Проснувшись, он обнаружил, что лежит в постели. Было темно, в окно с дробным треском хлестал дождь. Он с трудом поднял руки и протянулся к ночнику, но пальцы наткнулись на холодную гладкую стену. Странно, подумал он. А где Диана? Или здесь не санаторий? Он попробовал облизать губы, толстый шершавый язык не повиновался. Очень хотелось курить, но курить было нельзя ни в коем случае. Ага, собственно, мне хочется пить. «Диана!»
— позвал он. Да здесь же не санаторий. В санатории ночник справа, а здесь справа стена… Так это же мой номер! — подумал он с восторгом. Как я сюда попал? Он лежал под одеялом и был раздет до белья. Что-то я не помню, чтобы раздевался, подумал он. Кто-то меня раздел. Хотя, может быть, я разделся сам… Он потер ногой об ногу. Ага, босой. Черт, руки чешутся, волдыри какие-то, поразвели клопов в номерах. Съеду. Куда это я ехал в лодке? А, это Павор здесь клопов развел… Он вдруг вспомнил о Паворе и сел, но его замутило, и он лег на спину. Давно я так не надирался, однако. Павор… «Серебряный Трилистник»… Когда это было? Вчера? Он скривился и стал драть ногтями левую руку. Что сейчас — утро или вечер? Наверное, утро… А может быть, вечер. Голем! — вспомнил он. Мы с Големом высосали целую бутылку. И не разбавляли. А до этого пол-бутылки с долговязым. А до этого я еще где-то сосал… Или это бы о вчера? Постой-ка, а сейчас — сегодня или вчера? Встать бы надо, попить, то, се… Нет, подумал он упрямо. Я сначала разберусь.
Что-то Голем рассказывал интересное, он решил, что я пьян, и ничего не понимаю, и можно поэтому говорить со мной откровенно. Впрочем, я действительно был пьян, но, помнится, все понимал. Что я понимал?.. Он яростно потер тыльной стороной правой руки по шерстяному одеялу. Тяжелые времена наступают… Нет, это из Павора… Ага, вот из Голема: у них все впереди, а у нас впереди только они. И генетическая болезнь… А что же, вполне возможно. Когда-нибудь это должно произойти. Может быть, давно происходило. Внутри вида зарождается новый вид, а мы это называем генетической болезнью. Старый вид — для одних условий, новый вид — для других. Раньше нужны были мощные мышцы, плодовитость, морозоустойчивость, агрессивность и, так сказать, практическая сметка. Сейчас, положим, это нужно, но скорее по инерции. Можно успокоить миллион с практической сметкой, и ничего существенного не произойдет. Это уж точно, много раз перепробовано. Кто это сказал, что если из истории вынуть несколько десятков… ну, пусть несколько сотен человек, то мы бы моментально оказались в каменном веке. Ну, пусть несколько тысяч… Что это за люди? Это брат, совсем другие люди.
А вполне возможно: Ньютон, Эйнштейн, Аристотель — мутанты. Среда, конечно, была не слишком благоприятная, и вполне возможно, что масса таких мутантов погибла, не обнаружив себя, как тот мальчишка из рассказа Чапека… Они, конечно, особенные: ни практической сметки у них не было, ни нормальных человеческих потребностей… Или, может быть, это кажется? Просто духовная сторона так гипертрофирована, что все прочее незаметно. Ну, это ты зря, сказал он. Эйнштейн говорил, что лучше всего работать смотрителем маяка — это уже само по себе звучит… А вообще интересно было бы представить, как в наши дни рождается супер. Хороший сюжет. Черт, руки зудят нестерпимо… Написать бы такую утопию в духе Орвелла или Бернарда Вольфа. Правда трудно представить себе такого супера: огромный лысый череп, хиленькие ручки-ножки, импотент-банальщина. Но вообще что-то в этом роде и должно быть. Во всяком случае, смещение потребностей. Водки не надо, жратвы какой-нибудь особенно не надо, роскоши никакой, да и женщин в общем-то… так только, для спокойствия и вящей сосредоточенности. Идеальный объект для эксплуатации: отдельный ему кабинет, стол, бумагу, кучу книг… аллейку для перипатетических размышлений, а взамен он выдает идеи. Никакой утопии не получится — загребут его военные, вот и вся утопия. Сделают секретный институт, всех этих суперов туда свезут, поставят часового, вот и все…
