Книга пятая ДОБРЫЙ ОГОНЬ

1

Утренний трамвай не шумлив — со сна люди. Молодые позевывают, а то и сны досматривают. Такой уж это народ: с вечера — не уложишь, утром — не поднимешь. Вот и спешат на остановку, едва продрав глаза. Пожилые выглядят гораздо бодрее: раньше укладываются, зато и день встречают, как-прежде говаривали, с петухами. Они тоже не очень речисты, но уже по другой причине: с годами человек меньше говорит, а больше думает. В это раннее время слышится лишь короткое: «Доброе утро». «Привет». «Салют». А то и вовсе здороваются молчаливым кивком.

Здесь нет отчужденности, обычно свойственной случайным попутчикам, пользующимся городским транспортом. Многие знают друг друга не только в лицо. Еще бы! Изо дня в день встречаются — трамвай возит рабочие смены, курсируя между выросшим в степи заводом и городком коксохимиков. Очень удачно, по-современному разместили проектировщики городок не у стен завода, а подальше, куда не доносятся производственные шумы, где воздух не загрязнен дымом и гарью. Не велика беда, что приходится тратить на переезды какие-то пятнадцать-двадцать минут, зато жилые кварталы овевает чистый степной воздух, а тишина располагает к отдыху. И все это как нельзя лучше восстанавливает силы.

Шестой год ездит Сергей Тимофеевич Пыжов этой дорогой. А казалось, только вчера возвратился в Алеевку. Давно ли сушили и разогревали первую коксовую батарею? А теперь уже четыре дают продукцию. И пусковая — пятая. Вступили в строй действующих новые химические цехи, работает пока единственная в республике установка сухого тушения кокса.

Да, быстро, незаметно промчались годы. Только по тем грандиозным переменам, что происходят в мире, в стране, на заводе, только по тому, как преобразовывается жизнь, как растут, поднимаются дети, и ощущал полет времени. Не опомнился уже под пятьдесят. Посеребрились виски, ослабевшие, припухшие веки нависают на глаза, резче обозначились морщины, складки у рта. Эти изменения во внешности вроде и не огорчают его. Почему-то кажется, что вот таким он. и был всегда. Душа ведь не старится. По утрам выкосит электробритвой седую щетину — и снова молодец хоть куда. Еще и подмигнет своему отражению в зеркале, мол, порядок.

И все же иной раз не без горечи подумает: «Жаль, маловато остается. Хоть круть-верть, хоть верть-круть — кандидат в пенсионеры. А что ж за жизнь без работы?! Так, существование. Сбросить бы этак лет двадцать, да с молодыми силами...»

Нынче у Сергея Тимофеевича неплохое настроение. Вчера вечером закончили расчеты: вполне можно свести к минимуму холостой пробег коксовыталкивателя. До этого он побывал на других батареях и говорил со своими сменщиками. Советовался. Спрашивал, что они думают на этот счет. Иван Толмачев сказал: «Комсомол — «за». Поддержим». Иван комсорг цеха. Машинист он еще молодой, но управляет коксовыталкивателем лихо. Сергею Тимофеевичу нравится его хватка. Работает — любо глянуть: вроде сливаются воедино человек и машина. Это единение и придаеі в общем-то однообразному производственному процессу ту неповторимую красоту, которая невольно восхищает. В Иване Сергей Тимофеевич не ошибся. Загорелся Иван его мыслью.

Примерно предугадал мнение и другого своего сменщика — Семена Корякова. «Машина, может быть, и выдержит, — не торопясь, заговорил Семен, выслушан его доводы. Натянуто улыбнулся. — Что-то вы, Сергей Тимофеевич, отклоняетесь от партийной линии: о человеке забыли. У нас ведь — все для человека, во имя человека, а вы хотите взвалить на него дополнительную нагрузку».

Сергей Тимофеевич не сдержался: «Значит, и впредь раскатывать вхолостую возле батареи?.. Катайся в удовольствие сколько хочешь на своем «Москвиче», а на работу люди ходят работать».

В данном случае речь шла об увеличении выпуска кокса и улавливании важных химических продуктов из коксового газа. Разве не ясно, что это просто необходимо! Потому Сергей Тимофеевич и уверен: не зря кумекали вместе с Иваном Толмачевым и старшим сынашом своим — Ростиславом, вычерчивали всевозможные варианты хода коксовыталкивателя, пока определили наиболее экономичный. Потом корректировали тепловой режим. В заключение выверяли способность машин коксовой стороны обеспечить прием готовой продукции по новой схеме...

Трамвайная колея повернула в сторону железнодорожных путей, потянулась параллельно им вдоль шоссейки, тоже ведущей на завод. Справа просматривалось хозяйство железной дороги, старые и уже послевоенные строения транспортно-ремонтных мастерских на месте бывшего депо. Слева, по ходу трамвая, раскинулись поля подшефного колхоза, поливные огороды, чуть дальше виднелись сады. В свое время там был хутор Бурьяновка, а ныне — село Заветное.

На этом отрезке пути несколько остановок — трамвай подбивает коренных алеевцев, связавших свою судьбу с заводом, но живущих в собственных домах на старом поселке. Современный многоэтажный городок населяет преимущественно пришлый народ, прибывший в Алеевку возводить и осваивать новое предприятие. Прошлое этих мест не говорит им ни о чем. А вот Сергей Тимофеевич может точно сказать, что там, где сейчас стоит коксосортировка, когда-то была усадьба известного в округе богатея Милашина. Мальцами бегали они смотреть, как его раскулачивали. Да вот с Геськой — Герасимом Кондратьевичем Юдиным, который только что вошел в трамвай, и связаны у него воспоминания об отрочестве, юности. В те годы они были закадычными приятелями. Друзьями и остались, встретившись спустя много лет. Сергей Тимофеевич окликнул его. И когда тот протиснулся к нему, проговорил:

— Собирался к тебе забежать. Приходи со своей половиной в субботу к шести часам. Посидим вечерок.

Герасим — еще более сивый, чем Сергей Тимофеевич, с поблекшими серыми глазами, с заметно проступающими синюшными прожилками на носу и щеках, хрипло, со смешинкой в голосе проронил:

— Значит, эт самое, двери ногой открывать?

— Почему? — не понял Сергей Тимофеевич.

— Ну, чудак. Обычно в таких случаях руки подарками заняты.

Какими подарками?

Все зависит от того, кто именинник: ты или Харлампиевна.

— Вот оно что! — Сергей Тимофеевич засмеялся. — Здорово закрутил, а не отгадал. Придется руками открывать двери. Нет у нас именинников.

— Какое же у тебя торжество?

— Тут ты, Герасим, пожалуй прав. Торжество. Инженер в доме появился.

— Ростислав?.. Кончил?!

— Защитился, — не без гордости подтвердил Сергей Тимофеевич.

— Вот оно что! — воскликнул Герасим Кондратьевич. — То — радость. Дождался помощника.

— Такие помощники еще не раз с батьки потянут, пока оперятся.

— Тоже верно. Да ведь от этого никуда не денешься.

— Ну да. — Сергей Тимофеевич согласно закивал. — Дети, они, и взрослые — дети. Как не поддержать!

— Поздравляю, Серега. Как же! — Герасим Кондратьевич похлопал по спине старинного друга, возбужденно продолжал: — Такое и впрямь нельзя не обмыть.

— И заодно мой отпуск, — сказал Сергей Тимофеевич. — Завтра уже не выхожу.

Трамвай подошел к конечной остановке. Из него валом повалил народ, устремился к проходной. Сергей Тимофеевич взял своего спутника за локоть, заглянул в глаза:

— Как, Герасим, новая работа? Тяжела?

Герасим Кондратьевич свел к переносью белесые брови.

— Что поделаешь? Сам виноват. — Откашлялся, а голос остался все таким же сиплым. — Не удержался у реверса — лопатой шуруй. Ведь на жизнь надо зарабатывать. Спасибо тебе...

* * *

Они встретились вскоре после возвращения Сергея Тимофеевича в Алеевку. Справившись в товарной конторе станции о своих домашних вещах, отправленных из Череповца малой скоростью, Сергей Тимофеевич вышел на перрон и увидел Герасима Юдина, с которым расстался еще до войны. Геська — такой же приземистый, как и был, такой же «пшеничный», но уже поседевший, с большими залысинами и наметившейся плешью на темени — тоже остановился, а потом кинулся обниматься: встреча обоих обрадовала. После первых, обычных в таких случаях, взаимных выражений добрых чувств, беспорядочных восклицаний Герасим потащил Сергея Тимофеевича в пристанционный буфет. И началось: «А помнишь? А помнишь?..»

Им и в самом деле было о чем вспомнить. Многое из прежних совместных похождений, из того, что некогда волновало, казалось очень важным, спустя много лет вызывало у Сергея Тимофеевича или добрую, или снисходительную усмешку. Герасим же, чувствовалось, продолжал жить, восторгаться тем, что испытал в самом начале пути. Такая поразительная приверженность, конечно же, светлой, романтичной, однако далеко не совершенной поре человеческой жизни удивила Сергея Тимофеевича. Потом уж понял, почему Герасим навсегда остался в юности: там он был счастлив, а последующие годы изломали, разрушили это счастье.

Тогда они крепко хватанули: и за встречу, и за то, чтобы «оставаться, эт самое, человеками», — как точь-в-точь провозгласил Герасим свой давнишний главный тост. Выпили за фронтовых товарищей, за тех, кто не вернулся с войны... И опять — за юность, подарившую Герасиму одну-единственную любовь, которую он, и дожив до седых волос, неизменно хранит в своем сердце. О ней и рассказывал в тот день — глуховато, с хрипотцой: «После освобождения Алеевки отыскал Люду письмами. Потом нас из Германии перебросили японцев доколачивать — опять отодвинулась встреча. Лишь глубокой осенью демобилизовался. Эх, Серега, видел бы ты ее радость и... слезы! Да что там говорить! Ну, был у нее какой-то танкист, когда наши в Алеевку вступили. Окрутил и через некоторое время дальше подался со своей частью. А она родила. Да, видно, не на живое — помер пацан...»

Сергей Тимофеевич обратил внимание на то, как было сказано вот это «окрутил». Будто ничего не зависело от Людмилы, словно стряслось такое без ее ответного желания.

«Вот так, Серега, — продолжал Герасим, навалившись грудью на стол — Обидел, негодяй, девчонку ни за что, ни про что. Каково мне было видеть ее в несчастье! Как мог успокаивал. Пришлось даже оговорить себя, мол, тоже не святой, дескать, квиты, лишь бы не истязала себя за то, что не дождалась, чтобы не чувствовала себя виноватой передо мной... Обо всем договорились. Решили: съезжу на недельку к фронтовому дружку в Краматорск, заберу кое-какие вещи, а по возвращении — прямо к ней, к Люде... Ну, и мчусь назад. Прохожу по вагонам рабочего поезда, что к нам из Ясногоровки ходит. И вдруг радость-то какая: Людочка едет. Поздоровался я. Смотрю, вроде недовольна. Возле нее какой-то капитан из лекарей — чаши со змеями на погонах. Морда выхоленная, надменная — это мне сразу в глаза бросилось. Позвал ее. Поднялась неохотно. Отошла в сторону. «Что тебе?» — спрашивает. Я и опешил. «Вот, — говорю, — приехал». А она в ответ: «Лучшего времени на нашел подойти? Некогда мне сейчас». Крутнулась — и к тому капитану. Вместе они и с поезда пошли. Стою я с чемоданом, как оплеванный, — ничего не понимаю. Ведь условились... Пошел к деду своему и бабке. Дождался вечера,, ордена, медали надраил, накинул шинель и побежал к Людмилке домой. Мать ее ответила, что с работы еще нет. Я — в школу. Только не было Люды там. Снова вернулся к старухе. Та плечами сдвинула, мол, знать ничего не знаю, и двери перед самым носом захлопнула. А дождь — аж пищит. Декабрь тогда гнилым был: лужи, грязь... Вымок я. Поплелся от крылечка, вышел на улицу, оглянулся. В темени полоска света из ее комнаты сквозь неплотно прикрытые ставни пробивается. Перемахнул через ограду палисадника, прокрался к окну... Не знаю, как удержался, не высадил стекло. Не помню, как добрался вот сюда, в этот шалман Больно было, Серега. Очень больно. — Герасим пьяно склонил голову. — Пил я тогда весь вечер: глушил ее — эту боль. А перед глазами все то же: Людмилка и тот, лекарь, на диване сидят в обнимку... Потом уже ничего не видел — надрался до беспамятства. Где уж меня носило!.. Пришел в себя только под утро — задубел от холода: на сырой земле ночь под дождем провалялся...»

Слушал Сергей Тимофеевич своего друга, и думал о том, что прошагал солдат войну, выстоял., возвратился победителем, а какая-то «юбка» сбила с ног. Отсюда и началась Геськина не складная жизнь. Два месяца выдыхал двустороннее воспаление легких. Оправившись от болезни, пошел на работу. Поездил помощником, потом и за правым крылом паровоза утвердился. Со временем обзавелся семьей. Казалось бы, чего еще надо? Рая — хозяйка добрая, труженица, сына ему родила. Ну и живи, как человек. Так ведь нет — снова и снова душевным терзаниям отдавался. И тогда уже запивал по-черному. Придет вызывальщик, а он и лыка не вяжет. Кому это понравится! Уговаривали его, прорабатывали, стыдили. Отстраняли от рейсов, когда являлся на работу выпивши. Понижали в должности. Сам говорил, как долго с ним возились. А в конце концов поперли с железной дороги. И покатился Герасим иод уклон. Допился до чертиков. В больницу угодил с белой горячкой... Подлечили его, поставили на ноги. Взялся Герасим за ум. Устроился в транспортном цехе металлургического завода — машинистом на вывозке. Несколько лет держался, в рот не брал спиртного... Это уже на памяти Сергея Тимофеевича. Бывало, придет он со своей Харлампиевной в гости к Герасиму, Рая стол соберет, выпить поставит — все честь по чести, и с умилением смотрит, как Геська потягивает лимонад. Вот так же, принимая их у себя, Сергей Тимофеевич обязательно запасался минеральной или брал ситро специально для Герасима. Несколько раз видел его в буфетах с бывшими сослуживцами-паровозниками. Герасим щедро угощал их. Сам не прикладывался, сам пил фруктовые воды, будто испытывал себя. Выглядел он неплохо: посвежел, раздобрел.

А недавно заявился какой-то помятый, осунувшийся. «Сто грамм нальешь?» — спросил.

Нс держал Сергей Тимофеевич водку в доме. Покупал при надобности, а чтобы постоянно стояла — такого не было в его правилах. Сам не злоупотреблял зельем и о сыновьях думал. Сыны росли — зачем им этот соблазн? По себе знает: когда-то мать держала для отца графинчик водки, настоянной на лимонных корочках. Садился батя обедать, а перед ним уже рюмка, на блюдечке отваренная луковица — остуженная и круто посоленная. Так вот, с того графинчика, бывало, и он, Серега, нет-нет да и потянет тайком. Как же, в «мужчины» готовился, «познавал» мир... Зачем детям повторять его глупости! Герасиму же сердито ответил: «И имел бы, так шиш тебе, а не водку. Надо же — опять сорвался!.. Эх, Геська, Геська, бестолковая твоя башка». «Бестолковая, — согласился Герасим. — И не шуми. Лучше, эт самое, помоги устроиться на работ,у. Ты тут свой человек. Говорят, по петушкам с директором». «Так у нас на заводе электротяга, а ты — паровозник, — растерялся Сергей Тимофеевич. — Тут и Пал Палыч ничем не поможет».

В ответ Герасим глухо заговорил: «Был когда-то паровозником. Сейчас, Серега, я никто. Права забрали. Могу выполнять работы, «не связанные с движением поездов». Вот как написали. Хорошо хоть без суда обошлось... Понимаешь, хмельной собственник норовил закрытый шлагбаум восьмерочкой проскочить да и заглох на переезде. А тут я из-за поворота. Може, на какой миг и прикрыл глаза Не пьяный же вовсе. Так, чуть разморило: перед рейсом закусывал, допил половинку чекушки. Ерунда ведь, какие-то сто — это двадцать грамм. Одним словом, проволок метров пятьдесят эту «Волгу», разнес вдребезги. Правда, без жертв обошлось хозяин успел выскочить. Инспекция наехала — наша, автомобильная. Провели техническую и медицинскую экспертизы... В общем, владельцу машины сказали, что пусть пеняет на себя, что будет знать, как садиться за баранку пьяным и нарушать правила. А у меня тоже запашок обнаружили, доказали, что в той ситуации можно было избежать столкновения, если своевременно тормознуть. Ну и лишили прав управления паровозом, с треском выперли...»

Вот до чего докатился Герасим. Записи в трудовой книжке такие, что разве подметайлом могут принять на шестьдесят рублей в месяц. Это после того, как и двести, и двести пятьдесят зарабатывал!

«Куда же тебя пристроить? — сокрушался Сергей Тимофеевич. — Что ты еще можешь? Слесарить? Так ведь оборудования и машин коксовых печей не знаешь... Да и опасно хлопотать: наберешься — в беду попадешь».

«Все, Серега, — сказал Герасим. — Завязал. Можешь не сомневаться. Главное, чтобы работенка была под силу, и зарплата, соответственно, не совсем сиротская».

С директором у Сергея Тимофеевича и в самом деле очень хорошие отношения. Ценит его Чугурин как работника, считается с ним. Да и вообще, чисто по-человечески симпатизируют друг другу. Пошел к нему Сергей Тимофеевич, пересказал Геськину судьбу без утайки.

«Невеселая история, — задумчиво отозвался Павел Павлович. — Хуже всего то, что не надежные эти люди, вот такие — пораженные алкоголем: бессовестные, безвольные... И все же посочувствовал: — Жаль. Рабочий человек. Надо спасать. Куда же нам, Тимофеич, определить твоего друга?»

Прикидывали они и так, и этак. Выходило — на первых порах лишь дверевым можно использовать Герасима. И не на коксовой стороне, где надо и ванну подавать к камерам, и двери снимать, а на машинной. Обязанности там не сложные: забрасывать грабаркой коксовую осыпь в камеры и зачищать порожки, чтобы плотнее садились двери.

Обрадовался Герасим. Начал работать. А душу, видно, мутит: как ни как, специалист он высокого класса, столько лет водил поезда и вот так опустился. Конечно, управлять паровозом, а потом вдруг стать, по существу, разнорабочим!.. Ясное дело — страдает его самолюбие. Только и того, что не показывает вида. Вст и сейчас по пути в бытовку, где хранится рабочая одежда, снова начал благодарить:

— Сто шестьдесят рублей почти ни за что. Вон как в атомный и космический век ценится лопата! Пожалуй, мне больше платят, чем новоиспеченным инженерам. Очевидно, потому, что без этой железины на березовом держаке и в коммунизме не обойтись, а охотников браться за нее — все меньше и меньше.

2

Из тушильной башни вырвалось белое облако пара, заклубилось, роняя на землю, на прилегающий участок асфальта главной аллеи, протянувшейся вдоль выстроившихся в ряд коксовых батарей, мельчайшую ядовитую изморось. Башня, как ей и полагается, стоит с коксовой стороны, несколько ближе, чем сама батарея, к проходной. Когда-то здесь, начиная сразу же от входа, ребята высеяли траву, посадили акации — хотелось как-то украсить завод. Потом каждый год занимались озеленением. Но проходило время — и выгорала трава, чахли деревья. Да что растения! Отравленная фенолом изморось съедает и металл. Уж как бережет Сергей Тимофеевич свой коксовыталкиватель; зачищает, подкрашивает — а ржавчина одолевает. Такая же беда с трубопроводами и другими металлоконструкциями соседних цехов, на которые попадает подхваченный порывами ветра фенольный дождь. Одно спасение от этой напасти, как считает Сергей Тимофеевич, переход на сухое тушение кокса. Такая установка недавно вступила в строй. Её преимущество, но утверждению сынаша, побывавшего на преддипломной практике в Череповце, где уже после отъезда Сергея Тимофеевича пустили «устэка» — как сокращенно называют эту махину, — несомненно. Доменщики получат кокс стабильный но влаге и ситовому составу. Повысится его механическая прочность. Энергетиков может заинтересовать вторичное, дармовое тепло. А экономия воды! В условиях Донбасса это очень важно. Наконец устранится причина, вызывающая бурную коррозию металла и преждевременный износ машин, оборудования — исчезнет вредоносное облако, ныне взметающееся над тушильной башней через каждые шесть минут.

Так думал Сергей Тимофеевич, попав в полосу искусственных, далеко не приятных осадков. Он вышел из бытовки, уже переодевшись в робу. Хозяйским взглядом окинул свою батарею. Нахмурился: газовали двери, планирные лючки. Темно-рыжие смолистые дымы вились и над верхом печей. Неровно шли печи, натужно. Видимо, создалось избыточное давление. А это значит, барахлит газодувка. Или, может быть...

Звякнул предупредительный звонок, и, качнувшись, коксовыталкиватель поплыл к очередной, девятой по счету, как указано в сменном графике машиниста, готовой камере. Сергей Тимофеевич свистнул. Из кабины высунулся Рыгор Кравчёнок, которого все называют Григорием, — их четвертый товарищ, обслуживающий эту машину. Кравчёнок — белорус. Это сразу же обнаруживается, едва он начинает говорить.

— В чем дело, Григорий? — спросил Сергей Тимофеевич.

Кравчёнок крикнул в ответ:

— Всю смену шуруем намазку!

Сергей Тимофеевич понимающе кивнул. На их языке «снамазка» — сверхплановое задание. В условиях коксового производства выполнить его не так просто. Ведь на батарее определенное количество камер, имеющих постоянный объем. Тепловой режим соответствует нормативному количеству шихты. При этом газы, скапливающиеся в почти полуметровом подсводном пространстве, предусмотренном проектом, легко отсасываются. Конечно, можно, не изменяя режим работы, повысить производительность печи за счет использования улучшенной шихты с уменьшенным количеством газовых углей. По своя углефабрика еще строится, и завод получает то, что дают, что привозят. Приходится увеличивать объем шихты, занимая сю и подсводное пространство камер. Потому и прет газ нет ему места. А с увеличением массы шихты надо повышать обогрев, иначе коксовый «пирог» будет сырым... Вот какая цепь взаимосвязанных, взаимозависящих процессов. В одном звоне отошел от нормы — весь режим перестраивай. Такой ценой дается «намазка».

А коксовыталкиватель все еще катил по рельсам. Потом — Сергея Тимофеевича как раз это и волнует — проделает почти такой же обратный путь. И снова к девятой по счету от обработанной камеры. И будет все время сновать, как челнок, вправо-влево, вправо-влево около батареи. Сколько километров! Сколько непроизводительного времени!..

Кравчёнок тоже считает, что машину можно использовать рациональней. А о Семене сказал более, чем определенно: «Семен — тряпка. Ему не на батарее работать — черепах пасти».

Сергей Тимофеевич улыбнулся, вспомнив своеобразное суждение Григория, и направился в конторку. Там получил график выдачи кокса на свою смену. Освободившись, зашел к начальнику цеха Шумкову.

— Кочегарим, Ипполит Федорович? — заговорил, здороваясь. Он знал, что по коксу завод идет с превышением. Иное дело, если бы не дотягивали до плана. Тогда поневоле пришлось бы форсировать работу печей. Сейчас такой необходимости не было, и Сергей Тимофеевич спросил: — Небось, главк прижал?

— Да, Киев. — Ипполит Федорович — тучный, медлительный, основательно облысевший, с короткой щеточкой седых усов и странными, будто все время чего-то опасающимися глазами — рылся в ящике стола. — Вчера вечером звонили Павлу Павловичу, — продолжал он, не прекращая своего занятия. — Просили «перекрыть» днепродзержинцев... У тех какая-то запарка, а мы должны печи гробить.

— Если но самую завязку сыпать — никакая газодувка не справится, — поддержал его Сергей Тимофеевич. — Того и гляди, разопрет.

— Во, во, — оживился Ипполит Федорович. — Я так и написал В Докладной: «Практика эксплуатации печей с нарушением установленных технологических параметров чревата пагубными последствиями».

— Разве Пал Палыч не знает этого, — вовсе не спрашивая, проговорил Сергей Тимофеевич.

— Знает.

— Зачем же докладная?

Ипполит Федорович покосился на своего собеседника и принялся еще старательнее рыться в бумагах.

У вас что, Сергей Тимофеевич? — обронил. — С чем пожаловали?

— Принес кое-какие расчеты. — Сергей Тимофеевич вынул из кармана ученическую, согнутую вдвое, тетрадь, протянул начальнику цеха. — Пустяковое дело. Удивляюсь, как раньше не пришла такая мысль ни мне, ни вам, например. Стоит лишь, оказывается, изменить серийность, повысить температуру обогрева — и сразу же увеличивается производство кокса за одно и то же время.

— Как это изменить?

— Здесь все расписано, — указал Сергей Тимофеевич на тетрадь, — Брать не девятую по счету камеру, а вторую. — И, встретившись с чего-то опасающимися глазами Ипполита Федоровича, поспешил разъяснить, будто начальник цеха в самом деле не понимает сути его предложения: — Через одну брать.

— Угу, значит, через одну...

В кабинете появился заместитель начальника цеха по газовому хозяйству. Поздоровался, сел у окна. Вслед пришли заместитель по эксплуатации и механик, продолжая о чем-то спорить. За ними — начальник смены, энергетик, помощник по оборудованию... Ипполит Федорович отложил тетрадь в сторону, не глядя на Сергея Тимофеевича, сказал:

— После оперативки посмотрю.

* * *

Среди коксохимиков Шумков слыл знающим специалистом. И это было действительно так. В середине тридцатых годов, после рабфака, он окончил втуз, ровно поднимался по служебной лестнице, пройдя все должностные ступеньки от бригадира до директорских высот. И даже война не приостановила его поступательного движения, потому что не взяли на фронт — работал по своей специальности в глубоком тылу. После победы с очередным повышением его переместили в Донбасс. Здесь и прижился. Он был , исполнительным, обязательным человеком, осторожным и выдержанным. Такие работники в отличие от ершистых, все время чего-то ищущих людей, не доставляют хлопот. Нет, Шумков не мог позволить себе вступить в спор с начальством, если даже и был уверен в своей правоте. Где надо — смотря по обстоятельствам, — промолчит, а то еще лучше — поддакнет. Так оно спокойнее жилось и, вместе с тем, благотворно сказывалось на карьере. Последнее время воображение все чаше уносило его в шикарно обставленный кабинет главка, и уже не такими недосягаемыми представлялись министерские апартаменты... И вдруг все рушилось — Шумков скатился вниз. Причем падение, как обычно это бывает, оказалось стремительнее восхождения: ему даже не предложили должность главного инженера, а опустили еще ниже — в цех. Виновниками своего падения он искренне считал явных и скрытых недоброжелателей, чьи козни привели его к краху. Именно так Шумков воспринял смещение, исходя из того, что теперь, когда ушли молодые годы, ему уже не подняться.

Он вовсе не допускал мысли, что свалившиеся на него беды обусловлены иными причинами, которые якобы надо искать в самом себе. Ведь не растерял же знания, опыт. В директорском кресле просидел десять лет! А сняли, как неспособного обеспечить руководство предприятием. Вот этого не признавал Шумков, не хотел согласиться с формулировкой о служебном несоответствии. Если бы обида и зависть к более удачливым не туманили голову, не вызывали слепую злобу, может быть, у него хватило здравого смысла признаться в беспомощности, в том, что безнадежно отстал от времени, предъявившего новые требования к науке управления производством, к людям, которым поручено возглавлять трудовые коллективы.

По, возможно, он и не понимал, в чем же заключается его вина. Шумков принадлежал к той формации руководителей, которая складывалась в пору, когда не очень-то поощрялись самостоятельные действия, когда надо было согласовывать в высших инстанциях малейшую задумку. А потом еще случалось и слышать недовольное: «Вы что, умнее всех?» Тогда Шумков и решил: лучше уж вовсе не потыкаться со своими предложениями и вообще не утруждать себя инициативой, разработкой производственных проблем. Вот и угасали благие порывы, атрофировался интерес к поиску. Это стало привычкой, нормой поведения, как само собой разумеющееся. Так он и поступал, и руководил: сказали — сделал, не понял — переспросил, уточнил, а самостоятельно — ни шагу.

Да, промышленная перестройка вышибла Шумкова из привычной колеи. Не помогли занятия, совещания, семинары, где командирам производства объясняли, растолковывали суть и основные положения реформы. Умозрительно он прекрасно представлял себе все преимущества более совершенных методов управления. В практической же деятельности никак не мог настроить себя на современную волну. По сравнению с прошлым, например, значительно расширились права директора. И хотя это покажется более, чем странным, он не решался их использовать в полной мере. Возросли обязанности, повысилась ответственность. Эти нововведения лишь насторожили Шумкова. Он стал меньше доверять подчиненным, взваливал на себя то, что с успехом могли выполнять его помощники, и, естественно, нигде не успевал. Надо было самостоятельно принимать решения, а он сомневался, медлил, но укоренившейся методе пытался «провентилировать» в верхах наметки своих распоряжений и... упускал сроки, валил дело. Завод начало лихорадить. С Шумкова спрашивали, требовали, взыскивали — все надеясь на изменения к лучшему. Его учили, давали ему советы, с ним неоднократно беседовали в райкоме, почти постоянной была практическая помощь работников главка и министерства... А долг увеличивался — предприятие хронически не выполняло план. Выяснением причин плохой работы наконец занялась комиссия обкома. Директора и секретаря заводского парткома слушали на заседании бюро областного комитета партии. Члены бюро пришли к выводу, что Шумкова надо отстранять от руководства заводом. К нему отнеслись с пониманием. В конце разбирательства первый секретарь обкома так и сказал: «Ну что ж, товарищ Шумков, внимания вам уделялось больше чем достаточно. Еще и еще ждать, пока перестроитесь, мы не можем, не имеем права. Вы — психологически не подготовлены к работе по-новому, а эта болезнь, к великому сожалению, требует длительного лечения. Причем в данном случае благоприятный исход зависит скорее не от врачевателей, а от вас самих».

«Диагноз» Геннадия Игнатьевича, пожалуй, был исчерпывающе точным. Исходя из него, Шумкову даже не вынесли партийного взыскания. Обвинить в халатности, недобросовестности и тем более злонамеренности оснований не было. Наказывать же за неумение — бессмысленно. А Шумкова такой «мирный» итог укрепил во мнении, что его безвинно и, значит, несправедливо сняли.

Шумков очень болезненно переносил свое поражение. Ему казалось, что все только тем и заняты, что злорадствуют, перемывая его косточки. Представлялось, будто подчиненные допускают вольности в обращении с ним, не хотят понять, как трудно сейчас ему, Шумкову, после уютного директорского кабинета с селектором, с секретаршей и личным шофером в приемной, с полдюжиной телефонов на полированном столике, обживать прокопченную забегаловку начальника цеха, куда прутся все, кому не лень. Он любил жить красиво. Даже персональную «Волгу» оборудовал телевизионным приемником, чтобы и на пикниках иметь возможность следить за футбольными баталиями. Немедленно заменил чехлы, едва появились финские — на подкладке. Приезжал на работу в дорогих костюмах, белоснежных рубашках, модных, не по возрасту ярких, галстуках. Теперь приходится добираться на завод трамваем, снова напяливать на себя робу, обувать давно забытые грубые башмаки на толстой войлочной подошве... Эта внезапная метаморфоза, возведенная едва ли не в степень трагизма, более всего угнетала Шумкова, вызывая в нем боль, раздражение, озлобленность. Не успел оправиться от злого удара судьбы, унять смятенную душу, привыкнуть к своему новому положению — цех вошел в глубокий прорыв, будто судьба задалась целью доконать его, добить. А тут, пожалуйста, новое явление: Пыжов со своим предложением. Каждый считает своим долгом совать нос не в свое дело, выдвигать всевозможные прожекты, осуществление которых, как правило, взваливают на чужие плечи. Будто стоящее предложение. Но случись беда, с кого спрос? Все в стороне окажутся. На скамью подсудимых посадят его, начальника цеха, отвечающего за сохранность печей.

* * *

Разговора с начальником цеха не получилось — видимо, не совсем подходящее время выбрал Сергей Тимофеевич для своего визита. И все же он испытал какую-то неудовлетворенность. Когда она возникла? Может быть, когда Ипполит Федорович ушел от прямого ответа о целесообразности докладной? Когда проронил: «Как это изменить?..» При этом его голос как-то странно вибрировал. Сергей Тимофеевич не мог понять, чего было в нем больше — удивления ли, осуждения? Или беспокойство появилось еще позже, в самом конце их встречи, когда Шумков, избегая его взгляда, небрежно, как показалось Сергею Тимофеевичу, отложил тетрадь. Это его до некоторой степени обескуражило, озадачило. Таким — будто растерянным — и поднялся в кабину коксовыталкивателя. Кравчёнок удивленно захлопал начерненными коксовой копотью ресницами.

— Что с вами, Тимофеич?

— А что?

— Да не такой, как всегда.

— Чудак-человек, — отозвался Сергей Тимофеевич, — Неужто я — чурка? Та, верно, всегда остается такой, какою ее вытешут.

— Про это и говорю, — Кравчёнок выбил о ладонь берет, снова упрятал под ним буйные ржаные кудри. — Нешта стряслось?

— Ничего особенного, Григорий, не стряслось. Расчеты и соображения по новой серийности отнес Шумкову. А он что-то не очень... Как машина?

— В порядке.

— Вот и мотай отдыхать.

Так смена не кончилась. Мне еще две печки опорожнять.

— Управлюсь, —сказал Сергей Тимофеевич. — Давай номера. Небось, вымотался за ночь...

Григорий назвал номера указанных в его графике камер, из Которых еще надо выдать кокс, засобирался, взял свою авоську с бутылкой из-под молока, взмахнул рукой, крикнул, прежде чем скатиться по трапу:

— Дзякую, Тимофеич!

— Валяй, валяй...

Сергею Тимофеевичу не стоило особого труда «добить» график Григория. Потом в динамике зазвучал голос напарницы с электровоза тушильного вагона — Аньки Сбежневой:

— Привет, Тимофеич! Как спалось-почивалось?

— Заступила? — отозвался в микрофон Сергей Тимофеевич. — Почивалось отменно.

— А я ночь перевела.

— Что ж так? Нездоровилось?

Динамик хохотнул:

— Приспать некому было.

Сергей Тимофеевич усмехнулся, подумал: «Чертовка...». Но проговорил сдержанно:

— Хватит базарить, Анька. Пора начинать.

— Так я же с радостью, Тимофеич, — послышалось в ответ. —

Об этом только и мечтаю... — И опять смешок: — Да ты что-то не торопишься...

— Ну поехали, поехали, — в самом деле рассердился Сергей Тимофеевич. — Время не ждет.

Тотчас раздалось обиженное:

— Пошла под первую.

Когда Сергей Тимофеевич подвел коксовыталкиватель к нужной камере и снял двери, Анька все еще «дулась»:

— Толкай, — проворчала.

Сергей Тимофеевич подвел толкатель к огненному столбу, зажатому стенками камеры...

Так и работали: он — на машинной стороне, она — на коксовой, согласовывая но графику номера камер с готовым коксом.

А между ними, на верху батареи, катал по рельсам свой загрузочный вагон, засыпая камеры шихтой, фронтовой друг Сергея Тимофеевича — Пантелей Пташка.

Первая смена пошла в нормальном технологическом режиме — видно, за ночь справились с «намазкой». Почище стал воздух — лишь слегка газовали кое-какие двери. Но это уже не от избыточного давления. Просто плохо зачищены прилегающие плоскости — на коксовыталкивателе износились металлические щетки, которые как раз и предназначены для того, чтобы удалять с дверей наплывы смолы и прилипающую к ней коксовую осыпь. И вот этих щеток снабженцы не могут нигде достать. Отсюда — потери, утечка в атмосферу коксового газа. Не случайно работники цеха улавливания бьют тревогу, когда дымят двери коксовых печей. Ведь коксовики — весь завод «кормят»...

— Давай жми, Тимофеич, — прервала его мысли Анна.

И Сергей Тимофеевич подумал о ней: «Ненадолго же хватило тебе «характера». Он зримо представлял, потому что и сам может это делать, как Анна подвела к ванне — направляющей раме двересъемной машины — дальний конец коксоприемного вагона, как бесстрашно движется навстречу раскаленной лавине, будто стелется под нее. Зловеще шумит огненный водопад: все ближе и ближе, кажется, вот-вот накроет, испепелит... но в последний момент, почти перед самой кабиной электровоза, вдруг иссякает. Тогда Анна запросто прет перед собой полыхающий, искрящийся жар к тушильной башне. Там на него одновременно обрушиваются тысячи водяных струй, и к небу вздымается белое грибовидное облако, чем-то отдаленно напоминающее атомный взрыв, каким его рисуют на учебных плакатах гражданской обороны.

Сергей Тимофеевич хорошо знает Маркелову дочку. Отчаянная голова! Не всякая женщина отважится избрать такое дело. Работать с ней в одной смене — удовольствие. Но уж больно развязно ведет себя. Уродится же вот такое охочее до плотских радостей! Из-за этого и мужа потеряла. Сначала лупил ее, уличив в изменах, а потом ушел. И осталась она с ребенком — сама себе хозяйка. Был бы жив Маркел, может быть, совсем иначе сложилась Анькина судьба. Мать просто не имела сил держать ее в руках... Вот теперь к нему цепляется, затрагивает, дразнит.

А Анька снова и снова не без озорства требовала:

— Давай, Тимофеич, жми!

* * *

Если надо выдать за смену восемьдесят две печки — тут уж некогда прохлаждаться. Это Сергею Тимофеевичу не грозит запарка. Его движения точны и доведены почти до автоматизма. Ему не надо соображать, какая операция — следующая, за какой рычаг браться.

И все же Сергею Тимофеевичу невмоготу: от печей, от накалившейся на солнце кабины пышет жаром. И ветер не освежает — сухой, горячий. Налетел он, как обычно, внезапно — этот стремительный восточный ветер, и принес с собой зной далеких пустынь. А ему вспомнилась зимняя черная буря. Тогда трое суток не унималась песчаная пурга. Студеный северо-восточный ветер, вольно разгуливавший бесснежной степью, врываясь в теснины карьера, ошалело вздыбливал песок, яростно швырял его на механизмы, на работающих людей. Мельчайшие частицы кремния секли лица и руки рабочих, впивались в кожу, били по глазам, проникали в смазку машин. И они — ветхие, собранные из старья — то и дело останавливались. Особенно транспортеры, которыми подается песок из забоя на погрузку. Растянувшись длинной, изломанной дорогой, они переваливают свою ношу с одной ленты на другую, пока не доставят наверх, и ссыпают в железнодорожные платформы и пульманы. А обслуживает механическое хозяйство дежурный слесарь. Ну-ка успей за всем уследить, предупредить поломку. Да еще в такую непогодь. Вот он и вертелся всю смену в бегах: там покрепит, там подмажет. Забежит в мастерские перекурить, отогреться малость возле печки, сумку с инструментом перекинет через плечо — и снова на линию. Устранял неполадки с какой-то злой остервенелостью. И причиной тому было вовсе не недовольство своим делом. Работа его устраивала. Да и не было оснований претендовать на что-то иное, если такая у него профессия. Слесарь, он и есть слесарь. Конечно, в депо было бы лучше во всех отношениях. Все же его специальность — ремонт паровозов. К тому же крыша над головой — не слепят эти песчаные бури, не секут дожди, не жжет солнце... Однако в транспортноремонтных мастерских устроиться не удалось — не было мест. Но то другой разговор. А что в карьере приходилось всю смену проводить на ветру, на собачьем холоде и к металлу прикипали руки, тоже не главное — на фронте и не такое приходилось испытывать. После того, что вынес на войне, казалось, уже ничто не сможет его согнуть. Только ошибся он, думая так о мирной жизни. Пришли иные трудности, иные боли. И выяснилось, что к ним он, Сергей, вовсе не был готов. Плохо ему было. Очень плохо. Искала выхода скопившаяся на душе муть. Потому и скрипел на зубах песок, яростно взлетал молоток, чтобы обрушиться на зубило, словно оно было виновато во всех его, Сережкиных, бедах.

Срубывал он намертво приржавевшую, со стертыми гранями, гайку, которую уже невозможно было отвернуть ключом. И думал вовсе не о том, что уже чужую работу приходилось выполнять: свою смену дотянул благополучно, мог бы уйти, так сменщик почему-то задержался, а тут — поломка. Сергей пытался понять, когда оно началось, вот то мрачное и мерзкое, что вползло в его жизнь? С чего началось? Может быть, с самых счастливых дней, когда они с Настенькой нашли свою совсем было утерянную любовь? Именно с тех пор в нем поселились и боль, и отрада. Нет, он не мог кривить душой. Это было действительно так. В большое, не знающее границ чувство к

Настеньке временами врывалось вот то, о чем когда-то говорил отец и дядька Кондрат, и жалило, терзало. Правда, он всегда помнил, что сам шел на это. У него хватало мужества всякий раз подавлять в себе просыпающуюся ревность. Любовь побеждала то темное, звериное, что порой подступало к нему, и уносила его на своих чистых крыльях. Так было всегда с той памятной ноябрьской их весны сорок третьего года, когда, наконец, обрели друг друга. Потом они расстались, разлученные войной, и только письма метались между ними тревожными, торопливыми исповедями...

В памяти всплыла встреча с отцом, вот та, послевоенная, когда отец поносил себя самыми последними словами за то, что не сберег мать, и плакал горькими слезами. «Я негодяй, подлый негодяй и трус», — упрямо твердил, не слушая увещеваний. Его мучила мысль, будто отсиживался в тылу, когда жена и сын подвергали свои жизни опасности. Сергей Тимофеевич помнит как поразил его тот взрыв отчаяния, граничащий с истерикой. Нет, никогда Сергей Тимофеевич не видел отца таким безвольным, как тогда. Во всем его облике неожиданно проглянула подступающая старость. Это печальное открытие поразило, ошеломило, наполнило душу жалостью. В порыве сыновней нежности он обнял отца. А слов не нашел. Да и не искал — тогда он впервые узнал, что молчание порой нужнее самых красноречивых слов.

В деповской конторке почти ничего не изменилось. Разве что исчезла койка и посуды не было видно. На том же месте висел портрет матери в форме старшины медицинской службы. Отец достал из тумбочки бутылку водки. «Я уж поминал, — глухо проговорил. — Теперь давай вместе. Пусть ей будет пухом польская земля. — Посмотрел на фотокарточку, горестно покачал головой: — Далеко ты, мать, забралась. Ни дойти теперь до тебя, ни доехать... Эх, да что там!» — Схватил стакан, выпил. Как-то быстро опьянел. Стал болтливей. Но все так же почему-то при тал глаза. Появилась тетя Шура — вошла без стука, по-хозяйски. Обрадовалась, увидев его, Сергея, и вроде испугалась. Сергей отметил про себя некоторое ее замешательство и то, что с тех пор, как встречались, будто помолодела тетя Шура, расцвела. Она засуетилась, начала прибираться в конторке. И все это больше походило на видимость уборки. Вдруг все оставила, вопросительно посмотрела на его отца. «Я, наверное, пойду, Авдеич?.. Ты уж сам...» Едва она вышла, пояснил: «Тоже сама осталась. Похоронку получила еще в сорок первом, до оккупации. Душевная женщина. В год со дня смерти матери молебен заказывала... Ну, то ее дело», — поспешил уточнить. Разговор не клеился. Отец что-то не договаривал. Все это тяготило его, Сергея. Он заторопился к шестичасовому поезду, хотя думал ехать последним. Отец не удерживал. По пути на вокзал в сознании вдруг слилось воедино увиденное, услышанное, и он растерялся: «Как? Слезы по матери и в то же время... Тетя Шура? Но тогда тем более непонятно поведение отца. Почему он изворачивается?..» Много этих «почему» возникло под тревожный перестук колес в темном, промозглом вагоне рабочего поезда. Отец ведь так и не выбрал времени побывать у Настеньки. Не навестил даже тогда, когда появился Ростик! Не догадался предложить помощь. Не сделал первого шага к признанию ее своей дочкой. А Настенька тем более не могла прийти к нему незванной. Они ведь с Сергеем не были расписаны.

Нет, после той встречи он, Сергей, уже не ждал отца. Но тот приехал в следующее же воскресенье, был возбужден, неестественно, непривычно шумлив, как человек, хлебнувший спиртного. От него и в самом деле попахивало. «Ну, Пелагея, разве когда гадали, что породнимся?» — поздоровавшись, заговорил он. «Твоя правда, сваточек. Не рашшитывала на такое шшастье», — отозвалась хозяйка дома. Глаза ее оставались колючими, неприветливыми. Однако отец, не заметив иронии, уже знакомился с растерявшейся Настенькой. «Так вот кто выкрал у меня сына!.. Харлампиевна? Как же, хорошо помню отца. Силен был... Твоя дочка? — наконец обратил внимание на Аленку, что возилась с тряпичной куклой. — Большая девица». «Три годика», — пролепетала Настенька. «А где мой внук?» — не унимался отец. И это «мой» все как-то почувствовали, кроме отца. Конечно, такой бестактности никто не ожидал. Сергей видел, как новела бровью теща, как сникла Настенька. В это время из горницы вышел Ростик, косолапо затопал к нему, Сергею. Отец посмотрел на него, улыбнулся, подхватил на руки. «Ух ты, каков богатырь! Вот это — Пыжов! Тут уж никакой подделки!» Столь бурное проявление дедовских чувств напугало маленького Пыжова. Он заплакал и успокоился лишь на руках у Настеньки. А отец продолжал: «Ну, что ж, Сергей, семейка у тебя — не разгуляешься. Приходи к нам в депо — устрою...» Настенька кинулась готовить на стол. Он отказался от угощения. Вынул из кармана сверток, положил на стол. «Конфет не достать, — сказал, словно оправдываясь. С вареного сахара «петушки» на палочках. Базарный продукт... — Глянул на Настеньку: — Кипятком обдавай, чтобы какой заразы дети не подхватили».

Потом шли вдвоем. Отец, как и раньше, избегал встречаться с ним взглядом. Хвалил внука. Умолкал. Напоминал о работе... «Снова изворачивается, неприязненно думал тогда Сергей. — Не хочет признать, что изменил памяти матери». И, словно подслушав его мысли, отец заговорил: «В последний раз я видел ее из окна паровоза. Вместе с другими эвакуировавшимися она бежала от эшелона, на который напал фашистский пикировщик, и ее белый шарф трепетал на ветру. Это было в октябре сорок первого под Углегорском. По все это время она со мной, живет во мне. И после смерти тоже. И сейчас. Да, и теперь, когда подле меня... другая женщина. Очевидно, ты еще не можешь понять этого, сын...»

Именно так говорил отец, все более обретая уверенность: голос его окреп и не искал убежища взгляд. «Почему-то люди очень легко присваивают себе право судить себе подобных, — прощаясь, сказал он. — Подумай об этом. А так же о том, что убить в себе жизнь — не так просто...»

Сергей Тимофеевич хорошо помнит, что тогда не принял эти объяснения. На сердце осталась тяжесть. Возвратился домой, а там — дым коромыслом. Услышал еще в коридоре: «Не нужна им твоя дочка! — кричала теща, — Тот вылупок Пыжов! Внук! А это нешшастное дитя так и будет сиротой!» До него донеслись слова жены: «Не считает Аленку внучкой, и не надо. Не очень нуждаемся. Главное, для нас с Сережей она такая же своя, как Ростик». «И ты не нужна!» — не унималась теща. «Я не навязываюсь, — возражала Настенька, уже со слезой в голосе. — Не с ним нам жить... Обойдемся». «Во-во, поплачь. Привыкай. Ты ишшо не такого хлебнешь со своим убоишшем. Он ишшо себя покажет. Небось, обешшал златы горы, как увивался. Люди вешши попривозили из Германии, а он с дырявой торбой вернулся. Гол как сокол. И на работу что-то не поспешает». «Мама! — взвилась Настенька. — Как вы так можете?! Да ведь и недели еще нет, как пришел. Семь лет службы. Война! Такой труд! В госпиталях только и отдыхал!» «Ну, корми, корми, — проворчала теща. — А по мне гак: обзавелся семьей — гули забу...»

Она словно поперхнулась, увидев его, Сергея, входившего в дом. Подхватила Аленку, заслонилась, как щитом, попятилась в горницу. Очевидно, он был страшен в своем гневе. К нему кинулась Настенька, чтобы удержать, вообразив бог знает что. «Скрепи сердце, успокойся, — шептала встревоженно. — Не обращай внимания. Что с нее спрашивать?..» «Да, да, ты права», — с трудом сдерживая себя, согласился он.

«Что быстрее всего на свете?» Мудрая детская загадка! За какие-нибудь пятнадцать-двадцать минут память воскресила столько событий, встреч, разговоров, столкновений!.. Он вспомнил, как, пошабашив, выбрался из карьера. В степи ветер гарцевал с размахом: взвизгивал, завывал, шоркал по сухостойным травам, гнал сорванную с пахоты пыль. Ее сухой запах витал в морозном, но лишенном свежести воздухе. Хмарь низкого неба, нависшая над землей, мутная пелена черной бури торопили и без того ранние зимние сумерки. А ему идти почти два километра в этой крутоверти. И одет он не по сезону, чтобы целыми днями под открытым небом работать. На нем шапка-ушанка, ватник, брюки «хабэ», кирзовые сапоги все солдатское, такое, что не очень греет. Тут бы форсированным маршем, чтобы разгорячиться. А он не торопится. Мысли его все о том же, о том же... Примак. Отсюда все огни. И вовсе не прошлое, не выстраданная любовь повинны в нынешних горестях. Скорее всего их породили неустроенность в жизни, тысячи мелких уколов, ранящих его мужское достоинство. Старуха Настеньку подзуживает, привечает и хвалит ее первого мужа, а его хулит, им недовольна. И никуда не съедешь: и за детьми некому будет присмотреть, и с жильем туго — не найти квартиру. В верзиловском доме, где он вырос, негде приткнуться. Опередила Степанида. Вернулась она из Югова без Петра. Сбежал Ремез — следов не оставил. Возвратившиеся хозяева выставили ее из самовольно занятой хибары. Слезно просила Антониду принять ее с дочкой. Забыла, как при немцах держала Антониду у порога, как за пузырек подсолнечного масла велела вернуть чайный сервиз, подаренный Фросе на свадьбе. В лихую для Антониды и Фроси пору не поддержала, не помогла, только о своекорыстии думала. А приперлась. О своих хоромах, где разместились детские ясли, и не заикалась. Однако его, Сергея, не преминула поддеть: «Ну, удивил, племянничек, жинку с хвостом взял. До тебя никого не было в пыжовском роду с такой дурью». «Не вам поучать! — вспылил он тогда. — На себя, на свою жизнь обернитесь». Он поступил так, как подсказывали ему совесть, убеждения. Записал Аленку на свою фамилию. Одновременно пришлось оформлять брачные документы, а также свидетельство о рождении Ростика. Председатель сельсовета Митрофан Грудский начал было доискиваться, что и как? Позволил себе не без иронии заметить: «Чудеса да и только: сперва дети, а потом уж женятся!» Но, взглянув на него, Сергея, поспешил уже без проволочек сделать все необходимое...

Издалека, из самой Германии, летел он, Сергей Пыжов, словно на крыльях, а дома пройти-то считанные метры, но с каждым днем все труднее и труднее их преодолевать. Казалось, попал он в заколдованный круг, из которого никак не выбраться. Куда ни ткнешься — нет пути. Только в тупик ведет дорога. Он сопротивлялся, однако не знал, на долго ли хватит сил, выдержки, чтобы не сорваться, не ринуться к последнему пределу на этой тупиковой ветке и, сбив ограждения, загреметь в тартарары!..

И все же выход нашелся, хотя помаяться пришлось. Работы везде хватало, принимали с распростертыми объятьями и в дистанции пути, и на кирпичном заводе. Всюду требовались рабочие руки. Но нигде не могли дать бездомному солдату жилье. Переметнулся в Югово. И там ему повезло: получил койку в общежитии, устроившись дежурным слесарем коксового цеха на коксохимическом заводе. И увлекла его новая работа, приворожило неповторимое зрелище выдачи коксового «пирога». Первое время то и дело приходил к батареям посмотреть, как стекает огненная лавина в коксоприемный вагон. При этом ему казалось, что именно так извергаются вулканы, только там бушует слепая, жестокая стихия, а здесь человек держит ее в узде, использует для своих нужд, задает ей определенный ритм. И он стал одним из тех, кто управляет этими рукотворными вулканами... Домой он ездил только на воскресенье. А потом тот же начальник цеха выхлопотал для него комнату в семейном общежитии, и он, наконец, забрал своих...

Нет, не обижается Сергей Тимофеевич на судьбу. Нашел свое призвание, встретил любовь, познал радость отцовства... Все свершилось так, как и должно быть у людей.

Машинистом загрузочного вагона направили Сергея Тимофеевича на «Северную Магнитку». Его поразило индустриальное чудо, осуществленное человеческим разумом и руками в некогда скитном краю среди дремучих Вологодских лесов. И хотя не приходилось бывать здесь, ступил на эту суровую землю не гостем — хозяином. Там им сразу дали заводскую квартиру — тех мест не разрушила война. И они начали обживаться, становиться на ноги. Немного погодя «нашли» Олежку. Ну да, под еловой лапой, как объясняла мать, когда он особо этим заинтересовался. На Украине, мол, детей находят в капусте, в лопухах или аисты их приносят, как принесли Алену и Ростика. А здесь, на севере, он, Олежка, сидел под еловой лапой и плакал: страшно ему было одному в лесу. Вот мама и пожалела его, забрала с собой...

Маленьким Олежка был очень потешным, но часто подолгу болел. Бывало, вскинется посреди ночи и кричит. От крика того дикого и старшенькие просыпались, в страхе таращили глазенки. Возьмет его Сергей Тимофеевич на руки, а он дрожит весь, прижмется, обхватит шею — не оторвать. Тельце напряжено, в глазах — безумие. И он носит его, носит, тихонько гладит спинку, шепчет нежные слова. Тут же Настенька мается, заглядывает ему в личико, плачет, причитает: «Рыбонькая моя, да что же это с тобой, крошка дорогая?..» Со временем Олежка затихает, но долго еще всхлипывает и так обмякнет, будто былинка сломленная, раздавленная... Ничего врачи не находили. И они жили в вечном страхе потерять Олежку. К нему было приковано внимание всей семьи. Настенька в ту пору вовсе извелась. «Душа, Сережа, истлела», — жаловалась ему, находя в нем сочувствие и поддержку. До девяти лет промаялись с Олежкой, а потом прекратились эти жуткие припадки, будто их и не было. Стал парень силу набирать, пошел в рост...

И покатилась жизнь. Работал Сергей Тимофеевич, овладевал смежными специальностями, растил детей, учил их и сам посещал вечернюю школу, наверстывал упущенное в юности. Без отрыва от производства окончил техникум... Ему стали подвластны все машины коксовых печей. И уже через его руки проходили стажёры, которым с радостью отдавал свои знания, опыт.

Прижился он в Череповце, привык к своеобразному говору местных жителей, обзавелся друзьями. Вместе работали, вместе встречали праздники, отдыхали. Ходил с ними на охоту, на рыбалку. Осенью выезжали заводским транспортом с женами и детьми подальше в леса собирать ягоды. Узнал вкус морошки, черники — водянистых, почти лишенных сладости даров приполярных широт. Заготавливал со своей Анастасией Харлампиевной в зиму, как это делали коренные северяне, бруснику, солили и мариновали грибы...

Покорила его северная краса — неяркая, сумеречная. И нравилось, что не удерживались здесь слабые, изнеженные, что строгость этих мест как бы испытывала людей на прочность.

Так и сплывали годы в постоянных трудах, заботах, в борьбе за план, и... за души взрослеющих детей своих. Но однажды ему приснился весь в солнечных бликах Днепр, и молодая еще мать — розовая в голубых струях, и слепящей белизны пески, и сам он — совсем маленький, бегающий нагишом вдоль пустынного берега. Из-под его ног во все стороны летяг искрящиеся брызги. И он восторженно визжит...

Тогда ему исполнилось всего четыре годика. Он совершенно забыл об этом в реальной жизни. И вот через столько лет все подробности далекого события вернул ему сон...

Потом все чаще преследовали Сергея Тимофеевича далекие видения. Вот похороны материного отца — деда Алексея: жаркий день, пыль, взбитая людьми, что шли за гробом, ноги вязнут в грязном сыпучем песке. Мама ведет его за руку, и он плачет не из-за жалости к деду, а потому что устал, что немилосердно жжет солнце, трудно дышать этой противной горячей пылью и хочется пить...

Или вдруг встанет перед глазами низкорослая хата, крытая очеретом, накошенным в днепровских плавнях. Под окнами пламенеют маки, кустится любисток и синеет мята, которая вовсе не пахнет, пока ее не тронешь...

Затем был провал в памяти. И снова: ранние зимние сумерки, сине-лиловые сугробы, крики паровозов и деповского гудка, как стоны — протяжные и долгие... Это уже в Алеевке, когда жили у Верзиловых. Они, мальцы, сначала подумали, что где-то горит. Когда случался пожар, тоже, гудели паровозы. Но их медные голоса будто выговаривали: «По-по-жар! На по-жар!..» А в тот студеный январский день басовито и хрипло надрывался деповский гудок. Тоскливо и нестройно вторили ему паровозы из товарного парка. Тонко, словно обиженное дитя, повизгивая, плакала деповская «кукушка». Когда окончился гуд, она еще раза два всхлипнула и тоже умолкла. Наступила тишина — еще более тревожная. Стало зябко и страшно.

Вот это осталось в памяти из тех далеких лет. Остальное забылось. Снова ли они начали спускаться на санках с горки или, может быть, разошлись по домам? Наверное, уже тогда им сказали старшие, почему долго и печально кричали гудки. Однако то, что так страна прощалась с Лениным, он осознал гораздо позже.

У каждого свои сны и свои воспоминания. Сергея Тимофеевича они все настойчивей уводили в родные края. Виделась ширь неоглядных украинских степей — исконной земли пращуров. Она вставала перед ним в каком-то удивительном сочетании: и вот той, что открылась детским глазам с днепровской кручи — поросшей травами, почти дикой, млеющей в зыбком мареве; и той, что шумела колхозной пшеницей, горбилась терриконами угольных шахт, озарялась сполохами плавок в донецких просторах; и той — обожженной, растерзанной и окровавленной, но которой прогромыхала война. Это была его земля. Даже сквозь годы и расстояния обоняние улавливало ее солнечный запах. Запомнившийся полынно-чебрецовый настой не могли забить ни крепкий смолистый дух хвои, ни хмельная прель валежника, ни сыростное дыхание северных мхов. Его потянуло на родину, но удерживало то, что называется чувством долга. Конечно, он имел полное право уволиться по собственному желанию. Однако не мог вот так вдруг оставить завод, который сделал_его мастером, столько лет кормил, давал тепло, свет. Он подавил в себе желание уехать, но с той поры уже не знал покоя...

Прошли еще годы. Как-то в «Правде» он прочитал о строительстве в Алеевке коксохимического комбината, и его снова охватило беспокойство. Спустя некоторое время к ним на завод поступило указание Главкокса поделиться с новостройкой опытными кадрами вступала в строй действующих первая коксовая батарея.

Так возвратился в свою Алеевку, переведенный осваивать новое предприятие.

Знакомой и незнакомой предстала она перед Сергеем Тимофеевичем: разрослась, расширилась, благоустроилась, полностью соединилась с Крутым Яром, образовав единый поселок городского типа. Некогда пыльная грунтовка, связывавшая с областным центром, стала автомобильной трассой. Не попутными машинами, не поездом, не пешком, как случалось когда-то, а рейсовым автобусом добрался он сюда. И сразу почувствовал непривычный, ранее несвойственный этому донецкому поселку аромат дозревающих яблок — Алеевка утопала в зелени садов.

Куда бы НИ обращал Сергей Тимофеевич свой взор — всюду радующие перемены. Отработали свое паровозы. По железнодорожным колеям, зачастую и не останавливаясь в Алеевке, с огромными грузами проносятся электропоезда. Здесь была особая жизнь, подчиненная своим, транспортным, законам, которым в свое время следовал и он. Работа на транспорте до некоторой степени становилась уже их фамильным делом. Никогда не думал, что придется расставаться с былым, что жизнь по-своему распорядится его дальнейшей судьбой...

Тогда он только во второй половине дня попал на завод. Его принял директор, к большой радости Сергея Тимофеевича, оказавшийся гем самым начальником коксового цеха Павлом Павловичем Чугуриным, а попросту Пал Палычем, как его с теплотой за глаза многие называли, который некогда так участливо отнесся к нему, бездомному солдату, устроив у себя дежурным слесарем и выхлопотав место в общежитии...

Жарко от печей, душно, просто дышать нечем. Или это последняя упряжка так трудно дается? Сейчас бы в бытовку — под холодный душ... Хорошо хоть смена кончается. Это Сергей Тимофеевич не только по графику видит, но и чувствует всем своим уставшим телом. Да и сменщик уже поднимается по трапу. О, Семен Коряков скорее опоздает, чем явится хотя бы на пять минут раньше. Значит, и в самом деле — шабаш.

Сергей Тимофеевич навесил последнюю дверь, замкнул ее ригулем и услышал бодрый, неунывающий голос Аньки:

— Ну так ждать, Тимофеич, или ты на пляжных дамочек сочинских востришься?

— Зелье зловредное! — возмутился он. — Снова со своими глупостями.

— Ай-я-я, — засмеялась Анька, — надо же, главную радость глупостью называть.

Ему было не до Анькиных шуточек. Передав машину Семену, озабоченно заторопился в цеховую конторку.

Откровенно говоря, Сергей Тимофеевич ждал, что начальник цеха загорится их разработками и непременно поднимется к нему высказать свое доброе отношение. Эта мысль жила в нем на протяжении всей смены. Но Ипполит Федорович не пришел.

Ничего определенного узнать не удалось и после смены. Начальник цеха опять торопился, на этот раз — к директору. И они вместе вышли из конторки.

— Уж очень вы скоры, Сергей Тимофеевич, — по пути заговорил Шумков. — В таких делах поспешить — людей насмешить. Надо все хорошенько обмозговать, обсосать со всех сторон, чтобы и комар носа не подточил.

Сергею Тимофеевичу пришлось согласиться с этими доводами. Конечно, в один день такое не решить. А Шумков продолжал:

— Езжайте себе спокойно к морю", отдыхайте, набирайтесь сил. Тем временем мы здесь все утрясем.

— Так вы, Ипполит Федорович, не затягивайте, — попросил Сергей Тимофеевич. — Очевидно, и с Суровцевым, и с Пал Палычем надо согласовать.

— Как же, как же, — закивал Шумков. — Без них не обойтись. Ну, да это уже моя забота.

Они распрощались. Шумков пошел в заводоуправление, пожелав отпускнику хорошо отдохнуть. Сергей Тимофеевич повернул к бытовке — мыться, переодеваться. Казалось, все решилось, обо всем домолвились, но спокойствия он не обрел. Разговор с начальником цеха, его заверения не принесли ни уверенности, ни радости. Может быть, причиной тому была какая-то чрезмерная любезность Шумкова, да еще все тот же шумковский убегающий взгляд.

3

Не обманул старшой надежд Сергея Тимофеевича — избрал дело, которому он отдал без малого четверть века. Да еще и перещеголял батьку — инженером стал. А ведь все началось, может быть, с тех пор, как подростком увязывался Ростик с ним на завод. Тогда он и на коксовыталкивателе побывал, и на загрузочной машине. Когда Сергей Тимофеевич стал работать на электровозе коксоприемного вагона, от него и вовсе отбоя не стало. Затаится в кабине — только глазенки сверкают в ожидании вот того чуда, которое когда-то приворожило и его, пришедшего с войны солдата Сергея Пыжова.

Да, обрадовал Ростислав. Его дипломную работу: «Проект установки сухого тушения кокса в условиях Алеевского коксо-химзавода» рецензировал главный инженер Василий Дмитриевич Суровцев. Это он, как-то встретив Сергея Тимофеевича, сказал: «Умница у тебя парень, Тимофеич. Толковый». Как после такой похвалы не возгордиться родительскому сердцу?

В квартире Пыжовых беготня, хлопоты. Анастасия Харлампиевна готовит закуски и над пирогом колдует — все заглядывает в духовку газовой печки, чтобы не подгорел. Сергей Тимофеевич, уже одетый по-праздничному, раздвинул стол, взялся было помогать примчавшейся из города Аленке расставлять посуду. А она нашумела на него:

— Не понимаешь — не берись. Вилки слева кладут. Иди лучше маме помогай.

Он ушел, обиженный, на кухню. Открыл шпроты, банки с майонезом, зеленым горошком... И снова остался без дела. На него наткнулась Анастасия Харлампиевна, метнувшаяся от стола к печке, воскликнула:

— Господи, что ты путаешься под ногами?!

— Ну, женщины! — возмутился он. Той — не угодил, тебе — мешаю... Управляйтесь сами.

— Иди, иди, Сережа, — озабоченно отозвалась Анастасия Харлампиевна. — Займись чем-нибудь. Понадобишься — позовем.

Сергей Тимофеевич прихватил «Литературку», вышел на балкон. Алена проводила его лукавым смешком:

— И у мамы — не ко двору?

С деланным недовольством он проворчал.

— Больно разумной ты стала.

— Да не огорчайся, папка, — засмеялась она. — Я ведь любя.

Откинувшись в шезлонге, Сергей Тимофеевич видел, как Алена ставила посреди стола вазу с цветами, и любовался дочкой — стройной, грациозной. У нее мягкие черты нежного лица, на котором крупными казались лишь серо-голубые выразительные глаза, слегка вздернутый носик, по-детски припухшие губы — ну точный портрет двадцатилетней Настеньки. И волосы такие же — светло-русые, волнистые... коса, выращенная, выпестованная матерью с младенческих лет. Многие восхищенно оборачиваются по нынешним временам такая коса и в самом деле редкость. Современные девчонки все больше завивки да разные шиньоны громоздят.

Смотрел Сергей Тимофеевич на дочку и с беспокойством думал о той уже не столь далекой поре, когда уйдет она из родного дома. Что ждет ее впереди? Будет ли счастлива? А если навалится беда, хватит ли физических и нравственных сил достойно пройти свой путь?..

Да, для него Аленка — дочка, свое дитя. Сейчас она, наверное, знает, что не родная ему. Впрочем, это уже не имеет никакого значения. Главное, в, самом начале оградили ее детскую психику от травм, увезли, чтобы соседи и родственнички не ранили душу своими нашептываниями. И вырос хороший человек. Теперь она может сама рассудить, как ей поступать. И к его радости, даже не заговаривает об этом, по-прежнему считает его своим отцом.

Ей немного не повезло с институтом — два года работала фасовщицей готовой продукции на заводе, прежде чем удалось поступить. Зато уж показала и характер, и настойчивость...

Вошел Олег, попросил ключ от мотоцикла.

— Горе ты мое, — сказала Аленка, — Надо права иметь.

— Ладно, Алька, не будь жадиной, — отозвался Олег. — Матери надо кое-что докупить.

— А тебе и на руку — только бы мотаться, — проворчала Аленка, но ключ все же дала.

А Сергею Тимофеевичу вспомнилось давнее. Лет пять было Олежке. Праздновали День Победы. Когда смерклось, взвилась ракета, рассыпалась разноцветным дождем. И сразу же завертелись огненные вертушки, загремела канонада: зачастили резкие выстрелы и далекие глухие хлопки, расцвечивающие вечернее небо гирляндами красочного фейерверка... «Смотри, как красиво, Олежка!» — воскликнул он, поддавшись общему настроению ликующей, праздничной толпы горожан. А Олежка все ниже клонил головенку, втягивал ее в плечи, не смея поднять глаза. И он подхватил его на руки, инстинктивно заслонив собой, спрятав на груди.

Потом, взволнованный, пытался найти объяснение случившемуся. Олежка, конечно же, еще не знал, что может быть мирная, потешная пальба. Но ведь и не мог знать о смертельной силе огня. Почему же так испугался? Не тот ли, испытанный им, его отцом, страх, когда он, раненый, вдавливался в землю под артналетом, под фосфоресцирующими, тонко высвистывавшими пулями, воскрес в его ребенке?

Да, выросли послевоенные дети. Вступают в жизнь те, кто не видел войну, но тем не менее несут в себе ее отзвуки...

Сергей Тимофеевич по укоренившейся привычке начал смотреть еженедельник с полосы международных сообщений, и то, что увидел, сразу же напомнило о событиях на границе с Китаем, остров Даманский... Тогда пролилась кровь. Погибли двадцатилетние ребята. Произошло что-то нелепое, необъяснимое: их убили отпрыски тех, кто осенью сорок пятого года со слезами благодарности обнимал советских воинов-освободителей.

Сергей Тимофеевич тяжело вздохнул, наполненный и болью, и гневом. Когда-то, после жесточайшей войны, им казалось, им очень хотелось верить, что то были последние залпы на земле.

Что ж, их можно было понять, понять и простить восторженность и некоторую наивность победителей. В тот радостный час они действительно словно забыли, что планета по-прежнему опутана сложнейшими противоречиями. Прошло совсем немного времени — и тот же империализм обрушил страшную атомную смерть на Хиросиму и Нагасаки. Начались годы «холодной» войны — долгие, напряженные.

Все это на памяти Сергея Тимофеевича, как и тревожные сообщения из горячих точек планеты, где снова гремят залпы, льется кровь, обрываются жизни...

И в нем пробуждается воинственный дух солдат, чей справедливый гнев однажды уже смел с лица земли бесноватого претендента на мировое господство вместе с его империей.

Он снова склонился над газетой, насупив мохнатые брови.. Но снизу донеслось:

— Неплохо устроился. Вроде, эт самое, министр.

— А, Герасим, — отозвался Сергей Тимофеевич. Перегнулся через перила балкона, — Давай поднимайся.

Он встретил друга на пороге. Из кухни выглянула Анастасия Харлампиевна, обрадовалась:

— Геся пришел! Здравствуй. А что же без Раи?

Герасим Кондратьевич отвел взгляд:

— Вы же, хозяйки, народ занятой...

— Совсем компания распалась, — засокрушалась Анастасия Харлампиевна. — И Пантелея не будет — раньше нас в отпуск укатил. Ну, входи, входи. Займись, Сережа, гостем.

— Сказано — генерал, — усмехнулся Сергей Тимофеевич. — А то бы я не знал что делать... Идем, Геся. Садика, как у тебя, не имею. Пока подойдут остальные, могу предложить солярий. — И когда расположились на балконе, спросил: — Опять дома нелады?

С высоты второго этажа, поверх деревьев в свое время высаженной здесь лесозащитной полосы, к которой теперь вплотную подступил городок, Герасим Кондратьевич смотрел в степь, простирающуюся до самого горизонта. И видно было — ничего в ней не искал, ничего не привлекало его взора. Вбирая в себя широко открывающиеся дали, просто медлил с ответом, очевидно, надеясь вообще обойти этот вопрос молчанием.

— Та-ак, — протянул Сергей Тимофеевич. — Значит, виноват.

— Вчера Люду видел, — не оборачиваясь, отозвался Герасим Кондратьевич.

Сергей Тимофеевич проронил с досадой:

— Выходит, снова та чертовка дорогу перебежала.

— Прошла, не глянув, как все эти двадцать пять лет. Словно никогда ничего не было между нами.

— И не было! Все это ты выдумал.

— Может быть, выдумал... Только ведь было, было! Или забыл?

— Слушай, Герасим, — не сдержался Сергей Тимофеевич, — твоей жене — цены нет! За все доброе к тебе ты должен ее на руках носить.

— Верно. — Герасим Кондратьевич все так же всматривался в степь. — Справедливые твои слова ко мне Рая — всей душой.

— Так сколько же можно сходить с ума?!

— А если это единственная радость! — Герасим Кондратьевич усиленно дымил папиросой. — Если... Да что там! Вспомню — и зайдется сердце, защемит.

— Ну да, — сказал Сергей Тимофеевич, — чем не причина в бутылку заглянуть. Хватишь зелья, еще больше душа надрывается.

— И все-то ты знаешь. — Герасим Кондратьевич тяжело вздохнул. — На все у тебя готовый ответ.

— Что же здесь мудреного? Я тебе больше скажу, Геся. Не ее ты любишь — страдания свои. Свою боль тешишь.

— Пусть так, — мрачно сказал Герасим Кондратьевич. — Но это — мое! Понимаешь, Сергей, мое! — Он стиснул виски ладонями и уже тише сказал: — Голова раскалывается...

Сергей Тимофеевич закурил новую папиросу и тоже стал смотреть в степь, будто она могла объяснить то, что для него оставалось необъяснимым.

4

Ростислав, уехавший в город еще утром, возвратился со своей однокурсницей, теперь уже инженером-химиком Лидочкой, о существовании которой все Пыжовы, конечно же, знали.

— Это — Лида, — сказал Ростислав так просто, как само собой разумеющееся.

Анастасия Харлампиевна невольно прослезилась, ощутив и боль, и радость, видимо, неизбежные в жизни каждой матери, которой вдруг открывается, что ее ребенок стал взрослым.

— Входи, входи, доченька, — засуетилась она. — А мы уже выглядываем... — В борении со своими чувствами все же успела подумать, что так или иначе, но приходит время, когда дети выбирают друга жизни, чтобы идти своей дорогой. И уж если Ростику по сердцу эта беленькая миловидная девушка с такими неожиданно темными глазами, значит, и она, мать, раскроет ей свою душу. Анастасия Харлампиевна улыбнулась Лиде, крикнула в комнату: — Аленка, встречай гостей!

А Ростислав уже представлял приехавшего с ними товарища — высокого, не по-летнему несколько бледноватого молодого человека, близоруко щурящегося сквозь толстые стекла массивных очков:

— Всеволод. Восходящее светило медицины. Гиппократ двадцатого века.

Парень будто не слышал этой нарочито выспренной рекомендации, вежливо поклонился Анастасии Харлампиевне. Он был все таким же — сосредоточенным, немногословным — когда знакомился с остальными. Казалось, его ничто не интересовало здесь: ни этот домашний праздник, ни ранее не знакомые ему люди. А музыка, гремевшая на весь дом, вроде бы даже причиняла ему физические страдания. Заметив это, Аленка убавила звук магнитофона, спросила:

— Тебе, Сева, не нравится шейк?

Он ответил будто бы даже с вызовом:

— Признаться, я в этом ничего не смыслю.

Вмешался младший Пыжов Олег:

— Чего там... Законная лента.

— Ничего себе, сказал Сергей Тимофеевич. — Воют словно коты. И наши, глядишь, туда же.

— Дурной пример заразителен, — вступила в разговор Анастасия Харлампиевна, заканчивающая накрывать стол. — Ростик как-то билеты нам с отцом принес на эстрадный концерт. Пойдите, мол, послушайте — заслуженная артистка, лауреат конкурсов... Так ведь битых два часа эта девчонка кричала на нас.

Ребята засмеялись. Анастасия Харлампиевна недоумевающе глянула на них, на мужа:

— Скажи им, отец.

— Точно. Певички той с гулькин нос. Спряталась за микрофоном — не видно. Но едва не оглушила.

— Известно, ваша музыка — «Распрягайте, хлопцы, коней», — поддел Олег. Только кони поотстали от эпохи не те скорости.

Вмешалась Алена:

— Беда мне с вашей категоричностью. И старые мелодии хороши — это, Олежка, к твоему сведению: у них своя прелесть, свои глубинные народные истоки. И нынешние песни, дорогие родители, возникли не случайно. В них отражены ритмы сегодняшнего дня.

— Сразу чувствуется университет! — похвалил ее виновник торжества. Твои теоретические выкладки, сестренка, безупречны. Предлагаю практические мероприятия: родителей — чаще вытаскивать на эстрадные концерты и молодежные вечера, а Олега — обязать время от времени слушать серьезную музыку, народные песни. Причем, в оригинале.

— Верно, Рост, — сразу же подхватила Аленка.

— Ты смотри, мать, Сергей Тимофеевич лукаво прищурился. — Яйца кур учат.

— Для тебя это новость? улыбнулась Анастасия Харлампиевна. — Мы у себя в школе уже к этому привыкли.

— Да я ведь совсем не о том...

— Здесь все логично, Сережа. Ростик сделал правильные выводы из Аленкиного утверждения. Жаль только, что наша дочь полагает, будто мы этого вовсе не понимаем.

— Сдаюсь! — засмеялась Аленка. — В полемике с многоопытным педагогом мне еще не устоять. Утешаю себя мыслью, что остаются в силе мои рекомендации Олегу.

— Не обольщайся, сестричка. Мне твои рекомендации — до лампочки, — отозвался Олег.

— Вот и поговори с такими, — проворчал Сергей Тимофеевич,

— Занозистые, — поддакнул Герасим Кондратьевич. — «Разумные».

— Разве это плохо? — спросила Аленка. — Вы, дядя Герасим, так сказали, будто недовольны. Но ведь повторяться поколениям нет смысла. Мы, дети, должны продолжать своих родителей. Вот это главное. А нас еще на более высоком этапе общественного и технического развития продолжат наши дети...

— Ну, это как сказать, — глубокомысленно проронил Всеволод. — Все зависит от характера каждого человека. А характер, как известно, запрограммирован в генах.

Герасим Кондратьевич подтолкнул своего друга, шепнул:

— О чем это они, Сергей?

— Слушай, Герасим, слушай, — тихо отозвался Сергей Тимофеевич, явно заинтересовавшись разгоревшейся дискуссией.

В это время заговорила Аленка:

— Не фетишизируешь ли ты, Сева, эти самые гены? Наследственность, конечно, важный элемент. Но гены — всего-навсего биологический материал. Потому и наследуются лишь физические качества. Главное же, что делает человека человеком — воспитание.

— Врач-интерн и будущий педагог выясняют, кто из них более обществу нужен, — резюмировал Ростислав.

Нет, в самом деле! — воскликнула Алена. — Предположим, у родителей с откорректированным набором положительных генов рождается ребенок. По-твоему, Сева, этого вполне достаточно для развития гармонической личности. Но давайте изолируем новорожденного, заботясь лишь о его пропитании, ведь дикарь получится.

Это непременно, — сказал Герасим Кондратьевич. — Слышал как-то, будто бы мальчонку нашли в Джунглях индийских. Говорить вовсе не умел. Чистый тебе звереныш.

— Еще одно доказательство моей правоты, — подхватила Алена. — Вспомните, что такое человек по Энгельсу. Как личность, он может формироваться лишь в обществе, под его воздействием. Более того, мировоззрение находится в прямой зависимости от того, в каком обществе он воспитывается. Чем совершенней общество, чем справедливее его социальный уклад, гуманней, чище его моральные устои, чем благородней цели и возвышеннее идеалы, тем больше возможности для развития прекрасного в человеке. Чтобы понять это, достаточно обозреть уродства, порождаемые буржуазным образом жизни. Так что гены здесь ни при чем.

— Все это не так просто, — возразил Всеволод, — И вывод ваш, Алена, мне кажется чересчур смелым. Человек — сложнейший механизм. Какой-то одной из наук его не познать. Решение проблемы, очевидно, где-то на стыке физиологии, биологии, философии, социологии, психологии, кибернетики...

Затрезвонило в прихожей. Пришел Ваня Толмачев. И сразу же хозяйка дома пригласила всех к столу. Сергей Тимофеевич взял рюмку, торжественно заговорил:

— Давайте-ка, ребятки, поднимем первый тост за наше время, которое дает неограниченный простор для проявления высокого духа. — Глянул на старшего. — Не за диплом — то неоплатный твой, Ростислав, долг перед страной, — а чтобы в жизни всегда и во всем был бойцом.

Заметив добродушно-ироническую улыбку, промелькнувшую на бледном лице Всеволода в ответ на родительское пожелание, Ростислав смущенно пробормотал:

— Только, пожалуйста, не надо громких слов.

— Ну да, — понимающе закивал Сергей Тимофеевич. — У вас это чуть ли ни дурным тоном считается... — Вместе со всеми, но будто в сердцах выпил, начал закусывать. И все ж не удержался: — А напрасно...

— Побойся бога, — укорила его Анастасия Харлампиевна. — Радоваться надо — первый инженер в роду Пыжовых появился, а ты... Или стареть стал, отец?

В ее голосе звучала игривость, глаза молодо лучились, и вся она — нарядная, счастливая с лукавой смешинкой — посматривала то на детей, то на мужа.

— Мамочка, ты такая красивая, — в порыве нежности шепнула ей Аленка, — ну просто прелесть. — И обернулась к отцу:--Что, папка, крыть нечем?

— Чего там, батя у нас не старый, — сказал Олег. — Это у него малость отживающие понятия.

Ребята заулыбались, склонились над тарелками. Герасим Кондратьевич потянулся за бутылкой.

— Насели на тебя, Тимофеич. Давай, наверное, опрокинем еще по черепушечке: от твоего винца — ни в одном глазу. — Никого не ожидая, он торопливо выпил, хотя и понимал, что поступает неприлично. Чтобы погасить неловкость, шутливо продолжал: — Советую, старина. Сразу мысли взыграют. Не то, эт самое, заклюют.

— Для этого надо иметь, по крайней мере, устоявшиеся убеждения, — возразил Сергей Тимофеевич, — А у них еще... Легковесность слов, как известно, проистекает от безответственности мышления. Каких уж тут великих деяний ожидать?

Сергей Тимофеевич понимал: жена права — не к месту весь этот разговор. Да и не было особых причин вот так «заводиться»: ребята как ребята — дети своего времени. Но промолчать — значит, уступить в чем-то большом, важном, таком дорогом его поколению, воспитанному партией возвышенными, горячими призывами первых пятилеток и войны. И разве сейчас решаются менее важные и возвышенные задачи!

— Значит, долой громкие слова? — уже не мог он остановиться. — А хипповать, или, как там у вас это называется, не стесняемся? Ну-ка, Олег, поделись «опытом», — Повернулся к уже слегка захмелевшему Герасиму Кондратьевичу, начал жаловаться: — Приехал с работы. Иду от остановки домой. А навстречу какое-то чучело: полы пестрой разлетайки на груди узлом стянуты — пуп не прикрыт, брюки чуть не расползутся по швам — заклепки держат... Чей же это, думаю, вышкварок шнацирует? Подхожу ближе — мой!

Ребята засмеялись. Анастасия Харлампиевна, с большим трудом доставшая сыну джинсы, вступилась за Олега:

— Может быть, уже и хватит мальчика травмировать?

— Выдержу, — бодро сказал Олег. — Натренирован перегрузками века.

— Ну, папа, ты не видел настоящих хиппи! — заговорила Аленка. — Ожидали мы объявления на посадку в аэропорту Бурже. А они прилетели. Посмотрел бы на них...

— Там все ясно, — сказал Сергей Тимофеевич. — Вызов буржуазному обществу, своеобразный протест.

— Но вот против чего протестует наш Олег?! — нарочито в том же тоне продолжил Ростислав.

— Своими джинсами, — уточнил Иван, в отличие от Ростислава не сумевший скрыть озорства.

— Ах вы негодники! — Сергей Тимофеевич укоризненно покачал головой, — Подшучиваете?

— И поделом, — сказала Анастасия Харлампиевна. — Ты сегодня просто невыносим своими нравоучениями.

— Дидактичен и многословен, — играя голосом, подтвердила Аленка, — Теперь, папочка, так не принято. Сейчас люди понимают друг друга с полуслова.

— Это было бы неплохо, дочка. Совсем неплохо, — проговорил Сергей Тимофеевич, поднимаясь. — Идем, Кондратьевич, покурим. Пусть у ребят немного остынут головы.

Подхватилась и Анастасия Харлампиевна, поспешила на кухню.

5

Когда взрослые покинули застолье, Олег театрально возвестил :

— Официальная часть окончена! Предки — капитулировали. Можно продолжать пир без высокого папенькиного комментария.

— Не оригинально, Олег, — оборвала его Аленка. — Это уже было у отрицательных персонажей современных молодежных повестей.

А Олегу нынче очень хотелось блистать остроумием, независимостью и смелостью суждений, хотелось привлечь к себе всеобщее внимание. Это было естественно для его возраста, в котором юноша, самоутверждаясь, особенно агрессивно воспринимает малейшее посягательство на свое мужское достоинство. Ведь в их доме появилась девчонка Роста, — вся загадка и непостижимость, — и в это время его, Олега, так обидно одергивает собственная сестра!

— Тоже мне — Макаренко в юбке, — резко сказал он. — Вот уж действительно не позавидуешь будущему «счастливчику».

— Олежка, будь джентльменом! — воскликнул Иван. — Дерзить девушкам никогда не считалось доблестью.

