Грузовик дал задний ход, въехал на тротуар и остановился.
Иван Кузьмич вылез из кабины, оглядел сквер, увидел старика на скамейке.
Старик сидел на скамейке. На коленях, на газете, лежал кусок черного хлеба.
— Закусываем? — деловито справился Иван Кузьмич, оглядывая сквер.
— Чем Бог послал…
— Как дела?
— Все хорошо, спасибо вам.
— Не за что… Давай, — крикнул он, — сюда подъезжай!
Грузовик въехал на газон.
— Выгружать? — спросил шофер, высунувшись из кабины.
— Погоди. Эй, старик, встань-ка.
Старик суетливо свернул газету, сунул сверток за пазуху, отошел в сторону.
— Пойди сюда, — позвал Иван Кузьмич шофера.
Тот подошел нехотя:
— Чего их двигать-то, — сказал он, — нечего их двигать, пущай так стоят.
— Не дорос, видать, до понимания. — Иван Кузьмич сплюнул досадливо. — Люди ж сюда отдыхать приходят. А людям что надо — чтоб красиво было, не шаляй-валяй. Берись.
Они подняли скамейку.
— Так, на меня чуть подай, — покрикивал Иван Кузьмич, — теперь влево чуть-чуть. Немножко. Так хорошо. Видишь — аккурат напротив той стоит. А урны сюда и сюда…
— Черт с ними, с уриами. Все одно — кто ими пользуется. Кому надо чего бросить — и так бросют. Вон сколько мусора валяется…
— Удивляюсь я на тебя — где так рассуждать учили?! О стране подумай — все б так рассуждали, порядка б никакого. А порядок нужен, чтоб не как попало…
Старик стоял рядом.
Иван Кузьмич забрался в кузов и принялся выбрасывать оттуда свежевыкрашенные жестяные урны. Урны раскатывались по блеклой траве. — Эту вон туда, — приговаривал он. — И еще одну туда… Красиво должно получиться, верно?
— Верно, красиво, — тихо сказал старик. — Только вот спросить не у кого — правда иль нет? Ума нет — у русских не займешь. А правду — зa пять рублей не купишь. — Он повернулся и побрел прочь, продолжая бормотать про себя.
— Эй, старик, теперь и посидеть можешь.
— Спасибо, Иван Кузьмич, я пойду, если можно.
— Отчего ж нельзя, иди. — Он отвернулся. — Эту вон туда ставь, не с той стороны, с другой, слышишь! Слепой что ли…
— Ты брось командоватъ, — огрызнулся шофер. — Я тоже командовать могу. Командовать все умеют…
ПРИНОСИТЬ И РАСПИВАТЬ СТРОГО ВОСПРЕЩАЕТСЯ, — гласит плакат на стене.
— Чего с ими, с делами, случится, — говорил Федорович, держа по привычке руку в кармане халата, — дела в порядке.
— Слава Богу, — кивнул человек, слушавший его. Он отодвинул тарелку из-под супа, вытер губы ладонью и придвинул второе. — Слава Богу…
Рядом с ним на столе стояла клетка. В клетке на перекладине сидел щегол. Одинокий пожилой еврей щегла повсюду носил с собой.
— … А вчера двое сидят вон там, — Федорович указал на столик у окна, — вижу — один тянет бугьлку из портфеля, а с портфелями оба, интеллигентные. Подхожу — они ноль внимания, а тот, в шляпе, распечатывать собирается. Граждане, говорю, у нас не положено. Объявление, говорю, видели, для вас написано. А этот, в шляпе, мне книжечку показывает, красную, понимаешь, мол, удостоверься…
— Боже мой, — покачал головой еврей и сунул щеглу в клетку крошку хлеба.
— … Порядок для всех, говорю. У меня самого книжечка не хуже — вы знаете, капитаном в отставку вышел.
— Капитаном, — эхом отозвался собеседник. — Как же, как же…
— Так и ушли, не выпив.
Старик вошел и остановился на пороге.
Владелец щегла доедал второе.
— Так что работем помаленьку, — закончил Федорович, — на посту, так сказать. — Он увидел старика, подозрительно оглядел его.
— Продаешь, — спросил пожилого еврея угрюмый пьяный мужик, сидевший рядом.
