У себя в номере он сразу полез в бар, налил джину и выпил залпом, как лекарство. С волос по лицу и за шиворот стекала вода — оказывается он забыл надеть капюшон. Брюки промокли по колено и облепили ноги — вероятно, он шагал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Зверски хотелось курить, он ни разу не закурил за эти два с лишним часа…
Акселерация, твердил он про себя, когда сбрасывал прямо на пол мокрый плащ, переодевался, вытирая голову полотенцем. Это всего лишь акселерация,
— успокаивал он себя, раскуривая сигарету и делая первые жадные затяжки. Вот она, акселерация в действии, с ужасом думал он, вспоминая уверенные детские голоса, твердившие ему невозможные вещи. Боже, спаси взрослых боже, спаси их родителей, просвети и сделай умнее, сейчас самое время… Для твоей же пользы прошу тебя, боже, а то построят они тебе вавилонскую башню, надгробный памятник всем дуракам, которых ты выпустил на эту землю плодиться и размножаться, не продумав как следует последствий акселерации… Простак ты, братец…
Виктор выплюнул на ковер окурок и раскурил новую сигарету. Чего это я разволновался? — подумал он. — Фантазия разыгралась… Ну, дети, ну, акселерация, ну не по годам развитые. Что я, не по годам развитых детей не видел? Откуда взял я, что они все это сами выдумали? Нагляделись в городе всякой грязи, начитались книжек, все упростили и пришли, естественно, к выводу, что надобно строить новый мир. И совсем не все они такие. Есть у них атаманы, крикуны — Бол-Кунац, прыщавый этот… и еще хорошенькая девчушка. Заводилы. А остальные — дети как дети, сидели, слушали и скучали… Он знал, что это неправда. Ну, положим, не скучали, слушали с интересом, — все-таки провинция, известный писатель… Черта с два в их возрасте я стал бы читать мои книги. Черта с два в их возрасте я пошел бы куда-нибудь, кроме кино с пальбой или проезжего цирка любоваться на ляжки канатоходицы. Глубоко начхать мне было бы на старый мир, и на новый мир, я об этом представления не имел — футбол до полного изнеможения, или вывинтить где-нибудь лампочку и ахнуть об стену, или подстеречь какого-нибудь Гогочку и начистить ему рыло… Виктор откинулся в кресле и вытянул ноги. Мы все вспоминаем события счастливого детства с умилением и уверены, что со времен Тома Сойера так было, есть и будет. Должно быть. А если не так, значит ребенок ненормальный, вызывает со стороны легкую жалость, а при непосредственном столкновении — педагогическое негодование. А ребенок кротко смотрит на тебя и думает: ты, конечно, взрослый, здоровенный, можешь меня выпороть, однако, как ты был с самого детства дураком, так и остался, и помрешь дураком, но тебе этого мало, ты еще и меня дураком хочешь сделать…
Виктор налил себе еще джину и начал вспоминать, как все было, и ему пришлось сделать последний глоток, чтобы не сгореть от сраму. Как он приперся к этим ребятишкам, самовлюбленный и самоуверенный, сверху-вниз смотрящий, надутый остолоп, как он сразу начал с достижений современной науки, и как его осадили, но он не успокоился и продолжал демонстрировать свою острую интеллектуальную недостаточность, как его честно пытались направит на путь истинный, и ведь предупреждали, но он все нес банальщину и тривиальщину, все воображал, что кривая вывезет — что чего там, и так сойдет — а когда ему, наконец, потеряв терпение, надавали по морде, он малодушно ударился в слезы и стал жаловаться, что с ним плохо обращаются… и как он постыдно возликовал, когда они из жалости стали брать у него автографы… Виктор зарычал, поняв, что о сегодняшнем он, несмотря на свою натужную честность, никогда и никому не осмелится рассказать и что через каких-нибудь полчаса из соображения сохранения душевного равновесия он хитро повернет все так, будто учиненное сегодня над ним плоходействие было величайшим триумфом в его жизни или во всяком случае довольно обычной и не слишком интересной встречей с периферийными вундеркиндами, которые — что с них взять? — дети, а потому неважно разбираются в литературе и в жизни… Меня бы в департамент просвещения, — подумал он с ненавистью. — Там такие всегда были нужны… Одно утешение, подумал он, этих ребятишек пока еще очень мало, и если акселерация пойдет даже нынешними темпами, то к тому времени, когда их будет много, я уже, даст бог, благополучно помру. Как это славно — вовремя помереть!..
В дверь постучали. Виктор крикнул «Да!», и вошел Павор в стеганом бухарском халате, растрепанный, с распухшим носом.
