ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XXV

Путешественник, который в настоящее время захотел бы посетить покрытые снегом горы, опоясывающие Смиазенское озеро подобно белому поясу, не найдет и следа того, что норвержцы семнадцатого столетие называли Арбарскими развалинами. Никогда не могли узнать в точности, от какого человеческого сооружение, от какого рода постройки произошли эти руины, если можно им дать это название.

Выйдя из леса, которым поросла южная сторона озера, миновав отлогость, усеянную там и сям обломками скал и башен, очутишься перед отверстием сводчатой формы, ведущим в недра горы. Это отверстие, теперь совсем засыпанное обвалом земли, служило входом в род галереи, высеченной в скале и проникавшей насквозь через всю гору.

Эта галерее, слабо освещаемая через конические отдушины, проделанные в нескольких местах в своде, примыкала к продолговато-овальной зале, наполовину высеченной в скале и оканчивающейся каменной циклопической постройкой. В глубоких нишах вокруг залы виднелись гранитные фигуры грубой работы. Некоторые из этих таинственных идолов, упавшие с своих пьедесталов, в беспорядке валялись на плитах среди прочих бесформенных обломков, заросших травою и мохом, в котором шныряли ящерицы, пауки и другие отвратительные насекомые, водящиеся на земле и в развалинах.

Свет проникал сюда только через дверь, противоположную входу в галерею. Дверь эта имела с одной стороны стрельчатую форму, грубую, неопределенную, очевидно случайно приданную ей архитектором. Хотя она начиналась от пола, ее скорее можно было назвать окном, так как она открывалась над глубокой пропастью; неизвестно куда могли вести три или четыре уступа, нависшие над бездной снаружи и под описанной страшной дверью.

Зала эта представляла собой внутренность гигантской башни, которая издали, со стороны пропасти, казалось одной из горных вершин. Башня эта высилась одиноко и, как было уже сказано, никто не знал, к какому зданию она принадлежала. Только на верху ее, на площадке, неприступной даже для самого отважного охотника, виднелась масса, которую издали можно было принять или за покосившуюся скалу или за остаток колоссальной аркады. Вот эта-то башня и обрушившаяся аркада известны были в народе под названием Арбарских развалин. Относительно происхождение такого название знали не больше, как и относительно происхождение этого монументального сооружения.

На камне, лежащем посреди этой эллиптической залы, сидел малорослый человек, одетый в звериные шкуры, которого мы уже несколько раз встречали на страницах этого рассказа.

Он сидел спиною к свету, или, вернее сказать, к неясным сумеркам, проникавшим в мрачную башню, когда солнце высоко стояло на горизонте. При этом естественном освещении, которое никогда сильнее не освещало внутренности башни, невозможно было различить, над каким предметом нагнулся малорослый.

По временам слышались глухие стенание, по-видимому исходившие от этого предмета, судя по слабым движениям, которые он производил. По временам малорослый выпрямлялся, поднося к губам своим чашу, по форме напоминавшую человеческий череп, наполненную какой то дымящейся жидкостью, цвета которой невозможно было разобрать и которую он смаковал большими глотками.

Вдруг он поспешно вскочил.

— Кажется, кто-то идет по галерее; уж не канцлер ли это обоих королевств.

Эти слова сопровождались взрывом страшного хохота, перешедшего в дикое рычанье, в ответ на которое вдруг послышался из галереи вой.

— А! — пробормотал обитатель Арбарских развалин. — Если это и не человек, то все же враг: это волк.

Действительно, огромный волк появился под сводом галереи, остановился на мгновение и затем на брюхе пополз к человеку, устремив на него глаза, пылающие, как уголья в темноте. Малорослый глядел на него, не двигаясь с места и скрестив руки на груди.

— А! Серый волк, самый старый волк Смиазенских лесов. Здорово, волк; глаза твои разгорелись; ты проголодался и заслышал запах трупа. Скоро ты сам станешь приманкой для голодных волков. Добро пожаловать, смиазенский волк; мне давно уж хотелось померяться с тобой силами. Говорят, что ты так стар, что не можешь даже умереть. Ну, завтра этого не скажут.

С страшным воем животное отскочило назад и затем одним прыжком кинулось на малорослого.

Тот не отступил ни на шаг. С быстротою молнии сдавил он правой рукой брюхо волка, который, поднявшись на задние лапы, передними уперся в его плечи; а левой защищал свое лицо от разверстой пасти врага, схватив его за горло с такой силой, что животное, принужденное вытянуть голову, едва в силах было испустить жалобный вой.