— Щегла?
— Да, птицу продаешь?
— Продаю.
— А что — поет она?
— Раньше пела, — вздохнул человек со щеглом.
Мужик повернулся к нему вместе со стулом.
— …Она ученая, хоть и птаха божья. Фью-фью, — постучал он пальцем по клетке — птица тревожно завертела головой.
— А ведь врешь, что дрессированная, — задохнулся вдруг мужик. — Врешь, падло, морда жидовская. Крылья у ей подрезаны, лететь она не может…
— Такая и была. Бог свидетель — такой и подобрал. — Человек со щеглом говорил быстро, проглатывая слова.
— Продаешь, — зашелся мужик, рванулся со стула и повалился на пол.
— Боже мой, — шептал человек со щеглом.
Мужика сгребли под руки. Он плакал и ругался.
— Нажрался, — сказал Федорович ему вслед. — Видно с собой принес.
— Какие люди, — качал головой человек со щеглом, — Боже мой…
Старик сидел у окна.
— Красиво все вокруг, — шептал он, — а правду не у кого узнать. За пять рублей ее не купишь — вот в чем беда.
Он развернул на столе газету, достал четвертинку из кармана.
У него дрожали руки, когда он снимал пробку.
Пряча бутылку под стол, он выливал водку в стакан.
— Для кого написано, — загремел по залу голос Федоровича. — А?
Старик застыл на мгновение, потом затряс бутылку, выжимая из нее последние капли. Затем, полуотвернувшись, едва не расплескав водку, поднес стакан ко рту.
— Кому говорят, мать твою…
Старик глотал, давясь, водку, скосив глаза на белый халат. Струйка водки текла по седой щетине на подбородке.
— Прекратить, — выкрикнул Федорович и дернул старика за рукав.
Стакан дрогнул у того в руке, Выскользнул, покатился по столу. Водка закапала на пол.
— Гражданин начальник, — только и шепнул старик. Он, не отрываясь, смотрел на мутный ручеек на столе, на прозрачные капли, падающие вниз.
— Ты посуду бить!..
Старик сунул пустую бутылку за пазуху, собрал хлеб. Залитый стол будто очаровал его.
Когда он плелся к выходу, человек со щеглом проводил его глазами.
Держа руку в кармане халата, Федорович вернулся на свое место под плакатом. Его халат сверкал белизной, как бакен, в дымных сумерках полуподвала.
Старик шел вдоль витрин, в которых отражались прозрачные от неба лужи.
Он шел и говорил сам с собой.
— Я все могу: пахать, сеять. А скажи стебелек сорвать — не могу. Русский человек не может. А ты заставь его. Сам себя ущипнешь — и то больно, а как другие за шею возьмут да и начнут крутить — все сделаю, скажу, только отпусти…
Он шел, останавливался иногда, будто раздумывая — упасть ему здесь или идти дальше.
К крыльцу он подошел сбоку, стоял молча, пока дворничиха сама его не заметила.
— Пришел. Ты где ж, ядрена мать, пропадал два дня?
Старик по-прежнему молчал.
— Как жрать захочется, так приходишь.
Старик смотрел себе под ноги.
— Иди в дом. Все одно — толку от тебя не добьешься.
Старше спустился в подвал.
Он вошел в комнату — здесь стоял густой запах жилища. Прошел в чулан — на кровати лежали матрас и старое ватное одеяло. Старик лег, не раздеваясь.
Он очнулся и долго лежал, не двигаясь, в темноте.
— … Теперь садик один остался, за кинотеатром — там сегодня скамейки выкрасили, завтра урны расставим и, почитай, к весне готовы, — громко говорили в соседней комнате.
— Иван Кузьмич, вот в честь весны и выпейте.
— Да что ж мы с вами все на одну тематику разговариваем. Не пью я, нельзя, как выпью — знаете, так и схватывает…
— Удивляюсь на вас — такой вы… не такой какой-то. Кругом пьют — a вы нет…
Старик прислушивался в темноте — голос дворничихи звучал незнакомо.
— … Я ж для вас и покупаю.
— А что ж для меня. Вы для мужа покупайте.
— Да какой он мне муж. Живет — и Бог с ним.