— Наконец-то, — сказал он насморочным голосом, сел напротив, извлек из-за пазухи большой мокрый платок и принялся сморкаться и чихать. Жалкое зрелище — ничего и не осталось от прежнего Павора.
— Что «наконец-то»? — спросил Виктор. — Джину хотите?
— Ох, не знаю… — отозвался Павор, хихикая и всхрапывая. — Меня этот город доконает… Р-р-рум-чх-х-чих! Ох…
— Будьте здоровы, — сказал Виктор. Павор уставился на него слезящимися глазами.
— Где вы пропадаете? — спросил он капризно. — Я три раза к вам толкался, хотел взять что-нибудь почитать. Погибаю ведь, одно занятие здесь — читать и сморкаться… В гостинице ни души, к швейцару обратился, так он мне, дурень старый, телефонную книгу предложил и старые проспекты… «Посетите наш солнечный город». У вас есть что-нибудь почитать?
— Вряд ли, — сказал Виктор.
— Какого черта, вы же писатель! Ну, я понимаю, других вы никогда не читаете, но себя то уж наверняка много перелистываете… Вокруг только и говорят: Банев, Банев… Как там у вас называется? «Смерть после полудня»? «Полночь после смерти»? Не помню…
— «Беда приходит в полночь», — сказал Виктор.
— Вот-вот. Дайте почитать.
— Не дам. Нету, — решительно сказал Виктор. — А если бы и была, все равно не дал бы. Вы бы мне ее всю засморкали. Да и не поняли бы там ничего.
— Почему это — не понял бы? — осведомился Павор с возмущением. — Там у вас, говорят, из жизни гомосексуалистов, чего же тут не понять?
— Сами вы… — сказал Виктор. — Давайте лучше джину выпьем. Вам с водой?
Павор чихнул, заворчал, в отчаянии оглядел комнату, закинул голову и снова чихнул.
— Башка болит, — пожаловался он. — Вот здесь… А где вы были? Говорят, встречались с читателями. С местными. С местными гомосексуалистами?
— Хуже, — сказал Виктор. — Я встречался с местными вундеркиндами. Вы знаете, что такое акселерация?
— Акселерация? Это что-то связанное с преждевременным созреванием? Слыхал. Об этом одно время шумели, но потом в нашем департаменте создали комиссию, и она доказала, что это есть результат личной заботы господина Президента о подрастающем поколении львов и мечтателей, так что все стало на свои места. Но я-то знаю, о чем вы говорите, я этих местных вундеркиндов видел. Упаси бог от таких львов, ибо место им в кунсткамере.
— А может быть, это нам с вами место в кунсткамере? — возразил Виктор.
— Может быть, — согласился Павор. — Только акселерация здесь не при чем. Акселерация — дело биологическое и физиологическое. Возрастание веса новорожденных, потом они вымахивают метра на два, как жирафы, и в двенадцать лет уже готовы размножаться. А здесь — система воспитания, детишки самые обыкновенные, а вот учителя у них…
— Что — учителя?
Павор чихнул.
— А вот учителя — необыкновенные, — сказал он гнусаво.
Виктор вспомнил директора гимназии.
— Что же в здешних учителях необыкновенного? — спросил он. Что они ширинку забывают расстегнуть?
— Какую ширинку? — спросил Павор, озадаченно воззрившись на Виктора.
— У них и ширинок-то никаких нет.
— А еще что? — спросил Виктор.
— В каком смысле?
— Что у них еще необыкновенного?
Павор долго сморкался, а Виктор посасывал джин и смотрел на него с жалостью.
— Ни черта, я вижу, вы не знаете, — сказал Павор, разглядывая засморканный платок. — Как справедливо утверждает господин Президент, главное свойство наших писателей — это хроническое незнание жизни и оторванность от интересов народа, нации… Вот вы здесь уже больше недели. Были вы где-нибудь, кроме кабака и санатория? Говорили вы с кем-нибудь, кроме этой пьяной скотины Квадриги? Черт знает, за что вам деньги платят…
— Ну, ладно, хватит, — сказал Виктор. — Хватит с меня и газет. Тоже мне — критик в соплях, учитель без ширинки…
— А-а, не любите? — сказал Павор с удовлетворением. — Так и быть, не буду… Расскажите, как вы встречались с вундеркиндами.
— Да, ну что там рассказывать, — сказал Виктор. — Вундеркинды как вундеркинды…
— А все-таки?
— Ну, я пришел. Задали мне несколько вопросов. Интересные вопросы, вполне взрослые… — Виктор помолчал. — В общем, если говорить честно, мне там здорово всыпали…
— А какие вопросы? — спросил Павор. Он смотрел на Виктора с искренним интересом, и, кажется, с сочувствием.