— А ты уж тут как тут, — проворчал Олег.

— Усек! — засмеялся Ростислав. — Мо-ло-дец. Вот и мотай на ус, Олежка. Пригодится. Ведь тот не мужчина, кто не вступается за женщину.

— Эта особа и без защитников глаза любому выцарапает, — обронил Олег, решительно направляясь к выходу.

— Тут ты, пожалуй, прав! — бросила ему вслед Аленка.

Потом в прихожей послышалось: «Куда, Олежка? Гости в

доме...» — «А, пойду погуляю», — «Ну, ну. Только не задерживайся допозна, сыночек». — «Да что вы все, как с маленьким?! Когда приду, тогда и приду».

Аленка, улыбаясь, заключила:

— Ив гордом одиночестве непонятым ушел.

К ней заинтересованно обратился Всеволод:

— Вы, Алена, по студенческому обмену во Франции были? В Сорбонне?

— Нет. Там занимаются наши «французы» с иняза. А я летала совсем по другому поводу.

— Секрет?

— Право, не стоит об этом...

— Чего там, — сказал Ростислав. — Наша Аленка — мастер спорта международного класса. Участвовала в первенстве мира по прыжкам с парашютом. Золотую медаль привезла.

— Вот как! — удивился Всеволод.

— Мне Ростик говорил, — вмешалась Лида. — Не страшно, Алена?

— Скажите ей еще вы, — поспешно возвратившись к столу, сказала Анастасия Харлампиевна, — может быть, вас послушает? Девичье ли это занятие — бросаться с такой высоты?! Как представлю — кончаюсь, и все.

— Ма-ма, — холодно проронила Алена. Шелковистые ее бровки дрогнули, сдвинулись к переносице. — Сколько можно?

— Посмотрю на тебя, как свои дети пойдут, — в сердцах отозвалась Анастасия Харлампиевна.

— А я не буду такой трусишкой, — Алена засмеялась, обняла мать, вкрадчиво напомнила: — Мы ведь договорились, мамочка.

— Странно, — проронил Всеволод. — Находить удовольствие в падении...

— Падении?! — Бровки-шнурочки удивленно взметнулись. — Постойте, постойте, — раздумчиво сказала Алена и вдруг продекламировала: — «Так вот в чем прелесть полетов в небо! Она — в паденье!.. Смешные птицы!..» — И с вызовом обернулась к Всеволоду: — Эти строки вам ни о чем не говорят?

Он снисходительно объяснил:

— Эйнштейн был против обременения мозговых клеток информацией, которую можно отыскать в справочниках.

— Какая информация? Какие справочники?! — Алена возмущенно уставилась на него. — Ведь это — поэзия... ранний Горький!

— «Песня о Соколе», — добавил Иван. Ему показалось, что Аленка чрезмерно заинтересовалась этим бледным очкариком, а его нынче вовсе не замечает. И он хмуро уточнил: — Монолог ужа.

— Что-то смутно помнится, — отозвался Всеволод. — Однако какое отношение имеет все это к нашему времени... к научно-технической революции?

Анастасия Харлампиевна отошла от них, подсела к Ростиславу и Лиде у другого края стола.

— Вот так и укорачивают детки век родителям, — устало пожаловалась. — Волнения, волнения и волнения.

— Это ты у нас такая беспокойная, — сказал Ростислав. — Лида вовсю гоняет отцовскую «Волгу», и ничего.

— Час от часу не легче, — вздохнула Анастасия Харлампиевна. — Думала, хоть ты, Лидочка...

— Благоразумней? — смеясь, подхватила Лида. — Так это же просто, Анастасия Харлампиевна. И совсем неопасно. Тётя моя трактористкой работает, двоюродные сестренки — ее дочки, другие наши женщины. Еще с времен Прасковьи Никитичны Ангелиной так повелось.

— Значит, вы старобешевские?

— Ну да. Там живет вся папина родня.

— А как он на шахте оказался?

— О, это — романтическая история. Мама моя — литовка, в девичестве Изольда Шяучюнайте. Папа с ней на войне встретился — служила связисткой в их артполку. Девушек отпустили из армии сразу же после победы. А ей ехать некуда — уже знала о гибели родителей. Ну, папа и отправил к своим грекам... Мне мама потом рассказывала, как дедушка ее встретил. Почитал папину записку, нахмурился, сердито проронил: «Такого, чтобы брать чужую, в нашем роду не было и не будет. Пусть из своих выбирает». Вот такой несознательный.

Правда, он уже тогда стареньким был. Какой с него спрос? А все же не принял..,

Ростислав уже слышал, как Лидину мать приютили соседи, как она устроилась телефонисткой на почте и дождалась своего суженого, как потом вместе уехали в Горловку восстанавливать шахту имени Ленина, да и остались там жить. И что старик так и не простил своему любимому сыну ослушания. Внимание Ростислава все более привлекали ребята, затеявшие спор. Особенно кипятился Иван.

— Завладей жизнью ужи, взлетел бы человек в космос? Была бы научно-техническая революция? — наседал он на Всеволода. — Скажи, была бы?!

— Все это, — возражал Всеволод, — символика, беспредметность. Науку и технику движут талантливые личности, опирающиеся на глубокие знания и трезвый расчет, увлеченные своей идеей до одержимости.

— Ага, значит, все-таки не лишенные эмоций, — проговорил Ростислав, перебираясь к ним. — Одержимость — душевное состояние.

— Эмоции здесь ни при чем, — стоял на своем Всеволод. — Они лишь отвлекают.

— Нет, вы только послушайте, мальчики, что он говорит? — возмутилась Алена. — Ведь это чудовищно — люди без эмоций, люди, лишенные чувств!

Всеволод по-своему истолковал ее негодование:

— Ваш эмоциональный взрыв, Алена, лишь доказывает мою правоту. Как и следовало ожидать, он оказался пустым звуком, никак не коснулся затронутой проблемы, не явился серьезной аргументацией в выяснении истины.

— В данном случае никакой аргументации не требуется, — парировала Алена. — Эта истина давно установлена. И заключается она в том, что поведение каждого из нас обусловливается не только образованностью, и не столько ею, как внутренним содержанием человека. Мало ли в жизни образованных духовных уродов! Мы как-то всей семьей читали в «Известиях», как кандидата наук судом заставили содержать старенькую мать. Вот и скажите, какая цена его учености?

— Я говорю о пытающихся личностях, — сказал Всеволод. — Они не могут быть духовно убогими уже в силу своей исключительности. И серьезный ученый просто не имеет права транжирить нервные клетки на какие-то эмоции.

— Схимники двадцатого века? — ввернул Иван. — Ничего себе перспективна: ни книжку почитать, ни в кино сходить...

— Зря иронизируешь, Ваня, — отозвался Всеволод. — Не схимники, а подвижники. В наши дни только подвижничество людей науки, отказ от всего, что не относится к предмету исследования, может принести желаемые результаты... И что такое пусть даже красивая выдумка романиста или поэта против стройной системы научных выкладок, аргументированных предпосылок, логических умозаключений и совершенно точных выводов?! Мишура. Абстракция. Бросаться в поток не всегда удобоваримого чтива? Извините. Жизнь человека и без того коротка. Чтобы успеть сделать в ней что-то значительное, сейчас недостаточно обычной целеустремленности. Только полное отречение от того, что мы именуем личной жизнью, может способствовать научному успеху...

Герасим Кондратьевич притушил окурок, качнул головой в сторону комнаты, откуда доносились возбужденные голоса, проронил:

— Песни бы драть или танцевать, а они митингуют.

Между тем у ребят все острей становилась схватка.

— Значит, никаких эмоций, увлечений, духовной жизни? — допытывалась Алена. — Ты, Сева, утверждаешь, что современному человеку науки все это ни к чему?

— Безусловно.

— Любовь тоже противопоказана? — в шутку спросил Иван.

— Любовь? Прежде всего найдите в себе мужество признать, что вот те самые лирики и придумали это благозвучное, но ничего конкретно не выражающее словцо. Наука же и в этом более реалистична.

— Допустим, — вмешался Ростислав, — хотя в данном случае она скорее натуралистична. Но как быть с этим самым инстинктом продолжения рода?

— Инстинктами можно и нужно управлять, подчинять их своей воле, разуму... Поэт, например, видит в женщине внешнее, восторгается «небесными» чертами, фигурой, ножкой... Фантазия и воображение дорисовывают то, что скрыто одеждой... и он уже во власти чувств. А мне это не угрожает. Я подхожу объективно — передо мной телесный робот, отштампованный природой по единому образцу: позвоночник, на который навешано все остальное...

Сергей Тимофеевич покосился на своего друга, с шутливой назидательностью проронил:

— Набирайся, Геся, ума. Видишь, как все просто. А ты и в . пятьдесят лет никак не угомонишься со своей любовью.

— Тоже мне, нашел указчика, — отозвался Герасим Кондратьевич.

И они умолкли, закурили по новой. Услышали, как Ростислав. дурачась, воскликнул:

— Я-то, тупица, ломаю голову, почему это Севка чурается девчонок? А он, оказывается, в каждой из них видит лишь анатомию.

— То, что есть на самом деле, — спокойно ответил Всеволод.

— Да ты, никак, всерьез? — удивился Иван.

— Вполне. Или я не прав? Может быть, опоэтизированное сердце не является всего-навсего насосом, перекачивающим кровь?

— Является, является, — снова загорячился Иван. — Кто этого не знает! А все же мы пели и будем петь:

...Сердце в груди бьется, как птица,

И хочется знать, что ждет впереди,

И хочется счастья добиться...

Всеволод невозмутимо разъяснил!

— Если сердце бьется, как птица, ни о каком счастье не может быть и речи. Кроме инфаркта, ждать уже нечего.

— Бедное человечество, — заговорил Ростислав. — Оно и не подозревает, что ему уготовано холодное равнодушие, душевная глухота, полная атрофия чувств. И в довершение ко всему — вымирание... Или, Сева, ты лишь мозговую элиту ограждаешь от страстей, составляющих бытие, освобождаешь от забот растить потомство?

— Кто-то же должен двигать прогресс.

Алена понимающе засмеялась:

— Ну, хватит, Сева. Хватит нас разыгрывать. Это была неплохая хохма. Однако, «цо занадто, то не здрово», как Говорят наши братья поляки.

— Как вам угодно... — Всеволод протер очки, снова водрузил их на место, — но я говорю то, что думаю, в чем убежден.

— Вот оно что... — протянула Алена. В ее словах зазвучала ирония. — Сочувствую, Сева, но помочь... тут уж вам самим надо... — Повернулась к Ивану, озорно подмигнула: — Твист? Давай включай.

Словно в набежавший грохочущий морской вал искусными пловцами бросились юноша и девушка. Иван выкамаривал коленца с артистической небрежностью — резко, подчеркнуто неестественно выгибаясь и дергаясь. Тем пластичней и изящней выглядела партнерша. Аленка танцевала легко и вдохновенно. Ниспадающая на спину коса своей тяжестью как бы запрокидывала голову, открывая нежный, трогательно-беззащитный девичий подбородок, придавая грациозной фигуре горделивую осанку. Лицо излучало радостный свет, глаза сияли, щеки полыхали жаром. В ее телодвижениях, казалось, угадывалась некая эротическая чувственность. В действительности же это было в высшей степени непорочное буйство искавших себе выхода избыточных сил, и вся она трепетала, как на шалом ветру березка чистая, умытая дождем и солнцем.

Видел ли Всеволод эту красоту, это торжество возвышенной души и юной здоровой плоти? Ведь каждый видит в окружающем мире, в явлениях жизни лишь то, что хочет увидеть или способен увидеть. Но он смотрел на Алену. Смотрел не просветленным взором Анастасии Харлампиевны, залюбовавшейся дочкой, не ободряющим взглядом Ростислава, не откровенно влюбленными глазами Ивана. Отнюдь. И все же что-то ему не знакомое, не изведанное вдруг коснулось его. Он потупился, поспешил уйти в мир своих представлений, сложившихся критериев и понятий.

Музыка не умолкала. К танцующим присоединились Лида и Ростислав. Герасим Кондратьевич, заглянувший ,в комнату через раскрытую балконную дверь, одобрительно крякнул, проронила

— Отмитинговали... Слышишь, Серега, не пора ли нам пропустить еще по единой для просветления мозгов? А то слушал, слушал молодых и ни фига не понял. Или их по-иному учат? В нашу пору и разговоров таких не было.

— Что верно, то верно. За полуторкой бегали, как за дивом великим, чтобы получше разглядеть. А уж если «кукурузник» пролетит!..

— Все же, когда мы учились, хоть школьные мастерские были: столярные, слесарные, — напомнил Герасим Кондратьевич. — Приучали с инструментом обращаться, кое-какие поделки мастерить. И ведь как оно пригодилось нам в жизни!.. Потом от всего этого отказались, ввели раздельное обучение мальчиков и девочек. Белоручек растили.

— Что ж ты назад смотришь, — возразил Сергей Тимофеевич. — Ну, были любители всяческих реформ. А жизнь-то свое взяла! Возвратились к политехнической школе. Только размах, Герасим, не сравнить с кустарщиной нашего детства. Сейчас, брат, десятилетка, где хорошо дело поставлено, готовую специальность дает.

— То-то и видно по дружку Ростислава.

— По одному тоже судить нельзя. Просто у парня мозги набекрень.

— Думаешь, заучился? — Герасим Кондратьевич прикинул: — Сколько медиков обучают? С практикой на рабочем месте, считай, семь лет. Да перед тем — десятилетка. Семнадцать годов все наука и наука. Не мудрено свихнуться.

— Разве в сроках дело, — возразил Сергей Тимофеевич. — Инженеры меньше учатся, а тоже разные бывают. Тут, Герасим, все от человека зависит. Я так смотрю: обширные знания способны не только облагораживать, но и развращать. Читал недавно не то в газете, не то в журнале, что, мол, срывая покровы с тайн, обнаруживая явления и вещи в их обнаженной сути, эти самые знания могут служить основанием для циничного отношения ко всему окружающему. Так-то, Геся. И ведь правильно подмечено. Нет-нет и появляются «умники», которые, сами того не подозревая, подхватывают, например, утверждения наших идейных противников, будто рабочий класс при нынешнем уровне научных и технических достижений уже потерял главенствующее положение в обществе. Дескать, теперь лишь технократы способны двигать прогресс. Небось, слышал «научные» разглагольствования Ростикового дружка?

— Лечил бы хорошо, и на том спасибо, — сказал Герасим Кондратьевич.

— Для лечения, Герасим, еще и душа нужна, сочувствие, ласка, подбадривающая улыбка, словом — положительные эмоции. А он их не признает.

— Ишь ты, какая карусель получается: учим, учим, денежки народные на них тратим, а для чего?

— Ну, так тоже нельзя. Высокообразованных специалистов надо готовить. И этот Всеволод еще не потерянный человек. Парнишка, по всему видать, нахватался знаний, получил специальные аналитические навыки, а житейским опытом не успел обзавестись, житейской мудрости еще не постиг. Вот и заносит.

— Больно мудрено закручиваешь, Сергей, — отозвался Герасим Кондратьевич. — Просто парень еще свою любовь не встретил... — невольно потянулся к вискам, легонько массируя их, удивленно, растерянно проронил:--Смотри-ка, снова прижало.

— Проверься, Геся, — участливо посоветовал Сергей Тимофеевич, — Подлечись.

— Делать мне больше нечего, — отмахнулся Герасим Кондратьевич. — Сто граммов потяну — как бабки пошепчут.

— С этим шутки плохи — гипертония и не таких подтоптанных с ног валит.

— Это я подтоптанный?

— Ну, хватит, хватит петушиться, — успокаивающе проговорил Сергей Тимофеевич, — Собирайся-ка, наверное, да провожу тебя малость.

— Что ты, Серега?! — всполошился Герасим Кондратьевич. — А посошок?

— Не будет посошка, дружище. Это я тебе точно обещаю — не будет.

— Кто же так с гостями обращается? проворчал Герасим Кондратьевич. И еще надеясь на уступчивость друга, удрученно добавил: — Жестоким ты стал, Сергей. До войны вроде не был таким.

— Ну, знаешь, Герасим, до войны мы все были иными. Ты вот тоже белое никогда не называл черным, а теперь... Это, брат, надо же уметь так повернуть — «жестокий». Только меня на мякине не проведешь, не разжалобишь.

6

На здоровье Сергей Тимофеевич не жаловался, потому и не пользовался санаторным лечением, не брал путевки в дома отдыха. Еще с Череповца так повелось. В ту послевоенную “эру вообще не было понятия праздно проводить отпуск. Обычно это время использовалось для заготовки в зиму грибов, ягод. Ну и охотился Сергей Тимофеевич, ловил рыбу... Даже когда жизнь наладилась — не захотел менять привычек. В общении с природой он находил истинную радость и отдохновение.

Возвратившись в родные края, Сергей Тимофеевич облюбовал для отдыха живописные окрестности Славяногорска. В отпуск он уходил всегда вместе с. женой. Брали с собой палатку и все необходимое для бивачной жизни, высаживались с Настенькой, которой здесь тоже очень нравилось, между Богородичным и Банным, становились лагерем на излучине Донца под сенью смешанного лиственно-хвойного леса. Вода, чистый песчаный берег, солнце и тут же рядом — густая тень, воздух, настоянный на хвое... И тогда рождалась сказка неповторимых утренних зорь: кисейные туманы над дремотной рекой, нервное подергивание поплавка, щучьи всплески, стремительное скольжение водомерок по спокойной заводи, голоса просыпающихся птиц... Наступали беззаботные дни, не отягченные ни спешкой, ни служебными обязанностями: купайся, нежься на солнечном припеке или в холодке, читай... Единственное дело — готовить еду. Выручали газовая портативная печка и баллоны с пропаном. Много ли надо времени, чтобы развернуть пакеты и сварить готовые концентраты: суп, кашу, разогреть тушенку — их основное питание. В еде они непереборчивы. Да и лишний вес наращивать не хотят. Для разнообразия, если удачно порыбачат, лакомятся окуневой ухой, жареными голавликами, супом с раковыми шейками. И сегодня так, и завтра, и послезавтра... На смену безоблачным дням приходили незабываемые вечера у костра — таинственные, как само мироздание: монотонно, убаюкивающе турчат цикады, невнятно бормочет невидимая река, обостренный слух улавливает лесные шорохи и отдаленные едва слышные шумы пробегающих где-то по трассе автомашин, в темной бездне неба мерцают звезды и между ними, почти в одно и то же время, проплывает по своей орбите светящаяся точка — спутник Земли — и вдруг исчезает во тьме, как летели и гасли в расстрелянных военных ночах трассирующие пули. Прослеживая путь рукотворной звезды в вечных просторах, Сергей Тимофеевич чувствовал органическое, будто бы даже осязаемое единство древнего и нового, ощущал его в самом себе. Не случайно ведь он, современный человек, индустриальный рабочий, так самозабвенно отдает себя природе или, что еще показательнее, с почти языческой покорностью поддается завораживающей силе огня, зная, что эта покорность пришла к нему от далеких пращуров... У палатки трепещет, вздрагивает невысокое пламя затухающего костерка. Светлые блики пляшут на задумчивом Настенькином лице. Оно для Сергея Тимофеевича все то же — оставшееся с юности, и вся она та же, но еще более прекрасная в этом уединении с огоньками костра в затененных глазах, с распущенными волосами, упавшими на бронзовые плечи, с едва прикрытыми сильными бедрами. В свете красноватого пламени, за которым еще непроницаемей чернеет ночь, она кажется явившейся из глубин веков первоженщиной, только женщиной в своей первозданной сути...

В этом необыкновении, в волнующем очарованье новизны, очевидно, и таились охватывающие их взрывные силы желаний. Им даже казалось, нет, они определенно помнили, что молодыми, как и потом, рожая детей, были совсем глупыми, несмышлеными в любовных утехах. А познав их, ощутимей почувствовали полноту жизни, ее радость. И наливались новыми силами, и молодели сердцами...

Отдыхая здесь, они имели возможность проведывать Олежку, которого вплоть до девятого класса отправляли в пионерский лагерь, находящийся поблизости, в этом же придонцовском лесу. Когда приезжали Ростислав и Алена, забирали его к себе на день. Собиралась вся семья, и тогда не было конца веселым затеям.

Нынче Сергей Тимофеевич снова намеревался провести отпуск в облюбованном месте Поначалу все складывалось как нельзя лучше. Ростислав и Лида отправились в последний раз со студенческим строительным отрядом на Горный Алтай. Сразу же после них на учебно-тренировочные сборы в Планерское уехала Алена. Дома выходило оставаться Олегу, которому надо было готовиться к поступлению в институт. Это обстоятельство и задержало отъезд Пыжовых. Анастасия Харлампиевна никак не решалась оставлять его одного в такое ответственное время. Она считала, что ради поступления ребенка можно и обойтись без отдыха, как делают другие родители.

— Ну, а чем ты ему поможешь? — спрашивал Сергей Тимофеевич. — Был бы смысл... Учить за него будешь? Экзамены сдавать?

— Все же — глаз, — отвечала Анастасия Харлампиевна. Боюсь, как загуляет... И напряжение велико. Мальчика подхарчить надо.

— А самой загинаться? возмущался Сергей Тимофеевич. — Осиротить меня хочешь?

Его тревога, забота о ней умиляли Анастасию Харлампиевну. Она уже подумывала, что действительно у Олега еще все впереди, а им, уже достаточно потрепанным жизнью, пора позаботиться и о себе, о своем здоровье. Однако верх брало материнское чувство постоянной готовности отказывать себе во всем, лишь бы детям было хорошо. Но чтобы не выдать себя, изворачивалась:

— Мне уже тяжело так отпуск проводить — все дикарями, дикарями. Большие неудобства. Дома я лучше буду себя чувствовать, покойнее. А ты езжай, Сереженька, езжай.

Он, конечно, разгадал хитрость жены. Не зря же иногда называет ее «наседкой». Вообще-то, качество это Сергей Тимофеевич считает похвальным для женщины, но в данном случае вовсе не одобрял вот такую чрезмерную жертвенность.

— Ну, хорошо, Настенька, если тяжело в палатке, надо придумать что-нибудь иное, — сказал ей.

В тот же день Сергей Тимофеевич зашел к председателю завкома профсоюза Гасию. В отношении санаторных путевок не могло быть и речи — поздно кинулись, да и медицинских карт не было ни у него, ни у Настеньки. Но ему все-таки повезло — «горели» две путевки в писательский дом отдыха «Коктебель». Никто в завкоме не знал, что он собой представляет, этот писательский дом отдыха, — такие путевки к ним поступили впервые. Сергей Тимофеевич нисколько не медля выкупил их и, довольный, помчался домой. Анастасии Харлампиевне ничего не оставалось, как ехать в Коктебель, оказавшийся к тому же Планерским, вблизи которого где-то находилась Аленка.

Перед отъездом Сергей Тимофеевич взъерошил Олегу чуб, сказал:

— Взрослым ты стал, сынок. Потому мы с матерью вправе надеяться на твое благоразумие. Поживи месячишко без родительской опеки — мужчине надо готовиться к самостоятельности.

Анастасия Харлампиевна наказывала свое:

— Пиши, Олежка, как тут у тебя. В еде не отказывай себе. Там в холодильнике — колбаска, масло, яички... Борща тебе наварила впрок, мясо стушила, кашка есть гречневая, котлеты. Первое время можешь не ходить в столовую. — Совсем забыла, что уже говорила ему все это. Всплакнула, поднесла платочек к глазам. — Учи, сыночек, учи как следует. В кино — только по воскресеньям, на дневной сеанс. Да, к Аленкиному мотоциклу не подходи — категорически запрещаю. — И снова платочек к глазам.

— На нем аккумулятора нет, — пробасил Олег. — Алька где-то зашатырила

— Вот и хорошо, и хорошо, — сказала Анастасия Харлампиевна, подумав, что хоть одной тревогой будет меньше, — Молочко на вечер покупай.

Не удержался и Сергей Тимофеевич:

— Смотри, Олег, без баловства.

— Ладно, — со всем соглашался Олег, лишь бы поскорее окончилось это прощанье. Ему не терпелось остаться одному, чтобы вкусить этой заманчивой, такой желанной самостоятельности.

* * *

Крым, морс ошеломили Пыжовых непривычной, какой-то яркой, праздничной красотой. Буйная зелень знакомых и ранее вовсе невиданных деревьев, кустарников, лазурная водная гладь — необозримая, манящая в свои пустынные дали, прозрачный воздух, горы — все пронизано солнцем, дышит солнцем, млеет в его знойных лучах.

— Ну и ну. Настенька, — только и сказал Сергей Тимофеевич. Потом все же добавил: — Благодать... А ты еще и упиралась, дикарка моя.

Это был первый в их жизни совершенно праздный отдых. Пыжовых поселили в хорошо меблированной комнате с лоджией, где стояли плетеные столик, стулья, качалка и откуда открывался живописный вид на море. Указали постоянные места в столовой, пожелали отлично провести время.

Вообще здесь царил чуть ли ни культ вежливости. То и дело слышались взаимные пожелания доброго утра, дня, вечера, приятного аппетита или «смачного», если это были украинцы. Пришлось усваивать этот церемониал. Их соседями по столу оказалась молодая пара. Ее звали Маргаритой, его — Сергеем. Но они иначе как Марго и Серж друг друга не называли. Сергей постоянно опаздывал к столу, тотчас набрасывался на еду, несколько рисуясь, говорил своей подруге: «Сегодня твой старик молодец, Марго. Добил главу — пальчики оближешь». А она манерно сокрушалась: «Ты убиваешь себя, Серж. Нельзя так гореть. Сделай перерыв. Завтра же вытащу тебя в Сердоликовую бухту — надо пополнить коллекцию камешков». Он поспешно доедал забирал термос с кипятком и убегал.

— О чем же пишет ваш муж, если, конечно, это не секрет? — спросил как-то Сергей Тимофеевич.

— Представляете! — Видимо, в понимании Маргариты это слово, употребляемое в различных смысловых интонациях, наиболее соответствовало значимости высказываемых ею сентенций. — Героиня романа Сержа — молодая, красивая живет с положительным во всех отношениях мужем. Она — педагог, он — кандидат наук, стоящий на пороге гениального открытия. Все хорошо в их отношениях. И вот однажды во сне эта высоконравственная женщина изменяет мужу с каким-то мужчиной, которого даже разглядеть толком не успела. Близость с ним оказывается такой невыразимо сладостной, что она просыпается потрясенная. Рядом, на соседней кровати, похрапывает муж. Это равнодушно-спокойное похрапывание убивает шевельнувшееся было в ней чувство вины. Вглядываясь в него в полумраке ночи, она впервые ощущает отчужденность, даже некоторое злорадство, и отворачивается, закрывает глаза, в надежде воскресить в памяти вот те, ни с чем не сравнимые мгновения. Потом, среди дневных забот, ее постоянно преследуют «грешные» мысли. Вскоре неизвестный ночной гость снова пришел к ней, а затем зачастил — дерзкий, грубый, — и она с радостной готовностью отдается ему, чтобы еще и еще раз испытать ранее не знаемые любовные восторги... Представляете! У героини — двойная жизнь. По долгу службы она проповедует высокую мораль, нравственность, и в то же время подвержена необузданным страстям. Доходит до того, что вот тот безликий, несуществующий любовник становится ее истинным властелином, а муж, с его до приторности постными, однообразными ласками, превращается в постылого сожителя. По натуре своей не испорченная женщина страдает оттого, что вынуждена с ним делить брачное ложе, изменяя своему кумиру. Отчужденность перерастает в ненависть к этому человеку... Представляете, сюжетик! До такого и Кафка не додумывался. По логике развития художественного образа, она должна убить своего кандидата наук. Но редактору разве докажешь? Серж говорит, что дай им волю, они и Шекспира заново отредактируют. Представляете, великий ревнивец Отелло не душит Дездемону — затевает бракоразводный процесс. Вот смеху-то! А Серж вынужден свою психологическую драму заканчивать чуть ли ни подобным фарсом.

— Простите, — заговорила Анастасия Харлампиевна, — вы, женщина, пересказывая это, не испытываете смущения?

Недоумение на миленьком личике Маргариты, кажущемся еще более юным в обрамлении седых локонов парика, было неподдельно искренним.

— А что здесь предосудительного? — ответила вопросом на вопрос. — Вполне, естественно, жизненно.

— Но во имя чего? Какова идея?

— У вас, Анастасия Харлампиевна, поистине педагогическое мышление: привыкли все раскладывать по полочкам своих представлений и учебных программ. А то, что не отвечает этим представлениям, отвергаете.

— Чепуха все это, — не выдержал Сергей Тимофеевич, — Вокруг бурлит жизнь — настоящая, интересная, а он, ваш Сергей, выдумывает каких-то призраков, какую-то абсолютно невероятную, не поддающуюся человеческому разуму чертовщину.

Кончилось тем, что Маргарита несколько дней сердилась. А когда сменила гнев на милость — не заговаривала о работе мужа.

Сергей Тимофеевич уже не рад был, что попали они за один столик с Маргаритой. Теперь она, например, старалась доказать, что достаточно поэту, пусть даже шкодничающему в личной жизни, перевоплотиться, стать лирическим героем своего произведения, и он уже вправе выступать учителем жизни. Анастасия Харлампиевна перестала обращать внимание на «благоглупости», как сказала мужу, очаровательной соседки, не вступала с ней в спор, а Сергей Тимофеевич все же однажды сорвался:

— Это что же, узаконенное лицемерие?.. Не согласен.

— Вы, Сергей Тимофеевич, чересчур строги, — не тая улыбку, ответила она.

Мимо них по набережной прошел крупный седой мужчина в шортах и легкой рубашке. У него было строгое, задумчивое лицо. Он, наверное, и не слышал, что рассказывала, повиснув на его руке, молоденькая девушка в пестром пляжном сарафанчике. Маргарита приветливо раскланялась с ними. И когда они прошли, продолжала:

— Я ведь не утверждаю, как некоторые, будто шестидесятилетний Юлий Акимовну приехал с двадцатилетней женой.

Сергей Тимофеевич уважительно посмотрел на знаменитого писателя, которого хорошо знал по книгам и фотографиям, однако без подсказки не узнал бы. Теперь, увидев его совсем близко, расчувствовался:

— Вот за это спасибо вам, Маргарита, превеликое.

Маргарита рассмеялась:

— Не думала, что в таком возрасте можно оставаться идеалистом.

Он серьезно посмотрел в ее безмятежные, смеющиеся глаза и тоже не удержался от улыбки:

— Знаете, как-то приятно на душе, когда о людях отзываются хорошо.

7

Вчера еще Анастасия Харлампиевна вспоминала Аленку, беспокоилась, получила ли открытку с адресом, которую послали ей в первый же день своего пребывания в Коктебеле, замучила Сергея Тимофеевича опасениями, что уедут, так и не повидав дочку, предлагала самим попытаться разыскать ее, а она оказалась легка на помине и нынче заявилась к ним с самого утра.

— Ой, "совсем некогда было, — обнимая мать, ответила на ее упреки. — Тренер не отпускал, мамочка. Новую программу готовим. — Осмотрелась. — Ну, как вы тут?.. — Деловито обошла апартаменты, заглянула на лоджию: — Недурно устроились, очень недурно. И как это вы к писателям попали?

— А так, что и мы не лыком шиты, — отшутился Сергей Тимофеевич.

— Лучше, чем на Донце?

— Красиво, — сказала Анастасия Харлампиевна. — Отец меня по всему берегу прокатил.

— Вот и молодцы, — похвалила Алена. Сидели на своем Донце и ничего не видели. Теперь хоть представление будете иметь... Ну, а вообще, нравится вам Крым? — со своей обычной живостью переметнулась Алена на другое. Они остановились подле искусно сделанной живописной площадки, где среди валунов, дикого камня росли кактусы, цвела юкка, и Алена, не ожидая ответа, продолжала рассуждать вслух: — Конечно, моим дорогим родителям нравится Крым. Они присматриваются, облюбовывают тихий уголок и как только выйдут на пенсию — обоснуются у моря. К ним будут приезжать дети и привозить внуков...

— Внуки — то хорошо, — одобряюще закивал, заулыбался Сергей Тимофеевич. — Внуков давайте побольше, чтоб не перевелся род Пыжовых. Только нет резона здесь укореняться. Какой месячишко отгулять — куда ни шло.

— Очень уж шумно, — вставила Анастасия Харлампиевна. — Этих отдыхающих — как саранчи.

— Человек буднями живет, дочка, — пояснил Сергей Тимофеевич свое нежелание устраиваться здесь на постоянное жительство. — Если все время праздник — какая же радость?

Алена засмеялась, обняла отца:

— А вы бури молодым отдайте.

— Ну, ну, — проворчал Сергей Тимофеевич. — Что-то рано ты нас на свалку.., От Ивана ничего не получала?

— Уже три письма прислал.

— Что пишет?

— Ой, папка, какой же ты любопытный! — с озорным осуждением воскликнула Алена. — Вот не знала...

Анастасия Харлампиевна, будто и в самом деле всерьез, поспешила на выручку мужу:

— Папа о заводе спрашивает, доченька.

— Ясно, о заводе, — подтвердил Сергей Тимофеевич. — А ты о чем подумала, бессовестная?

— О том же. — наивно отозвалась Аленка. — Приветы Иванчик передает от заводчан.

Их игривость в отношениях была безобидна и естественна, как у людей, связанных не только родственными узами, но и духовно близких.

— Как же, нужны его приветы, — насупился Сергей Тимофеевич. — Я велел с Шумкова не слазить, дело наше продвигать, а он, видали, каков фрукт!

— И за Олежкой просила присматривать, — обеспокоенно вмешалась Анастасия Харлампиевна. — Ничего об Олежке не сообщает?

— Ай-я-я, бедный Иванчик! — запричитала Алена. — Я и не знала, что у него столько поручений.

Они прогуливались в тенистых аллеях, специально задерживаясь на завтрак, чтобы освободился их стол. А вокруг действительно была отбирающая глаза красота: сосны, кипарисы, голубые ели, миндалевые деревья, какие-то южные, вовсе не знакомые им растения, а в просветах между зеленью — молочно-голубая даль моря, а рядом — громоздящийся с небо Карадаг. И яркое цветение газонов, клумб, политых на заре...

— Обо всем напишет, — пообещала Алена, заметив отцовское беспокойство об оставленных делах и материну тревогу об Олеге, — Напишет.

— Про Герасима — тоже пусть черкнет, — неловко себя чувствуя, попросил Сергей Тимофеевич. — Как он там... Прямо на наш адрес...

Их быстро обслужили. Сергею Тимофеевичу очень понравилось, что отдыхающие здесь имели возможность принимать гостей. После завтрака Анастасия Харлампиевна увела Аленку на женский пляж...

Сергей Тимофеевич расположился на своем обычном месте у самой кромки берега, искупался, взбодрился телом, а на душе оставалась какая-то тяжесть. И он знал почему: опять вспомнился Герасим. После той вечеринки, когда отмечали защиту диплома Ростиком, они расстались не совсем по-дружески. Невольно возвращаясь к тому неприятному разговору с Герасимом. Сергей Тимофеевич уже подумывал, что, может быть, сам был не прав. Как же, пригласил человека, а выпить, как тому хотелось, не дал, еще и отчитал. Кому это понравится? Вот Герасим и сказал: «Кто же так с гостями обращается?» А потом, когда Сергей Тимофеевич провожал подвыпившего товарища, тот нагородил такого, что впору было плюнуть и возвратиться с полдороги домой. Конечно. Герасима-таки разобрало, и у него, наверное, трещала голова от этого самого давления. Это и удержало Сергея Тимофеевича, хотя Герасим и кричал: «Ишь, благодетель нашелся! А если я хочу сдохнуть, какое твое собачье дело?! И не лезь в душу!..»

Вот так Герасим ответил на его самые добрые чувства. После этого он, Сергей Тимофеевич, имел полное право сказать: «Ну и черт с тобой, подыхай, если тебе так нравится». Чем не философия? Абсолютная свобода личности, которую расхваливают буржуазные идеологи: хочешь топиться — топись, имеешь пристрастие к наркотикам — пожалуйста, пьешь — ну и пей, хоть залейся... Какую только гадость ни поощряет и ни оправдывает воинствующий индивидуализм! Будто полная свобода личности заключается в том, чтобы наряду с проявлениями поистине великого гуманизма, свойственного людям, безнаказанно выворачивать наружу все то темное, первобытное, что порою еще таится в глубинах человеческого естества.

Это уже здесь, на отдыхе, у Сергея Тимофеевича нашлось время порассуждать и как-то объяснить свое поведение при стычке с Герасимом. А тогда вовсе не думал об этом. Просто выслушал злые Геськины слова и сказал: «Балдеешь, дружище. Сдохнуть не проблема — все там будем. Только не для того мы в войну выжили, чтобы подыхать по-дурному».

Возмутительнее всего было то, что Герасим очень запросто отмахнулся от него, еще и вообразил, будто его старый друг Сергей Пыжов сможет поступить по отношению к нему таким же образом. Что это с ним? Где растерял веру в людей? Кто в этом повинен? Алкоголь? Несомненно. Это он лишил Герасима интереса к жизни, Извратил вкусы, подточил здоровье. Но все, видимо, началось с Людки, с обманутой Геськиной любви. Да, да. Как-то Сергей Тимофеевич встретился с Людкой. заговорил о юношеских годах... Она его не поддержала. А когда попытался напомнить, как она и Геська ухитрялись незаметно исчезать из компании, Людка равнодушно проронила: «Все это чепуха, Сергей. Разве можно всерьез воспринимать полудетские привязанности». Сергей Тимофеевич ответил, что она, Люда, встречалась с Геськой уже после войны. И. мол, насколько ему известно, даже собирались расписываться. «Людям на смех?! — вдруг вспылила Людка. У меня высшее образование, а он — чумазый паровозник! Они все пьяницы!..»

Прозвучало это дико, кощунственно, тем более, если принять во внимание, что сама выросла в семье деповского рабочего.

Потом Сергей Тимофеевич подумал, что Людка искала какое-нибудь — и выбрала не из лучших — оправдание своему вероломству. Ведь сколько людей, особенно в послевоенное время, построили семьи, где жены оказывались более образованными, и ничего — живут дружно, счастливо. Вот и в Алеевке Сергей Тимофеевич знает врачиху, которая вышла замуж за фэзэошника, помогла ему получить среднее образование, настояла, чтобы шел в институт. Теперь он кандидат технических наук. Примеров таких более чем достаточно. Умная женщина находит способы благотворно влиять на мужа, незаметно, не унижая мужского достоинства, совершенствовать его чувства, вкусы, если он даже и остается всю жизнь простым рабочим. Но для этого надо быть в полном смысле женщиной — великодушной, сострадательной, жертвенной, ибо в этих духовных качествах — истоки святых материнских чувств. Для таких благородных сердец и супруг — лишь большой ребенок, нуждающийся в заботе, внимании, ласке... Не случайно в народе говорится: «Хорошая жена мужа на ноги поставит, а плохая — с ног свалит». Видно, Людке не дано было испытать великой женской благодати. Очевидно, хотела лишь получать, ничего не отдавая взамен. Потому и стала хищницей, ловцом удачи. Ради этого, не задумываясь, изломала всю Геськину жизнь. Да и свою заодно. Что ж на нее злиться. Сама осталась несчастной, неустроенной. Сейчас ей тоже под пятьдесят, но ни мужа, ни детей... Возится с кошками, псами.

Слов нет — каждый хочет быть счастливым. Но все дело в том, как люди понимают это счастье, какое у них представление о том, что можно позволить себе, а чего нельзя, что соответствует высоким моральным принципам, или, наоборот, — аморально.

И вдруг Сергею Тимофеевичу открылась, как он тут же решил, простая, но абсолютная истина: все беды человеческие проистекают оттого, что сугубо определенные, бесспорные понятия люди воспринимают и толкуют совершенно по-разному. Отсюда — взаимное непонимание и в малом, и в большом, а в результате — столкновения...

Сергей Тимофеевич был глубоко расстроен тем, что Герасим — старинный друг, с которым вместе бегали в школу, влюблялись, оканчивали фабзауч, стали рабочими, сражались с врагом, этот Герасим так далеко отошел от него, что они уже друг друга не понимают. Сколько же тогда взаимного недопонимания между людьми менее близкими! Вот случай свел их за одним столом с молодой парой — Сергеем и его женой — аспиранткой. Совершенно непонятные ему жизни. Как оказалось, этот Сергей только начинающий писатель, а поди ж ты... напустили тумана.

И еще Сергей Тимофеевич подумал о том, что пословица: «Сколько голов, столько умов» говорит вовсе не об учености, а о взглядах, об отношениях людей к каким-то определенным понятиям, явлениям, фактам, событиям. Чем тождественней эти взгляды, в смысле идеального понимания добра и зла, тем крепче моральное здоровье народа. Однако, чтобы понимать добро и, следуя ему, бороться против зла, надо не только иметь твердое представление о том, что хорошо, а что плохо, но быть духовно подготовленными правильно откликаться на проявление человеческих чувств. Между тем есть немало людей, которые отвергают эти самые чувства. Он тоже имел случай познакомиться с одним из таких. Да что говорить о Всеволоде, если и на своих детях видит: старшие — более отзывчивы, ласковы, а Олег — сухарь, рационалист, начинающий скептик...

Вот к каким неожиданным мыслям привели Сергея Тимофеевича воспоминания о размолвке с Герасимом. Пока валялся на берегу под палящими лучами солнца, не замечая ничего вокруг, вон сколько передумал.

— Коллега, вы рискуете обгореть, — услышал Сергей Тимофеевич и обернулся, чтобы посмотреть: кто же это так истязает себя. Но именно на него смотрел Юлий Акимович и говорил: — Да, да, нынче день обманчивый: бриз освежает, а солнце — злое.

Сергей Тимофеевич. захватил свою пенопластовую подстилку и перешел под навес.

— Спасибо, Юлий Акимович, — поблагодарил. — Можно тут расположиться, подле вас?

— Пожалуйста, пожалуйста... — Он нисколько не удивился, что незнакомец называет его по имени и отчеству, видимо, привык к этому, — Я давно наблюдаю за вами. Вот, думаю, увлекся человек и позабыл об охране труда. Небось, новый сюжет?

— Сюжет? — Сергей Тимофеевич улыбнулся. — Ну да, сюжет. Я сейчас открыл величайшую истину: все беды человеческие проистекают оттого, что сугубо определенные, бесспорные понятия люди воспринимают и толкуют совершенно по-разному.

Глаза Юлия Акимовича заметно поскучнели.

— Ваше открытие, простите, никак нельзя назвать величайшим. Эта истина питает литературу уже много веков.

У него, очевидно, пропал интерес к собеседнику, и он перевел взгляд на море, на белый корабль, плывущий в сторону Феодосии.

Сергей Тимофеевич тоже посмотрел на теплоход, сказал:

— Красавец... — И, помолчав, продолжал: — Естественно, вам, литераторам, известно многое из того, что нам, читателям, приходит как откровение.

— А вы разве не писатель?

Сергей Тимофеевич назвал себя, свою должность.

— Вот оно что!.. И как вам наше общество!

— Присматриваюсь, — отшутился Сергей Тимофеевич.

— О, это сказано по-писательски, засмеялся Юлий Акимович. — Мы — вас изучаем, а вы — нас?

— Только так, — сказал Сергей Тимофеевич. И в этот раз совсем непонятно было: шутит он или говорит всерьез.

— В то же время делаете для себя великие открытия, — напомнил Юлий Акимович.

— Вот именно — для себя. Мы ведь как: живем в новом времени, а все еще подвержены старому. И получается по прежней поговорке: пока гром не грянет, мужик не перекрестится. Так и со мной приключилось. В мыслях не было забираться в эти психологические дебри, а столкнулся с другом и давай доискиваться, в чем же причина, почему схлестнулись. — Сергей Тимофеевич пересказал суть своих разногласий с Герасимом. В заключение словно подвел итог: — Так и открываем уже открытые Америки.

— Зато самостоятельно, — поддержал его Юлий Акимович. — И не умозрительно, а со всей наглядностью, которую может преподать лишь жизнь. Это весьма интересно.

— Вам, может быть, и интересно в том смысле, как простой рабочий приходит к пониманию таких вещей. А меня наглядность, которую все еще, к великому сожалению, преподает жизнь, никак не радует. Вот отдыхаю, а мысли на заводе, спорю с начальником цеха Шумковым, доказываю очевидное. Что здесь хорошего?

— Хорошего, пожалуй, мало, — согласился Юлий Акимович. — Нам ведь тоже... покажи вот такого беспокойного отдыхающего в книге — критики не признают, — Юлий Акимович хитро улыбнулся, — скажут, что в жизни подобного не бывает.

— Почему? Вас же не ругали. Андрей Бочарников в вашем последнем романе, угодив в больницу, ухитряется созвать производственное совещание. Этот эпизод очень волнует. Тут, наверное, все зависит от того, как написано... А критики что ж? Критики тоже бывают разные. Наверное, как и писатели...

— Очевидно, — уважительно сказал Юлий Акимович. И поинтересовался: — Какие же у вас нелады с Шумковым?

Сергей Тимофеевич принялся объяснять, постепенно все больше распаляясь, вычерчивая на песке план коксовой батареи, схему хода коксовыталкивателя. Ему было приятно, что Юлий Акимович внимательно слушает и близко к сердцу принимает его заботы.

— Вот как получается, — уже вовсю разволновался Сергей Тимофеевич. — Нет у меня веры в Шумкова. Пока я тут прохлаждаюсь, и он, чувствую, палец о палец не ударит.

— Все вами рассказанное, Сергей Тимофеевич, в общем-то, довольно интересно. Готовый конфликт, не выдуманный, жизненный. Вполне может лечь в основу книги.

— Вам, Юлий Акимович, видней что это, — заговорил Сергей Тимофеевич. — Между прочим, этот конфликт очень просто решается: приказ директора — и все. У меня с Шумковым конфликт, претензии к его нутру. Конечно, ребята правильно рассуждали, что Шумков не сможет решить такое дело самостоятельно, и советовали идти к Пал Палычу. Но какую позицию займет начальник цеха? Будет ли союзником? Это имеет немаловажное значение при рассмотрении вопроса на высшем уровне. Все же слово руководителя цеха в такой ситуации, пожалуй, наиболее веско. Был бы прежний начальник цеха — Николай Петрович Сивоконь. Вот уж умница! Откомандировали на металлургический комбинат в Бхилаи помогать индусам. На его место как раз и прислали Шумкова — разжалованного директора одного из коксохимических заводов. Казалось, вон какие были у человека горизонты! Должен понимать: не мне оно нужно — всем. А посмотришь — совсем бескрылый.

— Потому и сняли, и понизили в должности, — уверенно проговорил Юлий Акимович. — Реформа в промышленности еще и тем хороша, дорогой Сергей Тимофеевич, что расчищает путь толковым, деловым людям, настоящим командирам производства.

К ним быстро приближалась та девчушка, которую Сергей Тимофеевич видел с Юлием Акимовичем. Еще издали, помахивая какой-то бумажкой, закричала:

— Ура, папка! Варшава откликнулась! — Подошла, поздоровалась с Сергеем Тимофеевичем, отдала отцу телеграмму, присела рядом с ним — возбужденная, радостная, — Наконец-то актерка едет, пап. Теперь уж повидаюсь перед отъездом.

— Да, Марфинька, — закивал Юлий Акимович, — отгастролировала мамка. Денька через три-четыре будем встречать.

— Почему так долго? надула губки Марфинька. — Хочу, чтобы сейчас приехала.

— Она ведь домой еще должна наведаться, — поглаживая золотистую головку дочери, увещевал ее Юлий Акимович, — Но теперь-то ждать уже осталось совсем мало. Иди купайся. В Сибири такой благодати нет. Иди, доченька.

Марфинька подхватилась, выскользнула из сарафанчика, побежала к морю.

— На Самотлор улетает, — пояснил Юлий Акимович. — Десяток дней выдалось свободных — ко мне примчалась. — И, улыбнувшись каким-то своим мыслям, продолжал: — Знаете, в пятнадцать лет к ней, бывало, и на козе не подъедешь — сдержанная, строгая. А в двадцать — опять возвратилась какая-то детскость: с куклами носится, ластится, капризничает. И это без пяти минут журналист. На третий курс перешла.

— Я думал, что только наша студентка такая, — засмеялся Сергей Тимофеевич.

Со стороны моря донесся Марфинькин голос:

— Папка, давай ко мне-е!

Юлий Акимович помахал дочери рукой, молодо поднялся совсем седой, но еще крепкий, стройный. Даже глубокий шрам на боку зарубцевавшейся давнишней раны, — в годы войны Юлий Акимович был фронтовым корреспондентом «Красной Звезды», — не обезображивал красивого торса. У самой воды его остановил лысый толстячок, с к а кой-то извиняющейся, заискивающей улыбкой начал было что-то говорить, но Юлий Акимович прервал его:

— Послушайте, это наконец оскорбительно. Как вы можете надеяться на то, что я подпишу письмо, буду защищать злобствующего отщепенца?!

Толстячок заговорил о незаурядном литературном даровании своего протеже, о том, что к таким людям надо бы относиться бережней.

— Мера таланта прежде всего, ответственность, сказал Юлий Акимович. А сущность таких «господ», как ваш подопечный, мне хорошо известна. Обычно они кончают откровенным предательством.

Юлий Акимович резко повернулся, вошел в море. Он плыл по старинке — саженками, сильно выбрасывая руки, похлопывая валы мертвой зыби большими, тяжелыми ладонями.

8

Нельзя сказать, что в своих детях Пыжовы подавляли проявления самостоятельности. Отношения в семье строились на доверительной родственной теплоте, уважении, взаимопонимании. Конечно, осуществлялся и контроль со стороны старших.

не отказывались они от поучений и даже, когда того требовали обстоятельства, прибегали к непререкаемому родительскому диктату. Но это, последнее, бывало очень редко, в исключительных случаях. Сергей Тимофеевич считал, что такая обстановка способствует правильному развитию его детей, дает им хороший нравственный заряд, готовит к вступлению в большую жизнь. Он давал ребятам возможность поразмыслить о житье-бытье, при этом не забывал напоминать, что не кто-то, а прежде всего они сами — кузнецы своего счастья и что добиться успеха, настоящей радости можно лишь единственным путем — праведным служением Родине.

Для Олега высокий смысл этого понятия еще не наполнился плотью и кровью. Родина воспринималась им скорее по-школярски — зрительно, знакомо очерченными контурами на географической карте. О счастье он тоже не задумывался — просто не было причины, повода. Родители особо не докучали. То, что ему хотелось, почти всегда получал. И если отец отказывал в чем-либо, Олег шел к матери, зная, что для него она сделает все от нее зависящее. Он научился пользоваться этой маминой слабинкой или ласкаясь к ней, или имитируя недомогание, смотря по обстоятельствам. ,

Ясное дело, ему приходилось считаться с установившимися в семье порядками, каким-то образом сдерживать желания, прихоти, наконец, подчиняться родительской воле. Тем желанней оказалась свобода, вдруг обретенная им с отъездом отца и матери на отдых, полная свобода поступать по своему усмотрению без каких-либо ограничений и запретов. Остаток дня Олег осваивался с новым для себя положением самостоятельного человека. Он потолкался на вокзале, купил в киоске «Союзпечати» фотографии Жанны Прохоренко и Леонида Куравлева для коллекции снимков артистов кино. На миг представил свое лицо на такой вот открытке — выразительное, вернее, фотогеничное, как сказала когда-то еще в девятом классе Светка Пташка, вовсе не подозревавшая, какое самомнение заронила в его душу, как растравила его тщеславие. С тех пор Олег нет-нет и возвращался к мысли сделаться артистом. И вот сейчас появилась возможность повернуть все но-своему. Он отправился в город, втиснувшись в уже отправляющийся троллейбус. Всю дорогу волновался, опасаясь, как бы не струсить, не отказаться от задуманного. У входа в политехнический институт замялся, но заставил себя войти — ведь он так захотел, и ничто, никто теперь не сможет изменить его решения. Ему без всякого возвратили сданные сюда документы. Он пошел на почтамт и сразу же отправил их в институт кинематографии на актерское отделение.

Покончив с этим делом, Олег впервые по-настоящему ощутил преимущества полной независимости. На радостях купил бутылку портвейна, сигарет и помчался домой. Он еще никогда так легко и так уверенно не чувствовал себя. Все у него ладилось. Даже смог заинтриговать эту зубрилку Светку Пташку, позвонив ей по телефону и пообещав потрясающую новость. Светка была одноклассницей Олега. Он к ней относился вообще-то безразлично. Его даже раздражали широко раскрытые наивные глаза и глупейшая привычка к месту и не к месту говорить «да?». Этим своим еда?» она могла кого угодно вывести из терпения. Нет, Светка явно не занимала его воображения. А вот на выпускном вечере, когда повел танцевать и почувствовал ее в своих руках, туго обтянутую скользящим шелковым платьицем, с ним начало твориться что-то непонятное. Он увлек Светку в менее освещенную часть зала, танцевал, не уступая ее никому, вплотную прижимаясь к ней, когда не было поблизости педагогов. А она лишь краснела и делала робкие попытки отстраниться. Он, конечно, и не знал, и не думал о том, что Светку удерживает возле него любовь, что ее тоже волновало впервые испытанное ощущение мужской близости и потому она не убегала от него.

Ободренный ее молчаливым непротивлением, он шептал у нее над ухом: «Смоемся в класс? У меня ключ есть...» Она поднимала на него свои наивные. глаза: «Да?» И это «да» означало «нет». Только он уж понял, что ее «нет» не твердое. Перехитрив дежурных, они все же пробрались в класс. Светка в полумраке отыскала свою парту, уселась, по-ученически положив перед собой руки, указала Олегу на другую парту: «Твое место вон там». «Было когда-то, — ответил он, — а теперь рядом с тобой». И, не рассчитав, ткнулся губами ей в нос. «Ты что? Ты что? — зашипела Светка. — Это же наш класс. Посиди просто так. Но Олегу сидеть просто так было вовсе не интересно. И она, видимо, решив, что обиделся, прислонилась к нему, зашептала: «Я тебя еще в восьмом классе полюбила. Все тайком посматривала...» Олег тут же нашел ее губы, и она притихла. Он обнял ее. привлек к себе, но, когда скользнув рукой по коленям, она вдруг чмыхнула, с трудом сдерживая смех. «Сопишь, как паровоз», — сказала обескураженному Олегу. Сняла его руку с колон, озабоченно добавила: «Ну, хватит. Праздничное платье все измял...»

Потом они еще несколько раз встречались. Последнее время все реже — она начала готовиться к поступлению в мединститут.

Вот эту Светку и ждал Олег, чтобы сообщить ей, как он все просто и быстро переиграл. Решился-то он на такое не без ее участия, ведь это она когда-то обронила что-то но поводу его фотогеничности.

Светка пришла с книгой — физикой. Можно было подумать — учить здесь у него собиралась. И будто таская с собой учебник, само собой постигнешь заключенную в нем премудрость.

— А это для отвода глаз, — поняв его насмешливый взгляд, шепнула Светка. — Чтоб мать не ворчала.

— Чего шепчешься? — сказал Олег. — Никого нет. Предки — тю-тю. На курорт махнули.

Услышав, как защелкнулся замок, Светка нерешительно задержалась в передней. Но Олег положил ей руку на спину, легонько и настойчиво подтолкнул в комнату.

Она сразу же увидела, что журнальный столик был не на своем обычном месте, а вплотную придвинут к трюмо. В зеркале отражались бутылка вина, два фужера, вазы с конфетами и яблоками, пепельница, в которой дымилась сигарета. К столику приставлены два кресла.

— Что это? — удивилась Светка.

— Как в лучших домах Филадельфии. — Олег сделал широкий жест, играя роль гостеприимного хозяина. — Что вам угодно? Телек?.. Маг?.. Есть новая лента Высоцкого.

— Нет, в самом деле, у тебя праздник?

— Репетирую, — загадочно отозвался Олег. Включил магнитофон, подвел Светку к столику, провозгласил: — Для начала — по бокалу вина.

— Да? — сказала Светка. — А зубрить кто будет?

— Деревня! — возмутился Олег. — Готовишься в мединститут и не знаешь, что медики пьют спирт, курят, потому что без этого им никак нельзя. Вот побудешь в анатомке возле трупов — тогда скажешь.

Светке, конечно, не хотелось быть «деревней».

— Разве немножко? — сказала она. — Да?

— Оно сладкое, — заверил Олег. — К тому же, если б ты знала, за что мы пьем... А все началось с Ростислава нашего. Посмотрел на него, подумал: стоило кончать институт, чтобы всю жизнь с коксом возиться! В этой грязи! И я сказал себе: «Ту би ор нот ту би!..» Теперь жду вызова из ВГИКа.

— Да? — Наивные глаза Светки расширились еще больше, — Поздравляю, Олежка.

Она действительно обрадовалась и, чтобы не огорчать Олега, выпила. Вино в самом деле было не противным, а спиртной привкус перебила конфета, которую Олег, заблаговременно развернув, сунул ей в рот. Сидя в креслах, они видели себя в зеркале. Олег кривлялся: то нахмурится, то улыбнется, то гневно сверкнет глазами или изобразит, будто убит горем. Светка хихикала, порозовевшая от выпитого вина, слегка захмелевшая.

— Надо отрабатывать мимику, — пояснил Олег. — И готовить монолог.

— Да? — отозвалась Светка и удивленно, и восхищенно. — Ты этот выучи: «Эх, тройка! Птица-тройка!..»

— Чепуха, — сказал Олег. — Старье. Надо что-то модерновое. — И покосился на ее до половины бедер открытые ноги.

Светка перехватила его взгляд, начала тянуть подол к коленкам. Только ничего из этого не получалось — прибежала ведь в мини-сарафанчике. А Олег, видя ее напрасные старания, усмехнулся:

— Серая ты, Пташка. — Подхватился. — Сейчас кое-что покажу.

Подвывали гитарам битлы. Запись была с десятых рук, магнитофон — включен не на полную громкость. Светка отстукивала каблучком такты и грызла яблоко. Возвратился Олег, раскрыл перед ней пайку:

— Смотри, чтоб имела представление, — сказал назидательно. — Зарубежка.

В папке были вырезки из иллюстрированных заграничных изданий — цветные рекламные фотографии. С них улыбались красавицы, едва прикрытые одеждой, в пляжных костюмах, в ажурных, ничего не утаивающих купальниках, и вовсе обнаженные. Снимки — яркие, красочные. На них цвело, дразнило своей откровенной доступностью совершенное, красивое, молодое женское тело.

— Видишь, — торжествовал Олег.

Они, конечно, не задумывались над тем, что так рабыни буржуазного общества вынуждены зарабатывать свой хлеб во всевозможных рекламных бюро, что с этих портретов улыбается человеческая беда, что это кричит распятая целомудренность, униженная и оскорбленная женская стыдливость.

— Видишь! — повторил Олег. — Не боятся показать себя всему миру, а ты... коленки свои прячешь. Просто насмешила.

— Ну и смотри, если тебе нравится. — Светка храбро поддернула сарафанчик, но предупредила: Только не приставай. Да?

— Красивые ноги, — сказал Олег и отвел глаза — Светкино предупреждение еще имело силу. — У этой вот, что пьет кока-колу, точно такие. Давай и мы с ней за компанию.

— Давай, — согласилась Светка. «Серой* ей тоже не хотелось быть, тем более уже знает: это вино вовсе не крепкое.

Они пили и смотрели на другую пару — ту, что была в зеркале. Вокруг уже сгущался сумрак, но бокалы сверкали, и над ними искрились глаза. Это было красиво. И хорошо звучала гитара. Слышался сипловатый, но упругий голос:

Третья рота, третья рота,

Кто привел тебя сюда, кто уложил тебя под снег?

Эта рота, эта рота,

не проедется по весне...

Олег повел Светку танцевать. Их сознания вовсе не касались страшные слова песни: «Эту роту в сорок третьем с пулеметов...» Для них это были события дремучей давности. Все это происходило задолго до их появления на белом свете.

Певец продолжал свой трагический рассказ:

И лежат они нее двести, все двести

С лейтенантами в шеренгах, с капитаном впереди...

А их это не трогало, потому что они были живые и горячие, потому что уже опьянило волнение крови, как тогда, на выпускном вечере. Только сейчас Светка не краснела и не отстранялась. Для нее это была знакомая, захватывающая игра, которую, впрочем, она в состоянии прервать в любое мгновение, как уже не раз прерывала. Такая уверенность и любопытство словно подталкивали ее заглянуть дальше, хотя бы чуть-чуть узнать, что там, за тем пределом, который сама же установила в их отношениях.

Что ж, в свои едва исполнившиеся восемнадцать лет они все равно оставались детьми. Их увлекла эта опасная игра, И напрасно Светка была такой самонадеянной. Она пропустила момент, когда еще смогла бы остановить и себя, и Олега. Потом от нее уже ничего не зависело...

Олега переполняла гордость; вот теперь-то он — мужчина. Настоящий мужчина, черт подери! Он снисходительно погладил Светку по плечу, а она, потерянная, подавленная, беспомощно посмотрела на него наивными, полными слез глазами:

— Я же просила не трогать, да? Просила не приставать, да?

Олег присел на диван рядом с ней:

— Совсем забодала. Ну, просила. А ты слышала: «Любовь сильнее нас». Что я мог сделать?

— Отвернись, — сказала Светка. Мне собраться надо.

— Вот чудачка, — ответил Олег. — Что я тебя не видел?..

Светка начала гладить весь измятый сарафан. Олег смотрел на нее — очень похожую на тех, улыбающихся с журнальных вырезок, только Светка казалась ему лучше, потому что живая, осязаемая, находится рядом с ним... И Светка заметила, как он любуется ею. Это было ей приятно: значит, Олег не отвернулся от нее, не презирает. Нет, он по-прежнему любит ее, и за это она ему благодарна. То, что произошло между ними, — их тайна. Вот наденет отглаженный сарафанчик, выйдет на улицу — и никто не увидит, не поймет, что с ней случилось... А Олег снова потянулся к ней.

— Останься, просительно заглянул в ее наивные глаза.

Она решительно отстранилась. В прихожей Олег придержал ее за руку, попросил:

— Приходи завтра.

— Да? А ты снова будешь приставать?

— Ага, — засмеялся Олег. — Буду.

— Ладно, — подумав, согласилась Светка. — Днем забегу, — Чмокнула его в щеку и выпорхнула за дверь...

* * *

Вечерами Светку не пускали гулять родители. Разве иногда в кино на шестичасовой сеанс. Тогда они успевали и фильм посмотреть. Но больше вечерами Олег бродил с ребятами, такими же как и он, выпускниками. Олег выглядел солиднее своих дружков, держался независимо, даже с некоторой снисходительностью по отношению к ним. И на девчонок смотрел не просто так, как эти «пацаны», а с прищуром, оценивающе.

Однажды возле кинотеатра к ним пристал какой-то пьяный. Как раз ребята рассмеялись, потому что посчитали анекдотом рассказ Олега о том, что Светка Пташка — «божья коровка», как ее прозвали в школе за святую наивность, будто эта «божья коровка» сама забралась в его кровать. Вот этот смех и привлек пьяного. Он подошел к ребятам, тупо уставился в улыбающиеся лица.

— Подонки патлатые, дыхнул на них спиртной вонью, — над кем смеетесь? Над монтажником-высотником смеетесь?! — И неожиданно ткнул кулаком в лицо стоявшему ближе всех к нему Олегу.

Олег ударил его. Началась свалка. Подоспевшие дружинники отвели их всех в штаб ДНД. А там дежурил Иван Толмачев. Он быстро разобрался. Составили протокол. Пьяного, оказавшегося никаким не высотником, а забредшим со старого поселка дебоширом, передали милиции. Остальных отпустили, строго предупредив, чтобы впредь не ввязывались в драки.

— А ты, Пыжов, присядь на минутку, — сказал Иван.

— Значит так, старик: тебя бьют, а ты не имеешь права защищаться, проговорил Олег. Ничего себе порядочки.

Дружинники ушли, и они остались одни.

— «Порядочки», как ты говоришь, между прочим, законом называются, — внес Иван ясность. А законы, Олег, надо знать. Потому вот такие, наподобие тебя артисты, и попадают в беду, не зная их... И уже по-домашнему спросил: — Где это ты запропастился? Звонил по телефону дважды, домой приходил — ни духа, ни слуха.

— Попадал, наверное, неудачно, ответил Олег, теперь поняв, кто тогда напугал их со Светкой настойчивыми звонками и стуком в дверь. И для пущей убедительности недоуменно сдвинул плечами. — Может быть, в столовую или магазин выходил. А вообще, я на месте.

— Что от бати слышно?

— Отдыхают.

— Алена к ним заезжала, знаешь?

— Мать писала.

— Ну, а ты как? Готовишься? Может быть, нужна помощь? Не стесняйся — разберем, что не ясно.

— Порядок, — сказал Олег. Сейчас поэтический кусок разучиваю. «Флейта-позвоночник» В. Маяковского. Там есть модерновые строчки:

...Тело твое

я буду беречь и любить,

как солдат,

обрубленный войною,

ненужный,

ничей,

бережет свою единственную ногу...

— Так ведь это из «Облака в штанах», — возразил Иван.

— Неужели перепутал? — сказал Олег. Почесал затылок. — Ну, хорошо. Сейчас из «Флейты...» — Слегка наклонил голову, выставил левую ногу вперед, вперил остановившийся взгляд в дверную ручку, начал сдержанно, глухо: — Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я... — тут он оглянулся по сторонам, — этот ад тая. Какому небесному Гофману... — запрокинул голову, подвел глаза под потолок, поднял обе руки, — выдумалась ты... — резкий голос, быстрый взмах руки, указующий перст на воображаемую виновницу страданий героя, — проклятая!..

Иван просто зашелся смехом. Но Олега это нисколько не обескуражило.

— Ничего, время терпит — отработаю. Вещь сильная, не затасканная. Пройдет... Еще прозу подберу подходящую — и порядок.

— Ну, хватит дурачиться, — все еще улыбаясь, проговорил Иван. — Насмешил, и хватит. Лучше скажи, как у тебя с химией? На нашем факультете...

— Совсем от жизни отстал, — прервал его Олег, — Вот так и не оглянешься, как открытки появятся: «Артист кино Олег Пыжов».

Иван знал, что документы Олега в политехническом. Ведь они сдавать их ездили вместе.

— Ладно, — озабоченно сказал он. — Этими днями заскочу к тебе. Как с деньгами? Подкрепление не требуется?

— Рупии бедному абитуриенту никогда не лишние, — отозвался Олег.

— Так, может быть, возьмешь?

— Взаимообразно — отдавать нечем, — сказал Олег. И добавил, многозначительно ухмыляясь: — Если по-родственному...

Иван вспыхнул:

— Дрянь ты, Олег!.. Не родственники мы еще. И катись отсюда, пока я тебе за Аленку морду не набил...

Олег ушел, вовсе не понимая, почему взбеленился Иван. И дома раздумывал над этим. Как же, вот так он и поверил: столько ходить — и не тронуть Аленку? Она ведь не какая-то там дефективная... А, может быть, потому и психанул, что нее это время за нос его водит?.. Он исходил из собственного жизненного опыта, считая, что все вот так и встречаются, как он со Светкой, и скрытничают. Иван тоже, наверное, скрытничает, — подумал в следующее мгновение, — вон как изобразил благородное негодование! Он даже позавидовал Ивану — умеет держать язык за зубами. А вот у него вырвалось хвастанул перед ребятами. Если дойдет до Светки, небось, перестанет-приходить к нему.

В общем, Олег и из этого урока делал свои выводы, по-своему «набирался ума».

После стычки с Иваном Олег не ожидал увидеть его у себя. Но тот пришел, огляделся, проронил:

— Ну и берлога.

— Пещера, — поправил Олег. — «Приходи ко мне в пещеру кости мамонта глодать».

— Вот-вот. Первобытный ты человек... В армию бы тебя, да хорошего старшину приставить. Там умеют дурь выбивать.

— Оно и видно, товарищ ефрейтор, — иронически отозвался Олег, — на пользу пошла служба. Вон каким стал правильным, аж жуть... Только давай, Ваня, не будем. В армию я пока не собираюсь. На комсомольском учете у тебя не состою. И, вообще, Аленки нет дома.

Но Ивана не так легко можно было обескуражить.

— Перестань кривляться, — сказал он. — Противно — умный парень, а напустил на себя... Что с институтом?

— Говорю же, во ВГИК отослал документы!

Иван вдруг понял: Олег не дурачился. Растерянно спросил:

— И родные знают?

— Кто ты такой?! — закричал Олег. — Я не обязан перед тобой отчитываться! Понятно?!

— «Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав», кажется, так говорили древние, — напомнил Иван.

— Плевал я и на древних, и на тебя! — разошелся Олег. — Каждый советует, поучает... Хватит! Кончилось!..

Так Иван и ушел ни с чем. Только сказал на прощанье:

— Ничего ты, Олег, не понял. А жаль...

9

Пыжовы быстро «акклиматизировались». Анастасия Харлампиевна подружилась с женщинами и почти все дни проводила с ними на пляже. Потом, смеясь, говорила мужу: «Знаешь, Сереженька, я, кажется, начинаю понимать вкус такого отдыха. Разбалуюсь — придется тебе каждый год возить меня на курорт». Она несколько успокоилась, получив письмо от Олега. Письмо было коротким и вовсе не теплым. По ведь это — Олежка. Хорошо, хоть такое прислал, сообщив, что занимается, что у него «полный порядок».

А Сергей Тимофеевич находил все большее удовольствие в общении с Юлием Акимовичем. Они виделись и разговаривали почти ежедневно. Юлий Акимович сам искал встреч. С некоторых пор их беседы стали носить несколько иной характер. Теперь Юлий Акимович меньше спрашивал, но больше говорил, как бы выверяя свои соображения. Сергей Тимофеевич был рад тому, что имеет возможность следить за неожиданными поворотами его все время ищущей мысли. Он понимал: ему оказано доверие быть чуть ли не пробным камнем в выяснении истины — Юлий Акимович внимательно следил, как он относится к тем или иным высказываниям.

—Трудовая деятельность — естественное состояние человека, — завел он как-то разговор. Вы, Сергей Тимофеевич, не станете отрицать этого. Уже сама природа человека такова, что он должен работать, чтобы жить.

Сергей Тимофеевич следил за ходом его мысли, еще не улавливая, к чему все это говорится. А Юлий Акимович продолжал:

— В пору становления Советской власти стояла очень сложная задача доказать людям, для которых при царизме труд являлся чуть ли не проклятьем, что теперь они работают на себя, на свою рабоче-крестьянскую власть. Тогда надо было ломать старую психологию, воспитывая новое, социалистическое отношение к труду. И мы это сделали. Теперь в народном хозяйстве вообще нет рабочих, которые помнили бы подневольный труд. Выросли новые поколения сознательных строителей коммунизма. И тем не менее, нам все же приходится порой тратить много сил и средств на уговоры, поощрения, взывать к рабочей чести, совести. И наши усилия не всегда венчаются успехом, потому что человек знает: не пропадет без куска хлеба. Здесь выгонят — примут в другом месте. Вся страна — огромная стройка, всюду нужны рабочие руки. — Юлий Акимович пытливо взглянул: — Что скажет рабочий класс?

— Скажу, что к этому приложил руку и ваш брат писатель, — отозвался Сергей Тимофеевич. — Возьмешь иную книгу, а в ней: положительный герой — хорошо работает, отрицательный — плохо. И все. А мне это уже ничего не дает. Я сам вижу: один — трудится, другой — сачкует. По почему так происходит? Именно, почему: мотивы, причины, движение души? Вы ведь инженеры человеческих душ. Вот и покажите, как мой товарищ видит жизнь, что думает, к чему стремится, какие его обуревают страсти. А я буду соразмерять с ним свой образ мыслей, свои поступки.

— В этом есть резон, — согласился Юлий Акимович, — И в продолжение вашей мысли, замечу: пока человек на работе, пока он трудится — все более или менее нормально. А вот стоит ему выйти за заводскую проходную, зачастую оказывается предоставленным лишь самому себе. И тут уж бывает всякое.

Значит, пора расширять сферу идеологического воздействия, решать вопросы воспитания комплексно... Недавно, — говорил Юлий Акимович, — в нашей газете был интересный очерк об инерции, которую никак не преодолеть. Речь шла о проблеме обеспечения тракторов, автомобилей, сельхозмашин запасными частями, существующей уже много лет.

Вы хотите сказать, что подобная инерция наблюдается и в более важных делах?

— У нас ведь должность, такая — думать, сопоставлять, анализировать. Воспитание нового человека процесс очень сложный, длительный. Как много и постоянно надо работать в этом направлении! Мы многого добились, и будет неправильно умалять наши успехи, хотя хотелось бы большего. К сожалению, существуют объективные закономерности, которые вынуждают нас снова и снова возвращаться к пройденному.

— Что вы имеете в виду? — спросил Сергей Тимофеевич. — Какие закономерности?

— Видите ли, — заговорил Юлий Акимович, — каждое новое поколение проходит путь от несмышленого детства через неосмотрительную юность к многоопытной старости. И житейский опыт предыдущих поколений довольно-таки относительно влияет на формирование нового человека. Ребенку, например, говорят: «Не тронь огонь — обожжешься». А для него это — абстракция. Он упрямо тянется к огню. Тянется до тех пор, пока сам не убедится в том, что огонь — жжет, что прикосновение к огню вызывает боль. Так познавали это свойство огня дети первобытного человека. Этим путем идут и дети атомного века. Чисто по физиологическим причинам, в силу своей умственной неразвитости, ребенок не может воспользоваться опытом старших. Юность же норой сознательно пренебрегает этим опытом. Со свойственной юности бескомпромиссностью молодые люди нередко склонны ниспровергать авторитеты, считая себя умнее отживающих свое предков. И повторяют их юношеские ошибки, спотыкаются там, где можно было бы обойти ухабы... Теперь возьмем другое. Родители, например, конечно же, не враги своим детям: учат их уму-разуму, хотят, чтобы те стали хорошими людьми. Но ведь сами они очень разные, у каждого из них свое понимание хорошего и плохого, свои идеалы, убеждения, достоинства и недостатки. Весь этот комплекс чувств и представлений, порой неверных, но кажущихся им идеальными, прививают своим наследникам. И вот все они очень индивидуальные — вливаются в одно общество. Прямо скажем: задача не из легких сделать их во всем единомышленниками. А если еще учесть проникновение вражеской идеологии из-за рубежа?

Сергей Тимофеевич подумал, что в своих размышлениях о размолвке с Герасимом лишь констатировал факты взаимного непонимания, а Юлий Акимович докопался до причин, из которых явствует, что нет, никогда не будет и не может быть конца большой партийной работе по коммунистическому воспитанию народа.

И еще одну интересную мысль высказал Юлий Акимович о реальности поставленных задач, о неизбежности успеха, потому что существует и иная объективность: каждое новое поколение, удаляясь во времени от первоначального наследия, все менее заражено пережитками прошлого. Таким образом, в совокупности с организованным сражением за утверждение в жизни принципиально новой морали происходит и естественный процесс совершенствования советского человека.

Вот так, начав об одном, они потом о чем только не толковали! Живой разговор тем и привлекателен, что никогда наперед не знаешь, какие вызовет мысли.

Вчера во второй половине дня Сергей Тимофеевич, наконец, получил письмо от Ивана Толмачева. Иван сообщил, что все это время надеялся, веря Шумкову, его обещаниям, потому и не писал. Теперь же видит: Шумков просто-напросто водит за нос — ничего определенного не говорит и в то же время не отдает тетрадь с расчетами. Без них же нет смысла идти ни к главному инженеру Василию Дмитриевичу Суровцеву, ни тем более к Пал Палычу — не получится конкретного разговора. Так что, мол, набирайтесь сил...

— Ишь, советчик нашелся, — проворчал Сергей Тимофеевич.

Анастасия Харлампиевна вопросительно взглянула на него.

— Какой уж отдых, если все мысли там, — не скрывая раздражения, пояснил Сергей Тимофеевич. — Просто терпежу нет раздраконить Шумкова. — Он взглянул на жену из-под мохнатых бровей: — Отпусти, Настенька, не то сам сбегу.

— Зачем сбегать? — усмехнулась Анастасия Харлампиевна. — Можно и по-хорошему.

Сергей Тимофеевич не ожидал такой покладистости.

— Ты, женушка, даже не подозреваешь, как мне с тобой легко, — расчувствовался он. — Я поеду, а ты оставайся. Отдыхай, милая. Потом дашь телеграмму — встречу.

— Не годится, — сказала Анастасия Харлампиевна, — Забирай с собой.

— Нет, нет, — заволновался Сергей Тимофеевич. — Чего себе отказывать в удовольствии из-за меня, непутевого. Вон сколько времени в твоем распоряжении! Тебе ведь нравится здесь. Отдыхай, Настенька.

Анастасию Харлампиевну такая перспектива не устраивала. Олежкино письмо не убавило волнений, и все это время ее не покидала тревога о своем младшем. Она даже обрадовалась возможности поспешить к нему, а тут на тебе — оставаться самой.

— Видишь, Сереженька, я тебя понимаю, а ты меня — нет, — упрекнула она мужа. — Поедем вместе. И не казни себя, пожалуйста, я вовсе не в обиде. Тебя дела зовут, меня тоже.

Вот так Пыжовы и решили распрощаться с Крымом, не ожидая, когда кончится срок путевки. Конечно, в разгар курортного сезона без уважительной причины не могло быть и речи о том, чтобы внезапно выбраться самолетом или поездом. Потому Симферополь отпадал. Сергей Тимофеевич мотнулся в Феодосийский порт. Пе без труда, но все же ему удалось достать билеты на теплоход до Жданова, а там, считай, дома...

Пляж, как ему и надлежало, шумел беззаботно, праздно. Отдыхающие читали, играли в карты, купались, загорали или отлеживались в тени под навесом, шлепали по голеньким задам своих непослушных детишек, а те орали и рвались к воде, откуда их невозможно было докликаться. Который уже день Сергей Тимофеевич наблюдает одно и то же. Примелькались лица, потерял первоначальную привлекательность ландшафт. Теперь же, когда все определилось и завтра надо будет расставаться с этим благодатным краем, Сергей Тимофеевич более благосклонно взирал на окружавшую его южную красоту... Он вспомнил, как сегодня за завтраком Настенька проговорилась Маргарите о том, что они собираются уехать раньше срока и та балаболка, мило улыбаясь, сказала: «Поразительно. Вы, Сергей Тимофеевич, феномен». Она завела разговор о том, что недавно «Правда» писала даже о партийных работниках, уличенных в злоупотреблении властью, спекуляции, обогащении. «Читали о высокопоставленных дачниках? — спросила с усмешкой. — Помнится, было сообщение о снятии с работы и исключении из партии первого секретаря одного из обкомов, некоего Заболотного».

«Да, своеобразный у вас взгляд, — сделал тогда заключение Сергей Тимофеевич. — В одном и том же газетном сообщении вы увидели лишь злоупотребление властью, а мои заводские ребята обратили внимание прежде всего на то, что виновники полетели с высоких постов, что партия еще раз продемонстрировала свою непримиримость к тем, кто недостойным поведением дискредитирует нашу великую идею и сурово карает провинившихся, не взирая на прежние заслуги, на служебное положение».

И снова Маргарита прибегла к своей испытанной форме самозащиты.

«Благодарю за популярное разъяснение. Вы мне раскрыли глаза, — иронизировала она. — И потом, знаете, Сергей Тимофеевич, я почему-то подозреваю, что вы вовсе не тот человек, за которого себя выдаете. По крайней мере — не рабочий».

Тогда настал его черед «показать зубы»: «А все это потому, милочка, что вы не знаете рабочего человека, как и многого другого, о чем так бесцеремонно судите...»

Он не раскаивался в своей несдержанности ни в тот момент, ни после, — надо же в конце концов давать отповедь и образованному невежеству: болтать — болтай, но святого не тронь...

Сергей Тимофеевич еще раз оглядел пляж — ему явно не хватало Юлия Акимовича. Но того не видно было, и Сергей Тимофеевич пошел купаться. Какое ни теплое море, а после солнцепека, накалившего тело, вода казалась холодной. Однако, как обычно, Сергей Тимофеевич не стал медлить, примериваться, смачивать подмышки — в этом тоже, наверное, давал себя знать характер. Вынырнул Сергей Тимофеевич метров за десять отфыркался и поплыл к буям, обозначавшим границу отведенного для плавания пространства. Ему не нравилось у берега, где шум и возня. Он устремлялся туда, где за отчетливо очерченной мутной прибрежной полосой начиналась чистейшая зеленоватая синь, куда забираются лишь аквалангисты — ныряльщики за рапанами да любители охоты с подводным ружьем. И теперь Сергей Тимофеевич заплыл подальше от берега, рывками проталкивая свое еще сильное, послушное ему тело сквозь упругую плотность встречного морского наката. Единоборство рождало в нем ликующее ощущение полноты жизни. Так еще с юности ему нравилось противостоять напору вьюги — не пряча лица, не втягивая голову в плечи; нравилось бродить под ливнями, под грозами, бросать вызов грохочущим тучам, глазами ловить молнии... Может быть, это и сослужило ему добром на пыльных и заснеженных, развезенных хлябью распутицы, продутых злобными ветрами фронтовых дорогах, помогло устоять под вражеским огнем и прийти к победе! Как эстафету, переданную молодостью, он продолжает нести в себе неповторимое чувство юношеской восторженной непокорности стихиям, к которому теперь добавилась зрелая мужская уверенность в своих силах, гражданская страстная непримиримость ко всякому злу. И он даже слышит, как звенит в нем этот сплав, когда возникает потребность противоборствовать то ли разбушевавшейся черной буре, гремящей в оснастке коксовыталкивателя, то ли простой физической усталости, все чаще наваливающейся на него к концу смены, то ли человеческой подлости...

Вода была по-летнему теплой — первое обманчивое ощущение быстро прошло. Сергей Тимофеевич подустал, совершив дальний заплыв. Он лег на спину, вытянувшись, закинув руки под голову, и закачался на пологих волнах. Этому он научился как-то неожиданно для самого себя еще мальчишкой, вызывая восхищение и зависть у остальных поселковых ребят, которые, как ни пытались, не могли удержать на поверхности ног, не подгребая ими. А у пего это умение осталось навсегда.

Сергей Тимофеевич лежал на мягкой морской перине, не шевелясь, расслабившись, закрыв глаза, слушал невнятные шорохи, доносящиеся из глубин, приглушенные вздохи моря и ощущал, как обтекающие его потоки словно уносят с собой усталость тела, будто омывают душу. Ему стало легко и покойно в этой колыбели, сделавшей его невесомым. Все забылось, что волновало всего несколько минут назад. Сквозь закрытые веки пробивался оранжевый свет солнца, каким-то странным образом обернувшийся слепящими днепровскими песками. И вот уже маленький Сережка топчет тихие всплески, накатывающиеся на пустынный берег, видит свою мать — розовую в голубых струях реки, ее молодое, красивое, обращенное к нему смеющееся лицо... Сергея Тимофеевича обволокла тихая грусть. Море, покачивая в своей зыбке, все несло и несло его сквозь годы. И уже солдат Сергей Пыжов, дошедший с боями к Днепру, падает на песчаный берег, а внезапно ворвавшийся в него слепящий свет убывает, меркнет под растекающимися черными кругами... Качало, убаюкивало Сергея Тимофеевича море, и лучи солнца, проникающие сквозь смеженные веки, вдруг приобрели цвет готового коксового пирога — привычного, обыденного в его жизни...

В нем толпились прошлое и настоящее, воспоминания и ассоциации. И он не сразу уловил приближающийся скрип уключин. Лодка едва не задела его — в последний момент он с силой загреб в сторону. Находящийся в ней загоревший до черноты подросток испуганно воскликнул:

— Эй, дядя, что ворон ловишь?!

— Это ты, племяш, гляди в оба, коль за весла сел, — отозвался Сергей Тимофеевич.

— Сами лезут под киль, а потом спасай их, — сердито проворчал парнишка.

Лодка и в самом деле была «спасательная». Парнишка погнал ее дальше, а Сергей Тимофеевич, улыбнувшись, поплыл к берегу. Еще издали подле своего лежака он заметил Юлия Акимовича, обрадовался, потому что не мог уехать, не повидавшись с ним, и заторопился.

— Вот оно как! — встретил его Юлий Акимович, — С утра пораньше в море за здоровьем?

— Приходится, — в тон ему отозвался Сергей Тимофеевич, энергично растираясь махровым полотенцем. И добавил сожалеюще — Прощаюсь с этой благодатью.