Замолчали. Старик открыл глаза. Из комнаты пробивалась полоска света.
Старик встал, подошел к двери.
В щель он увидел накрытый стол. Самовар на табуретке. Ивана Кузьмича — он крутил в pуках ложку. Дворничиху — ее красное лицо с будто вымазанными маслом губами.
Стрик открыл дверь.
— Вот, шляться снова пошел, — жалостливым чужим голосом говорила дворничиха, — бутылки по помойкам собирать, естъ ему не дают будто. А все она, водка эта самая…
Старик будто не слышал.
Он вышел из комнаты, поднялся по лестнице, отворил дверь на улицу.
Был вечер; в лужах плавал свет далеких красных абажуров.
— … А вот прилетит какой червяк космический, будет порхать с цветка на цветок и не поймет, чьими страданиями это его порхание покупается. Знать не будет, что кому-то руки заламывают, и в пах ногой, ногой. Не увидит он, кто свободу eмy покупает…
В сквере старик опустился на лавочку и расстелил на коленях газету.
— Вечер добрый, — услышал он вкрадчивый голос. И вздрогнул.
Перед ним стоял человек со щеглом. Клетку он держал под мышкой.
— … Вот, погулять с ним вышли.
Старик протянул ему хлеб. — Покушайте. И ее покормите. Птица — она ведь в клетке. Ей, птице, только хлеб и нужен…
— Спасибо, мы ужинали сегодня. Правда?
Вопрос был обращен к птице. Щегол ничего не ответил.
— А я поем, — сказал старик. — С утра не дали мне поесть. — Он откусил хлеб и медленно пережевывал его.
— Я слышал, вы синичку продаете, — сказал он чуть погодя.
— Нe синица это. Щегол — птаха божья.
— В клетках все птицы — синицы, — сказал старик.
— Да-да, — закивал человек со щеглом. — Еще пословица есть такая — синица в руках лучше, чем журавль в небе…
— Не знает никто — кому и где лучше. — Старик, наверное, не расслышал. — Синице, думаете, в руках лучше, чем журавлю там?
— Иметъ синицу лучше, — тихо ответил человек со щеглом.
— Зачем продавать тогда?
— Не знаю… Я ведь за просто так продаю.
— И покупают?
— Нет, не покупают. Для всех «просто так» — слишком дорого.
— А вы за пять рублей попробуйте.
— Тогда купят, — сказал человек со щеглом. — За пять рублей купят. Просто так никто не берет, а за пять рублей пожалуйста.
— Ну так что ж?
— А я не хочу продавать. Моя она, птичка-то. И ей со мной хорошо, гуляем вот…
Старик молчал. Он аккуратно собирал крошки с колен. Собрал, протянул их птице. Щегол забился в угол клетки. Старик положил крошки в рот.
— А вот бутылка, — сказал он неожиданно, достав из кармана пустую четвертинку. — Рассказывал мне кто-то, очень давно, про кладбищенского сторожа — знаете?
— Что-то не слыхал.
— Из каждой свежей могилы сторож брал щепоть земли. Он запечатывал землю в бутылки, потом выезжал на лодке далеко в море, где нет людей, совсем никого, и выбрасывал бутылки в воду…
Старик замолчал. Человек со щеглом молчал тоже.
Щегол прыгнул в клетке, ударился о сетку и уселся на жердочке, пугливо озираясь.
— … А потом из бутылок выходили души. И все были ему родные. И не могли обидеть друг друга… Много родных у него было.
— Души, значит. Души — они самые благодарные. Да только здесь-то их нет. Где они — там что ли? — И он показал на небо. Небо было тепным и пустым.
— Да и здесь они где-то быть должны. Где только не узнать. Души — они благодарные, верно. И справедливые. И свободные…
Тут голос старика оборвался.
— Вот вы слушете меня, — прошептал он, — и я боюсь говорить. Может, я чего не так скажу. Не так, как положено…
— Да вы меня не бойтесь, — сказал человек со щеглом, — меня можно не бояться. — И он отвернулся.