— Дело не в вопросах, — вздохнул Виктор. — Если говорить откровенно, меня больше всего поразило, что они как взрослые, да еще не просто как взрослые, а как взрослые высокого класса… Адское какое-то, болезненное несоответствие… — Павор сочувственно кивал. — Словом, плохо мне там было, — сказал Виктор. — Неохота вспоминать.
— Понятно, — сказал Павор. — Не вы первый, не вы последний. Должен вам сказать, что родители двенадцатилетнего ребенка — это всегда существа довольно жалкие, обремененные кучей забот. Но здешние родители — это что-то особенное. Они мне напомнили тылы оккупационной армии в районе активных партизанских действий… Ну, а о чем вас все-таки спрашивали?
— Да спрашивали, что такое прогресс, — сказал Виктор горестно.
— Так. И что же такое по-ихнему прогресс?
— А по-ихнему прогресс — это очень просто. Загнать нас всех в резервации, чтобы не путались под ногами, а самим на свободе изучать Зурзмансора и Шпенглера. Такое у меня, во всяком случае, впечатление.
— Что же, очень даже может быть, — сказал Павор. — Каков поп, таков и приход. Вот вы говорите: акселерация, Зурзмансор… А вы знаете, что говорит по этому поводу нация?
— Кто-кто?
— Нация!.. Она говорит, что все беды от мокрецов. Дети свихнулись — от мокрецов…
— Это потому, что в городе нет евреев, — заметил Виктор. Потом он вспомнил мокреца, который пришел в зал, и как дети встали, и какое лицо было у Ирмы. — Вы это серьезно? — спросил он.
— Это не я, — сказал Павор. — Это голос нации. Вокс попули. Киски из города сбежали, а детишки обожают мокрецов, шляются к ним в лепрозорий, днюют и ночуют там, отбились от рук, никого не слушаются. Воруют у родителей деньги и покупают книги… Говорят, сначала родители очень радовались, что дети не рвут штанов, лазая по заборам, а тихо сидят дома и почитывают книжки. Тем более, что погода плохая. Но теперь уже все видят, к чему это привело и то это затеял. Теперь уже никто больше не радуется. Однако мокрецов по старинке боятся и только рычат им вслед…
Голос нации, подумал Виктор. Голос Лолы и господина бургомистра. Слыхали мы этот голос… Кошки, дожди, телевизоры. Кровь христианских младенцев…
— Я не понимаю, — сказал он. — Вы это серьезно или от скуки?
— Это не я! — сказал Павор проникновенно. — Так говорят в городе.
— Как говорят в городе, мне ясно, — сказал Виктор. — А вы-то сами что об этом думаете?
Павор пожал плечами.
— Течение жизни, — туманно сказал он. Трепотня пополам с истиной. — Он посмотрел на Виктора поверх платка. — Не считайте меня идиотом, — сказал он, — вспомните лучше детей, где вы еще видели таких детей? Или, по крайней мере, столько таких детей?
Да, подумал Виктор, таких детей… Кошки кошкам, но этот мокрец в зале — это вам не кошка пополам с дождем… Есть такое выражение: лицо, освещенное изнутри. Именно такое лицо было у Ирмы, а когда она разговаривает со мной, лицо ее освещено только снаружи. А с матерью она вообще не разговаривает — цедит сквозь зубы что-то брезгливо — снисходительное… Но если это так, если это правда, а не грязная болтовня, то выглядит это крайне нечист плотно. Что им нужно от детей? Они же больные люди, обреченные… И вообще, что за свинство — настраивать детей против родителей, даже против таких родителей, как мы с Лолой. Хватит с нас господина Президента: нация выше родительских уз, Легионы Свободы — ваш отец и ваша мать, и мальчик идет в ближайший штаб и сообщает, что отец назвал господина Президента странным человеком, а мать назвала поход Легиона разорительным предприятием. А теперь еще является черный мокрый дядя и уже безо всяких объясняет, что отец твой — пьяная безмозглая скотина, а мать — дура и шлюха. Положим, что это верно, но все равно свинство, все это должно делаться не так, и не их это собачье дело, не они за это отвечают, и никто не просит заниматься таким просветительством… Патология какая-то. Если только это просветительство. А если похуже? Дитя начинает розовыми губками лепетать о прогрессе, начинает строить страшные жестокие вещи, не ведая, что лепечет, но уже от младых ногтей приучаясь к интеллектуальной жестокости, к самой страшной жестокости, какую можно придумать, а они, намотав черные тряпки на шелушащиеся физиономии, стоят за стеной и дергают ниточки… и, значит, никакого нового поколения нет, а есть вся та же старая и грязная игра в марионетки, и я был вдвойне ослом, когда обмирал сегодня на сцене… До чего же это мерзкая затея — наша цивилизация…
— …имеющий глаза да видит, — говорил Павор. — Нас не пускают в лепрозорий. Колючая проволока, солдаты, ладно. Но кое-что можно видеть и здесь, в городе. Я видел, как мокрецы разговаривают с мальчишками и как ведут себя при этом эти мальчишки, какими они становятся ангелочками, а спроси у него, как пройти к фабрике — он тебя обольет презрением с ног до головы…
Нас не пускают в лепрозорий, — думал Виктор. — Колючая проволока — а мокрецы гуляют по городу свободно. Но не Голем же это выдумал… Вот сволочь, подумал он, отец нации. Вот мерзавец. Значит, и здесь его работа. Лучший друг детей… Очень может быть, очень на него похоже. А вы знаете, господин Президент, на вашем месте я бы попытался разнообразить свои приемы. Слишком легко стало отличить ваш хвост от всех других хвостов. Колючая проволока, солдаты, пропуска — значит, господин Президент; значит, обязательно какая-нибудь мерзость…
— На кой черт там колючая проволока? — спросил Виктор.