— Ничего не поделаешь — все имеет свое начало и конец, — проронил Юлий Акимович, видимо, поняв его слова так, что у Пыжовых вышел срок путевкам.

Такое умозаключение вполне устраивало Сергея Тимофеевича: не надо было ни обманывать уважаемого человека, ни признаваться в истинных причинах скоропалительного объезда. И если Юлий Акимович заблуждается, то его, Сергея Тимофеевича, вины в том нет. Он разостлал полотенце, сел на лежак рядом с Юлием Акимовичем, шумно вздохнул:

— Отказаковался... Теперь кончилась вольница — Донец, рыбалка... Моя говорит: «Хоть на старости лет отдохнем по-человечески». Затаскает по курортам.

— И правильно, — подхватил Юлий Акимович. — А чтобы наработавшимся за свой век людям доступней были здравницы, будь моя воля, специальным указом запретил бы молодым людям пользоваться услугами домов отдыха, санаториев.

— Не круто?

— Нисколько, — убежденно возразил Юлий Акимович. — Им активный отдых нужен: дальние поездки, туристские походы, спортивные лагеря... Поближе к природе, к облагораживающей красоте земной. Когда же познавать Отечество, если не в молодые годы! И еще: чем раньше они приобщатся к труду, преобразовывая, украшая родную землю творением рук своих, тем скорее проникнутся чувством ответственности за судьбы Родины.

Последнее Сергей Тимофеевич воспринял, как продолжение однажды уже возникавшего разговора. Тогда Юлий Акимович провел у них весь вечер. Расположились на лоджии. Настенька поставила бутылку Массандры, подала фрукты. Говорили о жизни, литературе, заводских делах, вспомнили военное лихолетье... Теперь же Юлий Акимович как бы развивал, углублял некоторые мысли:

— Видите ли, Сергей Тимофеевич, в том, чем мы сейчас живем, чего достигли, не только работа предыдущих поколений революционеров, но и наши пот и кровь, взлеты и падения, радости и печали. Человеку же памятнее и дороже не легкий успех, а тот, который достается ценою больших усилий. Так что, кроме коммунистической убежденности, пату ответственность питает еще и вот эта личная причастность к многотрудным и прекрасным свершениям народа. Потому и надо всячески поощрять стремление юношей и девушек внести свои усилия в общее дело.

— Рабочую молодежь я хорошо знаю и на действующих предприятиях, и на новостройках, — проронил Сергей Тимофеевич. — Надежные ребята. Сибирь-то молодые обживают!.. Да и студенты не отстают. Трудовой семестр по всей стране разбрасывает строительные отряды.

— Все это хорошо, но очень жаль, что некоторые молодые люди норою бывают чрезмерно добрыми, готовы прощать подлость и даже измену.

— Доброта — благо, — сказал Сергей Тимофеевич. — Но если ею неумело пользоваться, она — величайшее зло. Когда подлость остается безнаказанной, а такое еще случается, те, кто послабее, теряют веру в справедливость, становятся обывателями, индивидуалистами.

— Не согласиться с вами, Сергей Тимофеевич, нельзя. Здесь действительно кое-что на нашей совести. Покончив с войной, мы захотели поскорее забыть ее жестокости. Победители ведь могут себе позволить великодушие. Мы больше говорили о доброте, свойственной нашим людям, о гуманной миссии советского народа, избавившего мир от фашистской чумы, и незаметно для себя распространили это справедливое, поистине глобального значения понятие и на обыденную жизнь.

— Недавно читал роман, — заговорил Сергей Тимофеевич. — Хороший роман — тут уж ничего не скажешь. Но... Во время пожара обгорел хозяин дома. Чтобы спасти ему жизнь, нужна человеческая кожа для пересадки. На такую операцию охотно соглашается некий молодой человек. Он оказался в этом селе... Заезжал туда вместе с отцом к родичам. Читатель знает, что пострадавший негодяй: по его клеветническому доносу в известные годы был арестован отец этого парня. Отец же не посвящает сына в былое, не препятствует его решению... Я прочел и задумался: гуманизм?.. Для чего это написано? Вот так, мол, надо отвечать на подлость?.. В данном случае я не приемлю позицию героя, этого умного человека, коммуниста. Он как бы отгораживает сына от прошлого. Дескать, то наши старые счеты и они тебя не касаются, поступай по своему усмотрению. Ведь так получается?

— Ваша взволнованность уже сама по себе свидетельствует о том, что автор не напрасно трудился, — сказал Юлий Акимович. — Вы размышляете, сопоставляете, делаете какие-то выводы...

— Со стороны посмотреть — собрались два старых ворчуна, — улыбнулся Сергей Тимофеевич. — И то нам не так, и это не по вкусу... Ну, а если всерьез — нашего, еще детского сознания касались классово-непримиримые битвы, в юности полной мерой познали борьбу против фашизма, и уже закаленными бойцами сражаемся за нового человека. Нашим детям не выпали такие испытания. И это прекрасно. Значит, мы не зря прожили. По яростную непримиримость к подлости, предательству, равнодушию мы должны передать им в наследство, чтобы не выросли этакими христосиками, исповедующими всепрощенчество. А то ведь молодым иногда не хватает хорошей злости, когда надо давать по зубам обнаглевшему хамству.

— Ну, а с Шумковым как? — вдруг вернулся к давнему разговору Юлий Акимович. — Не отступитесь? Хватит пороха в пороховницах?

Сергей Тимофеевич засмеялся:

— Бахвалиться не в моих правилах. Однако приезжайте — посмотрите.

А ведь нагряну!

Милости просим, — отозвался Сергей Тимофеевич. Он, конечно же, не мог всерьез воспринять «угрозу» Юлия Акимовича, понимая, какая на его плечах огромная работа: и творческая, и общественная. Да и не велика птица машинист коксовыталкивателя, чтобы такой известный писатель тащился к нему за семь верст киселя хлебать. И все же, следуя долгу вежливости, повторил: — Милости просим.

— Вот только Анастасию Харлампиевну спрошу, — добавил Юлий Акимович, — Если разрешит... подуправлюсь с делами и — к вам.

Услышан это, Сергей Тимофеевич еще больше укрепился в своем мнении. По вида не подал, поддержал, как он считал, ни к чему не обязывающий разговор, такой обычный при расставаниях:

И спрашивать нечего. Моя хозяйка хлебосольная гостям всегда рада. Так что записывайте координаты.

10

В этой поездке все для Пыжовых было новым, впечатляющим. Анастасия Харлампиевна со страхом ступила на палубу — она боялась морской болезни, наслышавшись рассказов о штормах. По в эту пору года море было спокойно, и они благополучно завершили плавание.

В Жданове Сергей Тимофеевич решил взять такси, чтобы не путаться на автобусах с пересадками. Анастасия Харлампиевна было запротестовала — хозяйка, она, всегда хозяйка и знает счет деньгам. По Сергей Тимофеевич усмехнулся:

— Что мы, бедно живем? Или мало кому должны? — Он был радостно возбужден, как бывает с людьми, возвращающимися домой после длительной отлучки. Усаживайся, Настенька, — распахнул перед пен дверцу. — Имеет же право Сергей Пыжов доставить свою жену, как королеву, к самому подъезду.

— Вот это по-нашему, — укладывая чемодан и сумку в багажник, поддержал таксист, наметанным глазом определив «трудягу». Сейчас рабочий класс, все может себе позволить.

Сергей Тимофеевич кивнул:

— Точно... А как же величать тебя, рабочий класс?

— Шофер первого класса Петр Ковальчук, — представился водитель.

— Знатно. Жену мою Харлампиевной звать, меня уже знаешь, так что, пожалуй, можно и трогать.

И они запетляли по городу, выбрались на трассу, помчались. «Волга» шла с хорошей скоростью. Сергей Тимофеевич не преминул напомнить жене о споен предусмотрительности:

— Видишь, Настенька, через пару часов дома. А так болтались бы до вечера.

— Машины теперь — звери, — сказал водитель. — Нажал на железку — прыгает.

— Мой сменщик все мечтает «Москвич» заменить «Волгой».

— Это же кто? — спросила Анастасия Харлампиевна.

— Да Семен. Коряков. Имел мотоцикл с коляской — продал. Купил «Запорожца». Поездил — сменил на «Москвича». Теперь прицеливается «Волгу» оседлать.

— То уже болезнь, — сказал Ковальчук. — Неизлечимая. Злая. Полуобернулся к Сергею Тимофеевичу — В Алеевке на старый поселок поедем или на заводскую сторону?

На заводскую, Петро. Дуй на заводскую... Значит, и у нас бывал? Знаешь?

— Легче сказать, где не бывал.

Трасса то разделялась, то слипалась в одно полотно. Кое-где на ней продолжались работы. Стояли дорожные машины. Водитель или сбавлял скорость, или снова выжимал более ста километров в час. Он оказался разговорчивым, веселым парнем. Армию тоже отслужил за баранкой — генерала возил. Ракетчика.

— Ну, как они, нынешние генералы? — поинтересовался Сергей Тимофеевич. — Воевавших, считай, уже и нет в войсках? Со службы уходят, из жизни... А были же отчаянные головы!

— Отчаянных и сейчас хватает. А учености, видать, прибавилось. Такие штучки запускать по невидимым целям... Как локатор засек — все, не уйдет, концы!

— Ну-ка, ну-ка, что ж они из себя представляют?

— «Помни присягу», — улыбнувшись, проронил Ковальчук, — Это у нас в казарме лозунг такой висел.

— Присягу я еще в сороковом принимал, — припомнил Сергей Тимофеевич. — Осенью тридцать девятого призвали. Сначала прошли курс молодого красноармейца — строевую подготовку, ознакомление с уставами... А двадцать третьего февраля, в День Красной Армии, надраились с утра, подшили новые подворотнички. Повара праздничный завтрак заделали. Потом нас выстроили, внесли знамя части... Ну, и по списку вызывают. Каждый чеканил шаг, докладывал комбату: «Рядовой такой-то к приему воинской присяги готов!» — Сергей Тимофеевич рассмеялся: — Это я всегда Пантелея вспоминаю, — объяснил причину столь внезапной веселости. — Он у нас на шкентеле болтался — замыкающим. Уж очень росточком его обидели отец с матерью. Вот дошел и до него черед: «Пташка»! Паня и рванулся. Сам коротенький, шинель — длинная. Запутался в полах да со всего маху комбату в сапоги носом. Нам, конечно, дай порвать — грохнули смехом. Смотрим, и капитан улыбается. А потом ка-ак рявкнет: «От-ставить!». Служба не посиделки: дана команда отставить, — значит, заткнись. Смех прет из нас, а мы его душим...

— Известно, — вставил Ковальчук. — Приказ есть приказ, и не шамаркай.

— Потом и взводному, и старшине досталось за то, что не одели молодого красноармейца по-уставному, не подогнали обмундирование, — продолжал Сергей Тимофеевич. — Вот так мы с Пантелеем Харитоновичем начинали службу. В одном взводе и на фронт отправились, и свой первый бой приняли. Тридцать лет минуло, а все, как перед глазами... Кинули нас на передок. Вошли в соприкосновение с противником. Вернее, он на нас напер — мы и окопаться как следует не успели. Но отбивались. Гитлеровцы прорвались у соседей, начали обход с флангов, вот-вот зашморгнут, гады, мешок. А тут будто палкой по боку — хрясь! Скосило. Лежу. Ну, думаю, был Сергей Пыжов и весь вышел, последние мгновения сердце бьется, глаза живой мир видят... Подойдет фриц, прошьет очередью из автомата и — каюк. Да так же страшно стало, так жить захотелось!.. Пополз на здоровом боку, поволок отнявшуюся ногу, кровавый след на земле оставляя. Откуда ни возьмись — Пантелей... Потом я всякое читал, слышал, будто в подобных случаях многие просили добить их, чтобы товарищей не подвергать опасности и живым в лапы врагу не попасть. Может быть, подобное и случалось — на войне бывало такое, что и вообразить не возможно. А я, хотя уже и волок меня Пантелей, все твердил: «Не оставь, Паня... Не оставь...» Вот такой, Петро, оказалась наша присяга.

— Что говорить — вашему поколению досталось, — заметил Ковальчук. — Проверочка еще та. Сразу обозначилось, кто за красных, кто за белых.

— Хороню сказал, — похвалил его Сергей Тимофеевич, которому очень понравилось вот такое смещение во времени известного исторического понятия, делившего мир на друзей и врагов в первые годы Советской власти.

— Значит, спас вас этот Пантелей Пташка? Вот бы вам повидаться!

— А они и видятся, — сказала Анастасия Харлампиевна. — В одном цехе, на одной батарее работают.

— Вместе кокс даем, — подтвердил Сергей Тимофеевич, довольный впечатлением, которое произвело эго сообщение на Петра Ковальчука. — И такое, как видишь, бывает. Тогда разошлись наши дороги, а через двадцать лет — сошлись.

— Красиво! — восхищенно воскликнул Ковальчук.

— Да, не будь Пантелея, не раскатывал бы сейчас Сергей Пыжов но курортам, не разъезжал на лимузинах, не осчастливил эту прекрасную даму.

— Разболтался, — усмехнулась Анастасия Харлампиевна.

— А что? От правды никуда не денешься, — шутливо продолжал Сергей Тимофеевич. — И время прошло незаметно. Смотри, Волноваху проезжаем.

Водитель опять затормозил, сбавил ход, что-то проворчал под нос. Сергей Тимофеевич повернулся к нему:

— Лаешься?

— Нет, — засмеялся Петро. — Стишки повторяю... — Прогнал улыбку: — Тут не то что лаяться!.. Вот нас джигитами называют, лихачами. Заслуженно? Да. Инспекция за горло берет: месячниками безопасности движения донимают, штрафуют, талоны пробивают, шоферские корочки отбирают... Правильно? Правильно. Нарушил — отвечай. Автопредприятие должно справиться с государственным планом? Должно. Начальство требует от экипажей выполнения задания, прижимает, если не даем норму, и моральными стимулами, и рублем: могут всучить такую лайбу, что на ней только загорать, а не ездить. И тут жаловаться некому — о каком новом аппарате может идти речь, если не умеешь зарабатывать деньги хозяйству... Так и получается, как ни крути, ни верти баранку, виноват шофер.

— И верно, согласился Сергей Тимофеевич, — заколдованный круг. Заработки какие? Жить можно?

— Как сказать... Жизнь бывает разная.

— А все же? — допытывался Сергей Тимофеевич, не считая зазорным полюбопытствовать: не о краденом спрашивает — о заработанном нелегким трудом. — В месяц сколько выгоняешь?

— И сто двадцать, и сто пятьдесят, и сто восемьдесят... Когда как, — Петро снова тормознул, сбил скорость, привязался в хвост колесному трактору, ожидая, пока пройдет встречная машина, мешающая ему пойти на обгон. Сказал Сергею Тимофеевичу: — Видите, что получается? Вот что нас делает, вот что гробит дорога. Под капотом девяносто лошадей. Из них все расчеты, а хода нет. Раз тормознешь, потеряешь скорость, потом — снова... тащишься вот за такой каракатицей, а там условия для обгона плохие, сам не идешь — жить хочется, за пассажиров отвечаешь. Набегает, набегает потерянное время. Выбрался на свободный участок и жмешь железку до отвала, чтобы наверстать упущенное, — сто — сто двадцать километров в час, а то и больше. Вроде и инспекторов не видно. А где-нибудь за закруглением, когда и скорость сбросил до нормальной, вдруг выбрасывает тебе палочку. Деваться некуда, съезжаешь на обочину, бодренько так приветствуешь блюстителя дорожного порядка. А он по всем правилам — руку к козырьку каски: «Младший лейтенант ГАИ такой-то. Позвольте ваши права». Достаешь «корочки» со спокойной совестью. Он их и не открывает, вертит в руках, спрашивает: «Какой знак в начале трассы?» Ну, это вопрос зеленым автомобилистам. «Допустимая скорость указана, — отвечаю, — восемьдесят километров для легкового транспорта». «Совершенно верно, — подтверждает. — А вы с какой скоростью двигались... — открывает «корочки» и, заглянув в них, добавляет: — товарищ Ковальчук Петр Степанович?» Петр Степанович делает невинные глаза и говорит: «Вы же видели, товарищ лейтенант. Что-то около этого. Ну, может быть, восемьдесят два». И тут начинается главное: «Нехорошо, товарищ Ковальчук. Нарушили правила и пытаетесь обмануть официальное лицо. Вы двигались со скоростью сто двадцать семь километров в час. Придется наказать. К тому же, у вас со зрением плоховато — даже не различаете, сколько звезд на погоне. В глазах двоится. Пошлем на переосвидетельствование к окулисту...» Культурненько, вежливо. После комсомольского набора и с высшим образованием ребята на дорогах стоят. Вот так и горит Ковальчук — мчался-то и в самом деле сломя голову. Что остается? «Виноват, — говорю, — товарищ младший лейтенант. Наказывайте».

— Ну, правильно, — одобрил Сергей Тимофеевич. — Чего уж тут юлить... Но как же он узнал?

— Техника, Сергей Тимофеевич. Техника на грани фантастики. Научно-техническая революция, слышали? Вот у них тоже. Сидит товарищ где-нибудь в холодочке со скоростемером, рацией. Прошла машина — приборчик и показал ее ход. По линии сообщается: марка машины, ее номер, скорость. А там уже ловят.

— Да-а, — протянул Сергей Тимофеевич, — не позавидуешь.

— И нельзя без этого, вот же в чем дело! Каждому хочется побольше заработать. А заработок для нас — пассажиро-километры, скорость. Тут нашего брата попусти — беды не миновать: аварий, дорожного травматизма... Потому я и говорю: все упирается в дорогу. На хороших дорогах лихачить не надо: задал ручным газом крейсерскую скорость — и кати.

Анастасия Харлампиевна не принимала участия в мужском разговоре. Она смотрела в окно машины на проносящиеся мимо посадки, поля, а всеми мыслями уже была дома, представляла, как удивится и обрадуется Олежка. Намечала, чем сразу же заняться...

У мужчин продолжалась беседа.

— Интересно у нас чем, — говорил Петро, — Жизнь все время в машину врывается разными своими сторонами: и смешными, и печальными. За смену перед глазами столько лиц пройдет, столько судеб...

— Люди, они, и есть люди, — заметил Сергей Тимофеевич.

— Сплошное кино, — открыто, вовсе незлобиво рассмеялся Петро, лихо подбил лакированный козырек форсистой восьми-клинки из кожзаменителя, какие впервые появились у прибалтийских шоферов. — А на линии! Чего только не насмотришься. Тут тебе и служебные дела обсуждаются, и любовные похождения, разные интрижки. И, знаете, Сергей Тимофеевич, я уж обратил внимание: почему-то о хорошем в людях почти не говорят — все какие-то дрязги, какая-то грязь. С чего бы эго?

— Инерция, — сказал Сергей Тимофеевич. — Эго наш секретарь райкома Николай Григорьевич Каширин выступал перед партийным активом. Как раз об этом говорил. Дескать, больше ругаем, чем хвалим, людей. Сделает человек что-то хорошее — молчим, слова доброго не находим. Но стоит в малом провиниться — тут уж разноса не миновать, тут у нас находятся не то что слова — «выражения». И надо, мол, исправлять этот промах — советские труженики заслуживают самой высокой похвалы, и нечего стесняться эту похвалу воздавать им при всем народе... Сейчас уж есть сдвиги, — продолжал Сергей Тимофеевич, — Ну, а инерция осталась: приучили больше о плохом говорить. В сознании укоренилась эта привычка — сразу не вышибить, время нужно.

— Наверное, так, — согласился Петро, — Но я и не утверждаю, что все клиенты злоязыкие. Есть веселый народ — балагуры, остряки. С такими не заскучаешь. Встречаются, правда, брюзги: скрипят, ноют... противно слушать. А то молчальники попадаются. Я их на три категории разбил: «мыслители» что-то соображают, о чем-то сосредоточенно думают; «созерцатели» витают в облаках, оставаясь равнодушными и к себе, и к окружающему; ну, и — «позеры», которые заботятся лишь о том, чтобы представительней, надменней было их молчание. Эти садятся в машину с таким видом, будто шофер сам должен знать куда везти... С молчальниками тоска зеленая: как в гробу, едешь.

— Значит, всякого насмотрелся?

— Я же говорю, каждый день будто новая часть многосерийного фильма, — усмехнулся Петро. Некоторое время ехал молча. — А вообще-то, собачья должность, снова заговорил он. — Чтобы держаться этой работы, уж очень любить ее надо. Днем ли, ночью, в дождь, туман, гололед, метель таксист на линии. Не он выбирает пассажира, его требовательно останавливает пассажир, указывает адрес, и ты должен везти. Знай, что у него на уме... Весной похоронили одного нашего товарища. Сели к нему трое. Выехали за город по этой трассе. Потом велели свернуть на проселок. Оглушили, затолкали в багажник... Машина им понадобилась на воровское дело. По зачем же человека убивать, сволочи. Вот таких бы я беспощадно, без суда и следствия! Замахнулся на жизнь, считаешь, что она ничего не стоит, отдай свою, и немедленно. А то говорят, приговоренных к смерти не стреляют, хотя и пишут: «Приговор приведен в исполнение». Говорят, их, паразитов, на рудники отправляют.

— Болтовня, — возразил Сергей Тимофеевич. — Нс слушай, Петро. Если уж Верховный Совет отклоняет ходатайство о помиловании, считай, песенка спета... А судить надо. Как же это без суда? Тут вес должно быть по закону. Не где-нибудь, в справедливой стране живем.

— Хорошо, — энергично кивнул Петро. — Согласен. Судить надо. Бывают среди них и больные, невменяемые, не исключена и ошибка следствия. Суд должен разобраться. По уж если установлена виновность, на площадях казнить, принародно, чтобы другим не было повадно. И не надо оправдываться, оглашая соответствующие статьи уголовного кодекса. Коротко и ясно: «Он убил человека, поэтому должен умереть смерть за смерть».

Сергей Тимофеевич молчал, собираясь с мыслями. Что-то в словах Петра казалось ему правильным, заслуживающим внимания и одобрения, но в то же самое время... вызывало протест. И не потому, что от нарисованной нм картины повеяло чуть ли не средневековьем и той эпохой, когда под улюлюканье и вой парижан скатывались отсеченные гильотиной преступные головы. Ему претило само насилие. Он не видел ни смысла, ни пользы, а скорее усматривал вред в том, чтобы принародно демонстрировать насилие над человеком, даже если оно совершается ради справедливости.

— Что ж, Петро, — наконец заговорил Сергей Тимофеевич, — ты, наверное, не видел публичную казнь, а мне — довелось. В Ленинграде судили гитлеровцев — военных преступников, наиболее зверствовавших на ленинградской земле. Потом вешали при большом стечении народа. Вот так, как ты говоришь, — на площади. Казнили фашистов, отъявленных головорезов. В газетах публиковались фотографии: привлеченные к ответственности выродки, нагло улыбаясь, позировали возле виселиц, на которых от их рук нашли мученическую смерть советские патриоты. Я не говорю о том, какими жалкими ничтожествами выглядели они перед своей смертью. Не о них речь. Собравшиеся молчали. Я всматривался в их лица. За сдержанной суровостью проглядывало разное: клокочущая ненависть, любопытство, спокойная правота, удивление, смятение, встречались ужасом наполненные глаза, отведенные в сторону, чтобы не видеть конвульсий умирающего от удушья врага, даже жалость жила у иных во взгляде, сострадание... И только не было злорадства, не было чувства мести, хотя ленинградцы, пережившие трагедию блокады, еще оплакивавшие погибших родных и близких, имели полное право на любую жестокость, во всяком случае на то, чтобы открыто радоваться свершившемуся возмездию... Вот это, Петро, называется человечностью. Надо такими и оставаться — чистыми, благородными... А что происходит, когда насилие возводится в культ, когда им пользуются, как средством психологического воздействия на массы, показал всему миру германский фашизм: наглядное, целеустремленное насилие не воспитывает, оно развращает.

— Точно, — кивнул Петро. — Я об этом не подумал. — Он обогнал самосвал, выскочил на пригорок, проговорил: — А вот уже и ваш хим-дым.

— Ага, кормилец, — оживился Сергей Тимофеевич, обернулся к жене — Подъезжаем, мать. Держи хвост морковкой — кончается беззаботная жизнь. Ты хоть не забыла, как борщ варить?

Анастасии Харлампиевне было не до шуток: отъезды, приезды ее всегда волновали. Тем более нынче, когда так надолго отлучалась из дома. Она даже сдвинулась на край сиденья, готовая сразу же выйти из машины, и не удостоила мужа ответом.

Петро улыбался, сбросил газ, потому что въезжали в поселок, пошутил:

— Теперь главное — не заблудиться...

Вскоре они остановились у подъезда, вроде и не веря, что путешествие окончилось. Сергей Тимофеевич расплачивался с шофером, выставившим вещи.

— Спасибо тебе, Петро, — говорил он. — Рад знакомству. Будешь в наших краях — заходи: подъезд знаешь, окна нашей хаты — вот они, на втором этаже, указал Сергей Тимофеевич и накинул Петру лишнюю трешку.

— Э, нет, — запротестовал Петро. — Так не пойдет. Забирайте, Сергей Тимофеевич, свои кровные назад, а то я с вами «курить» не буду.

Сергей Тимофеевич смутился. Пряча деньги, оправдывался:

— Хотел, как лучше. От души... на папиросы.

— На папиросы я знаю, где разжиться, — засмеялся Петро. — У спикулей вытряхну с нетрудового дохода...

Проводив Петра, Сергей Тимофеевич невольно подумал о том, как мало и много надо людям, чтобы стать близкими, — созвучие мыслей и тождественность взглядов на жизнь. Всего на два с половиной часа свела их дорога, а расставались так, будто знакомы бог знает сколько.

* * *

Приезд родителей ошеломил Олега. Он растерянно, глуповатой улыбкой встречал их в прихожей.

— Не ждал, сынонька? — охваченная радостным волнением, целуя его, заговорила Анастасия Харлампиевна. — А мы — досрочно. Соскучились. — Отстранилась, рассматривая сына, засокрушалась: Да как же ты исхудал, сынуля! Кости да кожа.

К Олегу подошел Сергей Тимофеевич, похлопал но плечу: Не пропал, козарлюга?.. А то мать все беспокоилась. Ну, молодцом. Выли бы кости — мясо нарастет. Только вот гриву обещал срезать и не срезал. Парню оно ни к чему.

Олег поднял чемодан. Пошли в комнаты. Анастасия Харлампиевна тут же всплеснула руками:

— Ай-яй-яй! Хозяюшка ты моя дорогая, какой же у тебя беспорядок! — Она обошла квартиру, сокрушенно приговаривала: — Посуда грязная, все запылилось, постель не собрана, книги разбросаны...

— В самом деле, — осуждающе сказал Сергей Тимофеевич, — будто так трудно за собой прибрать.

— Отвлекаться не хотелось, — оправдывался Олег. — К вашему приезду намечал генеральную уборку, а вы...

— Ну, ничего, ничего, — уже успокаивалась Анастасия Харлампиевна. — Главное — мальчик занимался. Как, Олежка, успеваешь все повторить?

Зазвонило в прихожей. Олег испугался, вспомнив, что должна прийти Светка. И тут же обрадовался: вовремя приехали родители, не застали их вместе. А мать уже звала его:

— Олежка, Светочка пришла.

Они встревоженно пошептались на лестничной площадке, договорились созвониться, и Светка сразу же ушла.

— Чего это она не захотела войти? — спросила Анастасия Харлампиевна. — Какая-то вроде испуганная.

— Чокнутая, — сказал Олег. — В мединститут готовится и дрожит. За конспектом прибегала, а мне самому нужен.

Сергей Тимофеевич вышел на балкон. Покурил. Посмотрел на завод, понаблюдал, как тушильные башни выстреливали в небо белыми облаками. Возвратился к телефону и позвонил в цех. Не дозвонившись, заглянул к сыну. Увидел его за книгой и не стал мешать. На кухне Анастасия Харлампиевна затеяла мыть посуду. Он спросил:

— А мне что делать, Настенька?

Анастасия Харлампиевна, улыбаясь, посмотрела на него:

— Я же тебя насквозь вижу, горе ты мое луковое. Мчался сломя голову вот откуда! Как же усидеть-то. Иди.

— Не обидишься, Настенька? — Сергей Тимофеевич заторопился: — Только погляжу, как там... А тогда уже помогу. Тогда — в твоем полном распоряжении.

И он, довольный, подался на завод, с благодарностью думая о жене, так легко согласившейся в первый же день отпустить его, когда дома столько работы.

А Анастасия Харлампиевна, хотя сама предложила ему смотаться в цех к товарищам, с грустью подумала о том, что иначе и не могла поступить, что к старости ее Сережка становится еще упрямей. Она просто знала: если уж увлекся какой-то мыслью, нельзя его удерживать, занудится, станет раздражительным, даже злым.

Начиная думать об этом, Анастасия Харлампиевна словно на кукан нанизывала случаи, когда муж был к ней несправедлив или невнимателен. Тогда прожитые с ним годы представлялись сплошным ненастьем. И ей до слез становилось жаль себя, свою загубленную жизнь.

В таком состоянии женщины руководствуются лишь одной, глубоко живущей в них уверенностью в том, что они созданы для лучшего. Какое оно, это лучшее, в своем конкретном выражении, они, конечно же, не представляют. Для них важно то, что это лучшее где-то их ожидало, но они пожертвовали своим счастьем ради неблагодарного, поверив в его любовь. Естественно, они вовсе отбрасывают мысль, что вот то, химерное, представляющееся им прекрасным, свершившись в их жизни, могло обернуться вполне реальным пропойцей, бабником, злодеем... Такой вероятности они никогда, ни за что не поверили бы и не поверят — настолько сильна в них мечта о где-то существующей идеальной любви.

Потом это проходит. Не только потому, что было вызвано вспышкой неудовлетворенности, какой-то бытовой неурядицей, раздражением, мелочной обидой, но и по причине иллюзорности пот того манящего за собой журавля в небе. Успокоившись, они начинают понимать это, замечать, что не так уж и обделила их судьба счастьем, что есть любящий муж, дети, работа, достаток, душевная теплота и близость, общие интересы... И снова в их сердца вселяется мир и покой, снова они всем довольны, снова щедры в любви к своему избраннику... Так будет продолжаться до тех пор, пока какая-нибудь безделица, из-за которых чаще всего и происходят семейные драмы, вдруг возмутит их души, и тогда воскреснут печальные мысли о неудавшейся жизни, опять замаячит придуманный ими мираж...

Такой была и Анастасия Харлампиевна, чья жизнь тоже представляла собой чередование приливов и отливов, ясных и хмурых дней. Она вздохнула, все же признаваясь себе, что светлого было гораздо больше. А сколько радости, сколько обоюдного волнения приносили им появляющиеся дети! И сейчас у них все хорошо. Вот только был бы Сережа немножко повнимательнее и ласковей. А еще лучше таким, как в первые годы их совместной жизни.

Она вытерла посуду, сложила ее в кухонный шкаф, принялась убирать в комнатах, стараясь не шуметь, чтобы не мешать Олежке, и продолжала думать об умчавшемся на завод муже. Теперь она могла более спокойно рассудить и оправдать его чрезмерное, как она считала, увлечение работой, общественными делами. Ведь в конечном счете все это для нее, для семьи. Вот то несчастье, когда мужья пьют, таскаются... А ее во всем замужестве не коснулась эта беда.

Анастасия Харлампиевна перешла в комнату Олега, а его выставила на балкон, где тоже можно было учить. Она привела в порядок стол, развесила одежду, начала складывать постель. Подняв подушку, увидела дамскую заколку-невидимку. Машинально взяла ее и только тогда растерянно посмотрела на постель, на расположившегося в шезлонге с книгой в руках сына. Потом почувствовала, как слабеют ноги, и опустилась рядом на стул. Нет, она и в мыслях не могла допустить, чтобы Слежка... По эта заколка... И почему в его постели?..

Анастасия Харлампиевна растерялась, не зная, что и подумать, что предпринять. Потом укорила себя, ведь это, конечно же, какая-то случайность, а она так разволновалась, бог знает какую напраслину мысленно возвела на мальчика.

— Олег! позвала сына. Подойди ко мне. — И когда он вошел в комнату, спросила: К тебе кто-нибудь приходил?

— Никого не было... Пег, Иван заходил. А что?

— Девочек у тебя не было? — осторожно продолжала Анастасия Харлампиевна.

— Что им тут делать? — почуяв неладное, насторожился Олег.

— Мало ли по какой нужде? Хотя бы за книгой или конспектом, как вот сейчас прибегала Светочка? Анастасии Харлампиевне очень хотелось, чтобы так оно и было. Может быть, магнитофон слушать? подсказывала она.

Олег покраснел, но справился с собой, проворчал:

— Этого еще не хватало... — И, очевидно, сообразив, что не так себя ведет, насмешливо проронил: — Что это ты, будто инспектор Мегрэ.

— Олег, а это что? — Показала заколку. — Как она оказалась... у нас в доме?

Заколка не произвела на Олега никакого впечатления. Он ведь не знал, где ее нашла мать. И он сказал:

— Ты, мам, спроси что-нибудь полегче. Откуда же мне знать? Наверное, Алькина.

— У нас с Аленой нет таких заколок, — возразила Анастасия Харлампиевна, — Алена, когда делает коронку, пользуется шпильками.

Олег вдруг вспомнил, у кого видел такие заколки. Их блестящих, с отштампованными бугорочками по верхней, более широкой части — было полным полно в Светкиных кудряшках. И выпасть одна из них могла скорее всего, когда... Не случайно мать так сдержанно-холодна и так настойчива, так пытливо заглядывает в глаза. Олег почувствовал подступающий к сердцу холодок, закричал:

— Что ты пристала со своими" шпильками, или, как там их?! Делать мне больше нечего! — Он и прежде мог позволять себе подобное обращение с матерью, а теперь и вовсе был полон возмущения: — Есть время у меня, да?! — Резко повернулся, пошел к балкону, бросив на ходу: — Приехала уже нервы портить.

Он просто сбежал от тревожно-настороженного взгляда матери, от необходимости отвечать на ее вопросы. И ему нужно было время, чтобы собраться с мыслями, найти объяснения, которые смогли бы усыпить материны подозрения. А Анастасия Харлампиевна расценила вспышку сына, как проявление оскорбленной добродетели. Во всяком случае, ей очень хотелось именно так толковать причину его грубой выходки. Даже пожалеть напрасно обиженного. И осудить себя: какая же это мать, если готова возвести такое на своего ребенка!

Нет, она не могла согласиться с тем, что ее Олежка, ее мальчик... Но педагог, не единожды видевший виноватые ребячьи лица, обнаружил то, чего не хотела замечать мать: сын обманывал ее... И сердце заныло, заныло...

* * *

Шумков подошел к окну, сдул с подоконника коксовую пыль, подумал, что надо дать указание убирать у него пусть даже дважды, трижды на день. Стал безучастно смотреть на ниспадающую огненную лавину — очередная камера выдавала готовый пирог. Прямо перед окном посреди двора газорезчик в брезентовой со множественными пропалинами робе выкраивал что-то из толстого листового железа. Синенький язычок горелки впивался в металл. Он плавился, временами пузырился и тогда стрелял огненными брызгами. Сверху сыпалась и сыпалась искрящаяся на солнце коксовая пороша. Достигнув земли, она становилась уныло-серой, и ее снова вздымали вихри, а более тяжелые частицы, которые не в силах были поднять, гоняли но двору грязной поземкой. Справа надрывалась вентиляционным гудом установка сухого тушения кокса. От нее к конторке шел нарядный Пыжов не спеша, с интересом посматривая по сторонам.

Шумков не поверил своим глазам — ведь он-то знает, что Пыжов укатил в Крым, что на работу ему выходить еще через неделю. Уж кого-кого, а Пыжова ему сейчас менее всего хотелось видеть. Но тот уже поднимался по трапу на верхотуру, где располагалась конторка. Волей-неволей пришлось встречать нежданного гостя.

Сергей Тимофеевич торопился на эту встречу внутренне подготовленный к ней письмом Ивана Толмачева. Может быть, потому такими неожиданными для пего были радушие, с каким начальник цеха пригласил садиться, и его шутливое замечание в отношении того, что некоторые товарищи умеют работать и не умеют отдыхать.

Обнадеживающее начало малость приободрило Сергея Тимофеевича, тем более Шумков сразу же приступи к делу:

— Изучил ваши расчеты. Признаться, получил истинное удовольствие. Весьма приятно работать со специалистами высокого класса. Просматривал в отделе кадров ваше личное дело. Вы, оказывается, техникум кончили?

— Был такой грех, — подтвердил Сергей Тимофеевич, освобождаясь от сковывающих его предубеждений.

— А почему не пошли на командную должность?

— Так ведь не из-за должности учился. Легче, осмысленней, а значит и производительней работается, когда весь процесс, знаешь.

— Резонно, — кивнул Шумков. К тому идем: рабочий со средним и среднетехническим образованием — не редкость на предприятиях. По с вашими знаниями и опытом... Послушайте, Сергей Тимофеевич, что, если я предложу вам пост сменного мастера?.. А?.. По рукам?!

— Отпадает. — Сергей Тимофеевич улыбнулся, припомнив примерно такой же разговор с Пал Палычем. Тогда они сошлись на том, что лучше быть хорошим рабочим, чем посредственным итээровцем. И Сергей Тимофеевич добавил — Руководить — тоже призвание нужно. Как говорится, кому что дано.

— Странно, — пробормотал Шумков, — Очень странно. Отказываться от более высокого положения... Неужели вас не прельщает перспектива подняться на ступеньку выше?

— Это вы, Ипполит Федорович, зря. — Сергей Тимофеевич взял со стола кусок кокса, переложил с ладони на ладонь, как бы взвешивая, потом глянул в убегающие глаза начальника цеха, повторил: Зря. Своей ступенькой я более чем доволен.

Ну да, конечно, — спохватился Шумков. — Рабочий класс — главная, ведущая сила общества.

— Вот и договорились.

— Все же подумайте, — повторил Шумков.

— Тут и думать нечего. Меня скоро уже спишут на пенсию... Мастером надо ставить человека с будущим. Присмотритесь к Толмачеву.

— Это кто же такой?

Ну, Ипполит Федорович, нора бы знать своих подчиненных. Товарищ Толмачев — комсорг цеха, лучший машинист коксовыталкивателя, соавтор нашего коллективного проекта.

— Это тот мальчишка, что приходил справляться по вашему делу? Полно, Сергей Тимофеевич. Какой из него мастер?

— А что Толмачев — студент вечернего отделения политехнического института. На третий курс перешел. И организатор, прямо скажу, добрый.

— Нет, нет, с этой молодежью... Меня больше устраивают люди обстоятельные, солидные. Уж если не вы, может быть, взять Корякова?

Сергей Тимофеевич вдруг почувствовал, что Шумков умышленно и неспроста уводит его от главного разговора, пытливо, в упор посмотрел на него, спросил:

— Так чем же не устраивает паше предложение?

— Видите ли, Сергей Тимофеевич, — после некоторого колебания заговорил Шумков, — ваши расчеты действительно сделаны технически грамотно. Особенно по температурному режиму. Здесь, надо сказать, инженерная точность.

— И тем не менее все это, насколько я понял, собаке под хвост?

— Ну зачем так? — Шумков задвигал короткой щеточкой рыжеватых с проседью усов. — Есть причины, которые для вас, вашего положения ничего не значат и вы их не учли или просто отбросили, чего я, к сожалению, не могу себе позволить. Прежде всего, вы те подумали о людях, о том, что возрастет нагрузка.

— Не подумал... — хмыкнул Сергей Тимофеевич, — Да я ведь сам являюсь участником этой работы. Нагрузка, не отрицаю, несколько повысится. Но ведь зато достигается значительный выигрыш в использовании машинного времени. При нынешних напряженных планах...

— С этим, пожалуй, можно было бы согласиться, — заерзав на стуле, заговорил Шумков, — однако ваши же товарищи высказываю гея против такой перестройки.

— Это кто же? спросил Сергей Тимофеевич. Что-то не было таких. Или, может быть, Семен Коряков? Этот действительно хочет шикарной жизни при минимальных усилиях.

— Не будем называть фамилии, — сказал Шумков — Тем более — суть совершенно в ином. Государство установило сроки эксплуатации коксовых батарей, исходя из нормативного температурного режима. Они должны отслужить нам тридцать лет. Тридцать. И ни годом меньше.

— Вы же знаете, что нормативы — далеко не предельные границы возможного, — возразил Сергей Тимофеевич. — В каждый агрегат, механизм, конструкцию закладывается значительный запас прочности. Мы ведь предлагаем повысить температуру обогрева всего-то на семьдесят градусов, довести ее до тысячи четырехсот.

— И из каждой камеры выдавать пирог... — Шумков полистал тетрадь Сергея Тимофеевича с техническими выкладками, отыскал итоговые данные, — не за шестнадцать с половиной, а за шестнадцать часов. — Откинулся к спинке стула, криво усмехнулся. — Как в сказке... Ну, а в случае аварии?

Сергей Тимофеевич, потупившись, молчал — сожалел о напрасно загубленном времени. Впрочем, ему тут же пришла мысль, что теперь, по крайней мере, многое прояснилось и можно подготовиться к разговору с Пал Палычем. А Шумков, поняв его молчание по-своему, продолжал с некоторой уже снисходительностью:

То-то и оно... Но даже не это главное, дорогой Сергей Тимофеевич. — В его голосе зазвучала доверительность. Черт с ней, с этой ответственностью, — не привыкать. Я, как-никак, всю жизнь на командных постах. Но ведь получается довольно странно: вы, замахивающиеся на живучесть батарей, — новаторы. Шумков же, который стоит на страже государственного достояния, оберегает печи, заботится о том, чтобы продлить их использование для нужд страны, — ретроград и консерватор. Вот ведь какая петрушка. А такие разговорчики уже дохе„..т до меня. Согласитесь, милейший Сергей Тимофеевич, они никак не способствуют мобилизации трудовых усилий коллектива а выполнение производственных заданий.

— Разговорчики... разговорчики... Нет таких разговоров, Ипполит Федорович. Пока еще нет. — Сергей Тимофеевич поднялся, взволнованно заходил по кабинету, не без обиды продолжал: — Действительно странно: «Замахиваемся на живучесть батарей»! Будто мы наемные поденщики, а не хозяева. Будто государственное достояние — не наше и потому не дорого нам, рабочим. — Он подошел к столу, взял свою тетрадь, свернув трубочкой, зажал в кулаке. — Значит, не показывали главному, Пал Палычу, как обещали?

— Не до этого! — теряя терпение, раздраженно сказал Шум ков. — Тут план летит к чертовой матери, а вы со своими...

Случилось то, чего боялся Сергей Тимофеевич, о чем говорил Юлию Акимовичу: пока вылеживался на пляже в Коктебеле, Шумной действительно палец о палец не ударил. И еще эта неприятная новость о запарке на заводе.

Как это — летит? — вырвалось у него, — Почему?

— Старая история, — зло отозвался Шумков. Кто-то рапортовал, зарабатывая авторитет дельного работника, и подался дальше — за следующим орденом... Новая батарея валит план — пятая.

— Тогда тем более я вас не понимаю, — упрямо сказал Сергей Тимофеевич, — Думается, нам придется еще встретиться — вы меня не убедили.

11

Павел Павлович пошарил но карманам — стеклянная пробирочка из-под валидола оказалась пустой. Задвигал ящиками стола, заглядывая в них, надеясь, что где-то завалялось спасительное лекарство. Убедившись в бесполезности дальнейших поисков, вызвал звонком секретаршу, виновато попросил:

— Сходи, Наденька, в медпункт. Пусть что-нибудь дадут от сердца.

Медпункт располагался здесь же, в здании заводоуправления — это не то, что бежать куда-то далеко. И вес же Павел Павлович чувствовал себя неловко, давая девчонке поручение, не имевшее никакого отношения к ее служебным обязанностям. Она сразу же, как-то уж чересчур поспешно, умчалась. А Павел Павлович подумал, что годы берут свое, подбирается под шестьдесят, и тут уж ничего не поделаешь: не впереди за спиной жизнь. Когда-то на Юговском заводе начинал он рабочим газосборника коксовой батареи. Прошел почти все специальности, выше и выше поднимаясь в своей квалификации. На его пути встречались хорошие люди в рабочих коллективах двадцатых годов их, конечно, было гораздо больше, чем где бы то ни было. Может быть, потому впоследствии он и стал таким отзывчивым на человеческую беду. Потом комсомольская ячейка послала его, своего активиста, на рабфак. Он окончил индустриальный институт, не изменив коксохимии, и получил назначение на свой же завод мастером коксового цеха. Стал членом ВКП(б). И тогда уже работал не по своему выбору, а там, куда ставила его партия. Это были годы бурного развития тяжелой индустрии: строились новые и реконструировались, расширялись старые металлургические заводы, вступали в строй коксовые батареи. Их надо было обживать, осваивать, налаживать выпуск продукции, так необходимой для рождения металла. Время носило его по всему Донбассу: Горловка, Макеевка, Рутченково... и снова туда, где требовались его знания, все более накапливающийся опыт незаурядного организатора производства. Война оторвала его от родных мест, от любимого дела, переквалифицировала во фронтового оружейника. Два года восстанавливал выведенные из строя, но поддающиеся ремонту артиллерийские системы, винтовки, автоматы, пистолеты. В обязанности их части входило также принимать поступающее из тыла оружие и вооружать им прибывающие на фронт воинские соединения... А осенью сорок третьего, отозванный из армии, он снова возвратился на освобожденную донецкую землю, на Рутченковекнй коксохим. Его назначили начальником несуществующего коксового цеха мертвого завода. Были невероятные трудности: нехватка людей, материалов, неустроенность, полуголодные пайки... и все же рабочие восстановили батареи, дали кокс...

Последние двадцать лет он возглавляет большие трудовые коллективы. Добрую половину этого времени работает директором Алеевского завода-новостройки, завода, который продолжав! наращивать мощности и в будущем должен стать гигантом отечественной коксохимии. За все свое инженерство не помнит такого, чтобы было особенно легко, чтобы не приходилось преодолевать какие-то трудности. Он считал это явление естественным, потом) что с каждым годом возрастали требования но количественным показателям, к качеству продукции. Научно-техническая революция пришла и в коксохимическое производство. У них на заводе, например, камеры первых батарей построили тридцатнкубовые. А теперь возводят объемом почти но сорок два кубических метра. Устанавливается новейшее оборудование с автоматикой, вводится прогрессивная технология, совершенствуется управление производством. Промышленная реформа выдвинула задачу интенсификации производственных процессов...

Нет, легко никогда не было. Даже во времена жесткой регламентации действий управленческого аппарата на местах он находил возможности так строить работу, чтобы не страдало дело. Поступая по-своему, порой рисковал вызвать на свою голову гнев. По он хорошо усвоил главное: когда есть план — прогремев, грозы проходят мимо. Выполнение плана — гарантия получения индульгенции. Оценка партийной работы, деятельности общественных организаций тоже зависит от того, каких успехов в труде достиг коллектив. И это правильно. Он только не согласен с тем, когда некоторые горячие головы чересчур утилитарно, прямолинейно понимают эту зависимость. В этом Павел Павлович полностью разделяет взгляды секретаря райкома Николая Григорьевича Каширина. Конечно же, между идеологической работой и конкретными результатами труда зависимость прямая, только, к великому сожалению, не немедленная, не сиюминутная. Но ведь и капля камень долбит. Если партийно-политическое воспитание хорошо продумано, наполнено обширнейшим разумным содержанием, всеобъемлюще и целенаправленно — пусть не сразу, а все же человек поддается его воздействию, совершенствуется, делается более сознательным, лучше, чище делами и помыслами своими.

Тридцать пять лет — большая половина его жизни — связана с партией. В трудные для себя времена от всегда обращался к ее силе, к ее коллективной мудрости, искал и находил в ней советчика, помощника. Так было всегда в его беспокойной жизни крупного хозяйственника, чья судьба постоянно подвержена совершенно неожиданным ударам, давлению сверху и снизу, влиянию всяческих переустройств и реорганизаций.

Сейчас ему было особенно тяжело. Завод сел. Нс выполняется план по выдаче кокса, а следовательно, и химической продукции, вырабатываемой из коксового газа. И вот в газете появился материал об этом. Корреспондент взял интервью у Шум кона — начальника коксового цеха, откуда начались все беды. Что ж, Шумков новый человек на заводе. Прежде всего техническими причинами объясняет отставание, тем, что подвели новые объекты, принятые в эксплуатацию с недоделками. В определенном смысле он, конечно, прав: это создало непредвиденные дополнительные трудности. Но его, директора завода, угнетает не техническая сторона дела. Стоит хорошенько пошевелить мозгами, привлечь инженерные силы, рабочих-рационализаторов — и решение придет, как это всегда и бывало, когда требовалось экстренно спасать положение. Несомненно, и теперь выход будет найден, долг завод вернет. Павел Павлович думал о том, что коллектив психологически оказался неподготовленным к работе в сложных условиях. Люди привыкли лишь к успехам, а первые же трудности привели их в уныние. Пет, он не может так сказать обо всех. Большинство и ветераны, и молодежь работали хорошо. Многих он знает в лицо, по имени и отчеству. Как им смотреть в глаза? Ведь не их вина, что так случилось. Пс их вина, а наказаны они: ославлены на всю область, лишены премии. Им нанесен серьезный моральный и материальный ущерб...

Боль усилилась. Сердце знакомо заплясало в аритмии. И Павел Павлович откинулся к спинке стула, чтобы не сдавливать грудь. Ему удавалось вот так унимать боль, успокаивать бешеный бог сердца. Сейчас тоже помогло, отпустило. Но когда к нему вошел секретарь парткома Гольцев, бледность еще не сошла, и тот обеспокоенно спросил:

— Что с вами?! На вас лица нет.

— Не обращай внимания, Константин Александрович, — отозвался Навел Павлович В конечном счете главное не в наших лицах, а в ваших делах.

Прибежали запыхавшиеся медсестра и секретарша. Павел Павлович поднял на них удивленный и осуждающий взгляд, как бы говоривший: «Разве вы не видите, что я занят...» По тут же вспомнил, что посылал Надю...

— А-а, — сказал. Скорая помощь явилась. Только уже не надо, девочки. Спасибо.

Но медсестра деловито прошла к столику, налила в стакан воды, накапала валерьянки, подала Павлу Павловичу, выжидательно следившему за ее решительными действиями.

— Валидола не оказалось, — пояснила она. Пейте капли. И обязательно покажитесь врачу.

— Ух, какая строгая, — вдруг улыбнулся он. И откуда у нас на заводе такой серьезный персонал, не скажете, Константин Александрович?

— Медицина, — многозначительно проговорил Гольцев. Медицине все подчиняются, товарищ дироктор.

— Ну что ж, никуда не денешься, — Павел Павлович выпил лекарство, скривился, махнул рукой. — Идите, девчата, идите.

А когда те вышли, Гольцев осторожно сказал:

— Вы отдохните. — Поднялся, взял свою нанку. — Поговорим потом.

— Сиди, сиди, — забеспокоился Павел Павлович. — Чего уж откладывать. — Взял газету, которая вот уже второй день лежит у него на столе перед глазами. — Обо мне здесь, — он постучал согнутым пальцем в газетную страницу, — ни слова. А я ведь знаю, да и другие мало-мальски сведущие люди, что вина лежит на мне. Это я подставил коллектив под удар. С меня надо спрашивать. Созывай партком, ставь вопрос о моей беспринципности, самонадеянности... Готовьте взыскание или передавайте мое дело высшим партийным инстанциям...

— Оказывается, я прав, — выслушав эту бурную тираду, спокойно отозвался Гольцев, — Вы не готовы... Вам надо окрепнуть.

— Нет, нет, нельзя уходить от прямого честного разговора, — не слушая его, продолжал Павел Павлович. — Я принял батарею с недоделками, заведомо зная, чем это чревато. Я не имел права этого делать. И если хочу сохранить в себе хоть какое-то уважение невинно пострадавших рабочих, надо им все рассказать.

— Да что вы заладили?! Будто не у них на глазах все это происходило. Разве они не понимают?.. Может быть, какой бузотер и даст по глазам нам с вами. Да-да, нам. А то вы упорно отодвигаете меня, на одного себя валите все грехи, словно не вместе отвечаем за дела на заводе... По ведь все остальные нисколько не усомнились в нас. Они видели, какие усилия предпринимались и заводоуправлением, и парткомом, чтобы в невероятно трудных условиях все же дать кокс... И разговор о тех, кто создает предпосылки для вот такой свистопляски ни нам, ни рабочим ничего не даст, ничего не добавит к тому, что мы знаем, никаких конкретных последствий не вызовет. Этот вопрос надо решать в иных сферах.

— Пожалуй, вынужден был согласиться Павел Павлович. — Тут ты рассудил более здраво.

— Вы газетку уберите подальше, — улыбаясь, подсказал Гольцев. — Она вам мешает успокоиться.

Секретарь парткома был намного моложе директора завода. Партийный стаж Павла Павловича чуть ли не равнялся всей жизни Константина Александровича Гольцева В силу значительного возрастного разрыва у них и сложились вот такие отношения, когда одна сторона говорит «вы», а другая — «ты». Иногда, в минуты особой душевной сближенности, Чугурин мог называть Гольцева просто Костей или Костиком, а для Гольцева, при всех обстоятельствах, Чугурин оставался Павлом Павловичем. Однако разница в летах нисколько не мешала их взаимопониманию. Наоборот, они как бы дополняли друг друга. Немало было случаев в их совместной работе, когда на помощь Гольцеву приходила выдержка и опыт Чугурина. Сейчас сорвался Чугурин — вон куда его увело болезненное, увеличенное до невероятнейших размеров чувство собственной вины! И Гольцев не побоялся сказать ему об этом в глаза, причем прижать аргументированными доводами. Такую закалку он получил еще в институте, где до самого диплома являлся бессменным секретарем комитета комсомола. Наверное, воспитанные комсомолом бойцовские качества впоследствии и привели инженера Гольцева к партийной работе. Ему лишь тридцать пять, а уже шестой і од возглавляет партийный комитет такого огромного предприятия. В третий раз коммунисты завода оказали ему свое доверие.

— Партком собирать будем, продолжал он, и выступить, Павел Павлович, мы вас попросим.

— Да, да, — закивал Чугурин. Высокий, суховатый, достаточно подвижный для своих лет, зашагал по кабинету, рассуждая вслух: — Пас никто не обязывает давать ответ на это выступление газеты. Интервью и есть непосредственные ответы на вопросы редакции. Мы, конечно, знаем, как самоотверженно работали наши люди. Кажется, достаточно причин для того, чтобы этот материал просто принять к сведению. По это и было бы самой большой ошибкой.

— Я тоже так подумал, — сказал Гольцев. — Если отбросить то, что нам, при всем желании, самим не решить, остается та часть интервью, которая касается разгильдяйства отдельных товарищей, о котором никак нельзя молчать.

— Возьмем, Константин Александрович, объемней. Воспользуемся выступлением газеты, чтобы еще раз проанализировать и наши дела на главном направлении, и состояние тылов. Коммунисты нас. поддержат. — Чугурин остановился против Гольцева, посмотрел ему в глаза: — Вот так, Костик, наверное, лучше будет. Так и ориентируй актив — по всему комплексу. Созовем расширенное заседание парткома, пригласим начальников цехов, служб, наших ветеранов, профсоюзных и комсомольских вожаков... Информация, пожалуйста, за мной.

Гольцев закивал, бросил быстрый взгляд на Чугурина, улыбнулся:

— Не собьетесь, Павел Павлович, на покаяния?

— Ну-ну, — проворчал Чугурин. — Поймал старика на эмоциях и радуешься... — Зазвонил телефон. Он снял трубку, ответил: — Мое почтение, Николай Григорьевич... Какое может быть самочувствие? Неважное, конечно... Да нет, воюем. С Гольцевым как раз обсуждаем... Расширенное заседание... Да... Жаль... Ну, то такое дело. Всего хорошего.

— Каширин?

— Тоже неприятно человеку, — проговорил Чугурин. — Советует не откладывать, не ждать его. Сам-то не сможет быть — не отпускает уборочная. Второй секретарь в отъезде. Пришлет заведующего промышленным отделом. Но и тебя просит потом подъехать... Вообще-то секретарствовать в таком районе, как наш!.. Не позавидуешь. Железнодорожный транспорт, машиностроение, коксохимия, строительные организации, село... Диапазонами, а!

— Между прочим, — заметил Гольцев, — пришла разнарядка: сто человек с завода отправить на помощь колхозникам.

— Опять?! Кукурузное поле на шее висит — весь сезон, от прополок до уборки. Теперь сверх того... Придется снова оголять службы заводоуправления, цеховые конторы. Хотя это тоже выбивает из определенного ритма, нарушает естественный ход производства, но все же наиболее приемлемо.

— Домохозяек подключим, — сказал Гольцев. — Попросим выручить нас и в этот раз.

— Совсем не ко времени с завода людей отдавать, — все еще хмурился Чугурин. А ничего не поделаешь, придется как-то выпутываться.

12

Пантелей Харитонович Пташка спустился со второго этажа в вестибюль заводоуправления и, увидев Сергея Тимофеевича Пыжова, за горланил

— Сто лет, сто зим, дружище!

— Сто не сто, — пожимая руку Пантелея, уточнил Сергей Тимофеевич, — а больше месяца не виделись.

— Точно, — подтвердил Пантелей. Оценивающе оглядел товарища, похлопал по широкой спине: — Вижу, подкрепился на теплых морях. В самый раз впрягаться.

— А на тебе совсем не видно прибытка, хотя и в деревне гостевал, заметил Сергей Тимофеевич. — Или у колхозников молока да сала нету?

— Есть, — махнул рукой Пантелей. — Этого добра сейчас хватает. Но, как говорится, синицу — хоть на пшеницу...

Пташка и в самом деле не вышел видом — низенький, худенький. С годами он еще больше усох. Только глаза остались те же — светлые, по-детски наивные. Они-то и вводили в заблуждение склонных считать Пантелея мягким, безответным.

Они вместе пошли к остановке трамвая.

— Жаль, Паня, без тебя обмывали Ростислава диплом, — сказал Сергей Тимофеевич. — Послал Олега за тобой, а ты уж, наверное, самогончик попивал где-то в садочке под вишней.

— Было, было, — улыбнулся Пантелей и заметил: — Значит, уже одного довел до ума.

Вступил в должность, — не без гордости ответил Сергей Тимофеевич. Это он на Горный Алтай мотался со студенческим строительным отрядом и посмотреть, и деньжат на свадьбу подзаработать. Теперь бы меньшему дать толк. Готовится, а как там оно обернется?

То ж и у меня забота Светку в медицину определить. А что? Я эту мечту, еще и дочки вовсе не было, всю войну — от звонка до звонка — повеем фронтам пронес.

Пока подошел трамвай, перебросились разными разностями, поделились своими домашними хлопотами, как водится у хороших друзей. А когда уселись почти в пустом вагоне, — тут бывает полным-полно лишь к пересменам, — Сергей Тимофеевич сказал:

— Шумков вернул бумаги. Категорически против.

— По новой серийности? Да что он?! — возмутился Пантелей Харитонович. — Может быть, подключиться? Устроим ему Корсунь-Шевченковский «котел»!

Отгородился инструкцией. И парторг цеха для него не фигура. Для него он просто старший люковой... Я уж понял — толку не будет.

— Пе с того конца ты, Серега, начал.

— Очевидно, — согласился Сергей Тимофеевич. — Надо бы сразу к Пал Палычу. Пойдем к нему, Паня? Ивана возьмем, сябра нашего — Григория, с коксовой стороны Аньку Сбежневу, кого-нибудь из газовой группы... Не может такого быть, чтоб не пробили. Тем более сейчас.

— У меня своя линия, — возразил Пташка, — Сначала надо...

— Да, Паня, из-за чего план летит? — нетерпеливо прервал его Сергей Тимофеевич. — Шумков плел какую-то околесицу. Гольцсву некогда было. Что произошло?

— А сразу и не скажешь, — отозвался Пантелей Харитонович. Тут, Серега, одно к одному. И «трудности роста», как у вас, партийных, говорится, и объективные причины, и то, что малость рассобачились. Поднакапливалось все это и выперло должком почти и тридцать пять тысяч тонн кокса. Только в июле, когда мы в отпуске были, недодали к плану двадцать тысяч тонн!

— Ух ты, черт возьми! — вырвалось у Сергея Тимофеевича. — Как же это?!

— Углсфабрика забарахлила. Шихту из силосов повыбирали, а новая не поступает. Батареи на холостом ходу — загружать нечем!

Сергей Тимофеевич помнит, какие большие надежды были связаны со вступлением в строй своей углефабрикн. Отпадала зависимость от поставщиков, появлялась возможность самим регулировать состав углей в зависимости от надобности увеличения выхода газа или кокса.

— Ведь новая фабрика, — сказал он. — Всего ничего поработала.

— Правильно. И пятая батарея не старая — только ввели, — уточнил Пантелей Харитонович, — А тоже на ней крепко погорели... Не читал еще и газете? Почитай: «Интервью с руководителем отстающего коллектива». Это мы с тобой и отстающих теперь ходим. И заголовок огромадными буквами: «Коксовый пирог дал трещину». Опозорили на всю округу. Ну, Шумкова там особо не ругают, а он юлит вокруг да около, уклончиво оправдывается.

— Вот оно что, — проговорил Сергей Тимофеевич обеспокоенно. — Я еще удивился: толкует мне Шумков о каких-то рапортах, орденах, о том, что план завалили, и при этом не очень волнуется.

— То его дело — без году неделя на заводе. А я не стерпел. Поехал к редактору. Давайте, говорю, опровержение коллектив не виноват. Он смотрит на меня, как на контуженного, спрашивает, кто я такой и кто меня уполномочивал. Растолковал ему, мол, рабочий, машинист загрузочного вагона, и считаю, что тут надо не коллектив критиковать, а прищучить тех, которые подложили нам свинью, и нечего, дескать, валить с больной головы на здоровую.

— Ну, хватил, — сдержанно улыбнулся Сергей Тимофеевич.

— А что? По справедливости... Я ему фактически доказываю, почему мы вдруг стали отстающими. А он мне газету сует под нос. Кто, спрашивает, тридцать пять тысяч тонн кокса недодал? Кто прогулы делает? Кто безобразничает?.. Про это про все, мол, и написано, сам начальник цеха признает...

Они не заметили, как приехали в поселок. А разговор не кончился, и Сергей Тимофеевич вопросительно взглянул на товарища:

— Разве по паре пивка?

По пути к пивному бару Пантелей Харитонович возбужденно продолжал:

— Вижу, не то что не понимает, о чем я ему долдоню, а не хочет этим делом заниматься. Нет, думаю, надо добираться к самому первому. Пошел в обком. Пропуск мне выписали все честь по чести. Ну, а к Геннадию Игнатьевичу не попал. Оказывается, к нему не я один — в журнале, на прием целый список. Там его помощник этим делом занимается. Расторопный такой парнишка, уважительный. Расспросил меня обо всем, записал. Адрес тоже. Теперь вызов жду.

— К первому идут с серьезными вопросами. Продумывают все хорошенько, чтобы было доказательно, коротко и ясно. У тебя же, кроме обиды, ничего пет.

— А что? — заершился Пантелей Харитонович. — Обижать рабочего человека никому не позволено.

— Ты только не кипятись, предостерег Сергей Тимофеевич. — Боюсь я за тебя, Паня. Геннадий Игнатьевич тоже с характером. Как бы замыкания не случилось.

— Ничего, Серега, — обнадежил его Пантелеи Харитонович. — Столкуемся. Работяга работягу всегда поймет.

— Конечно, — кивнул Сергей Тимофеевич. — Само собой. — И поинтересовался — О каких прогулах редактор говорил? О каких безобразиях?

В эту пору пивной бар пустовал. Стульев в ном вообще не держали, чтобы посетители не засиживались. Взяв по кружке нива, они отошли в сторонку, облокотились о высокий круглый стол,с жадностью отпили, потому что день был жаркий и они шли сюда но солнцепеку.

— Свежее, — удовлетворенно сказал Пантелей Харитонович.

— Хорошо, — крякнул Сергей Тимофеевич. И напомнил: — Так что редактор?

— А это тоже по статье видно: и праведное, и грешное — одним кулем... Тут же я не возражаю, если правда написана! На пятую надо было набирать расчет. Ну, а с чистой водой, бывает, и дерьмо плывет. Попало несколько обозников да сразу и драпанули с передовой но тылам шастать, присматривать, где не так горячо. Прогулы сразу подскочили. А то как-то Яшка Найда явился на смену под газом. Сначала не видно было, и мастер не заметил,, вручил ему график. Начал работать развезло. С пьяных глаз в планирный лючок не попал штангой планира да искорежил его, погнул.

— Невеселые дела, —задумчиво проговорил Сергей Тимофеевич. Отставил порожнюю кружку. Наверное, на парткоме большой разговор будет. Тех членов парткома, кто на смене, подменять собираются. Гольцев обрадовался, что я еще вольный казак, велел быть, хотя ив отпуске. Да приглашенных целый список.

— По всему видать, большой сабантуй готовится, — проронил Пантелей Харитонович. Только будет ли от него толк? Себя за чубы поскубете, на том и кончится, а главные виновники — в стороне. От ваших разговоров им не холодно и не жарко. А вот когда секретарь обкома их прищучит, забегают. Пантелей Харитонович заемыкал козырек кепчонки. Что же я тебе еще хотел доложить?.. Ага. Дружка твоего, Герасима, скорая помощь забрала — упал на обслуживающей площадке.

— Ах ты ж, несчастье какое! —вырвалось у Сергея Тимофеевича. — Отчего упал?

— Говорят, какой-то криз... То еще хорошо, что не в жар да не сверзился в>низ. Считай, тогда не воскресить.

— Ну что ты скажешь? — опечалился Сергей Тимофеевич. — Говорил же ему — проверься!..

* * *

Затаила Анастасия Харлампиевна свои тревожные подозрения. Не сказала мужу об Олеге, не поделилась с ним своими опасениями. Ведь ничего определенного она и не могла сказать. Зачем же еще ему переживать? Так рассудила Анастасия Харлампиевна. Она тоже догуливала свой отпуск, а это означало ежедневные хлопоты по дому. Приступил к работе Ростислав. Его надо было и проводить, и встретить... Да что там говорить, хозяйка всегда найдет себе дело: семья требует внимания. А Сергей Тимофеевич посвящал ее в заводские новости. В первый же день сообщил, что завод лихорадит. А потом, узнав подробности, сказал ей с обидой и горечью:

— Совсем плохо, мать. Туговато придется, пока снова на ноги станем. Ну и прогрессивки, премий, конечно, не видать. Так что планируй финансы соответственно.

— Это уже хуже, — озабоченно проговорила Анастасия Харлампиевна. — Лето немало забрало...

— Ничего не поделаешь, — отозвался Сергей Тимофеевич. — По одежке протягивай ножки. — И добавил: — Ладно, мать, не последнее доедаем... Ты вот что: наверное, одевайся, отпускница, да пройдемся парой, пока смены не развели, — улыбнулся он.

— Как это ты, Сережа, надумал? — удивилась Анастасия Харлампиевна, не в силах скрыть радости.

— Надо же реабилитироваться, — отшутился Сергей Тимофеевич, — Прогуляемся, покажемся людям... Герасима проведаем. Он уже дома.

Анастасия Харлампиевна быстренько переоделась, задержалась возле трюмо, взяла губную помаду... Что ж, она, мать взрослых детей, еще привлекательна и не отказывает в удовольствии следить за своей внешностью. Она имеет полное право с гордостью пройти по городку в сопровождении мужа, потому что верны друг другу, потому что она не только жена, но и работница, помощник ему в жизни, и что в доме у них — достаток, созданный общими усилиями, а в семье — мир и согласие. Перед уходом заглянула к Олегу:

— Мы пойдем, сынок. Если задержимся — кушайте с Ростиком, когда он со смены придет. Еда на конфорках. Подогреете.

— Ладно, не пропадем, — озабоченно отозвался Олег, оторвавшись от книги.

Он слышал разговор, происходивший между отцом и матерью, и уже тогда почувствовал, как учащенно забилось сердце. Несколько дней, со времени приезда родителей, он не виделся со Светой, и теперь представилась возможность встретиться — старики уходят, видать, надолго, Ростислав может появиться только часа через три... У него уже прошла оторопь после памятного, напугавшего его разговора — понял: мать может лишь догадываться, подозревать, но не больше. Олег по-воровски подкрался к окну, сквозь гардину, не касаясь ее, проводил взглядом удалявшихся родителей. Несколько мгновений его еще удерживал страх — а вдруг возвратятся!.. Вдруг Ростислав придет раньше обычного. Однако было в этом страхе что-то притягательное, приятным холодком подступающее к сердцу: схлестнулись благоразумие и юношеский авантюризм, готовность идти на риск. Олег уже не мог отказаться от желанного свидания, а мысль о своей удачливости помогла преодолеть нерешительность. Он метнулся к телефону, набрал номер и, услышав Светкин голос, торопливо заговорил:

— Все нормально. Давай быстренько ко мне... Да не бойся, — начал сердиться, — наши на старый поселок урезали... Говорю тебе! — Он требовал, а она, видимо, не могла отказать, — Так бы и давно, — удовлетворенно сказал Олег. — Жду...

А старые Пыжовы, не торопясь, шли по улицам городка, стараясь держаться тени от уже хорошо поднявшихся тополей и кленов, заходили в магазины, смотрели товары, останавливались перекинуться несколькими фразами со знакомыми. Как же! Возвратились люди из отпуска. И разговоры больше вокруг этого: «Где отдыхали?», «Как отдыхалось?», «Да вы просто молодожены — так прекрасно смотритесь! А мы были в санатории «Донбасс». Чудесно! Только к морю далековато». — «Нет, у нас в Коктебеле море буквально рядом». — «Подумать только, вместе с писателями?.. Ну, у них, наверное, шик?» — «Чего там... обыкновенно». — «Нам еще предстоит отпуск. Думаем на Кавказ». — «Вы, оказывается, счастливчики — у вас еще все впереди!..» Вроде ничего не значащие разговоры, а становилось как-то теплей. Знакомых у Пыжовых много — заметные они люди на заводе, уважаемые. Тот просто поздоровается, другой считает своим долгом поинтересоваться самочувствием Сергея Тимофеевича и Анастасии Харлампиевны или останавливаются узнать, что думает Сергей Тимофеевич о пошатнувшихся заводских делах...

А тут ведь по-разному можно думать. Конечно, завод «посадили» углефабрика и пятая батарея. Но никуда не уйти и от того, что сами, как выразился Пантелей, рассобачились. Производство ведь такое — коллективное: один разгильдяй может погубить все дело. Однако зло даже не в разгильдяях — они на виду и сразу же обнаруживают себя, а это дает возможность предпринимать против них решительные меры. Тут надо брать глубже — ставить вопрос о добросовестном отношении к своим обязанностям каждого заводчанина — рабочий ли это, итээровец, или та же официантка в столовой, которая может испортить человеку настроение, и тогда у него на работе все идет вкривь и вкось. Тут надо уже кричать о необходимости совершенствовать деловые качества, потому что, когда каждый понемногу барахлит на своем рабочем месте, тогда все это выливается в ощутимые потери. Тогда прямого виновника не найти, а дело страдает.

— Сережа, Сереженька, — затеребила его Анастасия Харлампиевна. — Да ты что, глухой? Позвал гулять, а сам на жену ни малейшего внимания — проблемы какие-то решаешь.

— Это я, Настенька, к парткому готовлюсь.

— Нашел время! Дома и придумаешь свое выступление. А сейчас давай в универмаг заглянем.

В отделе тканей она облюбовала материал на расхожее платье, а в обувном — туфельки на осень для Алены. Таких денег у них с собой не оказалось. Анастасия Харлампиевна намеревалась сбегать домой. Но Сергей Тимофеевич воспротивился:

— С тобой когда ни пойдешь — в магазине застрянешь. Никуда оно не денется — завтра купишь. К Герасиму ведь собрались заглянуть.

— Ну хорошо, хорошо, — улыбнулась Анастасия Харлампиевна. — Ворчун ты старый. Идем уже к твоему Герасиму.

Они подъехали трамваем к той остановке, которая и была сделана для рабочих завода, живущих на старом поселке, где садился и выходил Герасим, перешли железнодорожные пути. Сергей Тимофеевич осматривался по сторонам: небольшая асфальтированная привокзальная площадь, распланированный молодой садик.

— Вот здесь, Настенька, мы больше и толкались с Геськой. Только тогда, в двадцатых годах, тут был пятачок, мощенный булыжником, на месте этого садика — заросли, казавшиеся нам джунглями. В кустах уркаганы кублились. А мы петушиные перья собирали, высохшими ветками били на лету голубых стрекоз, маленьких, рыжих, на кустах за хвост ловили. В конце лета обжирались глодом, маслиной... — Сергей Тимофеевич вздохнул: — И для чего оно в памяти держится?..

— Не держалось бы — и не вздохнул, — сказала Анастасия Харлампиевна.

— А то еще на кладбище забирались. Хорошее кладбище было — в зелени утопало. Сколько птиц! Мухоловки, щеглы, чижи, сорокопуды... То мы, малое хулиганье, уже с рогатками туда — на охоту. Да курить учились, сворачивая цигарки из сухих листьев.

— Ай да Пыжов! — воскликнула Анастасия Харлампиевна. — Кто бы мог подумать! Вот не знала..

— И правильно, засмеялся Сергей Тимофеевич. Охмурил, а теперь можно в грехах признаваться.

— Каким ты был — таким остался, — с/наигранным осуждением ответила Анастасия Харлампиевна словами известной песни.

Им обоим эта шутливая перепалка доставляла удовольствие, а Сергея Тимофеевича еще и отвлекала от тревожных мыслей о том, как они встретятся с Герасимом после вот той размолвки.

— Между прочим, — заговорил он, — на этом кладбище окончательно угробил себя Фрол Одинцов. Пантелей как-то рассказывал. Уже после войны, подменяя Громова, откомандированного на Западную Украину, затеял он строить новое здание райкома, поскольку средства отпустили. Выбрал местечко на заброшенном кладбище — хоронить там перестали еще в начале тридцатых годов. Пригнали технику. Экскаватор котлован под фундамент роет, самосвалы грунт вывозят — решили этой землей засыпать яр за поселком, спрямить дорогу. Люди — к секретарю: как же, мол, так? Оно ведь и с этической стороны не очень красиво, и в санитарном отношении. А он, знай, свое продолжает. Начали писать в обком, в Верховный Совет республики, в Москву... Сняли Одинцова. А здание-таки достроили.

Они как раз проходили мимо. Теперь здесь размещалась поликлиника. Рядом поднялась многоэтажная больница, другие строения... И уже не писали люди об этом строительстве, не жаловались, не возмущались тем, что потревожен вечный покой мертвецов. Что ж, Сергей Тимофеевич на собственном жизненном опыте, вобравшем в себя и войну, знает: только первое впечатление бывает сильным, потрясающим, а потом такие же самые действия или явления не вызывают прежних бурных эмоций... Так и исчезло старое кладбище, некогда размещавшееся на краю поселка, за которым сразу же начиналась степь. Со временем оно оказалось в центре Алеевки, и поселок его поглотил. Теперь уже ничего не говорило о том, что когда-то здесь находили упокоение усопшие, что к ним приходили родичи — оплакивать и поминать, что среди могил и крестов шастала поселковая ребятня, затевая спои шумные игры... Об этом помнят лишь старожилы. А когда они умрут, с ними умрет их память, и тогда это будет просто земля, на которой живут люди...

Они подошли к усадьбе Герасима. Увидев их со двора, навстречу поспешила Рая — обрадовалась, повела к дому.

— А он все время гулял, — говорила на ходу. — Только что пошел прилечь.

— Так мы не будем беспокоить, — в нерешительности остановилась Анастасия Харлампиевна. — Пусть отдыхает, да, Сережа?

— Какие могут быть возражения, — отозвался Сергей Тимофеевич. — Пусть спит, а мы посидим на моей любимой скамеечке под вишней. Рая нам все, как есть, расскажет.

— Прибыл уже командир, — появляясь на пороге проговорил Герасим Кондратьевич. — Ишь, распоряжается!.. А тут еще есть хозяин, еще не отнесли в карьер копытами вперед.

— Такого казака?! — Сергей.Тимофеевич не очень естественно передал возмущение: его поразил и обеспокоил Гераськин вид — землистая бледность, ввалившиеся глаза... И все же продолжал бодренько — То, Герасим, пусть наших врагов носят ногами вперед, а мы с тобой еще своими потопаем.

Рая украдкой вытерла набежавшие слезы. Герасим окинул гостей оценивающим взглядом, проговорил:

— А вы, эт самое, как огурчики малосольные, налитые. Море, оно, дает себя знать,

— Терпимо, — ответил Сергей Тимофеевич. Он чувствовал себя чуть ли не виноватым в том, что здоров, полон сил. Язык не поворачивался хвалиться перед тяжелобольным другом. — Терпимо, — повторил он, — только разговор вовсе не о нас. Это мы пришли тебя спросить: чего ради вздумал дурака валять?

Рая проводила их к садовой скамейке, хотела возвратиться в дом, чтобы приготовить закусить, но Пыжовы в один голос запротестовали. Удерживая Раю, Анастасия Харлампиевна сказала:

— Вот уж эта наша манера: только гость на порог — сразу его за стол. Не хотим мы, Раечка, не голодны. Можно ведь и так посидеть.

— Ты не слушай их, не слушай, — наказал жене Герасим Кондратьевич. — Там и бутылка есть. Как же, пусть Серега выпьет — ему оно только на пользу.

— Сам знаю, что мне на пользу, а что во вред, — возразил Сергей Тимофеевич. — Не затевай, Рая, ничего.

Анастасия Харлампиевна отвела Раю в сторонку. Они остановились возле летней кухни, потом вошли в нее. Проводив их взглядом, Герасим Кондратьевич удрученно заговорил:

— Плохо, Сергей. Так плохо — дальше уж некуда...

— Ну, а что все-таки признали?

— Гипертония, будь она неладная. Болезнь века.

Сергей Тимофеевич не стал говорить, что уж в данном случае век ни при чем, что Герасим подорвал свое здоровье водкой. Он глубоко убежден: трудовые перегрузки не страшны, если этот труд приносит радость, если, выполняя свое дело, человек чувствует глубокое удовлетворение, если при ЭТОМ поет его душа. Ну, а после хмельных перегрузок чего уж ждать хорошего! Разбитое тело, подавленная психика, гнетущее состояние...

— Я так и подумал, когда ты на голову стал жаловаться, — после недолгого молчания сказал он. — Но ты крепись, старина. Повышенное давление научились сбивать.

— Как потемнело в глазах да кинуло с ног, успел еще подумать: «Конец тебе пришел, Герасим...» А оно, видать, еще не время. Отходили.

— О каком времени торочишь? Каких-то пятьдесят лет... Еще жить да жить.

— Какая жизнь?.. Инвалидность дали.

— Так это временно — пока окрепнешь. Главное — поднялся. Теперь на поправку пойдет, если лечиться будешь по-настоящему.

— Лекарств надавали... А мне, Серега, сейчас бы за правое крыло паровоза, вырваться на степной простор да открыть большой клапан, прогромыхать первой весенней грозой... — И сник. — Плохо, Серега. Слабость одолевает. Ты уж извини — пойду прилягу.

Сергей Тимофеевич проводил его до крыльца.

— Выздоравливай, — сказал. — Мы еще как-то выберемся проведать.

— Все же, Серега, ты меня обидел чарку не выпил.

— Вот тогда, как придем в другой раз — обнадежил Сергей Тимофеевич.

В ответ Герасим Кондратьевич только махнул рукой, вошел в дом.

Сергей Тимофеевич заглянул к женщинам, намереваясь забрать жену и распрощаться с Раей. Но та плакала, а Анастасия Харлампиевна ее утешала. И он тоже присел на свободный стул.

— Причаровала его Людка, — причаровала, подлая, — говорила Раиса. — И все новую порчу напускает.

— Полно тебе, Раечка, возразила Анастасия Харлампиевна. — Ну кто в наше время серьезно относится к этому? Просто болен Геся. Серьезно заболел. Надо лечиться.

— Порча, стояла на своем Раиса. — Ведь совсем уже хорошо было. А перед тем, как этому случиться — какую-то женщину застукала у калитки. Издали смотрю, размахивает руками. будто с кем-то разговаривает. Подхожу ближе — никого во дворе нет, а она увидела меня, черным платком прикрыла лицо и мимо прошмыгнула...

Как все бабы, Анастасия Харлампиевна участливо слушала, кивала, хотя и понимала, что все это — плод больного воображения.

— На другой день, — продолжала Раиса, — Геся так напился, что еле до порога добрался. Тут уже я его в дом втаскивала... И в пьяном сне все с ней разговаривал, Людочкой называл. — Голос ее дрожал и от женской обиды, и от жалости к своему непутевому Гераське. Она то и дело вытирала глаза. — Утром на смену пошел, а в два часа это с ним и приключилось... Как же, Настенька, не порча? Последнее время в рот не брал спиртного и вдруг мертвецки набрался... Не иначе как порча!

Пыжовы понимали: переубеждать ее — бесполезно. Рая и сама по себе была не очень образованной — трудилась разнорабочей на заводе, а тут еще такое горе — во что угодно поверишь. Да еще нашептывание старушек-соседок, по-своему толкующих все загадочное и таинственное.

— Ничего, Рая, — подбодрил ее Сергей Тимофеевич. — Теперь-то за Герасима взялись врачи.

— Врачи врачами — пусть лечат тело, — сказала Раиса, — а я думаю еще бабку позвать. Есть у нас тут на поселке — испуг снимает, младенческие, разные порчи. Пусть и Герасиму пошепчет. Может, освободит его от чар, душу очистит. В душе у него недуг гнездится...

Домой Пыжовы возвращались расстроенными. Уж очень печальным было то, что они увидели.

— Жаль Герасима, — проговорил Сергей Тимофеевич. — По всему видно, не выкарабкаться ему, не подняться. Такой души человек, а счастье обошло.

— Жаль, — как-то уж очень резко отозвалась Анастасия Харлампиевна. — Только не надо о душе. Не было ее у него и нет.

— Что ты, Настенька? — удивился Сергей Тимофеевич.

— Эгоист твой Герасим, — непримиримо продолжала Анастасия Харлампиевна. — Злой эгоист. Послушал бы, что Рая рассказывала! Ни внимания, ни ласки, ни любви... Только и того, что сына родила. Сама удивляется, как это случилось. И так — все замужество. Пьянство и мечтания о той, первой любви. Да на мой характер, и дня с таким не жила бы. Это Рая — святая: всю жизнь так переколотиться, перемучиться!.. Еще и жалеет, ухаживает за ним, беспокоится, переживает, плачет...

— Ты очень строга к нему, — заметил Сергей Тимофеевич.

— Это не я строга, а ты больно мягок, — уже спокойнее уточнила Анастасия Харлампиевна. — Герасим не прав. Он очень виноват перед Раей. Согласись, Сережа, нехорошо он с ней обошелся, жестоко... Ну и оставайся верен своей первой любви, не обзаводись семьей, страдай, если иначе не представляешь свою жизнь. Тогда действительно можно говорить о каких-то возвышенных душевных качествах. Но если, страдая, приносишь страдания ни в чем не повинному человеку, жене, матери своего ребенка!.. Как хочешь, Сережа, ничего возвышенного в этом нет.

— Испаскудила Людка всю Гераськину жизнь, — задумчиво проговорил Сергей Тимофеевич. — Привела к концу. Только точку осталось поставить. А я ему говорил: брось, берись за ум... Впрочем, говорить-то легко. Но когда схлестываются ра; зум и чувства!.. — Сергей Тимофеевич подумал, что, сколько живет человечество, столько учится владеть собой, а все еще ходит в приготовишках так еще слаб и немощен разум против бури чувств; что каждое новое поколение, стремясь к совершенству, упорно старается преодолеть тиранию чувств, все время ставит одну и ту же задачу: уметь владеть собой... Он взял жену об руку: — Не справился Герасим с чувствами — вот в чем его беда. И Раю, ты, Настенька, права, очень жаль. Но она тоже не могла приказать себе бросить Герасима, потому что любит. Страдает и любит. Вот в какую они попали круговерть.

13

На широком, под мрамор сделанном из гранитной крошки и цемента крыльце заводоуправления стояли Чугурин и председатель колхоза Круковец. Смотрели, как в машины, представленные автохозяйством, шумно, с веселой перепалкой, шутливыми прибаутками усаживались заводчане. Там командовали Гольцев и Гасий. Комсомольско-молодежную бригаду на ходу сколачивал Славка Дубров.