— Фью-фью, — сказал он потом, — фью-фью…
В ресторане одесского морвокзала сотрудник советского посольства в Ливане Алексеев в ожидании отхода парохода в Бейрут заказал пятьдесят «Экстры», бутылку лимонада, рыбное ассорти и шашлык по-карски. Ему не было и тридцати пяти, редкие волосы аккуратно облегали большую лысину, из нагрудного кармана торчал треугольник платка.
Не успела официантка заботливо поставить перед ним графинчик, как к столу подошел товарищ в штатском и попросил разрешения сестъ. На нем бнд неприглядного вида костюм, галстук отсутствовал, рубаха была не застегнута на две верхние пуговицы, пышная шевелюра всклокочена, от него пахло пивом.
Сотрудник посольства недовольно оглянулся — все столики вокруг были заняты, — и промямлил неопределенно что-то вроде «пжласта». Товарищ уселся, поворочался на стуле, глянул на графинчик и принялся изучать пространство непосредственно над головой сотрудника Алексеева. Тот ждал рыбное ассорти. Он скользнул глазами по широкому красному лицу соседа, отметил вытатуированный якорь у того на руке, пальцы с плоскими, очень коротко подрезанными ногтями, не знавшими пилки.
— Да, — сказал вдруг товарищ и хрустнул стулом.
— Чего это он дакает, — подумал сотрудник Алексеев, — каждый станет дакать…
— Да-а, — повторил тот — дела-а.
— Это вы мне, — спросил Алексеев, — или просто так, вслух намекаете?
— Я не намекаю, — мрачно уточнил товарищ, — я специально говорю, чтоб разговор поддержать.
Сотрудник в раздумье посмотрел на собеседника. — А зачем его поддерживать?
— Скучно. А поговоришь — легче.
— Хитер, — подумал Алексеев. — Это он чтоб поднесли или с целью получения? — И демонстративно налил себе водки.
— Водку пьешь? — все также мрачно осведомился собеседник.
Алексеев сей риторический вопрос проигнорировал, постучал нервно пальцами по столу. Ждать пришлось недолго — рыбное ассорти плыло к нему на подносе, будто поддерживаемое бюстом официантки. Алексеев просветлел, забыл о подозрительном соседе, расстелил на коленях салфетку и подцепил вилкой кусок красной рыбы.
— А такую видал? — неожиданно спросил сосед и ткнул Алексееву в нос импортную шариковую ручку.
Алексеева аж передернуло: да у меня таких вагон, понятно?!
— Ты в дырку смотри, сюда.
Алексеев подумал и посмотрел в дырку, на свет — на фоне черной драпировки голым задом к объективу стояла на коленях знойная брюнетка и призывно улыбалась, извернувшись через плечо.
— А теперь крути.
Алексеев крутнул: блондинка с отвислой грудью, сидя на стуле снимала чулки — последнее, что на ней осталось. Алексеев заинтересованно крутнул дальше. Дойдя вновь до коленопреклоненной брюетки, он отдал ручку.
— Ну?
— У меня есть тоже, — тоном знатока сказал Алексеев, — но здесь попадаются оригинальные… м-да…
— Она давно у меня, — объяснил владелец ручки, бережно пряча ее в карман, — друг в Венгрии служил — подарил. Два года уж с ней не расстаюсь. — Он замолчал.
Алексеев опрокинул рюмку и закусил рыбой.
— Такого добра на держу, — сказал он, — paботa! — Он вынул из кармана пачку «Кента».
— Понятно. Но ручка она для того и сделана, чтоб никто не догадался. — И он достал «Беломор». — Саша, — представился татуированный. Я вообще-то на катере хожу.
— Алексеев.
Привстали, пожали друг другу руки. Подошла официантка. Капитан заказал то же самое, что и у Алексеева, плюс графин «Кокуpa». — Сладкое люблю, — пояснил он, — запивать.
— Где служишь?
— В Мурманске, в погранвойсках. А ты?
— У меня там работа, — махнул Алексеев в сторону Бейрута, — заграничная. Из отпуска еду.
— Я тоже.
— А сам откуда будешь?
— Из-под Тамбова.
— Земляки!
— Да неуж?
— Точно!
— И ты тамбовский?
— Ну да.
— Выпьем.
— За это надо.
Выпили.
— Земляки, значит, — проговорил Алексеев, закусывая лимоном, — выходит так.