— Смиазенский волк, — сказал малорослый с торжествующим видом, — ты раздираешь мой плащ, но его заменит твоя шкура.

После этого победоносного крика, он пробормотал что-то на странном наречии, и в эту минуту конвульсивное усилие задыхающегося волка заставило его споткнуться о камни, которыми усеян был пол. Оба упали и рев человека слился с воем дикого зверя.

Принужденный при падении выпустить горло волка, малорослый чувствовал уже, что острые зубы впились в его плечи, как вдруг, катаясь по полу, схватившиеся враги наткнулись на огромную косматую белую массу, лежавшую в самом темном углу залы.

То был медведь, с ревом проснувшийся от крепкого сна.

Лишь только это животное лениво раскрыло глаза и приметило борьбу, с яростью устремилось оно не на человека, а на волка, бравшего в эту минуту перевес, свирепо схватило его пастью поперек тела и таким образом освободило его двуногого противника.

Малорослый вместо того, чтобы поблагодарить зверя за такую серьезную услугу, поднялся с пола весь в крови и кинувшись на медведя, нанес ему страшный удар ногой в брюхо, как хозяин, наказывающий провинившуюся собаку.

— Фриенд! Кто тебя звал? Зачем ты суешься? — яростно вскричал он, скрежеща зубами.

— Пошел прочь! — заревел он нечеловеческим голосом.

Медведь, получив удар ногой от человека и укушенный волком, жалобно зарычал; повесив тяжелую голову, он выпустил из пасти голодного зверя, который с новым бешенством накинулся на человека.

Между тем как борьба волка с человеком снова возгорелась, прогнанный медведь тяжело опустился на свое прежнее место и, равнодушно посматривая на разъярившихся врагов, невозмутимо принялся поглаживать свою белую морду попеременно обеими лапами.

Но в ту минуту, когда старый смиазенский волк снова бросился на малорослого, тот быстро схватил окровавленную морду зверя и с неслыханной силой и ловкостью сдавил его пасть руками. Волк отбивался в порыве ярости и боли; густая пена оросила его стиснутые зубы, глаза, как бы распухшие от злобы, казалось, готовы были выскочить из орбит.

Из двух противников тот, чьи кости дробились от острых зубов, чье мясо яростно раздиралось когтями, был не человек, но свирепый зверь; тот же, чей рев отличался особенной дикостью и неистовством, был не хищный зверь, но человек.

Наконец малорослый, собрав все свои силы, истощенные продолжительным сопротивлением старого волка, стиснул его морду обеими руками с такой силой, что кровь хлынула из ноздрей и пасти животного; пылающие глаза его потухли и полузакрылись; он зашатался и бездыханный упал к ногам своего победителя. Только слабые, продолжительные движение хвоста и конвульсивная дрожь, по временам пробегавшая по его членам, показывали, что жизнь еще не совсем покинула зверя.

Но вот издыхающее животное скорчилось в последних судорогах и признаки жизни исчезли.

— Ты умер, волк! — произнес малорослый, презрительно толкнув его ногою. — И неужели ты рассчитывал еще пожить на белом свете, встретившись со мною? Ты не станешь более неслышными шагами бегать по снегу, почуяв запах и след добычи; ты сам теперь будешь достоянием волков и ястребов! Как много путешественников, заблудившихся у Смиазенского озера, истребил ты на своем долгом веку, представляющем ряд убийств и резни; теперь ты сам мертв и, к сожалению, не станешь более пожирать людей!

Вооружившись острым камнем, он опустился на теплый и трепещущий еще труп волка, перерезал связки сочленений, отделив голову от туловища, распорол шкуру на брюхе во всю длину, стянул ее, подобно тому, как снимают одежду, и в одно мгновение ока от страшного смиазенского волка остался лишь голый, окровавленный остов. Вывернув наружу голую мокрую сторону, испещренную длинными кровавыми венами, он накинул шкуру на свои истерзанные волчьими зубами плечи.

— Поневоле, — проворчал он сквозь зубы, — завернешься в звериную шкуру, когда человечья слишком тонка, чтобы защитить от холода.

Между тем как он рассуждал таким образом с собою, став еще более отвратительным от своего отвратительного трофея, медведь, очевидно соскучившись в бездействии, крадучись приблизился к находившемуся в тени предмету, о котором мы упомянули в начале главы, и вскоре из этого темного угла залы послышался стук зубов, прерываемый слабыми, болезненными стонами агонии.