— Славик, и меня возьми! — надрывалась Анька Сбежнева.

— Не могу! — в ответ кричал Славка. — Не могу, Анна Маркеловна. Вышли из комсомольского возраста!

— Вот напасть! — ляснула себя Анька по бедрам, будто и впрямь огорчена. — Оттуда вышла, туда не пришла!.. Самому, небось, за тридцать перевалило. И вовсе перестарок!

— А я последний срок на комсомоле. К Ивану Толмачеву подкатывайся — его будем избирать!..

Наблюдая веселую суету у машин, Чугурин проронил:

— Вот как рвутся к тебе, Владимир Захарович. И чем только ты их взял?

Круковец — высокий, стройный, с загорелым до черноты лицом и потому, наверное, кажущийся старше своих тридцати двух лет, подбрасывая на ладони брелок с ключом от зажигания, усмехнулся:

— В «профилакторий» едут, Павел Павлович. — И, уловив на себе недоумевающий взгляд Чугурина, объяснил: — А это с веселого языка Аньки Сбежневой пошло. Оно ведь и в самом деле одно удовольствие после заводского жара и гари, оторвавшись от «закопченных самоваров», как она же назвала печи, потрудиться среди степного раздолья.

— Н-да, режешь ты меня без ножа своим «профилакторием». Людей вот отдал, а у самого на заводе не все благополучно. План ты нам будешь делать?

Вроде шутя это было сказано, и не шутя, как бывает, когда, приходится поступаться своими интересами в силу необходимости. Круковец, очевидно, так и понял, потому ответил такой же интонацией:

— Мы временно берем. А уж вы, Павел Павлович, забираете от нас — без возврата. Кто остался в колхозе? Старики. А их дети — у вас пристроились, в транспортно-ремонтных мастерских, шоферами и слесарями автобазы «Межколхозстроя»... Некоторые еще дальше подались — на шахты... Значит, отрабатывайте за них. Логично?

— Ох и «цепкие вы, Круковцы, — усмехнулся Чугурин. — Что батя был — палец в рот не клади, что сынок. Яблочко от яблони...

— До отца мне далеко, — перестав играть брелоком, отозвался Круковец, — Он всей жизнью имел право требовать от людей такого же горения, а я — лишь должностью своей.

— Что верно, то верно, — закивал Чугурин. — Войной побитый — в чем только душа держалась, а сколько в нем было энергии, целеустремленности!.. О земле мы с ним тоже толковали. Это у тебя, Владимир Захарович, от него — отрабатывайте.

А сам подумал о том, что вот и не имел Захар Круковец образования, зато природного ума, хозяйственной сметки, прозорливости ему не надо было занимать. Видно, в корень смотрел, когда незадолго до смерти утверждал, что сельское хозяйство уже переведено на промышленную основу, механизировано и машинизировано, осуществляется денежная оплата за труд, и что производство сельскохозяйственных продуктов вскоре станет не только заботой колхозников, но всего общества, и в первую голову — рабочего класса. Так оно и оборачивается. Теперь на уборку урожая загодя планируются полумесячные, с последующей заменой, поездки больших групп заводчан, не связанных со сменной работой у печей или у аппаратуры химических цехов. Нынешний выезд — разовый: собрать огурцы и помидоры, чтобы отправить в магазины своего городка, старого поселка, Ясногоровки.

Да, остался в памяти людей прежний председатель колхоза старой Бурьяновки, а нынешнего Заветного. И не таким, каким изобразил скульптор, установивший на площади перед зданием правления колхоза и клубом бюст дважды Героя Социалистического Труда Захара Круковца. А вот тем — горьким и дерзким одноглазым, одноруким солдатом, в отчаянном порыве срывающим крышу со своей хаты, чтобы отдать солому оставшемуся без корма колхозному скоту... Его и скосило посреди степи, когда ехал на бидарке к току. Упустил вожжи, схватился за грудь, пронзенную болью, наверное, еще некоторое время чуя кровоточащим сердцем каждую ухабинку полевой дороги. Верный Воронок не сбился с пути, привез к людям своего уже бездыханного хозяина... С тех пор и руководит колхозом его сын, после окончания института работавший в колхозе главным агрономом.

К Чугурину и Круковцу подошел Гольцев уточнить маршрут.

— А мы с тобой, Константин Александрович, впереди поедем на моем «козле», — отозвался Круковец, снова подбрасывая брелок и весело подглядывая на автоколонну, — Сила! — восхищенно добавил он. — В Заветное и заезжать не будем — прямо десантом на поля.

— У тебя не разгуляешься, — проронил Чугурин. — Только смотри не выпотроши их окончательно. Знаю вашего брата: заполучив рабочие руки, норовите все выжать. А им завтра в первую выходить.

— Что вы, Павел Павлович, усмехнулся Круковец. — У меня никакого нажима, никаких принуждений. Только и надеюсь на рабочую сознательность.

— Да молоком не опои, — продолжал Чугурин, — а то молоко с овощами...

— Ученые уже, отозвался Круковец, вспомнив, как в минувшем году от доброты душевной, стараясь отблагодарить за помощь, привезли на плантации бидон парного молока сразу же после дойки. Тогда кое-кого понесло так, что пришлось к врачам обращаться, а некоторым и бюллетенить.

— Гляди, — хмуро предупредил Чугурин, — второй раз такой диверсии не спущу.

— Комиссар же при мне, Круковец лукаво качнул головой в сторону Гольцева. — Полномочный представитель.

— Будем, наверное, ехать, сказал Гольцев. — Чего ж время терять...

Колонна и впрямь была готова к отъезду, лишь Анька Сбежнева все еще не угомонилась.

— Ты чего мыкаешься? — напустился на нее Гасий. — Быстренько — на машину!

— Так она ждет, пока мест не будет! пояснил Пташка.

— Точно! — засмеялась Анька в ответ на этот возглас. — Тогда хоть на коленях у кого-нибудь посижу. Лучше бы, конечно, к Тимофеичу — он на курортах сил набрался. А то с теми пацанами — одна морока.

— Ну сатана в юбке, — под общий смех только и сказал Сергей Тимофеевич.

Гасий стал ей выговаривать:

— Память батьки и матери не срамила бы. Школа носит имя брата — Героя, а ты...

— Эх, профсоюз, профсоюз, прервала она Гасия, — все соревнование на уме, техника безопасности... разные шмульки-мульки. И когда ты уже любовью станешь заниматься?! Понимаешь, край женишок нужен!

— Хватит, хватит зубоскалить. Сейчас ехать будем. Давай подсажу.

— Только в эту, где наша смена. Не могу без Тимофеича и Пташки, — Вдруг зашлась смехом, будто ее щекочут: — Ой, идол, все ребра пересчитал! А еще профсоюз!.. — И, оказавшись в кузове, приплясывая, запела:

И юбочки — чи-чи. и оборочки — чи-чи,

Прочичикала миленочка, теперя — хоть кричи!..

Отбила чечетку, снова затянула:

Ой кум, куманек, что ж ты меня не сберег.

А я вчора у ночи — с офицером на печи...

Машина тронулась. Анька с визгом повалилась на сидящих. Они раздвинулись, дали ей место, а ребята загорланили:

Ехали казаки — и с Дону додому,

Подманули Галю, забрали с собою.

О-ой ты, Галя, Галя молодая,

Подманули Галю, забрали с собо-о-о!..

И что ни машина — своя песня. Так и умчались в раннюю, искрящуюся росой степь, взбудоражив ее шумом моторов и молодым, азартным разноголосьем.

Заветное и в самом деле объехали стороной. Круковец петлял на своем «козле» полевыми дорогами, а за ним двигались грузовики. Они почти не пылили — дороги не были разбитыми и к тому же на них, как и на все окрест, тоже пала роса. Ворочая баранку, то притормаживая, то снова нажимая на газ, Круковец искусно, как заправский шофер, вел машину и улыбался.

Ты что это, как ясный месяц? — спросил Гольцев.

— Чудесный день ожидает нас. Будет ведро — много успеем.

— Синоптики передали?

— Роса обильна на заре, — сказал Круковец, подумав о том, что не только промышленный люд, но и сельские жители, не исключая нынешних стариков, уже не знают примет, которые веками накапливались человечеством и в ближнем, и в дальнем прогнозировании погоды. Отошло все это, как устаревшее, потому что и здесь сказала свое слово наука, вооруженная тончайшими приборами и аппаратурой, использующая в своих надобностях даже искусственные спутники Земли.

А Гольцев, понаблюдав, как Круковец залихватски вертит баранку, спросил:

Удовольствие получаешь, Владимир Захарович, или экономишь на шофере?

И то, и другое, — смеясь, сказал Круковец.

— Прижимистый ты, однако.

— Да ведь на дороге такие деньги не валяются. А к концу года они — как добрая находка. — Круковец быстро взглянул на спутника: — Между прочим, не мешало бы деловым людям приучиться самим возить себя.

Не мешало бы, — согласно кивнул Гольцев, — Сколько машин стоит на приколе во время всевозможных собраний, совещаний. Сколько человеко-лет бездельничают шоферы. Зимой, ко всему прочему, еще и моторы прогревать приходится — напрасно бензин жечь... А дошло до того, что какся-то шарашкина контора и та имеет государственный автомобиль, шофера в штате.

Если по нашему колхозу только на одной зарплате шоферу набегает за год тысяча рублей, представляешь, какие средства для нужд народного хозяйства можно высвободить в масштабе всей страны! Это без учета той пользы, которую они могут принести, работая по прямому назначению, а не личными извозчиками.

— В колхозе проще, — сказал Гольцев. — Собралось правление и решило. А провести повсюду...

— Повсюду тоже не трудно, — заверил его Круковец. — Правительственное постановление — и все. Оно будет, такое постановление. Непременно будет, потому как денежки счет любят, тем более — народные денежки. Вот и Каширин наш, Николай Григорьевич, смотрю, все чаще без водителя обходится. И это — секретарь райкома, которому и подавно вроде не годилось бы самому баранку вертеть.

Дорога постепенно спускалась в долину. Поля дозревающих хлебов, кукурузы, подсолнечника в обрамлении зеленых лесозащитных полос остались позади. Проехали обширный, глубоко обкошенный участок суданки, проводивший их перепелиным боем — хрустально чистым в этой прозрачной рани. Потом начались огороды, разместившиеся на пологом склоне. Они почти вплотную подступали к прудам, сверкающим голубенью. Эти пруды разорванной цепочкой тянутся по древнему руслу какой-то давным-давно высохшей речки. Местами они поросли камышом, кугой. На пустынных оголенных берегах лишь кое-где купами кудрявятся вербы, и потому хорошо просматриваются противоположные прибрежные участки, сплошь занятые плантациями лука, капусты, укропа, моркови, других огородных культур. В пруды свешиваются хоботы водозаборных труб, и возле них стоят насосные, которые гонят воду на огороды.

Гольцев знает, вместе с тем, равнинным участком, что расположен возле завода и орошается сточными водами коксохима, прошедшими через очистные сооружения, аэротенки, каскад мелководных биологических прудов, колхоз на выращивании овощей выручает большие деньги. Доходы от овощеводства составляют около тридцати процентов в общих прибылях. А Круковец еще и прибедняется, напирает на союз Серпа и Молота: то людей выклянчит, то нужные ему материалы. Только на железных трубах большого сечення с коленами, вентильными заслонками «накрыл» ой-ой как! Пришлось и водовод прокладывать выделять канавокопатель, трубоукладчик, посылать электросварщиков... И животноводческие фермы ему механизировали: установили автопоилки, смонтировали подвесные дороги... Хитер мужик. И это уж точно — прижимист. Заводского ему не жаль, а колхозное экономит даже на шофере. Вот оно, крестьянское, испоконвечное, как крепко в нем сидит... Впрочем, клуб-то соорудил — не пожалел денег. Красавец клуб. Библиотека большая, а в ней все есть, что нужно людям: собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма, общественно-политическая литература, художественная, сельскохозяйственная... И продолжает пополнять ее новинками. На это Круковец не скупится. Специальным постановлением правления разрешили оформить подписку на Большую Советскую Энциклопедию, Библиотеку мирового романа... Киномеханик у них свой и стационарная киноаппаратура. Привез из Югова молодого специалиста руководить художественной самодеятельностью. Зарплату ему положил хорошую, квартирой обеспечил. И директор клуба у него со специальным образованием — оканчивал техникум культпросветработы. Так что на культуру Круковец раскошеливается охотно. Это для тех, кто после школы задерживается в колхозе...

И еще одно большое дело тянет за счет колхозных средств — благоустройство Заветного. Батя его начинал, а он достойно продолжает с гораздо большим размахом. Сначала фермы асфальтными дорогами соединил, потом до трассы довел асфальт. Теперь не страшна распутица ни весной, ни осенью. В любое время года можно вывозить молоко, другие сельскохозяйственные продукты. Экономически выгодно. Да и людям очень удобно. Раньше добирались в Алеевку, откуда потом можно попасть и в райцентр, и в Югово. Нынче и в Заветное рейсовый автобус ходит. А в самом селе небольшая площадь перед клубом и зданием правления, где установлен бюст Захара Круковца, и центральная улица тоже заасфальтированы, тротуары цементными плитами выложены, вдоль улиц хорошо разрослись ореховые деревья... От старой Бурьяновки разве что воспоминания остались. Теперь если бы и понадобилась солома — не найти ее на стрехах. Дома колхозников покрыты у кого черепицей, у кого шифером. И почти над каждой крышей квадраты, ромбы, кольца, стальные «метелки» направленных в сторону Югова телевизионных антенн.

Да, молодой Круковец пошире отца размахнулся. Прицел у него на еще большую интенсификацию хозяйства. Надеется немалую выгоду извлечь из того, что совсем рядом индустриальная громадина возводится — крупнейший в Европе коксохимический комбинат. Если стать основным поставщиком сельхозпродуктов в торговую сеть и предприятия общественного питания завода, только на тонно-километрах, на горючем, на низком проценте амортизации машин сколько экономится средств! А Круковец этого и добивается. И Гольцев подумал, что, может быть, таким и должен быть настоящий хозяин: знающим, энергичным, бережливым, к людям внимательным, сердечным, в меру хитроватым, в меру простодушным, но всегда себе на уме, когда это касается не личных, а общественных интересов. Чтобы так вести дело, так самоотверженно отдаваться работе, нужна, очевидно, не только партийная убежденность, но и еще что-то, делающее каждого человека в его трудовой деятельности неповторимым. И он спросил:

— Слушай, Захарович, в сельскохозяйственный пошел по призванию или чтобы бате угодить?

— Почему это тебя заинтересовало?

— По нынешним временам, куда ни шло, факультет механизации. А чтоб агрономический...

— Хлеб, небось, ешь? — отозвался Круковец.

— Все едят, да не все растят. Я просто хочу сказать, что при теперешних широчайших возможностях выбора своего жизненного пути в сельскохозяйственные институты часто идут случайные люди, провалившиеся на вступительных экзаменах в других учебных заведениях, ну, и те, конечно, кто уж по-настоящему одержим. Таким мне почему-то представляется контингент сельхозвузов.

— Мрачновато, — сказал Круковец, — а, в общем, близок к истине. Хронические недоборы даже при таком положении, когда наши неофициальные эмиссары при столичных вузах подхватывают провалившихся на первом же экзамене абитуриентов. Толку от них, естественно, мало. Человек мечтал стать авиаконструктором, геологом, архитектором, кибернетиком... а тут вдруг навоз, компосты, возделывание гречихи, искусственное осеменение, севообороты.:. Некоторые, правда, прикипают к хлеборобскому труду. Это те, кто не только проникается сознанием его нужности и значимости, но и обнаруживает в нем своеобразную романтику. Лишенные этой благодати не работники. То уже ищи их в городе.

— Село еще не удовлетворяет культурных запросов — проговорил Гольцев. — Кажется, этим объясняют бегство молодежи и специалистов в город.

— Чепуха, — отозвался Круковец. — Сказать так, — значит, ничего не сказать. Да мы чаще иных горожан бываем в театрах, филармонии, пользуемся услугами областной библиотеки, в клубе принимаем гастрольные труппы, свою самодеятельность смотрим, прокручиваем новые фильмы даже раньше, чем они попадают в Алеевку. Так же вечерами у телевизоров просиживаем. За громкой фразой о сельском бескультурии скрывается обыкновенный быт. Кого город успел развратить теплыми туалетами, паровым отоплением, ванной, тому очень неуютно пользоваться в непогодь дощатым нужником, особенно сразу с постели, обременительно запасаться углем, каждый день растапливать печь, убирать жужелку, носить из колодца воду? купаться в корыте... К тому же все это забирает уйму времени. Вот здесь собака зарыта. С газом ведь наши сразу приспособились, как только дороги проложили. Сейчас почти у всех газовые печки. Приходит машина, привозит баллоны с пропаном, а пустые берет на зарядку. Какое облегчение готовить еду! Удобно, быстро, чисто... Да если нам, при нашей близости к природе, с нашим нектарным воздухом создать городские бытовые условия, отбоя не было бы от желающих работать в сельском хозяйстве, города обезлюдели бы.

— Потому и не создают, — засмеялся Гольцев. — Тем более еще хватает чудаков, которые и без этих условий не изменяют селу. Тебя вот, что тут держит?

— Все, — сказал Круковец, — и убежденность, и романтика, и память... А более всего — давний урок, как надо отдаваться делу, преподанный отцом. Этот урок у меня с детства, с той последней военной зимы перед глазами, и не забуду его до конца своих дней.

— Слыхивал и я про тот урок, — закивал Гольцев.

— Ну вот, и не надо спрашивать, — коротко отозвался Круковец.

Съехав с основной дороги и попетляв между плантациями, они остановились возле штабеля пустых ящиков. Гольцев осмотрелся и подумал, что Пал Палыч — как в воду глядел: у Круковца не очень разгуляешься. И тара была готова, и весы, а при них — кругленький, розовенький дедочек, покрытый капроновой, видавшей виды шляпой, в очках с одной дужкой, блокнотом в руке и модерной шариковой ручкой за ухом.

— Как, Силантьевич, дела? — опросил Круковец, здороваясь с ним за руку.

— О’кей, Захарыч! — жизнерадостно проговорил дедок. — О’кей.

Это неожиданное в его устах «о’кей» вызвало у Гольцева невольную улыбку. А Круковец — хоть бы что. Видать, такое ему было не в диковинку.

— Фронт работ подготовили? Смотрите, какая армия едет, — качнул головой в сторону приближающихся машин. Справитесь, Силантьевич? Подмоги не запросите?

— Что ты, Захарыч?! Войсковому старшине, дотопавшему с боями до Эльбы, такие речи...

— Ну и чудесно, — сказал Круковец, представил ему Гольцева. — Опирайтесь, Силантьевич, на партийную силу, а я подался. — Обернулся к Гольцеву: Попозже наведаюсь. Думаю, вы тут сладите...

Однако помощь Гольцева почти не понадобилась. Силантьевич командовал, как заправский полководец. Молодежь во главе со Славкой Дубровым отправил на соседний участок собирать огурцы. На плантации помидоров остались более пожилые и женщины — здесь хоть не до самой земли нагибаться. Силантьевич заблаговременно расставил в междурядьях ведра и плетеные корзины с таким расчетом, чтобы каждый снимал помидоры с двух рядков. Показал, куда носить собранное, предупредил, чтобы брали только зрелые помидоры и не обламывали стебли, взмахивал короткопалой рукой:

— Двинули, ребятки, у нас за простой не платят.

— Вот это — прораб, — присвистнул Пташка. — Мы ведь не зарабатывать приехали — помогать.

— Тем более, — сказал Силантьевич. — Пока солнышко не над головой, как раз и поработать всласть. Потом вам, рабочий класс, невтерпеж будет.

— Гляди, Тимофеич, как он арапа заправляет: «невтерпеж». Это нам-то, огнем опаленным! Поработал бы с наше на печах, а то прохлаждается...

Силантьевич в ответ лишь хитро усмехнулся, дескать попомните мое слово, и покатил к весам.

— Теперь уж никак нельзя ронять свое рабочее достоинство, — подытожил Гольцев, занимая место в общем развернутом строю.

Они двинулись цепью, как в наступление. И, как в наступлении, одни сразу же вырвались вперед, другие немного поотстали.

Силантьевич со своими помощниками колдовал у весов, аккуратной колоночной вписывал в блокнот цифры. Четверо ребят подносили наполненные ящики, ставили на весы, снимали с весов, относили в сторонку, поближе к дороге, а потом грузили на подходившие машины.

Поначалу сборщики взяли несколько быстрый темп. Со временем малость поубавилось прыти. А потом все чаще приостанавливались, разгибали спины. По одну сторону от Сергея Тимофеевича двигался Гольцев, по другую — все время болтавший Пантелей Пташка. Но и он, наконец, умолк. Лишь косился на напарников, как, между прочим, и сам Сергей Тимофеевич, приноравливаясь, чтобы не отстать.

А солнце поднималось все выше и выше, и нестерпимей становился зной в полном безветрии. Раскраснелись лица, пот заливал глаза. Сначала Сергей Тимофеевич вытирался платочком, а потом платочек стал черным от грязных рук и совсем мокрым. В ход пошли рукава. И как ни торопился, все же отстал от Гольцева.

— Не огорчайся, Серега, нам так и этак не угнаться за ним, — проговорил Пташка. — Молодой... Вон понесся, как резвый конь. А я уж ухойдокался сто потов сошло.

— Эх, Паня, Паня... Язык твой — враг твой. Зачем же бахвалился? Только старикашке этому на потеху

Чтобы не отвечать на упреки, Пташка подхватил свою корзину, понес высыпать собранные помидоры. А Сергей Тимофеевич уже и не пытался догнать тех, кто ушел вперед. Невыносимо болели поясница и мышцы ног — ну-ка, без привычки понаклоняйся с раннего утра до полудня. Еще та зарядка! К тому же донимала духота, приправленная дурманящим специфическим запахом прививших от зноя помидорных листьев... И Сергей Тимофеевич вынужден был признать, что у дымной горячей печи на своем коксовыталкивателе ему гораздо сподручней и не так утомительно. Будто и не были его пращуры хлеборобами — так далеко отошел от их древнего труда, не знает его, не понимает так, как знает и понимает свое заводское дело.

Перерыв, объявленный Силантьевичем, был очень кстати, видимо, не только для Сергея Тимофеевича — уж больно дружно все оставили работу и потянулись к молодой посадке возле пруда, где две поварихи уже приготовились кормить шефов обедом, привезенным в больших молочных бидонах...

* *

Вот уже догодил себе Сергей Тимофеевич, уединившись в вербных зарослях на берегу пруда. Его неожиданно и приятно поразило то, что в жаркий безоблачный полдень здесь моросил мелкий дождик — густые кроны словно рассевали чистейшую росную пыльцу, и потому такой целительно-освежающей была прохлада. Он быстренько разделся, довольный, что утром не забыл надеть плавки, умостился на коряге.и опустил ноги в воду.

Эти пруды Сергей Тимофеевич знает давно. За ними на несколько километров тянется суходольная долина, в самых низинах которой кое-где сохранились небольшие болотца, а потом начинаются Саенковы плеса. Вода здесь осталась от уже забытого, давно потерявшего свое имя притока медленно умирающей степной речки Волчьей.

На противоположном берегу пруда двое, очевидно, заезжих (в сторонке стоял мотоцикл с коляской) «промысловика» таскали раков драчкой — снастью, сплетенной из проволоки, которую на веревке забрасывают с берега, а потом вытаскивают. Драчка волочится по дну, ил промывается, а рак, если попадается, уже никуда не денется. Приспособились охотиться, даже не замочив ноги... Только не очень часто попадается им улов. Видно, уже и выгребать нечего. А ведь было этого добра!..

Вспомнилось, как отец впервые привел его сюда еще пацаном — в ту пору батя позволял себе иногда развлечься. Но тогда не пользовались такими опустошительными орудиями лова. Отец медленно плыл вдоль обрывистого берега, обшаривая руками норы. Время от времени бормотал: «Есть, голубчик...» Кряхтел, выгибался, кривился от боли, доставая очередного рака из его убежища. Они ведь пребольно, до крови, впивались клешнями в пальцы. Иной раз и нырять приходилось, чтобы дотянуться до ускользающей добычи. Потом кричал: «Держи, Сережа!» А он, Сергей, шел с отцовской одеждой и сумкой посуху, подбирал выброшенных на берег раков, хотя и боялся их, однако пересиливал свой страх, видя, как запросто с ними обращается отец.

Отец... Сергей Тимофеевич и сейчас ощущает благотворное влияние этого дорогого ему человека. И сейчас продолжает казаться. будто он жив, только находится где-то далеко в отъезде... Такое же чувство испытывает по отношению к матери, хотя еще на фронте получил сообщение о ее гибели. Быть может, это объясняется тем, что не видел их мертвыми, не провожал в последний путь, не бросал горсти земли в их могилы...

Безжалостная память! Она угодливо напомнила Сергею Тимофеевичу и то, как вслед за письмом отца, в котором он сообщал, что собирается приехать погостить, пришла телеграмма о его смерти, показавшаяся ему чьей-то нелепой, злой шуткой, и то, в каком смятении мчался в Ясногоровку из своих далеких северных краев, а смог явиться лишь к кладбищенскому холмику, обставленному сплошь венками. Это случилось через семь лет после окончания войны. Но отец остался солдатом, не раздумывающим, когда потребовалось броситься на помощь человеку. И пал, как солдат, в неравной схватке с бандитами, не отступив перед их ножами...

Тогда увела его с кладбища тетя Шура — женщина горькой судьбы, дважды вдова, оплакивавшая уже второго мужа. Ее горю он не мог помочь, а видеть, как она убивается... Нет, его самого, ошеломленного, подавленного смертью дорогого человека, впору было успокаивать, утешать. И он поехал к Фросе, узнав, что она была на похоронах...

Один из раколовов перегнал мотоцикл на новое место, а второй, медленно двигаясь в том же направлении, таскал драчку. Сергей Тимофеевич видел и свой берег. Против того места, где был разбит бивак, куда они собирались на обед, молодежь затеяла купаться. Оттуда доносились смех, визг, всплески. Но все это лишь, касалось сознания Сергея Тимофеевича, занятого совершенно иным. Перед ним как бы прокручивались, отснятые памятью, кадры далекого прошлого. Именно в те скорбные дни он понял отца, когда-то говорившего ему о неистребимой и всевластной силе жизни. Побывав в Углегорске у Фроси, услышал от нее то же самое и уже не мог судить ни отца, ни свою двоюродную сестренку за то, что лишившись любимых, нашли новое счастье. Фрося повторила примерно то. что когда-то слышал от отца: «Андрюша всегда со мной. Память о нем священна и для меня, и для Павлика. Но люди живут не прошлым, а будущим...» Это будущее — маленький Андрейка и младшая Тоня — уже топало по земле своими ножками. Дети оставались на попечении бабушки — тетка Антонида переехала к дочери, когда в Крутом Яру не стало колхоза. Фрося продолжала работать начальником внутришахтного транспорта, была награждена орденами Ленина и «Знак Почета», партизанской медалью, «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне» и медалью «За восстановление угольных шахт Донбасса». Ее муж — Павло Дробог, понравившийся Сергею Тимофеевичу своей неуемной энергией и веселым нравом, — осваивал только появившийся на шахте комбайн «Донбасс». Они хорошо, дружно жили и тогда, и потом, спустя много лет, когда возвратившись из Череповца, Сергей Тимофеевич вместе с Настенькой навестил их. К тому времени женщин уже вывели из шахт и Фросю направили в школу ФЗО помощником директора по политико-воспитательной работе. Позже, после окончания областной партийной школы, ее избрали членом бюро горкома партии и назначили секретарем по идеологии. Павлик же оставался на шахте, окончил вечернее отделение горного техникума, стал бригадиром комплексной добычной бригады, лауреатом Государственной премии. Его самоотверженный труд тоже отмечен правительственными наградами. И сами они достойно прожили эти годы, и детей воспитали правильно.

Да, Фрося была любимой племянницей отца, матери, и Сергею Тимофеевичу она осталась самой близкой, самой дорогой из всех родственников. Тетка Степанида вот совсем рядом живет, до Крутого Яра — рукой подать, но не ходит он к ней, не родичается, потому что противны ее хитрость, лицемерие, подлость, ханжество. Слышал, о пенсии хлопочет. Для государства палец о палец не ударила, всю жизнь только к себе гребла. Тетка Антонида говорит, что и золотишко сохранила, не дала попользоваться сбежавшему мужу — Петру Ремезу. А теперь обездоленной прикидывается, руку тянет за подаянием. Дочку такую же вырастила — Таню. Институт окончила, замуж вышла и не работает — на маминых сундуках сидит, добро стережет. Мужик неплохой ей достался — начальник большой стройки. Но чтобы пройтись с ним на людях, сходить в кино... И детей не имеет, не захотела — и все тут. Маменькино передалось: «Дети — дерьмо, муж — тоже дерьмо. Для себя надо жить...:» Вот она и живет по этому наущению да к тому же и поколачивает родительницу, как-то проговорившуюся, что еще в утробе пыталась убить ее утюгом. Вот как обернулось матушкино ученье.

И ничуть Сергею Тимофеевичу не жаль тетку Степаниду: что посеяла, то и пожала. «Осколки старого мира, — бескомпромиссно думает он. — Чем скорее исчезнут с лице земли, тем лучше...»

Позади послышались чьи-то шаги. И тут же раздался голос Пташки:

Смотрю, смотрю, куда это Тимофеевич запропастился. А он, оказывается, в райские кущи забрался и блаженствует.

— Точно, — усмехнулся Сергей Тимофеевич, — Сил набираюсь. За Гольцевым, конечно, не угонюсь, но тебя, Паня, теперь запросто обставлю.

— Ну, ну, поглядим.

От бивака донесся зычный голос Гасия:

— Кончай перекур!..

14

Партийный комитет готовился к расширенному заседанию. Актовый зал заводоуправления уже гудел приглушенными голосами. В коридоре докуривали курцы. Потом вошли члены парткома, разместились за столом президиума. Чугурин сел рядом с Сергеем Тимофеевичем и, пока зал успокаивался, успел шепнуть:

— Что ж ты, курортник, приехал и не заходишь?

— Та есть такая думка, — ответил Сергей Тимофеевич.

— Ну, ну.

Чугурин начал перебирать бумаги в своей папке. А Гольцев поднялся, обвел взглядом собравшихся. Его молчание несколько затянулось, будто он не знал, с чего начать. И это уже становилось заметным, когда он, наконец, заговорил:

— Извините, товарищи, непривычно... Да, непривычно, — его голос обрел твердость, прославленному рабочему коллективу пасти задних. Непривычно говорить о тысячах тонн недоданного стране кокса. Тем не менее говорить надо. Партком и дирекция завода решили обсудить создавшееся положение вместе с активом, чтобы полнее вскрыть недостатки, мешающие нашей работе, а также подумать, как выйти из прорыва, что для этого надо сделать.

Так он открыл заседание парткома и сразу же предоставил слово директору завода. Информация Чугурина заняла не очень много времени. Ему удалось объективно обрисовать производственно-техническую обстановку, сложившуюся на заводе, которая, конечно же, в определенной мере обусловила перебои в работе. Сказал не только о новой углефабрике, простоявшей из-за разных поломок двести тридцать часов, не только о том, что вступила в строй пятая батарея, а тракт углеподготовки остался прежним. Напомнил и о внутрицеховых простоях машин и механизмов, проработавших уже десять лет без ремонта, о том, что надо их тщательно осмотреть, составить оперативный график необходимых ремонтов, не останавливая производство. Но главное внимание уделил анализу психико-морального состояния коллектива.

— Уж здесь нам кивать не на кого, — говорил он. — На новые объекты пришли люди отовсюду, влились в нашу, уже сложившуюся семью, и мы не смогли сразу же зарядить их своим оптимизмом, передать им свою настойчивость, свое понимание рабочей чести, а также гордость.коллектива, еще не знавшего поражений. Очевидно, мы понадеялись на то, что это произойдет само собой. А в жизни, оказывается, так не бывает. Сразу же начались нарушения технологического режима, трудовой дисциплины. Двадцать пять прогульщиков! Некоторые прогуляли по нескольку дней. Представьте себе, сколько украдено рабочих часов! Сколько нервотрепки с подменами, заменами! Как пострадало дело!.. Мы привыкли к победам и не устояли, столкнувшись с трудностями, растерялись, едва обозначилась угроза не выполнить план, поддались панике. Вместо того чтобы сжаться в единый кулак, напрячь все свои силы в труде, одновременно оказывая облагораживающее влияние на вновь прибывших, мы даже позволили себя развратить.

Чугурин уловил шумок, прокатившийся по залу.

— Обидно, да? — спросил, — А это — правда, товарищи. Горькая правда. Вот старожил наш, до последнего времени уважаемый всеми Яков Леонтьевич Найда, является на смену пьяным, мастер товарищ Гуля со спокойной совестью допускает его к работе, и тот на восемь часов выводит из строя коксовыталкиватель. А теперь подсчитайте: час простоя — триста шестьдесят тонн кокса, умножьте на восемь. Из-за преступной безответственности и халатности потеряно около трех тысяч тонн продукции... Сплошь и рядом нарушается технологическая дисциплина. С начала года по вине машинистов загрузочных вагонов уже было шестьдесят девять забуриваний печей.

— Безобразие! — раздалось из зала.

— Вот я и говорю — какие же мы коммунисты, если не наведем порядок в собственном доме, — продолжал Чугурин. — Дирекция уже позаботилась об усилении контроля за строгим соблюдением технологического режима. Будем жестоко наказывать тех, кто отступает от технологических норм, нарушает производственные инструкции. Ну и, конечно, не дадим спуску всякого рода разгильдяям. Добросовестные труженики не должны страдать из-за тех, кому не дорога рабочая честь и честь завода. И мы обязаны вернуть себе добрую славу коллектива, способного решать сложные народнохозяйственные задачи.

Сергей Тимофеевич увидел, как дрожит лист бумаги в руке Чугурина, наклонился к председателю завкома профсоюза Гасию:

— Что с ним, Максимович? легонько качнул головой в сторону Чугурина.

— Загнал себя, в ответ шепнул Гасий.

Чугурин, видимо, хотел еще что-то сказать, но не смог — или спазм, или чрезмерное волнение не позволили ему это сделать. Он сел, прикрывшись папкой, сунул под язык таблетку валидола и тогда уже откинулся к спинке стула. Гольцев понимающе посмотрел на него, поднялся:

— Товарищи, вопросы к Павлу Павловичу прошу подавать записками.

А волнение Чугурина передалось сидящим в зале. Послышались голоса, требующие, чтобы дал объяснение. Шумков, чтоб рассказал, как дальше думают жить коксовики, из-за которых недополучают сырье химические цехи.

— Вас народ хочет послушать. Ипполит Федорович, — сказал Гольцев. — Пожалуйста, —

Шумков, не спеша, с достоинством пошел к трибуне. Прямой его вины в том, что произошло, — нет: он недавно принял цех, а причины возникли раньше. Чугурин, небось, понимает, что в данном случае к нему, Шумкову, не подкопаться, потому и не треплет его имени. А вот у него, Шумкова, есть про запас несколько небезынтересных аргументов. Он, например, может раскрыть людям глаза на то, как директор главную причину отставания, в которой повинен сам, представляет второстепенной, а второстепенную, уже производную от первоначальной, делает главной. Уместно поговорить и о мотивах, заставивших Чугурина согласиться принять батарею без тракта углеподготовки. Других побуждений поступить гак, кроме лично корыстных, Шумков не мог себе представить сам директорствовал и знает, ради чего в таких случаях стараются. Можно, наконец, попытаться сыграть на чувствах людей, пострадавших материально, и если не называть конкретного виновника, то хотя бы намекнуть. Впрочем, он не настолько глуп, чтобы без крайней необходимости затевать эти разговоры: под Чугуриным ходит, ну и видит, как уважают заводчане директора. Достаточно того, что в своем интервью, пусть вскользь, но все же упомянул прежде всего о простоях, вызванных приемом в эксплуатацию незавершенных объектов. Те, кому надо, кто этим интересуется, безошибочно найдут виновника.

— Собственно, — заговорил Шумков, в моих ответах корреспонденту газеты все сказано. Вы читали, и повторяться, очевидно, не следует. Прошел слишком малый срок, чтобы говорить о каких-то коренных изменениях. К тому же я как раз из тех, кто «развращал» ваш дружный коллектив, все же не удержался он от соблазна поддеть Чугурина. — На заводе — человек новый. Вхожу в дела...

— Вы у нас уже более полугола, — сказал председатель завкома профсоюза Гасий. — А если точнее вот Сергей Тимофеевич подсказывает восемь месяцев.

— Да, да! — нисколько не смутился Шумков. — Подумать только, как время летит.

В зале его ответ вызвал двоякую реакцию: одни смеялись, другие возмущались.

— Тише, товарищи, вмешался Гольцев. Повернулся к Шумкову: — Мы вас пригласили не в качестве конферансье... — Конечно, можно было, бы поправить Шумкова мягче. Но его ответ прозвучал вызывающе издевательски, и Гольцев посчитал нужным именно таким образом пресечь явную насмешку. — Вы прекрасно понимаете, продолжал строго, — что имеет в виду член парткома товарищ Гасий.

Это было очередным испытанием больному самолюбию Шумкова. По у него хватило здравого смысла понять, что сам себя поставил под удар. Насмешка, адресованная Гасию, сработала против него самого. Он с трудом, но все же смирил свою гордыню:

— Действительно, неуместная шутка. И время, в самом деле, немалое здесь работаю. По ведь принял цех не в блестящем состоянии. Вот и Павел Павлович отметил, что механизмы работают без ремонта уже десять лет, что с большими недоделками приняты объекты... График ремонтов, кстати, мы уже составили. — Шумков умолчал, что эта была не его инициатива, несколько сместил акценты, — Вместе с механиком цеха у нас хорошо поработали инженеры отдела главного механика. Все сделано так, как советовал сейчас Павел Павлович. Укомплектованы ремонтные бригады, ведутся работы. График в основном выполняем. Ни один случай нарушения трудовой дисциплины не проходит безнаказанно. Возобновим деятельность цехового товарищеского суда, будем обсуждать провинившихся на сменных и бригадных собраниях рабочих. Вчера снова начались занятия в школе передового опыта. Собирались машинисты загрузочного вагона. На следующем занятии попросим поделиться своими знаниями и умением лучшего машиниста коксовыталкивателя Сергея Тимофеевича Пыжова. Потом соберем машинистов тушильных электровозов. И так — по всем ведущим профессиям... Это, конечно, не все. Будем искать новые возможности для повышения производительности труда, новые резервы, не отступая от существующих инструкций. Думаю, что коксовики сумеют преодолеть отставание. Только мы просим дирекцию и партком энергичнее нажимать на строителей, чтобы пятая батарея быстрее получила свой тракт углеподготовки.

— Что ж, товарищи, примем заявление Ипполита Федоровича к сведению, — заговорил Гольцев. — Руководитель он опытный, знающий, и у нас сеть все основания не только требовать, но и надеяться, рассчитывать на резкое улучшение дел в коксовом цехе. — Обвел собравшихся взглядом: Вопросы к товарищу Шумкову будут?

Во втором ряду взметнулась вверх рука. Гольцев привстал, разглядел обладателя этой беспокойной руки, спросил:

— Что у тебя, товарищ Толмачев?

— Пусть скажет начальник цеха о взаимоотношениях с секретарем цеховой парторганизации, с комсомолом и вообще о своем неправильном отношении к общественной работе.

Шумков начал с последнего, с того, что ему представлялось выигрышным:

Общественная работа, как известно, направляется прежде всего общественными организациями. Мои же основные функции — и эго не требует доказательств — производственно-административные. Если в общественных организациях рождаются какие-то полезные начинания, я всегда готов поддерживать их соответствующими мерами. По беда в том, что этих начинаний, этих инициатив что-то не видно... — О, в таких битвах Шумков был опытным бойцом — не чета этому желторотому Толмачеву, который и чувствует свою правоту, да не может эффектно ее преподнести. — Что же касается комсомола, — продолжал Шумков, — было бы смешно отрицать его роль в коммунистическом строительстве. Товарищ Толмачев задает демагогические, даже провокационные вопросы. А я хочу спросить конкретно: кто у вас в цехе является прогульщиками, за счет кого происходит текучесть кадров? И в первом, и во втором случаях это — молодежь. Вот чем вам надо заниматься, товарищ Толмачев. Дальнейшие комментарии, как говорится, излишни.

— Комментарии как раз и не излишни, — перед тем перекинувшись несколькими словами с секретарем завкома комсомола Вячеславом Дубровым, вмешался Гольцев. В вашем цехе наиболее сильная комсомольская организация, которая ведет большую воспитательную работу среди молодежи. Партком в основном удовлетворен деятельностью молодого коммуниста — кандидата в члены партии товарища Толмачева, хотя нашим общим усилиям и нашим требованиям в стремлении к лучшему пределов нет... Я считаю категорически неправильным ваше, товарищ Шумков, искусственное разделение функций хозяйственно-административных и общественных. Воспитательная работа партийных, профсоюзных, комсомольских организаций порой не достигает цели из-за хозяйственников, не способных или не желающих правильно организовать производственный процесс, из-за администраторов, которые не заботятся о том, чтобы создать людям нормальные условия для работы. Так что не вешайте на комсомол своих прогульщиков и тех, кто уходит от вас совсем. Ищите причины и в своей административно-хозяйственной деятельности.

Опять по рядам прокатился шумок. Торжествующе улыбнулся Толмачев: вот это он и имел в виду, задавая свой вопрос. Оживленно перекидывались короткими замечаниями члены парткома. Павел Павлович одобрительно закивал, что-то шепнул Сергею Тимофеевичу...

Шумков понял, что перехлестнул. Он впервые вот так сталкивался с секретарем парткома и теперь видит: обманчива молодость Гольцева, такого трудно сбить с толку, как ни мудрствуй, с таким надо быть поосторожней. Не желая обострять отношений, вообще не стал возвращаться к тому, после чего уже была поставлена точка Гольцевым.

— Ну, а наши взаимоотношения с секретарем цеховой парторганизации Марьенко, — продолжал он, — считаю нормальными. Не знаю, что имел в виду товарищ Толмачев. — Шумков обернулся к столу президиума, где среди других членов парткома сидел старший люковой Марьенко. — Может быть, вам, Афанасий Архипович, — обратился к нему, — легче ответить на этот вопрос?

— Я вас спрашиваю, — подал голос Толмачев, — И имею в виду то, о чем вы и Афанасий Архипович предпочитаете умалчивать. — Он поднялся — взволнованный и решительный: — Разрешите, Константин Александрович?

Гольцев кивнул.

— Когда Сергей Тимофеевич Пыжов и группа наших товарищей разработали проект новой схемы технологического режима работы печей, что позволит значительно увеличить выход продукции, и обратились к Афанасию Архиповичу Марьенко, как секретарю парторганизации, он горячо взялся за это дело. Но его энтузиазма хватило только до тех пор, пока наш проект попал к товарищу Шумкову. Какой там у них был разговор — не знаю. Однако после этого Афанасий Архипович ушел в сторону, ничего не сделал, чтобы продвинуть наше предложение. — Иван говорил с сердцем: никак не мог забыть полученную сегодня взбучку от Сергея Тимофеевича. «Нашкодил — и носа не кажешь?» — выговаривал он ему за то, что не вырвал у Шумкова оставленные ему бумаги, не передал их в партком, не сообщил в своем письме о заводской беде. — Конечно, это нас не остановило, продолжал он. — Мы знаем и другие пути — в партком завода, к директору... Хотелось по-человечески, чтобы не обойти свое непосредственное начальство. А вышло так, что только время потеряли. И в этом Афанасий Архипович Марьенко...

— Марьенко обвинять не в чем, — не выдержал Шумков. — Сугубо технические вопросы не в компетенции секретаря партийной организации. Когда люди без инженерного образования...

— О каком проекте говорит Толмачев? — Чугурин вопросительно посмотрел на Пыжова, на Гольцева. — Почему я не знаю?

Гольцев отпустил Шумкова, перевел взгляд на главного инженера, как бы приглашая к разговору. Суровцев — внешним видом до некоторой степени оправдывающий свою фамилию — прямой, суховатый, немногословный, сказал, не поднимаясь:

— Есть такой проект, Павел Павлович. Только передали мне. Товарищи предлагают изменить серийность. Интересная мысль, неплохие разработки... Кое-что недодумано. Кое-что смущает. Но в общем... Впрочем, посмотрите еще вы, а потом соберемся.

Чугурин склонился к Пыжову, потихоньку спросил, почему Шумков отверг их предложение.

— Вы же знаете, Пал Палыч, все начинается с отношения к делу, — проронил Сергей Тимофеевич. Его голос прозвучал во время образовавшейся паузы, и в наступившей тишине многие, не зная вопроса директора, услышали ответ Пыжова. Сергей Тимофеевич понял это по тому вниманию, которое они привлекали к себе, взглянул на Гольцева: — Можно, Константин Александрович, и мне пару слов сказать?

По залу прошло оживление, каким обычно встречают человека, которого знают как прямого и принципиального бойца. Пока он шел к трибуне, установилась уважительная тишина, лишь редактор заводской многотиражки Арсений Фомич Слипко, являющийся вот уже десять лет бессменным членом парткома, шелестел страницами своего большого, не репортерского вида блокнота.

— Да, товарищи, начал Сергей Тимофеевич, — все начинается с отношения к делу... Когда-то, в конце двадцатых годов, выходила книга Катаева... Нс Валентина Катаева, а другого, однофамильца. Называлась «Сердце». Попалась мне эта повесть, когда готовился вступать в комсомол, где-то в середине тридцатых годов. Я и сейчас помню, как она меня взволновала. Писатель рассказал о коммунисте-бойце, который , становится председателем рабочего кооператива. И вот тут, в гуще забот, связанных с ширпотребом, лавками, ларьками, поставками и заказами, он обнаруживает вдохновенный талант делового человека, способного страдать за порученное дело, глубоко, даже поэтично, размышлять об ответственности за это дело.

Мы с нами удивительно терпеливые люди: готовы войти в любое положение, понять любое обстоятельство. Но сколько же можно? Несколько лет подряд говорим: необходимо обеспечить цехи газводой. Однако и сегодня это остается разговором. Много толковали о том, что надо убрать пивной ларек возле Дворца культуры. По что совсем пустяковое дело никак не осилим.

Я не ставлю под сомнение логичность оправданий. Я просто думаю, что деловой человек ищет возможности для освоения нового, а не оправдания для его задержки.

Обстоятельства бывают разные, что уж говорить. Вот и у нас сейчас сложная обстановка. По ведь всякому делу всегда что-то да и противостоит: море штормит, а корабли плывут; ТЭЦ мало дает пара, а сульфатчики перевыполняют взятые обязательства. И между прочим, мастерство капитана и аппаратчика проверяется как раз в трудных условиях. Почему же мы так терпимы и легковерны но отношению к нашим деловым людям, когда они нам жалостливо, а иногда самоуверенно объясняют: нельзя! Нельзя изменить серийность, доказывает товарищ Шумков только потому, что до этого через одну камеры не брали. Нельзя обойтись без сверхнормативных простоев вагонов и пульманов, плачутся товарищи из желдорцеха, и завод платит большие штрафы. Нельзя достать такого барахла, как щетки двересъемника, клянутся снабженцы, и мы не только загазовываем воздух, но и теряем прибыли. Нельзя, чтобы столовые подстраивались под рабочих, утверждают нарнитовцы. Нельзя, мол, обеспечить горячими завтраками на рабочих местах, и многое, многое еще нельзя!

— Правильно, Тимофеич. Крой! О совести люди забыли!

— Вот это разговор но существу!

Гольцев предостерегающе поднял руку, успокаивая не в меру темпераментных слушателей, а Сергей Тимофеевич шутливо сказал:

— Не мешайте, братцы, я и сам собьюсь. Но тут же посерьезнел: — В Уставе нашей партии сказано, что каждый коммунист должен добросовестно выполнять свои обязанности и партийные поручения. Если коммунист заботится не о своих выгодах, а о престиже и чести родного предприятия, о праве каждого человека на жизнь красивую и устроенную, он обязательно будет честно относиться к порученному делу. Ведь наша жизнь зависит от нас самих. Вот и давайте браться за дело — каждый на своем рабочем месте. Тогда будет ощутим общий результат. Тогда мы сможем в короткий срок преодолеть отставание, вернуть долг стране и уже никогда не знать такого позора.

Сергей Тимофеевич обернулся к Марьенко:

— А ты, Афанасий, не обижайся на Ивана Толмачева. Может быть, по молодости и дерзковато говорил, но правильно. От тебя никто и не ждет решения технических проблем, на это есть инженеры, можно их привлечь, если в чем сам не разберешься. Мы лишь хотим от тебя принципиального, партийного отношения ко всему, что происходит в цехе... И кончай с проведением заседаний партбюро у Шумкова. Переходи в красный уголок. У себя в кабинете Ипполит Федорович — начальник, и ведет себя, как хозяин: то ему распорядиться нужно, то позвонить, то ответить на звонок... Никакого порядка. А в красном уголке он — просто член бюро, а ты секретарь, Улавливаешь? Кажется, незначительная деталь, а существенная.

Марьенко за все время так и не поднял головы — сутулился за столом, поводил плечами, будто им тесно в добротном, ладно сидящем на нем пиджаке. И его буйные кудри, только на висках слегка побитые сединой, свисали на лоб.

— Да, непривычно, как верно отметил Константин Александрович, пасти задних, — в завершении сказал Сергей Тимофеевич, — И стыдно, товарищи. Стыдно...

...Заседание продолжалось. Выступали члены парткома, активисты, приглашенные на этот большой совет — рабочие и инженеры, люди, горячо заинтересованные в дальнейшей судьбе своего предприятия, как частицы индустриального комплекса страны, Родины, чтобы их коллективная воля, мудрость, любовь, упорство, дерзость решением партийного органа проникли во все цехи, смены, бригады, дошли до сознания каждого труженика.

Работал партком — живое, беспокойное сердце завода.

15

Возвратилась с учебных сборов Аленка. Приехала неожиданно, не оповестив телеграммой. Ворвалась в дом шалая от радости--посвежевшая, обласканная теплыми ветрами, южным солнцем.

— Явилась, неугомон, — целуя дочку, с напускной суровостью сказал Сергей Тимофеевич.

Его оттеснила Анастасия Харлампиевна. Обнимала Аленку, словно ощупывала — цела ли? Облегченно вздохнула:

— Наконец-то...

— Успокоилась, — улыбнулся Сергей Тимофеевич, — Всех собрала под крылышко.

Обедали семьей, когда пришел со смены Ростислав, — не на кухне, а в зале, но-праздничному. Анастасию Харлампиевну просто нельзя было узнать, так преобразили ее приятные хлопоты. Она подавала на стол, подкладывала лучшие кусочки детям, то одного, то другого уговаривала съесть еще. Особенно Олегу докучала.

— С этой подготовкой к экзаменам он у нас совсем перевелся, — будто оправдывалась.

— Точно! — подхватила Алена. — Заплошал, Олежка, захирел. Не парень котенок облезший.

— Зато уж ты разъелась. — зная, как сестренка заботится о том, чтобы не пополнеть, хмуро отозвался Олег.

Алена засмеялась — настолько далеким от истины было утверждение Олега.

— Олег в своем репертуаре, — заметил Ростислав. — Извращать очевидное — его хобби...

Пока ребята пропирались, перекусила и Анастасия Харлампиевна. Потом смотрела на детей своих счастливыми глазами, слушала их оживленный разговор. Больше рассказывала Алена: о занятиях, тренировках, каком-то новом групповом прыжке, когда в свободном падении, не раскрывая парашютов, спортсмены управляют своим полетом, сближаются, берутся за руки, образуя замкнутый круг.

— Это что-то потрясающее, — возбужденно говорила Алена, — Раньше ведь мы просто падали, кувыркались в воздухе, пока не выдернешь кольцо и не зависнешь на стропах. Стропами же потом и регулируешь, куда тебе сесть. А теперь научились определенными телодвижениями распластываться и парить, как птицы!

— Ой, Аленка, Аленка!.. — запричитала Анастасия Харлампиевна, которая никак не могла привыкнуть к опасному увлечению дочери. — Пусть бы мальчишки и прыгали. Но тебе-то зачем? Никак не возьму в толк, откуда она у тебя, эта блажь.

— Сама же и приучила, — ввернул Сергей Тимофеевич. — Надо было раньше шлепки давать...

И все сразу поняли, что он имел в виду: об этом уже не раз рассказывала Анастасия Харлампиевна, как и о других случаях, приключавшихся с детьми, когда они были маленькими, — и смешных, и тех, которые в ту пору приносили немало волнений родителям. У Олежки, например, нет музыкального слуха, и, напевая, он ужасно фальшивит. Ему, как шутили домочадцы, медведь на ухо наступил. Мол, произошло это, когда, Олежка однажды потерялся в лесу во время сбора ягод... Потом, конечно, можно было шутить. Но в ту пору сколько пережили отец с матерью, пока его отыскали... И всегда вот такие рассказы воспринимались с живейшим интересом, еще более сближали, роднили семью.

Сергей Тимофеевич напомнил историю, касающуюся Аленки. Ростислав тотчас пристал к матери:

— Расскажи, мам! Расскажи!

— Да что ж рассказывать?.. Непоседой была Аленка. Бывало, усажу в кроватке, а сама на кухню — обед готовить. Вдруг слышу: бух об пол. И сразу: «Ва-а-а!» Бегу стремглав в спаленку, поднимаю. Как же, думаю, могла выпасть, если и спинки кровати, и боковинки высокие? Да и ходить ведь толком не умела — только-только на ножки стала. Ну, приголублю ее, успокою...

— Значит, вместо того чтобы наказать...

Анастасия Харлампиевна отмахнулась от мужа.

— Только займусь домашними делами, опять — бух!

— Как груша, — подсказала Алена, — Ты раньше, мам, говорила: «Как переспелая груша!».

— Ну да, — закивала Анастасия Харлампиевна. — Бух. «Ва-а-а!». Просто какое-то наказание.

— Потому что без парашюта, — глубокомысленно объяснил Олег.

Анастасия Харлампиевна укоризненно посмотрела на него и продолжала.

— Потом подсмотрела. Одеяльце я оставляла в кроватке. Сверну вчетверо и к спинке кладу. Так она сообразила: уцепится за боковинку, поднимется, протопает вдоль нее, взберется на одеяльце и вниз заглядывает. Вот такая любопытная. Смотрю — переваливается. Еле успела подхватить... Пришлось и одеяльце убирать.

— Вон какой стаж! — с подчеркнутой многозначительностью сказала героиня рассказа. — А ты, мам, спрашиваешь, откуда оно во мне?

— Я же говорю — сама приучила, — заговорщицки подмигнул ей Сергей Тимофеевич.

— А ну вас!.. — в сердцах отозвалась Анастасия Харлампиевна. Но ее возмущенный голос утонул в дружном смехе. И она тоже улыбнулась — Наверное, и в самом деле проглядела, Не раз, не два отшлепала бы...

— Выходит, «битие» определяет сознание? — заговорил Олег. — Между прочим, до сих пор считалось, что применять телесные наказания — значит растить рабов. А как известно: «Мы не ра-бы. Ра-бы не мы...» Или многолетняя работа на ниве просвещения внесла коррективы? Может быть, мазэ, это последнее слово педагогики?

— Не паясничай, сделала ему замечание Анастасия Харлампиевна, умышленно избрав это выражение, дабы сразу же дать понять сыну, что не позволит в таком тоне говорить о деле ее жизни.

— О наказаниях, Олег, не тебе говорить, — заметил Ростислав. — Верно, мама? Так и вырос, не получив ни одного подзатыльника. Даже не интересно.

— А вредным был! — подхватила Аленка. — Ябеда, плакса... Нам с Ростом доставалось из-за него. Помнишь, мам?

— Вы же постарше, посильней, а он был слабеньким, болезненным.

— Ай-яй-я! — воскликнул Олег. — Небось, издевались, обормоты?!

— Нет, ты помнишь, мам, как гонялась за нами с маленькой табуреткой? «Убью!» — кричишь. Вот страху натерпелись... Мы с Ростом со шламовой кучи скатывались: в кочегарку угольный шлам привезли. Перепачкались! И одежонка на нас черная, и сами, как шахтеры после смены... Бегаем вокруг стола, а ты за нами. Да как грохнешь эту табуретку об пол. Ужас!

— Выпустила же погулять, как детей. Обрядила в новые пальтишки. Тебе банты навязала. А явились — чертенята чертенятами.

— Зато папка никогда нас и пальцем не тронул, — сказала Аленка. — Встречаю, бывало, с работы и давай жаловаться. А он: «Небось, напроказила?» «Ага», — отвечаю. «Ну ничего, дочка, утри нос. Каждый получает то, что зарабатывает...» И гладит, гладит головенку.

— Как же не пожалеть: маленькое такое, беззащитное... — проговорил Сергей Тимофеевич. — Я и сейчас не могу выносить, когда ребенок плачет.

— Миротворец ваш отец, — подтвердила Анастасия Харлампиевна. И вдруг вспыхнула: — Так и получается: — мать — изверг, мегера, детей своих хотела порешить, а отец — цаца, отец — хороший! Конечно, всю жизнь, кроме своего завода, ничего не знал. Попробовал бы на моем месте: и в школе изнервничаешься, и домашних дел невпроворот с тремя на руках! Да изо дня в день! Когда из-за него, идоленка, сердце разрывается, а наказывать надо! Просто душа с телом расстается,

— Настенька... — Сергей Тимофеевич лишь развел руками.

А Анастасию Харлампиевну захлестнула обида.

— Удобно быть добреньким, — запальчиво продолжала она, жалея себя, и, наверное, поэтому, вопреки истине, умаляя участие мужа в воспитании ребят. — Детей вырастили — у тебя хоть один нерв дрогнул? Только работа была на уме. Работа, работа... В ее голосе послышались слезы. — Теперь вот благодарности дождалась...

— Зачем ты так, мам? обронил Ростислав.

— Я без всякого, — заволновалась Алена, — Просто вспомнила, какой глупенькой была. Она обняла мать, заглянула в глаза, провела пальчиком но бровям — Ну, расправь сердитки, мамулька. Ты ведь у нас самая... самая необыкновенная!

— Могу подтвердить, — добавил Олег. — Может из мухи делать слона.

Что ж, она знает за собой такую слабость. Вот и с этой заколкой, обнаруженной в кровати сына, каких страхов (нагромоздила! Если уж быть перед собой до конца откровенной, все это время в ней гнездилась тревога — пусть притушенная, смутная, однако заставившая ее шпионить за Олегом, следить за каждым его шагом. К счастью, видно, совсем напрасно — не водится Олег с девчонками. Теперь вот напомнил, как она из мухи сделала слона. И Анастасию Харлампиевну, может быть, впервые со дня приезда именно сейчас оставили последние страхи. А тут еще Аленкины ласки...

— Глупыши вы мои дорогие! — расчувствовалась она. Думаете, нам с отцом легко было ставить вас на ноги?.. И больше вот ты, Аленка, шкодила. Правда, Сережа?

— Что было, то было, — сдержанно отозвался Сергей Тимофеевич.

— Ростик вырос — будто его и не было: тихий, спокойный, — продолжала Анастасия Харлампиевна. Олежка — болезнями укорачивал нам век. А ты, егоза, — обернулась к Аленке, — похуже иного мальчишки своими проделками. Теперь вот спортом этим страшным...

Аленка поспешила перевести на иное:

— Да, Рост, как съездилось? Что там на Горном Алтае?

— Сказка, — живо ответил Ростислав. — Убирайте со стола...

— А какой гербарий Ростик мне привез! — похвасталась Анастасия Харлампиевна. — Прелесть.

— Опять?! — воскликнула Аленка. Вот уж снабдил тебя, мам, наглядными пособиями. Прошлый раз растительность казахской целинной степи собрал. Еще раньше — Черных земель Калмыкии. Теперь — Горного Алтая. Наверное, ни в одной школе нет такого кабинета природоведения.

— Уникальная коллекция, подтвердила Анастасия Харлампиевна.

— Ты, Рост, просто молодчина, — сказала Аленка.

— В этот раз Лида занималась, — уточнил Ростислав, — Собирали вместе, а готовила она.

— Подумаешь, большая заслуга, — вмешался Олег. Делать вам нечего было.

— Олежка, разбуди душу, — засмеялась Аленка. Она у тебя спит! — Подхватилась, собрала посуду, отнесла на кухшо. Потом заменила скатерть, заглянула в разостланную Ростиславом карту, на которой был проложен маршрут, восхитилась: — Так далеко забирались?!

— Как видишь. Туда нас направили в Тюнгур. Большой коровник строили с ребятами из Саратовского университета.

— И как работалось?

— Нормально. С заданием справились. Благодарности получили, деньги. А главное — мира повидали! Когда бы это мы смогли попасть в те края?.. Вот он, знаменитый Чуйский тракт. Доехали до Семинского перевала, смотрим: сосенка стоит, вся увешанная разными лоскутками, тесемками, ленточками... Оказывается, раньше алтайцы так задабривали горных духов. И теперь на перевалах, у криниц, на опасных тропах, облюбовав деревце или куст, путники оставляют свои дары, разумеется, уже не веря во все эти предрассудки, а так, по традиции... Там с кедрами впервые встретились. Могучее дерево! Очень метко назвали его патриархом тайги... Вот здесь, у Туэкты, расстались с Чуйскнм трактом, повернули на Теньгу, Ябаган... Тут также перевал. За Усть-Каном на Чарыше устроили дневку. Усть-Кан в переводе с алтайского — красная река. Сохранилось предание: в двенадцатом веке на этом рубеже алтайцы вступили в сечу с завоевателями-монголами, и Чарыш стал красным от крови. Оттуда мы ехали автобусом в Усть-Коксу. Не доезжая Власьево — знаменитая Граматуха: дорога вьется по неширокому скальному карнизу над глубочайшим ущельем, в котором пенится Кокса. Зимой, когда возникают наледи, тут очень запросто загреметь в пропасть. Подле районного центра речка Кокса, что означает — синяя вода, впадает в Катунь. До Нижнего Уймона нас подбросил на грузовой шофер местного мараловодческого совхоза Акча Аргоков. Хороший хлопец, отчаюга. Армию отслужил. Где только его не носило! А домой потянуло.

— Родные места милы каждому, — заметил Сергей Тимофеевич.

— Он нас к дому своему подвез. Показывал, как живет. Дом хороший — рубленый, поверху доской обшит. Мебель современная, полированная. Полы крашеные, все, как полагается. А во дворе — юрта стоит. Тоже из лиственницы собрана, укрыта плахами коры. Дверь, по обычаю, на юг. На земле очаг, а над ним в крыше дыра. В юрте и толкутся целыми днями, как наши в летних кухнях. Старики даже ночуют. И у всех сейчас так: современный дом, а во дворе — юрта.

— Что ж, годы культурного строительства многое дали, — заметила Анастасия Харлампиевна.

— Да, мам, сейчас все выравнялось! Там таких модниц видели!

— Значит, хорошо девчонки одеваются? — поинтересовалась Аленка.

— Говорю же... будто только что явились с Крещатика или улицы Горького в Москве! Ростислав снова склонился над картой, — Знаете, и всюду следы гражданской войны. Вот здесь колчаковцы и банда местного атамана Кайгородова разгромили шахтерский красногвардейский отряд Петра Сухова. Только один боец остался в живых — Иван Долгих. Его, израненного, припрятал какой-то бедный кержак... Смотрите, — ткнул пальцем в карту, — немного ниже Тюнгура они погибли. В узком катунском ущелье попали в засаду, преданные эсерами. В Тюнгуре под горой их братская могила...

— Да, широко шагала революция, — задумчиво проговорил Сергей Тимофеевич. — Даже в такой глухомани... могилы беззаветных бойцов за Советскую власть.

— В глухомани как раз и держалась контрреволюция, и сопротивлялась дольше, чем где бы то ни было, — сказал Ростислав. — Спустя четыре года после гибели Сухова и его товарищей сюда нагрянул сводный отряд ЧОНа под командованием вот того спасшегося красноармейца Ивана Долгих. В трудных условиях весенней распутицы, без дорог и троп бойцы преодолели Яломанские белки, спустились по отрогам вот этого Теректинского хребта и, нежданные, обрушились на банду Кайгородова в Катанде. Всех перебили. И Кайгородова ухойдокали. Вот так Иван Долгих отомстил за смерть своих товарищей... Это уже был двадцать второй год.

— На юге, в среднеазиатских республиках, еще дольше свирепствовали басмачи, — напомнила Алена. — Даже в начале тридцатых годов. — И переспросила — Так ты говоришь, — очень красивый край?

— Неповторимый! восторженно отозвался Ростислав. — Необыкновенный! Красота своеобразная — суровая, диковатая, первобытная, если можно так сказать. Одна Катунь чего стоит! Бурная, стремительная, студеная. Бросишься в нее — словно тысячи игл в тело впиваются. А в теснинах как грохочет на валунах, как ревет!.. Голубые горы по утрам и вечерними зорями, когда их обволакивает легкая дымка тумана, будто сказочные. Горные хребты сверкают под слепящим солнцем девственными снегами. И до альпийских лугов поднимается густым зубчатым частоколом алтайская тайга.

— Вот бы туда!.. — воскликнула Алена.

— А что! Тебе можно, — сказал Ростислав. — Педагоги везде нужны. Это нам с отцом не найти там работы по специальности. У них главные люди — чабаны. Основная забота — заготовка кормов. В воскресные дни домохозяйки, учрежденческие служащие, рабочие строительных организаций, автохозяйств, коммунальники, кооператоры — все отправляются на сенокос. В это время отары еще находятся на высокогорных пастбищах. С весны они поднимаются почти к самым белкам. Все лето там проводят. А к зиме, по мере того как ложатся снега, постепенно спускаются в долины. Продукция края — мясо, шерсть, козий пух, панты...

— Волком взвоешь от такой жизни, — проронил Олег.

— Это же почему? — спросил Сергей Тимофеевич.

— Разве то жизнь?

— Ну, а в твоем понимании, какая она должна быть? — поинтересовалась Анастасия Харлампиевна.

— Такая, как у гоголевского Пацюка, — засмеялась Аленка, — Чтоб вареники сами в рот прыгали.

— На меньшее наш Олег не согласен, — подхватил Ростислав.

— Все умничаете, — проворчал Олег. — А мне нужна жизнь интересная.

Сергей Тимофеевич пытливо посмотрел на своего младшего.

— И кто же должен делать ее интересной?

— Детский вопрос, — сказал Олег. Он подумал о том, что рано или поздно, но все же придется сказать родителям, как распорядился своими документами, так лучше уж не откладывать, а воспользоваться очень кстати возникшим разговором. — Жизнь тогда интересна, если дело, которое избрал человек, приносит ему удовлетворение, радость, — продолжал он. — Кажется, так ты говорил?

— Не совсем, — возразил Сергей Тимофеевич. — Прежде всего, помимо личного удовлетворения, избранное тобой дело должно быть полезным всему нашему обществу.

— Само собой, сказал Олег. — И еще ты говорил, что нечего ждать, пока кто-то поднесет все это на тарелочке с голубой каемкой.

Верно! — Сергей Тимофеевич живо обернулся к жене, — Слышишь, мать? Оказывается, и Олег кое-что понимает.

— Пора понимать, — кивнула Анастасия Харлампиевна, дог вольная сыном. — Взрослый парень.

И Олег, все еще медливший с признанием, наконец решился:

— В общем, коксохимиком я не буду. Не прельщает меня эта работа.

— Как? — растерялся Сергей Тимофеевич. — Работа, которой я отдал всю жизнь.

— Ну, она, наверное, неплохая, — поспешно заговорил Олег. — Тебе нравится, Росту... Но не все же кокс выпекают. Есть и другие специальности.

— Оно, конечно, — вздохнул Сергей Тимофеевич: уж очень ему хотелось, чтобы оба сына ходили с ним на завод, а теперь вот приходится расставаться с этой мыслью. И он раздумчиво продолжал: — Работа главное дело жизни. Ее выбирают однажды и навсегда. Смотри, не ошибись, Олег.

— Куда подал, сынонька? — забеспокоилась Анастасия Харлампиевна. Случайно, не на электронику? Многие туда стараются попасть. Конкурс большой, а с математикой у тебя не очень. Может быть, попросить нашего Эммануила Петровича, чтобы позанимался с тобой?

Прибежал Иван Толмачев. Видно, уж его-то Алена уведомила о дне приезда, только встретить не мог--со смены ведь не уйдешь. Теперь примчался. Заодно принес аккумулятор от Аленкиного мотоцикла. Поздоровался. Стараясь пригасить охватившую его радость и еще больше смущаясь, сознавая, что уж очень нескладно это у него получилось, как-то чересчур деловито сказал:

— Долил электролитом, подзарядил. Можно поставить и испытать.

— Это нам полдела, — ответила Алена. Быстро вышла, обронив на ходу: — Я сейчас, Иванчик.

— Вот, значит, у кого был аккумулятор, — проговорил Олег, очень довольный тем, что его с приходом Ивана оставили в покое, — А я искал. Что ж ты, Ваня, утаил?

— Откуда же мне знать твои надобности? — улыбнулся Иван. — Надо было спросить.

— Олег! Я уже предупреждала! — услышав их, крикнула из своей комнаты Алена. Пока не сдашь вступительные, пока не обзаведешься водительским удостоверением — и близко не подходи к мотоциклу!

— Алена права, сынок, — закивала Анастасия Харлампиевна. — Прежде всего надо об институте думать.

— Резонно, — подтвердил Сергей Тимофеевич. Повернулся к Ивану: — Ас тобой что делать? Кругом виноват.

— Я же реабилитировался, Сергей Тимофеевич! — взмолился Иван, имея в виду свое выступление на расширенном заседании парткома. — И хорошую весть принес, заторопился он. — Завтра идти к Пал Палычу с рацпредложением.

Но для Сергея Тимофеевича это сообщение не было новостью: Чугурин недавно ему звонил. Поэтому Сергей Тимофеевич не дал себя отвлечь:

— Зубы не заговаривай. Ишь, каков! О том, что у Шумкова застопорились наши бумаги, не сообщил вовремя. За Олегом не уследил. Приехали, а он нам новость на блюдечке: «Не желаю быть коксовиком».

— «Артист» наш Олег, — проронил Ростислав.

Иван подумал, что уже все известно, начал рассказывать, как встретился с Олегом, как отговаривал его.

— И буду артистом, буду! — не выдержал Олег, сорвался на крик. — В Москву отправил документы! Тут забрал, а туда отправил!

— Ты что, Олежка, сдурел? уставился на него Ростислав.

— А, надоело! Придумали династии: металлургов, шахтеров, коксовиков, врачей... Так можно и до династий уборщиц докатиться! Ходи всю жизнь с метлой и детям ее передай, и внукам...

— Мальчишка! — возмутился Сергей Тимофеевич, — Ты хоть понимаешь, какую чушь городишь?! Стремление родителей передать свое дело детям — естественно. Так же естественно желание детей — продолжить дела отцов своих. Шахтерскому сыну, конечно же, ближе шахта, нежели театральные подмостки. Шахта семью кормит. Волнения, заботы, радости, печали — все вокруг нее. С малых лет она входит в человека, становится близкой, понятной... Так и другие профессии неизбежно накладывают свой отпечаток на быт, психику, миропонимание... Ты вот знаешь нотную грамоту? Для тебя она — темный лес. А в семье музыканта ребенок еще под стол пешком ходит, а уже «шурупит» в разных там гаммах и ля бемолях.

— Извини, отец, — упрямо сказал Олег, — но на меня твоя профессия никаких отпечатков не наложила.

— Что ж, бывает и такое, потупившись, проронил Сергей Тимофеевич. — Бывает...

— Может быть, это его судьба? — вмешалась Анастасия Харлампиевна. — Не только света, что наш завод:

Неслышно ступая кедами, вошла Алена. Она была в джинсах и курточке. Мотоциклетный шлем покачивался на согнутой в локте руке.

— А знаете, — игриво заговорила, — в Олежке есть что-то этакое... — она пощелкала пальцами, подыскивая нужное слово, — г этакое экстравагантное. — Обернулась к нему: — Одежка, а вдруг и в самом деле пройдешь? Вот будет номер!

— Так у него же ни голоса, ни музыкального слуха, — заметил Ростислав. — Какой Же это актер, если не умеет петь?

— Ерунда, — возразила Аленка. Главное, Олежка, не теряйся, — бодренько продолжала она. Подумаешь, проблема. А техника для чего?! В экранизации «Пиковая дама» Германа играет Олег Стриженов. Арии же вместо него исполняет оперный певец. Завсегдатаи кабачка «Тринадцать стульев» вон как синхронно наловчились магнитофонной лентой пользоваться...

— Мне твои подначки до лампочки, — хмуро отозвался Олег. — Между прочим приходил Роста дружок. Этот... очкарик. Тебя спрашивал.

— Меня? — удивилась Алена. — Всеволод?

— Да уж не меня, — как бы случайно взглянув на Ивана, продолжал Олег. — И не Роста.

— А чего, не говорил?

— То он тебе по секрету скажет...

— Странно. Специально приезжал, что ли?

— Да нет, — сказал Ростислав. Интернатуру в нашей заводской больнице проходит. Перевелся сюда.

— Если нужно — придет еще, — проговорила Анастасия Харлампиевна, недовольная тем, что отвлеклись от более важного. Олег, конечно, замахнулся широко, — признала она. — Но если у мальчика желание, почему бы не попытать счастье? Ничего плохого тут нет.

— Есть, мама, желания, и есть возможности, — сказала Алена. Их надо соразмерять. Ты эго сама прекрасно знаешь. Я больше чем уверена: Олег навострился в артисты но незнанию. Думает, что там легкий хлеб, одни удовольствия, успех, признание, слава! А того не понимает, что все это приходит к актеру лишь в результате большого напряженного творческого и до семи потов физического труда, остающегося невидимым где-то за кулисами, в репетиционных, дома, на отдыхе... Жизнь в искусстве не увеселительная прогулка.

— Не пугай, — отмахнулся от нее Олег.

Алена посмотрела на отца, мать, иронически заговорила:

— Мама, конечно, поддержит своего мальчика, папа — уступит маме, Олег провалится, потеряет год, и на этом все кончится... — Тронула за руку Ивана. — Идем, Иванчик, промчимся с ветерком.

— Да, мы пойдем, — кивнул всем Иван. — До свиданья.

— Осторожнее! — обеспокоенно крикнула им вслед Анастасия Харлампиевна, — Ваня, не позволяй ей лихачить!

Ростислав погасил улыбку, возвратился к прерванному разговору:

— Мое мнение такое же, как и у Алены. Ничего у Олега не выйдет из этой затеи... Он даже в драмкружке никогда не участвовал.

— Ты спрашивал мое мнение, когда шел в институт? — взорвался Олег. — А Алька?! — Дома остались только свои, и он вовсю разошелся: — И я не нуждаюсь в ваших советах. Подумаешь, пророки! Добились, чего хотели, ну и... радуйтесь. А я иную дорогу выбрал. «Каждый кузнец своего счастья» — так, отец? Говорил нам? Говорил?!

— Разве я против, — отозвался Сергей Тимофеевич. — Все профессии по-своему хороши. Всякий труд — почетен.

Анастасия Харлампиевна попыталась на этом и кончить разговор:

— Ну вот, ну и хорошо.

— Хорошего мало, мать, — возразил Сергей Тимофеевич. — Олег в самом деле менее других подготовлен не только к вступительным экзаменам, но и вообще к такой работе. Тут уж действительно нужны незаурядные способности.

— Не надо, Сережа, — сказала Анастасия Харлампиевна, вспомнив снос далекое... Учителя в Крутой Яр всегда приезжали из какого-то другого мира, из больших, где-то существовавших городов. А тут вдруг представилась возможность самой стать педагогом. Сколько было радости, когда ее приняли в институт! И какую гордость испытывала, слыша за своей спиной восхищенный говор крутоярских баб: «Подумать токи, Настька Колесова — вчителька...» Теперь и генерал из бывших крутоярцев никого не удивит, и большие ученые. Есть такие... Может, Олежке этого уже мало? Может, ее сыну и впрямь суждено стать артистом?.. И она решительно добавила: — Теперь разговоры ни к чему. Лишь нервируем мальчика, отвлекаем. Пусть спокойно готовится.

16

Уступил Сергей Тимофеевич жене — верно Аленка предугадала. Но что он мог сделать? Его доводы не убедили Олега, не надоумили отказаться от своего намерения. А повиноваться такое великовозрастное дитя уже не заставишь. Оставалось лишь надеяться на какую-то счастливую случайность.

Так думал Сергей Тимофеевич не потому, что артистический мир представлялся ему чем-то недосягаемым. Театральные училища заполняют ребята, опробовавшие себя в кружках художественной самодеятельности, победители разных смотров и конкурсов. То люди талантливые, увлеченные, действительно не представляющие свою жизнь вне искусства. О младшем сыне Сергей Тимофеевич не может такого сказать. Внезапное решение Олега воспринималось как что-то случайное, несерьезное, импульсное, вызванное игрой настроения. Потому не верит Сергей Тимофеевич в успех, хотя и не стал перечить жене Настенька, конечно, преувеличивает способности Олега. Но в одном, безусловно, права: поскольку так случилось, незачем его расхолаживать сомнениями и неутешительными прогнозами.

Занятый этими мыслями, Сергей Тимофеевич и не заметил, как трамвай домчал его до завода. Время еще было. Сергей Тимофеевич пошел к цветнику, разбитому перед заводоуправлением. Здесь пламенели розы и канны, горели оранжевым жаром календулы, или, по-местному, — нагидки, пестрело разноцветье петуньи и вербены. По дальнему краю цветника, откуда начиналась молодая, лет пять тому назад посаженная роща, живой изгородью, как когда-то подле хаты деда Алексея, кустились бордовые, красные, розовые, белые мальвы. Ветры уносили в сторону ядовитые облака, вырывающиеся из тушильных башен, как и чадное дыхание батарей, сюда не долетала фенольная изморось, и потому рядом с заводом благоухало буйство красок, улавливался Тонкий медовый аромат, садовой кашки, салатно-белесым кантом окаймляющей цветочные клумбы.

Нравилось Сергею Тимофеевичу посидеть здесь перед сменой. Частенько захаживал сюда. У него тут, в тени акации, и своя скамья есть, откуда открывается вид на живописные поля подшефного колхоза. Сядет вот так и любуется родной землей, ее щедрой красотой и плодородной мощью. Завод имеет к ней непосредственное отношение не только участием в уходе за посевами, в уборке урожая, в механизации трудоемких процессов. Он еще дает и воду. Вон в отдалении работают передвижные — на тракторной тяге — дождевальные

установки, которые, словно гидромониторы, высоко в небо выстреливают упругие струи, и они, рассыпаясь, мельчайшими брызгами рассеиваются над плантациями, орошая их живительной влагой. И в этих искусственных микродождях всеми цветами солнечного спектра вспыхивают, гаснут и снова зажигаются самые настоящие мини-радуги.

Только нынче Сергею Тимофеевичу было не до созерцания красот. Его волновал предстоящий разговор у директора завода, где, наконец, все должно определиться. И в то же время одолевало беспокойство о дальнейшей судьбе Олега. Сергей Тимофеевич думал о том, что суждения старших детей, пожалуй, близки и ему. Скорее всего по-ихнему и получится. Однако в сложившейся ситуации уж больно жестким оказался их реализм хотя бы потому, что не оставлял надежды, вселял нерешительность, исключал возможность бороться, оправдывал капитуляцию. Конечно, здесь дали себя знать юношеские категоричность, максимализм..,

Он засиделся, чего только не передумав, и едва не опоздал к началу совещания. Встретив его в приемной, Надя обеспокоенно сказала:.

— Вас уже спрашивал Пал Палыч, — Предупредительно отворила перед ним дверь директорского кабинета, шепнула: — Ни пуха вам, ни пера. Сергей Тимофеевич.

Он не успел ей ответить, потому что сразу же заговорил Чугурин:

— Что ж, товарищи, «возмутитель спокойствия» пришел. Кажется, все в сборе. Будем начинать.

Пока усаживались за длинным столом, установленным вдоль глухой стены директорского кабинета, Сергей Тимофеевич отметил про себя, что, очевидно, и в приемной, ожидая назначенного времени, приглашенные на совещание товарищи высказывали разные мнения, если секретарша проводила его таким напутствием. Насторожило и директорское: «возмутитель спокойствия», хотя в его голосе вроде и не чувствовалось осуждения.

Присев у ближнего от двери края стола, Сергей Тимофеевич осмотрелся. Вокруг — все свои: Пал Палыч, Суровцев, Гольцев, Гасий, секретарь завкома комсомола Славка Дубров, главные специалисты завода, в полном составе цеховое руководство. Рядом с Иваном Толмачевым сидит Ростислав. Суровцев запомнил его дипломную работу, послал совершенствоваться, специализироваться на установку сухого тушения кокса. Ростиславу внове такое представительное совещание. И, видно, чувствует себя скованно, напряженно — выглядит уж очень сосредоточенным, строгим. И Иван сдержан. Однако сквозь его сдержанность так и выпирает нетерпение, готовность вступить в бой за свое детище... Шумков несколько нервничал: то обопрется локтями о стол, то уберет руки, то почешет бровь... Остальные вели себя обыкновенно, буднично, естественно. Одни менее, другие — более внимательно слушали Чугурина, открывавшего совещание.

Сергей Тимофеевич снова взглянул на сына, решил: «Ничего — пообвыкнет, притрется...» Сам-то он не раз тут бывал. Директорский кабинет знает, как свою квартиру... Тут же переметнулся мыслью домой, подумал, что по отношению к Олегу жена руководствовалась житейским опытом, и этот опыт подсказал ей единственно правильное гуманное решение. И еще надумал Сергей Тимофеевич предупредить Ростислава и Алену, чтобы оставили свои насмешки и розыгрыши, которые теперь уж действительно совсем ни к чему.

А Чугурин в это время говорил:

— Суть предложения инициативной группы Сергея Тимофеевича, очевидно, известна всем. Вы знакомились с обоснованиями, выкладками. Давайте обменяемся мнениями.

— Ты что, Тимофеевич, свое КБ имеешь? — усмехнулся главный механик Митяев.

Чугурин покосился на него, сказал:

— А что ему остается делать, уважаемый Валентин Кириллович, если нашим главным специалистам недосуг заниматься разработкой технических проблем, совершенствованием производственных процессов.

— Правильно, — скептически изогнул губы Митяев. — Недосуг... Оборудование, механизмы первой батареи десять лет отработали, второй — восемь: то одно, то другое ломается. Ремонтировать не успеваем, не то, чтобы..,

— Вот за это, товарищ Митяев, партком еще с вас спросит как с коммуниста, — прервал его Гольцев. — Устроили себе тыхэ жыття. Пока гром не грянул, даже график планово-предупредительных ремонтов не выполнялся. Только теперь зашевелились.

Главный механик примолк. А что он мог сказать? Об этих графиках и Суровцев не раз напоминал, вздрючку давал. Вот сидит, слушает — твердые губы сжаты, надбровные бугры разделены двумя резкими вертикальными морщинами, на туго обтянутых скулах вздуваются желваки. Знать, его тоже задел директорский упрек. И Митяев подумал: «Если уж говорить о технических разработках, первый спрос должен быть с главного инженера». Не удержался, проворчал:

— Будете теперь искать крайнего. Всегда виноват — стрелочник.

Чугурин постучал карандашом по столу.

— Степень виновности каждого из нас в том, что произошло, мы обязательно выясним: безответственность нельзя оставлять безнаказанной. Но сейчас речь об ином. Надо по-деловому, объективно и спокойно рассмотреть проект предложенной новой серийности. Коллективное обсуждение, надеемся, поможет нам принять правильное решение.

— Пусть Пыжов и начинает, — поспешно подсказал Митяев, заботясь больше о том, чтобы его, еще не составившего своего мнения, первым не спросили, — Послушаем, что скажет Сергей Тимофеевич.

— Сергей Тимофеевич свое сказал, — вмешался Суровцев. — И сказал более чем определенно. Очевидно, есть смысл сначала выслушать соображения руководителей коксового цеха.

Чугурин перевел взгляд на Шумкова.

— Ваша делегация, Ипполит Федорович, самая представительная. Небось, готовились к разговору. Не будем терять времени.

Шумков откинулся к спинке стула, помолчал, сосредоточиваясь и стараясь подавить растущее в нем раздражение. Ему, кажется, удалось справиться со своими чувствами.