— Так точно. Еще по одной сразу, чтоб завязалась.
— Чего — завязалась?
— Да это в порту у нас так говорят. С одной, говорят, если сразу вторую не принять — может плохо быть.
— Да ну?
— Точно. Чтой-то в организме происходит.
— Эх, мне на пароход. Но если так…
Выпили.
— Плаваешь?
— Угу.
— А я боюсь.
— Чего бояться-то?
— Боюсь укачает.
— Не боись. Еще выпьем?
— Много будет.
— Не будет. За море выпьем.
— Эх, ладно.
— На, на, кокурчиком запей, сладеньким.
— Не-а, не хочу.
— Запей-запей.
— Мешать боюсь.
— Не боись… Деньги текут — беда, — Сказал капитан после четвертой.
— Как в песок, — согласился Алексеев, пережевывая шашлык.
— Была тысяча рублей — мамане шестьсот, потом здесь в Одессе — и на мели, полсотни в кармане.
— У меня шестьсот в рублях, остальное сартитикатами. Жене шубу, парню кое-что, себе там по мелочишке — и тоже на мели. Двести на руках - не знаю как доеду.
— Да-а. А я вот на катере, значит. Море люблю. — Он задумчиво разлил водку. — Но как недельку погоняешься за кем-нь-то, так пропади оно пропадом.
— Работа!
— А как у вас-то там, в этом…
— В Бейруте?
— Во-во. А это где?
— Там, где арабы. Там сложная обстановка, очень сложная.
— А как насчет этого?
— Плохо. Ответственность большая. Вроде бы и мало наших, русских, а работы все равно — во!
— Жарко там?
— Oй жарко…
— А у нас — холода. Катер обледенеет — фр-р. Но зато живем — люкс. «Дары моря», девахи сами на шею вешаются. — Капитан неопределенно повел рукой. — У меня их четыре.
— Женат?
— Не. Хотела одна фифа…
Сотрудник вздохнул.
— Я, знаешь, кофточек целый чемодан привез. И чулки. И тапки такие с тесемочками — все брали.
— У нас тоже добра завались. Я мамаше французские паутинки привез. Ей, правда не надо, в деревне-то, но хоть соседям покажет. У меня кореш в таможне — все достает. А чего творится — етить твою мать. У одной — веришь нет — золото в трусиках нашли.
— Ну!
— Да, туда зашила.
— А как нашли. Щупали?
— Не, приборами какими-то.
— Техника. А у нас недавно случай был — выслали одного инженера.
— Куда?
— На родину поехал. Он, это, пшено в конвертах получал, из Москвы.
— А зачем пшено?
— Для экономии. Хотел вторую машину купить и дочке кооператив.
— Ну дурак.
— Почему?
— Надо было бандеролями…
— Все равно не обманешь.
Заказали еще бутылку. Обоим становилось весело.
— А я «Волгу» хочу купить новую, — сказал капитан.
— У меня «Фиат».
— У меня «Москвич» был — братану подарил. Во «Москвич»! Мне его прямо с завода выкатили.
— У меня «Фиат» из первой партии. Сейчас в Москве гарнитур заказал. Отличный будет гарнитур, доложу тебе.
— Я мамане румынский достал. Еще шубу французскую.
— У меня жена в такой ходит. За триста двадцать?
— Да ты чего, семьсот отдал, натурально.
— Под барса что ль?
— Чето-чего?
— Под барса, говорю?
— Не, не под него. Красивая.
— Под барса тоже красиво.
— У меня красивше.
— А видал унитазы чешские?..
— У меня на книжке тысяч семь. Или восемь…
— А как, у вас там, стреляют? — спросил, наконец, пьяно капитан.
— Евреи, суки, стреляют. А так просто не, — также пьяно отвечал сотрудник Алексеев. — У нас это… борьба идеологий. Мы оба с тобой охраняем стр-рану!
— Ты тоже на катере?
— Не, я это… я сухопутный.
— А я подумал — на катере.
— Сухопутный! Понял, что его значит, — подмигнул Алексеев.
— Я понял — ты качки боишься.
— Врешь — не боюсь.
— Правильно, не боись. Сначала бензина понюхай, проблюешься — потом привыкнешь.