Малорослый обернулся.

— Фриенд! — закричал он грозным голосом. — Ах! Подлый Фриенд! Сюда!

Схватив огромный камень, он швырнул его в голову чудовища, которое, оглушенное ударом, медленно удалилось от места своего пиршества и, облизывая свои красные губы, с тяжелым дыханьем улеглось у ног малорослого, подняв к небу свою огромную голову и изогнув спину, как бы прося извинить свою дерзость.

Тогда начался между двумя чудовищами — обитатель Арбарских развалин вполне заслуживал подобное название — выразительный обмен мыслей ворчанием. Тон человеческого голоса выражал власть в гнев, тон медвежьего был умоляющий и покорный.

— Возьми, — сказал наконец человек, указывая искривленным пальцем на ободранный труп волка, — вот твоя добыча, и не смей трогать мою.

Обнюхав тело волка, медведь опустил голову с недовольным видом и взглянул на своего повелителя.

— Понимаю, — проговорил, малорослый, — мертвечина тебе претит, а тот еще трепещет… Фриенд, ты не меньше человека прихотлив в своих наслаждениях; тебе хочется, чтобы пища твоя жила еще, когда ты ее раздираешь; тебе нравится ощущать, как добыча умирает на твоих зубах; ты наслаждаешься только тем, что страдает, и в этом отношении мы сходимся с тобой… Я ведь не человек, Фриенд, я выше этого презренного отродья, я такой же хищный зверь как и ты… Мне хотелось бы, чтобы ты мог говорить, товарищ Фриенд, чтобы сказать мне, подобно ли твое наслаждение моему, — наслаждение, от которого трепещет твое медвежье нутро, когда ты пожираешь внутренности человека; но нет, я не хочу, чтобы ты заговорил, я боюсь, чтобы твой голос не напомнил мне человеческий… Да, рычи у моих ног тем рыком, от которого содрогается пастух, заблудившийся в горах; мне нравится твой рык как голос друга, так как он возвещает недруга человеку. Подними, Фриенд, подними твою голову ко мне; лижи мои руки языком, который столько раз упивался человеческой кровью… У тебя такие же белые зубы, как мои, и не наша вина, если они не так красны, как свежая рана; но кровь смывается кровью… Сколько раз из глубины мрачной пещеры видел я, как молодые кольские и оельмские девушки мыли голые ноги в воде потока, распевая нежным голосом, но твою мохнатую морду, твой хриплый, наводящий ужас на человека рев предпочитаю я их мелодичным голосам и мягким, как атлас, членам.

Когда он это говорил, чудовище лизало его руку, катаясь на спине у его ног и ласкаясь к нему подобно болонке, разыгравшейся на софе своей госпожи.

Особенно странным казалось то разумное внимание, с которым животное по-видимому ловило слова своего хозяина. Причудливые односложные восклицание, которыми пересыпал он свою речь, очевидно тотчас же были понимаемы зверем, который выражал свою понятливость, или быстро выпрямляя голову, или издавая горлом глухое ворчанье.

— Люди говорят, что я избегаю их, — продолжал малорослый, — между тем как на самом деле они бегут при моем приближении; они делают со страху то, что делаю я из ненависти… Ты ведь знаешь, Фриенд, что я рад повстречать человека, когда проголодаюсь или когда меня томит жажда.

Вдруг приметил он, что в глубине галереи появился красноватый свет, постепенно усиливавшийся и слабо озарявший старые серые стены.

— Да вот один из них. Заговори об аде, сатана тотчас же покажет свои рога… Ей! Фриенд, — прибавил он, обращаясь к медведю, — вставай-ка!

Животное поспешно поднялось на ноги.

— Ну, следует наградить твое послушание, удовлетворив твой аппетит.

С этими словами человек нагнулся к предмету, лежавшему на земле. Послышался хруст костей, разрубаемых топором; но к нему не примешивалось ни вздоха, ни стона.

— Кажется, — пробормотал малорослый, — нас только двое осталось в живых в Арбаре… Возьми, друг Фриенд, докончи начатое тобой пиршество.

Он бросил к наружной двери, которую мы описали читателю, то, что оторвал от предмета, валявшегося у его ног. Медведь бросился к своей добыче с такой жадностью, что самый быстрый взор не успел бы приметить, что кинутый кусок имел форму человеческой руки, покрытой зеленой материей мундира Мункгольмских стрелков.