Виктор, кряхтя, поднялся, ступая босыми ногами по холодному полу, прошел в ванну, открыл кран и с наслаждением напился не зажигая света. Страшно было даже думать — зажечь свет. Потом он снова вернулся на кровать и некоторое время чесался, проклиная клопов. Вообще-то, для сюжета это даже хорошо: секретный институт, часовые, шпионы… патриотизм патриотической уборщицы Клары… экая дешевка. Трудность в том, чтобы представить себе их работу, идеи, возможности — куда уж мне… Это вообще невозможно. Шимпанзе не может написать роман о людях. Как я могу написать роман о человеке, у которого никаких потребностей, кроме духовных? Конечно, кое-что представить можно. Атмосферу. Состояние непрерывного творческого экстаза. Ощущение своего всемогущества, независимости… отсутствие комплексов, совершенное бесстрашие. Да, чтобы написать такую штуку, надо нализаться ЛСД. Вообще эмоциональная сфер супера с точки зрения обычного человека представлялась бы как патология. Болезнь… Жизнь
— болезнь материи, мышление — болезнь жизни. Очковая болезнь, подумал он.
И вдруг все встало на свои места. Так вот что он имел в виду! — подумал Виктор про Голема. Умные и все как на подбор талантливые… Тогда что же это выходит? Тогда выходит, что они уже не люди. Зурзмансор мне просто баки забивал. Значит, началось… Ничего нельзя скрывать, подумал он с удовлетворением. А такую штуку — тем более. Пойду к Голему, нечего ему строить пророка. Они, наверное, многое ему рассказали… Черт подери, это же будущее, то самое будущее, которое запускает щупальца в сердце сегодняшнего дня! У нас впереди — только они… Его охватило лихорадочное возбуждение. Каждая секунда была исторической, и жалко, что он не знал об этом вчера, потому что вчера и позавчера, и неделю назад каждая секунда тоже была исторической.
Он вскочил, зажег свет и, морщась от рези в глазах, стал наощупь искать свою одежду. Одежды не было, но потом глаза привыкли к свету, он схватил брюки, висевшие на спинке кровати, и вдруг увидел свою руку. Рука до локтя была покрыта красной сыпью и мертвенно-белыми бугорками. Некоторые бугорки кровоточили от расчесов. На другой руке было то же самое. Что за черт, подумал он, холодея, потому, что уже знал — что это. Он уже вспомнил: изменения кожи, сыпь, волдыри, иногда гнойные язвы… Гнойных язв пока не было, но он покрылся холодным потом и, уронив брюки, сел на кровать. Не может быть, подумал он. Я тоже. Неужели я тоже?.. Он осторожно погладил ладонью бугорчатую кожу, потом закрыл глаза и, задержав дыхание прислушался к себе. Гулко и редко стучало сердце, в ушах тонко звенела кровь, голова казалась огромной, пустой, не было боли, не было ватной тяжести в мозгу. Дурак, подумал он, улыбаясь. Что я надеюсь заметить? Это должно быть как смерть — секунду назад ты был человеком, мелькнул квант времени — и ты уже бог, и не знаешь этого, и никогда не узнаешь, как дурак не знает, что он — дурак, как умный, если он действительно умен, не знает, что он — умный… Это, наверное, случилось, пока я спал. Во всяком случае, до того, как я заснул, суть мокрецов была для меня чрезвычайно туманна, а сейчас я вижу все с предельной резкостью постиг это голой логикой, даже не заметив…
Он счастливо засмеялся, ступил на пол, и, хрустнув мышцами, подошел к окну. Мой мир, подумал он, глядя сквозь залитое водой стекло, и стекло исчезло, далеко внизу утонул в дожде замерший в ужасе город, и огромная мокрая страна, а потом все сдвинулось, уплыло, и остался только маленький голубой шарик с длинным голубым хвостом, и он увидел гигантскую чечевицу галактики, косо и мертво висящую в мерцающей бездне, клочья светящейся материи, скрученные силовыми полями, и бездонные провалы там, где не было света, и он протянул руку и погрузил ее в пухлое белое ядро, и ощутил легкое тепло, и когда сжал кулак, материя прошла сквозь пальцы, как мыльная пена. Он снова засмеялся. Щелкнул по носу свое отражение в стекле и нежно погладил бугорки на своей коже.