— А я откуда знаю? — сказал Павор. — Никогда раньше там не было колючей проволоки.
— Значит, вы там бывали?
— Почему? Не был. Но не первый же я здесь санитарный инспектор… да дело и не в колючей проволоке, мало ли на свете колючей проволоки. Детишек туда пускают беспрепятственно, мокрецов оттуда выпускают беспрепятственно, а нас с вами туда не пустят — вот это удивительно.
Нет, это все-таки не Президент, — думал Виктор. — Президент и чтение Зурзмансора, да еще и Банева — это как-то не совмещается. И эта разрушительная идеология… Если бы я такое написал, меня бы распяли. Непонятно, непонятно… и нечисто. Спрошу-ка я у Ирмы, подумал он. Просто спрошу и посмотрю, что она будет делать… Между прочим, и Диана должна кое-что знать…
— Вы не слушаете? — спросил Павор.
— Виноват, задумался.
— Я говорю, что не удивился бы, если бы город принял бы меры. При чем, как и полагается городу, жестокие.
— Я тоже не удивился бы, — пробормотал Виктор. — Я не удивлюсь, если даже мне самому захочется принять кое-какие меры.
Павор поднялся и подошел к окну.
— Ну и погодка, — сказал он с тоской. — Уехать бы отсюда поскорее. Дадите вы мне книгу или нет?
— У меня нет книг, — сказал Виктор. — Все, что я с собой привез, все в санатории… Слушайте, а зачем мокрецам наши дети?
Павор пожал плечами.
— Это же больные люди, — ответил он. — Откуда нам знать, мы то с вами здоровые.
В дверь постучали, и вошел Голем, грузный и мокрый.
— Спросим Голема, — сказал Павор. — Голем, зачем мокрецам наши дети?
— Ваши дети? — спросил Голем, внимательно разглядывая этикетку на бутылке с джином, — у вас есть дети, Павор?
— Павор утверждает, — сказал Виктор, — будто ваши мокрецы настраивают городских детей против родителей. Что вы об этом знаете, Голем?
— Гм, — сказал Голем. — Где у вас чистые стаканы? Ага… Мокрецы настраивают детей? Ну что ж… Не они первые, не они последние. Он прямо в плаще повалился на кушетку и понюхал джин в стакане. — И почему бы в наше время не настраивать детей против родителей, если белых настраивают против черных, а желтых настраивают против белых, а глупых настраивают против умных… Что вас, собственно, удивляет?
— Павор утверждает, — повторил Виктор, — что ваши мокрецы шляются по городу и учат детей всяким странным вещам. Я тоже заметил кое-что подобное, хотя пока ничего не утверждаю. Так вот я ничему не удивляюсь а спрашиваю вас: правда это или нет?
— Насколько я знаю, — сказал Голем, — мокрецы спокон веков имели совершенно свободный доступ в город. Не знаю, что вы имеете в виду, когда говорите про обучение всяким странным вещам, но позвольте мне спросить вас, аборигена этих мест: знакома ли вам игрушка под названием «злой волчок»?
— Ну, конечно, — сказал Виктор.
— У вас была такая игрушка?
— У меня, конечно, нет… но у ребят, пожалуй, была… — Виктор замялся. — Да, действительно, — сказал он. — Ребята говорили, что этот волчок подарил им мокрец. Вы это имеете в виду?
— Да, именно это. И «погодник», и «деревянную руку»…
— Пардон, — сказал Павор. — Можно ли узнать мне, пришельцу из столицы, о чем говорят аборигены?