— Вот, сюда приближаются, — пробормотал малорослый, устремив взгляд на усиливавшийся мало-помалу свет. — Товарищ Фриенд, оставь меня одного… Ну! скорее!

Чудовище, повинуясь приказанию, подошло к двери и пятясь задом исчезло в ней, с довольным рычанием унося в пасти свою отвратительную добычу.

В эту же минуту человек высокого роста появился у входа в галерею, в мрачной глубине которой все еще виднелся слабый отблеск огня. Вновь прибывший закутан был в темный длинный плащ и держал в руке потайной фонарь, яркий фокус которого направил на лицо малорослого обитателя Арбарских развалин.

Тот, все сидя на камне с скрещенными на груди руками, вскричал:

— Не в добрый час пришел ты сюда, привлеченный расчетом, а не случайностью.

Незнакомец, ничего не отвечая, казалось, внимательно рассматривал своего собеседника.

— Смотри, смотри на меня, — продолжал малорослый, поднимая голову, — кто знает, может быть через час ты уже не в состоянии будешь похвастаться, что меня видел.

Вновь прибывший, обведя светом фонаря всю фигуру говорившего, по-видимому был более изумлен, чем испуган.

— Ну, чему же ты удивляешься? — спросил малорослый с хохотом, похожим на треск разбиваемого черепа. — У меня такие же руки и ноги как у тебя, только члены мои не будут, как твои, добычей диких кошек и ворон.

Незнакомец ответил наконец хотя уверенным, но тихим голосом, как бы опасаясь только, чтобы кто-нибудь его не подслушал:

— Выслушай меня, я прихожу к тебе не врагом, а другом…

Малорослый перебил его:

— Зачем же в таком случае ты сбросил с себя человеческий образ?

— Я намерен оказать тебе услугу, если только ты тот, кого я ищу…

— То есть ты намерен воспользоваться моими услугами. Напрасный труд! Я оказываю услуги только тем, кому надоела жизнь.

— Из твоих слов я вижу, что ты именно тот человек, которого мне нужно, — заметил незнакомец, — но меня смущает твой рост… Ган Исландец великан, не может быть, чтобы ты был Ган Исландец.

— Вот в первый раз еще сомневаются в этом передо мною.

— Как! Так это ты!

С этим восклицанием незнакомец приблизился к малорослому.

— Но говорят, что Ган Исландец колоссального роста?

— Придай славу мою к росту и увидишь, что я выше Геклы.

— Неужели! Но пожалуйста отвечай толком, точно ли ты Ган, родом из Клипстадура в Исландии?

— Не словами отвечаю я на подобный вопрос, — промолвил малорослый, поднимаясь с своего сиденья, и взгляд, который он кинул на неблагоразумного незнакомца, заставил последнего отступить шага на три.

— Пожалуйста, ограничься этим взглядом, — вскричал незнакомец почти умоляющим голосом и посматривая на порог галереи, как бы раскаиваясь, что переступил его. — Твои личные выгоды привели меня сюда…

Войдя в залу, вновь прибывший, мельком взглянув на малорослого, мог сохранить свое хладнокровие; но когда обитатель Арбарских развалин поднялся с лицом тигра, с мощными членами, окровавленными плечами, едва прикрытыми еще свежей шкурой, с огромными руками, вооруженными когтями, и с пылающим взором, отважный незнакомец содрогнулся, подобно неосмотрительному путнику, который, полагая, что ласкает угря, вдруг почувствует жало змеи.

— Мои выгоды? — повторило чудовище. — Уж не пришел ли ты сообщить мне, что можно отравить какой-нибудь источник, сжечь какую-нибудь деревню или перерезать горло какому-нибудь мункгольмскому стрелку?..

— Может быть. Выслушай меня. Норвежские рудокопы взбунтовались, а тебе известно, какими бедствиями сопровождается каждое возмущение…

— Да, убийством, насилием, святотатством, пожаром, грабежом.

— Все это я предлагаю тебе.

Малорослый расхохотался.

— Нуждаюсь я в твоем предложении!

Свирепая насмешка, звучавшая в этих словах, заставила снова содрогнуться незнакомца. Однако он продолжал:

— От имени рудокопов я предлагаю тебе стать во главе возмущения.

Одну минуту малорослый хранил молчание. Вдруг на мрачной физиономии его появилось выражение адской злобы.