— Я думаю — заговорил размеренно, внешне спокойно, — товарищ Пыжов заслуживает всяческой похвалы. Человека никто не обязывал, не заставлял, а он, жертвуя своим отдыхом, проделал огромную исследовательскую работу... — После недавнего расширенного заседания парткома Шумков понял: открытым выступлением против новшества в организации труда на печах лишь уронит свой собственный престиж. Не опровергая возможности перехода на новую серийность, он все же надеялся оградить себя от столь рискованного и хлопотного дела. Потому с умыслом не поскупился на дифирамбы в адрес Сергея Тимофеевича. — Вы только вдумайтесь, товарищи, машинист коксовыталкивателя, рабочий решает инженерные проблемы! — продолжал не без пафоса. — И это — обыденность! В наше время это уже никого не удивляет.

— Значит, вы одобряете, — закивал Чугурин. — В таком случае предоставим слово...

— Позвольте, Павел Павлович, — сразу заволновался Шумков. — В принципе — да. В принципе я не возражаю против таких экспериментов, потому что без поиска нет прогресса. Но ведь при этом надо учитывать очень многое. Геологи, например, никогда не будут искать золото в гранитах, в Азовском море, как ни стараться, не выловить байкальского омуля, на долбежном станке не сверлят отверстия... Я это к тому, что, разрабатывая тот или иной проект, приходится считаться с возможностями, с объективной реальностью. В данном случае, мне кажется, эго условие не соблюдено. Товарищи исходили не из того, чем мы располагаем. В основе их расчетов — идеальное состояние батарей.

— А также четкая, безупречная организация труда, — вставил Суровцев. — Иначе и не может быть. На то оно и новшество, чтобы открывать новые горизонты, а не приспосабливаться к старому.

— Далекий прыжок можно совершить лишь с хорошего трамплина, — отозвался Шумков. — Имею в виду весь наш комплекс, куда, естественно, входит и механическая часть. Но о том, в каком состоянии механизмы, только что сказал Валентин Кириллович. Думаю, и печи не выдержат систематического перегрева.

— Ну, какой там перегрев? — заговорил Травкин, главный технолог. — От незначительной прибавки температуры, как предусматривается проектом новой серийности, с печами ничего не станется. Меня иное волнует: боюсь, не хватит машинного времени механизмам коксовой стороны. И еще одна загвоздка — Он обернулся к младшему Пыжову, спросил: — Устэка сейчас берет на себя девять камер в час?

Ростислав несколько растерялся, ощутив на себе взгляды собравшихся, сначала кивнул и, поняв, что это неуважительно по отношению к старшим, покраснел, торопливо ответил:

— Девять, Артур Николаевич. Максимум девять.

— Значит, остальные одну-две печки с батареи — передавать на тушильную башню, — продолжал главный технолог. — Продукция пойдет смешанной. Отобрать из общей массы кокс сухого тушения и мокрого невозможно. А нам надо испытать и тот, и другой, определить качество нового кокса как сухого, так и мокрого... Вал, несомненно, увеличится. Но если кокс окажется плохим?

Толмачев бросил взгляд на Сергея Тимофеевича, сосредоточенно рассматривавшего свои большие бугристые ладони, не выдержал:

— Будто мы не подсчитывали. Проверили не раз и не два — машинного времени вполне хватает. Конечно, если по-настоящему работать.

— Вернее, если >не будет поломок, — снова подал голос Митяев.

— А это уже от вас зависит, Валентин Кириллович, — поддержал Ивана Вячеслав Дубров. — Об этом недвусмысленно говорил здесь секретарь парткома.

— Так что я, рожу новые машины?! — возмутился Митяев. — Шумков прав: надо исходить из имеющихся возможностей. Вот и Артур Николаевич сомневается: пройдет ли по ГОСТу новая продукция. С изменением технологического режима следует ожидать структурных изменений кокса. Как бы доменщики его не забраковали.

— А нам гадать нечего: следует ожидать или не следует, — возразил Дубров. — Можно взять пробы и сухого, и мокрого кокса, испытать лабораторно. — V секретаря завкома комсомола открытое, приятное лицо, баскетбольный рост, реакция хоккейного вратаря. Он сразу же нашелся с ответом главному механику. Убежденно добавил: — Тут, очевидно, немаловажно само желание воспринять новое, увлечься им. — И обратился к Чугурину: — Не знаю, Павел Павлович, к какому вы придете заключению, но предложение товарищей, которое мы сейчас рассматриваем, представляется стоящим. Я хочу сказать, что в этом деле дирекция и партком могут полностью рассчитывать на молодежь.

Дубров оканчивал тот же факультет, что и Ростислав Пыжов, два года тому назад. В институте были в одной секции студенческого научного общества. Как только они не фантазировали! Чего только не придумывали! Какие только проекты не рождались в их горячих головах! Профессура, доценты, аспиранты всячески поощряли все эти поиски, разработку оригинальных технических идей. Конечно, многое из того, над чем корпели студенты, носило учебный характер, но кое-что находило, и практическое применение на производстве. Техническое творчество приучило их, будущих инженеров, дерзать, экспериментировать, смело идти навстречу новшествам, даже если возможный успех едва обозначался. А тут ведь и вовсе очевидно преимущество новой серийности. Потому так определенно и выступил Славка.

Ростиславу же остается только слушать — как никак и он причастен к предложению отца. Верно указал Суровцев: они свое сказали именно более чем определенно. И Ивану не надо было вмешиваться. Расчеты сами за себя говорят. В данном случае технические выкладки и цифры поубедительней всяких эмоций. Вот и отец ждет, чем все это кончится. Ждет чутко, настороженно.

Чугурин обратился к Марьенко:

— И сейчас хочешь отмолчаться, Афанасий Архипович? Не выйдет. Вон какого ерша запустил Сергей Тимофеевич! Не может быть, чтобы в цехе об этом не говорили.

— Гудят, — подтвердил Марьенко.

— Ну и как?

— По-разному... Есть, которые сомневаются. Есть и вовсе против.

— А таких, что поддерживают Пыжова, выходит нету, — подытожил Чугурин.

— Почему? Я этого не говорил. Всяких хватает. Люди... — Марьенко посмотрел на Шумкова, как бы ожидая от него подсказки. Но, очевидно, что-то вспомнил, оживился: — Проведем открытое партсобрание или цеховое рабочее, тогда яснее обозначится.

— Ну, а у самого-то, какое мнение? — без обиняков спросил Гольцев.

И опять Марьенко замялся:

— Оно ведь серийность серийности рознь. Сказать по правде, вторую камеру брать тяжеловато.

— Куда же ты людей будешь звать?

— Куда надо, туда и позовем. Как решите.

— Эх, Афанасий Архипович, товарищ Марьенко, — укорил его Гольцев. — Чтобы убеждать, прежде всего следует самому иметь твердые убеждения.

Марьенко диковато тряхнул буйными кудрями.

— Если администрация или партком принимает решения, их выполняют независимо от того, соответствуют ли они личным взглядам. Такое мое твердое убеждение, Александр Константинович. Так я понимаю свой партийный долг... А если говорить о батареях, так и сейчас запарка: стояки, люка некому чистить. — Он так и сказал «люка» — по-цеховому, как принято у них в обиходе. — Повысим температуру, форсируем работу печей, а потом что будем делать? Кукарекать?.. Авралить?..

— Авралить, Афанасий Архипович, не годится, — сказал Суровцев. — В наши дни такой метод себя не оправдывает.

Для Ростислава главный инженер — непререкаемый авторитет еще с тех пор, как Василий Дмитриевич давал отзыв на его дипломную работу. И теперь Ростислав заволновался: чью сторону примет Суровцев, как рассудит? А Василий Дмитриевич продолжал развивать свою мысль:

— Однако предложение товарищей, как верно отметил наш комсорг, действительно стоящее. Его надо брать на вооружение. И в то же время не можем им воспользоваться, не готовы к этому. То на одном участке обнаруживаются прорехи, то на другом. А самым больным местом считаю верх печей. — Суровцев окинул собравшихся пытливым взглядом, — Так что же будем делать, товарищи?..

— Навести порядок и извлечь явную выгоду, — бросил реплику Сергей Тимофеевич.

Шумкова даже передернуло. Он опередил еще не выговорившегося Суровцева:

— Нельзя так, товарищ Пыжов. Выходит, что все сидящие здесь ничего не понимают и только вы один глаголите истину. Но ваше предложение — это... это по меньшей мере авантюризм. Технический авантюризм, который может нанести невосполнимый урон. Под угрозой основа основ завода — печи. Мы об этом уже говорили. С вас какой спрос? А кое-кто партбилетами будет расплачиваться.

Последнее, конечно же, адресовалось руководителям завода, хотя Шумков и не смотрел в их сторону. Он полагал, что теперь уж высказанного им вполне достаточно для окончательного привлечения на свою сторону еще сомневающегося, как ему показалось, главного инженера, а следовательно, и для прекращения затянувшейся дискуссии. Был уверен: и Пыжов не оправится после такого удара, не найдет, чем ответить.

А Сергей Тимофеевич поднялся, хотя все высказывались сидя, постоял, склонив голову и улыбаясь.

— Все никак не соображу... — начал он и тут же кольнул взглядом Шумкова, — с чего это вы, Ипполит Федорович, надумали пугать честной народ. Неужто надеетесь устрашить? Так уже пуганые. И до вас кое-кто бросался этим увесистым словцом... Помню, разогревали первую батарею. Из-за отсутствия газа предписывалось воспользоваться твердым топливом. Прикинули, одних истопников требовалось четыреста человек. Ну и время — соответственно... Верно, Василий Дмитриевич? Будучи тогда начальником цеха, вы предложили подвести газ, временно используя вторую нитку водовода, пролегающего вблизи Ясиновского коксохима. Какой сыр-бор поднялся! Бывший главный назвал ваше предложение авантюрой, дескать, протяженность магистрали двадцать два километра и, мол, конечно же, газа мы не получим — произойдет утечка на стыках не поддающихся сварке чугунных труб, а следовательно, поставим под удар выполнение важного государственного задания. Со своими сторонниками вон какие нагромоздили страхи!.. А вы, Павел Павлович, — перевел он взгляд на Чугурина, — эти страхи отмели, поддержали мнение Василия Дмитриевича. Потребовалось лишь обследовать трассу, вложить совсем немного труда. И победили! Зажгли факел! Выдали кокс значительно раньше установленного срока.

Заводские старожилы оживились, закивали. Новички, впервые услышавшие об этом, с любопытством и уважением посматривали на сосредоточенного Чугурина, на сурового Суровцева. А Травкин сказал:

То было смелое инженерное решение.

— Верно, Артур Николаевич, — подтвердил Пыжов. — Только эту смелость кто-то должен проявить. И именно в критические моменты... У многих, небось, в памяти тревожные дни минувшей зимы, когда химики закачали в оросительную систему печей смолу...

Чугурин слушал Сергея Тимофеевича и вспоминал, как оно было. Едва не вышла из строя вторая батарея. Несколько суток, не отлучаясь с завода, боролся оперативный отряд с последствиями безответственности и халатности. Прочищали арматуру, а она снова забивалась. Спали, чередуясь, тут же в цеховой конторке и заводоуправлении на раскладушках. И только он, директор, все то время не сомкнул глаз... Да, да, именно с тех пор забарахлил его «мотор». Как же он забыл? Собирая анамнез, доктор спросил, когда почувствовал, что у него есть сердце, когда впервые дало о себе знать, а он не мог ответить. Теперь вспомнил. Это случилось как раз в те дни. Вернее, на исходе тех сумасшедших дней и ночей. Люди уже выбились из сил, ничего не достигнув, и он принял решение промыть трубы. Оперативка была шумная, искали выход из создавшегося катастрофического положения, но после его слов вдруг все умолкли и смотрели на него, как на самоубийцу, понимая, какую страшную ответственность взваливает он на свои плечи... Стояла лютая бесснежная зима. Трескалась обнаженная, скованная морозом земля Неделю не утихал шквальный ветер — гудел, завывал, высвистывал в переплетениях металлоконструкций. Над заводом, над безжизненными окрестными полями, над всей сумеречной донецкой степью бушевала черная буря. Ртуть в термометре, укрепленном возле проходной, опускалась почти к тридцатиградусной отметке... Существовала реальная угроза большой, непоправимой беды: вода, остановившись где-то в металлическом лабиринте оросительной системы, в любое мгновение могла наглухо закупорить магистраль ледовой пробкой и этого достаточно, чтобы мороз довершил оледенение всей магистрали. Он все же отважился промывать. Мозг справился с перегрузкой, сознание смирилось даже с возможной неудачей и всеми вытекающими из этого для него, директора, последствиями, а сердце, схваченное нервным ознобом, сдало. Не выдержало уже потом, на резком перепаде чувств, когда пущенная под давлением горячая струя прочистила трубы, унесла с собой остатки смолы. В тот миг оно впервые забилось в аритмии.

— Тогда тоже кое-кто сомневался в успехе, предрекал полный провал, — между тем продолжал Сергей Тимофеевич, — Тоже змеился щепоток: «технический авантюризм», «безрассудство»...

— Да, хорошо, что все обошлось благополучно, — раздумчиво заговорил Травкин, — Но могло обернуться бедой.

— Вполне, — решительно поддержал главного технолога Шумков. — Кто скажет, где кончается инженерная смелость и начинается элементарное «авось»? Все дело в том, что определить это невозможно.

— Не-ет, не в этом суть, — возразил Сергей Тимофеевич. — На отдыхе мне посчастливилось встречаться с Юлием Акимовичем... — он назвал фамилию известного писателя, чем вызвал живейший интерес у собравшихся. — Так вот, он как-то рассказал мне очень поучительную историю. Когда возводили Челябинский станкостроительный завод, главный инженер предложил применить сборные конструкции при сооружении одного из цехов. Сейчас сборный железобетон — основной строительный материал. А тогда такая мысль появились впервые. Многие специалисты воспротивились, опасаясь провала. Кто, вы думаете, поддержал экспериментатора?.. Серго Орджоникидзе! Он разрешил главному инженеру в порядке производственного риска — для опыта — строить цех из сборных конструкций. И ответственность брал на себя.

— Интересный факт, — проговорил Чугурин. — Не правда ли, товарищи? Как умел человек смотреть вперед! Как смело давал дорогу новому!

— Для того времени такие решения были в порядке вещей, — сказал Шумков, — Но Стоит ли возрождать отживший стиль? Ныне производственные процессы основываются на научной организации труда. Не риск, не штурмовщина, не интуиция определяют главное в современном управлении производством, а трезвый инженерный расчет, новейшие достижения в науке и технике. На сей счет имеются прямые партийные указания. Тут и мудрить нечего.

У младшего Пыжова, напряженно следившего за разгоревшимся спором, перехватило дыхание. Уж очень веские аргументы выдвинул Шумков. Действительно такой курс взяла партия, осуществляя реформу в промышленности. Вот отец и запнулся — возразить нечем.

Едва Ростислав так подумал, его батя заговорил снова. Но уже откровенно насмешливо и резко.

— Вот, вот... Оно и видно: те, кто прежде от живого дела отгораживались параграфами инструкций, теперь и к новым условиям пытаются приспособиться, чтобы не мудрить, не волноваться, не гореть... Между тем партийные указания, Ипполит Федорович, не исключают, а, наоборот, предполагают помимо вами сказанного — кровную заинтересованность каждого в осуществлении намеченных планов, личное мужество, готовность ради высокой цели вызвать огонь на себя.

— Тем более это касается коммунистов, — подхватил Гольцев, когда Сергей Тимофеевич сел. — Так что поправка к вашему, Ипполит Федорович, пониманию насущных задач — весьма существенная.

Ростислав украдкой посматривал на взволнованного и потому, наверное, так заметно, побледневшего отца. Всегда считал его добродушным ворчуном, а он, оказывается, вон какой! Не побоялся схлестнуться с начальником цеха! И Ростиславу вдруг открылся смысл батиного ему пожелания на семейном празднике всегда и во всем быть бойцом. Словно наглядный урок преподал, как надо бороться за свои убеждения.

Ростислава легонько подтолкнул Иван, заговорщицки подмигнул, — дескать, все в порядке.

Чугурин обратился к Суровцеву:

— Что ж, Василий Дмитриевич, наши предварительные размышления и наметки во многом подтвердились. И вы, Константин Александрович, — взглянул на Гольцева, — абсолютно правы: Сергея Тимофеевича надо благодарить уже только за го, что состоялся такой разговор. Очень признательны всем, принявшим участие в нашем совещании... А теперь давайте подытожим. — Чугурин бегло просмотрел свои записи, отложил их в сторону и начал с того, что считал главным — Парадокс получается, товарищи. Мы хотим увеличить производство кокса, мы все заинтересованы в том, чтобы вывести предприятие из прорыва, мы. наконец, просто обязаны вернуть долг стране и... не можем ничего этого сделать. Оказывается, наше отставание вызвано не объективными причинами, как кое-кто пытается объяснить. Просто мы из рук вон плохо работаем. Внешне как будто все обстоит благополучно. Чуть глубже вникни — обнаруживается полная несостоятельность: верх печей и в обыденных условиях еле-еле тянет, а к повышенным нагрузкам и вовсе не готов. Механизмы добили, как говорится, до ручки. Сами руководители не верят в успех и не желают обременять себя лишними заботами. Вон как сразу все обнажились, едва заговорили о новой серийности!.. По старинке, товарищи, жить нельзя. Это понятно каждому. Я говорю о развернувшейся широким фронтом научно-технической революции. Нынче внедрение в производство новшеств требует идеальной организации труда, отличного состояния и полного использования техники, горячен заинтересованности всего коллектива. Значит, и работать следует в этом направлении. Предложение Сергея Тимофеевича и его товарищей — реально. Оно основано на точных инженерных расчетах, соответствует нашим задачам и устремлениям. Его осуществление вполне возможно. Но для этого надо навести порядок в своем хозяйстве, обеспечить выполнение задуманного техническими средствами, организационно и политически...

— А как посмотрит на нашу самодеятельность «Укрглавкокс»? — многозначительно спросил Шумков. — Такие вещи, очевидно, следует все же согласовывать?

— Зачем? Реформа дала нам право самостоятельно решать внутризаводские вопросы, — отозвался Чугурин. — В данном случае мы воспользуемся этим правом.

— Конечно, конечно, — проронил Шумков не потому, что надо было как-то заканчивать разговор, но уже в чем-то соглашаясь с Чугуриным, однако поддаваясь не аргументации, а скорее силе его убежденности. Тем не менее не преминул еще раз обезопасить себя: — Надеюсь, будет соответствующий приказ?

— Непременно, — заверил его Чугурин. Повернулся к Суровцеву: — Сколько по вашим, Василий Дмитриевич, подсчетам требуется на подготовку?

— С тем, что уже сделано, — минимум две недели, — сказал Суровцев.

— Добро, — кивнул Чугурин. Его повеселевший взгляд заскользил по лицам участников совещания, — Ну что ж, товарищи, так тому и быть.

17

Агроном по образованию, долгое время проработавший на земле по своей специальности, Николай Григорьевич Каширин прекрасно понимал, что в сельском хозяйстве, хотя его тысячелетний опыт и обогащен достижениями современной науки, многое по-прежнему зависит от самой природы, от погодных условий. Не случайно хлеборобы и сейчас говорят: «Год на год не приходится».

Дальнейшая его работа в одном из приазовских сельских районов, где он возглавил райком партии, тоже была подчинена извечному закону семени, которое непременно должно лечь в землю, чтобы затем прорасти, в свой срок созреть новым урожаем. И тут уже не пропусти пору: в ней — все труды земледельца, все надежды.

В Ясногоровском районе, куда его со временем перебросили, забот намного прибавилось. Помимо достаточно интенсивного сельского хозяйства требовали к себе внимания промышленные предприятия, транспорт. Собственный опыт ему подсказывал, что для успешной работы с людьми надо достаточно хорошо знать производство, которым эти люди живут. И он взялся за книги, руководства, справочники по коксохимии, машиноведению, обработке металлов, проштудировал транспортные инструкции и наставления... Он не стеснялся расспрашивать, пока полностью не уяснял тот или иной производственный процесс, взаимосвязи в нем, обязанности рабочих, инженеров. Ему не хватало двадцати четырех часов в сутки, потому что не мог иначе относиться к своей работе. Он был убежден, что авторитет партийного работника подкрепляется не занимаемой должностью, а компетентностью, которая дает возможность при необходимости принимать единственно правильные решения. Его настойчивость в достижении цели не замедлила сказаться. Теперь-то он сам в состоянии ориентироваться в производственной обстановке, технических вопросах и делать соответствующие выводы. При таком положении, конечно же, ему удается целенаправленней планировать и партийно-политическую работу, делать ее более действенной, результативной.

Ныне Каширина завертела уборочная, забрала всего без остатка. Всех райкомовцев разослал в хозяйства. Да и сам все время на колесах. Трудным выдался год: хлеба низкорослые, болезненные, удручающие своим видом. Если урожайная страда забирает много сил, этого вроде и не замечаешь, потому, что радость переполняет сердце. А в нынешней жатве еще и о душевном тонусе надо заботиться, подбадривать людей, призывать к тому, чтобы не потерять ни одного колоска в поле, ни зернинки при транспортировке. С уборкой по срокам совпадает заготовка кормов. Здесь тоже дала себя знать засуха, и надо думать, как выходить из затруднительного положения, обеспечить хотя бы сносную зимовку скоту.

Только к десяти часам вечера прибился Каширин к дому. Загнал машину во двор, умылся, расположился ужинать. Жена уже не попрекает: за столько лет привыкла ко всему. Да и понимает уборочная. Это еще по-божески явился. Приготовила омлет. Подавая на стол, обеспокоенно спросила:

— Плохи дела, Коля?

— Есть ничего участки. Особенно возле лесополос, — ответил он — Совхоз «Алеевский» выскочит с пшеницей. «Заветы Ильича». Круковец идет стабильно. У него и кукуруза поливная. А юг района основательно прихватило.

Жена смотрела, как он жадно ест, думала о том, что уже схватил колит из-за такого безалаберного питания и врачам не показывается, и говори не говори — толку не жди. Это теперь лечение будет откладывать до отпуска.

— Да, Коля, — вдруг заговорила снова, и в голосе ее послышалась тревога, найди время серьезно поговорить с Виталькой. Не нравится мне его радиотехника.

— Почему? Занятие похвальное.

— Как бы оно нам боком не вышло, это похвальное занятие. Пришла на обеденный перерыв, слышу его голос: «Говорит радиостанция «Мечта». В эфире — «Мечта». Наташенька, передаю твою любимую песню. Только для тебя...» Заглянула к нему — магнитофонную ленту наговаривает.

— Николай Григорьевич помрачнел.

— Ну-ка, позови его.

Но сына еще не было дома, и Николай Григорьевич вскипел:

— Я велел ему к десяти возвращаться домой.

— Тебе компот или молоко? — спросила жена, подходя к холодильнику. И не дождавшись ответа, достала молоко, поставила перед мужем, положила ему на плечо руку. — Восемнадцать парню, Коля.

— Тем более надо иметь голову на плечах.

— Кино кончается поздно. Ну, и девочку проводить, — поняв его по-своему, мягко сказала жена. — К одиннадцати будет... — Бережно провела ладонью по белесой шелковистой волне на голове мужа, вздохнула: — Не заметил, как и сын вырос.

Он задержал ее руку, поцеловал ладошку, виновато соглашаясь со своей подругой: не заметил. Но его нервный всплеск был обусловлен иной, совершенно конкретной причиной. И ОН не мог скрыть свою взволнованность:

— Вырасти, Катюша, наверное, и впрямь вырос, коль уже с девчонками водится, но вот ума, видно, не набрался. Милиция вылавливает радиохулиганов, а тут свой... Неужели не доходит до сознания?!

— Вот придет и поговори, — снова подсказала жена. — Только без нервов, хорошо?

Зазвонил телефон. Каширин сразу узнал голос секретаря обкома. Геннадий Игнатьевич извинился, что беспокоит в столь поздний час — не мог поймать днем. И уже одно это насторожило Каширина, значит, секретарь обкома обеспокоен чем-то очень важным, имеющим прямое отношение к нему, Каширину. Поинтересовавшись уборкой, Геннадий Игнатьевич тут же заговорил о коксохимовских делах, сказал, что из-за отставания алеевцев недодают продукцию ильичевцы, а их металл уже заложен в народнохозяйственный план, и что он, Каширин, должен понимать эти вещи.

Николай Григорьевич доложил, чем сейчас занят коллектив предприятия, партийная организация — пригодились обстоятельные информации Гольцева. Но Геннадия Игнатьевича это вовсе не удовлетворило. Он выразил удивление, что при такой сложной ситуации у секретаря райкома не появилось желания самому побывать на заводе.

Напрасно Каширин пытался оправдаться развернувшейся уборочной кампанией, которую считает первоочередной своей заботой, напрасно сказал, что в эти напряженные дни практически невозможно попасть всюду, где нужен его глаз. Геннадий Игнатьевич ответил: «Мы должны всюду успевать. Обязаны успевать...»

И вот уже снова он, Каширин, в дороге, гонит газик на алеевский коксохим, потому что действительно дал промашку: уборочная уборочной, за недостатки в ней тоже по головке не погладят, но ведь ей уже задан определенный ритм, мобилизованы все возможности. Значит, можно и нужно было оторваться, принять участие в расширенном заседании завпарткома. А у него даже мысли такой не появилось. Видно, прав Геннадий Игнатьевич, вроде шутя заметивший, что в нем, Каширине, пока еще берут верх крестьянские начала. Не раз и сам убеждался: в сельскохозяйственном производстве более чуток к малейшим отклонениям от нормы к непредвиденным осложнениям. Тут у него само собой появляются и прозорливость, и предприимчивость. Что ж, все это вполне объяснимо, но не приемлемо. Вот Геннадий Игнатьевич и учит его, требует шире понимать свои задачи. Завтра ждет доклад об истинном положении на заводе и его, секретаря райкома, соображения. С утра он, Каширин, не сможет попасть на завод — намечена встреча с людьми, и ее уже не отменишь, не перенесешь, а срывать мероприятия не в его правилах. И последующее время распланировано — звонок-то неожиданный. Конечно, кое-что он перепоручит второму и третьему секретарям, которые возвратятся в райком лишь к полудню. Но тогда уже поздно ехать на завод. У него оставалась единственная возможность — мчаться туда немедленно.

Он помнил расстроенное лицо жены и теперь искал доводы, оправдывающие такое решение. Конечно же, у него не было иного выхода. Катя должна это понимать.

Значительная часть пути осталась позади. Свет фар заскользил но придорожным строениям совхоза, снабжающего Югово овощами. Каширину здесь все знакомо--его хозяйство. Справа сверкнул лунной дорожкой мелководный, иногда к концу лета пересыхающий пруд, ярко высветились побеленные стены стандартных домиков, поставленных для переселенцев. А потом замелькали топольки, поднявшиеся по обе стороны шоссейки. Их неестественная зелень казалась декорациями, неумело подсвеченными театральным осветителем. Шоссе прорезало поля совхоза, забрав немалую площадь пахотной земли. Но тут уж ничего не поделаешь — вступает в силу железная логика: каждая новостройка начинается с сооружения подъездных путей. Так было и с коксохимом.

Дорога вела на завод, и Каширин невольно возвратился мыслями к разговору с секретарем обкома, к заводским делам. Тысячу раз прав Геннадий Игнатьевич: тут не сработала его, Каширина, крестьянская интуиция. Даже интервью Шумкова сначала воспринял, как дежурное критическое выступление газеты. Может быть, потому, что речь шла всего об одном цехе? Потом, правда, встревожился, понимая, что этот цех, по существу, все и определяет. Однако встревожился не настолько, чтобы отложить все другие дела и заняться заводом. Он переговорил по телефону с Чугуриным, и этого оказалось достаточно для внутреннего успокоения. Появилась уверенность в благополучном исходе. И ведь он не ошибся. Вон как развернулись события. Дирекция и партком сумели поднять весь коллектив. Обо всем, что предпринимается на заводе, ему, Каширину, докладывают работники отдела промышленности и транспорта. Несколько раз его отыскивал на полевых станах и на токах в хозяйствах района Гольцев, предварительно справившись о координатах у технического секретаря. Приезжал рассказать о том, что уже сделано, посоветоваться, а заодно узнать, как работают на уборке заводчане, выслушать их просьбы, пожелания. От Гольцева он, Каширин, получает особо ценную информацию, что называется, из первых рук. Он был своевременно осведомлен и о предложении Пыжова, сразу же принял его сторону в столкновении Сергея Тимофеевича с Шумковым, порадовался вместе с Гольценым первым результатом работы но новой серийности.

Да, трудности возникли в связи с форсированным вводом не совсем завершенных строительством мощностей. Где-то в подсознании, чисто по-человечески он сочувствовал заводчанам, на чьи плечи навалился такой груз. Вместе с тем мог попять и членов комиссии, принявших очередные объекты с некоторыми недоделками в расчете, что они будут довершены уже в процессе работы, как бы заранее предопределяя повышенную нагрузку для коллектива эксплуатационников. Но продиктовано это высшими государственными интересами, напряженными планами пятилетки, а не какими-то третьестепенными причинами, как считали, например, Пантелей Харитонович Пташка и не далеко ушедший от него в этом Гольцев. Тут он, Каширин, полностью на стороне Чугурина, у которого несомненно шире горизонты понимания большой технической политики. В сложной обстановке Пал Палыч сумел правильно расставить акценты, привлечь внимание коммунистов к собственным внутризаводским недостаткам. И Гольцеву помог сориентироваться, повести разговор о дисциплине и организованности.

Постоянная осведомленность, сопоставления, размышления и позволили ему, Каширину, составить определенное мнение, уверенно говорить об успешном преодолении полосы неудач и огорчений, связанных с освоением новых объектов. Но предстоящая встреча с секретарем обкома обязывала быть предельно объективным. И совсем неплохо, если он, Каширин, еще и побывает на заводе, посмотрит все собственными глазами, лишний раз уверится в правильности своих взглядов. Это даже лучше, что он едет ночью, когда не будет администрации — сопровождающие ему ни к чему. В крайнем случае, при надобности, обратится к начальнику смены...

Сколько мыслей и чувств заключал в себе сидящий за баранкой, устало щурящийся человек, а со стороны посмотреть: катится под звездами, раздвигая темноту светом фар, видавший виды, чуть перекособоченный райкомовскнй газик — только к всего!

* * *

«Схлопотал, — иронизировал над собой Шумков. Так тебе, старый дурак, и надо».

Для себя он сделал вывод: напрасно старался, призывая этих людей к благоразумию, они не захотели считаться с очевидным на своем пагубном пути. Благие намерения предостеречь от большой беды ничего не дали. Он сделал все возможное, и не его вина в том, что не нашел поддержки.

Его возмущали обвинения в трусости. Да, он говорил об ответственности за сохранность батарей Пыжову, напоминал участникам совещания у директора. И разве не прав? Надо же беспокоиться о народном достоянии. Все это слышали. А если на то пошло, ему вообще бояться нечего: приказ не он подписал — Чугурин.

Правда, иногда такое объяснение ему казалось зыбким: если случится беда, найдут, за что привлечь к ответственности и его — начальника цеха.

Иногда, наоборот, Шумкову казалось, что надо было без мороки со всем соглашаться. Пусть жгут печи. Через два года ему на пенсию, а там — ищи-свищи. Какой с него спрос? Думая так, Шумков осуждал себя за неуместную, неожиданную для самого себя горячность. Как же, ни с того, ни с сего ввязался в спор, осмелился выступить вопреки уже складывающемуся общему мнению о новой серийности, да еще и упорствовал, отстаивая свою точку зрения. Такое с ним давно не приключалось.

Понадобилось время, чтобы Шумков мог более спокойно разобраться и случившемся, и более объективно. Он вспомнил, что в то утро у него было отвратительное настроение и он сразу же, еще не вникнув в существо дела, с которым к нему обратился Пыжов, настроился против Вызвало протест само вмешательство рабочего в сферы инженерии. И когда потом увидел технически грамотные, доказательные разработки, достойные того, чтобы к ним отнестись серьезно, уже не мог переломить себя — сработала инерция первоначальной нетерпимости, которую, конечно же, пришлось камуфлировать. Он теперь понимал, что, надеясь отмахнуться от предложения Пыжова, выдвинул не лучшую причину. В ту пору она показалась весомой, ведь речь шла о живучести батарей. Страшнее пугала против рьяных экспериментаторов и не придумать. Только Пыжов оказался не из робких. Коса нашла на камень. Конфликт вышел за пределы цеха, стал достоянием парткома, дирекции. И тут снова ему, Шумкову, волей-неволей пришлось употребить все тот же довод, в котором к тому времени абсолютно убежден уже не был. Положение его усугубилось еще и тем, что сторону Пыжова приняли зубры коксохимии — Чугурин, Суровцев. Их авторитет не поставишь под сомнение — инженеры божьей милостью.

Раздумья над случившимся привели его к заключению, что мало иметь определенные убеждения — они тогда чего-то стоят, если созвучны духу времени, если находят поддержку в коллективе. И он невольно позавидовал Пыжову. Сам-то следовал вовсе не убеждениям, а так — прихоти, дурному настроению. Потом взыграли больное самолюбие, амбиция

Шумков снова и снова возвращался расстревоженными мыслями к перипетиям недавнего столкновения. На него словно пахнуло далеким-далеким, той порой, когда он, молодой инженер, только вступал в жизнь. Тогда всего дороже была истина, ради которой спорили до хрипоты, принимали бескомпромиссные решения, выдвигали дерзкие прожекты... То была юность. И Шумков со всей отчетливостью ощутил, что это Пыжов своим пониманием добра, своей не угасшей с годами целеустремленностью вызвал в нем ответное движение так долго дремавшей души, воскресил былую способность критически анализировать свои поступки, решения, подарил давно забытые волнения. Сразу вроде как-то интересней, а потому и легче стало работать, несмотря на то, что дел прибавилось в связи с подготовкой печей к переводу на новую серийность. В таком душевно-приподнятом состоянии и пребывал все последующее время Шумков. В те дни ему не хотелось вспоминать, как уже побежденным малодушно ссылался на «Главкокс», уточнял, будет ли оформлено нововведение соответствующим приказом. Эти воспоминания были уж очень неприятны. В самом деле, так увлечься своими далеко не оригинальными утверждениями, чтобы вовсе потерять чувство меры, прослыть перестраховщиком!

И все же Шумковым двигало не стремление каким-то образом реабилитироваться в глазах заводчан, а нечто более тонкое, еще не до конца осознанное, задетое в нем Пыжовым. Скорее всего это было тоже когда-то знакомое ему чувство гордости своим умением работать, решать сложные инженерные и организационные задачи. И он действительно показал, на что способен...

А затем в его душу снова закралось сомнение: выдержат ли печи? И он уже не успокаивал себя тем, что все равно скоро уходить на пенсию и пусть будет, как будет. Беспокойство все больше овладевало им. Оно не походило на прежнее — просто отвергающее самую мысль о каких-либо нововведениях. В нем угадывалось волнение человека, приложившего свои руки к эксперименту, заинтересованного в успехе, хотя сам Шумков скорее всего и не замечал происходивших в нем перемен. Да и не до того ему было — копаться в себе. Его очень волновала судьба дочери, ее незаладившаяся, нескладная жизнь. Еще выпускницей мединститута вышла замуж за однокурсника. А потом разошлись. Вернулась домой с сыном, стала работать. Через некоторое время зачастил к ней инженер, уже третий год работавший на заводе. Вроде толковый и скромный малый. Разве мог он, Шумков, запретить дочери, совсем еще молодой женщине, надеяться на счастье? Лишь предупреждали с матерью: «Смотри, дочка, снова не обожгись. Ребенок у тебя. Не каждый возьмет на себя такую обузу. А она светилась радостью: «Валерик любит и меня, и моего Петьку».

Он и в самом деле, этот Валерий, все больше покорял их своими достоинствами — уважительным отношением, предупредительностью, тем, что не вертопрах, что серьезно занялся диссертацией, то и дело обращаясь к нему, Шумкову, тогда директору завода и будущему своему тестю, за помощью, консультациями... И Петьку задарил гостинцами, затевал с ним шумные игры, приучил называть себя папой. Конечно, мальчишеская душа прикипела к нему — веселому и доброму «папе Валерке...»

Только и второй брак распался сразу же после смещения его, Шумкова, с должности директора завода. Уходя, этот «добропорядочный» молодой человек, успевший таки защитить диссертацию, с откровенной наглостью сказал: «У нас были разные цели: вы искали отца ребенку, а мне нужна была ваша помощь и содействие».

Вот так кончилась для дочери эта любовь. И у него, отца, тоже появился еще один рубец на сердце: больно ведь за свое дитя, хотя и взрослое, но беспомощное, обиженное. А обманутый внучонок!.. Недавно он, Шумков, дал понять дочери: если еще будет выходить замуж, не отдаст ей Петьку. Они с женой так и решили — сами воспитают, вырастят мальца, никому не позволят терзать доверчивое детское сердечко. И в то же самое время надеялись таким образом облегчить участь дочери: может быть, свободная, найдет себе пару, чтобы не вековать одинокой.

Вот какие узлы навязала жизнь. Где уж тут о себе думать, о каком самоанализе помышлять.

Тихо в доме. Внук давно уснул. Ушла отдыхать и дочка. Жена вязала на спицах свитерок Петьке на зиму. А сам Шумков, уменьшив громкость звука и удобно расположившись в кресле против телевизора, по укоренившейся привычке слушал последнюю передачу — вечерние новости. Это было его время, когда он мог отрешиться от. всего, что заботило на службе, в быту. Вслушиваясь в сообщения, он проникал мыслью в первоистоки событий, анализировал, строил прогнозы и предположения — становился в эти минуты государственным деятелем, стратегом, полководцем... Однако нынче ему не удавалось сосредоточиться на том, что говорил диктор. Казалось, вот вот зазвонит телефон, он услышит взволнованный голос начальника смены — и тогда придется бежать на завод, загодя зная, что его появление там уже ничего не изменит.

Шумков беспокойно заворочался в кресле, обернулся к жене. Она молча взглянула на него поверх очков и снова склонилась к вязанью: так у них заведено не мешать отцу слушать последние известия. Откуда ей было знать, что его волнует совершенно иное, что снова возникшее беспокойство оказалось даже сильнее первоначального, прежнего.

Навязчивое ожидание телефонного звонка не оставляло Шумкова. Почему-то представлялось: беда придет ночью. Он пытался убедить себя в том, что нет никаких оснований тревожиться, а перед глазами зияли дыры в прогоревших стенках камер...

Нет, сидя дома, Шумков не мог избавиться от ощущения на двигающейся опасности. Он это теперь понял, как и то, что надо ехать на завод. Немедленно ехать. Ведь для него батарея — живое существо, способное рассказать о своей боли. Он лишь послушает ее дыхание да кинет взгляд на раскаленную кладку камер...

* * *

Иван Толмачев имел время поразмыслить над своей необычной судьбой. В детстве сверстники не принимали его в свою компанию, со слепой ребячьей жестокостью задирали на каждом шагу, считая себя вправе поколотить «фрица». Не раз, зареванный, бежал он к матери, неся в маленьком сердечке обиду, боль, недоумение. Тяжело вздыхая, мать приглаживала ему вихры, утирала нос, говорила, что они глупые мальчишки, что его отец — хороший немец. Но для него, как и для остальной ребятни, все немцы были фрицами, которых победили наши солдаты. И он, забираясь в высокие лопухи, откуда с завистью наблюдал за игрищами пацанов, выдумывал себе другого отца, вовсе не немца.

Потом уж, как подрос, по строкам отцовских писем к матери из той далекой грозной поры, силою воображения лепил облик этого человека — доброго и любящего, наверное, потому что там были нежные слова и о нем, Иване, еще не родившемся, но уже желанном и дорогом. Только в свои годы он еще не мог представить, как умерщвляли людей в газовых камерах, и смерть отца виделась ему такой, какая была на войне, когда солдаты падали убитыми в бою. Этого оказалось достаточным, чтобы почувствовать себя своим среди такой же послевоенной безотцовщины. И уж не давал спуску обидчикам. Кулачонками, зубами, ногтями защищал не только себя, но и честь отца. С тех пор разгневанные соседки стали приходить с жалобами на него, Ивана. А мать им отвечала: «Сами виноваты. Нс надо брехать детям...»

Позже он пытался представить себе семью, в которой рос отец. Может быть, у отца были братья, сестры? Может быть, и сейчас живы где-то в Германиях его, Ивана, дядья, тетки?.. Кто знает?! Так распорядились обстоятельства, храня непостижимые тайны человеческого бытия. Разве после всего этого мог он не передумать, не перечувствовать свойственного всем вступающим в осмысленную жизнь: откуда он, и кто он в этом мире?!

Но главное он понял, и потому обрел уверенность в том, что может смотреть людям прямо в глаза. Его человеческое достоинство отец утвердил своей борьбой и смертью. Сознание этого и помогало Ивану идти по жизни с открытым для радости и добра сердцем, чувствовать себя равным среди равных. Так было в школе, на заводе, куда пошел после десятилетки, чтобы облегчить жизнь матери, на военной службе...

Бывало, затаившись в ночном карауле, он ощущал за спиной всю страну. Она представлялась ему скорее не приобретенными о ней знаниями, а вот теми, увиденными из окна вагона городами, селами, железнодорожными станциями и полустанками, теми нолями, лесами и реками, что оставались позади, когда ехал в воинскую часть. Эго было осязаемое и, наверное, потому такое глубокое и щемящее ощущение Родины. Она напоминала о себе то далеко оставленным Крутым Яром, где в тяжкую пору войны родила его мать, откуда шагнул в жизнь, познавая ее радости и печали; то огнями проплывшим в ночи у самого поезда днепродзержинским заводом; то вербами, склонившимися над сонным прудом под лунным зеленоватым сиянием; то золотистыми пажитями и убегающим вдаль проселком; то трогательной детской фигуркой, машущей с косогора вслед уходящему составу... За все он. солдат и сын своей земли, был в ответе Это и определяло ого отношение к службе, наполняло гордостью, отвагой, каким-то обостренным и возвышенным чувством своей значимости. И обострялся слух, и зорче смотрели глаза, и не такими изнурительными казались часы предрассветных бдений...

Он и сейчас отдает предпочтение ночной смене. Подходит черед заступать в ночь, и его охватывает какое-то дивное состояние сродни тому, какое испытывал, когда стоял на посту с оружием в руках. Кажется, что и теперь он выдвинут на передний рубеж; спит родная страна, снят ее труженики, а он бодрствует, он работает. Это очень важно не спать и работать, когда товарищи отдыхают. В этом есть что-то наполняющее его душу чистой, светлой взволнованностью. Словно лично на него возложена ответственность за то, чтобы в печах не погасло однажды зажженное пламя, чтобы не умолк затухающий к ночи пульс труда. Ради этого он, Иван Толмачев, находится на своем рабочем месте. И его охватывает восторженное упоение своим делом.

Нынешняя смена принесла Ивану те же радости. Все идет, как надо, по графику. Новая серийность утвердилась, и он, Иван, уже приспособился к ускоренному ритму, может позволить себе помечтать. Как же ему обойтись без этого, когда в мыслях постоянно она — Аленка! Стоит ли за это упрекать, если и в его труде — любовь, если с нею соразмерены поступки и деяния, если ею озарена вся жизнь.

Увлекся Иван работой, мыслями о своей любви, а тут где ни возьмись — Гасий.

— Леонтий Максимович? — удивился Иван столь неурочному появлению у себя на коксовыталкивателе председателя завкома профсоюза. — Что это вы не спите?

— Жинка выгнала, — засмеялся Гасий. — Все равно, говорит, дома не живешь.

— А что? И выгонит, — поддержал шутку Иван. — Люди после смены — домой. У вас же не одно, так другое.

— Надо ведь. Собираемся слушать на завкоме старшего инженера по технике безопасности и всю его службу. Темп, нагрузки изменились... — Он огляделся. — У тебя-то, Иван, темновато. Лишнее напряжение для глаз повышает утомляемость. А там и до беды недалеко.

— Побольше света не помешало бы, — согласился Иван, не прекращая работы.

— Днем посмотришь, будто все в порядке. А сейчас вот прошелся — кое-где требуются дополнительные ограждения, предохранительные кожухи... Когда сам посмотришь, тогда и «гвоздей» можно набить по делу этим деятелям... — Гасий запнулся, увидев машину, движущуюся от проходной. — Кто бы это? — недоуменно проговорил. Машина приближалась. Теперь она шла по главной аллее, освещенной неоновыми светильниками, и он узнал райкомовский газик. — Никак Каширин?..

Секретарь райкома вышел из машины, задрав голову, посмотрел, как работает коксовыталкиватель, вовсе не подозревая, что сверху за ним наблюдают, и торопливо скрылся в проходе, ведущем на коксовую сторону батареи.

— Де-ла, — неопределенно протянул Гасий. Повернулся к

Толмачеву: Ты, Иван, что-нибудь понимаешь?

— Наведывается он время от времени. Но чтобы так поздно...

— В общем, я пошел смотреть верх батареи, — заторопился Гасий. — Подальше от греха.

— Это в каком же смысле?

— Во всех смыслах. Бог его знает, что у него на уме. Вдруг попаду под горячую руку?

— Осторожничаете, Леонтий Максимович?

— Этикета не знаешь, юноша, — отозвался Гасий, пряча улыбку. — Наша бабка Харитина в таких случаях говаривала: «Як твое нэ мэлэться, не бигай з кошыком!».

Оставшись один, Иван стал раздумывать над. тем, что могло привести Каширина среди ночи на завод. Очевидно, не ради удовольствия мыкается, как бездомный. Но не находил сколько-нибудь удовлетворяющих его объяснений. Вообще, все это выглядело странным. Будто нет дня. Словно нет работников, которые должны беречь своего секретаря, помогать ему. При таком положении ведь и потерять человека недолго.

А в работе все ладилось, все было хорошо. Это особо радовало, поскольку никак не хотелось оконфузиться в присутствии секретаря райкома. К тому же, если и в самом деле он приехал не в духе, может быть, порядок на печах вернет ему хорошее настроение...

Так размышлял Иван Толмачев, еще старательнее делая свое дело. Однако вскоре позабыл и о председателе завкома, удивившем своим появлением, и о Каширине... Выдав очередной «пирог», он взглянул вниз на обслуживающую площадку и рядом с дверевым увидел Шумкова. Тот, прикрывшись рукой, смотрел в раскаленную щель камеры.

18

Получив приглашение явиться в обком, Пантелей Пташка отмахнулся от переполошившейся жены:

— Ничего я, мать, не натворил. Покуда еще не натворил.

— Почему же вызывают?

— То не твоего ума дело. Значит, нужно. И не вызывают, коли уж точным быть, а просят приехать. Небось, грамотная, сунул ей к лицу открытку. — Читай: «Прошу Вас прибыть...» С большой буквы величают — уважительно.

— Ой, Паня, чую, опять встрянешь в спор. Угомонился бы уже. Сын в армии, дочка на выданье... Пора угомониться да потише жить.

— Ну, это оставь. Не потехи ради такое мое решение. Для детей же и пример: допрежь всего — справедливость. Завод в обиду нельзя давать.

— Так есть же начальство. Повыше тебя вон сколько на должностях сидят. Пусть и беспокоятся.

— Э-эх, темная ты баба, Власьевна! — вдруг засмеялся Пантелей, — Да повыше меня уж никого и нет на батарее. Самое верхнее кресло — мое! Потом уже небо, солнце да звезды... — Махнул рукой — Все равно тебя не образуешь. Лучше вот что: по костюму утюжком пройдись, приготовь рубашку, туфли выходные. На завтра все должно быть, как штык. А Светка пусть мои заслуги мелком надраит. — Он сунул почтовое извещение п карман. — К Сереге сбегаю, — сказал, и подался из дому...

У Пыжовых, хоть и отказывался, его усадили пить чай — как раз Сергей Тимофеевич расположился у электросамовара. Анастасия Харлампиевна радушно приняла нежданного гостя — подвигала к нему то вазочку с вареньем, то сахар, то печенье. Приговаривала:

— Угощайтесь, Пантелей Харитонович. Угощайтесь. Хрустиков отведайте — сама делала.

Пантелею же не терпелось поговорить о деле. Но. поняв, что своей поспешностью, с какой отхлебывал, обжигаясь, горячий чай, все равно не ускорит чаепитие, смирился. Лишь проворчал:

— И откуда у тебя, Сергей, купецкая приверженность к самовару?

— А что? Люблю... «попить чайку с женой или с ягодами», — улыбнулся Сергей Тимофеевич.

— Он у нас эстет, — сказала Анастасия Харлампиевна. — Заварку пользует только свежую, в накладку не пьет, да и прессованный — за сахар не считает. Колю рафинад. Чашку лучше не ставь — ворчать и весь следующий день будет. Подавай ему стакан, и не граненый, а непременно тонкий.

— Ишь ты, — удивился Пантелей. — Я свою Власьевну так не тираню. Было бы что к столу, а из чего есть-пить — то мне без всякой разницы.

— Вот я и говорю: к старости характер портится. — Анастасия Харлампиевна лукаво переглянулась с мужем. — Привередничать стал — не дай бог!

— А ты, Харлампиевна, не подноси, — уже уловив игривые интонации в сетованиях хозяйки дома, подсказал Пантелей Харитонович. — Какая там, к дьяволу, старость? То он заелся. Забыл, как из котелков хлебали, а из танкового следа — запивали. Обуржуазился твой Серега.

Сергей Тимофеевич посапывал от удовольствия, допивая чай. Потом отодвинул блюдце с порожним стаканом, грозно шевельнул кустистыми бровями.

— Так, так, Паня! Пришел ко мне в дом, угощаешься моим добром и на меня телегу катишь?! Мою собственную жинку, как самый зловредный диверсант, против меня же настраиваешь?

— Диверсант, Серега, скрыто действует. А я тебе — в глаза правду-матку для пользы дела, поскольку у меня общественное мнение такое. Верно, Харлампиевна?

Пришел Олег, заглянул в комнату и шарахнулся назад, увидев Светкиного отца.

— Ты чего ж это не здороваешься? — окликнул его Сергей Тимофеевич.

Олег подошел к дверному проему.

— Здравствуйте, — сказал настороженно, выжидающе.

— А, это ты, Олежка, — проговорил Пантелей Харитонович. Перевел взгляд на книжку, что он держал в руках. — Зубришь?

Олег натянуто улыбнулся:

— Приходится...

— Без труда не вытащишь и рыбку из пруда. Будто простая мудрость, а надо вдалбливать. Светку силком держу дома: учи, учи!

— Нечего прибедняться, Пантелей Харитонович, — возразила Анастасия Харлампиевна. — Света у вас — хорошая девочка: трудолюбивая, скромная. С ребятами куда хлопотнее.

— Да, учиться все сложнее и трудней, — вставил Сергей Тимофеевич. — Информации-то в разных областях науки прибавляется. Требования возрастают.

— То ж оно и есть, — закивал Пантелей Харитонович. — Мой Колька все лето прогасал: ставок, гули, кино... На ура думал взять, ан не вышло — осечка получилась...

Воспользовавшись тем, что старшие отвлеклись, Олег улизнул в свою комнату и уже оттуда прислушивался к разговору.

— Теперь поумнел, — продолжал Пантелей Харитонович. — Готовится. Повторяет. Собирается после службы снова поступать. Для тех, кто армию отбыл, вроде есть какие-то льготы... — И сразу перевел на другое: — Я ведь к тебе, Сергей, по делу. Може, пойдем на твой энпэ, а то уже уши попухли — пора дымку хватануть.

Пойдем, — охотно согласился Сергей Тимофеевич. Поднялся. — Спасибо, мать, — кивнул ж£не.

— Ага, Харлампиевна, — подхватил Пантелей Харитонович, — Вергуны у тебя и впрямь ловкие получаются. Ото ж сама и избаловала муженька разными пундыками.

— Опять?! — деланно осерчал Сергей Тимофеевич. — Договоришься ты у меня! Придется выставлять за двери.

— Во! — ікнул в него пальцем Пантелей Харитонович. — Вот тут ты, Серега, угодил в точку: критика хороша, когда нас не задевают.

Идите уже, идите, — выпроводила их Анастасия Харлампиевна на балкон.

Усевшись рядом, они закурили. Пантелей Харитонович потянулся к карману, важно сказал:

— Вызов получил. Персональное приглашение.

— Это куда же?

— Вот тебе и на! В обком, конечно. К секретарю.

— А я уже и позабыть успел, — признался Сергей Тимофеевич.

— Ты — позабыл, зато там — помнят. — Пантелей Харитонович передал ему почтовую открытку с типографски напечатанным текстом. Только дата и время проставлены чернилами, видимо, помощником секретаря — внизу была его подпись. — В этого парнишку я сразу поверил, — продолжал Пантелей Харитонович, — То бывает, знаешь, улыбаются по долгу службы. А он...

— Значит, завтра в шестнадцать ноль ноль, — возвращая открытку, проговорил Сергей Тимофеевич. — Не отказался-таки от своей затеи.

— Точно.

— Напрасно. Если честно — не одобряю, Паня.

— На то у каждого своя голова, — упорно отозвался Пантелей Харитонович.

— То так... Да вот смысла не вижу в твоих намерениях. Объекты приняты — что ж махать кулаками в пустой след? Сейчас исправлять положение надо, работать. Как раз об этом толковали на расширенном заседании парткома, на совещании у директора. Разобрались, приняли решения... И они уже выполняются.

— Нашим горбом. А виновники и следующий объект всучат с недоделками. Опять нас посадят. Опять из-за них пупы надрывать.

— Так ведь и мы хороши. Сам говорил — рассобачились.

— Наше за нами и остается. Зачем же еще чужие грехи на себя принимать? Не согласен. Несправедливо.

— Как знаешь, Паня, как знаешь. Только по моему разумению полезнее все же делом заниматься... Ну, поедешь. Отберешь у занятого человека драгоценное время своей болтовней. Поплачешь в жилетку. А что это даст?.. По сравнению с тем, что сейчас делает весь наш коллектив, твои заботы ничего не стоят.

— Справедливость ничего не стоит?! — возмутился Пантелей Харитонович. Решительно поднялся. — Да я скорее копыта откину, чем соглашусь с тобой!

* * *

Вырядился Пантелей Харитонович, как на праздник — лучший костюм надел со всеми регалиями: все три звезды солдатской «Славы», медаль «За отвагу», «За взятие Берлина», «За Победу над Германией», что с войны принес. И те, которые за прежние заслуги получил — юбилейные. И своим героическим трудом заработанные — орден «Знак Почета», медаль «За трудовое отличие». Бывало, как идут они вместе с Сергеем Пыжовым в заводской колонне на праздничной демонстрации — все солнце забирают своими наградами... А сейчас принарядился для того, чтобы секретарь обкома сразу увидел, какой человек к нему пришел — не трус и не бездельник.

Боясь опоздать на встречу, Пантелей Харитонович явился в обком ранее указанного времени. При нем вышла от секретаря какая-то посетительница. Она улыбалась, а в глазах были слезы. «Бабья порода, — осуждающе подумал Пантелей Харитонович. — По всему видать, помог, а расквасилась, будто обидели». К секретарю девушка, дежурившая в приемной, пригласила грузного мужчину — неторопливого, переполненного чувством собственного достоинства. А ему, Пташке, посмотрев вызов, сказала:

— Рановато вы, рановато, Пантелей Харитонович. Придется подождать.

— Ничего, — бодро отозвался он. — Лучше раньше, чем позже.

— Конечно, — улыбнулась девушка. — Вы можете здесь, в приемной, посидеть. А если желаете, вон там, указала пальчиком с перламутровым ноготком, — в холле.

Пантелей Харитонович вернулся в холл, где уже приметил на столике пепельницу. Он закурил, осторожненько стряхивая пепел, чтобы не просыпать его на сверкающий лаком паркет, и по-хозяйски посматривал вокруг. Ковровые дорожки во всю длину коридоров, поглощающие шум шагов, тишина, чистота... Все это поначалу произвело на него сильное впечатление А теперь он чувствовал себя чуть ли не ревизором. Но и его придирчивость не находила изъянов.

Пташка пожалел, что нет помощника секретаря — того понравившегося ему молодого человека, который сдержал слово, не забыл вызвать для встречи с секретарем обкома. С ним хотя парой слов можно было бы переброситься, посоветоваться. А то вот Сергей Пыжов пусть и не сбил его, Пантелея, с толку, а сомнения зародил. Девчонка, что хозяйничает в приемной, разве поймет, какая у них на заводе карусель заверчена. Смешно в таких делах ожидать от нее совета. Телефонные разговоры — это по ее части. Все время висит на проводе, справляется о каких-то людях, интересуется какими-то данными...

Взглянув на часы, Пантелей Харитонович заволновался — был уже пятый час. Он поспешил в приемную, решив напомнить о себе. Девушка как раз вышла от секретаря.

— Геннадий Игнатьевич примет вас немножко позже, — озабоченно сказала она*

Пташка сел. Надо было собраться с мыслями или хотя бы определить, с чего начинать разговор. Когда курил в холле, все было ясно, стройно, доказательно, и вдруг какая-то чертовщина — мысли перепутались, в голове полнейший ералаш. Ведь он же нисколько не боится, сам добивался этой встречи, а с приближением ее растерялся, что ли?

Пока Пантелей Харитонович преодолевал в себе вот это непонятное и неприятное чувство, распахнулись двери, и посетитель выскочил из кабинета, кинулся к выходу, только его и видели

«Видно, добряче всыпал», — подумал Пташка, подсознательно опасаясь, как бы взвинченность секретаря, — разносы ведь треплют нервы обеим сторонам, — не аукнулась и в их встрече. Он поднялся, готовый на все, но девушка попросила еще повременить. И только несколько позже, когда вошел в кабинет, сообразил, что она не зря сидит в приемной. Геннадий Игнатьевич спокойно и доброжелательно, будто перед этим его ничто не расстраивало, вышел из-за стола, энергично пожал руку, сказал:

— Извините, Пантелей Харитонович, выбился из графика — заставил вас ждать.

— Не беда, ответил Пташка, окинув любопытным взглядом, пожалуй, такой по размерам, — тут же прикинул он, — как у Пал Палыча, кабинет. Увидел помощника секретаря, устроившегося в сторонке, обрадованно кивнул ему — А я уже думал тебя нет на работе.

Геннадий Игнатьевич улыбнулся:

— Ну что вы, Пантелей Харитонович, в такие дни, как сегодня, мне не обойтись без Виталия Самойловича. — И пригласил: Присаживайтесь, пожалуйста.

Пташка откровенно рассматривал секретаря, с которым ранее так близко не сводила жизнь. Перед ним был человек крепко сбитый, коренастый, смуглый, со светло-карими цепкими глазами. Его некогда темные волосы, прихваченные густой сединой, зачесаны на боковой пробор, что ныне не часто встретишь. На лице рубцы, какие остаются после глубоких ожогов. И Пташка, поняв, что имеет дело с бывшим фронтовиком, спросил:

— Где же твои ордена? Или не заслужил?

Геннадий Игнатьевич, тоже успевший рассмотреть нового посетителя, недоуменно вскинул темные брови и вдруг понял, заулыбался.

— А мы с тобой, Пантелей Харитонович, наверное, одинаковые. Ты ведь тоже не каждый день носишь свои награды. Вот и я: в праздники да когда к начальству надо являться. Тут, правда, еще приходится учитывать, по какому делу. Если чувствуешь, что все в ажуре, тогда можно и с орденами. А если «па ковер», то уж лучше припрятать их все равно не поможет.

— Ишь ты! — удивился Пантелей Харитонович.

— А как же, — засмеялся секретарь. Ему явно начинал нравиться этот рабочий, пришедший, как указано в журнале, «по государственному делу», и так просто перешагнувший обычный этикет, — У нас так, Пантелей Харитонович: прежние заслуги не в счет, если дело валишь.

— Это хорошо... Между прочим, при случае, скажи в правительстве, мол, надо вешать Звезды тем, кто помоложе. Пусть красуются, радуются, силой играют Да они после этого черту рога своротят!

— Ну, Пантелей Харитонович, здесь ты не нрав, — возразил Геннадий Игнатьевич. — Высокая награда — не только стимул. Пожилым людям — это благодарность Родины.

— Может быть, и так, — заметил Пташка. — А все же лучше, если стимул и благодарность воедино сливаются. Когда впереди жизнь — ой сколько доброго и необыкновенного способен такой человек совершить!

— Да, — закивал Геннадий Игнатьевич, — вариант, конечно, наиболее подходящий. Но как определить, как заметить и талант, и возможности в ту пору, когда они только едва проявляются?

— Об этом и говорю: что на виду, что не требует особых усилий, за то охотнее беремся. Производство, например, вовсю двигаем, а вот душой не занимаемся как следовало бы. На нашем хим-дыме в пятьдесят девятом первый ковш земли вынули. Сейчас — пять батарей, да сколько химических цехов!.. А от сукиных сынов никак не избавимся.

Геннадий Игнатьевич нисколько не удивился такому разговору. Не первый раз к нему приходят люди, заботясь не о своем личном, а поделиться мыслями, сомнениями, высказать предложения по самым различным проблемам хозяйственной и общественной жизни.

— Что ж, согласен, Пантелей Харитонович, — заговорил он, — завод построить можно гораздо быстрее, нежели воспитать человека. Но, определив на данном этапе как первоочередную задачу создание материальной базы коммунизма, Двадцать третий съезд вовсе не освободил партию от ее постоянной обязанности — воспитания нового человека. Каждый партийный съезд выдвигает тактические задачи, отвечающие духу времени, при сохранении основной стратегической линии партии — материально и духовно привести советских людей к коммунизму. Несомненно, и очередной съезд, к которому мы сейчас готовимся, проанализирует состояние дел и на основе достигнутого откорректирует дальнейшие планы, наметит главные направления деятельности всей партии на ближайшие годы в политике, идеологии, экономике... Мы понимаем, какое сложное и ответственное дело взвалили на свои плечи. Тем не менее нас ничто не остановит... Вот и сейчас воспитывал одного...

— Этого, что выскочил, как чумной?

— Вот, вот.

— Признаться, я уже струхнул: думаю, гляди, Пантелей, в оба, чтобы и тебе рикошетом не досталось.

Геннадий Игнатьевич раскатисто засмеялся. Голос у него густой и, не будь звучащих в нем добрых интонаций, мог бы показаться грубоватым.

— Значит, струхнул, вояка? Что-то не очень верится, — И посерьезнел: — Понимаешь, Пантелей Харитонович, анонимки одолевают. Заинтересовался, почему коммунисты не решаются высказываться открыто?

— Ну и почему? .

— Пытаюсь выяснить. С шахты, где подвизается этот деятель, пришло пять анонимок. И все — итээровцы пишут. Так он же, оказывается, сукин сын, осуществляет «волевое» руководство.

— Что ж, управы на него нет?

— Шахта план выполняет, товарищи из райкома редко наведываются больше по отстающим предприятиям мотаются. А он и возомнил себя удельным князьком. Тем более реформа расширила права хозяйственников. Возможностями-то большими располагает! И рублем прижать может, и в жилье отказать, и других благ лишить, если кто чуть голос подаст. Вот и боятся.

— То такие коммунисты — липовые, — сказал Пантелей Харитонович.

— Оно конечно... Только по-человечески и их можно понять. Живые люди — с этим нельзя не считаться. Один из них написал: «У меня семья, ее надо кормить. И все же не сочтите мое заявление «желудочным». В таком положении и остальные инженерно-технические работники нашей шахты,. А сказать в открытую — значит, сознательно покушаться на благополучие семьи».

— Да, тут без маскировочки не обойтись, — закивал Пантелей Харитонович.

— То-то и оно, — Геннадий Игнатьевич принял предложенную собеседником сигарету, прикурил от его огонька.

— А вот рабочие анонимок не пишут, — с достоинством проговорил Пантелей Харитонович. — Знаешь, почему? Не в рабочем это характере... К тому же сейчас даже самый закоренелый бюрократ, если и задержался где, побаивается прижимать рабочего. А чтоб отмзтерить или еще как обидеть — такое давно минулось. За рабочего человека и партия, и государство, и профсоюз сразу же вступятся. И сам он теперь хамства никому не спустит. Хотя бы меня взять! В ответ так пугану — тошно станет. Что мне терять? Руки, они всегда при мне. Работы хватает. То ж и не задевают мою рабочую гордость. Зато между собой начальство жестоко скубется. Да еще и при подчиненных. Прибегает как-то начальник цеха и с ходу на мастера: «Ты подпасок! — кричит. — Хреновый подпасок!» А тот тоже на нерве: «Каков пастух — таковы и подпаски!..» Похлеще врезать, видать, не хватило духу.

Пантелей Харитонович притушил сигарету и тут же взял другую.

— Много куришь, — заметил Геннадий Игнатьевич. — Вредно.

— А что не вредно? Изо дня в день мотаюсь на своем загрузочном вагоне по верху батареи. Вредно это или нет, когда вся копоть — моя? Ну и житейские разные неприятности. В блиндаж от них не схоронишься... У тебя вот мало ли забот, волнений, чэпэ! Даже с анонимщиками приходится соображать: отчего да почему? Есть над чем голову ломать, из-за чего кровь на воду переводить, нервы изматывать. А тут еще я со своим приперся.

— Вали кулем — потом разберем, — невесело усмехнулся Геннадий Игнатьевич.

— Коль уж пришел — не умолчу, — пообещал Пташка. Хватил дымку, прищурился. — Нескладно получается. Рабочего человека, как мы уже дотолковались, обидеть почти невозможно, а вот весь коллектив — запросто. Так с нами и получилось — всем списочным составом за здорово живешь угодили в штрафбат. Кто-то создал критическое положение, а у нас чубы трещат.

— Как это понимать? — насторожился Геннадий Игнатьевич.

— Расхлебываем чужую затирку. Завод наш, небось, знаешь: и продукцию дает, и расширяется, растет. У строителей, конечно, свои планы, сроки, возможности... Для них главное — сдать очередную работу. Ну. а если в шею гонят, какое может быть качество! Новые объекты нас и посадили.

— Не загибаешь, Пантелей Харитонович?

— Могу картину с натуры... Рисовать?

— А глаз точный?

— На фронте не подводил.

— Тогда — давай.

— Значит, так, — начал Пантелей Харитонович, — подъезжают к углефабрике две «Волги». Вываливаются из них человек пять. Один товарищ впереди — шустрый такой, живой, во все дырки нос сует, что-то спрашивает, чем-то интересуется... Думаю себе, мол, деловой малый — как же его еще назовешь, если он помоложе тех, кто следом за ним поспешают. Потом слышу, ка-ак укрыл их, бедолах! Куда там отому боцману, ну, у которого с комиссаром спор вышел, кто кого перематерит. То мне дружок фронтовой — Серега Пыжов — дал эту книжку почитать. «Капитальный ремонт» называется. Так там — на равных: сначала один запузыривает, пока выдохнется, потом — другой таким же макаром. А тут, как при «подавляющем превосходстве» — этот кроет почем зря и в бога, и в душу, и в технический прогресс, а остальные молчат да посапывают. Начальник стройтреста клонит свои седины, повторяет: «Сделаем, Валерий Платонович...», «Постараемся, Валерий Платонович...», «Успеем,. Валерий Платонович...» А этот Валерий Платонович, выпалив весь боезапас, пригрозил оргвыводами, сел в машину и укатил. Тогда начальник треста оборачивается к своим подчиненным да сгоряча — тарарах таким же «беглым по групповой цели...» Ну и начали нажимать. Сдали объект с опережением. Поставку шихты заводу сразу прекратили. На фабрике же то одно выйдет из строя, то другое. А время идет. План валится.

— Кто ж это был? — хмуро проговорил Геннадий Игнатьевич и тоже потянулся за сигаретой. — Что-то не помню такого.

— Грец его знает. Говорили, вроде какой-то большой начальник строительный. — Пташка увидел, как помощник секретаря что-то быстро записывал, подсказал ему: — И пятую возьми на карандаш. Сбагрили ее нам с недоделками, отрапортовали... На нее сразу же, как и положено, план кинули. А сдали-то без тракта углеподготовки. Пользовались прежним, рассчитанным на обеспечение четырех батарей! От чрезмерной нагрузки выходили из строя транспортеры, перегружатели. Опять — холостой ход печей, пока ремонтировались, не только на новой, но и на старых батареях, поскольку тракт-то один! Должок и накопился. Теперь, наконец-то, и пятая получила свой тракт. Но ведь задолженность выдыхать приходится нам.

— Неужто так и есть, как рассказываешь?

— Мне, Геннадий Игнатьевич, нет резона напраслину возводить, — отозвался Пантелей Харитонович. — Я уж и так, и сяк прикидывал. Вроде человек из лучших побуждений старается. Но тут же невольно думаешь: не потому ли выкобенивается, что может в глаза магить, а его — лишь за глаза. В обоих случаях ему — почет, уважение, а то и награду за досрочный ввод новых объектов; нашему многострадальному трудяге Пал Палычу — вздрючка за невыполнение плановых заданий; рабочим — позор, лишение премии и тяжести, которые надо преодолеть, чтобы выйти из прорыва.

— Н-да... — Геннадий Игнатьевич забарабанил пальцами по полированной доске стола. Поднялся, молча прошелся в конец кабинета, заметно припадая на правую негнущуюся в колене ногу, не оборачиваясь, заложив руки за спину, постоял у книжного шкафа... На обратном пути приоткрыл дверь в приемную, сказал: Танюша, пусть нам принесут кофейку.

— Вижу, крепко пометила война, — проговорил Пташка, когда Геннадий Игнатьевич вернулся к столу. — Где ж это тебя так приласкало?

— Под Прохоровкой, — коротко ответил Геннадий Игнатьевич.

Там горячо было, — понимающе закивал Пташка. — То еще повезло — живым остался.

Да, в том бою полегло немало его друзей. И он — обожженный, увечный — в свои восемнадцать лет желал умереть. То были тяжкие дни уныния, слабости, горьких раздумий... Тем яростней увлек его зов юности, когда смерть отступила. С нечеловеческим упорством снова учился ходить, отбросив костыли. Только он знает, каких это стоило сил! А потом... потом повел танцевать глазастую девчонку-старшеклассницу, прибегавшую с подружками в госпиталь ухаживать за ранбольными. которая впоследствии стала его невестой, женой...

Геннадий Игнатьевич ушел от воспоминаний потому, что еще тогда, кружась в танце и превозмогая боль, дал себе зарок жить так, будто с ним ничего не случилось. И он спросил Пташку:

— Что ж ты не в партии, Пантелей Харитонович?

— А, — махнул рукой Пташка, — с партийностью у меня глупейшая штуковина получилась... Небось, помнишь, после войны солдаты все больше примаками были. То ж и я к теще на жительство по угодил. Время голодное. К земле тогда кинулись и рабочие огороды садить. Тесть на паровозе работал — получил надел. Я в транспортно-ремонтных мастерских работал — и мне дали десять соток в полосе отчуждения. Резали эту разнесчастную картоху надвое и натрое. Отмахаешь смену — на огород бежишь... Ну, да не в этом дело. Собрали урожай. Сбросил с себя огородную амуницию гимнастерку и бриджи хлопчатобумажные, бывшие в употреблении, да забыл и думать об этой обмундировке. Пришло время платить партийные взносы. Кинулся — нет партбилета. Туда, сюда — нет. Парторг говорит: «Поищи еще — должником покажу в отчете». Хороший был хлопец — свой брат-фронтовичок. Три месяца покрывал. Я за это время весь дом перевернул... В общем, нашелся мой партийный билет аж следующей весной, когда снова началась огородная лихорадка и теща с чердака приволокла мою спецодежду. В кармане гимнастерки был. Только тогда вспомнил со всеми подробностями, как оно случилось: побоялся дома оставить — в ту пору жулье среди бела дня запросто погреба очищало, по квартирам шастало, а мы всей семьей до вечера уходили копать картошку... Вот такое приключилось. Ну, я уже и не стал говорить о своей находке — все равно списан, как утерянный. Оставил себе на память.

— И напрасно. Обратился бы в партийный комитет. Ведь действительно глупый случай!

Неслышно вошла официантка обкомовского буфета, поставила перед ними чашечки с кофе и так же бесшумно удалилась.

— Ты должен был так поступить, продолжал Геннадий Игнатьевич. Уверен, товарищи поняли бы.

— Такое и мне приходило в голову, отозвался Пташка. — Посовестился. Вину свою чувствовал... А спустя год-полтора как-то по случаю разговорились с секретарем райкома. Громов у нас был Артем Иванович. Хо-ро-ший мужик.

Много доброго слышал о нем, закивал Геннадий Игнатьевич.

Так вот он и предложил мне написать заявление, продолжал Пташка. Воспрянул и духом. Представил нужные бумаги, членский биле г свой злополучный. Жду. А в это время Громова на запад Украины откомандировали Советскую власть укреплять. Там еще бандеровцы постреливали. У вас же манера: лучших туда, где грудной, опасней.

— На то мы и коммунисты.

— То так, — согласился Пташка. Ото ж и я снова в партию навострился. Вызывает на беседу второй секретарь, что остался на хозяйстве — Фрол Одинцов. Из местных он. Всю семью нашу знал: и батьку покойного, и братов, с войны не вернувшихся. Поговорил со мной, обнадежил. А на заседании бюро райкома как понес, как понес!.. Формулировочки шьет одна другой похлеще. К голосованию подводит. «Кто, спрашивает, — против?» И первый руку поднимает. Члены бюро вслед за ним — будто но команде... Стою я сам не свой. Слышу, ко мне обращается: «Идите, — говорит, — такие разгильдяи партии не нужны». Пантелей Харитонович даже раскраснелся, заново пережив давнишние события. — С тех пор беспартийный большевик.

— Жестоко с тобой обошлись, — проронил Геннадий Игнатьевич. — Жестоко.

— О, Фрол Одинцов дал себя знать!.. До войны парнишка у нас шоферовал — Анатолий Полянский. Громова возил. А вернулся после победы с Золотой Звездой Героя. Артем Иванович сразу же на работу его взял в райком — инструктором. Когда же Одинцов дорвался до власти — все перерешил по-своему. Вызвал к себе, и ультиматум: дескать, если думаешь работать в райкоме — разводись с жинкой, ее, мол, в Германию угоняли, и нам не известно, чем она там занималась. Ну, а Полянский обозвал его кое-какими соответствующими выражениями, забрал жену да и уехал на Днепр, за форсирование которого получил свою Звезду... Герой отступил, а я ничего — выдержал, — засмеялся Пташка,

Да, человеческая глупость, как и разум, не знают границ, — сказал Геннадий Игнатьевич. — Рассказывали мне и об Одинцове. Невероятно... Но ведь руководил районом!

— Руководил. — ...Пока не присмотрелись. А потом поперли — сняли с райкома. И жалею я только об одном — членский билет выманул. Надо было не отдавать — все же политотдел родной дивизии выдавал на сталинградском рубеже.

— Отведай кофейку, Пантелей Харитонович, — подсказал Геннадий Игнатьевич. — Остынет — не тот вкус.

Пташка отхлебнул, отодвинул чашку подальше от себя, проронил:

— Несерьезный напиток — одно баловство.

На губах Геннадия Игнатьевича промелькнула легкая улыбка.

— Вижу, во всем категоричен... — И поинтересовался: — После Двадцатого съезда не пытался поправить свои дела? Тогда многие вернулись в партию.

— Не захотел, — сказал Пташка. — К тому времени уже понял — беспартийному лучше.

— В смысле — легче? Так ведь это вполне закономерно: членство в партии налагает на человека определенные дополнительные обязанности.

— То понятно. Я о другом говорю. Вот режу правду-матку безо всякого, хоть и вижу — хмуришься. Партиец же, прежде чем сказать, двадцать раз подумает.

— Так это же неплохо — думать, а потом уж говорить, — вовсе не шутя заметил Геннадий Игнатьевич, — Верное средство от безответственной болтовни.

— Значит, не понравилось... А чего же партийцы на анонимки перешли?

— Вот как повернули, одним махом разделались! — Геннадий Игнатьевич невольно перешел на «вы». Такое с ним случалось, когда доверительность вдруг омрачалась необходимостью прибегать к официальным отношениям. — Извините, — сухо продолжал он, — но из-за отдельных нестойких, нерешительных членов партии охаивать всех?! Вы, насколько я понял, правдоискатель. Где же ваша справедливость?

Пташка не ожидал такого поворота, сразу и не нашелся с ответом. Вынужден был признать:

— Кажется, действительно перегнул... — Но, сказав это, тотчас добавил: — Если по-справедливости, так охаиваю не я, а вот те «отдельные», существование которых в партии вы допускаете. Коммунист, по-моему, — это уже и есть лучший. Не лучший: значит, не коммунист.

— Ваша точка зрения мне понятна: для советских людей имя партии — священно. С партией коммунистов народ накрепко связал свою судьбу, осуществление своих самых сокровенных дум и чаяний. Только вот рассуждения ваши, Пантелей Харитонович, — Геннадий Игнатьевич в упор посмотрел собеседнику в глаза, — довольно отвлеченны. И обвинения — не обоснованны, Партия всегда освобождалась и будет впредь освобождаться от всякого рода прилипал, заботясь о чистоте своих рядов... Однако и сплеча мы не рубим. В задачи партии входит постоянное воспитание своих членов, что она и делает.

— А принципы?! Тогда принципы ничего не стоят и люди свыкаются с этим. Наши вот ни один не вступился за завод. Постоять за честь коллектива, дать по мозгам кому следует — не нашлось охотников. А дружок — Сергей Пыжов — еще и отговаривал, мол, зря завелся, не туда, куда надо, силы отдаю,

— Что ж они, вовсе руки опустили?

— Да нет. Кипят, спорят, мероприятия намечают... Партком заседал, у директора совещание за совещанием. По предложению Сергея Пыжова ввели новую серийность — через одну берем печи.

— Ага, значит, стараются увеличить выход продукции за счет интенсификации производственного процесса? По-моему, — правильное решение, — Геннадий Игнатьевич пытливо взглянул на собеседника. — А вас оно не устраивает?

— Для полной ясности — это как все равно на амбразуры кидаться, на колючую проволоку телами своими. Только из-за кого и ради чего? Чтобы прикрыть собой отого делягу? Потворствовать его дуросветству?! Не-ет, не согласен. Таких и на пушечный выстрел нельзя допускать к руководству... Затем и приехал. Не плакаться в жилетку, как Серега говорил, а добиваться справедливости. Потому что от таких руководителей — прямой пред государству.

— Логично, — согласился Геннадий Игнатьевич. — Мы непременно в этом разберемся. — Говоря так, он мысленно выходил далеко за рамки данного конкретного случая, понимая, насколько пагубно сказываются подобные эксцессы в рабочих коллективах на моральном климате; от которого зависит и душевное состояние людей, и выполнение производственных планов, что находится в постоянной взаимной зависимости. — Обязательно разберемся, — пообещал он. — За информацию — спасибо... А дальше что? Какова ваша программа? Ну, накажем мы виновников. Если тот «большой строительный начальник» нам не подчинен, сделаем представление в соответствующие инстанции. Но утерянного действительно теперь не вернешь! И вот тут позиция коммунистов завода, позвольте не согласиться с вашей оценкой, представляется мне по-партийному принципиальной. Да, да, Действенной и, если хотите, смелой. Ведь надо иметь настоящее мужество не растеряться в такой сложной обстановке, предпринять конкретные меры для исправления положения. Они-то и есть настоящие борцы за честь коллектива. А этот Сергей Пыжов и вовсе молодец! Кем он работает?

Пташка не пожалел красок, заочно представляя секретарю своего друга. Все рассказал, как есть. Даже фронт вспомнил.

— Вот как! Столько у вас общего, а здесь, значит, разошлись? — выслушав его, проговорил Геннадий Игнатьевич.

— Почему? Меня работой не запугать, — возразил Пташка. Чужой дядя не поправит заводские дела. То наша забота. Конечно, мы вытянем. Это я уже как бы в угон пуляю: пока подошла очередь на прием — многое сделали. Но ведь должна быть справедливость — тогда лучше работается... А сачков и сам презираю.

Глаза Геннадия Игнатьевича потеплели.

— Тут у нас с тобой, Пантелей Харитонович, разногласий нет, — улыбнулся он.

А Пташка увлекся изложением своих наблюдений и вытекающих из них умозаключений:

— Я, Геннадий Игнатьевич, так скажу: сачок, он, стал грамотным. Производство совершенствуется, и сачок совершенствуется, приспосабливается к новым условиям. Моль вот, говорят же, синтетику уже жрет. Или взять вредителей садов. Выстояли против ядохимикатов. Полезные насекомые гинут, а эта дрянь и ухом не ведет. Вот и нынешнего сачка не так просто взять, не-ет. Прижимает Сергей Пыжов, к примеру, Сеньку Корякова, значит, старается совесть его рабочую задеть. А он в ответ: «Темный ты человек, Тимофеич, хоть и коммунист, — не знаешь последних партийных указаний». И объясняет, что теперь любителям разных авралов да штурмовщины крепко по зубам дают, что не хребтом надо план выполнять, а научной организацией труда. Видишь, какой разумный — все знает!.. Взять сачка повыше рангом — из итээровцев. У этого своя тактика. Дескать, кто же против научной организации груда? Дело, мол, это хорошее, да только не для нашего завода. И начинает жать инструкциями по эксплуатации батарей, доказывать, что форсировать работу печей противопоказано не выдержат установленный срок службы, и кто тогда будет отвечать? Да еще прокатится насчет устаревшей техники, и что машины износились. Такого нагромоздит!.. Раньше так маскировались враги, стараясь задержать наше продвижение вперед. А Шумков какой же враг? Просто дипломированный сачок. И держится за старое только потому, чтобы отстоять спокойную жизнь, чтобы было меньше хлопот и волнений.

— Да у тебя, брат, настоящее фундаментальное исследование! — воскликнул Геннадий Игнатьевич. — И, надо признать, довольно-таки оригинальное.

— Я их насквозь вижу — сачков, — пояснил Пантелей Харитонович. — Такие, как Семен Коряков, конечно, погоды не делают. Если задан определенный ритм — тут уж ему не увернуться. Па батарее все связаны одной цепочкой — графиком выдачи печей. Волей-неволей вкладывайся в отпущенное время или совсем уходи, освободи место более расторопному и работящему. Серединки быть не может... Шумковы — опаснее. От них зачастую зависит вот тот самый ритм. И как дело пойдет. Отверг же предложение Пыжова, промурыжил у себя технические обоснования новой серийности, не давая им ходу. Правда, этим тоже научились рога сбивать. Но ведь два месяца пропало. Сколько бы дали дополнительно кокса! Вот тебе в чем вредность Шумковых.

— Шумков... Шумков... — Геннадий Игнатьевич наморщил лоб, — Да, да, — проговорил он в следующее мгновение, — вспомнил... Так он теперь у вас?

— До пенсии дорабатывает.

Геннадий Игнатьевич откровенно признался:

— Знаешь, Пантелей Харитонович, я уж было разочаровался в тебе. Ну, думаю, испортил песню.

— Какую песню?

— Да это так... — Геннадий Игнатьевич обернулся к своему помощнику: — Виталий Самсонович, чтобы не запамятовать, заметь там: надо будет мне в ближайшее время навестить Чугуринское хозяйство. — И тут же спросил Пантелея Харитоновича: — У тебя самого-то все в порядке?

— Нормально. Сыт, пьян и нос в табаке, уже собираясь уходить, ответил Пташка. Когда-то вот так выражал высшую степень довольства мой дед, земля ему пухом.

Поднялся и Геннадий Игнатьевич, закивал:

— Действительно, не очень большие запросы были у наших дедов. Тебе вот, оказывается, этого уже мало... — Они вместе пошли к двери, Геннадий Игнатьевич не преминул выразить сожаления: — Темперамент у тебя, Пантелей Харитонович, бойцовский, напористый, а бет партийной закалки порою заносит.

— Чего там... Поговорили, как мужики, как солдаты. За этим и ехал. Что ж, как ткнул меня кое во что носом! И я тебе наставил заковык. Верно?

— Не без того, — согласился секретарь обкома. Есть о чем подумать...

19

Алена обмахнула ветошью свою сверкающую темно-вишневым лаком и никелем «Яву», проверила давление в баллонах, закрепила клемму на аккумуляторе, которую обычно отсоединяет, ставя мотоцикл в гараж. Потом открыла краник бензобака, подсосала горючего...

За ней с балкона, не скрывая зависти, наблюдал Олег.

— Эй ты, спец! — насмешливо крикнул он. — Поставь на нейтралку, не то сбежит!

— Забыла у тебя спросить, абитуриент несчастный! — отозвалась Алена.