— Нельзя, — сказал Голем. — Это не входит в вашу компетенцию.
— Откуда вы знаете, что входит в мою компетенцию? — спросил Павор с обиженным видом.
— Знаю, — сказал Голем. — Догадываюсь, потому что мне так хочется… И перестаньте врать, вы же торговали у Тэдди «погодник» и прекрасно знаете, что это такое.
— Идите вы к черту, — сказал Павор капризно. — Я не про «погодник»…
— Погодите, Павор, — нетерпеливо сказал Виктор. — Голем, вы не ответили на мой вопрос.
— Разве? А мне показалось, что ответил… Видите ли, Виктор, мокрецы
— глубоко и безнадежно больные люди. Это страшная штука — генетическая болезнь. Но при этом они сохраняют доброту и ум, так что не надо их обижать.
— Кто их обижает?
— А разве вы их не обижаете?
— Пока нет. Пока даже наоборот.
— Ну, тогда все в порядке, — сказал Голем и поднялся. — Тогда поехали.
Виктор вытаращил глаза.
— Куда поехали?
— В санаторий. Я еду в санаторий, вы, я вижу, тоже собираетесь в санаторий, а вы, Павор, ложитесь в постель. Хватит распространять грипп.
Виктор посмотрел на часы.
— Не рано ли? — сказал он.
— Как угодно. Только имейте в виду, с сегодняшнего дня автобус отменили. За нерентабельностью.
— А может быть, сначала пообедаем?
— Как угодно, — повторил Голем. — Я никогда не обедаю. И вам не советую.
Виктор пощупал живот.
— Да, — сказал он. Потом он посмотрел на Павора. — Поеду, пожалуй.
— А мне-то что? — сказал Павор. Он был обижен. — Только книжек привезите.
— Обязательно, — пообещал Виктор и стал одеваться.
Когда они влезли в машину, под сырой брезент, в сырой, провонявший табаком, бензином и медикаментами кузов, Голем сказал:
— Вы намеки понимаете?
— Иногда, — ответил Виктор. — Когда знаю, что это намеки. А что?
— Так вот, обратите внимание: намек. Перестаньте трепаться.
— Гм, — пробормотал Виктор. — И как прикажете это понимать?
— Как намек. Перестаньте болтать языком.
— С удовольствием, — сказал Виктор и замолчал, раздумывая.
Они пересекли город, миновали консервную фабрику, проехали пустой городской парк — запущенный, низкий, полусгнивший от сырости, промчались мимо стадиона, где полосатые от грязи «Братья по разуму» упорно лупили разбухшими бутсами по разбухшим мячам, и выкатили на шоссе, ведущее к санаторию. Вокруг, за пеленой дождя, лежала мокрая степь, ровная, как стол, когда-то сухая, выжженная, колючая, а теперь медленно превращающаяся в топкое болото.
— Ваш намек, — сказал Виктор, — напомнил мне один разговор — мой разговор с его превосходительством господином референтом господина Президента по государственной идеологии… Его превосходительство вызвал меня в свой скромный кабинет — тридцать на двадцать — и осведомился: «Виктуар, вы хотите по-прежнему иметь кусок хлеба с маслом?» Я, естественно, ответил утвердительно. «Тогда перестаньте бренчать!» — гаркнул его превосходительство и отпустил меня мановением руки.
Голем ухмыльнулся.
— А чем вы, собственно, бренчали?
— Его превосходительство намекал на мои упражнения с банджо в молодежных клубах.
Голем покосился на него прищуренными глазами.
— Почему вы, собственно, так уверены, что я не шпик?
— А я в этом не уверен, — возразил Виктор. — Просто мне наплевать. Кроме того, сейчас не говорят «шпик». Шпик — это архаизм. Сейчас все культурные люди говорят «дятел».
— Не ощущаю разницы, — сказал Голем.
— Я практически тоже, — произнес Виктор. — Итак, не будем болтать языком. Ваш пациент выздоровел?
— Мои пациенты никогда не выздоравливают.
— У вас прекрасная репутация. Но я-то спрашиваю про того беднягу, который угодил в капкан. Как его нога?
Голем помолчал, а потом сказал:
— Которого из них вы имеете в виду?
— Не понимаю, — сказал Виктор. — Того, естественно, который попал в капкан.
— Их было несколько, — сказал Голем, глядя на дорогу. — Один попал в капкан, другого вы тащили на спине, третьего я увез на машине, а из-за четвертого вы давеча затеяли безобразную драку в ресторане.
Виктор ошеломленно молчал. Голем тоже молчал. Он очень ловко вел машину, огибая многочисленные выбоины на старом асфальте.