— По такому поводу необходимо выпить! — сказал он вслух.
В бутылке осталось еще немного джину, бедный старый Голем не смог допить до конца, бедный старый лже-пророк… не потому лже-пророк, что порицания его не верны, а потому, что он всего-навсего говорящая марионетка. Я всегда буду любить тебя, Голем, подумал Виктор, ты хороший человек, ты умный человек, но ты всего лишь человек. Он слил остатки в стакан, привычным движением опрокинул спиртное в глотку и, еще не успев проглотить, бросился в ванную. Его стошнило. Черт, подумал он. Какая мерзость. В зеркале он увидел свое лицо — мятое, слегка обрюзгшее, с неестественно большими неестественно черными глазами. Ну, вот и все, подумал он, ну вот и все, Виктор Банев, пьяница и хвастун. Не пить тебе больше и не орать песен, и не хохотать над глупостями и не молоть веселую чепуху деревянным языком, не драться, не буйствовать, и не хулиганить, не пугать прохожих, не ругаться с полицией, не ссориться с господином Президентом, не вваливаться в ночные бары с галдящей компанией молодых почитателей… Он вернулся на кровать курить не хотелось. Ничего не хотелось, от всего мутило и стало грустно. Ощущение потери, сначала легкое, чуть заметное, как прикосновение паутины, разрасталось, мрачные ряды колючей проволоки вставали между ним и миром, который он так любил. За все надо платить, думал он, ничего не получают даром, и чем больше ты получил, тем больше нужно платить, за новую жизнь надо платить старой жизнью… Он яростно чесал руки, обдирал кожу и не замечал этого.
Диана вошла, не постучавшись, сбросила плащ и остановилась перед ним, улыбающаяся, соблазнительная, и подняла руки, поправляя волосы.
— Замерзла, — сказала она. — Пустишь погреться?
— Да, — сказал он, плохо понимая, что она говорит.
Она выключила свет, и теперь он не видел ее, только слышал, как ключ повернулся в скважине, треск расстегиваемых кнопок, шорох одежды и как туфля упала на пол, а потом она оказалась рядом, теплая, гладкая, душистая, а он все думал, что теперь всему конец — вечный дождь, угрюмые дома с крышами, как решето, чужие незнакомые люди в мокрой черной одежде, с мокрыми повязками на лицах… и вот они снимают повязки, снимают перчатки, снимают лица и кладут их в специальные шкафчики, а руки их покрыты гнойными язвами — тоска, ужас, одиночество… Диана прижалась к нему, и он привычным движением обнял ее. Она была прежняя, но он-то уже не был прежним, он больше ничего не мог, потому что ему ничего не было нужно.
— Что с тобой, милый? — ласково спросила Диана. — Перебрал?
Он осторожно снял ее руки со своей шеи. Ему стало окончательно страшно.
— Подожди, — сказал он. — Подожди.
Он встал, нащупал выключатель, зажег свет и несколько секунд стоял спиной к ней, не решаясь обернуться, но все-таки обернулся. Нет, она была прекрасна. Она была, наверное, даже красивее, чем обычно, но это было как картина. Это возбуждало гордость за человека, восхищение человеческим совершенством, но больше это ничего не возбуждало. Она смотрела на него, удивленно подняв брови, а потом, видимо, испугалась, потому что вдруг быстро села, и он увидел, что губы ее шевелились. Она что-то говорила, но он не слышал.
— Подожди, — повторил он. — Не может быть. Подожди.
Он быстро с лихорадочной поспешностью одевался и все твердил: подожди, подожди, но он не думал о ней, дело было не только в ней. Он выскочил в коридор, ткнулся в номер Голема, в запертую дверь, не сразу сообразил, куда теперь, а затем сорвался и побежал вниз, в ресторан. Не надо, твердил он, не надо мне этого, я не просил.