Олег еще что-то сказал, но его голос растворился в реве мотоцикла, заработавшего с первого же толчка ногой но заводному рычагу. Алена застегнула нагрудный кармашек спортивной курточки, где у нее лежит удостоверение на право вождения мотоцикла, отряхнула джинсы, поплотнее надвинула каскетку, уселась на сиденье. Уменьшив обороты, повернула к братишке смеющееся лицо, взмахнула рукой:

— Адью!

Она уже вся была в предчувствии движения. Еще миг и запетляла по асфальтированным переулкам, осторожно объезжая детишек. А их столько в этом молодом городке коксохимиков — будто кто-то из мешка сыпанул!

Алена улыбнулась: уж больно неожиданным для нее самой оказалось это сравнение. Тут же подумала, что играющая в песочке, прыгающая через скакалки, гоняющая мяч, визжащая, плачущая, смеющаяся ребятня — ее потенциальные ученики. Вот занимаются своими ребячьими делами и вовсе не знают, не догадываются, что мимо проезжает их будущая учительница.

Эта озорная мысль еще больше развеселила ее: конечно, тут и взрослым впору обмишулиться — ни степенности, ни солидности: косы под каскеткою спрятаны, джинсы и кеды машинным маслом перепачканы. Какая учительница выйдет на люди в таком наряде? И разве уважающая себя классная дама будет так легкомысленно гонять на мотоцикле?!

Вырвавшись на кольцевую дорогу, она включила прямую передачу, но не разгонялась — пришлось притормаживать возле кинотеатра, у магазинов, на закруглениях. И только оказавшись на трассе, Алена прибавила обороты, а потом и газанула вовсю, оставляя позади сизо-голубой шлейф выхлопа. Ее охватило увлекающее волшебство скорости. Будто среди штилевого дня внезапно разразился ураган: ветер упруго толкнул в грудь, ударил по глазам, в ушах засвистело, запарусило курточку... Алена опустила на лицо плексигласовый щиток, наклонилась, припала к рулю, пробиваясь сквозь невидимую, но с увеличением скорости все более ощутимую преграду. Такое борение для нес всегда — самоиспытание, как всякий раз и там, высоко в небе, когда, отрываясь от самолета, бросается в бездну. Суть оставалась одна — упоение властью над собой, рождение пронзительного чувства полноты жизни и, венчающая этот азарт, всеохватывающая радость.

Так и мчалась. Однако не безрассудно, прекрасно ориентируясь в дорожно-транспортной обстановке. Впереди было трамвайное кольцо. Там же, у крытого павильона, останавливался автобус. Любая неожиданность возможна. Вон, пожалуйста, какой-то длинный очкарик с портфелем уже выперся на трассу. Алена сбросила газ, взяла левее — хорошо встречных машин не было. Объезжая его, крикнула:

— Размечтался посреди дороги! Собьют!..

Мельком взглянув на него, подумала, что где-то видела этого нескладного парня. А когда отъехала на сотню метров, вдруг вспомнила: Всеволод. Алена оглянулась, затормозила, помчалась назад. Возле него круто развернулась, стала на обочине. А он и не обратил на нее внимания — смотрел в сторону городка, видимо, выглядывая автобус. Пришлось окликнуть. Не вполне уверенный в том, что обращаются именно к нему, Всеволод обернулся, сделал шаг, другой, близоруко щурясь, спросил:

— Вы меня, молодой человек?

Алена прыснула со смеха. Он подошел ближе, и его недоумение сменилось полной растерянностью.

— Ой, так это вы, Алена?

— Нет, — смеялась она, — не я.

— Ну, слепец! Ну, растяпа! — корил себя Всеволод. — Вы извините меня...

Шум работающего двигателя, резкие выстрелы выхлопных труб мешали разговаривать, и Алена выключила зажигание.

— Ничего, Сева, — ободряюще сказала. — Мне не привыкать. Разное случалось. Как-то остановил встречный шофер-левак и спрашивает: «Эй, парень, на развилке «крючка» нет?» — Видя, что Всеволод в шоферском жаргоне ни бе ни ме, пояснила — Это они так автоинспекторов прозвали.

Алена говорила, ощущая на себе какой-то заинтересованный, что ли, взгляд. Это как-то не вязалось с тем представлением, какое сложилось у нее о Всеволоде. И вообще он показался ей несколько странным. Вот вроде не изменился, — времени-то совсем мало прошло, но вместе с тем уже не прежний. Во всяком случае не такой, каким запомнился при знакомстве. Тогда Всеволод произвел на нее очень плохое впечатление своими категоричными, но далекими от истины суждениями, наговорив более чем достаточно разной чепухи. Она даже заподозрила его в честолюбивом стремлении привлечь всеобщее внимание своим сверхоригинальничаньем.

— Что произошло, Сева? — спросила Алена. — Слышала, здесь работаешь...

— Да, да, — поспешно подтвердил он. — Врач-интерн.

— А как же наука? Забросил?

Всеволод склонил голову.

— Как вам сказать, Алена? Право, еще и себе не могу объяснить... Я много думал после вот той встречи у вас. Помните?

— Такое разве можно забыть? — улыбнулась Алена. — Ты был бесподобен.

— В своих заблуждениях?.. Я надеялся, что вы более снисходительны, — сутулясь, тихо проговорил Всеволод.

И это тоже казалось невероятным: от былой самоуверенности Всеволода не осталось и следа. В его словах явственно прозвучала обида. Алена вдруг поняла неуместность насмешки, которая была бы правомочной в том случае, если бы коса нашла на камень. Но схватки, как это было в минувший раз, не произошло, — Всеволод уступал без боя. Алена почувствовала происходящую в этом парне какую-то внутреннюю ломку и поспешила сгладить свою, как теперь она поняла, бестактность:

— От заблуждений, Сева, никто не застрахован.

— Гораздо хуже, когда люди упорствуют, отстаивая свои ошибочные взгляды... Вы это хотели сказать?

— В данном случае тебя упрекнуть нечем, — засмеялась Алена. И тут же стала серьезной: — Что же касается твоего решения, откровенно говоря, не знаю: лучший ли это вариант или худший.

— Во всяком случае, более верный, — решительно, как о хорошо выверенном, не единожды взвешенном, заговорил Всеволод. — Конечно, заманчиво было остаться на кафедре аспирантом — профессор никак не хотел отпускать.

— Но если ты, Сева, склонен к научной работе, зачем же уходить от этого?! — воскликнула Алена. — Не рационально. Бесхозяйственно, наконец.

— Может быть, и не рационально, — согласился Всеволод. — Однако, чтобы сказать в науке новое — одного желания недостаточно. Надо еще кое-что знать не только из учебников. А я, Алена, на своей земле, будто марсианин, — Он виновато улыбнулся. — Теперь вот наверстываю упущенное... — И вдруг запротестовал — Что мы обо мне да обо мне! У вас, Алена, все благополучно?

— Как видишь. Это тебя интересовало, когда заходил к нам?

— Не только. И повидать хотел, — храбро проговорил Всеволод.

Алена увидела, как за толстыми стеклами очков метнулся его испуганный взгляд, недоуменно подумала: «Что это с ним?» А вслух сказала:

— Уж и повидать... Что-то не очень верится. На тебя это вовсе не похоже, Сева. — Алена улыбнулась. — А все же приятно слышать. Ты в город? Садись — подброшу.

Всеволод заколебался. Он был взволнован этой встречей. Ему хотелось подольше побыть с Аленой и в то же время боялся показаться смешным, назойливым, непоследовательным. Ведь она недвусмысленно дала понять, что прекрасно помнит категорические суждения о том, чего сам не испытал, не изведал... Тогда какая же цена его взглядам, убеждениям, если они нестойкие, неуравновешенные, если за короткое время так могли измениться?

— Не тушуйся, — поняв его по-своему, подбодрила Алена. — Мой ковер-самолет безотказный.

Всеволод с какой-то лихорадочной поспешностью умостился позади нее, хотя никогда не ездил мотоциклом. И они помчались по трассе. Привычные Алене скорость, посвист ветра, стремительно набегающая дорога для Всеволода были внове. Он вцепился в сиденье, боясь пошевелиться. Но вскоре ощущение опасности прошло. За спиной опытной гонщицы он сначала почувствовал уверенность, а потом и восторг, оказавшийся таким же захватывающим, как и тот, испытанный им на занятии студенческого кружка, когда впервые оперировал кролика.

Алена будто ощутила его состояние, полуобернулась, крикнула:

— Со мной поведешься, не заметишь, как парашютистом станешь! Вот завезу сейчас в аэроклуб!..

Совсем рядом оказалась бронзового загара, покрытая золотистым пушком щека, и ему невыносимо захотелось прикоснуться к ней, ощутить ее бархатистую нежность. Это желание было настолько сильным, что он испугался, зажмурился. Но едва закрыл глаза, увидел танцующую Алену, ее грациозные и в то же самое время полные скрытой силы телодвижения, горделиво запрокинутую голову и открытый, по-девичьи нежный подбородок, поселившие в нем, Всеволоде, неведомое ранее смущение, которое он тогда поспешно упрятал не только от окружающих, но и от самого себя. Теперь все это снова обрушилось на него. И он почувствовал, что не устоит, так как с того памятного вечера не раз и не два мысленно возвращался к Алене, легко восстанавливая в памяти подробности их встречи и весь ее облик, ибо уже тогда подсознательно, вопреки своим убеждениям, потянулся к ней. Он уже не помнит, чем мотивировал свою просьбу проходить интернатуру в больнице Алеевского коксохимического завода, но за всем за этим, конечно, же таилась надежда видеться с Аленой. И вот после того, как жизнь размела его прежние представления, по тем цепко схваченным памятью милым подробностям ее манеры держаться, говорить, смеяться, по трепетному чувству ожидания, по тому, как обрадовался, увидев Алену, как безумно захотел коснуться губами ее золотистой щеки, понял, что произошло с ним... Потрясенный этим открытием, Всеволод окончательно растерялся и тут же ощутил подступающий страх, рожденный, вероятно, неуверенностью и неведением того, что может произойти между ними, если вдруг скажет девушке о своем чувстве. И уж вовсе некстати вспомнился парень, танцевавший в тот вечер с Аленой. В доме Пыжовых он был своим, этот неугомонный Иван, несомненно пользующийся благосклонностью и самой Алены, и ее родителей...

Всеволода охватило отчаяние.

— Стойте, Алена, остановитесь, — пролепетал первое, что пришло в голову. Но встречный ветер отбросил, унес эти, едва слышные слова. И он закричал: — Остановитесь! Остановитесь!

Алена резко затормозила, подумав, что с пассажиром неладно — так неожиданно и тревожно прозвучал его возглас. Обеспокоенно обернувшись, увидела Всеволода уже стоящим на дороге.

— В чем дело, Сева?

— Езжайте, Алена. — Он отвел взгляд. — Я останусь.

— Вот это номер! — недоумевающе воскликнула она. Но я не привыкла в дороге бросать друзей.

— Так надо, — потупился Всеволод.

— Не дури, пожалуйста, уже сердито возразила Алена. — Сейчас же садись.

Всеволод упрямо качнул головой:

— Мне надо побыть одному...

— Ну тогда будь здоров. — Алена щелкнула педалью переключения скорости, крутнула на себя рукоятку газа, добавляя обороты. — Только не обижайся! крикнула на прощанье и умчалась.

Первое мгновение близорукость еще позволяла Всеволоду видеть Алену, но тут же ее очертания смазались, а вскоре и вовсе размылись, исчезли. Всеволод вздохнул, переложил портфель в другую руку, побрел по обочине в сторону города. Мимо проносились легковые автомашины, автобусы, грузовики. Он и не пытался остановить попутный транспорт, просить, чтобы подвезли. Шел, размышляя над тем, что с ним стряслось. Мысли его были горькими, безысходными. И чувствовал себя Всеволод самым несчастным человеком на всем белом свете. Он не знал, что за любовь, как и за все в жизни, надо бороться.

* * *

Уже отъехав, Алена начала догадываться об истинной причине столь необычного поведения Всеволода. Чисто женская интуиция довольно доказательно расшифровала и его радость при встрече, и храбрость, сопровождавшуюся испуганно-спрашивающим взглядом, и более чем красноречивое бегство...

Это открытие не принесло Алене ни радости, ни печали. Разве только вызвало чувство досады. Она вообще иронически-насмешливо относилась к девчонкам, которые чуть ли не гордятся повышенным вниманием к своей особе со стороны мало или вовсе незнакомых парней. Ей претили подобные сближения. Когда ее обсматривали и затрагивали, пытаясь завести знакомство, она демонстративно пресекала всякие поползновения на свою самостоятельность, всем существом отвергая старые взгляды на женщину, удел которой-де ожидать, пока ее соблаговолит избрать мужчина.

Занявшись своими делами, Алена сразу же забыла и думать о том, что произошло на дороге. Аэроклуб жил своей жизнью. Стартовали, уходили в небо и возвращались учебные машины — воздушные спортсмены отрабатывали элементы взлета, пилотирования и посадки. В стороне от взлетно-посадочных полос инструктор показывал новичкам-парашютистам, как правильно укладывать парашюты. В учебных классах шли теоретические занятия.

Здесь собирались рабочие парни и девчонки, студенты, учащиеся техникумов, промышленно-технических училищ — все, кому не сиделось на земле, кто однажды взмыл в поднебесье и навсегда потерял покой, кого манил в свои просторы пятый океан.

Алена тут была в своей стихии. Все ей знакомо, все — свое. Вот так же, как этих новичков, и ее когда-то учили укладывать парашют. Над этим летним ромашковым полем она совершила свой первый прыжок. Тогда по сигналу пилота, не без страха, выбралась на крыло и скатилась с него в бездну. И когда закачалась на стропах под шелковым куполом, сама не зная почему, вдруг закричала — торжествующе, победно. С высоты она и раньше видела весь город: жилые кварталы, микрорайоны, улицы, бульвары, площади, терриконы шахт, дымы над заводами, подступающие к самим окраинам поля... Ведь перед тем, как заняться прыжками, всех их предварительно обкатывали, и Алене не было в диковинку это захватывающее зрелище. Плавно опускаясь по вертикали, она лишь обратила внимание, как по мере приближения к земле город словно растекался во все стороны и вскоре его окраины скрылись за горизонтом. А потом еще крупнее стали земные ориентиры и ограниченней обозреваемое пространство. Над собой она увидела аэроклубовские постройки, черно-белый полосатый конус, указывающий направление ветра, дежурную машину скорой помощи, товарищей, машущих ей руками. В момент приземления Алена подтянулась на стропах, спружинила ногами и сразу же побежала, гася купол парашюта. Очередной парашютист, коснувшись земли, упал, и его поволокло по полю... Группа отпрыгала более или менее удачно, а один парень вообще не вышел на крыло — струсил. «Значит, не собрался, — объяснил инструктор, пресекая насмешки тех храбрецов, для кого первый прыжок уже был позади. — Ничего, Виктор еще покажет вам, как надо прыгать». Тогда был очень подробный разбор каждого прыжка. И только ей, Алене, инструктор не сделал ни единого замечания, ограничившись скупым: «У тебя, Алена, получилось...»

То были незабываемые дни. У нее сразу же все пошло хорошо..Ей начали усложнять программу занятий. Потом была победа на областных соревнованиях, республиканских, включение в сборную команду Украины, учебно-тренировочные сборы, успешное выступление во Всесоюзных состязаниях, снова упорные тренировки уже в составе сборной страны и, наконец, первенство мира, золотые медали!..

А Виктор — машинист угольного комбайна с «Октябрьской» — так и не смог преодолеть страх, хотя работа в шахте тоже не для слабонервных. Совсем нескладно получилось — пришлось ему оставить аэроклуб, подтвердив этим самым еще раз, что каждый человек — непостижимая загадка.

* * *

Простившись с секретарем обкома, Пантелей Пташка заторопился домой. Чтобы не добираться до автовокзала, не терять напрасно.времени, он подъехал троллейбусом до выезда из города, намереваясь потом пересесть на свой, алеевский, автобус, который тоже здесь проходит. Только сошел на остановке, осмотрелся, глядь, Алена катит. Замахал ей рукой, и она подвернула к нему.

— Вот кстати, дочка! обрадовался Пантелей. — Ко двору?

— Так точно!

— Може, возьмешь на свой драндулет?

— Ой, дядя Паня, вас такого нарядного, такого орденоносного разве на драндулете возить?! На открытой «Чайке»! С эскортом!

То от нас не уйдет, — улыбнулся Пантелей Харитонович, — А сейчас и сбоку-припеку согласен.

— Садитесь, — кивнула Алена. — Только сразу же предупреждаю — потихоньку на езжу. Вестибулярный аппарат в порядке?

— Валяй, валяй. После моей верхотуры и космос не страшен.

— А вы отчаянный, дядя Паня. Ну, держитесь!..

И они поехали. Вблизи сразу же начинался виадук. Алена лихо вымахнула на него. За виадуком ей надо поворачивать вправо, и она, включив указатель поворота, переместилась на крайнюю полосу бетонки. Тем удивительнее для нес было, когда дежуривший здесь автоинспектор вдруг замахал жезлом, приказывая остановиться.

— Чего ему надо? — переполошился Пантелей Харитонович, — Давай жми, Аленка! Уйдем.

— Что вы, дядя Паня! — затормозив, возразила она. — Как можно!

К ним торопливо подошел молоденький лейтенант.

— Почему сразу не останавливаетесь? — начал уж больно сердито.

— Ты еще дольше собирался бы сюрчать, — отозвался Пантелей Харитонович. — Мы уж проехали...

— Я обращаюсь не к вам, папаша.

— Сыночек объявился, — проворчал Пантелей Харитонович. — Едут себе люди, никого не трогают, так нет же — прицепился.

— Дядь Паня, помолчите, — попросила его Алена. — Человек находится на посту, несет службу.

— Товарищ волк знает, кого кушать? — усмехнулся лейтенант. — Не поможет, гражданка. Прошу водительское удостоверение.

— Пожалуйста, — возмущенная незаслуженным подозрением в подхалимстве, сдержанно проговорила Алена. Только вы забыли представиться, лейтенант. Мне крайне необходимо знать, кто у меня заберет права.

— Не отдавай, Алена! Не отдавай! — снова вмешался Пантелей Харитонович. — Кого задерживаешь? — пошел грудью на лейтенанта. — Ты кого задерживаешь?! — выпятил свои награды.

— О вас и беспокоюсь, многоуважаемый товарищ фронтовик, — отозвался лейтенант. — О вашей драгоценной жизни, которую подвергают опасности.

— Где ты был, когда под пули подставлялся? — воскликнул Пантелей Харитонович. — Выдумает же — «опасности». А хотя бы и опасности! Подумай, разве могла она меня ослушаться? Сказал вези и везет... Так ото, парень, по-хорошему верни ей корочки, мы и поедем потихоньку.

— Вы еще и угрожаете?.. Значит, штрафом не ограничимся. За недисциплинированность пассажира отвечает водитель. Надеюсь, — обратился к Алене, — и это правило вам известно?

— Дядь Паня, хватит, — зная характер Пантелея Харитоновича, забеспокоилась Алена. — Не к вам же претензии. Я виновата — я и отвечу. — Обернулась к лейтенанту: — Куда и когда явиться за правами?

— Ну не-ет, — решительно запротестовал Пантелей Харитонович, — Да чтоб из-за меня!..

Неизвестно, чем бы это кончилось, только уж очень вовремя появился капитан на патрульном мотоцикле, галантно козырнул, осведомился:

— Неудачное приземление, Алена Сергеевна?

Это был их участковый инспектор Глазунов.

— Ленька! — обрадовался Пантелей Харитонович. — Афанасьевич! Вот кстати: Скажи своему...

— Задержана за то, что везла пассажира без защитного шлема, — доложил лейтенант, передавая Аленкино удостоверение капитану.

— Ну, времена! — возмутился Пантелей Харитонович. — Да я в атаки без каски ходил, а тут проехать два шага без этого дурацкого колпака — опасно для жизни!.. Так измельчать!

— Так ведь убиваются, Пантелей Харитонович, — сказал Глазунов. — Знаете, сколько их, мотоциклистов, гибнет на дорогах? Упал на асфальт — черепок развалился. Жаль ведь. И государству накладно: растить, учить, наконец дождаться работника и в расцвете лет вдруг бессмысленно потерять... Вот и позаботились, чтобы хоть как-то обезопасить этих лихачей. Так что, уважаемый Пантелей Харитонович, лейтенант абсолютно прав. Но на сей раз... — капитан Глазунов возвратил Алене удостоверение, многозначительно посмотрел на своего младшего коллегу, — лейтенант считает возможным ограничиться предупреждением.

— Вот это деловой разговор! — одобрительно закивал Пантелей Харитонович. — Юнцов надо беречь.

— Спасибо, Леонид Афанасьевич, — поблагодарила Аленка.

— Моей заслуги здесь нет, — запротестовал он, явно играя голосом. — Это все лейтенант. Очень великодушен к хорошеньким девушкам, особенно если они мастера спорта международного класса и чемпионы мира, — Глазунов снова козырнул: — Счастливого пути...

Едва они отъехали, Пантелей Харитонович наклонился к Алене, прокричал:

— Во черти!

— Хорошие ребята! — отозвалась Алена, сбавляя ход, чтобы лучше слышно было. — Меня здесь по всей трассе знают. А это, видно, новенький.

— И что, действительно нельзя ездить без этих колпаков? Или парень не знал, как трешку слямзить?

— Помолчите, дядь Паня. Не знаете — и наговаривать нечего. На дороге лишь квитанции выписывают, а штраф платят в банк.

— Это хорошо. Правильно. А то мне как-то знакомый шофер рассказывал про одного автоинспектора, который будто даже в открытую признавался: мол, моя косовица на асфальте. Будто домину отгрохал — ни на какую зарплату такого не поставишь.

— У вас все будто, будто...

— Да ведь не случайно новый порядок ввели. Видать, прилипало кое-кому к рукам. Оно ведь зло большое — деньги. Великий соблазн.

— Тому, у кого совести нет, — отозвалась Алена. — Небось, знаете, где и как живет Леонид Афанасьевич.

— Вот, вот! О совести и толкую... Как-то с батей твоим на старый поселок побазаревать пошли. Глядь, рабочий наш Семен Коряков со своей молодицей редиской торгуют. А ею полный багажник «Москвича» забит. Знать, привез откуда-то и деньгу гребет.

Аленке, видно, наскучили и этот «денежный» разговор, и тихая езда. Она крутнула на себя рукоятку газа. Взревев, мотоцикл стремительно рванулся вперед. Пантелей Харитонович крякнул на ухабе, прокричал у Аленки над ухом:

— Ну и гонишь! Тебе бы хлопцем родиться. По всем твоим замашкам — джигит да и только!

— Ага, запросились, дядя Паня?!

— Ничего! Газуй вовсю — быстрей доберемся!.. Мне к батьке твоему надо! Так что вези прямо к себе домой!

Сразу же повидаться с Сергеем Тимофеевичем ему не удалось. Олег сказал, что умер дядя Герасим и что отец с матерью ушли туда — на старый поселок.

20

Провожал Сергей Тимофеевич друга в последний путь и казнил себя: обещал проведать, да не смог выбраться. Увлекли, закружили дела — такое развернули в цехе! Пришлось и в неурочное время задерживаться на батареях — готовить их к работе по-новому. Тут уж Сергей Тимофеевич, но собственному глубокому убеждению, не имел права ограничиваться заботами лишь о коксовыталкивателе. Да и вообще он просто не умел работать вполсилы, не отдаваясь целиком своему делу. Вот и замотался, забыл о Геське.

Впрочем, забыл ли? Тревога о больном товарище постоянно жила в его сознании, но, очевидно, сильнее была надежда на благополучный исход, а сердце не почуяло надвигающуюся беду. Так и не повидались перед вечной разлукой, не сказали друг другу каких-то очень важных слов. Не помолчали вместе, как в далекой юности, когда для них все было просто и ясно. Это последующие годы прожил Герасим в душевном одиночестве. И умер одиноким, с глазу на глаз встретив смерть глухой ночью, когда его домашние спали, будто так, без свидетелей, и хотел уйти из жизни.

Сергею Тимофеевичу начало казаться, что тогда, во время их последней встречи, Герасим уже постиг какую-то абсолютную истину, и его уже ничто не интересовало. В ответ на обещание еще наведаться к нему, он лишь махнул рукой. Может быть, умирающим тяжко смотреть на здоровых людей? Может быть, с особой силой и только им открывается подлинный смысл безжалостного и мудрого: живым — живое? Может быть, в них пробуждается древний животный инстинкт, который и сейчас заставляет смертельно раненых и больных особей покидать стадо, забиваться в чащобу и глушь, подальше от всего живого?..

А оркестр почти без роздыха играл и играл берущие за душу траурные марши. Оркестранты в Алеевке все больше паровозники или уже вышедшие на пенсию, или пересевшие на тепловозы да электровозы. Играют они на Гераськиных похоронах безвозмездно. Герасим для них не обычный «жмурик», а бывший товарищ, с которым вместе росли, работали, сиживали за бутылкой...

По этой же причине не везли его выделенным завкомом профсоюза грузовиком, который приспосабливают для похорон: опускают борты, драпируют их кумачом, а платформу застилают ковровой дорожкой. На плечах, чередуясь, несли Геську через весь поселок до самой могилы тоже деповские. И он, Сергей Тимофеевич, подставлял свое плечо, как никто другой чувствуя тяжесть этой скорбной ноши. А Настенька не отходила от убитой горем Раи, вела ее об руку и тоже плакала. С другой стороны Раю поддерживал сын, которого отпустили из воинской части похоронить отца. Шли Раины старики, деда Кондрата вез на своей инвалидской коляске Ромка Изломов, возвратившийся с войны без обеих ног. За ними соседи, знакомые... Заводских почти не было совсем мало поработал Герасим в цехе. И хоронили его в рабочее время, когда многие из тех, кто мог прийти, оказались занятыми

На всем пути траурной процессии выходили из своих дворов люди, все больше домохозяйки, останавливались у ворот или подходили к соседям узнать, кого это бог прибрал, собирались группами — смотрели на покойника, на тех, кто шел за гробом. И, посудачив, возвращались к своим хлопотам.

Сергей Тимофеевич вспомнил, что где-то здесь справа должен быть дом Людки. Ну да. Вон ее мать стоит у калитки совсем древняя старуха. Это она бессовестно обманывала Геську, когда дочка у себя в комнате с женатым капитаном свиданничала. И он, Герасим, бегал под ледяным декабрьским дождем, отыскивая Людмилку, пока сквозь щелку в ставнях не увидел, как они обнимаются. Та ночь, пожалуй, была одной из самых трагичных в Геськиной жизни. И, конечно же, все, что с ним тогда про изошло, не могло не отразиться на его здоровье, на его дальнейшей судьбе — ведь ничто проходит бесследно. Помнит ли этот божий одуванчик свою подлость? Вряд ли. Скажи ей, что в Гераськиной преждевременной смерти есть частица ее вины еще и возмутится. Пронесли возле нее несостоявшегося зятя, она и бровью не новела. Проводила безучастным старческим взглядом, как и многих других, чей последний путь пролегает по этой дороге. А Людка и вовсе не вышла. Лишь в окне будто мелькнуло ее лицо.

В памяти Сергея Тимофеевича всплывало далекое и близкое. Он видел Геську веселым мальцом и рядом с ним себя, еще более беззаботного. Они вовсе не заглядывали в будущее. Им казалось, что жизнь и будет всегда вот такой, какой ее ощущали в свои десять-одиннадцать лет... И потом, в юности, особо не задумывались о том, что ждет впереди. Было приятно чувствовать налитое молодыми силами тело. Тогда они увлекались спортом, испытывали свои волевые качества. А когда влюбились, и вовсе наступил праздник, как представлялось им, беспредельного, бесконечного счастья, для которого они и созданы — красивые, самонадеянные... Тем неожиданней перед мысленным взором Сергея Тимофеевича вырисовалось безвольное, обрюзгшее лицо Герасима последних лет. Какой контраст с тем, некогда молодым, в котором жило столько лихой отваги, жажды борьбы!..

Шел Сергей Тимофеевич за гробом друга, и ничего удивительного в том не было, что то и дело возвращался мыслями к его нескладно отшумевшей жизни. Когда человека уносит смерть, невольно думаешь о пройденных им дорогах. Во власти таких раздумий и находился Сергей Тимофеевич. Ему представлялись очень многотрудными Геськины стежки-дорожки, необъяснимыми норою поступки и деяния. Но они были естественны, искренни — так Герасим понимал свое предназначение, и жил, как умел, с открытым сердцем. Наверное, потому и несли его весь скорбный путь. Наверное, потому два паровоза, работавшие на вывозке песка из карьера, оказались у кладбища, где проходит железнодорожная ветка. Никто этого не разрешал бригадам. На свой страх и риск, самовольно, из уважения к собрату железнодорожнику, бывшему машинисту, привели сюда локомотивы. Какой они подняли крик, надрываясь гудками, когда Герасима опускали в могилу!..

И были поминки, на которых Сергей Тимофеевич хлебнул горькой, с надрывом в голосе проговорил:

— Вот я у тебя и выпил, Герасим, как обещал...

Поминки были во дворе. Ромке Изломову даже не понадобилось ссаживаться со своей коляски на ней и подкатил к столу, пристроился рядом с Кондратом, своим нынешним пассажиром. Победила в Ромке материнская цыганская кровь — смуглый, кареглазый, черные волосы кольцами завиваются над высоким лбом. И здоров же Ромка — грудь широка, бицепсы бугрятся. «Самоходка»-то его на ручной тяге — пока рычагами двигает, до тех пор и едет, — развил, натренировал мускулы торса. А без ног все равно, что ребенок беспомощный.

Ромка еще с утра хватанул. Теперь добавил, начал вспоминать, как они с Геськой и Серегой подростками силой мерялись: кто кого одним ударом свалит...

Кондрат после рюмки взбодрился, закивал плешивой головкой будто облетевший одуванчик на ветру.

— Добраться бы мне до таго старикашки паршивого! — ткнул сухоньким изжелта-коричневым от никотина пальцем вверх. — Усе попутал, злодей.

— Попридержи язык, богохульник, шумнула на него Ульяна, сидевшая по левую руку от него. — Токи там и нету блату. Кто за кем вписан, так без поблажек и прибирает.

— Вот и кажу, — взыграл в Кондрате дух противоречия. — Без усякога соображения: молодых прибирает, а старье немощное, как мы с тобой, оставляет.

Ульяна не ходила на кладбище — не под силу ей такие расстояния. Ночь просидела у гроба, проводила Герасима с его двора и вернулась помогать женщинам готовить поминальный стол. А после поминок отвезут ее домой на заводском грузовике, который так и стоит, на случай какой надобности, на улице против ворог.

— Судьбу и конем не объедешь, — сказала она. — Все в руках божьих.

«Судьба — индейка, жизнь — копейка», вмешался Ромка. И так раньше говорили. А теперь все это по науке: Герасиму было отпущено пятьдесят лет. Тебе, дед Кондрат, може, и все сто!

— Коли так, сразу же подхватил Кондрат, обзаводись «Запорожцем» с ручным управлением. Тебе же собес бесплатно должон дать.

— Это еще зачем?

— Возить меня будешь, а то рачки ползать неохота.

— Ишь ты какой! воскликнул Ромка. Мне тот «Запорожец» и задаром не нужен. То ли дело самоходка! — Подъедешь к пивной: эй, братья славяне, передайте инвалиду войны кружечку! Или сто граммов где подвернутся. Выпьешь, дальше поехал. И перед Ленькой Глазуновым не «надо отчитываться..,

Выпили по второй, чтобы земля была Геське пухом, хотя могильная земля нисколько не легче обыкновенной, да и Герасиму уже безразлично все это... Сергею Тимофеевичу подумалось, что все в мире бренно, что всему приходит свой час и никому не избежать конца... Он понимал, что повторяет давно известное, но это его не смутило. Он теперь знает: сколько бы предыдущие поколения ни раздумывали о жизни и смерти, ныне живущие и те, кто еще будет приходить в мир, не останутся равнодушными к этому зловещему соседству, потому что холод приближающегося небытия в свое время коснется каждого из них, и в каждом отбушует буря неповторимых чувств. И, наверное, каждый встретит свой смертный час, как жил: со страхом или с мужественным спокойствием, бунтуя, ожесточаясь или смиренно, безропотно или, может быть, даже с этакой удалью, еще и слабеющей рукой шевельнув на прощанье, дескать, покедово, до встречи на том свете...

Охваченный печалью, Сергей Тимофеевич налил еще. А выпив. Всплакнул, испытав острую жалость к Герасиму, к себе — ему вдруг в обнаженной жестокости явилась мысль о том, что из жизни начало уходить его поколение, что пришел черед ровесникам, а значит, и ему, Сергею Пыжову...

В подобных случаях обычно говорят: то, мол, водка плачет. Только уж очень пьяным Сергей Тимофеевич не был. Тут больше сыграла роль столь поразившая его неожиданная мысль. Ведь даже на войне, когда смерть никого не щадила, можно было погибнуть, но можно было и остаться живым, — им же с Герасимом тогда повезло. А от этой — временной, набрасывающейся на человека тяжестью прожитых лет — еще никому не удавалось и не удастся уйти.

Конечно, будь он вовсе трезвым, разве обратился бы к довольно-таки банальным сентенциям, разве позволил бы себе так расслабиться, раскиснуть? Очевидно, все же сработал алкоголь. Именно он вызвал несвойственное Сергею Тимофеевичу желание напиться. Анастасия Харлампиевна, как могла, сдерживала его, а он упрямо твердил:

— Герасим умер! Понимаешь, друг умер!..

...Опьянение ему было необходимо, хотя он и не подозревал этого, еще и для того, чтобы забыть о бессилии перед своей будущей смертью, а также, чтобы снять напряжение от более чем обильных нервных и физических перегрузок, испытанных им в последнее время на заводе.

* * *

— Значит, не выкарабкался твой дружок, встретившись на следующий день с Сергеем Тимофеевичем, сочувственно проговорил Пантелей Пташка.

— Да, проводил Герасима, — отозвался Сергей Тимофеевич. — Проводил.

— Я вчера прямо из города к тебе, а ты — на похоронах... Умер-то Герасим от чего?

— Инсульт. Среди ночи... К утру уже и остыл.

— Ну, хоть не мучился и близких не мучил.

Они стояли в очереди за деньгами — давали получку. Обычно Сергей Тимофеевич не очень спешил к кассе: наведывается под конец — тогда не так многолюдно. А нынче, поиздержавшись в отпуске, торопился быстрее получить — надо было Олега собирать в дорогу. Это Пантелей, как праздника, ждет выдачи зарплаты. Получив, не торопится уходить. Для него тут и кино, и спектакль, и профсоюзное собрание, когда на повестке Дня остаются «разные».

— То у меня, — продолжал Пантелей Харитонович, — свояка вот так прищучило, да не совсем. Парализовало. Руки, ноги отняло, не говорит мычит что-то непонятное, под себя ходит... Ни больше, ни меньше — чурка с глазами. Представляешь, Тимофеич, три года семью мытарил.

— Тут уж ничего не поделаешь — кому что, — проронил Сергей Тимофеевич.

— Не-е, то лучше, что Герасим без проволочки убрался. Р-раз, и все, концы никому ничего не должен. Мне бы такую смерть.

— Ты о ком это, Харитоныч? — спросили у него сзади.

— Да вон дружок Сереги. На дверях работал с машинной стороны. Только пришел в цех...

— А, которого скорая помощь забирала?

— Он. Вчера пригребли.

И пошли они дальше от одного к другому — разговоры о кончине вот того новенького дверевого, что упал на обслуживающей площадке, как обычно, в подобных случаях, искажаясь, обрастая домыслами, небылью. А Пантелей Харитонович принялся рассказывать Сергею Тимофеевичу о своей встрече с секретарем обкома. Возле них, отойдя от кассы, остановился Семен Коряков. Пряча деньги поглубже в карман, проговорил:

— Отхватил сайки с квасом.

— Мало, что ли? — поинтересовался Пантелей Харитонович.

— Вкалываешь, вкалываешь, а получаешь...

— Ну когда наш Семен был доволен заработком? — скептически заметил Сергей Тимофеевич. — Что-то не помню такого.

— Верно, — с вызовом ответил Семен. — Я ж говорил вам, Тимофеевич: живу в соответствии с партийной программой, которая предусматривает повышение материального благосостояния трудящихся, потому что из года в год растут запросы рабочего человека. И этому способствует, как указано в газетке, научно-техническая революция. А у вас культовские замашки никак не выветрятся все еще нажимаете на энтузиазм.

Сергей Тимофеевич покосился на него, сочувственно проговорил:

— Неважные твои дела, Семен. Сказать спятил, — так вроде нет. Глупым не назовешь, потому как — себе на уме. Даже культ приплел, чтоб увесистей была дубинка. А ведь знаешь, что научно-техническая революция не исключает энтузиазм. Наоборот, нуждается в энтузиазме. И выходит: кинь сюда, кинь туда — демагог ты, Семен. Элементарный демагог.

— Между прочим, это из той же оперы — ярлыки людям клеить, — огрызнулся Семен. — Оно у вас в крови. Вы уже без этого не можете.

— Называть вещи своими именами и «вешать ярлыки» — не одно и то же, — уже начал заводиться Сергей Тимофеевич.

— Оставь его, Серега, — вмешался Пантелей Харитонович, — Что ты не видишь, из-за чего психует? Не по нутру новая серийность.

— Не по нутру! — кивнул Семен. — Ну и что?

— Пожалуй, ты прав, Паня, — согласился Сергей Тимофеевич. — Если уж тебе надоело это представление...

— Нет, так не пойдет, — не унимался Семен, видя, что вокруг них уже начали собираться заинтересовавшиеся спором. — Оскорблять себя не позволю. Я такой же рабочий...

— Ты? Рабочий?! — сразу же взвился Сергей Тимофеевич. Но тут же овладел собой. — В том и беда твоя, Семен, что лишь звание носишь рабочего, а по существу своему — обыватель, потребитель в самом дрянном смысле.

— Это же почему? — сощурился Семен, — Вот! — рванул из кармана деньги, помахал ими над головой, — За шаром-даром их дают?!

— По всем статьям Семен — работяга, хозяйственный мужик, — не без иронии заметил Рыгор Кравчёнок. — Не из хаты — в хату несет.

Кто-то хохотнул с издевкой:

— Точно, хозяйственный — дважды на проходной с нафталином задерживали.

— Слышишь, что о тебе говорят, — проронил Сергей Тимофеевич. — Одно на уме — обогащаться. Вот и получается: одежка — рабочая, а нутро — торбохвата.

— Ну да, — язвительна отозвался Семен. — о семье заботиться — тяжкий грех, пережиток прошлого. Надо, оказывается, из дому тащить да проливать, как некоторые ваши дружки. Это — по-рабочему. А потом до гробовой доски обдирать государство больничными.

— Ты, Семен, хоть покойника не трогал бы, — вмешался Пантелей Харитонович.

— Обожди, Паня... — Сергей Тимофеевич вконец рассердился, подступил к Семену. Если хочешь знать, Герасима несли через весь поселок. Хотя и машина была, и путь неблизкий, а его несли. Понимаешь? На плечах несли!.. Потому что был настоящим рабочим человеком. Ты вот разве способен тосковать по работе? Тебе на смену идти — как тяжкую повинность отбывать. А он — тосковал. — Сергей Тимофеевич на мгновение запнулся и все же сказал: Даже то, что выпивал и людей угощал, гоже скорее в рабочем характере, чего не скажешь о твоей расчетливой трезвости и прижимистости.

— Во чехвостит! — воскликнул кто-то из толпящихся возле них.

— Так есть за что, — снова подал голос Кравчёнок.

— В начале тридцатых годов, — возбужденно подхватил Сергей Тимофеевич, — когда кулаков тряхнули, многие на стройки подались следы путать, в рабочие коллективы затесались. Помню, тогда плакат был: «Кулак в рабочей блузе — опасный враг». Ты, Семен...

— Надеюсь, Семена к кулакам не причисляешь? — проговорил Марьенко. Он недавно вошел, предыдущего разговора не слышал, но посчитал нужным вмешаться: уж очень обидно должно быть для Семена Корикова фигурировать в таком соседстве.

— Да как же его причислишь, Архипович, если и родился-то он, когда кулаков уже в помине не было, в ответ на замечание парторга цеха сказал Сергей Тимофеевич. Я о другом говорю. О том, что кулаков давно ликвидировали, а вот их духовные последыши, к великому сожалению, кое-где до сих нор сохранились.

Ваше счастье, что у меня на старших рука не поднимется, — побледнев, сказал Семен. А проучить все же проучу. — Повернулся к Марьенко: В суд йодам на вашего коммуниста, товарищ цеховой партийный начальник. Я этого так не оставлю.

— Держись, Серега, усмехнулся Пантелей Харитонович. — Фрицы не своротили шею, так Семен своротит. Вишь, какой он воинственный.

— Фронтовички, — криво усмехнулся Семен. Сколько времени прошло, а они все еще свои заслуги выставляют.

— Щенок! — не совладал с собой Пантелей Харитонович. — Да как ты смеешь?!

— Ладно, ладно, — поспешно заговорил Марьенко. — Кончайте, Никому оно не нужно.

Нет уж, — расходился Семен. Перед законом все равны. В Конституции записано...

— Да перестань, Коряков, — начал уговаривать его Марьенко. — Успокойся. — Ему вовсе не улыбалась перспектива вот такого судебного процесса между беспартийным и коммунистом. — Погорячились, и хватит, убеждал он. Тебе тоже, Тимофеевич, надо быть поосторожней в выражениях И тебе, Пантелей Харитонович. Свои ведь. Одно дело делаем.

— Ну и миротворец ты, Архипович, — с досадой отозвался Сергей Тимофеевич. Что ж примиряешь непримиримое? Ему давно следовало бы все это высказать. Он же рабочее достоинство в грязь втаптывает. Спекулянтом стал.

— Это точно, — вмешался Пантелей Харитонович. — Перекупщиком. Транспорт — свой. Прямо с огородов наберет по дешевке редиски, и на базар. Пучок — рубль. Ну-ка скажи, Сеня, было такое?

— Вам-то что? — ощетинился Семен. На работу я не вышел? Прогулял?.. Какое вам дело до моего свободного времени?! То ж обойдусь без указчиков.

Сергей Тимофеевич обернулся к Марьенко:

— А теперь, Архипович, что скажешь? Понял, чего я горячусь? Спасать надо человека. Жаль ведь его, дурака.

— Ничего, ничего, и за «дурака> ответите. Семен круто развернулся и пошел прочь, бросив на ходу: — Свидетелей больше, чем Достаточно...

— Заварил, Сергей Тимофеевич, кашу, недовольно сказал Марьенко. — Зачем ты его затрагивал? Теперь вони не оберешься.

— Да, не понял Семен, сожалеюще проговорил Сергей Тимофеевич. — Пропадет хлопец. Доконает его стяжательство... Вот этой вони бойся, парторг.

От окошка кассы послышался голос Пантелея Пташки:

— Тимофеич, очередь подошла!

Они получили деньги и вместе вышли.

— Вот сволочуга, все еще не мог успокоиться Пантелей Харитонович. Его, сморчка, грудью своей заслоняли, а он, видал?..

— Сложно все это, Паня, — задумчиво отозвался Сергей Тимофеевич. К нигилизму и демагогии ведь приходят не от большого ума. Мой Ростислав тоже одно время задурил: вы, говорит, язычники, идолопоклонники сами создаете себе богов, а потом развенчиваете их, ниспровергаете. «Так кому же верить?!» — кричал. В шестьдесят третьем он в институт пошел. В жизнь, как говорится, вступал. Возраст, сам знаешь... Мог в ту нору запросто свихнуться, как некоторые. А я ему: «Верь партии, сынок. Ее дела на виду у всего народа славные дела и благородные цели. Смотри, говорю, коль глаза есть: живем по-человечески, имея работу, в достатках, не страшась за завтрашний день. Живем хозяевами своей судьбы, своей страны. Вот главное. И то, что ты не стал ост-рабом, а учишься в вузе да еще и стипендию получаешь, тоже заслуги партии, Советской власти. Соображать, мол, надо, а не слушать треп...» Помогло. Выравнялся парень — не могу обижаться.

— Ребята у тебя хорошие — можно позавидовать, — сказал Пантелей Харитонович.

— Эх, Паня, сами-то они хорошими не делаются. Сколько внимания, сил, здоровья уходит, пока их на ноги поставишь! Ростислав и Алена на верном пути, а с Олегом не совсем складно. Что-то не так, как хотелось бы.

— А ничего, Тимофеевич, — успокоил его Пташка. — Гляди, и впрямь артистом заделается.

— Я не об этом... Какая-то червоточинка в парне.

— Ты уж хочешь, чтоб они и вовсе были ангелами, усмехнулся Пантелей Харитонович.

— Нет, не ангелами, — серьезно ответил Сергей Тимофеевич. — Хочется, Паня, чтобы то доброе, мною принятое от отца и матери, с чем прошел но жизни, как со святыней, стало и моим детям дорогим, заветным. В нашей борьбе, пожалуй, самое главное не что, а кого мы оставим после себя. Ведь все задуманное совершить все равно не успеем — коротковат наш век. Достойных бы преемников вырастить. Вот это, Паня, меня заботит.

— Да-а, жизнь, она, вон какая: был человек, и нет человека, проронил Пташка под впечатлением внезапной кончины Герасима.

А мысли Сергея Тимофеевича работали совсем на иной волне. И он не мог согласиться с Пантелеем Харитоновичем.

— Чепуху городишь, — возразил решительно. — Настоящий человек остается среди живых и после смерти. Обязательно остается. В свершенных делах своих продолжает жить, в памяти людей...

— Пожалуй, — закивал Пташка, взглянул на товарища. — Вот и предлог есть помянуть твоего дружка. Може, хватим по маленькой?

— Для меня это уже похмелка, — отозвался Сергей Тимофеевич. — Ты же знаешь, я не похмеляюсь, — И добавил: — Олега надо собирать в Москву. Вызвали сдавать вступительные экзамены.

— Ну, ну, — закивал Пташка. — А я, Серега, употреблю-таки свои боевые сто грамм.

21

Получив вызов на экзамены, Олег сразу же мотнулся в городскую железнодорожную кассу, взял билет на московский поезд. В оставшиеся два дня нигде не показывался, втихомолку готовясь к отъезду. Со своими он попрощался дома, нетерпеливо выслушав напутствия отца и матери. Ростислав высказал свои пожелания еще утром, торопясь на работу, Алена накануне умчалась мотоциклом в Ляпино, что на берегу Азовского моря. Туда ее направили из университета проходить летнюю практику в пионерском лагере имени Юрия Гагарина. Прощаясь, она против обыкновения не задирала Олега — обняла его, сказала: «Держись, братишка. Смелость — города берет. Удачи тебе...»

Его отъезд скорее напоминал бегство. Уже и расположившись в вагоне, все опасался появления Светки. И лишь когда поезд тронулся, у него будто гора с плеч свалилась.

А случилось то, чего и следовало ожидать: Светка понесла его ребенка. Олег, поначалу легкомысленно отнесшийся к ее словам, вдруг проникнув в их смысл, оторопел, растерялся... Потом на его лице отразилось неверие. Затем появился страх. Занятая своими переживаниями, Светка не видела всего этого. «Отец убьет меня», — обреченно сказала и прижалась к нему, словно ища у него защиты. Не слыша от него, онемевшего, поддержки, жалобно спросила: «Что же теперь, Олежка? Жениться нам надо поскорей, да?..»

Первой мыслью Олега было прогнать Светку, отказаться и от нее, и от ребенка, сказать, что пусть выпутывается сама, не рассчитывая на него. Но побоялся, как бы она не подняла совсем нежелательный ему шум.

Они шли вдоль глухой посадки. От нее в сторону городка раскинулось кукурузное поле, которое вплотную подступало к трамвайной линии, огибающей взметнувшиеся ввысь жилые кварталы. Еще дальше виднелись заводские трубы. Там кипела жизнь — суетная, шумная, напряженная. Ей задавали ритм неугомонные, торопящие время люди. А здесь, в задумчивой степной тишине, царила сама природа со своим извечным: «Всему свой срок». Спокойно и величественно донашивала земля зачатое весною, удовлетворенная бременем материнства. В этой естественности было что-то таинственное и прекрасное...

Молодые люди не видели окружавшей их мудрой красоты, не замерли перед ней в благоговении. Они были слишком взволнованы, эти неразумные, но уже успевшие возомнить себя владыками природы человеческие детеныши. «Ты его выбрось...» — не глядя на свою подругу, хмуро сказал Олег. Светка распахнула глаза — они более чем определенно выражали протест, негодование. Видимо, в ней уже просыпалась мать, готовая постоять за своего ребенка. Олег сжался под ее взглядом, сбивчиво заговорил о том, что ведь делают аборты, что им сейчас просто нельзя обзаводиться ребенком, что надо быть благоразумными... почему-то вспомнив о благоразумии не тогда, когда именно требовалось проявить это благоразумие. Он плел околесицу, а сам мучительно думал, что же теперь будет и как избежать ответственности. Снова было ухватился за мысль: а не пугает ли его Светка, не хочет ли таким образом женить на себе... И сам чувствовал несостоятельность своих подозрений. Сообразив, что не в его интересах озлоблять Светку, обнял ее, приласкал. Но, как и всегда было до этого, припав к ней, уже не мог воспротивиться сразу же пробудившимся желаниям. Воровато взглянув по сторонам, увлек не очень упирающуюся Светку в заросли, убеждая, что теперь уж все равно, что он вовсе не против, если Светка родит ему пацана, мол, ничего страшного в этом нет, так как они совершеннолетние и никто не вправе запретить им распоряжаться собою по своему усмотрению...

Олег стоял у вагонного окна, курил, смотрел на мимо проплывающие уже завечеревшие просторы, в мягком, приглушенном свете кажущиеся какими-то чуть ли не умиротворенными, элегическими, а думал все о том же, что так властно ворвалось в его жизнь, лишило уверенности и покоя.

Тогда, во время последнего свидания со Светкой, их, сам того не подозревая, всполошил Семен Коряков, подъехавший на «Москвиче» к посадке, хотя там и не было дороги, если не считать следа, промятого в жнивье машинами, вывозившими с поля зерно и солому. Он продрался сквозь посадку почти совсем рядом с ними, замершими в кустах, и ступил на кукурузную плантацию, ошкурил один початок, другой... Видно, эти были еще слишком молочными и он их бросил, пошел по рядкам вглубь. Воспользовавшись этим, они потихоньку выбрались из своего укрытия, убежали и вернулись в городок разными дорогами.

С тех пор, как Светка сказала ему о своей беременности, и потерял Олег голову. Домашние объясняли его нервозность предстоящими испытаниями, во всем ему угождая. А он даже не ощутил обычной предэкзаменационной лихорадки. Все его мысли и чувства были подчинены лишь одному стремлению: поскорее исчезнуть из Алеевки...

Поезд все дальше уносил Олега от дома, а ему казалось и от оставшейся позади какой-то несуществующей, вернее, не касающейся его опасности. Он приободрился, придя к заключению, что вообще не стоило волноваться, ведь Светка сама бегала за ним, пусть у нее и болит голова. А то уж очень возомнила. Вон как уничтожающе глянула на пего, когда дал добрый совет. А потом на эмоции нажимала: «Мне его жаль, нашего ребеночка. Я его уже люблю...» Не иначе разжалобить хотела. Только не на такого напала. Доказать тоже ничем не сможет. На нем следов нет. И никто не видел их вместе.

Так мысленно изворачивался Олег, а на душе оставалось неспокойно, сумеречно. Себе-то он мог признаться: предал Светку. Сбежал. Благо, причина уважительная. Но ведь не повидался, не простился с ней, не оставил никакой надежды...

— Разрешите пройти, — вдруг услышал он Светкин голос и вздрогнул, — испуганно обернулся.

Молоденькая проводница разносила пассажирам чай. Терпеливо подождав, пока он, справившись со своим, вовсе ей не понятным замешательством, посторонился, поблагодарила и пошла к крайнему купе. Она скорее походила на внимательную, радушную хозяйку, нежели на работницу, выполняющую обычные служебные обязанности. Спокойная, светлая улыбка делала еще привлекательней милое личико, а униформа, являющаяся, как известно, не лучшим женским нарядом, на ней выглядела даже элегантно. Особенно красила ее кокетливо надвинутая на бровь пилотка. На что уж Олег, которому по известной причине было не до девичьих прелестей, и тот невольно восхитился: «Стюардесса...» Но тут же, спохватившись, подытожил в своей пренебрежительно-скептической манере: «Все они одинаковые».

Он все еще стоял у окна, за которым уже сгустилась темень. В черном стекле Олег видел лишь свое отражение да мерцающий жарок сигареты — то затухающий, то разгорающийся вновь. В этом своеобразном зеркале, если смотреть наискосок, были видны часть прохода с ковровой дорожкой на полу, вход в соседнее купе. Там возле проема двери о чем-то оживленно спорили двое мужчин. Вот они посторонились и показалась проводница. Олег, не оборачиваясь, прижался к окну, пропуская ее. Она подала чай в его купе. На обратном пути спросила у Олега:

— Вам, молодой человек, тоже принести?

— Не надо, — буркнул он.

— Понятно, улыбнулась она. — В столицу — за счастьем.

— А хотя бы и так. Тебе-то что?

— Да ничего. Просто сейчас многие такие едут, которые все курят и в окно смотрят, ничего не видя.

Не замечают? — Олег дерзко, снизу вверх, окинул ее взглядом. — Сочувствую. Тебя это, должно быть, очень огорчает?

У нее сузились глаза, в сердитом изломе выгнулись бровки, но она сдержалась, не высказала то, чего он, несомненно, заслуживал: видимо, вовремя вспомнила, что находится на службе. И все же, кажется, сумела достойно ответить.

— Конечно, огорчает, — охотно согласилась с ним. — Более того, возмущает! Человек едет в институт, а ему впору посещать детсад, где преподают первые уроки вежливости.

При этом она мило кивнула ему и ушла по своим делам. Олег только после ее ухода понял, как уела его эта девчонка. В сердцах ткнул окурок в пепельницу и, возвратившись в купе, забрался на свою верхнюю полку. Внизу, будто одна семья, расположившись за столиком и угощая друг друга домашними яствами, еще чаевничали попутчики. Они приглашали и его подкрепиться, но Олег поблагодарил, сказал, что на ночь не ест.

— Пожалуй, в этом есть резон, — лукаво поглядывая сквозь стекла очков в анодированной оправе и поглаживая седую, аккуратно подстриженную бородку, заговорил мужчина, которого Олег посчитал если не профессором, то уж непременно каким-нибудь кандидатом наук. — Китайцы, например, проповедуют: «Завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин — отдай врагу».

— Занятно, — отозвалась единственная в их купе женщина. — Мой в шахте трудится. Ему только дай и дай поесть. Килограмм мяса, по меньшей мере, должен употребить. Какую же работу от него ждать, если держать на декохте?

— Во, во, поддержал ее тот, что помоложе, с аппетитом уминающий жареную курицу. Я у мартена загораю. За смену сто потов сходит. Кусок в горло не лезет. Все больше на газировку нажимаем. Зато уж по свободно, извини-подвинься, наверстываем. Иначе откуда силе взяться?! А китайцы нам не пример. Не от хорошей жизни эту премудрость нм вдалбливают.

Олег повернулся лицом к стопке, закрыл глаза. Там, внизу, все еще обсуждался китайский вопрос. Говорили о бесчинствах хунвейбинов, чьими руками изменившее марксизму руководство Китая расправлялось со старыми партийными кадрами; истинными марксистами-ленинцами. Вспомнили события на острове Даманском... Олег уже различал их по голосам. Тот, интеллигентного вида пожилой мужчина, оказавшийся бригадиром полеводов одного из колхозов Марьинского района, как бы размышлял вслух:

— К такому вероломству внезапно не приходят. Видать, давно живет по-волчьи. А оно же известно: как волка пи корми, он все равно в лес смотрит.

— Да уж подкармливали по щедрости душевной, от себя отрывая, а они, видал, как!..

Постучавшись и спросив разрешения, вошла проводница. Вот уж действительно эта девчонка умела очаровывать и вниманием, и улыбкой, и к месту сказанной шуткой. Она предложила газеты, журналы. Нс купить их было невозможно, как и билеты денежно-вещевой лотереи, на которые, по ее утверждению, непременно выпадет выигрыш. Потом она собрала порожние стаканы, пожелала спокойной ночи и, прежде чем уйти, озорно качнула головой в сторону Олега.

— Проспал свое счастье. Теперь останется без «Запорожца».

— Ив самом деле, — едва за нею закрылась дверь, заговорил сталевар, — силен дрыхать наш парняга.

— Молодое, беззаботное, — с теплотой в голосе сказала женщина.

— Ну, забот у поступающих больше чем достаточно, — возразил колхозный бригадир, — Сейчас не так просто попасть в институт — всюду конкурсы. Просто парень крепкий, уверенный в себе.

Все они были далеки от истины. Да и откуда им знать, что у него каждый нерв трепещет, голова идет кругом. Не успел порадоваться столь удачно сложившимся обстоятельствам, позволившим спешно уехать из Алеевки, как вдруг открылось, что его отъезд, по-существу, ничего не меняет. Пройдет еще немного времени, тайное в их отношениях со Светкой станет явным, и тогда... Ему снова стало страшно, и он поспешил прогнать тревожные мысли о неизбежном конфликте с отцом, матерью, Светкиными родителями. Теперь Олег сожалел о сказанном Светке там, в посадке, когда что-то обещал, с чем-то соглашался, добиваясь последней, прощальной, как ему думалось, близости с ней. Тем более его посулы оказались напрасными — воспользоваться Светкиной уступчивостью не удалось из-за того паразита, вздумавшего красть колхозную кукурузу и напугавшего их до смерти своим внезапным появлением.

Олег досадовал, что еще раз не увиделся со Светкой, не поговорил с ней перед отъездом. Ему казалось, если б сказал откровенно, что не любит ее, небось, и дня не носила бы его ребенка...

Внизу еще беседовали соседи, шелестели газетами. Первой начала укладываться женщина. Олег уже знает, что она едет в Ярославль к сыну, работающему инженером на шинном заводе, невестке, окончившей экономический факультет, и недавно родившемуся внучонку — весь вечер хвасталась этим пацаном, которого даже и не видела. Потом на противоположную полку взобрался сталевар. У него путевка на экскурсионный теплоход — плавучий дом отдыха. С Химкинского водохранилища пойдут на Волгу, к ее низовью. Кинокамеру с собой прихватил — хочет фильм сделать. Он только прикоснулся к подушке и сразу уснул. А бригадира полеводов на ВДНХ пригласили — опытом делиться. Это он перед тем, как лечь, защелкал выключателями. На потолке зажегся синий плафон, наполнив купе мягким полумраком.

Вскоре они уже спали. Прислушавшись к их ровному дыханию, Олег невольно им позавидовал — спокойным, счастливым... Они уверены в себе, в завтрашнем дне, знают, чего хотят и что ждет впереди. Это он один среди них неустроенный, неприкаянный, загнанный жизнью в тупик, из которого нет выхода. Будущее представлялось таким же темным, беспросветным, застывшим, как эта, сгустившаяся за окном вагона ночь. Даже поезд будто увяз в ней, словно пробуксовывал на месте, громыхая и вздрагивая от напряжения. Однако он мчался, преодолевая пространство в соответствии с действующим расписанием, — скорый фирменный поезд «Донбасс», обслуживаемый похожими на стюардесс проводницами, — но, конечно, не мог увезти Олега от самого себя, от того, что он сам себе уготовил.

Светка пялила глаза в учебник и ничего не видела. Сонная пелена заволакивала глаза, веки будто налились свинцом. Не в силах противиться дремотной истоме, она перебралась на диван.

— Опять! — сразу же напустилась на нее Власьевна.

— Мама, ну каких-нибудь десять минут, — взмолилась Светка.

— Что это тебя среди бела дня в лежку тянет? Проспишь институт.

— Не видишь, сколько сижу? Сил уже нет! — Светка подобрала под себя ноги, свернулась калачиком, сунула книжку под подушку, как бывало в детстве, когда учила стишок или еще что-нибудь наизусть, чтоб лучше запомнить. — Через полчасика разбуди, мам, — проговорила уже в полусне.

Власьевна прикрыла ее простынкой, вздохнула, пошла из комнаты, сокрушаясь:

— Беда да и только с этой наукой. Вон как вымотала девчонку, И день — с книгой, и вечер, и ночь-заполночь...

Это верно — готовится Светка серьезно. Как-то сразу она повзрослела. Не школярское «авось», не тщеславная самоцель во что бы то ни стало поступить в институт и не страх провалиться на экзаменах удерживали ее за учебниками. В ней, какими-то своими путями, подчиненное определенной логике или инстинкту, зрело еще не осознанное ею чувство ответственности перед будущим ребенком. И не столько моральной ответственности, хотя она тоже ко многому обязывала, сколько обычной, житейской. Отец ребенка как бы не существовал, вернее, оставался где-то в стороне, сам по себе, имея возможность или приблизиться или устраниться, вообще исчезнуть из их жизни. А вот она с маленьким незнакомцем единое целое. И даже когда он родится, останется ее кровинкой, ее плотью. Она, мать, прежде всего должна заботиться о малыше — кормить, одевать... Значит, надо приобрести специальность. В ее положении просто необходимо иметь свой кусок хлеба.

Такая убежденность еще больше укоренилась в ней после минувшей встречи с Олегом, когда поняла, какие трудности ожидают ее. И тем не менее обреченности Светка не испытывала, само собой подразумевалось, что не пропадет, как бы ни сложились обстоятельства. Быть может, потому и не восприняла случившееся трагически, и не ожесточилась. Она подсознательно следовала какой-то необъяснимой, но сплошь и рядом проявляющейся в женском характере жертвенности, готовности все претерпеть ради любимого человека. Светка уже решила: завтра же встретится с Олегом и скажет, чтобы не волновался — она вовсе не посягает на его свободу...

Эти мысли продолжали жить в ней и во сне. О, как она была великодушна! Как искренне жалела Олега, лишившего себя радости отцовства. Она сверх всякой меры пестовала свое маленькое сокровище (во сне оно представлялось чудесной девонькой, похожей на куклу, с огромными пышными бантами), отдавая ему весь жар материнского сердца, чтобы безгранично дорогое существо не знало сиротской полулюбви. В этих сладостных заботах о своем ребенке ей дышалось легко, привольно, мир полнился спетом, музыкой, ярчайшими красками, будто поселился в ее душе нескончаемый праздник. Должно быть, это ощущение, возникло оттого, что вдруг открылось совершенно удивительное: за счастьем, оказывается, не надо гоняться, оказывается, его следует искать в себе.

Красивыми, возвышенными чувствами наградило ее сонное забытье. Так бы и не просыпалась, да разбудили приглушенные голоса, доносившиеся из кухни.

— Умаяться-то умаялась, — соглашался отец, видимо, отвечая на ранее сказанное матерью, — был бы толк. То ж присматривай, Власьевна.

— Что я увижу? Сидит за книгами — и слава богу, — отозвалась мать. — А на сои я, Паня, сама такая: вымотаюсь, уже и ноги не носят, самую малость вздремну — опять побежала.

— Ладно, пусть поспит — голова свежее будет, — сказал отец. И обеспокоенно добавил: — Это уже и экзамены скоро. Пыжовы своего еще третьего дня проводили...

Светка съежилась, занемела. Чрезмерно тяжким оказалось возвращение в реальный мир, слишком резким — контраст между иллюзорной игрой раскрепощенного сном, неуправляемого воображения и тем, что было на самом деле.

Нет, она, конечно, не навязывается пусть Олег идет своей дорогой. Это уже решено. Но как он мог не сказать ей о своем отъезде?!

Может быть, неожиданность этого известия поразила ее? Во всяком случае между тем, что она думала, и тем, что чувствовала, не просматривалось никакой связи, ничего общего. Боль, обида захлестнули Светку. Ведь она столько перенесла ради Олега! Последнее время постоянно ощущает недомогание, болезненную сонливость, тошноту. А впереди ждут еще большие испытания... Ей стало невыразимо жаль себя, и Светка с опаской чтобы не услышали родители, тихонько заплакала в подушку.

22

Занозой осталась в Душе Сергея Тимофеевича последняя стычка с Семеном Коряковым. Думалось, может быть, и в самом деле не стоило его затрагивать, как сказал Марьенко? Нет, не угроза Семена волновала Сергея Тимофеевича — ей он вовсе не придавал значения: мало ли что говорят люди в гневе, когда теряют здравый смысл и заодно контроль над собой. Просто Сергей Тимофеевич не мог оставаться равнодушным к судьбе Семена — ведь свой же человек, из одной рабочей семьи.

Конечно, слова, как бы возвышенны они ни были или, наоборот, вовсе не внушающие уважения, остаются пустыми словами, если не наполнены конкретным содержанием. Не каждый, например, краснобайством доказывающий свою приверженность делу, — передовик. И далеко не все нытики, постоянно высказывающие недовольство, уступают в производственном соперничестве; тут все, очевидно, зависит от свойства характера. Главное в результатах труда. Вот и Семен: ворчит, ноет, с занудным постоянством соблюдает свои «от» и «до», однако о нем не скажешь, что пасет задних. В этом отношении к Семену у Сергея Тимофеевича нет претензий: сколько знает, ни разу не подвел — не опоздал, не прогулял и аварий по его вине не было. Ничего предосудительного не видит Сергей Тимофеевич и в стремлении Семена хорошо заработать. В конечном счете все работают, чтобы получить за свой труд вознаграждение. Такова жизнь. Она, порою, заставляет людей заниматься и нелюбимым, не приносящим радости трудом. Что ж, и такое бывает, когда по тем или иным причинам совершается крушение надежд и человек вынужден довольствоваться совершенно не тем, к чему стремился. Но Семена это не касается он не относится к неудачникам. Для его вечного брюзжания вообще нет мало-мальски серьезных оснований. И в заработках не ущемлен — получает наравне с другими машинистами коксовыталкивателя, выполняющими нормы выработки. Сейчас, верно, заработки упали. Но ведь и в лучшие для завода времена, когда полной мерой шли прогрессивки и премии, Семен Коряков выражал недовольство.

Причем все разговоры сводились опять-таки к рублю. Деньги, деньги и деньги... Будто, кроме денег, на свете больше ничего не существует. Вот что в характере Семена и удивляет, и возмущает Сергея Тимофеевича, а более всего — вселяет тревогу. После того как увидел Семена, торгующим редиской, Сергей Тимофеевич и вовсе всполошился: куда ж это может завести человека жадность?! Потому и пытается вразумить Семена. Сколько уже раз схватывался с ним! Пока, правда, безуспешно, но и отказаться от своей мысли не может: какая ни легкая капля воды, однако камень долбит; гляди, и его старания в конце концов достигнут цели.

Ох, уж эта настойчивость, продиктованная душевной добротой! Иней уже отмахнулся бы от Семена после таких вот его угроз. Вон как зло сверкали глаза! Сколько обидного наговорил! А Сергей Тимофеевич терпит, не отступается от своего. И не ради себя. Отнюдь. Семену оно нужно. В этом Сергей Тимофеевич глубоко убежден. Для того, чтобы помочь Семену, не жалеет ни времени, ни нервов. Вчера даже с Пташкой схватился. Сказал ему, что собирается сходить к Семену домой и поговорить начистоту, а Пантелей в ответ: «Дался тебе этот барыга. Снова напорешься на неприятность». Сергей Тимофеевич не мог с ним согласиться. «Ну, знаешь, бояться неприятностей?.. И из-за этого человека в беде бросать?! Это в тебе, Паня, что-то не твое говорит». А тот рассердился: «Кого спасать? Было бы кого спасать! Его тянешь из грязи, а он — упирается, да еще и норовит под дыхало садануть. Не-е, таких нечего жалеть».

Но Сергей Тимофеевич иначе рассудил. Сергей Тимофеевич считает: потому Семен и упирается, что не видит опасности, не понимает, в какую трясину его засасывает. Кто-то же должен ему раскрыть глаза... Не переубедить Сергея Тимофеевича и в том, что, когда речь идет с людских судьбах, тут уж надо бороться до последней возможности. Именно исходя из ЭТИХ соображений, Сергей Тимофеевич направился к Семену. Думалось: в домашней спокойной обстановке и разговор может получиться обстоятельный. Глядишь, обозначатся первоистоки, причины вот такой его нездоровой страсти к обогащению, А там уже и соответствующие лекарства легче подобрать.

Вот так и оказался Сергей Тимофеевич на старом поселке. Дом Семена нашел быстро. В ряду других, — добротно, но на один манер сработанных, под четырехскатными шиферными крышами, — он ничем не выделялся. Видимо, застройщики этой улицы нанимали одних и тех же мастеров ставить клетки и обкладывать свои строения кирпичом. Другая примета помогла Сергею Тимофеевичу — изгородь. В отличие от соседей, поставивших со стороны улицы обычный штакетник, за которым свободно просматривались дворы и сады, Семен, отгородился высоким забором с железными воротами.

Сергей Тимофеевич толкнул калитку. Но она оказалась запертой. На его стук вышла пышнотелая белявая молодица из тех, о которых говорят — кровь с молоком. В ней Сергей Тимофеевич сразу же узнал жену Семена — запомнил, как с мужем на рынке торговала. Еще тогда обратил внимание: черты лица — ничего особенного, и все же красива — молодостью, здоровьем. На согнутой руке, прислонив к высокой груди, она держала девчушку лет четырех-пяти. Родниковой чистоты глазенки девочки светились доверчивостью и любопытством. А ее мама смотрела настороженно, пытливо. Цепкий, будто проникающий в душу взгляд обескураживал Сергея Тимофеевича откровенной подозрительностью и этим был ему неприятен.

— Подождите, — выслушав его, сказала она и пошла звать мужа.

Сергей Тимофеевич не посмел идти следом, поскольку велели ждать, лишь ступил во двор и прикрыл за собой калитку. От ворот в глубь двора к распахнутым дверям сложенного из шлакоблоков гаража пролегла асфальтная полоса. В гараже стояла машина с поднятым капотом. Туда пошла хозяйка, по пути шумнув на бесновавшегося за углом дома, оглушительно лаявшего, видимо, рвавшегося с цепи пса.

Ожидая хозяина, Сергей Тимофеевич осмотрелся. По бокам асфальтной полосы высажено несколько корней, наверное, зимостойкого винограда — молодые лозы начали тянуться вверх по вывязанному из арматурных прутьев арочному каркасу, но еще не заплели его, не образовали сплошной зеленый тоннель. Вспомнилось, что кое-кто поговаривал, будто всю усадьбу обнес Семен неприступным забором, однако теперь Сергей Тимофеевич сам видит — злословили. Лишь двор от соседей обаполами сплошняком забран, а сад и огород окаймлены живой изгородью из кустов аккуратно подстриженной желтой акации.

Семен был в ремонтной яме. Очевидно, еще оттуда увидел, кто к нему пришел, потому что, перебросившись несколькими словами с женой, так и не глянул в сторону незваного гостя. Выпроводив ее, а также находившегося при нем сынка — мальца лет десяти — из гаража, он прикрыл дверь и пошел к Сергею Тимофеевичу, на ходу вытирая руки ветошью.

— Профилактикой решил заняться? — заговорил Сергей Тимофеевич, приподнимая в приветствии парусиновую кепку, привезенную из Крыма.

— Не подмажешь — не поедешь, — отозвался Семен. И насмешливо добавил: — Мимо шли... решили по пути заглянуть?

— Не угадал, — ответил . Сергей Тимофеевич. — Не по пути, Семен Андреевич. С целевым назначением.

— Посмотреть хоромы Семена Корикова?.. А я, знаети ли, живу на английский манер: мой дом — моя крепость. Слышали такое?

— Как же, приходилось, — сказал Сергей Тимофеевич. — Только мне наши обычаи дороже. То ж они и привели к тебе. Поговорить надо.

— О чем? — У Семена такой же, как и у его жены, настороженный, ощупывающий взгляд. И одинаковые, видно, по характеру — замкнутые, нелюдимые. Невольно Сергею Тимофеевичу вспомнилось: «Муж и жена — одна сатана». Тут уж действительно один другого стоят. А Семен продолжал: — Я свое сказал: в суд подаю, Сергей Тимофеевич. — Рыжие с коричневым крапом глаза торжествовали. Семен прищурился, поспешив спрятать вдруг вспыхнувшую в них жадность. — Или хотите откупиться? Предупреждаю, меньше пяти бумажек не возьму.

Последнее прозвучало вроде бы шуткой — глупой, дурацкой шуткой. По крайней мере так подумал Сергей Тимофеевич. Но вороватый взгляд Семена оставался настороженным, выпытывающим. Нетрудно было догадаться, что Семен и впрямь решил, будто Пыжов заявился улаживать отношения, гасить возникший между ними конфликт, не доводить дело до суда.

Сергей Тимофеевич понимающе закивал:

— Стало быть, пятьсот рублей?

— Пятьсот — вроде бы многовато, — осклабился Семен, — а пять сотенных — в самый раз.

— Недорого, однако.

Что уж подумал Семен, но тут же пригласил Сергея Тимофеевича. Правда, не в дом и не во двор, а на скамью, врытую неподалеку от ворот под окнами фасада.

— Спасибо, — проронил Сергей Тимофеевич, усаживаясь и с облегчением вытягивая ноги. — Подтоптался малость. — Не глядя на хозяина, продолжал прерванную мысль: — Недорого, говорю, ценишь свое достоинство, Семен Андреевич.

— Так это как для вас, Сергей Тимофеевич. С кого другого побольше бы запросил. Ну, а со своего...

— Ясно, — закивал Сергей Тимофеевич. — По знакомству — дешевле... — Вдруг заглянул в блудливые глаза Семена: — И не боишься брать?

Семен даже не моргнул. Бесстыже усмехнулся, что, по-видимому, должно было выражать его полное пренебрежение к услышанному, а заодно и к человеку, который вроде и немало пожил на белом свете, но, судя по рассуждениям, — младенец младенцем.

— А если заявлю? — сказал Сергей Тимофеевич. — Ведь не поздоровится.

— Не смешите, — чуть ли не осуждающе отозвался Семен. — Мой Алешка — пацан и то знает, что без свидетелей... Я же ничего от вас не требовал. Ну-ка, докажите..,

— Так, так... Значит, и сынка уже научил? — Сергей Тимофеевич сожалеюще покачал головой. — Неправедно живешь, Семен. Железо на воротах — с завода, арматура каркаса для виноградных лоз — со стройки...

— Глазастый, — едко усмехнулся Семен. — Между прочим за все плачены денежки.

— Ну да, государству, — в тон ему ответил Сергей Тимофеевич. — Или все же левакам?

— А это без разницы. Мне надо — беру.

— Хотя бы детей пощадил. Кем станут, видя папин пример? Что понесут в жизнь?

Глаза Семена медленно наливались холодным мраком.

— Вы когда-нибудь голодали? — хрипло, будто ему вдруг свело горло, заговорил он. — Нет? Небось в армии были или на производстве, где кое-что давали людям. А у нас при немцах полсела вымерло, да после войны... И прежде всего совестливые на тот свет убрались. Так-то, Сергей Тимофеевич. Я тоже в двенадцать-тринадцать лет сдыхал, пока не приспособился у фрицев тащить все, что плохо лежало.

«Вот оно что, — подумал Сергей Тимофеевич. — И здесь наследила война... Только ведь и старшее поколение, к которому относится и он, Сергей Тимофеевич, прошло через немалые испытания. При нем Советская власть только становилась на ноги, были и двадцать первый, и тридцать третий годы, суровое детство, опаленная юность, жестокость войны и послевоенная неустроенность... Но после всего этого они же не очерствели душой, не стали хапугами, сохранили в себе все еще молодо звучащую музыку революции и мужественный пример ее первых борцов — бессребреников ленинской когорты....»

Конечно, Сергей Тимофеевич понимал: он и его сверстники пришли к войне более зрелыми, в комсомольском возрасте, уже имея определенную коммунистическую закалку. И то находились слабовольные, не устоявшие против растленной идеологии фашизма. А пацаны что ж? Их еще не сформировавшееся сознание и вовсе было слабой защитой от внезапно обрушившегося на них «нового порядка». Да, они чувствовали, что на их землю пришел враг, и внутренне ощетинивались. Однако ржавчина въедалась незаметно, исподволь. Стремление выжить — естественно для всего живого. Но в сложных ситуациях оно порою попирает все человеческие добродетели. Ясное дело, если можно было выжить, воруя, — они воровали. Тем более в то время считалось доблестью — украсть у врага. Зато потом это стало привычкой и наконец мировоззрением тех, кто с изгнанием оккупантов так и не смог привести к норме свою больную психику.

И тут Сергею Тимофеевичу пришла мысль о том, что те, кто хотел избавиться от дурного наследия, избавились. Образ жизни советского общества помог им в этом. Значит, многое зависело и от самого Семена, его желания...

Да, быстра человеческая мысль. Мгновенно увела Сергея Тимофеевича в прошлое и тут же возвратила в настоящее.

— Знаешь, Семен Андреевич, — глухо заговорил он, — то, что ты сказал, нисколько не убеждает. Помню, в те тяжкие годы кое-кто провозглашал: «Война все спишет». Удобно, не правда ли, утверждаться разноликой подлости большой и малой?.. А мы не позволили. Не случайно для нас война была Отечественной. Воюя против фашизма, наш народ одновременно дрался за прекрасное в людях, за свое будущее, которое, как известно, в детях!

— Не понимаю, — Семен оценивающе прищурился. — Дети у нас на первом месте. Учим уму-разуму. Не будут дураками — выживут для этого самого будущего.

— Ты и впрямь не понимаешь, о чем речь, или придуриваешься?! — в сердцах проговорил Сергей Тимофеевич.

Вообще-то, не надо было ему горячиться. Но что он мог поделать, если кровь — не вода. Уже и по-хорошему к нему, и по-плохому. Как же можно втолковать этому упрямцу очевидное?

— С таким пониманием жизни, Семен Андреевич, совсем недалеко до беды, — заговорил тише, доверительней. — Оно ведь, как ниточке ни виться — конец себя покажет. Смотри, пожалеешь, да поздно будет.

А Семена эти мягкие интонации еще более распалили.

— Кончайте душеспасительные проповеди! — взвился он. — Думал попустить, а теперь — все! Хватит! Осточертело! Пусть теперь суд свое скажет.

— Ну, ну, — проговорил Сергей Тимофеевич, направляясь к калитке. — В самом деле — любопытно, какое мне наказание выйдет. — Обернулся. — А ты все же подумай, Семен Андреевич, Съезди в Гагаевку к деду Кондрату. Автобусом или трамвайчиком до Крутого Яра, а там все вниз, на солонцы. А то и своим транспортом... Любой укажет, где живет старик Юдин. Он тебе расскажет, как немцы за уворованную трухлую шпалу Афанасия Глазунова расстреляли... Или к нашему автоинспектору подойди — капитану Глазунову Леониду Афанасьевичу...

И ушел, не попрощавшись, досадуя на себя, на Семена: опять не дотолковались. Но тут же Сергей Тимофеевич подумал, что особо быть недовольным нет причины. Во всяком случае Семен дал ему высказаться и слушал его. А это уже кое-что. Это совсем неплохо, если дело имеешь с Семеном Кориковым и его застарелой болезнью. Взвился он тоже неспроста. Видно, задело-таки за живое. Значит, не без пользы тащился к Семену.

«Ничего, ничего, — улыбнулся своим мыслям Сергей Тимофеевич, — потягаемся, Сеня. Ты, конечно, упрям и помоложе, а пересилю. Тут ведь главное — в правде. Не на твоей она стороне. Нет, Сеня, не на твоей...»

23

Оно хоть и отошли старые свадебные обычаи, хотя молодые уже решили все между собой, а съездили-таки Пыжовы в Горловку — сватать невесту. Познакомились с родителями Лиды, посидели с ними за семейным столом. Ростислав, чувствовалось, был в этом доме своим человеком. И тем не менее разволновался, когда, поднявшись, сказал, что любит Лиду и прочит разрешения им пожениться. Лида тоже раскраснелась, смущенно потупилась, украдкой взглянув на родителей. У матерей помокрели глаза, отцы нашли приличествующие слова... Выпили за будущее своих детей. Женщины принялись обсуждать сугубо практические вопросы, связанные с предстоящей свадьбой. Мужчины пошли покурить. У них — свой разговор: о жизни, делах. Сват хвастался внедряемым на его участке щитовым комплексом, позволяющим значительно повысить угледобычу на крутых пластах, которые ранее приходилось брать молотками. Сергей Тимофеевич сказал, что и в их производстве обозначаются изменения: на заводе строится установка непрерывного коксования... Затронули и политику: поговорили о наметившейся нормализации отношений с Америкой, о том, что сейчас можно жить да радоваться, лишь бы войны не было...

В общем, все произошло, как, наверное, и должно среди людей. Несомненно, трудно вступать в родственные отношения с совершенно чужой, до этого вовсе не знакомой семьей, когда за плечами — годы, устоявшиеся привычки, сложившиеся взгляды... Но ведь для жизни сходятся дети. И если между сватами возникают симпатии, взаимопонимание — тем лучше. А сваты понравились Пыжовым. Да и они сами, видно, пришлись по душе родителям Лиды.

На обратном пути Пыжовы потихоньку делились впечатлениями. Анастасия Харлампиевна отметила, что теперь ей понятно, почему у беленькой Лиды такие неожиданно черные глаза: сваха была ну просто ярко выраженной прибалтийкой, очень походила на известную артистку Вию Артмане, а Лида — копия мать, вот только глаза отцовские, греческие — темные, как южная ночь. И еще обратила внимание на то, что по речи сват ничем не отличается от русских, а у свахи выговор такой же милый, как бывает у иностранок...

Как бы там ни было, вскоре отгуляли свадьбу — не очень шумную, не очень пышную, но веселую. Приехали из Углегорска Фрося со своим Павликом, собрались родственники, близкие друзья с завода и среди них, конечно же, непременные участники семейных торжеств Пыжовых — Пантелей Харитонович Пташка с Власьевной. А больше — молодежь, которая и задавала тон веселью. И «горько» кричали, и заздравные тосты провозглашали, и одаривали молодоженов, и танцевали... Все это по-своему, нисколько не считаясь с прежним церемониалом. От старого осталось лишь то, что народ мудро веками сохранял, заботясь о здоровом потомстве, — так и не выпитые за весь вечер, полные, только пригубленные бокалы с вином перед новобрачными...

А на другой, после свадьбы день Пыжовым принесли повестку. Приняла ее Аленка, недоумевающе повертела в руках, протянула матери:

— Что это? Папу в суд вызывают... За что?!

Анастасия Харлампиевна, перечитав повестку, сказала дрогнувшим голосом:

— Наверное, какая-то ошибка...

В доме Пыжовых залегла тревога, Аленка, примчавшаяся из пионерского лагеря на свадьбу брата и собравшаяся было уезжать, задержалась. Не могла она уехать в неведении. Листала у себя конспекты лекций, все время прислушивалась к взволнованным шагам матери и косилась на входную дверь: вот-вот должен прийти отец. Он и в самом деле не задержался.

— Опять голова? — заговорил с порога, увидев на лбу жены марлевую повязку. — Беда мне с тобой, Настенька. Надо же беречься.

— Тебе бумага пришла, Сережа, — сказала она.

— Бумага? Мне?.. Вроде ниоткуда не жду.

— В зале на столе лежит.

— Посмотрим, посмотрим... — Взял повестку, скривил губы — Подал-таки...

Две пары глаз, устремленных на него, одинаково тревожились и вопрошали. Сергей Тимофеевич усмехнулся:

— Чего переполошились? Во, трясогузки. Суд-то наш, советский. Такой же государственный орган, как и другие.

— Сережа, ты, пожалуйста, этим не шути, — промолвила Анастасия Харлампиевна. — Мы волнуемся.

— И напрасно, — возразил Сергей Тимофеевич, — Это же не уголовщина. Крупно поговорили со сменщиком Даже смешно, что там можно разбирать. Ну, назвал его кулацким последышем. Так любому суду докажу это фактами

— Я тебе верю, папка! — воскликнула Аленка.

— Весьма признателен, — очень даже серьезно отозвался Сергей Тимофеевич. И, конечно же, после этого впечатляющего диалога от напряжения не осталось и следа.

— Ну вот, — заспешила Аленка, схватила рюкзак, каску. — Дома — порядок, с молодоженами попрощалась, к Иванчику заезжать некогда... Теперь прикладывайтесь, дорогие родители, — подставила для поцелуев щеку матери, отцу, — побежала, чтобы добраться засветло. — Уже от порога крикнула: — Да, мам, будет что от Олежки — напиши мне!