— Не буду блевать.
— Тогда за дружбу выпьем?
— За дружбу наливай… — Ты того, много не говори, — шепнул сотрудник, когда выпили.
— Почему? — удивился капитан.
— Я по-дружески. Ты ж сам говоришь — за дружбу. Тс-с-с!
— Ладно. Выпьем.
— Все!
— Почему это так — все?
— Не положено.
— Ну, со мной, а? За меня, а? Эа Сашку?
…На причал капитан вывел Алексеева, придерживая за талию. На рейде покачивались корабли — их огоньки плясали в зыбкой воде. Настала ночь. Вокруг стало темно. Все было большим — и море, и темнота, и корабль у причала, на котором сотрудник Алексеев уплывал далеко-далеко.
— Са-аня, прощай, друг!
— Прощай, Алеша. Эге-гей!
А где-то над головой роились спутники в холодном космическом пространстве, и мерцали звезды, и мигали, и качались, и падали. Большой корабль отваливал от Одесского причала.
— Леша-а.
— Прощай.
— Передавай привет там нашим, слышишь?
Корабельные огни уплывали во мглу; капитан все стоял, все смотрел в черную даль, и был горд, и счастлив, что с настоящими людьми, плечом к плечу, защищает он эту огромную, лежащую сейчас во тьме, землю.
В Москве, в доме десять по улице Воровского (вход под арку), на первом этаже в коммунальной квартире в маленькой комнате, где стоит запах одеколона «Милый друг», трепещут огненные пионы на занавесках, на стенах висят репродукции Дали, несколько мужских портретов, цирковая афиша с наискось написанными автографами и большое фото ансамбля «Холидей он айс», запечатленного у памятника Пушкину, живет бальзаковского возраста тетушка Матильда с неопределенной породы песиком Тони, которого он упорно считает спаниелем. Каждый вечер тетушка Матильда достает пеструю рубашку с кружевными манжетами, подводит глаза, пудрится, надевает парик «плэйбой», прицепляет поводок к ошейнику Тони, и они отправляются на проспект. Они доходят до кафе «Ивушка», останавливаются неподалеку от троллейбусной остановки, и, пока Тони обнюхивает край мостовой, тетушка Матильда беспокойно вглядывается в проходящие мимо троллейбусы. Так он может стоять долго, очень долго, потому что дел никаких у него больше нет. Мимо за стеклами проплывают лица; люди глазеют на тетушку Матильду, но он не обращает на них внимания — только одно лицо ждет он увидеть…
Он много знает: взлеты и падения, курорты и сибирские пересылки, радости, обиды, минуты отчаяния, тошнотворный запах газа в пустой квартире, популярность, даже своеобразную славу, цветы, допросы и любовь, — много любви, море любви, — любовь самозабвенную, безумную, страстную и грубую, плотскую, чувственную. Здесь он любил ум, складку презрительного рта, слова, манеру говорить, интонации, жесты, милые привычки, там — силу, будоражащий запах нота и неутолимые требования любви еще и еще…
…— Ты слышишь, Тони, — говорит тетушка Матильда, и улыбка появляется на его лице, — Тони, это он.
На лице тетушки Матильды написана нежность. Он машет рукой, привстает на цыпочки — равнодушные люди смотрят на него из троллейбуса, а то, одно, любимое смазливое лицо, лицо с кривящимися в самоуверенной усмешке губами проплывает мимо.
— Ты слышишь, Тони…
Это лицо любит тетушка Матильда — усики над полными красными губами. Тетушка Матильда любит вьющиеся волосы, родинку на паху, грубые руки, жадный секс, вульгарные манеры и привычку бросать окурки на пол…
Всю жизнь он любил таясь. Страшась смешков за спиной, наглых выходок, пошлых улыбок. Панель, люкс в «Национале», госдачи, общественные уборные, нары и парковые скамейки, кулисы цирка и подвалы художников — везде и всегда отдавал он себя с оглядкой, второпях, неспокойно.
Он никогда не мучился своей любовью — он считал ее прекрасной. Женщины — это осталось с детства — вызывали в нем страх и отвращение. Позднее, приглядываясь к ним, он видел только лицемерие в любви, откровенную жадность, отсутствие простоты в их чувствах, нечистоплотность в отношениях. Он так глубоко презирал их всех: дешевых проституток и дорогих, «порядочных» женщин, — что не давал себе труда показывать это.