— Ну, ну, не напрягайтесь так, — сказал он наконец. — Я пошутил. Он был один. И нога его зажила в ту же ночь.
— Это тоже шутка? — осведомился Виктор. — Ха-ха-ха, теперь я понимаю, почему ваши больные никогда не выздоравливают.
— Мои больные, — сказал Голем, — никогда не выздоравливают по двум причинам. Во-первых, я, как и всякий порядочный врач не умею лечить генетические болезни. А во-вторых, они не хотят выздоравливать.
— Забавно, — пробормотал Виктор. — Я уже столько наслушался об этих мокрецах, что теперь, ей богу, готов поверить во все: и в дожди, и в кошек, и в то, что раздробленная кость может зажить за одну ночь.
— В кошек? — спросил Голем.
— Ну да, — сказал Виктор. — Почему в городе не осталось кошек? Мокрецы виноваты. Тэдди от мышей пропадает… Вы бы посоветовали мокрецам вывести из города заодно и мышей.
— А ля гаммельнский крысолов? — сказал Голем.
— Да, — легкомысленно подтвердил Виктор. — Именно а ля. — Потом он вспомнил, чем кончилась история с гаммельнским крысоловом. — Ничего смешного тут нет, — сказал он. — Сегодня я выступал в гимназии, видел ребятишек. И видел, как они встречали какого-то мокреца. Теперь я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день на городскую площадь выйдет мокрец с аккордеоном и уведет ребятишек к черту на рога.
— Вы не удивитесь, — сказал Голем. — А еще что вы сделаете?
— Не знаю… Может быть, отберу у него аккордеон.
— И сами заиграете?
— Да, — вздохнул Виктор. — Это верно. Мне этих детей увлечь нечем, это я понял. Интересно, чем они увлекают? Вы ведь знаете, Голем.
— Виктуар, перестаньте бренчать, — сказал Голем.
— Как угодно, — сказал Виктор. — Вы очень старательно и более или менее ловко уклоняетесь от моих вопросов. Я это заметил. Глупо. Я все равно узнаю, а вы потеряете возможность придать выгодную вам эмоциональную окраску этой информации.
— Сохранение врачебной тайны! — изрек Голем. — И потом, я ничего не знаю. Я могу только догадываться.
Он притормозил. Впереди, за вуалью дождя, появились какие-то фигуры, стоящие на дороге. Три серые фигуры и серый дорожный столб с указателями: «Лепрозорий — 6 км» и «Сан. „Теплые ключи“ — 2,5 км». Фигуры отступили на обочину — взрослый мужчина и двое детей.
— А ну-ка остановитесь, — сказал Виктор, сразу охрипнув.
— Что случилось? — Голем затормозил.
Виктор не ответил. Он смотрел на людей у столба, на рослого мокреца в тренировочном костюме, пропитанном водой, на мальчика, который тоже был без плаща, в промокшем костюмчике и в сандалиях, и на девочку, босую, в платье, облепившем тело. Затем он рывком распахнул дверцу и выскочил на дорогу. Дождь и ветер ударили ему в лицо, он даже захлебнулся, но не заметил этого. Он ощутил приступ нестерпимого бешенства, когда хочется все ломать, когда еще осознаешь, что намерен делать глупости, но это сознание только радует. На негнущихся ногах он подошел вплотную к мокрецу.
— Что здесь происходит? — выдавил он сквозь зубы. А потом девочке, глядевшей на него с удивлением: — Ирма, немедленно иди в машину! — А потом снова мокрецу: — Черт бы вас побрал, что это вы делаете? — И снова Ирме: — Ирма, в машину, кому говорят?
Ирма не двинулась с места. Все трое стояли, как прежде, глаза мокреца над черной повязкой спокойно помаргивали. Потом Ирма сказала с непонятной интонацией: «Это мой отец», и он вдруг сообразил, спинным мозгом почувствовал, что здесь нельзя орать и замахиваться, нельзя угрожать, хватать за шиворот и тащить… и вообще нельзя беситься. Он сказал очень спокойно:
— Ирма, иди в машину, ты вся промокла. Бол-Кунац, на твоем месте я бы тоже пошел в машину.
Он был уверен, что Ирма послушается, и она послушалась. Не совсем так, как ему хотелось бы. Нет, не то, чтобы она хотя бы взглядом испросила мокреца разрешения уйти, но осталось такое впечатление, будто что-то было, некий обмен мнениями, какое-то краткое совещание, в результате которого вопрос был решен в его пользу. Ирма задрала нос и направилась к машине, а Бол-Кунац сказал вежливо:
— Благодарю вас, господин Банев, но право, я лучше останусь.
— Как хочешь, — сказал Виктор.
