихо меркнут долы (К. 7)
…Ах, жизнь свою отдать бы за другую (К. 17)
…И брата Марка увели с собою (К. 32)
Ничего подобного нет в оригинале. Впрочем, переводчику миль эффект; так, Гете кончаете фрагмент просто: Они пропадают в дали (in die Feme). Словно боясь, чту галерка не зааплодирует, г. Сидоров молодцевато исправляет Гете: И в тайне (?) исчезают — и ставит таинственный ряд точек.
Я уж не касаюсь тех мест, где Сидорову не понравилось выражение Гете и он его опускает, или обратно: переводчику хочется сказать нечто, что Гете постеснялся сказать, и он вписывает два-три слова. Таких примеров десятки.
Итак, перед нами не только не перевод скучноватого фрагмента, пусть неудачный, но вообще не работа культурного человека. Это пошлая пьеса г. Сидорова, написанная но поводу Гетевского текста,
Этой пошлости предшествует вступление г. Рачинского, признаемся откровенно, что у нас не хватило терпения прочесть эту скверно-символо-философскую лапшу; впрочем, и сам г. Рачинский вряд ли рассчитывал на иное отношение к его строкам, иначе он, вероятно, хоть слегка поработал бы над слогом.
Дормидонт Буян.
MARIE MADELEINE.
В Кружке молодой немецкой Лирики мы встречаем целые серии всевозможных типов; одним во что бы то ни стало хочется устроить эстетный маскарад (например, Schaukal, Holz, Yollemoeller), другие устраивают целые трагедии потопления собственной персоны в мирах, в стакане воды, в природных, городских и прочих хаосах (Mombert Delmiel, George и др.), третьи — очень немногие — довольствуются подражаниями и так далее.[3] Но сквозь дым этого достаточно сыгравшегося оркестра золотеет одно пылающее женское трио: Elsa Lasker — Schuller — бряцающая цыганка, Dolorosa — скорбная фаталистка и Marie Madeleine — самая молодая. Имя ее (или девиз?) прекрасно идет к ее творчеству; только она Магдалина без раскаянья.
Marie Madeleine — прежде всего женщина вполне; трудно себе представить стих более женский, чем ее. Она знает только себя, свое личное счастье и свою боль — кроме этого, она, к счастью, ничего не знает.
Она сама — вот для нее все, единственный аспект ее творчества и единственный финиш ее звездного, жизненного пробега. «Я люблю мое собственное существо, мое святое святых — и все то, что редкостно и болезненно». И что ей еще любить? Еще она любит «Interieur von roter Scharlachseide» и женщину, лежащую в этом interieur'е, освещенную тонкой восковой свечой, в то время, как на тугой шелк постели стекает черная кровь с израненных губ.
Или казино в Monte-Carlo, где по разграфленному кругу бегает маленькое беленькое сердце и где она между двумя партиями внезапно ранит своих седых партнеров гениальным хлыстом Тристана и Изольды; а потом, после авто-автомобильной causerie, вспомнит о своих 19-ти годах и о темнокожем самаркандском рабе с лотосами в волосах, которого она, как собаку под кнутом, заставляла отвечать на свои ласковые капризы.
Хуже, когда она начинает писать прозу — тогда ее новеллы и новеллеты крайне напоминают притертые истории Juli'и Joist или Eva о. Baudissin из дешевой библиотеки Kurschner's Bucherschatz.
Еще хуже, когда она впадает в перемежающуюся лихорадку риторики, в припадках коей посвящает свои черновики «самому белокурому» или дает возлюбленному советы спасаться, потому что она стала-бы виллиссой, если бы умерла в его объятиях блаженной смертью (Wonnetod).
Бывают маленькие скандалы, когда она вдруг становится добропорядочной хозяйкой дома, пишущей дли удовольствия мужа и знакомых стихи о том, как она лежит по ночам без платья в парке и думает о смерти.
Бывают и другие своеобразные инциденты.
Но, во всяком случае, мы должны быть очень благодарны Marie Madeleine за два прелестных сюрприза, которые она нам сделала: за искренность и абсолютную единенность с жизнью.
Димитрий Волковский.