Обеспокоенная повесткой, Анастасия Харлампиевна отпустила дочку без обычных напутствий. Оставшись вдвоем с мужем, озабоченно спросила:

— В самом деле, Сережа, ничего страшного?

— Абсолютно, — решительно проговорил Сергей Тимофеевич. Не очень вдаваясь в подробности, он рассказал о взаимоотношениях с Семеном Коряковым, недоуменно пожал плечами: — И сам не ожидал такого вероломства. Сейчас, как обычно, сменил меня и — ни гу-гу. Правда, глаза отводил. А я-то подумал: последний разговор повлиял — совестится, мол.

— Видишь ли, редко кому нравится, когда в их жизнь вмешиваются, — проронила Анастасия Харлампиевна.

— Мне его личная жизнь не нужна, — сказал Сергей Тимофеевич. — Пусть живет, как хочет, как знает. Но когда личное стыкается с общественным!.. При всяких обстоятельствах, даже если это не так уродливо, как в случае с Коряковым, надо брать под защиту интересы общества. Только так у нас должны строиться взаимоотношения личности и коллектива, если мы хотим остаться созидателями. Иначе можно прийти черт знает к чему!

— Вообще-то известно, к чему, — заметила Анастасия Харлампиевна. — К обществу потребителей... А вот черта, Сережа, не обязательно вспоминать. Некрасиво. Солидный человек...

— Вывел же из терпения! — воскликнул Сергей Тимофеевич. И, заметив снисходительно-укоризненную усмешку жены, добавил: — Небось и ты не удержалась бы, послушав его: «Мне надо — беру!..» Вон каков фрукт. А если все вот так?! Да тут не то что лаяться!.. Подле него мальчонка вертится, девчушечка поднимается. Он же, паразит, приобщает их к своей вере!

— Потом в школу подбросит, — закивала Анастасия Харлампиевна. — И нам придется переучивать. В семье — одно, в школе — иное. И замечется неискушенная ребячья душа между добром и злом. Тут он тебе по-рыцарски храбр и благороден в столкновении с подлостью, а на следующей перемене вдруг подставляет ногу бегущему первоклашке и тот разбивается в кровь. Вчера готов был все отдать своему товарищу, а сегодня ворует у него авторучку. Этот вовсе неуправляем, будто запрограммирован на антиобщественные действия... Мы будем ахать, охать, удивляться, возмущаться, искать педагогические ошибки, объяснять пороки возрастной неуравновешенностью, закрывая глаза на тот неопровержимый факт, что ведь абсолютное большинство школьников — дети как дети... Читала я эти проблемные статьи о «трудных» ребятах и в нашей наробразовской прессе, и в «Литературке». Всякое пишут. Бывает, очень, толково. Но больше — вокруг да около. Иногда и вовсе несут ахинею, обвиняя во всем школу, учебные программы, методику... А все гораздо проще и... сложней: в этих неокрепших созданиях жестоко схлестываются два мировоззрения, два диаметрально противоположных представления о порядочности. Потому они и «трудные». Пересилят добрые, общественные начала, которые мы прививаем в школе, — спасен человек. Не справимся — в жизнь входят вот такие, как твой Коряков. Знаем и изворотливых малых: дома следуют домашним канонам, в школе — школьным, а в результате получаем приспособленца, лицемера.

— Что и говорить — трудный хлеб едите, — сказал Сергей Тимофеевич. — Только и вы, педагоги, как мне представляется, не до конца масляные.

— Не возражаю, — отозвалась Анастасия Харлампиевна, — У вас на заводе свои недостатки, трудности, неприятности. У нас — свои.

— Я, Настенька, о том, что школа, давая знания, должна еще и помогать родителям воспитывать в их детях чувства, понимание красоты, благородство. А этому, извини меня, малообразованного, в современной политехнической школе недостаточно уделяется внимания.

— Почему? Я бы так не сказала. Это ведь неразрывно — учеба и воспитание. Меня, например, беспокоят судьбы и благополучных ребят. Есть среди них до обидного незащищенные. Таких просто страшно выпускать в самостоятельную жизнь. Да вот Светочка — Пантелея Харитоновича дочка. С Олежкой нашим училась.

— Объясняешь, будто я Свету не знаю.

— А вот и не спорь, Сережа. Не знаешь. Какая это девчонка! Воплощение доброты, бескорыстия, отзывчивости... Ну и как, по-твоему, реагировали на эти качества наши шалопаи? Прозвали «божьей коровкой». Теперь кончилось ученичество, а она осталась такой же, как была, безгранично доверчивой и наивной. Радоваться бы, что воспитали бесхитростного, сердечного человека, что уже есть он в нашей жизни — идеал доброты, а я тревожусь.

— Да, проблемы, проблемы и проблемы, — продолжал Сергей Тимофеевич. — Наша семья, считаю, более или менее благополучна. Мы с тобой вроде не толстокожие. Об Аленке и Ростиславе ничего худого не могу сказать — чуткие, внимательные, ласковые, добрые... Может быть, потому что учились, когда школьные программы еще не приводили в соответствие с требованиями научно-технической революции, когда еще поддерживался определенный уровень эстетического воздействия. А ВОТ Олег... Шутка ли, за весь наш отпуск — одно коротенькое письмецо! Сколько просил его подкрасить оградку на могилах деда Харлампия и бабы Пелагеи! Не удосужился. Да и вообще...

Анастасия Харлампиевна помрачнела — начинающийся разговор о младшем в семье для нее был неприятен. Она ведь и сама видит его черствость, эгоизм. И ей больно. А Сергей будто находит удовольствие в том, что заставляет ее страдать.

— Можно подумать, что это не твой сын, — обидевшись, сказала она. — Фамилия его, между прочим, Пыжов.

— Ну да, — закивал он. — Все хорошее — от Колесовых, все плохое — от Пыжовых. Как же, помню! — взвинчивал себя Сергей Тимофеевич. — Дорогая тещенька иначе, как разбойным, мой род не называла.

Говорил и сам не понимал, зачем воскрешал давно отшумевшее, не имеющее никакого отношения к их нынешней жизни, заботам, тревогам. К чему эта нервотрепка? Вот и Настенька сорвалась:

— Мама знала, что говорила. И не тебе ее судить!

Она не стала ждать его возражений, ушла на кухню. И Сергей Тимофеевич уже знал: теперь будет молчать, тешить свою обиду, жалобить себя, а он будет злобиться, вспоминать, как теща мытарила его в приймах, как настраивала против него Настеньку, как подобострастно принимала ее первого мужа — «телегентного мушшину...» Будет думать о всякой несусветной дури, от которой зайдется сердце и захочется бежать, куда глаза глядят. Но никуда не убежит, потому что это ведь смешно — бежать от самого себя, вовсе глупо — от своей любви, подло и преступно — от детей... В доме надолго поселится гнетущая тишина. И уж потом, когда улягутся страсти, заговорит первым тот, кто более повинен в случившейся размолвке, а другая сторона сразу же пойдет на примирение, самоотверженно беря вину на себя. Тут же согласятся, что «обое рябое». Не только подумают, но и скажут, какими были глупыми... Воцарится мир, снова появится радость, а с нею и желание жить, работать, бороться...

Это настанет потом. Непременно настанет; так начинаются и кончаются их размолвки. Но и зная исход, невозможно справиться с сиюминутными терзаниями болезненно-возбужденной, оскорбившейся и потому негодующей души.

Так и сидели по разным комнатам, в громах и молниях — невидимых, неслышных, но от этого не менее грозных, испепеляющих. Ни дать, ни взять — непримиримые, смертные враги... И это они — любящие друг друга, прожившие вместе жизнь! Какая же злобная, тупая сила таится в них, людях не без основания считающих себя добропорядочными, тонко чувствующими, культурными...

На глаза Сергея Тимофеевича попалась повестка. На сей раз он обрадовался ей, сунул в карман — по крайней мере уточнит, что от него хотят, а заодно хоть на время отвлечется от тягостных мыслей.

Он не зашел к жене. Уходя, отчужденно, не ожидая ответа, проронил:

— Пойду в суд...

Наверно, не надо было являться туда взвинченным. В пути, правда, Сергей Тимофеевич несколько остыл, развеялся, однако не настолько, чтобы снялось нервное напряжение. Сергей Тимофеевич прочел заявление Семена Корякова, взглянул на судейского работника — очень сурового молодого человека — и вдруг расхохотался. Понимал, что смеяться в данной ситуации и в таком учреждении неуместно, неуважительно, наконец, просто неприлично, но не мог остановиться: такие писания обычно помещает «Перец», а тут оказывается... Надо же! «Познакомьтесь с претензиями истца». И это вполне серьезно! С такой многозначительностью! Ну как не лопнуть со смеху?

— Соблаговолите вести себя надлежащим образом, — сделал ему замечание судейский работник.

— Да, да, конечно, — с готовностью согласился Сергей Тимофеевич. — Извините, пожалуйста. Уж очень мне это представилось...

Попав, наконец, к судье, Сергей Тимофеевич невольно настроился скептически: уж больно молодо он выглядел — лет этак на тридцать пять. «И этому мальчишке доверяют судить людей?» — недоуменно подумал.

А судья вдруг спросил:

— Вы, Сергей Тимофеевич, наверное, не помните меня?

— Не имел чести познакомиться, — окинув его быстрым взглядом, проронил Сергей Тимофеевич. — Впервые привлекаюсь...

— И все же мы знакомы, — улыбнулся судья. — Еще с сорок третьего. Мне тогда семь лет было... Вы сахар мне отдали... Три больших куска!

— Сахар? Какой сахар?

— Ну как же! Вы на крыльце верзиловской хаты сидели. Раненый приехали. С палкой тогда ходили. А мы рядом жили. Я тогда подошел к вам...

— Погодите, погодите, — проговорил Сергей Тимофеевич. Он действительно сидел на крыльце под запертой дверью. В памяти всплыла детская фигурка в каком-то несуразном одеянии, покрытая платком. — Но, по-моему, подходила девочка, — сказал он.

— Вот и вспомнили, — обрадовался судья. — Это как раз был я.

И Сергей Тимофеевич теперь уже полностью восстановил в памяти тот давний эпизод, проговорил не без подковырки:

— Значит, мне повезло — свой человек будет судить... Только можно ли поинтересоваться: в чем моя вина? Что-то я туго соображаю.

— Все просто и логично, Сергей Тимофеевич. Наши законы преследуют не только за оскорбление действием, но и за моральные травмы. Вольно или невольно вы оскорбили личность, унизили достоинство человека.

— Да ведь он и есть духовный кулацкий последыш, — упрямо проговорил Сергей Тимофеевич, — И не я его унизил, а он меня позорит своим торбохватством, поскольку в одном со мной звании, мое достоинство топчет, всего рабочего класса!

— Ну, это разговор вообще, — возразил судья. — Нарушит Коряков закон, будем судить Корякова.

— Если по законам, его давно надо было... с конфискацией имущества.

— Для этого существуют соответствующие органы. Заявите.

— Ему же срок дадут, — возразил Сергей Тимофеевич. — Нет, я ему не враг.

— Что же вы предлагаете?

— Припугнуть его здесь. А мы у себя за него возьмемся. Общими усилиями и вытащим.

— Значит, припугнуть? А на каком основании? — уже строже, официальнее заговорил судья. — Для вас, Сергей Тимофеевич, вижу, как будто бы и законы не писаны.

Сергей Тимофеевич вспомнил разговор с таксистом Петром. Речь шла о необходимости строго руководствоваться законами. Но тогда это были безотносительные рассуждения, а сейчас дело касалось и его лично, и товарища по работе. Тут-то сразу и обнаружилась непоследовательность, стремление обойти закон, нарушить его в угоду частному случаю. И Сергей Тимофеевич сказал:

— Законы я, Михаил Сафронович, уважаю. Однако помимо писаных, считаю, есть и другие — неписаные: доброты, порядочности, взаимовыручки... В наших рядах вдруг падает человек! Понимаете?! Как можно оставаться спокойным, равнодушным?!

Судья сочувственно посмотрел на Сергея Тимофеевича, — уж он-то повидал, в какие пропасти подчас срываются люди, — устало проговорил:

— И все же заявление Корякова мы не вправе игнорировать. Государство берет под охрану жизнь, покой, материальное и моральное благополучие своих граждан, что подтверждено Конституцией. Правда, можно передать ваше дело на рассмотрение товарищеского суда. Такой вариант, при условии, если конфликт возник на производстве, предусмотрен законом. Но для этого тоже необходимо соответствующее решение. И тут все зависит от народных заседателей.

— Та-ак, вот она наша правовая неграмотность, — закивал Сергей Тимофеевич.

— Точно, — подтвердил судья. — Большинство дел возникает из-за незнания законодательства. Но это обстоятельство нисколько не оправдывает нарушивших закон. А заводчан и силой не затащишь на наш лекторий.

— Приходите вы на завод, — сказал Сергей Тимофеевич. Улыбнулся. — Не зря же говорится: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе...

24

Громадина коксовыталкивателя горбится у батареи фантастическим чудовищем. Планирная штанга — как гигантский клюв, вдалбливающийся в каменное тело. Возникает видимость, будто это нагромождение металлоконструкций — живое, мыслящее существо, занятое своим, нужным ему делом.

На самом деле все гораздо проще: Сергей Тимофеевич Пыжов посылал штангу в планирный лючок после загрузки камеры шихтой. Это он там, в кабине, за пультом управления, оставаясь невидимым, дает жизнь стальной махине.

Над батареями вьются дымы, из стояков прорывается пламя, метет коксовая пороша, сеет фенольная изморось; где-то на ТЭЦ пронзительно свистит пар; доносится металлический лязг вагоноопрокидывателей, запросто переворачивающих колесами вверх груженные углем шестидесятитонные четырехосные пульманы, натужно гудят вентиляторы установки сухого тушения кокса, сердито ворочается бульдозер, то, затихая, на малых оборотах волочит за собой словно отполированный, зеркалом сверкающий на солнце нож, то упирается им в отвалы траншеи и с ревом прет перед собой не один кубометр грунта; на строительной площадке будущей седьмой батареи роют котлован экскаваторы, к ним и от них снуют самосвалы... Знакомые картины, звуки, ощущения. Они повторяются изо дня в день уже много лет подряд в жизни Сергея Тимофеевича.

Работа... Как давно вошло в него это слово! Еще Киреевна, бывало, говорила ему, зареванному несмышленышу: «На работе мама. И тут уж плач не плач. Ну да...» Со временем он привык к тому, что мама и папа уходят на работу. Только недоумевал: каждый день работают и никак не переделают эту работу. Помнится, расшалится, а мама ему: «Как тебе не стыдно, Сережа. Папе в ночь на работу. Ему отдохнуть надо. Мы с тобой будем спать, а он поезд поведет...» И еще на всю жизнь остались в памяти сборы отца на работу. Когда располагал временем, и под потолок подбросит, и смешное что-нибудь расскажет, веселое. От калитки обернется, помашет им рукой и этак гордо, не торопясь пойдет в сторону переезда, где останавливался рабочий поезд. А если мама разбудит несколько позже, тогда он торопится, ворчит, и не машет от калитки, и вовсе не важничает, а бежит сломя голову. И тогда он, Сережа, думал: «Во какая она, работа, даже с мамой может поссорить».

За столом иногда начинался разговор о папиной, о маминой работе. О том, сколько заработают, какие предстоит сделать покупки на эти деньги. И он уже тогда начал понимать, что работа — это и хлеб, и новое пальтишко, и велосипед...

Сплыли годы, и его позвала работа, и он пошел на зов деповского гудка. Тогда, подростком, еще не сознавая в полной мере своей значимости, все же ощутил причастность к чему-то непостижимо огромному и важному. Гудок требовал, чтобы он, слесаренок Сережка Пыжов, поспешил к своему делу. Так появился его рабочий номер на табельной доске страны... И уже тогда в нем начало зреть убеждение: работа — главное в жизни, утверждение и продолжение самой жизни...

Сергей Тимофеевич навесил дверь, услышал голос Пташки: «Засыпана». Теперь надо посылать в лючок планир, потом ехать к следующей, последней в его смене, камере, и... все повторится завтра, послезавтра...

Да, довольно однообразны его обязанности, так же, как и у Пташки, работающего на загрузочном вагоне, у других рабочих, обслуживающих батарею. Однако он знает и то, что доблесть рабочего человека наверняка, и в способности годами выполняя одно и то же, видеть в этом большой смысл, и потому — испытывать удовлетворенность, находить настоящую радость.

А если еще и на душе хорошо!.. По себе Сергей Тимофеевич судит: дома нелады — на работе все валится из рук. На заводе что-нибудь не так, глядь, в семье дало себя знать. Тут абсолютно прямая зависимость. И уж, конечно, во всех отношениях лучше, когда этих неприятностей нет. Почему, например, — нынче так здорово работалось? Перецеловали они с Настенькой свою размолвку, вот и поет душа. Так с ним всегда бывает, когда утихают семейные бури. И вот результат: оглянуться не успел — смена кончилась. Да какая смена! Ни одной погрешности. Словно демонстрационно-показательная для тех, кто приказу подчинился, но сердцем еще не принял новую серийность. Новое ведь не сразу признают. Ему нужно заступничество, поддержка. Особенно на первых порах. Но и оно само должно доказать свое преимущество. А что может быть более доказательней практического, наглядного действия!

— Ванна подана — толкай, — хрипло проговорил динамик голосом Аньки Сбежневой.

Выдав последнюю камеру, Сергей Тимофеевич чертыхнулся.

— Чего лаешься, Тимофеевич? Все в норме, — отозвалась с другой стороны печей Анька.

— Шабашим, братцы! — вклинился голос Пташки. — От лица командования благодарю за службу!

— Паня, будь скромней — самозванцы нам не нужны, улыбнувшись, сказал в микрофон Сергей Тимофеевич. — И добавил: — Валяйте, ребятки. Моего сменщика все еще нет.

В это время под торопливыми шагами загромыхал металлический трап. «Как всегда, тютелька в тютельку, — недовольно подумал Сергей Тимофеевич о Семене Корякове. — Вот уж работничек...» Но в кабине появился озабоченный Марьенко.

— Шумков просит задержаться, — сказал он. — Сам собирался подняться к тебе, да позвонили — какое-то высокое начальство едет.

— А я подумал — стесняется, — проронил Сергей Тимофеевич, имея в виду то, что Шумков в самом деле сторонится, избегает его.

— Ну, Тимофеевич, — улыбнулся Марьенко, — ты же должен понимать состояние человека, самочувствие. Дай ему малость прийти в себя.

— Ладно, — махнул рукой Сергей Тимофеевич, — то я к ело* ву... Что с Коряковым?

— Бери его график и начинай. Наверное, припоздал.

— И то верно, передерживать пирог не годится, — кивнул Сергей Тимофеевич. Глянул в график, звякнул предупредительным звонком, погнал коксовыталкиватель к очередной камере.

За работой, занятый своими мыслями, Сергей Тимофеевич и не заметил, как к нему поднялся Ростислав.

— Ты? — вдруг увидев сына в кабине, удивился он. — Опять задержался? — проворчал. — Взял манеру не являться вовремя к обеду. У матери проходило, а вот как посмотрит на это молодая жена...

— Я с калориями, батя.

— Это неплохо, — отозвался Сергей Тимофеевич, принимая от него пакет с молоком, вареные яйца, бутерброды. — Подменишь? — кивнул на пульт. — Практику не забыл?

— А чего же. Садись перекуси, передохни... Какая следующая?

— Там по графику смотри, — уступив свое место сыну, проговорил Сергей Тимофеевич. — Тебе что, сказали?

— Ну да, Марьенко. — Ростислав в микрофон продублировал номер камеры машинисту коксоприемного вагона, и снова к отцу: — Так я в буфет смотался.

— Матери не позвонил, что я задерживаюсь?

— Не догадался.

— То ж оно и есть... Не дергай. Плавно веди, — подсказал, ощутив небольшой рывок коксовыталкивателя, глотнул из пакета. — А она небось волнуется.

— Позвоню.

Динамик сообщил, что ванна подана и можно толкать.

— Принимай, — отозвался Ростислав и включил выталкивающий механизм.

— Не забыл, — скупо похвалил Сергей Тимофеевич действия сына. Доедая принесенную снедь, поинтересовался: — На установке порядок?

— Защитные экраны прогорают. Не успеваем менять.

— Что ж такое?

— Жаростойкий металл нужен... Загазованность и запыленность донимают. Попытаюсь заменить вентиляторы на более мощные. Дымосос поставлю.

Сергей Тимофеевич понимающе кивал, довольный сыном, хотя внешне ничем своих чувств не выказывал. А потом сказал:

— Мозгуй, мозгуй. Голова человеку для того и дадена.

— А вообще, — снова заговорил Ростислав, — не совсем удачная конструкция. В эксплуатации не очень удобна, Нужна запасная шахта для подъема горячего кокса.

— Так ведь по новому проекту строили, — заметил Сергей Тимофеевич.

— По новому, — согласился Ростислав. — Установки сухого тушения кокса — (последнее слово науки и техники їв коксохимии.

— А оно выходит, что последней бывает лишь у попа жинка?

Уловив на себе какой-то, будто заинтересованный, спрашивающий взгляд сына, Сергей Тимофеевич пояснил:

— И я не знал бы, что оно значит, так Юлий Акимович как-то при разговоре объяснил: мол, поп, став вдовцом, уже не имел права вторично жениться. В народе и родилось: «Последняя у попа жинка». Сколько он этих пословиц знает — Юлий Акимович. Дотошно разбирает, когда и почему возникли... Хобби такое у человека.

— Ясно, — усмехнулся Ростислав. — Только к чему ты?

— Ну как же! Говоришь, по последнему слову техники спроектирована и построена, а оказывается, последнее-то слово еще не сказано? Ты вот вроде претендуешь..,

— Остряк, однако, батя, — засмеялся Ростислав. — Между прочим, статью я уже послал в наш журнал. Вторая шахта просто необходима, если мы хотим резко повысить КПД установки.

— Я разве спорю? Тебе должно быть видней — твой хлеб.

Сергей Тимофеевич допил молоко, смахнул в газету крошки,

яичную скорлупу, убрал все, закурил, удовлетворенно проронил:

— Ну вот, полный порядок.

— Слышь, батя, иди отдыхать, — вдруг сказал Ростислав. — Управлюсь без тебя.

— Думаешь, твой отец слабак?! — Сергей Тимофеевич грозно свел брови. — Ну-ка, посторонись... — Заняв свое рабочее место, проворчал: — Сейчас же топай домой. Небось, Лида заждалась.

— Смотри сам... Хотел, как лучше.

— Иди, иди, сынок, — уже добрее молвил Сергей Тимофеевич. — Молодому надорваться — раз плюнуть. А надо, чтобы тебя на дольше хватило. Здесь государственный интерес — больше пользы. Потому законодательно установлен рабочий день, да еще и в зависимости от вредности производства...

— Ладно, уговорил... Забегу в конторку, потороплю с подменой.

— Без тебя люди занимаются, — сказал Сергей Тимофеевич. И, поняв, что сын все равно сделает по-своему, вслед крикнул — Матери не забудь позвонить!

Едва ушел Ростислав, вновь появился Марьенко.

— Как там Семен? Дал о себе знать? — спросил Сергей Тимофеевич.

— Что-то непонятное. Гоняли директорский автомобиль на поселок. Нет ни Семена, ни его жены. В доме запертые пацаны ревут.

— Может, поехал куда да в аварию попал или обломалась машина?

— Всякое может быть, — проронил Марьенко. — Ты как, Тимофеевич, себя чувствуешь? Продержишься еще? Толмачева разыскиваем. Рыгора Кравченка неудобно вызывать после ночи. А Толмачев сегодня свободный. Грец его знает, когда поймаем.

— То такое дело, — кивнул Сергей Тимофеевич. — Ему завтра в первую. Вольный казак, — А про себя подумал, что и к Аленке на море мог укатить.

— Значит, спрашивай, не спрашивай, а держаться надо? — невесело усмехнулся Марьенко.

— Зато чувствуется забота о живом человеке, — в тон ему отозвался Сергей Тимофеевич.

Марьенко увидел медленно едущие по главной аллее завода две «Волги», помчался вниз, торопливо обронив:

— Приехали...

Сергея Тимофеевича это не касалось. Он знал свое дело, привычно выполнял его, однако что-то было не так, и он, наконец, догадался, в чем загвоздка: работает-то он не с постоянными напарниками. В своей смене они просто-таки спелись, по интонации чувствуют состояние друг друга и то, как идет кокс. А сейчас динамик равнодушно-холоден, одинаково потрескивает металлически безличными голосами. Может быть, потому и испытывает Сергей Тимофеевич смутную тревогу: словно вот-вот где-то прервется взаимосвязь производственных процессов и все пойдет кувырком. Или это усталость дает о себе знать?

Скорее всего и то, и другое вызывало в Сергее Тимофеевиче некоторую неудовлетворенность, излишнюю настороженность. Возникало сверхнапряжение — сковывающее, угнетающее. И только огромный опыт, интуиция позволяли ему как-то приспосабливаться к работе без него сложившегося коллектива, приноравливаться к особенностям, ритму, попадать, как говорится, в струю.

Снимая двери очередной камеры, Сергей Тимофеевич случайно взглянул вниз. Там, на аллее, против его коксовыталкивателя стоял секретарь обкома, а рядом с ним — Пал Палыч, что-то показывая и объясняя, Суровцев, Шумков. Все смотрели на камеры, возле которых остановился коксовыталкиватель. Чуть в сторонке беседовали секретарь райкома Каширин, Гольцев и Марьенко.

С Кашириным Сергей Тимофеевич близко знаком. Очень симпатичен ему этот человек и внешне — блондинистый, с мягкой волной светлых волос, и по своему душевному складу — рассудительный, доброжелательный, уравновешенный. Однажды, правда, видел его в гневе. Но даже тогда, чрезвычайно, раздосадованный инертностью и недальновидностью некоторых руководящих работников сферы обслуживания, а произошло это на собрании партийно-хозяйственного актива района, он смог втолковать им, что сейчас своевременное снабжение трудящихся продуктами питания, промышленными товарами, обеспечение жильем, коммунальное обслуживание населения, уже не только хозяйственные задачи, но и идеологические, и что из этого надо делать правильные выводы.

Такая постановка вопроса кое-кого смутила своей нетрадиционностью. А он сказал, мол, традиция традиции рознь, что даже хорошие традиции со временем устаревают, препятствуют дальнейшему продвижению вперед, и тогда их надо ломать.

Знает Сергей Тимофеевич за Кашириным и одно чудачество: нет-нет и появляется возле печей, причем сам за баранкой. Станет в сторонке и смотрит, как выдают кокс, подолгу, просто вот так смотрит и смотрит на огненные лавины. «Чистый тебе огнепоклонник», — как-то поделился Сергей Тимофеевич своими наблюдениями с Пташкой, вовсе не подозревая, что в эти минуты Николай Григорьевич как бы прокаливает на огне какие-то особо важные мысли, взвешивает и выверяет свои действия, поступки... С проходной, между тем, всякий раз докладывают директору, что на территории завода появился секретарь райкома. Ну, а Пал Палыч уже тоже знает: если нужен Каширину, тот предупреждает по телефону, заезжает в заводоуправление, а нет — зачем человеку навязываться, мешать. Вот такой он — Каширин.

А секретаря обкома Сергею Тимофеевичу приходилось видеть и слышать на совещаниях, на последней районной партконференции, где тот выступал. Совсем недавно Пантелей забавно рассказывал, как секретарь обкома хотел напоить его «кофием», а он не поддался. Видно, не болтал Пташка, когда сказал, что скоро Геннадий Игнатьевич нагрянет к ним на завод и прищучит очковтирателей. Очевидно, и в самом деле обеспокоен секретарь обкома заводскими делами, если нашел время выбраться.

В эти минуты Сергею Тимофеевичу особенно хотелось, чтобы все получалось споро и ладно. Тут сказались и рабочая гордость, и стремление наглядно продемонстрировать жизненность новой организации труда на печах, и озабоченность тем, как бы не допустить промашки, не подвести Пал Палыча, Суровцева, которые, конечно же, надеятся на него.

Он уже не замечал прибывших. Все его внимание было сосредоточено на управлении машиной, чтобы чувствовалось: у пульта — машинист высшего класса. Сергей Тимофеевич и сам ощутил: примешалось тщеславие. Но тут же подумал, а почему бы и не покрасоваться своим мастерством!

Его мысли перебил короткий резкий свист. Дверевой с обслуживающей площадки, запрокинув голову и придерживая войлочную шляпу, чтобы не свалилась, подал знак, мол, смотри, и снова принялся забрасывать в раскаленную камеру коксовую осыпь.

Сергей Тимофеевич сначала ничего не понял. Глянул вниз — там еще стояли и машины, и люди... Потом уже увидел поднимающихся к нему секретаря обкома и Пал Палыча, когда они ступили на последний трап,

— Высоко забрался, товарищ Пыжов, — переведя дух, проговорил Геннадий Игнатьевич.

— По должности и место, — слегка улыбнувшись, отозвался Сергей Тимофеевич.

— Хорошо сказано, хорошо... И где ты, Чугурин, такие кадры берешь? С Пантелеем Харитоновичем вашим привелось познакомиться — одно удовольствие. Теперь вот Сергей Тимофеевич.

— Как же, воспитываем, — ответил Чугурин,

— Ладно тебе бахвалиться, — с деланым недовольством проронил Геннадий Игнатьевич. — Кстати, Пантелей Харитонович сейчас на заводе?

— Пошабашил, — сказал Сергей Тимофеевич.

Геннадий Игнатьевич высказал сожаление, что не повидается с ним, и тут же оживленно добавил:

— Не будь таких работников, небось запел бы Лазаря, уважаемый директор,

Чугурину ничего не оставалось, как согласиться. А Геннадий Игнатьевич, уважительно понаблюдав, как Пыжов управляется, вдруг обеспокоился:

— Мы не очень отвлекаем? А то не церемонься — гони.

Прозвучало это искренне. Наверное, действительно Геннадий

Игнатьевич не задержался бы ни минуты, услышав в ответ, что в самом деле мешает. И Сергей Тимофеевич не побоялся бы спровадить высоких гостей. Но их присутствие и впрямь не сказывалось отрицательно на том, чем он был занят. Потому и перевел в шутку:

— А потом? Из меня же Павел Павлович мартышек наделает!

И они засмеялись. Павел Павлович погрозил Пыжову пальцем, дескать, что ж ты меня таким выставляешь. Заметив это, Геннадий Игнатьевич подхватил:

— Вот так, Чугурин?! Труд сделал из мартышек людей, а ты, оказывается, из людей делаешь мартышек? Не-хо-ро-шо...

Он осмотрелся. Прямо перед кабиной громадилась коксовая батарея, а позади открывалась впечатляющая панорама химических цехов. Потом обернулся к Пыжову:

— Значит, оправдывает себя новая организация?

— Как же. Все время идем с плюсом.

— Выходит, в перспективе — повышение плановых заданий, в соответствии с возросшими возможностями?

— Очевидно, — сказал Сергей Тимофеевич. — Каждое новшество имеет смысл, если используется не только там, где родилось. И каждый производственный успех ценен тогда, когда становится нормой для всех.

— Вот, Чугурин, послушай, как понимает эти вещи передовой рабочий, — оживился Геннадий Игнатьевич. — А ты, как мне докладывали...

— Мы еще с долгами не рассчитались, а некоторые товарищи не перспективу, о которой здесь говорилось, имеют в виду — уже сейчас норовят накинуть нам на план.

— Этакими накидками можно напрочь отшибить охоту думать, искать, — поддержал директора Сергей Тимофеевич. — Кто тянет — тому большую поклажу приправлять? Такое, прямо скажу, не очень воодушевляет.

— Разве об этом речь? — спросил Геннадий Игнатьевич.

— А чего же я завелся! — воскликнул Чугурин. — Люди старались, на тех же агрегатах сумели увеличить выход продукции. Выгодно это? Выгодно! Дополнительный вал, что мы даем, позволит в ближайшее время погасить свой долг, а потом и перекрыть кое-кого. Нам же — сразу грозят повысить плановое задание.

— Ну нет, это никуда не годится, — заговорил Геннадий Игнатьевич. — Неуместная прыть. Пока другие предприятия, используя ваш опыт, будут перестраиваться, подниматься к вашему уровню — ваше несомненное право пользоваться преимуществом новаторов, получать моральное и материальное вознаграждение. А как же! Это и есть своеобразное поощрение за общественную и производственную активность. Только так, Павел Павлович. Скажешь товарищам, пусть оставят тебя в покое. — Геннадий Игнатьевич перевел взгляд на Пыжова, спросил: — А как с физической нагрузкой? Что-то у тебя, Сергей Тимофеевич, будто усталый вид.

— То так кажется, — для пущей убедительности усмехнулся Сергей Тимофеевич, решив, что не стоит Посвящать секретаря обкома в то, как и почему приходится ему сейчас тянуть вторую смену. — Порошей коксовой присыпало — посерел... А нагрузка какая? Те же операции. Только механизмы впустую не гоняем, экономим электроэнергию...

— Рассказывал Суровцев, рассказывал. Более полное использование машинного времени — большое дело, — заметил Геннадий Игнатьевич, — наши значительные резервы... С Шумковым помирился? — внезапно спросил, нацелив на Пыжова смеющиеся глаза. И не ожидая ответа, добавил — Ничего, ничего. Сомневающиеся тоже нужны: лишний раз отмерить, проверить — не повредит. Слышал, неплохо вел подготовку.

— Дотошно, — подтвердил Сергей Тимофеевич.

— Вот и правильно: использовали опыт, знания... То мы виноваты — долго держали не на своем месте. Специалист он неплохой, но подвержен болезни, которая противопоказана инженеру эпохи научно-технической революции. Потому и переместили. Сейчас мы все больше сталкиваемся с нетипичными ситуациями, вызванными бурным развитием общества во всех сферах человеческой деятельности, и надо быть готовыми их решать. Его же такие ситуации выбивают из колеи, потому что стандартно мыслит, следует укоренившимся канонам. Ну да ничего, на этом месте, постоянно подвергаясь облагораживающему влиянию вашего коллектива, он еще поработает. — Геннадий Игнатьевич засобирался: — Верхолазом пришлось заделаться, Сергей Тимофеевич, чтобы повидать тебя, — сказал не без юмора, хотя подниматься по крутым трапам ему стоило немалых трудов. — И не повидаться не мог: «Пыжов, Пыжов...» Теперь вижу — весь в батю.

— Знали его? — встрепенулся Сергей Тимофеевич.

— После ВПШ меня избрали вожаком ясногоровской комсомолии. Приходилось встречаться и в депо, и в райкоме партии. Он тоже был членом бюро. А когда это случилось, вся Ясногоровка хоронила. Да-а... — Повернулся к Павлу Павловичу. — Шел человек с работы, как обычно задержавшись допоздна, и вдруг — крик. Мог бы пройти стороной. Только в том то и дело, что не было для него чужой беды.

Павел Павлович закивал:

— Мне Сергей Тимофеевич рассказывал.

— Печальные воспоминания, — проронил Геннадий Игнатьевич. — Ты уж, Сергей Тимофеевич, извини, небось, разбередил душу. — И заторопился: — Мы пойдем. Нам с директором еще к строителям надо заглянуть. Счастливо тебе, Сергей Тимофеевич.

Пропустив секретаря обкома вперед, Павел Павлович молча похлопал Пыжова по плечу и тоже вышел. А им навстречу, по-матросски преодолевая трапы, спеша сменить Сергея Тимофеевича, мчался Иван Толмачев. На промежуточной площадке задержался, увидев спускающихся секретаря обкома и директора. Поздоровавшись и подождав, пока они пройдут, снова припустил вверх.

25

Об аресте Корякова Сергей Тимофеевич узнал на следующий день. Оказывается, еще вчера во второй половине дня звонили из райотдела милиции и справлялись, числится ли на заводе такой рабочий. Марьенко, сообщивший Сергею Тимофеевичу эту весть, сказал, что собирается в Ясногоровку выяснять обстоятельства, а то, мол, одни говорят — на краже попался, другие — автоинспектора убил, дескать, своими глазами видели в кювете перевернутый милицейский мотоцикл.

— Такие-то невеселые дела, Тимофеевич, — с досадой продолжал Марьенко. — Поручили навести справки, чтобы парткому доложить, администрации... Теперь хоть тебя оставят в покое.

А Сергей Тимофеевич думал вовсе не о себе. Перед глазами стоял мальчишка, вот тот, который вертелся подле отца в гараже — сынок Семена Корякова. Увиделись зафиксированные зрительной памятью, родниковой чистоты, любопытные и доверчивые глазенки его дочери...

У Сергея Тимофеевича зашлось сердце.

— Проворонили-таки, — глухо сказал он, — Не смогли помочь...

— Нашел, о ком жалеть, — возразил Марьенко, — если оно, извини, дерьмо!..

— Что говоришь?! — возмутился Сергей Тимофеевич. — Родился-то он человеком! Война таким сделала. Как малым впитал в себя эту заразу, так и не смог от нее избавиться.

— Помочь можно тому, кто этого хочет, — почти так же, как в свое время Пташка, проворчал Марьенко. — Мало ты с ним возился? Чем он отблагодарил, мы знаем.

— Не обо мне речь. Через нехочу надо было спасать. Всем браться. А ты мирил, углы сглаживал. Теперь забегал: «Позор цеху, заводу...» Конечно, позор — не сберегли человека,

— Ну что ты на меня насел?!

— Только процентами интересуетесь, — ворчал Сергей Тимофеевич. — Ой, Афанасий Архипович, разложу тебя на парткоме в пух и прах!

— От тебя иного и не жди! — обиженно проговорил Марьенко. — Там, может быть, все и не так страшно, а мы уже поцапались... Пойду на автобус.

И Сергей Тимофеевич увязался за ним, не имея сил оставаться в неведении.

— Только не пили, — поставил условие Марьенко. — И без твоих речей тошно.

— Значит, тошно? Это уже хорошо. А я думал — тебя ничем не прошибить.

Они долго ждали на остановке. Потом им удалось остановить такси.

— Послушай, парень, подбрось в Ясногоровку, — заговорил Сергей Тимофеевич, нагибаясь к окошку. И тут же воскликнул: — Петро?! Вот так встреча! Понимаешь, край надо в Ясногоровку.

— О чем разговор? Для рабочего класса всегда пожалуйста, Сергей... Тимофеевич. Кажется, так? Пыжов — точно помню, уж очень фамилия такая... Огнестрельная.

— Все правильно, Петро, — обрадовался Сергей Тимофеевич, усаживаясь рядом с шофером. Марьенко он отправил на заднее сиденье, сказав ему при этом: — Мы с Петром старые знакомые.

Как-то из Жданова к самому подъезду меня и Анастасию Харлампиевну доставил, словно барина и барыню.

— Было такое, — кивнул Петро, трогая машину с места.

— Ты-то видел, как бар подвозили? — усмехнулся Марьенко.

— Видел... В кино, — засмеялся Сергей Тимофеевич. И к Петру: — Все так же вертишь баранку? А учиться когда?

— Учусь. Заочно. Школяры могут на стипендию жить, а мне это уже не подходит.

— Если неплохо зарабатывал, на стипендию переходить и впрямь трудновато, — сказал Марьенко. — Наш же Иван Толмачев тоже не на стационаре.

— У него еще и мать на иждивении, — пояснил Сергей Тимофеевич. — Парень толковый,

— И возьмешь в зятья? — поинтересовался Марьенко. — Слышал, дочку твою обхаживает.

— А чего же не взять?

— Так ведь немчик.

— Наша баба родила, значит, наш — гагай, — отозвался Сергей Тимофеевич. — Да и отцово имя ему не стыдно носить. Стефан Липпс, к твоему, Архипович, сведению, был казнен в фашистском лагере Дахау за то, что защищал Советскую власть. А твой родитель, между прочим, как мне батя рассказывал, при раскулачивании обрубывал своим коровам хвосты... Это не в упрек тебе, — поспешил успокоить Афанасия Архиповича. — То, что было, перемололось, войной проверилось. Ты вот передовик, и военный, и трудовой орденоносец, парторг цеха, а Сенька Коряков перещеголял твоего отца, хотя и кулака живого не видел.

— Как вы, Сергей Тимофеевич, сказали? Коряков? — вмешался Петро. — Семен Андреевич?

— Да, это тот автолюбитель, — напомнил Сергей Тимофеевич, — что на «Волгу» хотел сесть. Теперь едем узнавать, чего он там натворил.

Петро присвистнул.

— «Волга» его ляпнулась, Сергей Тимофеевич. — А сесть — сядет. И крепко... Я у него вчера ключи и корочки отбирал. Да, Коряков. На зеленом «Москвиче».

— Так что там? — заторопил Марьенко. — Что случилось?

— Могу от и до. Все на моих глазах произошло.

— Давай, Петро, по порядку, — уже не ожидая ничего хорошего, проговорил Сергей Тимофеевич.

— Рано это было, — начал Петро. — Привез к вашему заводоуправлению какого-то технаря. Еду обратно. Пассажиров нет. Пустой. Впереди, вижу, зеленый «Москвич», а позади — мотоцикл с коляской чего-то мечется: то левее берет, будто на обгон, то вправо смещается. Далеченько от меня — не разобрать. Вдруг, как в немом кино: мотоцикл валится в кювет, а «Москвич», словно ничего не случилось, прет дальше. Я на газ. Под летаю... Ваш участковый автоинспектор ползет к дороге — лицо в кровь разбито, нога волочится. «Давай, браток, за зеленым», — хрипит. Поднимаю, а он не может стать. Еле втащил на заднее сиденье. У него, наверное, все зубы в песок перетерлись. Я говорю, мол, в больницу надо. А он свое: «Не упусти зеленого». Крепкий мужик. Погнался я за «Москвичом» — хорошо успел заметить, как он на ясногоровскую трассу перескочил. Да ведь времени прошло порядочно, пока подбирал капитана. Газую вовсю — не видно. Выскакиваю на виадук — три дороги сходятся: вправо — на Ясногоровку, прямо — на Горловку, влево — константиновская трасса. Подъезжаю к посту ГАЙ. «Прошел зеленый «Москвич»? — спрашивает мой пассажир у постового старшего сержанта. Выяснили, что совсем недавно проскочил, вроде как на Горловку. За виадуком от этой дороги развилка — на Константиновну. Куда ехать? Капитан говорит: «Гони по константиновской. Он через Каменку хочет домой прорваться. Надо с грузом накрыть...» А там действительно с трассы есть съезд: через дамбу, на бутор — вот она и Алеевка. Думаю, на что этот идиот рассчитывает, если капитан знает его?.. Нажал железку — на спидометре сто сорок. Один увальчик перемахнул, второй. Показался беглец. Значит, точно — не ошибся капитан. Ближе, ближе подхожу. Смотрю, и в самом деле низко сидит — брызговики по асфальту волочатся... Остальное, как говорят спортивные комментаторы, дело — техники. Запросто обставил и тут же сбил скорость. Тому тоже пришлось притормозить. Затем лево руля и стоп — преградил путь. Он почти впритык остановился. Высунулся, кричит: «Ты что, один на дороге?! Убери свою чертопхайку!» Это на мою-то «двадцатьчетверку»! Подхожу к нему, говорю: «Глуши — приехали». Он было потянулся за монтировкой. А тут капитан приподнимается, высовывается из окна — бледный, окровавленный: «Отдай ключи, Коряков, — сипит, карежась от боли. — Права заодно...» Коряков и скис. Рядом с ним молодица — пышная такая. Если бы не испуганно-злые глаза — еще и ничего... Глянул я — весь «Москвич» от спинок передних сидений и до заднего стекла завален кукурузными початками. Багажник тоже забит ими... К этому времени старший сержант подскочил мотоциклом. Лейтенанта привез. Корякова забрали в коляску, за баранку «Москвича» сел лейтенант и подались в Ясногоровку. Я капитана намерился было в Югово везти, а он велел в районную больницу. Подсказываю, мол, в областной травматологии профессура... Нет. Дубров там какой-то у.вас. К нему и доставил...

— К Дмитрию Саввичу, — закивал Сергей Тимофеевич.

— Это ж ему, наверное, под шестьдесят, — сказал Марьенко. — И все на одном месте. Сколько добра сделал людям!

— Но Коряков! — не мог успокоиться Сергей Тимофеевич. — Ведь Ленька после похоронки вернулся. Выжил, весь израненный!..

— То уже страх его прихватил, Корикова, — высказал свою точку зрения Петро. — Заметил инспектора — ходу. Да куда ж уйдешь от милицейского мотоцикла — в нем «лошадок», дай боже. Не машина — зверь. Капитан его быстренько догнал, палочкой показывает, мол, давай на обочину. А у того уже мозги парализованы — гонит. Этот пытается обойти, а тот не пускает. Поджал прорвавшегося было капитана к самому краю обочины, миг — и уже в кювете.

— Вот тебе, Афанасий Архипович, и ничего страшного, — проронил Сергей Тимофеевич.

Марьенко вскипел:

— Свои же мозги не вставишь! Просто непостижимо: о чем он думал дурацкой башкой?!

— У страха глаза велики, а соображения — никакого, — сказал Петро. — Психический шок. Такое бывает... — Они въезжали в Ясногоровку. — Я уже дорогу знаю. Вчера к концу дня подъезжал, как велели. Давал свидетельские показания.

Он поколесил по улицам, съехав с главной магистрали, и вскоре остановился возле райотдела милиции.

— Н-да, — тяжело вздохнул Марьенко, открывая дверку машины, — хоть у Сирка очи позычай... Идем, Тимофеевич.

— Топай сам, — проворчал Сергей Тимофеевич. — Я теперь, если увижу его, могу морду набить.

И не пошел.

— Такие-то дела, — проводив Марьенко взглядом, обратился к Петру. — Первая встреча у нас была приятней... Сколько мы должны?

— По счетчику, Сергей Тимофеевич. Только так.

— Я и забыл, что ты рабочий класс не обдираешь, — улыбнулся Сергей Тимофеевич, расплачиваясь.

— Принцип — дороже денег.

— Верно, верно... Это ж теперь на суде, наверное, увидимся?

— Мир, он хотя и большой, но, говорят, тесен, — засмеялся Петро, усаживаясь за баранку, — На праздники когда-нибудь заскочу — ребят ваших поглядеть. — Поднял руку в приветственном салюте: — Помчался государству денежку зарабатывать!

Сергей Тимофеевич остался поджидать Марьенко. Мысли снова возвратили его к тому, что произошло с Семеном Коряковым. Конечно же, теперь ему не миновать наказания — уж очень велика вина. Но Сергей Тимофеевич вдруг подумал о том, что каким бы тяжким ни было это наказание, оно тоже добро по отношению к Корякову — жестокое, последнее, быть может, но добро; пусть насильственная, но забота о нем самом, о том, чтобы наконец осознал свое высокое предназначение на земле.

И Сергей Тимофеевич понял: первое движение его души было следствием лишь обыкновенной жалости и еще — бессилия, как ему показалось, доброты, когда решил, что с Коряковым все кончено. Нет, оказывается. Добру нет конца. И там, в условиях, ограниченных суровым, но праведным законом, продолжается борьба за человека,

* * *

Встречаясь с последствиями проявления человеческой дикости, Дмитрий Саввич Дубров старается убедить себя, что это — последнее зло, содеянное людьми. Ему противна сама мысль о возможности подобных повторений, и он отвергает ее. Видя перед собой на операционном столе насильственно искалеченную плоть, всякий раз испытывает особую, щемящую жалость и сострадание. Может быть, эти чувства и вызывают в нем потребность немедленно, не щадя себя, исправить чью-то вину. И тогда уже ничто не существует для него, кроме пострадавшего.

Капитан Глазунов... Пацаном знал его Дмитрий Саввич, подростком, помогавшим подполью, воином, долечивавшим у него свои раны. Сбит в кювет. Перелом правой берцовой кости, четырех ребер с повреждением легкого, травма головы. Если бы еще немного задержались с доставкой... Нет, о плохом Дмитрию Саввичу не хотелось думать. Тридцать пять лет он спешит на помощь людям. Днем и ночью сталкивается с человеческими страданиями. Белели волосы, старилось тело, но с каждым годом все трепетней отзывалось сердце на людскую беду. Он еще мог согласиться с бытовым травматизмом, производственным, с несчастными случаями, вызванными нарушением правил техники безопасности, незнанием, неосторожностью, видя, как все более человек окружает себя опасными для жизни вещами, механизмами, источниками энергии. Но чтобы вот так... С этим не мог согласиться Дмитрий Саввич, веря в торжество разума и добрых человеческих чувств.

Он возвратился с обхода более или менее довольный состоянием больных, мысленно все еще оставаясь там, в палатах. Впервые, уже без сожаления, подумал о том, что оставшийся единственный сын не посчитался с его, отцовским, желанием, не стал медиком. Видимо, Славке больше по душе иметь дело с такими же, как сам, — здоровыми, юными. Не случайно его, молодого инженера и коммуниста, избрали секретарем завкома и членом райкома комсомола. Значит, по душе эта работа, если горит ею. Лучше пусть уж так сжигает свое сердце, а не на костре человеческих болей.

В кабинет заглянул Сергей Тимофеевич, забежавший справиться о Глазунове.

— Как он, Ленька? — поздоровавшись, выжидательно посмотрел на Дмитрия Саввича. — Что-то не пустили к нему. Передачу взяли, а в палату...

— И правильно. Не проходной двор. Ты, Сергей Тимофеевич, у себя на заводе командуй, а здесь — я. Договорились? Ну, присаживайся. Рассказывал мне Славка, как ты там разоряешься.

— Не томите, Дмитрий Саввич, — взмолился Сергей Тимофеевич, — Мой сменщик столкнул его в кювет.

Дмитрий Саввич склонил совсем белую голову, будто к чему-то прислушиваясь. Он и в самом деле вслушивался в себя, в то, что ему говорили его опыт, чувства, интуиция.

— Случай тяжелый, — наконец проронил. — Но будем надеяться на благополучный исход.

Ох уж эта сакраментальная формула. Подстраховывая врача от неожиданностей, она звучит столько же веков, сколько существует медицина. Видно, очень умным был человек, впервые изрекший ее уже тогда, в то далекое невежественное время, сумевший постичь простую, как все великое, истину: в борьбе за жизнь есть предел человеческим возможностям, и невозможного совершить никому не дано.

Однако в данном случае Дмитрий Саввич сказал так скорее по укоренившейся привычке. Операция прошла успешно. Леньке Глазунову уже ничего не угрожает. Да, для него, Дмитрия Саввича, тридцатидевятилетний капитан Глазунов оставался Ленькой, как и этот почти пятидесятилетний сын Тимофея Пыжова — Сергеем, хотя и приходится величать их по имени и отчеству. А как же! Сами имеют взрослых детей. То минулося, когда между ним с Сергеем, например, разница в двенадцать лет одного оставляла в детстве, а другого переносила в зрелую юность. И когда Сережа Пыжов еще гонял со своими сверстниками тряпичный мяч, появившийся в Крутом Яру молодой врач Дубров принимал своих первых пациентов. Теперь стерлись возрастные границы. И все же младшие по-прежнему чувствуют себя младшими.

— Вы уж, Дмитрий Саввич, вытащите его, Леньку, — попросил Сергей Тимофеевич. — Поставьте на ноги.

— Ты кому это говоришь? Ишь, ходатай! — нашумел на него Дмитрий Саввич, как на мальчишку. — Видите ли, забыли у него спросить.

— Я же без всякого...

— Ну ладно, ладно, — добродушно проворчал Дмитрий Саввич. — Еще и танцевать будет наш Ленька.

— Тогда побежал, — обрадовался Сергей Тимофеевич. — Это я машину Пал Палыча гоняю. О Леньке справился, теперь — к Юдиным. Деду Кондрату обещал завод показать.

— Феноменальный дед, — не без восхищения заметил Дмитрий Саввич. — Ум ясный, зрение, слух — почти норма. Вот на ногах — как малое дитя: ковыляет, ковыляет от одной опоры до другой.

— Давно просился — еще Геська был жив.

— Как? Герасим умер?!

Выслушав Сергея Тимофеевича, задумчиво-скорбно закивал. Может быть, Дмитрии Саввичу вспомнилась та далекая грозовая ночь, когда погиб Семен Акольцев, а Фрося еле приволокла выкраденного у фрицев сбитого летчика, оказавшегося тем беспризорником, которого когда-то взяли к себе и вырастили Юдины? Или думал о последующих, уже послевоенных встречах с ним, испытавшим так много трагического в своей недолгой жизни?

Так и оставил его Сергей Тимофеевич, тонко почувствовав душевное состояние Дмитрия Саввича, его невысказанное желание побыть наедине со своими мыслями. Ехал к Кондрату Юдину и тоже вспоминал Геську, тоже проникся печалью...

Подворье Юдиных таким и осталось, сколько помнит его Сергей Тимофеевич — без изгороди, открытое всем ветрам, доступное и добрым, и злым людям. В глубине, по огороду, несколько перестарившихся яблонь, в самом углу — одичавшее вишенье загустело, переплелось волчками, прущим из земли молодняком. Ближе к хате, за покосившимся дощатым нужником, буйствует зеленый да сочный хреновый лист. По осени, когда начинается посолка овощей, почти со всей гагаевки идут к Кондрату за листом и корнем. Его же чем больше копают, тем он роскошней разрастается.»

А хата помолодела. В минувшем году Геська перебрал верх — заменил стропила, покрыл шифером. Сам-то он на поселке жил с семьей. Бате же решил помочь, будто чувствовал, что скоро старики, когда-то приютившие его, бездомного, одни останутся. Соседки же, под предводительством Раи, стены перетерли, побелили...

Да, нет у Кондрата сил возле земли хозяйствовать. А у Геськи на два двора разрываться, да еще работая на производстве, тоже не всегда руки доходили. Иной раз удавалось полностью вскопать огород, посадить все, что надо. Иной раз и не получалось. Тогда дед Кондрат с бабой Ульяной кое-как поковыряют землю, пару ведер «американки» высадят, цыбули ткнут — вот это и все их посевы для расхода на первое время. В зиму Геська завозил им овощи и картофель. Теперь только Рая осталась...

К дому и подрулил, к самому порогу, мрачноватый и подозрительный от постоянного чтения детективов, директорский шофер.

Кондрат отложил газету, встретил Сергея Тимофеевича своим обычным:

— Каго я вижу! Серега!.. Сидай, голуба.

— Ай впрямь, Сергей, — проговорила бабка Ульяна, подслеповато щурясь со своей лежанки.

— Особо и задерживаться некогда, — сказал Сергей Тимофеевич, подсаживаясь к Кондрату. — Газетки почитываем?

— То ж бабку свою образую насчет китайскага вопросу. Кажу, вот писано, горобцов они извели, потому как вроде много рису клевали. Теперь же таго рису ще больше гинет — точит его какая-то насекомая, какую те горобцы допрежь сничтожали... — Кондрат приосанился: — А китайцев, Серега, коли хочешь знать, мне доводилось видеть вот так, как тебя. Десь в конце двадцатых годов ходили по улицах коммерсанты из ихних. Идет, а сам палочки такие, что к ним шарики разнога цвету конским волосом привязаны, вертит в руках. Они и рипят на разные голоса. Такога шуму натворит! Ще и зазывает: «Шибико шанго!» «Шибико шанго!» Что по-нашенски вроде как шибко хороший у него товар, мол, подходи, налетай. А по дворах — рев: каждому пацану вабится заиметь такую скрипелку, норовят тощую родительскую мошну тряхнуть, где и копейка счет знает... Так, значит, токи появляется такой спокуситель, мужики и бабы одразу меня — у дипломатическую миссию, ежели приравнять к нынешним временам: сустренуть таго купца или, опять же, как ныне пишут — бизнесмена, и спровадить... То уже моя стихия — вести переговоры. Запрашиваю: шо ж ты, мол, «ходя», малолеток с толку сбиваешь?! А он: «Моя протавала, твоя — теньга тавала». «За шо, — кажу, — деньги? Товар-то твой дрековский. Шо у нас, конскага волосу нет али тырсы, коей шарики набиты?» Правда, бумажные те вееры да и шарики такога яркага раскрасу — глаза отбирают! Ну он и одказует: «Моя — торговала, твоя хотела — покупала, не хотела — не покупала». «Не хотела, — кажу, — не хотела. Давай, — кажу, — дуй отседова. Своих торгашей тряхнули, так на тебе...»

— Ну и дипломат, — усмехнулся Сергей Тимофеевич.

— С ними токи так... Ребятки-то наши на границе то же самое им отпели: повертайтесь, мол, откедова пришли... Не-е, Кондрат завсегда в партейной струе. А чего токи не было на памяти! Ай-я-я-яй!.. Згадую, люди до меня лейтенантика направили, — пытал Кириченок...

Вот так, как и прежде, мог Кондрат запросто перескакивать с одного на другое. Или это у него ассоциировался разговор о военном пограничном конфликте, вызвал воспоминание о лейтенанте — тоже военном человеке? Во всяком случае для него этот переход был вполне естественен, и, старательно сворачивая козью ножку, он продолжал:

— А Кириченок серед наших — крутоярских — что-то не чуть. То ж хтось и надоумил: дескать, токи Кондрат может усе пояснить. Случилось же это — ты еще в северных краях работал — посеред пятидесятых годов... Сидит он у меня, пригощает «Казбеком». Форма на нем новенькая, погоны сверкают, ремни... Кажет, до войны тут жили его родители.

— Будто десь тут наши солдаты из ямы его вытащили, от голода полуживого, — вставила Ульяна.

— Так он первое время при той части как в сынках состоял, — продолжал Кондрат — Опосля чего — суворовцем. А это училище окончил и родителей шукает. Хвамилию свою токи и помнит, да шо Димкой звали. А Иванович, как вписано в документе, то не его отчество — Иваном солдата звали, который нашел его в яме.

— Славный такой лейтенантик, — снова подала голос Ульяна. — Ладненький, красивенький.

— Во зелье! — возмутился Кондрат. — До смерти одно на уме: красивенький, не красивенький...

А Сергея Тимофеевича заинтересовала эта история. Что-то смутно помнилось, связанное с этим именем. Не то давний, еще военного времени рассказ тетки Антониды о каком-то несчастном Димке, об убитой женщине?.. Не то отец что-то говорил? И он поторопил Кондрата:

— Чем же все это кончилось? Вспомнили? Нашли?

— Кондрат усе помнит, — невозмутимо отозвался старик. — Выслухал его и кажу: «Токи имя твое правильное. Хвамилию тоже не свою носишь...» А он, бедолаха, воротник скорее расстегивать. Ну я ему и растолковую: «Ты есть сын партейнага секретаря, попавшега тогда в беду, и пригрела тебя наша баба — Глашка, бывшая жинка Емельки Косова, которая потом приняла вдовца, пришлога мастеравога Кириченка. Он с войны не вернулся. А Глафиру тут посеред улицы убил полицай Гришка Пыжов». — Кондрат зажег козью ножку, взглянул на Сергея Тимофеевича: — Промежду прочим, дядька твой.

То, что Гришка служил в полиции, не было новостью для Сергея Тимофеевича. Еще в первый, после освобождения Алеевки, свой приезд для долечивания раны наслышался о его зверствах. Теперь вспомнился и рассказ о том, как погибла Глафира...

— Уже раскочегарил свою вонючку, задымил, — недовольно проворчала Ульяна.

— А шо я, старовер? — огрызнулся Кондрат. — Али не мужик?

— Штаны носишь — мужик, — съязвила Ульяна. — Токи топай отседа — дыхать нечем.

— Так вы собирайтесь, дядь Кондрат, — вмешался Сергей Тимофеевич, — Я за вами.

— Куда ты его? — всполошилась Ульяна. — Хай дома сидит — немощный он.

— Машина во дворе, — опередил Сергей Тимофеевич возмутившегося было Кондрата. Покажу, где Геська работал, по территории проедем... Привезу, не бойтесь, теть Ульяна.

— Ну, коли так, хай сбирается.

— Голому сбираться, токи подвязаться, — бодро отозвался Кондрат. — Картуз на голову — и готов. Давай, баба, картуз.

— Ото он у нас такой гуляка, — выполняя его просьбу, сказала Ульяна, — Без няньки ни шагу.

А Кондрат и в самом деле быстренько-быстренько засеменил к двери и обрадовался, как малое дитя, схватившись за дверной косяк. Передохнув, сказал, тая какую-то свою мысль:

— Сдаля вижу — чадит, дымит, а шо там? Надо ж поглядеть.

— Посмотрим, дядь Кондрат. Все посмотрим.

— Ты там, старый, не суйся, куды не след, — обеспокоенно напутствовала мужа Ульяна. — А ты, Сережа, приглядывай за ним,

— Сиди уж, — отозвался Кондрат. Выбравшись на крыльцо, проворчал: — Мокрохвостка... Ще й указывает.

Кондрат считает себя вправе так называть Ульяну, поскольку лет на пять-шесть она моложе его. Качнул головой назад, туда, где у плитки, готовя обед, осталась жинка, пожаловался:

— Скажу тебе, Серега, отак усю жизнь сковеркала.

Сергей Тимофеевич знает эти чудачества деда Кондрата. Не принимая близко к сердцу его жалобы на старуху, заметил:

— Вишенье надо бы выкорчевать, дядь Кондрат, не то волки скоро заведутся. Кликните мужиков на воскресник — мигом расчистят.

— Хай, — махнул Кондрат сухонькой ручкой. — Екзотика...

— Что, что? — переспросил Сергей Тимофеевич.

— Ино парни забираются в то вишенье бутылку раздавить, — пояснил Кондрат. — Кажут: «екзотика». — И, не выказав ни малейшего восхищения сияющей «Волгой», а скорее даже с некоторой скептичностью, мол, поглядим, какова она в деле, уселся рядом с шофером.

— Как, дядь Кондрат? — не выдержал Сергей Тимофеевич, когда машина мягко закачалась на ухабистых крутоярских улицах, выбираясь к брусчатке. — Не трясет?

Старик хранил молчание, с любопытством посматривая по сторонам. Они проехали магазин, возле которого стояло несколько сельчан, а с ними, на своей инвалидской коляске, Ромка Изломов.

— Задки так же справно бегает? — вдруг спросил Кондрат.

— А чего ж не бегать? — отозвался шофер.

— Ну-ка опробуй.

Шофер, подивившись прихоти своего пассажира, затормозил, включил заднюю передачу и покатил назад. Тут-то на них и обратили внимание сельчане, чего и хотелось Кондрату, как абсолютно правильно разгадал его наивную хитрость Сергей Тимофеевич. Кондрат важно закивал в ответ на приветствия. Задвигав рычагами коляски, подъехал Ромка.

— Куды это тебя, дед? — Увидев Сергея Тимофеевича на заднем сиденье, кивнул ему — Здорово, Серега! Куды деда увозишь?

— На экскурсию. — пояснил Сергей Тимофеевич.

— Завод глядеть, — торжественно, чтобы все слышали, объяснил Кондрат. И к шоферу — Паняй.

— Ну, изменщик, — протянул Ромка. — Значит, мой фаетон уже не годится?!

— Ни к чему твой хваетон, — ответил Кондрат. — Завод погляжу и помирать буду.

— Ладно, дед, не трепись, — отмахнулся Ромка. — Ты еще и на моих поминках чарку потянешь.

— Давай паняй, — снова заторопил Кондрат шофера.

Ехал он, довольный тем, что так незаметно, как ему казалось, добился своего — покрасовался в машине перед односельчанами.

Когда выбрались на асфальт, Сергей Тимофеевич напомнил, что тетка Ульяна помешала о лейтенанте досказать.

— Во, во, — подхватил Кондрат. — Не баба — чистое наказание. И за шо токи муки терплю! Вбила себе в голову старших повчать... А лейтенант шо ж? Кажу ему: «Громов твоя хвамилия. Артем Громов твой батька. И обличьем ты увесь в него. Шукал он тебя, убивался. Здесь пытал, на хуторах...» То ж направил Димку в область — куды к таму часу секретаря нашега забрали. Так уж он, младший Громов, и помял меня — доси сгадуется.

— Наверное, встреча была!.. — воскликнул Сергей Тимофеевич. — Радости-то сколько!

— Про то, как стренулись, не знаю — брехать не стану, не моя стихия брехать. А через недельку заявились обоє. Вот так же въехали машиной у двор. Подарков понавезли!!! Мне, Ульке. Запусков разных с собой прихватили. Посилали за стол. Старый Громов и выступает с речью: «Абы не ты, дед Кондрат, так и не стрелись бы наши дороги с сыном. Живи сто лет и ще скоки захочешь...» Стукается со мною своей посудиной, а сам сыном любуется, кивает ему. «Завсегда, — каже, — Дима, сгадывай-окромя таго безвестнага Ивана, шо стал тебе крестным отцом, ще однаго крестнага — деда Кондрата. Вот, каже, — скоки хороших людей в нашей жизни стречается». Тут и батьку тваво помянул — Тимохвея Авдеича. Как раз же перед тем поховали его, геройскую смерть принявшега. «Большевик, — каже, был необвыкновенный, незабвенный друг мой. Мы, — каже, — с ним тут гагаевку на новые рельсы ставили...» Будто я-то не у курсе. Как-никак — в одной упряжке тягли. То ж выпили и за Тимохвея Авдеича. А пили токи коньяк, що звется «пять звездочек». По совести — не шибко мудрая штука. Как по мне — самогон пристойней. Помню, и упокойный Лаврушечка Толмачев полюблял повторять: «На вид он прост, но свойства чудные имеет». Той колтай по части спиртнога... И шо ты гонишь? — вдруг сказал шоферу. — Шо я тебе космонавт? Тишей едь.

Не сбавляя скорости, шофер обернулся к Сергею Тимофеевичу, как бы выражая и недоумение, — и осуждение, а Кондрат, заметив это, продолжал:

— Ты ото не гляди — слухай, шо кажут. Може, у меня вестибуляр не гож! Не усем же так лётать.

— Можно потише, — проронил и Сергей Тимофеевич.

— Летает так, шо в глазах рябит, — ворчал Кондрат. — Ничего не разглядеть.

Пожалуй, это обстоятельство больше всего и волновало Кондрата. А шоферу хотелось побыстрее избавиться от непредвиденных, не обязательных для него пассажиров, стать возле заводоуправления в тенечке — благо, директор не очень беспокоит поездками — да дочитывать очередной детектив. Только от Пыжова, видать, так просто не отделаться, если при нем Пал Палыч сказал: «Отдаю тебя в полное распоряжение Сергея Тимофеевича. Куда укажет, туда и повезешь». Пришлось смириться. Он уменьшил скорость, уже не аппелируя к Сергею Тимофеевичу, не отрывая от дороги мрачного взгляда.

Старику же захотелось посмотреть городок коксохимиков. Подвернули туда, медленно заколесили по асфальтированным улицам. Кондрат вертел головенкой то в одну сторону, то в другую, заглядызал на многоэтажные дома с балконами, лоджиями, окруженные зеленью уже поднявшихся деревьев. Пялил глаза-на огромный универмаг, гастрономы, кинотеатр, детские сады с ярко раскрашенным оборудованием игровых площадок... Потом запричитал:

— Ай-я-яй, скоки настроили! Здесь же ветер когдась гулял да волки выли!

— Вспомнили, дядь Кондрат, — усмехнулся Сергей Тимофеевич. — Когда-то было! До войны тут коровники колхозные стояли.

— Э-э, до войны... Глядя до какой войны. Мы тут пацанами шастали, ще й Катерининской дороги не было...

Увидев в стороне от поселка строения, обнесенные, белой оградой, и узнав, что там размещается заводской больничный комплекс, проронил:

— До Димитрия Саввича надо было Герасиму итить. Казал же. Що ж как в заводе прикреплен? Димитрий Саввич не дал бы ему помереть. Не-е...

Сергей Тимофеевич сказал, что в заводской больнице работают хорошие специалисты, что врачебные кабинеты оборудованы новейшей медицинской аппаратурой, что и Дмитрий Саввич ничем бы уже не помог Геське.

— Не перечь, Серега! — по-петушиному взъерошился Кондрат. — Димитрий Саввич усе может!..

И ушел в себя, нахохлился. А Сергей Тимофеевич подумал о том, что дед Кондрат — почти девяностолотняя история, мудрость, память и совесть народа, его неунывающая, проетодушная и хитроватая, таящая в себе и печали, и радости, живая душа.

Вскоре Кондрат снова стал зыркать по сторонам. Сергей Тимофеевич, уже не ожидая вопросов, объяснял:

— Трамвайное депо... А дальше, видите, голубые ЗИЛы оттуда мчатся, — «Сельхозтранс».

— Про тех «джигитов» чул, — кивнул Кондрат. — Ромка на них кажё: «Черная сотня». Гасают по усех усюдах.

Они выехали на магистраль. Шоссе вклинилось между трамвайной и железнодорожной линиями. Здесь тоже Кондрату было все внове.

— Электрозавод... — говорил Сергей Тимофеевич. — База монтажников... Птицефабрика... Бывший эмтээсовский посёлок... Грузовое автотранспортное предприятие...

Дальше сплошняком потянулись подсобные службы завода, строительного треста... Кондрат качал головенкой, приговаривал:

— Такога наворочали... такога...

Вахтерша, увидев директорскую машину, открыла створки ворот, и они въехали на территорию завода. Тут у Кондрата и вовсе разбежались глаза, отнялся язык. Сергей Тимофеевич показал и обслуживающую площадку, где последнее время трудился Геська, и указал на верх коксовыталкивателя — свое рабочее место. К батарее подъехали и с коксовой стороны, чтобы старик увидел, как рушится в коксоприемный вагон огненная лавина. Посмотрели другие цехи, побывали на строительной площадке.

По пути домой Кондрат молчал, видимо, «пережевывал» впечатления. Потом сказал:

— Не-е, дураков нема, Серега. Погожу.

— Вы о чем, дядь Кондрат? — спросил Сергей Тимофеевич.

— То я кажу: Лаврушечка с перепою в луже утоп, ни про завод наш не дознавшись, ни про телевидению, ни про той космос. — А шо ж оно завтра будет!.. Не-е, погожу помирать.

26

Пантелей Пташка не чуял под собой ног — Светка сдала вступительные экзамены в институт — На радостях он говорил встречным и поперечным, к месту, и не к месту: «А моя поступила...» Тут же начинал рассказывать, какой большой был конкурс и что при приеме девчонок не очень жалуют, отдавая предпочтение хлопцам, и как его дочка обставила многих, потому что держал ее в ежовых рукавицах, все лето она просидела над книгами, и что есть правда на земле: пусть не болтают некоторые, будто туда можно попасть лишь по блату, да те устраивают своих деток, кто подвозит их на служебных машинах — он, например, и дороги не знает в тот институт.

Радость почти всегда эгоистична. Ей нет дела до того, что у кого-то могут быть неприятности. Она выражает себя без оглядки на чью-то беду. Не было предела и радости Пантелея Пташки: его мечта, наконец, осуществилась — Светка зачислена в мединститут. Поехала сейчас со студентами в колхоз на уборку урожая. А там и оглянуться не успеешь, как станет детским врачом...

Этой своей радостью Пташка уже прожужжал уши и Сергею Тимофеевичу, хотя у того сложилось с сыном совершенно иначе: Олег возвратился из Москвы не солоно хлебавши и, естественно, душевное состояние старого Пыжова не очень располагало разделять Пташкину радость. Конечно, Сергей Тимофеевич не делал трагедии из того, что Олег провалился, но было чертовски неприятно, как-то неудобно перед людьми. А Пантелей, глухой в своей радости ко всему остальному и одновременно покровительственно-великодушный, говорил ему:

— Не тужи, Тимофеевич. С этими балбесами проще. Не поступит — работать пойдет. Надо же кому-то и работать. Выйдем на пенсию — кому передадим свое дело?

Да, все это верно. Особенно когда не касается собственного дитя. Тот же Пантелей счастлив до неприличия тем, что Светка — студентка. Хвастался, мол, и Колька взялся за ум — готовится после армии поступать на льготных условиях. А на днях письмо пришло от командования: благодарят Пантелея Харитоновича за то, что хорошего воина вырастил. С этим письмом Пташка по всему заводу носился.

Сам Сергей Тимофеевич воспринял неудачу сына более или менее спокойно. Он тоже так рассудил: не смог стать студентом — иди работать. Для Настеньки же случившееся — тяжкий удар. Так же переживала и его мама, когда он, Сергей, вместо Днепропетровской железнодорожной профтехшколы пошел в ФЗУ. А отец тогда сказал: «Пусть идет — свой кусок хлеба будет иметь». И добавил, что, мол, учиться никогда не поздно. В то время дорога в жизнь через институт со школьной скамьи только-только открывалась. Тогда шли к высшему образованию через фабрично-заводские училища, техникумы, рабфаки. И если останавливались где-то на полпути — тоже не было большой бедой. Он, Сергей Пыжов, к многие его сверстники не стали от этого хуже. Им выпало большое счастье участвовать в великих свершениях, работая, они прокормили себя и свои семьи, вырастили детей... Ныне те, кто не попал в институт сразу после школы, считают себя неудачниками. Вот и Олег... Что он, Сергей Тимофеевич, разве не видит его состояния? Страдающее самолюбие, озлобленность... Уже в который раз Сергей Тимофеевич спотыкается на мысли о том, что в характере младшего сына есть что-то от Гришки Пыжова — своего дядьки-погодка. Со страхом думал, неужели возможно такое! И сознавал: все может быть, потому что есть она, необъяснимая и таинственная сила рода, по-своему созидающая последующие поколения. Об этом он думал и тогда, при разговоре с Пташкой, высказывая недовольство младшим сыном. И теперь вот снова...

На домашнем совете, состоявшемся после возвращения Олега из Москвы, Аленка безжалостно сказала:

— В общем, случилось так, как говорила я. И виноват не Олег, а вы, дорогие родители.

— Алена! — упрекнула ее Анастасия Харлампиевна.

— В самом деле, мама, — не уступала Аленка. — Папе не надо было слушать тебя, а настоять на своем.

— «Надо было», «не надо было»... — вмешался заглянувший к родителям и попавший на этот разговор Ростислав. — Ни к чему это теперь.

— Я, Рост, анализирую.

— В пустой след кулаками машешь, — отозвался Ростислав,

Олег мрачно молчал.

— Ну, а ты-то, — обратился к нему Сергей Тимофеевич, — как думаешь устраиваться?

— А что?.. В армию пойду.

— Покуда в армию призовут, чем жить будешь? На какие шиши?!

Анастасия Харлампиевна умоляюще взглянула на мужа. И Сергей Тимофеевич взорвался:

— Что смотришь? Обидел мальчика?! А он как рассчитывает?! Сама вечная труженица, я с четырнадцати лет на жизнь зарабатываю... Вон какой вымахал, а норовит и дальше на родительской шее...

— Отработаю, — огрызнулся Олег. — Рассчитаюсь до копеечки за ваш хлеб-соль.

— Ду-у-рак, — с досадой сказал Ростислав.

— Рост, он просто не подумал, — вступилась за Олега Аленка. — Сгоряча...

— В экспедицию уеду, — глухо заговорил Олег. — В тайгу с геологами. Надо было и домой не заезжать.

Анастасия Харлампиевна всплеснула руками;

— Чем же мы тебя так обидели, сынок?

— Ну ладно, мать, что поделаешь. Уж очень мы с ним носились. Благодарные дети на такое отношение отвечают любовью, лаской. Неблагодарные — неблагодарностью. — Сергей Тимофеевич подошел к Олегу, взлохматил его модную прическу: — Расплачиваться с нами не надо. Нас с матерью государство отблагодарит за наш труд. Да так, что и внукам на гостинцы хватит. Понял, сын?

— Так, Олежка, так — поддакнула Анастасия Харлампиевна. — И сейчас содержать тебя, Аленку нам вовсе не в тягость. Вот и Ростик до свадьбы жил с нами, не давая ни копейки — всю зарплату разрешили ему оставлять. И мы, видишь, не пропали, и ему на те деньги свадьбу справили, квартиру обставили. Так что не в деньгах дело — мог бы и ждать призыва, не работая. Только папа верно говорит: для тебя это нужно.

Разговор вошел в спокойное русло. И как-то светлей стало в квартире Пыжовых, и Олег вроде оттаял:

— Вот и порешили, — как бы подвел итог Сергей Тимофеевич. — Завтра же пойдешь в отдел кадров. Правда, приобретение для завода не ахти какое, — улыбнулся он, — но во всяком случае — молодые, свежие силы...

Потом, выйдя на балкон выкурить папиросу, думал об этих ребятах — подавленных неудачей, растерянных, откровенно недовольных своей судьбой, которых каждый год после вступительных экзаменов вбирают в себя рабочие коллективы. Невелика радость возиться с такими недорослями, как Олег. Хлопотно и накладно во время производственного процесса прививать любовь к труду, на рабочем месте учить специальности, воспитывать... И все же рабочий класс переплавляет их в своей среде, провожает в солдаты и затем снова встречает. Многие из них впоследствии находят здесь свое призвание, главную линию жизни — среднее образование помогает им быстрее постичь премудрость ремесла, становиться квалифицированными, высокооплачиваемыми кадровыми рабочими. Таких уже ничем не заманить в институтские аудитории — они и без этого получают за свой труд больше иного инженера. А тех, кто сохранил школьную мечту об институте и заслужил доверие коллектива, производство посылает учиться за свой счет, как стипендиатов предприятия, с тем чтобы, защитив диплом, возвратились к ним.

Нет, Сергей Тимофеевич особо не тешил себя иллюзиями в отношении Олега, хотя и ему хочется верить: станет парень на ноги.

Да, нелегка родительская ноша. Уже и ночь на дворе, дети давно заснули, а к старым Пыжовым сон не шел — думали, вздыхали, перешептывались:

— Ты, Сереженька, полегче ему работу подбери...

— Я не отдел кадров.

— Ну что ты говоришь! Будто не можешь попросить. Небось, тебе не откажут,

— Пусть, как все.

Анастасия Харлампиевна умолкла, отодвинулась от мужа. Они все еще спят по старинке — на одной кровати. Одно дело — тесновато у них, чтобы обзаводиться современным спальным гарнитуром. Ну, а главное: и днем на работе порознь, да еще и ночью... Вовсе можно стать чужими. А так... Посердилась Анастасия Харлампиевна и снова прислонилась к мужу, погладила его плечо.

— Страшно мне за него, Сережа.

Он обнял ее, проговорил успокаивающе:

— Под крылышком не удержишь всю жизнь.

— Ну, хоть чтобы не опасно было.

— Ой, Настенька, до чего ты, право... Не ставить же его с девчонками на расфасовку. Засмеют. И правильно сделают... Но Олег и сам не пойдет туда.

Снова надолго умолкли. И думали о нем же, сыне. Сергею Тимофеевичу представлялся трудным и сложным путь Олега. Еще не известно, как он войдет в трудовой коллектив, как на него подействует такая резкая смена обстановки и сама работа, требующая самоотдачи, внимания, дисциплины не на какое-то короткое время, а в течение всей смены...

Анастасию Харлампиевну мысли унесли совсем в иное. И она их продолжила вслух:

— Поработает Олежка, а там и от завода можно послать учиться. Производственных стипендиатов не отсеивают на экзаменах.

— Надо еще заработать, чтобы послали, — проронил Сергей Тимофеевич.

— Все это — относительно.

— Слушай, Настенька, ты же педагог!

— Ну и что?! — возмутилась Анастасия Харлампиевна. — Не имею права на любовь и снисхождение к своему ребенку? О сыне волнуюсь, о его будущем! Хорошие отцы...

— Догадываюсь, — прервал ее Сергей Тимофеевич. — Только к Пал Палычу не пойду. Но понимаю такого пути, и не хочу понимать. Подсказать парню — да. Направить, дать добрый совет — мы обязаны. А пробиваться в жизни мужчина должен сам.

Анастасия Харлампиевна положила голову ему на грудь, упрекнула:

— Чужим скорее поможешь, чем своему.

— Да он же еще и дня не работал! — в сердцах сказал Сергей Тимофеевич. — К чему весь этот разговор?!

— Успокойся, Сереженька, никуда я тебя не посылаю. — Она заворочалась, умащиваясь поудобнее, — Просто будешь иметь в виду.

— Горе ты мое луковое, — поглаживая ее волосы, проронил Сергей Тимофеевич.

Однако, засыпая, подумал: «Может быть, я и впрямь плохой отец?..»

* * *

Сергей Тимофеевич мог, конечно, определить Олега подручным слесаря или электрика, а то и вовсе — табельщиком в цеховую конторку. Требовались и рабочие газосборников — чистить стояки, клапанные коробки. Вообще-то работы хватало и в железнодорожном цехе, и на ТЭЦ, и на углефабрике...

Разной работы. Претендовать на что-то более значительное, без соответствующей подготовки, Олег просто не имел оснований. Оставалось, во всяком случае на первое время, единое — «за старшего, куда пошлют» или «на подхват», как говорят мастеровые. А поскольку так, Сергей Тимофеевич решил держать его у себя на глазах — все же дал себя знать ночной разговор с женой, хотя Сергей Тимофеевич и не хотел признаваться себе в этом. Так Олег, как в свое время Герасим Юдин, стал дверевым машинной стороны. Отец — в кабине своего коксовыталкивателя, сын — на обслуживающей площадке батареи.

С тревогой наблюдал Сергей Тимофеевич, как управляется новый дверевой. Его беспокоила не тяжесть работы — с ней запросто справляются и пожилые люди. То Герасиму не надо было идти сюда со своей гипертонией. Знай Сергей Тимофеевич о его болезни, ни за что не стал бы помогать ему здесь устраиваться. Олегу же здоровья и сил не занимать — молодой, крепкий. Сергей Тимофеевич опасался другого: как бы простые обязанности, по сути, примитивный, мускульный труд, не вызвали в Олеге недовольства, презрения к этой работе, протеста. Это ведь надо глубоко осознать нужность своего труда, чтобы он наполнился духовным содержанием, стал потребностью.

Люди с опытам, знают, как важно для новичка выстоять, поверить в свои силы, возможности, увидеть свое будущее уже на первых порах. Заводчане сразу же узнали, что Пыжов водит меньшего сына на работу. В трамвае, по пути на завод, в бытовке, на пересменах заговаривают, посматривают на Олега, — оценивающе, похваливают: «Силен меншой Пыжов». А то Анька Сбежнева, подав под камеру коксоприемный вагон, иногда спросит: «Ну как, Тимофеевич, еще не сбежал сынаш?..» И тут же подденет: «Обставил тебя Пантелей со своей дочкой — в студентки вывел...» «Ладно, ладно, то еще не известно, кто кого обставит...» — отвечал Сергей Тимофеевич беззлобно. В разговор вклиняется Пташка — гордый, важно-снисходительный: «Ничего Тимофеич, наверстает и твой. Вот поднаберется ума на батарее».

С Пташкой и нынче ехали домой после смены. От него не отвязаться. Уже надоел разговорами о том, что в институте все не так, как в школе — и уроков нет, и лекции «парами» зовутся, и семинары какие-то... Светке уже и студенческий билет выдали, и скоро вообще переселится в Ютово — общежитие новое кончают. А пока — поездит. От них, мол, гораздо ближе добираться, чем, например, с Петровки, хотя это и район города.

Он сидел рядом с Сергеем Тимофеевичем, выкладывал все эти новости. А Олег тоскливо смотрел в окно. Он знал другое в Светкиной жизни, и то, другое, еще оставаясь скрытым, уже неотвратимо нависло над ним. И ОН думал, что в СЭМОМ ДЄЛЄ надо было уехать в Тюмень или еще на какую-нибудь стройку.

Припомнилась встреча после бесславного возвращения из Москвы. Светку очень расстроила его неудача. И сочувствовала ему. И успокаивала. Они тогда забрались далеко в степь на Аленкином мотоцикле. Светка визжала от страха, когда он развивал бешеную скорость, цепко обвивала его руками и тогда он забывал обо всем в предчувствии скорой близости с ней... Потом Светка жарко отвечала на его поцелуи... Только был и третий на этом свидании. Он, невидимый, властвовал над Светкой. Она тогда так и сказала: «Не обижайся, Олежка. Нельзя. Теперь для меня не ты главный. Мне о нем надо думать, о малыше...»

От этого «нельзя» Светка стала еще желанней и неприступней...

«Хорошая она, — думал Олег, вспоминая ее самоотверженность, решение все взять на себя, и то, как с ней всегда было просто и сладко. Он так же смотрел в окно, досадовал: «Ну и оставалось бы по-прежнему, так нет, дался ей этот ребенок...»

А Пташка, считая, что Олег все еще стыдится своего провала, подбодрил:

— Ты глаза не отводи. Со всяким может такое случиться. Я и то думаю: повезло Светке. Правда, девчонка не чета вам — бездельникам. Небось, все лето прокантовался на ставке, как мой Колька в минувшем году. Теперь вот — в армии вкалывает, а ты — у печи.