Бол-Кунац его мало волновал. Сейчас нужно было что-то сказать этому мокрецу на прощание. Виктор заранее знал, что это будет нечто глупое, но что делать? — уйти просто так он не мог. Из чисто престижных соображений. И он сказал:
— Вас, милостивый государь, — сказал он надменно, — я не приглашаю. Вы здесь, по-видимому, чувствуете себя как рыба в воде.
Затем он повернулся, и, отшвырнув воображаемую перчатку, зашагал прочь. «Произнеся эти слова, — с отвращением думал он, — граф с достоинством удалился…»
Ирма, забравшись с ногами на переднее сидение, отжимала косички. Виктор пролез назад, покряхтывая от стыда, и, когда Голем тронул машину, сказал:
— Произнеся эти слова, граф удалился… Просунь сюда ноги, Ирма, я их разотру.
— Зачем? — с любопытством спросила Ирма.
— Воспаление легких получить хочешь? Давай сюда ноги!
— Пожалуйста, — сказала Ирма и, скособочившись на сидении, просунула ему одну ногу. Предвкушая, что вот сейчас он сделает, наконец, что-то естественное и полезное, Виктор взял обеими руками эту тощую девчоночью ногу, мокрую и трогательную, и вознамерился ее растирать — до красноты, до багровости, добрыми суровыми отцовскими руками, эту грязную, костлявую лодыжку, извечный проводник насморков, гриппов, катаров дыхательных путей и двухсторонних пневмоний — когда обнаружил, что его ладони холоднее ее ноги. По инерции он сделал н сколько оглаживающих движений, затем осторожно опустил ногу. Да ведь я же знал это, подумал он вдруг, я же знал это, еще когда стоял перед ними, знал что здесь есть какой-то подвох, что детям ничего не грозит, никакие катары и воспаления легких, только мне не хотелось этого, а хотелось спасать, вырывать из когтей, исполнять долг, и опять меня обвели вокруг пальца, я не знаю, как они это делают, но меня опять обвели вокруг пальца, и я опять дурак дураком, второй раз в этот день…
— Забери свою ногу, — сказал он Ирме. Ирма забрала ногу и спросила:
— Мы куда — в санаторий едем?
— Да, — ответил Виктор и посмотрел на Голема — не заметил ли тот его позора.
Голем невозмутимо следил за дорогой, грузно расплывшись на водительском сидении, седой, неряшливый, сутулый и всезнающий.
— А зачем? — спросила Ирма.
— Переоденешься в сухое и ляжешь в постель, — сказал Виктор.
— Вот еще! — сказала Ирма. Что это ты придумал?
— Ладно, ладно… — пробормотал Виктор. — Дам тебе книжку, и будешь читать.
Действительно, на кой черт я ее туда везу? — подумал он. Диана… Ну это мы посмотрим. Никаких выпивок, и вообще ничего такого, но как я ее повезу обратно? А, черт, возьму чью попало машину и отвезу… Хорошо бы сейчас чего-нибудь глотнуть.
— Голем… — начал было он, но спохватился. Дьявол, нельзя, неудобно.
— Да? — сказал Голем не оборачиваясь.
— Ничего, ничего, — вздохнул Виктор, уставясь на горлышко фляги, торчащее из кармана Големова плаща. — Ирма, — сказал он утомленно. — Что вы там делали на этом перекрестке?
— Мы думали туман, — ответила Ирма.
— Что?
— Думали туман, — повторила Ирма.
— Про туман, — поправил Виктор. — Или о тумане.
— Зачем это — про туман? — сказала Ирма.
— Думать — непереходный глагол, — объяснил Виктор. — Он требует предлогов. Вы проходили непереходные глаголы?
— Это когда как, — сказала Ирма. — Думать туман — это одно, а думать про туман — это совсем другое… и кому это нужно — думать про туман, неизвестно.
Виктор вытащил сигарету и закурил.
— Погоди, — сказал он. — Думать туман — так не говорят, это неграмотно. Есть такие глаголы — непереходные: думать, бегать, ходить. Они всегда требуют предлога. Ходить по улице. Думать про… что-нибудь там…
— Думать глупости… — сказал Голем.
— Ну, это исключение, — сказал Виктор, несколько потерявшись.
— Быстро ходить, — сказал Голем.
— Быстро — это не существительное, — запальчиво сказал Виктор. — Не путайте ребенка, Голем.
— Папа, ты не можешь не курить? — осведомилась Ирма.
Кажется, Голем издал какой-то звук, а может быть это мотор чихнул на подъеме. Виктор смял сигарету и растоптал ее каблуком. Они поднимались к санаторию, а сбоку, из степи, навстречу надвигалась плотная белесая стена.