— Как дела, милочка? Как жизнь, ягодка? Какую кофточку ты отхватил! Бог мой, да ты все хорошеешь. Привет, петушок, все отбиваешь наших кадров!..
А он отвечает, он улыбается.
Он помнит все, что пережил когда-то, и ни о чем не жалеет.
Как важно сохранить все в тайне. Ты же понимаешь, при том положении, которое я занимаю… Угрозы, сжатые кулаки, потом слезы — дерьмо. Лысеющая голова в узком просвете, взгляды из-под дверной цепочки. У того милиционера, что идет справа, на руке рыжие волосы, а цветы остались лежать на подоконнике в подъезде.
— Попался, голубчик, попался, плутишка, — ласковая гнусавая скороговорка за спиной.
— За что?
Здоровенные кретины двумя ударами превращают рот в сладкое месиво. А швед, наверное, еще не проснулся в своем номере в «Метрополе». По утрам он старательно размахивает руками. У него атласные плечи, он смеется беззаботно и просто. Здесь: бетонный коридор и свет в лицо на допросах. Чувство такое, что губ больше нет — нечем шепнуть: о боже!
На нарах — очередь, в караульной — удары сапог, плевок, шлепнувшийся рядом с лицом…
… А мальчику только двадцать один. Усики отпустил впервые. Он совершенно неотесан и груб, бедняга. Сначала он не знал, как это делается: раскрыл рот, вспотел, глотал слюну — кадык так и ходил у него вверх-вниз. А потом застонал: больно и приятно ему было, должно быть, и остро очень. Понравилось — много ли надо.
Потом мальчик изменился, а думал: мир стал добрее к нему. Его любят впервые, и он научился улыбаться вот так, кривя губы. Бедный, у него грубые руки, не знают, что ищут, все шарят, шарят, лапают. Подавать бы по утрам кофе дурню в постель, а вечером — идти рядом.
Тетушка Матильда стоит на остановке, смотрит на милое дурашливое лицо: он так горд — водит троллейбус. Сидит впереди и покрикивает на пассажиров во время посадки. Вот заметил, скривил губы, делает вид, что не замечает, — бог с ним.
— Тони, он придет? Ждать?
Праздный вопрос — все равно ждать, даже если и не придет… Сейчас вечер. Горит торшер. Пионы на занавесках, как целующиеся рты, полные крови и боли, не чувствующие губ. Свет падает в лицо, а за ним в темноте чьи-то глаза и усмешка — педерасты из американского балета на льду сладенько улыбаются с фото.
— Спишь, Тони?
Тони не спит.
— Он придет?
Тони не знает.
— Будем ложиться?
Тони уже улегся. «У спаниелей не бывает таких длинных хвостов», — с грустью думает тетушка Матильда и продолжает считать Тони спаниелем…
Он приходит неожиданно. Неловко усаживается в кресло. Деланно смеется. Закуривает — руки дрожат. Как бы кто не увидел! Как бы кто не узнал! Не пронюхал, не сболтнул, не накапал, не настучал! Ведь стыдно, неловко, боязно, но пришел… Тетушка Матильда сделает ему приятно. Он как с цепи сорвется: быстрей, быстрее, а руки судорожно хватают воздух. Потом второпях застегивает штаны.
В стену стучат: двенадцать уже, скоты, милицию вызовем. Он уходит ссутулившись, вобрав голову в плечи. Хлопнула дверь, в комнате остался запах его ног. За стенами — шепотки. Их не слышно, но тетушка Матильда ощущает их физически, как привычное бремя…
Так и живет тетушка Матильда — хуже ли, спокойней ли, чем мы с вами?
Каждый вечер он надевает пеструю рубашку, и они с Тони отправляются на проспект.
Сегодня в городе душно, значит, должен быть дождь. Они стоят у остановки. За стеклами троллейбусов смятые лица. Возле кафе знакомая блядь ждет клиента.
— Ха-ха, тетушка Матильда, пополнел, педик, а ведь ты стареешь. Кисюля, как дела?