В трамвае полно заводчан, едущих домой со смены. Многие, слыша рассуждения Пташки, посмеивались, мол, и меду дает, и жало показывает. Сергей Тимофеевич молчал, хмурился. Олег уловил его недовольный взгляд, словно говоривший: что ж ты молчишь, когда тебя клюют?.. И он не удержался:

— А я, наивняк, считал, что в армии не вкалывают — служат Родине, — проронил он. — Между прочим, и у печей кто-то должен работать. Мне, например, нравится. К. рабочему классу тоже, знаете ли, приобщился. Или это плохо?

— Прищучил-таки старого, — усмехнулся Пташка. — Мо-ло-дец. — А самого задело, что этот мальчишка вот так отбрил его при всем честном народе, и он продолжил: — Только мы еще поглядим: брать тебя в рабочий класс или останешься «приобщенным». Оно ведь не то главное, что ты с лопатой у печи стоишь. Как стоишь! — вот в чем корень. Со смыслом или лишь бы день до вечера? И как думаешь! И какая у тебя душа!.. Многие к нам липнут. Посмотришь на иного: в спецовке рабочей, и специальность соответственно, а внутри — Семен Коряков... Или еще каким прохиндеем оборачивается. Нет, мы присмотримся, с батей твоим поглядим, правда, Тимофеич?

— А то как же, — отозвался Сергей Тимофеевич, пряча довольную улыбку — Олег показал-таки пыжовский характер. — Непременно.

Пташку привело в хорошее расположение духа и то, что за ним было последнее слово в разговоре с младшим Пыжовым, и покладистость Сергея Тимофеевича. Он благосклонно посмотрел на Олега, закивал:

— Ничего, сделаем из тебя рабочего человека. Настоящая закваска, она. чувствуется. У Тимофеевича в семье иначе и быть не может...

Пантелей Харитонович возвращался со смены довольный собой, жизнью. Все у него складывается, как нельзя лучше: на работе, дома, с детьми. А что еще нужно человеку для полного счастья! Вот и пела его душа.

Дома, застав заплаканную жену, застывшую у окна дочь. Пантелей Харитонович подумал, что поцапались его бабы, сразу же принял сторону жены:

— С каких это пор взяла себе в голову мать обижать? — недовольно заговорил. — Не погляжу на студентское звание — под хвост загляну.

— Ой, Паня, може, уже и не студентка, — в голос завыла Власьевна. — Понесла она...

— Что?.. — спросил, словно оглушенный, еще не в полной мере сознавая случившееся. Но внезапно что-то черное обрушилось на него, застило свет, затмило разум. В смешавшихся мыслях только одна казалась спасительной: <Убить ее, подлую, убить свой позор». И он двинулся на Светку, взметнув кулаки.

Она встретила его спокойным и строгим взглядом. Увидев совсем близко живущие уже новой жизнью глаза, он вдруг понял свое бессилие перед непревзойденной силой и величием материнства. Но боль и ярость жгли его сердце, и он скорчился, завертелся волчком, столкнулся с поспешившей было на выручку дочери Власьевной. И тут уж ничто не остановило его: как держал судорожно сцепленные кулаки, так и обрушил на жену, загремел:

— Не уберегла! Не уберегла, старая сучка! Как же ты смотрела?! Какого черта делала дома?!

— Папа, не надо! — встрепенулась Светка, кинулась к ним. — Не надо!!!

Ее высокий крик как бы вырвал Пантелея Харитоновича из окружавшей его тьмы. Он увидел разбитое в кровь лицо жены, Светку, поднимающую мать на ноги... И понял: все, что сейчас произошло, ОТНЮДЬ не дурной сон. не кошмарные видения, которые исчезают при пробуждении. Он еле доплелся вдруг ослабевшими ногами к столу, тяжело опустился на стул, обхватил склоненную голову руками и замер. Может быть, в эти минуты он видел свою дочку совсем крохой? Или вел ее в детсад? Или переходил с ней из класса в класс?.. Менялись бантики, платьица. Может быть, в эти минуты сердцем плакал над погибшей мечтой своей?.. Может быть, наливался новым гневом?..

А Светка обреченно думала, что же теперь с ней будет. Все обнаружилось гораздо раньше, чем она предполагала. Их ставили на учет в студенческой поликлинике, и был медицинский осмотр. Врач-гинеколог, конечно, сразу же обнаружила беременность. Потом был мучительно-стыдный разговор в деканате, когда выяснилось, что она не замужем. Декан сказал, что ей надо не учиться, а рожать. Пусть еще и комсомольцы факультета решают: имеет ли она право с такими первобытными представлениями о нравственности оставаться в комсомоле. Он был суров и непреклонен. Никто ему не перечил. И лишь заместитель декана — строгой красоты женщина — решительно не помнила, что они не только администраторы, но прежде всего врачи и просто родители, у которых тоже есть дети. Светка умоляюще, сквозь слезы, смотрела на своих судей, сбивчиво лепетала: «Оставьте учиться. Пожалуйста, не выгоняйте». «Как же ты будешь учиться? — спросил декан. — Аборт сделаешь?» И Светка испуганно воскликнула: «Нет, нет! Не надо. Оно ведь живое!.. Я все вынесу. Это и ему надо, чтобы я училась, — малышу...» Тогда снова вмешалась заместитель декана: «И мне противна распущенность — не приемлю, отвергаю, но материнство!.. Если девочка попала в беду...» Она не договорила, так как, извинившись, ее прервал декан, велел Светке оставить кабинет и за окончательным ответом явиться завтра. Обо всем этом она и рассказала матери, почувствовав жгучую потребность, как бывало в детстве, поделиться своими печалями, пожаловаться, ощутить утешительное тепло материнской руки... Только разве сравнимы те далекие детские горести с нынешней огромной бедой, под тяжестью которой и мать согнулась — побитая, тихонько плачет, забившись в угол, и отец сдал — в тяжелом безмолвии сгорбился над столом.

— Кто?.. — вдруг спросил он, не поднимая головы.

Светка молчала, соображая, чего от нее хотят.

— Кто отец ребенку?

И Светка оказалась неподготовленной ответить на этот вопрос. Она только теперь начинала понимать, как зыбко ее искреннее намерение оградить Олега от возможных неприятностей. Но все же сказала:

— Теперь это не имеет значения...

Снова нависло густое молчание, только скрипнули зубы отца.

— Значит, бесфамильный? — спустя некоторое время проронил он. — Ни фамилии, ни отчества... Ничего себе — подарочек. — Со всей мочи грохнул кулаком по столу — С кем таскалась?!

В этот миг Светка осознала, что нет смысла упорствовать, что так, как она думала, в жизни не бывает...

— Пы-жов? — с придыхом переспросил Пантелей Харитонович. — Тот прохвост?! — Схватился из-за стола, бросился к двери: — Ну я им!..

— Папа, не делай ему плохого! — не в силах остановить отца закричала Светка. Вслед закричала — отчаянно, со слезой в голосе: — Я люблю его! Люблю!..

В доме Пташки остались две обнявшиеся, плачущие женщины, а Пантелей Харитонович мчался к Пыжовым, никого и ничего не замечая, еще не зная, что скажет, что предпримет, чего добьется, как поможет своему горю?.. Все окрест словно заволокло туманом. Сам он будто растворился в нем, стал его сутью. И в этом черном тумане тяжело ворочались черные мысли.

Ему открыл Сергей Тимофеевич и отшатнулся, увидев страшное, искаженное болью и ненавистью лицо своего друга. Потом подался к нему:

— Что случилось, Паня? Что произошло?!

— Случилось?! — сразу же перешел на крик Пташка. — Произошло?! Треклятый твой род! Отродье пыжовское! И зачем я вытащил тебя тогда — на горе себе и свой позор! Пусть бы и семени твоего паскудного не осталось на земле!..

— Ты что? Паня? Ты что?! — Сергей Тимофеевич побледнел, схватился за простенок коридора, ведущего в кухню, где до появления Пташки они мирно обедали. Оттуда, оставив Олега одного, в прихожую поспешила Анастасия Харлампиевна — взволнованная, растерянная. Но и ее появление не остановило Пантелея Харитоновича.

— Вот благодарность какая! — горько, со всхлипом, кричал он, скорее всего и не слыша себя, не помня, что говорит. — Дождался! Душу заплевали, затоптали... Доченьку испаскудили, крылья изломали на самом взлете!.. Твой! Твой щенок! Твое семя злокачественное, будь оно проклято! Прокля!..

Захлебнулся криком, пошатываясь, вышел, оставив Пыжовых в величайшем смятении.

Не сразу Сергей Тимофеевич пришел в себя. Как после разорвавшегося рядом снаряда еще шумело в ушах и подступала тошнота. И как бывало на фронте, уже ощутив, что другу больнее, поспешил за ним.

— Пантелей, подожди! — окликнул его. — Вернись!

Я тебя не знаю, — полуобернувшись, отозвался Пташка. — Не знаю...

И поплелся, ссутулившись своей дорогой. А в другую сторону, постояв и печально посмотрев Пантелею Харитоновичу вслед, гоже не видя белого света, побрел Сергей Тимофеевич.

* * *

— Слышал? — возвратившись в дом с предгрозовым спокойствием, стоившим ему огромного напряжения, обратился Сергей Тимофеевич к Олегу. — Может, объяснишь?

Олег отвел взгляд.

— Мне откуда знать, чего он взбеленился?

— А все же? — голос Сергея Тимофеевича дрожал. — Что ты сделал со Светой?

— Может, она сама...

— Боже мой, — Анастасия Харлампиевна схватилась за голову, уже обвязанную намоченной в холодной воде марлей. Не зря в ней жила тревога после того, как нашла в постели сына женскую заколку. Теперь она вспомнила, что видела такие заколки у Светы. — Боже мой, Олег, — простонала, — Какой же ты...

— Подлец, — жестко добавил Сергей Тимофеевич. Подлец и трус. Мы с матерью все еще считали тебя мальчиком, а ты, оказывается, многоопытный мужчина?! Так имей по крайней мере мужество отвечать за свои поступки!

— Не приходила бы, и ничего не было, — буркнул Олег.

— Наверное, звал?!

Олег еще ниже наклонил голову.

— Ужас! Какой-то дикий ужас! — Сергей Тимофеевич заметался по кухне. — Откуда оно в тебе?! В твои годы я ухаживал за матерью — она для меня святыней была! Неосторожным прикосновением боялся оскорбить ее девичье достоинство! Ты слышал об этом! Мы же вспоминали свою молодость, чтобы и вы учились чистоте!..

— Такую девочку загубить, — сокрушенно качала головой Анастасия Харлампиевна. — Только недавно говорили, и вот... так жестоко обидели. И кто же? Собственный сын!

— Ну, вот что, — сказал Сергей Тимофеевич, остановившись против Олега. — Мы с матерью считаем Свету невесткой. Пойдешь к Пантелею Харитоновичу...

— Не пойду, — сказал Олег, лишь на мгновение представив встречу со Светкиным отцом.

— Пойдешь! — остался непреклонным Сергей Тимофеевич. — Неизвестно еще, согласится ли иметь он такого зятя, но пойдешь, и как он решит, так и будет.

— А если я ее не люблю.

— Не лю-бишь?.. И не любя?! — Ноздри Сергея Тимофеевича задергались по-пыжовски, по-дедовски. — Уду-шу-у! — побагровев, вдруг закричал он. — Уду-у-шу-у вот этими своими!..

Потом сидели с женой одни. Он тяжело дышал — никак не мог прийти в себя. И у него тряслись руки. Вот так же они тряслись, когда тянулись к горлу сына, с ужасом отпрянувшего от него и сбежавшего из кухни. А напуганная пыжовской необузданной дикостью, впервые прорвавшейся за всю их совместную жизнь, Анастасия Харлампиевна, всхлипывая, гладила, успокаивала, утешала эти жестокие и ласковые, злые и добрые, умные и безрассудные руки.

— Девчонку надо выручать, Настенька, — наконец проговорил он. — В наше-то время — мать-одиночка?

— Неизвестно, как ее родители... Наверное, не захотят ребенка. — Анастасия Харлампиевна вздохнула. — Род наш проклял.

— То он сгоряча, — хотелось так думать Сергею Тимофеевичу, так и жене сказал.

— Может, и впрямь лучше, чтобы не рожала?

Кому лучше? Нам? Нашему оболтусу?.. Странно, — взволнованно проговорил Сергей Тимофеевич. — Так порою рассуждают матери, у которых лишь сыновья. Видел как-то. Гагаи ребят в армию провожали. В саду гуляли. Призывничок увлек свою подвыпившую подружку в темную хату. А мать двери задом подперла, чтобы никто не помешал сыночку... Вот такое у некоторых понятие. А представила бы себя на месте той, другой, матери... Совсем ведь немного надо — лишь представить, что это твоя дочка, твое дитя! Тогда бы не сводила. Тогда дрючком бы его, негодяя! Дрючком!.. Только они не хотят понимать этого, ублажая своих сыночков, заботясь о их радостях. До остального им дела нет. Пусть те, другие матери потом с ума сходят, несут на себе позор дочерей своих неразумных... Но мы-то представляем, что это такое! Кроме сынов, и дочку имеем!

— Я не к тому, Сережа, — обиженно отозвалась Анастасия Харлампиевна. — Это теперь и учеба ее пропадет. Без мужа, с ребенком на руках...

Сергей Тимофеевич поднялся:

— Пойду, Настенька. Может быть, уже немного поостыл. Что ж теперь сердце рвать? Поскольку такое случилось, надо решать по-человечески. Буду просить Пантелея отдать нам дочку в невестки... Слышишь ты?! — повысил, он голос, обернувшись к комнате, где затаился Олег, и без того не пропустивший в разговоре родителей ни слова. — Подумай, для чего живешь? Теперь уже некогда откладывать это на потом... — И тяжко вздохнул — Не знаю только, с какими глазами идти...

— Идем вместе, Сережа, — засобиралась Анастасия Харлампиевна. — Посидим с Пантелеем Харитоновичем, Власьевной, поговорим, рассудим... Теперь, верно, сердце — не помощник. Разумом надо...

...Пташка не открыл им дверь. И они ушли в сумрак октябрьского вечера — еще не очень свежего, как бывает в Донбассе. Вдали, над заводом, беззвучными зарницами взметались красные сполохи и в них клубились кровавой подкраски паровые облака. Но здесь, в поселке, уличные фонари золотили полуоблетевшие клены, и сочной зеленью отсвечивали пирамидальные тополя. Громады домов светилась окнами, будто столпившиеся в гавани корабли. Со стороны кинотеатра доносились музыка, веселый говор, смех... Они обходили людные улицы. Молчали...

27

Разве удержится такое в тайне. Сначала на батарее, а потом и но всему заводу разнеслась весть: Пантелей Пташка потребовал у Шумкова перевести его на соседнюю батарею. При этом он якобы сказал: «Глаза бы мои не видели это пыжовское разбойное отродье». Конечно, случись подобное между малоизвестными, оно так и осталось бы незамеченным, никого особенно не тронуло, кроме участников конфликта. Но ведь Пташка и Пыжов все время на виду. И по жизни шли бок о бок. связанные еще фронтовой, кровью скрепленной дружбой. И их портреты на заводской доске Почета — рядом. Все это знают, и вдруг — разрыв!.. Шумков пытался его урезонить — очень уж, мол, слаженная у них смена, и, когда они работают, у него, Шумкова, голова не болит. Па это Пташка ответил: «Не переведешь — уйду вовсе к чертовой матери!»

Так оно пошло по заводу, перекинулось в городок, вызывая всеобщее удивление и различные толки. Ничего Пташка не сказал и директору, а у Павла Павловича хватило такта не допытываться. Он искренне пожалел, что так случилось, и разрешил перевести Пантелея Харитоновича на третью батарею. Пташка и смену другую выбрал, чтобы даже в трамвае не встречаться с бывшим другом. Ходил он чернее ночи, но как человек, уверенный в своей правоте, чего никак нельзя было сказать о Пыжове. Сергея Тимофеевича гнуло к земле, и при встрече с людьми он прятал глаза. Об этом тоже говорили. И делали выводы не в пользу Пыжова, считая его первопричиной столь неожиданного жестокого разрыва. У него тоже был разговор с Павлом Павловичем. Только и Сергей Тимофеевич умолчал об истинной причине того, что произошло. Говорить о том, что сын испортил Пантелееву дочку, — невелика радость. И Сергей Тимофеевич лишь подтвердил Пташкииу правоту: «Очень я виноват перед Пантелеем. Вправе он и презирать, и ненавидеть...»

Как-то в самом начале смены, подав коксоприемный вагон под камеру, Анька Сбежнева весело проговорила: «А все же ты. Тимофеич, оказался прав: обставили Пташку с его дочкой. — Ее смех в динамике прозвучал особенно неприятно. — Видать, у тебя парень не промах — такую ягодку склевал». И он, не совладев с собой, рявкнул: «Заткнись!» Но Анька — не робкого десятка: «А что? — продолжала с такой же игривостью. — Наверное, кину тебя обхаживать да за твоего удальца примусь!» На что он уже сдержанней ответил: «Ты, Маркеловна, шутки шути, но знай меру. Не то ноги повыдергиваю откуда растут...»

И уже весь тот день для Сергея Тимофеевича был испорчен, хотя вообще все это время не живет, а существует, прозябает — раздавленный Пантелеевым презрением, проклятиями. Его так расстроила Анька, пронюхавшая, из-за чего они разошлись с Пантелеем, что забыл дать предупредительный звонок, пуская коксовыталкиватель в ход, и едва не сбил Олега с обслуживающей площадки. А это — смерть или тяжкое увечье. Он испугался, заставил себя быть более внимательным, а на Аньку Сбежневу еще пуще рассердился. Однако, поразмыслив, понял: скрывай, не скрывай — шила в мешке не утаишь. Не Анька, так кто-то другой принес бы это известие. А скорее всего его возмутила бесцеремонность, легкость, с какою Анька позволила себе коснуться наболевшего. Подумал, что старики Сбежневы, небось, тоже натерпелись бы с такой дочкой — гуленой. Но мертвые срама не имут. Это ему и Настеньке надо пережить стыд и позор, уготовленные своим сыном. А старшим детям каково!.. А Лиде!..

Теперь Сергей Тимофеевич видит: все взбудоражены. Ростиславу еще и перед Лидой неудобно. Об Аленке вообще говорить не приходится — будто подменили девчонку. Какая-то злая стала. Она и на Иванчика, попавшего под горячую руку, напустилась, как потом Сергей Тимофеевич узнал от Настеньки. И на него, своего верного скромного обожателя, кричала: «Все вы подлецы! У вас одно на уме!..» (Потом, правда, утащила его в кино). Не обошла и Светку, дрянью назвала. Грозилась сказать ей это в глаза. Пришлось матери вмешиваться, отговаривать...

Поеживался Сергей Тимофеевич и при мысли, что все это станет известно сватам. Небось ужаснутся, в какую семью Лиду свою отдали! Скорбно думал: «Ну, натворил сынок...» Искал причины, почему он таким вырос? И когда это в ,нем началось? Ведь одинаковые зерна сеял в души детей своих. Может быть, вот та необъяснимая, затянувшаяся в детстве болезнь, когда все с ним носились, была началом развившегося потом эгоизма?

Да, да, с этим можно, пожалуй, согласиться. И неисповедимые пути наследственности присовокупить. Ну, а сам-то? Неужели так и непогрешим? Неужели перед сыном не виновен? Кто обольщался мыслью, что с детьми будет все благополучно? Разве сам не считал, что если старшие хороши, то и младший станет таким же? Теперь видит: что достаточно было Ростиславу и Аленке, вовсе недостаточным оказалось Олегу.

И еще с горечью думал Сергей Тимофеевич, что для других, тех же заводских ребят из его комсомольской политшколы, у него хватало и ума, и времени, что не оставался равнодушен ни к чьей беде, а своего — проглядел. Так и жил в семье мальчишка своими тайными интересами, своей скрытой жизнью. Почему же он, отец, раньше не заглядывал во владения сына? Только теперь, просматривая оставшиеся после школы учебники сына, обнаружил среди них вырезки из иностранных иллюстрированных журналов с обнаженными женщинами на фотографиях. Вот что увлекло Олега. Может быть, вовремя сказанное слово...

Сергею Тимофеевичу вспомнился разговор с Юлием Акимовичем там, на пляже Коктебеля. Тогда они обсуждали проблему номер один, как выразился Юлий Акимович. Речь шла о новом курсе буржуазной пропагандистской машины, направленной на «размягчение социализма» по всем направлениям. Это выражение только появилось в печати. И Сергей Тимофеевич высказался за то, чтобы вообще отказаться от этого «культурного обмена», который нередко используется идеологическими диверсантами. Юлий Акимович ответил, что в наше время нельзя жить старыми представлениями, что изоляция — не выход из положения, что против растленного влияния буржуазной пропаганды надо вырабатывать иммунитет... Вот этого иммунитета и не оказалось у Олега. Так кто же виноват? Конечно, и он, отец, не предостерегший сына от западни...

Вскоре Пыжовым стало известно, что Свету не исключили из института, разрешили продолжать учебу, и хоть этому порадовались. У Сергея Тимофеевича появилась надежда на то, что теперь Пантелей немного оттает и с ним можно будет поговорить. И то, как, по доходившим к Пыжовым сведениям, Пташка приободрился, представлялось Сергею Тимофеевичу добрым признаком. Но он не решился идти к Пантелею домой, опасаясь снова остаться за порогом. Поехал на завод к концу его смены, подождал у проходной, окликнул. Пташка чертом зыркнул и прошел мимо. Сергей Тимофеевич догнал его, пристроился рядом.

— Послушай, Пантелей Харитонович, — торопливо заговорил, — что уж теперь гневом сердце терзать? Молодых надо на ноги ставить. Давай, наверное, родичаться.

— Кобель шелудивый тебе родич! — закричал Пташка, багровея. — Помощнички объявились! Грабители! Разбойники!

— Ну, покричи... Выкричись... Я же понимаю...

Смена шла с работы, и многие поспешили к ним поближе послушать, посмотреть, как схлестнулись бывшие товарищи.

— Сам растил, сам и в люди выведу! — вовсю разошелся Пантелей Харитонович. — «Обошли Пантелея с дочкой...» Как бы не так! То прегрешение Маркелово — Анька — зубы скалит. Думаете, надушил девку, и все? А вот — выкуси! — поднес кукиш к лицу Сергея Тимофеевича. — Станет Светка врачом — не чета твоему подонку!

— Ребенок ведь у них...

— Не будет ребенка! — загремел Пантелей. — Не допущу.

— Так можно и дочку загубить, — проронил Сергей Тимофеевич. — Подумай...

— Загубить?! — Пташка задохнулся от возмущения. — Вот, оно, иудино лицемерие! Смотрите, — обратился к столпившимся возле них заводчанам, — радетель нашелся, доброхот!.. Но знаю я тебя, Пыжов. И знать не желаю, не то что родичаться.

Теснились в голове Сергея Тимофеевича злые слова, грудь полнилась готовым вырваться криком... Но задушил он в себе этот крик, не бросил обидных слов в лицо Пантелею, не сказал о его тупой жестокости, о том, что уж лучше бы тогда оставил на верную гибель, чем сейчас попрекать и измываться, что из-за упрямства и глупости может действительно исковеркать жизнь , дочери, сделать ее калекой — навсегда лишить радости материнства. И даже предельно грубое, однако прижившееся в народе: «Сучка не захочет — кобель не вскочит» вертелось на языке и готово было сорваться, чтобы отрезвить Пантелея, напомнить, что и от его дочери зависело многое, если не все... Только не мог этого сказать Сергей Тимофеевич, щадя не так Пантелея, как Свету. Не мог, если бы даже и заставлял себя, потому что в нем продолжала жить его мать, принесшая в скаженный пыжовский род свою чуткость и мягкость. Сергей Тимофеевич лишь сожалеюще, с досадой посмотрел вслед Пантелею, направившемуся, к трамвайной остановке. Часть заводчан пошли за Пантелеем, некоторые еще задержались возле Сергея Тимофеевича. Он осмотрелся, огорченно сказал:

— Вот какая чертовщина, ребята.

И пошел в заводоуправление. В парткоме у Гольцова сидел Марьенко.

— Планировали, товарищ Пыжов, послать вас общественным обвинителем по делу Корякова, — заговорил Гольцев, — Да теперь...

— Самого впору привлекать к ответственности?

— Вот и хорошо, что пришли к правильному выводу, — сказал Гольцев. Укоризненно покачал головой. — Как же это понимать. Сергей Тимофеевич? У вас и жена — педагог. Допустить такое... Придется держать ответ перед коммунистами.

— За чем же остановка? — недобро сощурился Сергей Тимофеевич.

— Значит, не поняли, — проронил Гольцев. — А ведь после того, что произошло, надо подумать: можно ли вам оставаться в парткоме.

— Заодно освободить от руководства политшколой, — подсказал Сергей Тимофеевич.

— Не заводись, Тимофеич, — вмешался Марьенко. — Константин Александрович пока высказывает личное мнение.

— А что? Толковое мнение, — уже не смог сдержаться Сергей Тимофеевич. — Гавкает Пыжов на сто дворов, а до своего руки не доходят. Хоть время будет дома сидеть да воспитывать своих, кровных.

Это было далеко не лучшее, что мог сказать Сергей Тимофеевич. Но от обиды у него зашлось сердце и смешались мысли. Потом уж осознал правоту Гольцева: в парткоме теперь ему, может быть, действительно не место. Но это самое можно было и иначе высказать, не стегать по глазам. Подумал, что ведь у самого есть дети и еще не известно какими вырастут, если их отец, секретарь парткома, и днюет, и ночует на заводе. Не случится ли с ним самим вот такое, когда однажды скажут: «Вам не место на партийной работе — сын скомпрометировал вас». И Сергей Тимофеевич, покидая партком, корежась от обиды, вызывающе, нарочито, по-гагаевски, как уже не говорят в Крутом Яру за исключением, разве, Кондрата Юдина да других немногих еще задержавшихся на этом свете стариков, бросил:

— Покедова, Гукнете раба божьего, как оберетесь суд править...

Шел Сергей Тимофеевич к Гольцеву посоветоваться, что же ему теперь предпринимать, с какой стороны подойти к Пантелею, может быть, партком повлиял бы. А вышло по-глупому. Очевидно и он, Сергей Тимофеевич, неправильно повел себя. Так ведь до невозможности издергался. Жизни не рад!..

В последующие дни стало чуть легче: молва не столь категорично и всеобще осуждала его. Видно, разнесли очевидцы разговор с Пташкой.

И действительно, теперь многие уже не понимали Пташку, его отказ выдать дочку за сына Сергея Тимофеевича. Рассуждали по-житейски: «Коль стряслось такое, ну и поженили бы молодых да ранних паршивцев». Высказывались мнения, что Пантелей цену дочке набивает, а чего, мол, набивать, коль уже с «икрой». А то просто разводили руками, дивясь Пантелеевому неразумному, с их точки зрения, упрямству.

Да, с некоторых нор в разговорах, касающихся распри между бывшими друзьями, сталкивались противоречивые суждения, и это несло хоть какое-то облегчение Сергею Тимофеевичу, а Пантелей терял часть приверженцев. Потом он как-то не вышел в свою смену. Па батарее сразу видно, кто не явился на работу. Тут же беготня начинается: выяснение причины, поиск подмены. И пока все это вертится, у механизма приходится оставаться тому, кого не сменили. Позвонили Пташке, на квартиру. Жена ответила, что он нездоров. А кто-то из заводчан утверждал, будто видел Пантелея пьяным. Поехали выяснять. Пташка в самом деле был почти невменяем — матерился, последними словами поносил Пыжова и весь его род. Пантелея пытались урезонить, но он пуще прежнего ярился, сатанел... На следующий день с утра похмелился, оно, как обычно бывает, обернулось новой пьянкой. Залился водкой, очумел, неделю пил по-черному.

В один из вечеров, воспользовавшись тем, что муж забылся в пьяном сне, к Пыжовым пришла Власьевна. Переступила порог и — в слезы. Анастасия Харлампиевна проводила ее в комнату, усадила. Сергей Тимофеевич поспешил принести воды.

— Что делать? Что делать? — Власьевна сокрушенно схватилась за голову, закачалась на стуле. — Светочку выгнал...

— Как это — выгнал?! — невольно вырвалось у Сергея Тимофеевича.

— Все уговаривал аборт сделать. Потом грозился силой отдать в больницу. А Светочка ни в какую. Тут я и говорю: не отказываются же люди от дочки нашей. Чем, мол, не сваты? А он... — указала на синяк, разлившийся от глаза по щеке, — вот так ответил. И как разошелся, как разошелся!.. Бедное дитя — такое пережить! «Не дочка ты мне», кричит, — Вон из моего дома, чтобы и духу твоего здесь не было!»

— Да что он, совсем рехнулся! — возмутился Сергей Тимофеевич.

— Лютовал страшно. Вещички ее на лестничную клетку повыбрасывал. В ночь выгнал. — И опять Власьевна зашлась слезами.

Анастасия Харлампиевна успокаивала ее, как могла, тоже расстроенная, с помокревшими глазами. Женщины находят слова утешения, и часто даже в большом горе такое обыденное, как «перемелется — мука будет», приносит им облегчение. А Сергей Тимофеевич мучительно думал о том, как же перемолоть все это. Решение не приходило, вероятно, потому, что он и понимал, и не понимал Пантелея. Конечно, попрано отцовское достоинство и высшая справедливость, являющаяся смыслом всей жизни Пантелея Харитоновича Пташки. Пережить такое — невыносимо тяжко. Но, следуя своим принципам, очевидно, надо считаться и с возникающими реальностями. А они таковы, что ради еще более высокого смысла — ради будущего человека — надо смирить свою гордыню. Ну, а решать за молодых, подходят ли они друг другу, как прорвалось у Пантелея, теперь и вовсе глупо. Посоветовать, высказать свое мнение... но чтобы диктовать, принуждать... Это уже что-то домостроевское, никогда не приживавшееся в рабочих семьях. И здесь Пантелея занесло.

Решив так, Сергей Тимофеевич уже смелее сказал Власьевне:

— Пантелей сам не знает, что творит. Тут он нам не помощник. Надо без него решать.

— Да как же? — запричитала Власьевна. — Отец он ей...

— Ничего себе — отец, — жестко отозвался Сергей Тимофеевич, — Отказать беременной дочери в крове и куске хлеба?!

— Потому ж и запил, — тихо проронила Власьевна. — Больно ему.

— Ничего, Власьевна, — подбодрила ее Анастасия Харлампиевна. — Он у вас не злой. Просто не может так сразу...

— В конце концов дети сами находят себе спутников жизни, — заговорил Сергей Тимофеевич. — Ростислав вот привел свою и сказал: «Знакомьтесь. Это — Лида». Ну и что ему скажешь? Не смей, мол?.. Нет, Власьевна. То уж пусть Пантелей привыкает к тому, кого дочка выбрала. Конечно, не очень видный зять. Шалопай. Ветер в голове. Повзрослеет — ума наберется.

— Да уж, наверное, против этого ничего не скажешь, — вздохнула Власьевна, всхлипнула. — Спасибо, нашу дуру не отвергаете.

— Ну что вы, Власьевна, — упрекнула Анастасия Харлампиевна. — Как можно? Света для нас...

— Всяко бывает, Харлампиевна, — сказала Власьевна, — Всяко...

* * *

В Югово Анастасия Харлампиевна отправилась во второй половине дня, прихватив кое-какую снедь и полусотенную. Новое общежитие, где Света получила место, находилось недалеко от института, и Анастасия Харлампиевна быстро его отыскала. Вошла в вестибюль, и на нее сразу же пахнуло далеким прошлым, своими студенческими годами, своим, сначала непривычным, а потом ставшим родным общежитием, в котором получала Сережкины еще довоенные письма с треугольным штемпелем: «Воинское. Бесплатно», до тех пор, пока в их любовь не вмешалась Людка Кириченко, не разлучила... И сколько потом пришлось пережить, чтобы вновь обрести друг друга... О, глупая, неопытная юность! Порою и злейший враг так не обидит, как ты сама себя своею неоглядной горячностью.

Анастасия Харлампиевна подавила вздох, подошла к дежурной узнать, в какой комнате живет студентка Светлана Пташка.

— А мы с Пташкой в одной «клетке», — засмеялась оказавшаяся поблизости конопатая девчонка в расклешенных брючатах и кофточке с матросским воротничком. — Идемте, покажу. Вы мама, да? — затараторила она. — Вы еще не были у нас?

— Ну ты и тарахтушка, — улыбнулась Анастасия Харлампиевна.

— Правда? — будто даже обрадовалась ее спутница. — И как вы угадали? Наши девчонки говорят то же самое... А Светланка — ужасная зубрилка. Тут три пары отсидишь, голова — ро! Как футбольный мяч. А она еще и читает. У нее — сила воли. Это вы развивали в ней силу воли? Ей почему-то только отличницей хочется быть. Так, говорит, надо. Она же и себя, и ребеночка замучит. Вы скажите ей.

Анастасия Харлампиевна подумала, что Светина беременность, тогда еще вовсе незаметная, не могла удержаться в секрете, поскольку стоял вопрос о ее исключении из института. Но эта словообильная девица просто уже натурчала ей голову.

— Мальчишкам сейчас никак нельзя верить, — продолжала щебетуха. — Я, на месте Светланки, никогда бы не родила такому обманщику. Она, конечно, не признается, что он обманул ее, — гордая. А тут еще охматдет на студенток не распространяется, в декрет не отпускают... Правда, можно взять академотпуск. Но тогда целый год теряется. Наша классная дама...

— Погоди, погоди, — прервала ее Анастасия Харлампиевна, — не все сразу. Значит, можно брать академотпуск? Я как-то об этом не подумала.

— Элементарно, — важно сказала Конопушка. — А вот мы и пришли. — Рванула дверь. — Светланка! Смотри, кого я тебе привела!..

Анастасия Харлампиевна ожидала увидеть Светлану расстроенной, подавленной несчастьями, свалившимися на ее голову, а она оживленно что-то рассказывала еще одной девушке, тыча пальцем в книгу. И лишь обернувшись на возглас, побледнела, растерянно поднялась:

— Тетя Настя?

— Вижу, не ждала, — заговорила Анастасия Харлампиевна, входя в комнату. — А я думаю, поеду посмотрю, как устроилась. — Поставила сумку на стул, подошла, обняла. — Ну, здравствуй.

Светка ткнулась лицом ей в плечо, разревелась неудержимо. И стыд перед матерью Олега, и треволнения, пережитые в деканате, отчаянная борьба за сохранение живущего в ней ребенка, позор и обида изгнанной дочери — все было в этих слезах. Вот аж когда они хлынули, откликнувшись на простую ласку. Анастасия Харлампиевна гладила ее волосы, взглядом указала остолбеневшим девчатам, чтобы оставили их одних. И те послушно вышли.

— Ничего, доченька, ничего, — тихо приговаривала Анастасия Харлампиевна, словно убаюкивая Светланку. — Бури проходят. И тогда снова светит солнце. У кого их нет — неприятностей в жизни?! Ты уж поверь мне...

И Светка утихла, удивительно нежная, наивная, но когда потребовалось, и сильная девчонка, как теперь убедилась в этом Анастасия Харлампиевна. В ее положении действительно надо было иметь огромное мужество, чтобы отстоять свое право поступать в соответствии со своими убеждениями.

Как раз об этом Светка заговорила:

— Даже щенка жалко. Ведь правда, тетя Настя? Правда? Как же можно выбросить ребеночка! А папа... — Она всхлипнула, но тут же взяла себя в руки. — Ну и не надо. Проживу. Отличникам стипендии повышенные назначают.

Когда она уже совсем успокоилась, Анастасия Харлампиевна сказала:

— С мамой твоей говорили. Просватали тебя за Олега. Не возражаешь быть нашей невесткой?

— А Олежка?.. — обеспокоилась Света, — Я не хочу ему зла.

— Глупые вы, — вздохнула Анастасия Харлампиевна. — Сами не знаете, что вам нужно. Усложнили себе жизнь, запутали... Ну как ты могла, Светонька, позволить такое Олегу?

Светка потупилась, еле слышно проронила:

— Он так хотел...

— Горе ты мое! — с болью воскликнула Анастасия Харлампиевна. — Да мало ли что ему заблагорассудится!..

— Я же люблю его, — прошептала Светка, — Еще с восьмого класса.

В порыве и жалости, и нежности Анастасия Харлампиевна прижимала Светину голову к груди, взволнованно кудлатила ее мальчишескую прическу. Нет, она, педагог, вовсе и не вспомнила об акселерации — ускоренном духовном и физическом повзрослении нынешнего юношества. В памяти зазвучали давние гневные слова матери: «Потаскуха, шлендра, опять бежишь к нему!..» Вот и эта девчонка безоглядно побежала на зов своей любви. Анастасии Харлампиевне и приятно сознавать, что свою любовь Светланка отдала ее сыну, и обидно — Олег очень недостойно повел себя: растерялся, струсил, предал. За всем за этим, конечно, еще проглядывает моральная неподготовленность считать себя мужем, отцом. Это в какой-то мере оправдывало его в глазах матери. И она сказала:

— Олежка тоже любит тебя, только еще не знает этого. Они. мужчины, ужасно бестолковые!

Светка вдруг засмеялась, поправила волосы.

— Ага, тетя Настя! Бестолковый он. Радоваться надо, правда. —

— Как же, — подтвердила Анастасия Харлампиевна. — для добра, для радости живем... Только и в своей, радости нельзя не считаться с законами, с устоявшимися понятиями о порядочности, с общественным мнением... А как же — не в лесу живем, не сами по себе. Бот Олежка приедет, решайте... Прежде всего это ребенку надо. И ты станешь нашей дочкой — Пыжовой. Так должно быть. — Она выложила на стол гостинцы, деньги, сказала: — Па первое время...

— Что вы, тетя Настя! — воскликнула Светка, — Не возьму.

— А это меня не касается, — тоном, не терпящим возражений, ответила Анастасия Харлампиевна. — Это от деда Сергея. И велел сказать, чтобы ты берегла себя...

28

После случайной встречи с Аленкой на дороге, Всеволод перестал появляться у Пыжовых. Ему вдруг открылось, что пробудившемуся в нем чувству не суждена взаимность. Он решил лучше уж сразу отойти и забыть, выбросить из головы мечтания, которым не суждено осуществиться.

Так рассудил Всеволод. Однако и в этом решении не был тверд. Со временем острота пережитого притупилась, и Всеволод уже не видел себя смешным, беспомощным, каким выглядел в тот день на трассе между Алеевкой и Юговом. Теперь он вполне допускал, что Аленка не заметила ничего странного в тогдашнем его поведении...

Когда человек хочет обмануться, его ничто не удержит от самообмана. Когда человеку, даже вопреки истине, надо убедить себя в чем-то, ему не очень трудно это сделать: он охотно истолкует в свою пользу не только ничего не значащие факты, но и то, что явно свидетельствует против него. Примерно то же происходило и со Всеволодом. Ему вспомнилось, как Аленка проскочила мимо него на мотоцикле, а потом возвратилась, окликнула... И это теперь проявилось в его сознании самым веским доказательством ее благосклонности. А с какой заинтересованностью советовала ему возвратиться к научной работе! Значит, не безразличен ей! Как не хотела оставлять его посреди дороги!..

Еще недавно приводившая в уныние последняя встреча с Аленкой предстала перед Всеволодом совсем в ином свете. Причем он искренне верил, что именно так радужно все и происходило. Это укрепило его дух, воскресило надежды, оправдало в собственных глазах, когда, наконец, подкараулил Аленку по пути домой. Он мог бы и пропустить ее из-за своей близорукости. Но Аленка еще издали заметила его, сбавила скорость. И когда почти вплотную подкатила к нему на своем мотоцикле, Всеволод увидел ее, поспешно поднял руку. Аленка остановилась и, еще полна движения, порыва, оживленно заговорила:

— Прогрессируешь, Сева! То уговаривать надо было, чтобы подвезти, а теперь сам голосуешь! Садись! К больнице? В ночное дежурство?

Здороваясь, он дольше, чем принято, задержал ее руку, не замечая этого. Смотрел на нее, улыбался. И лишь, ощутив, как напряглась маленькая, но сильная ладошка в попытке освободиться, спохватился, отпустил ее, смущенно ответил:

— Нет, я отработал. Домой собрался.

— Где же ты запропастился? — продолжала Аленка. — Мама говорила, болел?

Всеволод подумал о том, что, наверное, нельзя упускать это стечение благоприятных обстоятельств, которые потом могут не повториться. Сказал, будто в омут кинулся:

— Я избегал вас, Алена...

— Вот как! — засмеялась она, не дав ему договорить. — Это что же, в развитие своей теории женоненавистничества?

— Прошу вас... — Всеволод смутился. — Не судите так строго.

А ей вспомнились его рассуждения о любви. Тогда те высказывания затерялись среди многословия, остались незамеченными в довольно эмоциональном споре, где важно было отстоять принципы. Нынче же, всплывшие в памяти Аленки обособленно, воспринялись чертовски обидными, оскорбительными. Появившееся было сочувствие к Всеволоду невольно сменилось ожесточенностью. И она холодно сказала:

— Конечно, в условиях НТР читать «Отцы и дети» Тургенева, по твоим, Сева, понятиям, — бесполезнейшая трата времени. Между тем, духовный опыт Базарова тебе, несомненно, пригодился бы.

Всеволод менялся в лице и все ниже клонил голову. Он стоял перед Аленкой, как провинившийся школьник перед строгой учительницей.

— Да, да, — бормотал. — Я не должен был... Но я не хотел обидеть, — поспешил заверить ее. — Вы говорите, говорите все, что считаете нужным. Буду лишь благодарен. Вы, Алена, и не подозреваете, как много для меня сделали...

— Не надо, Сева, — проронила Аленка, — Ты ведь знаешь...

— Да, да, — заторопился Всеволод, — Вы правы. Эго глупо. Наверное, глупо. Но я столько перечувствовал!.. Спасибо вам.

Алена поняла: ее нынешняя резкость была вовсе неуместна. Она тронула его, заглянула в глаза.

— Прости, Сева. Не знала... — Поглаживая его руку, добавила: — Я рада за тебя, Сева... Очень рада.

* * *

Олег ожидал Светку на скамеечке напротив входа в институт. Ему сказали, что у педиатров-первокурсников еще не кончилась последняя пара. Потому и выбрал такое место, чтобы не пропустить Светку. Сидел, курил, поглядывал на главный вход и чувствовал себя довольно неуютно. Он, правда, уже почти переболел тем, что отстал от сверстников, поступивших в вузы. И Рост, и Аленка оказались правы, Иван тоже не зря психовал: надо было не забирать документы из политехнического. Это он дома еще не все сказал. Стыдно было такое говорить. Ведь в самом начале на творческом конкурсе срезался, даже не допустили к сдаче экзаменов. А тут еще со Светкой такое...

Думал ли он о любви? О той, единственной любви, которая однажды придет и озарит всю жизнь? Да нет же! Просто та, неизвестная любимая, ожидающая его где-то впереди, представлялась красавицей, наподобие тех, что улыбались ярко накрашенными губами с журнальных вырезок, изорванных и выброшенных отцом в мусоропровод. Светка, конечно, не шла ни в какое сравнение с ними. Она еще и губной помады не знает, и даже глаза не подтушевывает, как другие девчонки. А любовь виделась такой, какой она бывает лишь в заграничных фильмах, когда не надо ничего делать, а только прогуливаться на яхте, скакать верхом или мчаться на первоклассном лимузине, без конца обниматься, целоваться, обедать в фешенебельных ресторанах, менять наряды... Разве хоть немножко походило то, что было у него со Светкой, на этот вечный праздник любви? Ничего похожего!..

И все же временами Светка полностью овладевала его мыслями, не отпускала от себя. Он видел ее улыбку и чистые, родниковые глаза. Слышал ее вот то — растерянное, сказанное сквозь слезы: «Ты же обещал не трогать, да?..» А потом — готовность бежать к нему по первому зову. Ощущал ее неравнодушные губы. Вспоминал, как она смеялась, как читала стихи, и даже на пруду зубрила биологию, как прижималась к его плечу, когда в кинозале гасили свет... Но она была просто Светкой, с которой переглядывались еще на школьных уроках, и потому все это казалось Олегу не настоящей, не той любовью, которая ждет впереди.

Из здания института, оживленно переговариваясь, начали выходить студенты. Ребята закуривали, небрежно помахивали портфелями. Показались и девчонки — многие в белых халатах и косыночках. Не без зависти смотрел он на этих счастливчиков, будущих врачей. И вдруг увидел Светку в окружении сокурсников и сокурсниц. Она что-то сказала, и все захохотали, особенно долговязый, похлопывающий ее по плечу. Олег почувствовал неприязнь к этому долговязому, насупился. И вообще ему сейчас хотелось исчезнуть, пропасть... Но Светка уже заметила его, взмахнула сумкой:

— Олежка! — Подбежала к нему с сияющими глазами. — Привет, Олежка.

Он впервые видел ее в таком наряде — накрахмаленный халат даже вроде похрустывал, на белоснежной косынке красный крестик вышит. И лицо стало будто другим, будто перед ним и Светка, и не Светка.

— Чего этот Глист возле тебя вертится? — хмуро спросил. — Он что, хочет с работягой познакомиться?

— Ой, Олежка, ты ревнуешь, да? — изумилась она. — Даже интересно. Я заважничаю — меня ревнуют! Да? — И она засмеялась. — То у Некрасова есть, помнишь, «Мужичок-с-ноготок». А этого длинного ребята прозвали «Мозжечок-с-Ноготок». Так и зовут: «Эй, ты, Мозжечок-с-Ноготок!..» Смешно, да?

Олегу вовсе не было смешно.

— Ладно, — сказал он. — Нам свое надо решать.

Светка отдала ему сумку, повела к общежитию.

— Посмотришь, как мы живем, — заговорила оживленно. — Маме твоей понравилось. У нас очень дружная комната. Вот только Конопушка изводит — может заговорить до смерти. Такая смешная девчонка!

Светка и сама сейчас была говорлива, как никогда. Но это потому, что приехал Олег, все видят, как она идет с ним об руку и он несет ее сумку. Вот и светится, цветет, на глазах хорошеет. Да еще день такой чудесный — солнечный, теплый, тихий, в прозрачном, по-осеннему, воздухе плывут и плывут паутинки... В институтском саду зеленели шары декоративной акации, взметались ввысь пирамидальные, тронутые желтизной тополя, грустили полуоблетевшие клены, боярышник румянился пурпурными кистями ягод, и молодые рябинки стояли, как девицы на выданье, с накрашенными морковным соком щечками. А на клумбах, уже не столь ярких, какими они бывают в июне-июле, цвели астры — задумчивые цветы бабьего лета...

— Хорошо здесь, да? — говорила Светка. — Тебе нравится?

— Да ничего, — отозвался Олег, проникнувшись ее настроением, тоже поддавшись очарованию близости с ней, такой своей, и будто уже другой, малознакомой. Ему вдруг представилось, что она все дальше и дальше уходит от него и кто-то другой уводит ее вот так — об руку. В душу закралась тревога. Олег уже обеспокоенно остановил Светку.

— Давай же поговорим...

— Потом, Олежка, — сказала Светка, — Успеется.

А Олегу казалось, что не успеют, что кто-то помешает. Может быть, вот тот Глист, как он сразу же с неприязнью окрестил долговязого Светкиного сокурсника, так бесцеремонно хлопавшего ее по плечу. И Олег помрачнел.

Светка хотя и заметила эту перемену, но не придала значения — ведь повода обижаться она никакого не дала. Решила, что у него что-то свое, и увлекла дальше за собой, уже планируя, как они проведут остаток дня.

В общежитии Светка познакомила Олега со своими подружками. Он сразу узнал ту, о которой Светка говорила, называя ее Конопушкой. Она и впрямь была вся муренькой, и тоненькие короткие косички торчали вразлет, как у Золушки. У них было чисто прибрано и бело от разных накидок и вышитых дорожек, салфеток. Под перекрестными и откровенно рассматривающими взглядами, и изучающими его исподтишка, Олег чувствовал себя неловко. А тут еще Конопушка начала приставать к нему с разговорами.

— Все, все! — скомандовала Светланка, схватив какие-то вещички. — За мной, девчонки. Тебя, Конопушка, особенно нельзя оставлять с чужими мужьями.

Смеясь, они ушли. Олег почувствовал, что верховодит у них Светланка. Сидя за столом, он еще раз осмотрелся, уже не таясь. На одной из прикроватных тумбочек увидел свою фотокарточку, и та тревога, которая зашевелилась в нем, отошла, на душе посветлело.

Он не заметил времени, когда девчонки вышли, но ему показалось, что бесконечно долго сидит один в этой девичьей комнате. От нечего делать принялся листать учебник неорганической химии, оставленный на столе. Он было совсем истомился в ожидании, и тогда вошла Света.

— Боже мой, никакого впечатления, — огорчилась она. — А мы уж старались...

Олег растерянно поднялся, пошел ей навстречу.

— Ух, какая!..

Она лишь подкрасила ресницы, подтушевала веки, слегка напомадила губы да волосы выложила.

— А что? — задавачливо отозвалась. — Я — дама. Мне теперь можно.

Олег обнял ее, хотел поцеловать.

— Нет, нет, — отвела Светка лицо, потому что он держал ее и не отпускал. — Поцелуи дарят любимым. Слышал такое? А ты не любишь. Это я имею право... — Ткнулась ему в щеку. Тут же ладошкой стала вытирать оставленный след, — Противная помада, — проронила ворчливо, — Это еще немножко намазала...

Он и воспользовался тем, что совсем рядом были ее надутые губки. И все лицо зацеловал, торопливо повторяя, чтобы никто раньше его не сказал Светланке этих слов:

— И я люблю... И я...

А Светка пищала:

— Ой, девочки войдут... Ой, прическа...

Еле высвободилась. Кинулась к зеркалу. Засокрушалась:

— Помаду размазал, прическу испортил... — Начала приводить себя в порядок. Обернулась к Олегу, прыснула со смеху: — Раскрасавчик ты мой! Скорее бери платочек да вытрись.

— Идем расписываться, — загорячился Олег, лишь на миг представив, что не он, а тот долговязый студент будет вот так целовать Светланку. — Сейчас же идем!

— Смешной, — улыбнулась Светка. — Нам еще дадут время подумать, чтобы потом не жалели.

— А я им шухер устрою.

— А тебя... на пятнадцать суток — город подметать, — в тон ему отозвалась Светка. — Жених — с метлой!

Она вертелась у зеркала, одергивая платьице, поправляя воротничок пестрой шерстяной кофточки, и Олег только теперь обратил внимание на ее слегка пополневший стан, ранее скрытый белым халатиком.

Потом, на улице, улавливая любопытные взгляды прохожих. Олег спросил:

— Тебе не стыдно?.: Он же совсем большой будет... живот.

— Какой ты еще мальчишка! — ужаснулась Светка, — Тетя Настя правильно сказала — бестолковый мальчишка! Вот сейчас свожу тебя в кино, куплю эскимо...

— Ну, тут уж я буду угощать. Как ни как, ставочка — сто восемьдесят рубчиков в месяц.

— Ого! — вырвалось у Светки. — Почти в пять раз больше моей стипендии.

— А то как же, — заважничал Олег. — Горячая работа. Кокс даем.

— И все равно — пацан, — безапелляционно сказала Светка. — Вот станешь отцом, тогда будешь настоящим мужчиной. Мальчишки еще совсем не понимают, какая это гордость — быть отцом.

Они шли в кино. Олегу хотелось, чтобы скорее начался сеанс и Светланка знакомо прижалась бы к его плечу.

29

Уже дважды откладывал Павел Павлович докладную Шумкова. После звонка из отдела кадров снова взял ее в руки, пробежал глазами, хотя почти дословно знает, что в ней написано: запил, неделю не появляется в цехе и этим самым дезорганизовал работу третьей батареи, усложнил скользящий график смен, своим недостойным поведением являет дурной пример...

Тяжкие грехи у Пташки. Очень велика его вина и перед товарищами по цеху, и перед рабочей совестью... Прав Шумков.

Вполне справедливым будет появление в левом углу докладной наискосок брошенного скорописью: «Уволить», директорской закорючки и даты. А не поднималась рука у Чугурина. Листает трудовую книжку Пантелея Харитоновича Пташки. Три года довоенного трудового стажа. Служба в армии. Война. На заводе — с первого дня. Служебные повышения. Благодарности. Правительственные награды — трудовые медали, ордена... И за всем этим видит еще Павел Павлович самого Пантелея Харитоновича, его лицо, руки в работе, манеру выступать на рабочих собраниях, нетерпимость к несправедливости. И жену его видит — Власьевну, и дочку... Нет, не поднимется у него рука черкнуть это совсем короткое слово. Снова отодвигает от себя докладную. Вот как оно в жизни бывает... На следующий же день после того, как Пташка напился и не вышел на работу, завком профсоюза решил снять его портрет с заводской доски Почета. Заодно убрать и фотокарточку Пыжова. Как красовались рядышком, так и исчезли. Остались лишь на том месте два незаконченных светлых квадрата.

Теперь Гольцев высказывает мнение, что Пыжова надо выводить из состава парткома, не ожидая перевыборов. Но кого-кого, а Пыжова он, Чугурин, знает с первых послевоенных лет, принимал участие в его судьбе даже на расстоянии, когда откомандировал на Северную Магнитку, следил за тем, как рос, мужал его рабочий талант — время от времени справлялся о нем, разговаривая по телефону с директором череповецкого коксохима... А здесь сколько хорошего сделали его умелые руки, горячее сердце, трезвая голова с первого же дня работы на заводе! Вот и последнее, воплощенное в жизнь его предложение успешно прошло проверку, утвердилось на первой батарее. Теперь есть основание вводить новую серийность на всех действующих печах... Кто бы что ни говорил, но настоящий он коммунист. Кому же тогда быть членом парткома, если не Сергею Тимофеевичу Пыжову! И как после всего этого решать? Какую точку зрения отстаивать?.. Нет, не может Павел Павлович добивать Пыжова, предавать анафеме его и Пташку.

Вот и ломал голову над этой шарадой. И тот, и другой ему дороги. А жизнь вон как их завихрила.

Павел Павлович поднялся, прошелся по кабинету, постоял у окна. Ни до чего определенного не додумавшись, возвратился к столу, решительно подвинул к себе папку с корреспонденцией, углубился в чтение. Переписка у завода обширная: с поставщиками, заказчиками, подрядными организациями: поступают информационные бюллетени, инструкции «Укрглавкокса», указания по технике безопасности, частные письма... Вот предлагает свои услуги инженер, специализировавшийся на производстве фталевого ангидрида, с условием, если ему предоставят квартиру. Предложение заманчивое — такой человек нужен. Но квартиры... С этими квартирами просто беда. Выстроили большой городок, а не хватает. Большинство записывающихся к нему на прием — нуждающиеся в жилье, претендующие на получение квартир. Насколько ему известно, и местные гагаи, работающие на заводе, не хотят по-старому жить, умудряются разными способами перебираться в городок, продавая собственные дома. Конечно, их можно понять — без коммунальных услуг уже трудно обходиться современному человеку.

И еще он подумал: если этот инженер — хороший специалист, жаль его упускать. Цех лихорадит, коллектив никак не освоит технологию производства фталевого ангидрида. Знающий человек был бы очень кстати. Потому и написал на уголке письма. «OK пригласить для разговора». Когда Надя заберет папку, это письмо она переправит в отдел кадров.

Следующей бумагой был ответ Харьковского углехимического научно-исследовательского института. Обещают прислать старшего научного сотрудника. У них в институте действует лабораторная установка непрерывного процесса коксования. А на заводе испытывается пока единственная в стране экспериментальная полупромышленная установка непрерывного коксования, созданная заводчанами в содружестве с учеными Юговского политехнического института. Но некоторые параметры технологического режима неустойчивы. С этим надо разобраться, устранить причины, а потом срочно выдать «Гипрококсу» исходные данные для проектирования такой промышленной батареи. Это уже настоящая революция в коксохимии, и министерство не зря торопит...

Павел Павлович невольно подумал, что за последние десятилетия наука особенно стремительно проникает в производство. Непрерывная разливка стали, кислородное дутье — обыденность. Черная металлургия идет к бездоменной выплавке чугуна. В то же время впервые в истории коксования углей разрабатываются проекты по внедрению самых высокопроизводительных и экономически эффективных непрерывных процессов, значительно улучшающих условия труда рабочих и охрану природы. В науке, технике, производстве развернулся широкий поиск по всем направлениям.

Дверь приоткрылась, заглянула Надя:

— Павел Павлович, к вам просится...

Отстранив ее, в кабинет вошел Пташка.

— И не прошусь вовсе, — заговорил он. — Смотрю, бюрократизм развел, Павлович, Трудовую книжку не вырвешь. Гоняют, как... Говорят, у тебя.

— Прежде всего, здравствуй, Пантелей Харитонович, — прервал его Чугурин. — Садись, пожалуйста. Можешь курить. Пепельницу вон там возьми, — качнул головой в угол кабинета, где стоял круглый столик и два стула.

— А я не собираюсь рассиживаться, — отозвался Пташка. — Мое дело — спето. Какая там статья по КЗоТу за прогулы? Подмахни, по петушкам и — врозь.

— Так-то и поговорить со старым знакомым не о чем?

— Что ж говорить, Павлович. Говорилка дерьмом замазана.

— То тебе лучше знать, — безжалостно сказал Павел Павлович, подвигая ему стул.

И Пташка сел. Он был в новом костюме, чисто выбрит, но с перепоя еще остались в глазах красные прожилки, а руки мелко дрожали. И норов, с каким он появился в кабинете, показался Павлу Павловичу лишь инерцией прежнего Пташки.

— Так что у тебя нового, Пантелей Харитонович?

— Есть и новое — дочку пропил. Пока заливался — расписалась с тем негодником.

— Поздравляю, Пантелей Харитонович! — искренне обрадовался Чугурин. — Это же здорово. Лучшего и желать не приходится. Уладилось, как и должно.

— Я еще и в загсе дам разгон, — угрюмо сказал Пташка. — В нарушение инструкции расписали, не выждали...

— Не срамись, — резко заговорил Павел Павлович. — Чего тянуть, если ребенка ждут. Правильно сделали — видно, не буквоеды сидят.

— Там старый Пыжов руку приложил.

— Ну и что? Только спасибо человеку надо сказать за доброе дело... Ты же не учил свою дочку вот так с парнями себя вести. Сергей Тимофеевич, уверяю, тоже не хотел, чтобы его хлопец в восемнадцать лет обзаводился семейством.

Пташка молчал, склонив голову. Потом заговорил — тихо, раздумчиво, будто к самому себе:

— Контузило меня, Павлович. — Уж очень вёдро на душе было, когда этот гром грянул. Не готовым оказался. Прищучило — наворочал делов... Теперь отступать некуда.

— Дети поссорили, дети и помирят, — сказал Павел Павлович. — Не вы первые, не вы последние.

— Нет, ничего из этого не выйдет, — проронил Пташка. — Головой, вроде, все понимаю, а вот здесь! — вдруг остервенело стал бить себя в грудь — Вот здесь!..

— Понятно, Харитонович, — закивал Чугурин. — Это не скоро пройдет... Ну, и что надумал?

— Уеду.

— Куда собрался?

— Хоть к черту на кулички... На Запсибе, говорят, ценят людей, создают условия, по-человечески относятся. Это у нас здесь, в Центральной части, не очень дорожат работниками — хватает всяких.

— Можно подумать, что мы тебя не ценили, — отозвался Павел Павлович.

— Да это я так, к слову, — вздохнул Пташка, — Оно, конечно, годы уже не те, чтобы срываться с насиженного места... По лучше уж туда. Тут по заводах еще носом будут крутить — брать прогульщика или не брать.

Чугурин подошел к столу, взял лист чистой бумаги, выдернул из фигурной подставки авторучку, положил перед Пташкой, сказал:

— Пиши: «Директору Алеевского коксохима тов. Чугурину П. П...»

Пташка вопросительно взглянул на него, отложил ручку.

— Проситься не буду, — сказал решительно. — Воспитывать меня не надо. Я и без ваших собраний опозорен так, что дальше некуда.

— Однако же, не очень высокого мнения о своем директоре, если так подумал. На собрания, Харитонович, вытаскиваем тех, кто не понимает... Пиши: «Прошу предоставить отпуск без содержания по семейным обстоятельствам...» Укажи число, когда не вышел, и сегодняшний день. Поставил? Распишись.

Пташка расписался. Его обрадовало вот такое неожиданное счастье остаться на заводе. Но уже в следующее мгновение понял: не сможет отдать это заявление. Нервно скомкал его. сунул в карман, глухо проронив:

— Совестно. Не так оно было.

— Конечно, не так, — резко сказал Чугурин, досадуя на себя за то, что необдуманной ложью, приправленной добродетелью, фактически вынуждал Пантелея Харитоновича отступиться от самого себя. И вот Пташка дал понять: не такой он человек, чтобы подобной ценой устраивать свое благополучие.

— Если не так, — между тем заговорил Пташка, — и тебя, Павлович, могут прищучить. А мне не хотелось бы.

— То уж моя забота, — прервал его Чугурин. — В общем, иди в цех. Прогулы вычтем из очередного отпуска.

— Может быть, все же... от греха подальше?

— Иди, иди! — прикрикнул Чугурин. — Не хочешь, чтобы меня взгрели — работой докажи, что я не ошибся... — Провожая Пташку к двери, уже мягче сказал: — Кончайте, старики. Смотреть на вас больно, — И, прощаясь, добавил: — Справься, в какую тебе смену. А Шумкову я сам скажу.

Принимая такое решение, Чугурин понимал: всегда найдутся такие, которые будут считать себя вправе сказать: «Почему же Пташке можно, а мне нельзя?..» Но оказалось, что первым такой вопрос задал ему Гольцев. Он прихватил с собой председателя завкома профсоюза Гасия и специально пришел, узнав от Шумкова, что поступило указание самого директора допустить Пташку к работе. Пришел, уверенный в правоте своего диаметрально противоположного мнения.

— По-моему, все же опрометчиво ваше решение, Павел Павлович, — заговорил он, — Человек прогулял не день, не два... И не просто прогулял, а пропьянствовал. Все об этом знают. Как же нам теперь быть с укреплением трудовой дисциплины. Набезобразничал этот Пташка сверх всякой меры и как ни в чем ни бывало снова работает. Для пего не существуют товарищи, он не подотчетен коллективу. — Вот тут и спросил: — Почему Пташке все это можно, а мне, пятому, десятому... нельзя? Почему такая безнаказанность? Извините, Павел Павлович, но и обычные случаи нарушения дисциплины должны выноситься на суд общественности, если мы хотим навести в нашем хозяйстве мало-мальски порядок. А тут ведь безобразнейшее попрание и трудового законодательства, и общественных интересов...

— Завком профсоюза, руководствуясь КЗоТом, не сможет перечить увольнению Пташки, — вставил Гаcий. — Но, откровенно говоря, мне не хотелось бы давать эти санкции.

А Гольцев, имея на сей счет твердые убеждения, да еще недовольный вот такой неопределенной, как он посчитал, позицией председателя завкома, возмущенно продолжал:

— Если мы сами даем потачку разгильдяйству, как же после этого спрашивать с того же Шумкова, с других начальников цехов?! С руководителей цеховых партийных и профсоюзных организаций?! С комсомола?!

Павел Павлович внимательно его слушал, кивал, как бы подтверждая правильность того, что говорит секретарь парткома. Потом спросил:

— Ты, Костик, давно знаешь Пташку? — Подал ему трудовую книжку. — Полистай.

— Зачем?

— А ты полистай... — Выждав немного, продолжал: — Говоришь, все знают. А нам нечего бояться. Все знают и то, из-за чего сорвался Пташка. Вам тоже известно. Леонтий Максимович и домой к нему ездил.

— Ездил, — потупился Гасий. — Впервые пришлось видеть, как не от пуль падают фронтовики. Начисто срезало мужика.

— Но ведь... — начал было Гольцев.

— Погоди, погоди, — прервал его Чугурин, — Пташка и без того наказан. Такое пережить! Я тебе скажу: тут вообще рехнуться можно. И после этого вытаскивать его на собрание, чтобы парии зубоскалили над его отцовским горем, хохмили, как теперь говорят, по поводу его дочки?!

Гольцев долистал трудовую книжку Пташки, проронил:

— Ничего не скажешь — биография, какой можно позавидовать... И потрясение, конечно, перенес ужасное. Однако прежние заслуги, как и исключительность причины, не освобождают от ответственности. Случай из ряда вон выходящий. И если никак не отреагировать... Не знаю. Это усложнит нам работу с людьми.

— Значит, о себе заботимся, — едко ввернул Чугурин. — О том, чтобы самим легче было... А я убежден — люди поймут. Настоящие рабочие. И оценят ваше благородство.

Это они впервые что-то не понимали друг друга. Гольцев обиженно сказал:

— Я, Павел Павлович, до сих нор считал, что следую партийной линии.

Чугурин ответил:

— Партийная линия, Константин Александрович, прежде всего — справедливая линия.

— По-справедливости Пташка заслуживает самого строгого наказания, — задетый предыдущим резким замечанием Чуприна, стоял на своем Гольцев.

— Однако, повышая ответственность, — заговорил Чугурин, — требуя сурового наказания провинившихся, не взирая на чипы и заслуги, партия предостерегает от огульного подхода, советует тщательно разбираться в каждом конкретном случае... Если вы не можете обойтись без наказания — ваше дело. Но я, директор, коммунист, имею право пожалеть человека, попавшего в беду? Просто пожалеть?! — Он побледнел, торопливо, дрожащими пальцами достал таблетку валидола, сунул под язык, откинулся к спинке стула. Спустя некоторое время устало добавил: — Считайте, что в данном случае я использовал директорский фонд доброты.

* * *

Кабинеты директора и главного инженера — через стенку. И вход — из одной приемной. А хозяева этих кабинетов, бывает, по нескольку дней не видятся. Просто некогда. По примеру первой готовятся к переходу на новую серийность остальные батареи. Хотелось все это сделать к открытию очередного партийного съезда и к Ленинскому юбилею. Вот почему на своих местах в заводоуправлении сидят лишь технические и счетные работники, кадровики и бухгалтерия. Да еще готовят очередной номер многотиражки набегавшиеся по цехам редактор Слипко и его литраб. Потому и переместился на «линию огня» Суровцев со всеми главными специалистами завода. И если кому из начальников цехов и служб он нужен — ищут его на печах. Там нынче самая горячая точка. Потому и Гольцев в гуще событий. А с ним — Гаcий. И Славка Дубров создал комсомольский штаб в коксовом цехе во главе с Иваном Толмачевым. Где чуть задержка, запарка — бьют тревогу, теребят заводы и мастерские, поставляющие оборудование, запасные части, к Шумкову, к Суровцеву бегут, когда не обеспечивается фронт работ.

И снова, как на первой, в подготовке остальных батарей к работе по-новому, наибольшего внимания требовал верх печей. Об этом говорил Суровцев, наконец выбравший время повидаться с директором.

— Знаешь, Павел Павлович, — рассказав о том, что на печах уже сделано, продолжал он, — последнее время мне не дает покоя одна странная мысль. Вот мы сейчас хлопочем, стараемся поскорее завершить работы, а меня одолевают сомнения, я не уверен в целесообразности наших усилий.

— Шумковские мотивы? — улыбнулся Чугурин, — С чего бы это вдруг, Василий Дмитриевич?

Суровцев не принял шутку.

— Все гораздо серьезней, с обычной своей сосредоточенностью, сказал он. Шумков есть Шумков — знающий, исполнительный инженер. Его позицию я меньше всего объясняю стремлением к легкой жизни, как считают некоторые. Человек всю жизнь следует стереотипу и выше того, что написано в инструкции, подняться не может. В этом его слабость.

— Между прочим, и — сила, — вставил Чугурин. — Инструкции пишутся, чтобы ими руководствоваться. Иначе вообще наступит хаос неуправляемости... Просто их надо чаще корректировать. эти инструкции, приводить в соответствие с требованиями времени.

— Тут-то, Павел Павлович, и загвоздка: какого времени? Сиюминутного? Мы действуем вроде бы из самых лучших побуждений, а в итоге закрепляемся на прежних технических рубежах. Хорошо это или плохо?!

— Без решения сегодняшних задач нельзя решить и завтрашних, — сказал Чугурин.

— При условии, если сегодняшнее не заслоняет перспективы, быстро отозвался Суровцев.

— Само собой разумеется — закивал Чугурин. — Ты. очевидно, имеешь в виду то, что мы приводим в порядок верх печей, ничего не изменяя, в то время, когда уже сейчас на батареях юговского завода осуществляется безвагонная загрузка камер?

— И это, подтвердил Суровцев. — И то. что у нас возводятся очередные батареи все с той же вагонной загрузкой. И то. что строители начали сооружать еще одну установку сухого тушения кокса по проекту, который не только в будущем но и в настоящем не отвечает требованиям современного производства. Молодой Пыжов давал мне читать статью, подготовленную нм для журнала. Аргументированно, и я с ним вполне согласен, доказывает необходимость внести изменения в конструкцию, предусмотреть вторую шахту.

К сожалению, но нашей новой устэка уже ничего нельзя изменить: проект утвержден, — заказы на изготовление оборудования размещены, работы ведутся, затрачены средства.

— Вот и получается, Павел Павлович, что мы с вами недалеко ушли от Шумкова: пляшем, в буквальном смысле, от печки. А вот сынаш Сергея Тимофеевича — инженер новой формации Он смотрит вперед, опирается на происходящие в жизни процессы, учитывает тенденции. Очевидно, так и надо решать технические задачи, чтобы не оказаться в положении своих предшественников. — Суровцев намерился было закурить, по вспомнил

о болезни директора и спрятал сигареты. — К слову сказать, — гут же заговорил снова, — горняки, мне кажется, более последовательны. Там уже давно поставлена конечная цель: наращивая угледобычу, вывести людей на поверхность. И все последующее развитие угледобывающей промышленности свидетельствует о немалых успехах на этом пути. Создаются все более совершенные машины для выемки и транспортировки угля, управления кровлей... Начали с облегчения труда шахтеров. Теперь все эти компоненты собираются воедино, и рождаются механизированные проходческие и угледобывающие комплексы с дистанционным управлением.

— Да, если наших предшественников можно понять и простить их Ошибки, которые ныне приходится исправлять, обновляя морально устаревшие механизмы и оборудование, модернизируя целые предприятия, то нам уже не годилось бы повторять их невольные просчеты, — проронил Чугурин. Он поднялся, подошел к окну, из которого открывалась панорама завода, не оборачиваясь, продолжал: — Конечно, предопределить оптимальные возможности развития по всем отраслям науки и техники на многие годы вперед — дело сложное. Наше мышление как бы ограничивается объективной реальностью достигнутого технического уровня. — Возвратившись к столу, заглянул в глаза Суровцеву. — Не так ли, Василий Дмитриевич? И пускаемся в новый поиск лишь после того, как обнаруживается явная необходимость менять положение вещей, когда сама жизнь подпирает.

— Причина нашей ограниченности, пожалуй, названа правильно, — согласился Суровцев. — Но от этого, Павел Павлович, не легче. Нам тоже надо уводить людей с верха печей, где дают себя знать копоть, загазованность, повышенный температурный режим. Пусть не сразу достигнем успеха, однако стремиться к этому просто необходимо.

— Ты тоже из газеты узнал о безвагонной загрузке? — спросил Чугурин. Заглянул в настольный календарь, предложил: — Давай-ка, Василий Дмитриевич, послезавтра смотаемся к юговчанам. Вместе и посмотрим их новинку. А там, может быть, и к Геннадию Игнатьевичу нагрянем, если дело стоящее. Думаю, он нас поддержит: во всяком случае гораздо выгоднее внести коррективы в ходе строительства, чем потом заниматься модернизацией.

— Еще бы зачистку люков и стояков механизировать, — размечтался Суровцев, — тогда действительно верх печей можно обезлюдеть, — Тут же вспомнил о еще одном нерешенном вопросе и возвратился к неотложным заботам: — Люковых не хватает, Павел Павлович. Надо бы доукомплектовать штат обслуги.

Чугурин позвонил в отдел кадров, сказал:

— Заготовьте объявление, чтобы опубликовать в областной газете о приеме рабочих... Записали? Свяжитесь с райвоенкоматом. К ним обращаются демобилизованные с просьбой трудоустроить. Пусть направляют к нам. Лучше, если сами сходите на переговоры.

— Вот, кажется, и все, — проронил Суровцев. — Да, как партком решил с Пыжовым?

— Можешь, Василий Дмитриевич, успокоиться, — не без удовольствия ответил Чугурин. — Вообще сняли рассмотрение этого дела. Несерьезно ведь: тут наш Костя громы и молнии мечет, а молодые взяли и расписались. Вот штука какая — любовь.

— Ну и правильно, — сказал Суровцев. — А вспомнил о нем не без причины. Что-то он возле установки непрерывного коксования вертится. Раз, вижу, похаживает там. Вторично попался на глаза. Потом — снова. Спрашиваю: что, мол, Сергей Тимофеевич, присматриваешься? А он: «Неужто и посмотреть нельзя?»

— Слушай, Василий Дмитриевич, а ты поговори с ним всерьез, — загорелся Чугурин какой-то своей мыслью. — Если и впрямь заинтересовался? Рабочий с такой смекалкой порою и инженеру может дать фору.

30

Никогда еще не жил Сергей Тимофеевич такой полной, содержательной жизнью, как в эти весенние дни послесъездовского всенародного энтузиазма. А тут еще напомнил о себе Юлий Акимович: прислал весточку из Москвы, поздравил с приближающимся Днем Победы, сообщил, что после праздников намеревается приехать... И лишь печалил Сергея Тимофеевича разрыв с Пташкой, не давала покоя мысль, что на общем празднике Пантелей будто обделен радостью и счастьем, что в этом повинен не только сам, но и он, Пыжов, не сумевший найти дорогу к оскорбленному сердцу бывшего друга. Эти тяжкие раздумья приходили к Сергею Тимофеевичу в ночные часы. Тогда он беспокойно ворочался, выходил на кухню курить, снова укладывался. И Настенька, все понимающая Настенька, вздохнув, молча поглаживала его разгоряченный лоб.

Пыжов и Пташка временами видели друг друга, чаще — издали. Но бывало, дороги их пересекались, и они сходились вплотную. Однако ни у того, ни у другого не хватало решимости первому сделать к сближению необходимый шаг. Очевидно, их удерживали не взаимные, уже перегоревшие, обиды, а что-то более тонкое, скорее всего опасение остаться непонятыми. Особенно это касалось Сергея Тимофеевича, уже дважды отвергнутого и потому оказавшегося, помимо своей воли, за непреодолимым психологическим барьером. И Пантелей Харитонович, давно смирившийся с тем, что произошло, благодарный свату за то, что надоумил дочку прийти к родному отцу, внутренне готовый к примирению, всякий раз сникал — зрительная память цепко запечатлела искаженное болью, побелевшее лицо Сергея

Тимофеевича, его дрожащие руки, хватающиеся за стенку... Сам непримиримый к несправедливости, он думал, что такое нельзя ни забыть, ни простить, что теперь Пыжов может показать ему спину и не впустить в свой дом...

Так и сплывали дни в работе, общественных делах, семейных хлопотах. Как-то после смены Сергей Тимофеевич встретился в бытовке с Марьенко. Помылись, переоделись.

— Ну и характеры, что у тебя, Тимофеич, что у твоего свата, заговорил Марьенко. — В работе друг другу не уступаете, так то ясно. По чтоб чарку до сих пор вместе не выпить?!

— Не получается, — отозвался Сергей Тимофеевич. И рад бы, как говорится, в рай, да грехи не пускают.

— То я с Шумковым малость поцапался. Понимаешь, еле уломал его ввести Пташку в цеховой список тех, кого мы предлагаем наградить Ленинской медалью, а на парткоме поднялась разноголосица.

— На каком парткоме? Почему мне не сказали?

— Да вчера собирались. Райком экстренно списки затребовал. Мы быстренько сбежались. А ты как раз в кино был, что ли.

— Так как же с Пташкой решили? заволновался Сергей Тимофеевич.

— Отстояли.

— Вот за это — спасибо, — проговорил Сергей Тимофеевич. — Ну, что он там, Пантелей?

Марьенко помолчал и вдруг с сердцем сказал:

— Выпороть бы вас обоих, вот что!

— Если б помогло, — горько усмехнулся Сергей Тимофеевич, — я не против — подставлю...

— Да! — воскликнул Марьенко. — Григорий Пыжов, говорят, твой дядька? Григорий Авдеевич?

То дед Авдей со снохой прижили... Полицаем был тут.

— Значит, он. В Минске судили предателей. Они, сволочи, отсюда на Белоруссию двинули, еще и там кровавые следы пооставляли. Большой материал в сегодняшней областной газе те. Специального корреспондента туда посылали.

— Смотри-ка, — и удивился, и восхитился Сергей Тимофеевич, столько лет прошло, а сцапали-таки подлеца.

— Совсем под другой фамилией работал звероводом норковой фермы на острове Путятин в Тихом океане.

— На краю света нашли!

Отыскали, — сказал Марьенко. Па процессе огласили и акт Государственной комиссии по расследованию гитлеровских злодеяний, что был в Алеевке составлен о расстреле ребят в нашем карьере... Дыкин уже отжил свое. Комендант Файге в Канаде нашел пристанище — его заочно судили. В общем, вышку схлопотали.

— Собакам — собачья смерть, — жестко сказал Сергей Тимофеевич.

Дома, перечитывая газетный отчет об этом процессе, Сергей Тимофеевич силился представить себе Григория и не мог. То он виделся семи-восьмилетним, перед тем как их раскулачили и увезли, то лесовиком, поскольку имел дело со зверьем — нелюдимым, заросшим дремучей бородой, такой как была у деда Авдея. И никак не укладывалось в голове, что он имел семью, присматривал за норками — ценными пушными зверьками, содержащимися в клетках, и считался передовиком производства. Перед тем как обосновался на постоянном месте жительства, колесил по стране с паспортами своих жертв, путал следы...

В сознании Сергея Тимофеевича так и не прорисовался с достаточной отчетливостью облик матерого Григория — злобного, затаившегося врага, которого, наконец, настигло справедливее возмездие. Зато очень ярко в памяти всплыл трусливый и ехидный Гринька, и то, как еще тогда, в раннем детстве, залегла между ними уже не детская, подсознанием подсказанная вражда. Как он, Сергей, будучи на год моложе, колотил своего дядьку, обжиравшегося сдобными калачами, намазанными вареньем. А ему, Сережке, в те годы мама не могла дать сдобного калача. И варенье у них было лишь тыквенное. Но он все равно не воспользовался угощением, когда однажды дядька Михайло чуть ли не насильно сунул ему в руку калач, а выбросил его их кобелю и крикнул, убегая, что они свой хлеб едят.

Да, старожилы Крутого Яра, Алеевки только и говорили в эти дни о Гришке Пыжове, его злодеяниях, вспоминали годы оккупации, погибших односельчан, — всех поименно, — лежащих теперь в братской могиле. Жалели, что так поздно нашла преступника кара, и радовались, что все же свершилась эта кара. Кондрат Юдин повторил когда-то давно сказанное, но уже как о покойнике: «Лют был Авдеев вышкребок...» Поговорили о нем, и предали забвению.

А весна расширяла фронт работ. Жизнь полнилась новыми делами и событиями. Торжественно отпраздновали заводчане столетие Ильича. И вскоре вновь собрались в своем Дворце — большую группу коксохимиков награждали юбилейными ленинскими медалями.

Один за другим поднимались награжденные на сцену. Секретарь райкома Каширин с какой-то особой торжественностью называл фамилии, имена и отчества тех, кто удостоен высокой награды, поздравлял, пожимал руки. Вот и Пташка уже спускается со сцены. А очередным но алфавиту назван Пыжов Сергей Тимофеевич...

Они встретились в проходе между сценой и первым рядом стульев зрительного зала, замешкались, подавшись в одну и ту же сторону, затем — в другую, ну точно, как бывает на улице, когда надо кому-то просто постоять на месте, чтобы разойтись. А они остановились оба. В зале стало тихо и тревожно... Потом сидевшие неподалеку от них в первом ряду, рассказывали, будто Сергей Тимофеевич сказал: «Переплелись, сват, наши дороги — не разминуться...» Это те, ближние, слышали, а все остальные лишь видели, как они замерли друг против друга и вдруг... обнялись. Тогда грохнули аплодисменты и зала, и президиума. Да еще Чугурин выкрикнул:

— Давно бы так, старые петухи!

Прокатилась новая волна аплодисментов, и расцвели улыбками лица, потому что здесь все были свои, заводские, и всем хотелось, чтобы добро и счастье всегда сопутствовали этим двум породнившимся рабочим семьям...

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Весело бежал трамвай, позванивал, постукивал на стыках рельсов. А на проплывающий мир, раздавив нос о стекло, во все глаза смотрел малец, временами спрашивал: «А это со, деда?..» Или комментировал увиденное: «Ого, какая масына плодымососила...» И, не оглядываясь, теребил деда ручонкой за пиджак.

— Где твой нос, Тимофей! — строго спросил Сергей Тимофеевич. — Опять — в стекле?!

Внук обернулся к нему:

— Деда, ты зе не понимаес — так виднее.

— Вот я тебе задам, — проворчал Сергей Тимофеевич. Достал платочек, вытер внуку лицо: — Уже не нос, а грязная пуговка.

Рядом сидел Марьенко, качнул головой, чуть ли не с завистью проронил:

— Ну и цепкий же твой род, Тимофеевич. Вон какой шустрый малый — через все кордоны в жизнь пробился.

— Пыжовы — такие, — пряча улыбку, отозвался Сергей Тимофеевич. — Гагаи. От двух народов силу взяли.

— А это, значит, с пупенков дорогу на завод показываешь?

— Так оно верней.

— А мы на заводе огонь смотлели, — вмешался Тимка в разговор.

— Будет тебе, Тимофей, хвастать, — сделал ему замечание Сергей Тимофеевич. — Не люблю хвастунов и задавак.

Они вышли на предпоследней остановке и двинулись по степной дороге в сторону от завода. Малыш топал рядом с дедом, распевал: «А я иглаю на галмоске...»

Побежал за бабочкой — не догнал.

Вспугнул кузнечика и начал за ним охотиться...

А Сергей Тимофеевич шел не торопясь, вдыхая полной грудью ароматы летней степи. Поднялся на взгорок, вовсе не подозревая, что именно отсюда когда-то обозревали бескрайние и пустынные ковыльно-типчаковые просторы всадники, преследовавшие его далекого пращура. Поджидая внука, Сергей Тимофеевич огляделся и не мог оторвать глаз от открывшейся перед ним красоты. Рядом и дальше на юг простирались возделанные поля, по которым зашагали вдаль стальные опоры высоковольтки; невдалеке, над поливными огородами, в струях дождевальных установок играли, переливались радуги; вот их завод громадится строгими очертаниями, к нему и от него по шоссейке бегут и бегут, торопятся автомашины; в зелени скрывается старый одноэтажный поселок, возле вокзала высятся осокори, посаженные еще в конце минувшего века, когда строили здесь железную дорогу; как на ладони виден новый многоэтажный белокаменный городок, в котором он, Сергей Тимофеевич Пыжов, теперь живет с семьей; вон и красно-желтый, словно игрушечный, трамвайчик мелькнул в зелени; почти по линии горизонта, беззвучно, как в немом кино, электровоз катил длинный состав, а за ним в знойной дымке синели терриконы горловских шахт... И над всем этим обетованным миром распростерся голубой купол, расписанный молочно-белым следом, оставленным сверхзвуковым самолетом, серебристой иглой вонзившимся в небо.

— Гай-гай!!! — закричал Сергей Тимофеевич в избытке захлестнувших его чувств. — Гай-гай!!!

Тимка, склонив к плечу русую, отсвечивающую золотинкой голову, снизу вверх смотрел на деда с любопытством и недоумением, будто пытаясь понять, чего он раскричался, А Сергей Тимофеевич подхватил его, поднял.

— Смотри, внук! Смотри!.. — выкрикивал, поворачиваясь во все стороны. — Вот плоды трудов человеческих! Твое все это! Расти, поднимайся, сделай землю родную еще краше, отдай ей разум, руки, сердце! И то же самое детям своим завещай!..

Конечно, маленький Тимофей Пыжов еще не мог понять всего этого, но Сергей Тимофеевич думал, что так оно и будет, был уверен в этом, потому что нет конца Человеку, его стремлению к совершенству, его добрым делам на своей Земле.


Загрузка...