Слава богу, Голем был на обычном месте. Он сидел, закинув руку за спинку кресла, и рассматривая на просвет рюмку с коньяком. А доктор Р.Квадрига был красен, агрессивен, и, увидев Виктора, сказал на весь зал:
— Эти мокрецы. Стервы. Прочь.
Виктор рухнул в свое кресло, и Голем, не говоря ни слова, налил ему коньяку.
— Голем, — сказал Виктор. — Ах, Голем, я заразился!
— Спринцевание! — провозгласил Р. Квадрига. — Мне тоже.
— Выпейте коньячку, Виктор, — сказал Голем. — Не надо так волноваться.
— Идите к черту, — сказал Виктор, в ужасе глядя на него. — У меня очковая болезнь. Что делать?
— Хорошо, хорошо, — сказал Голем. — Вы все-таки выпейте. — Он поднял палец и крикнул официанту: — Содовой! И еще коньяку.
— Голем, — сказал Виктор с отчаянием. — Вы не понимаете. Я не могу. Я заболел, говорю я вам! Заразился! Это нечестно… Я не хотел… Вы же говорили — не заразно…
Он ужаснулся при мысли, что говорит слишком несвязно, что Голем его не понимает и думает, что он просто пьян. Тогда он сунул Голему под нос свои руки. Рюмка опрокинулась, прокатилась по столу и упала на пол.
Голем сначала отшатнулся, потом пригляделся, наклонился вперед, взял руку Виктора за кончики пальцев и стал рассматривать расчесанную бугристую кожу. Пальцы у него были холодны и тверды. Ну вот и все, подумал Виктор, вот и первый врачебный осмотр, а потом будут еще осмотры и лживые обещания, что есть еще надежда, и успокоительные микстуры, а потом он привыкнет, и уже не будет никаких осмотров и его отвезут в лепрозорий, замотают рот черной тряпкой, и все будет кончено.
— Землянику ели? — спросил Голем.
— Да, — покорно сказал Виктор. — Клубнику.
— Слопали небось килограмма два, — сказал Голем.
— При чем здесь земляника? — закричал Виктор, вырывая руки. — Сделайте что-нибудь! Не может быть, чтобы было поздно. Только что началось…
— Перестаньте орать. У вас крапивница. Аллергия. Вам противопоказано жрать клубнику в таких количествах.
Виктор еще не понимал. Разглядывая свои руки, он бормотал: «Вы же сами говорили… волдыри… сыпь…»
— Волдыри и от клопов бывают, — сказал Голем наставительно. — У вас идиосинкразия к некоторым веществам. И воображение не по разуму. Как и у большинства писателей. Тоже туда же — мокрец…
Виктор почувствовал, что оживает. Обошлось, стучало у него в голове. Обошлось, кажется. Если обошлось, я не знаю, что сделаю. Курить брошу…
— А вы не врете? — сказал он жалким голосом.
Голем ухмыльнулся.
— Выпейте же коньячку, — предложил он. — При аллергии нельзя пить коньяк, но вы выпейте. А то у вас уж очень жалкий вид.
Виктор взял его рюмку, зажмурился и выпил. Ничего! Подташнивает немного, но это, надо понимать, с похмелья. Сейчас пройдет. И все прошло.
— Милый писатель, — сказал Голем. — Чтобы стать архитектором, одних волдырей недостаточно.
Подошел официант и поставил на стол коньяк и содовую. Виктор глубоко и вольно вздохнул, вдохнул ресторанный воздух и ощутил прекрасные запахи табачного дыма, маринованного лука, подгоревшего масла и жаренного мяса. Жизнь вернулась.
— Дружище, — сказал он официанту. — Бутылку джина, лимонный сок, лед и четыре порции миног в двести шестнадцатый. И быстро!.. Алкоголики, — сказал он Голему и Р. Квадриге. — Паршивые ресторанные крысы. Пропадайте вы тут пропадом, а я пойду к Диане. — Он готов был расцеловать их.
Голем сказал, ни к кому не обращаясь:
— Бедный прекрасный утенок!
На секунду Виктор ощутил сожаление. Всплыло и исчезло воспоминание о каких-то огромных упущенных возможностях. Но он только рассмеялся, отпихнул кресло и зашагал к выходу.