— Вот тебе туман, — сказал Виктор. — Можешь его думать. А также нюхать, бегать и ходить.
Ирма хотела что-то сказать, но Голем перебил ее.
— Между прочим, — сказал он, — глагол «думать» выступает, как переходный также и в сложно-подчиненных предложениях. Например: я думаю, что… и так далее.
— Это совсем другое дело, — возразил Виктор. Ему надоело. Ему очень хотелось курить и выпить. Он с вожделением поглядывал на горлышко фляги. — Тебе не холодно, Ирма? — спросил он с надеждой.
— Нет. А тебе?
— Познабливает, — признался Виктор.
— Надо выпить джину, — заметил Голем.
— Да, неплохо бы… А у вас есть?
— Есть, — сказал Голем. — Но мы уже почти приехали.
Джип вкатил в ворота, и началось то, о чем Виктор как-то не подумал. Первые струи тумана еще только начинали просачиваться через решетку ограды, и видимость была прекрасная. На подъездной дорожке лежало тело в промокшей пижаме, лежало с таким видом, словно пребывало здесь уже много дней и ночей. Голем осторожно объехал его, миновал гипсовую вазу, украшенную незамысловатыми рисунками и соответствующими надписями, и приткнулся к стаду машин, сгрудившихся перед подъездом правого крыла. Ирма распахнула дверцу, и сейчас же испитая морда высунулась из окна ближайшей машины и проблеяла: «Деточка, хочешь, я тебе отдамся?» Виктор, обмирая, полез наружу. Ирма с любопытством озиралась. Виктор крепко взял ее за руку и повел к подъезду. На ступеньках сидели под дождем обнявшись, две девки в белье и кличными голосами пели про жестокого аптекаря — не отпускает героин. Узрев Виктора, они замолчали, но когда он проходил мимо, одна из них попыталась ухватить его за брюки. Виктор втолкнул Ирму в вестибюль. Здесь было темно, окна занавешены, воняло табачным дымом и какой-то кислятиной, трещал проекционный аппарат, и на белой стене прыгали порнографические изображения. Виктор, стиснув зубы, шагал по чьим-то ногам, волоча за собой спотыкающуюся Ирму. Вслед неслась сердитая нецензурщина. Они выбрались из вестибюля, и Виктор пошел шагать через три ступеньки по ковровой лестнице. Ирма помалкивала, и он не рисковал взглянуть на нее. На лестничной площадке его уже ждал с распростертыми объятиями синий и раздутый член парламента Росшепер Нант. «Виктуар! — просипел он. — Др-руг! — Тут он заметил Ирму и пришел в восторг: Виктуар! И ты тоже!.. На малолетних малолеточек!..» — Виктор зажмурился, крепко наступил ему на ногу и толкнул в грудь — Росшепер повалился спиной, опрокинув урну. Обливаясь потом, Виктор зашагал по коридору. Ирма неслышными прыжками неслась рядом. Он ткнул в дверь Дианы — дверь была заперта, ключа не было. Он бешено застучал, и Диана немедленно откликнулась: «Пошел к чертовой матери! — заорала она яростно. — Импотент вонючий! Гавнюк, дерьмо собачье!» «Диана! — рявкнул Виктор. — Открывай!» Диана замолчала, и дверь распахнулась. Она стояла на пороге с импортным зонтиком наготове. Виктор отпихнул ее, втолкнул Ирму в комнату и захлопнул за собой дверь.
— А, это ты, — сказала Диана. — Я думала, опять Росшепер. — От нее пахло спиртным. — Господи! — сказала она. — Кого ты привел?
— Это моя дочь, — с трудом сказал Виктор. — Ее зовут Ирма. Ирма, это Диана.
Он смотрел на Диану в упор, с отчаянием и надеждой. Слава богу, кажется, она не пьяна. Или сразу протрезвела.
— Ты с ума сошел, — сказала она тихо.
— Она промокла, — проговорил он. — Переодень ее в сухое, уложи в постель, и вообще…
— Я не лягу, — заявила Ирма.
— Ирма, — сказал Виктор. — Изволь слушаться, а то я сейчас кого-нибудь выпорю…
— Кое-кого здесь надо бы выпороть, — сказала Диана безнадежно.
— Диана, — сказал Виктор. — Я тебе помогу.
— Ладно, — сказала Диана. — Иди к себе. Разберемся.
Виктор с огромным облегчением вышел. Он отправился прямо в свою комнату, но и там не было покоя. Ему пришлось предварительно вышвырнуть в коридор разнежившуюся, совершенно незнакомую парочку и испачканное белье. Потом он закурил, запер дверь повалился на голый матрас и стал думать, что он натворил.