— Так ты от их имени предлагаешь мне? — спросил он.

Этот вопрос, по-видимому, смутил вновь прибывшего; но он успокоился, будучи уверен, что остался неузнанным своим страшным собеседником.

— Для чего же взбунтовались рудокопы? — спросил последний.

— Чтобы освободиться от тягости королевской опеки.

— Только для того? — спросил малорослый тем же насмешливым тоном.

— Они хотят также освободить мункгольмского узника.

— Так это единственная цель восстания? — повторил малорослый тем же тоном, приводившим в смущение незнакомца.

— Я не знаю другой, — пробормотал он.

— А! Ты не знаешь другой!

Эти слова произнесены были тем же ироническим тоном. Незнакомец, чтобы скрыть смущение, вызванное ими, поспешно вытащил из под плаща тяжелый кошелек, который кинул к ногам чудовища.

— Вот плата за твое предводительство.

Малорослый оттолкнул кошель ногою.

— Не надо. Неужто ты думаешь, что если бы мне понадобилось твое золото или кровь, я стал бы дожидаться твоего позволения.

Незнакомец отступил с жестом удивление и почти ужаса.

— Этот подарок королевские рудокопы поручили мне передать тебе…

— Не надо, еще раз говорю тебе. На что мне золото? Люди охотно продают свою душу, но никогда — жизнь. Ее надо брать силою.

— Так я передам предводителям рудокопов, что грозный Ган Исландец не хочет принять начальство над ними?…

— Не приму.

Эти слова, произнесенные отрывистым тоном, по-видимому, неприятно поразили мнимого посланца возмутившихся рудокопов.

— Так не примешь? — спросил он.

— Нет! — ответил малорослый.

— Ты отказываешься принять участие в мятеже, который принесет тебе столько выгод!

— Я предпочитаю один грабить фермы, опустошать деревни, убивать крестьян и солдат.

— Но подумай, что, приняв предложение рудокопов, ты можешь быть уверен в своей безнаказанности.

— Что же, все именем рудокопов обещаешь ты мне безнаказанность? — спросил смеясь малорослый.

— Не скрою от тебя, — отвечал незнакомец с таинственным видом, — что обещаю это от имени могущественного лица, заинтересованного в восстании.

— Да само это могущественное лицо, уверено ли оно, что его не вздернут на виселицу?

— Если бы ты знал его, ты не стал бы так недоверчиво качать головой.

— А! В самом деле! Кто же это такой?

— Я не имею права открыть его имя.

Малорослый приблизился и хлопнул по плечу незнакомца все с тем же сардоническим смехом.

— Хочешь, я назову тебе его?

Движение испуга и уязвленной гордости вырвалось у человека в плаще. Он не ожидал такого грубого вызова и дикой фамильярности чудовища.

— Ты смешон, — продолжал малорослый, — не подозревая, что я знаю все. Это могущественное лицо — великий канцлер Дании и Норвегии, а великий канцлер Дании и Норвегии — ты.

В самом деле, это был граф Алефельд. Прибыв к Арбарским развалинам, на пути к которым мы оставили его с Мусдемоном, он захотел сам лично склонить на свою сторону разбойника, совсем не подозревая, что тот его знал и ждал. Никогда в последствии граф Алефельд, при всем своем лукавстве и могуществе, не мог открыть, каким образом Ган Исландец приобрел эти сведения. Была ли тут измена Мусдемона? Положим, что именно Мусдемон внушал благородному графу мысль лично повидаться с разбойником; но какую выгоду мог он извлечь из такого вероломства? Не нашел ли сам разбойник у какой-нибудь из своих жертв бумаги, относящиеся к предприятию, задуманному великим канцлером? Но кроме Мусдемона, Фредерик Алефельд был единственное живое существо, которому известны были планы канцлера, и, при всей его легкомысленности, он не был на столько безумен, чтобы выдать подобную тайну. К тому же он находился в Мункгольмском гарнизоне, по крайней мере так думал великий канцлер. Тот, кто прочтет до конца описываемую сцену, хотя подобно графу Алефельду не решит этой проблемы, тем не менее убедится насколько достоверно было последнее предположение.

Одним из выдающихся качеств графа Алефедьда было присутствие духа. Услышав свое имя, столь грубо произнесенное малорослым, он не в силах был подавить крик удивление, но в одно мгновение ока на его бледном, надменном лице выражение испуга и удивление сменилось спокойствием и твердостью.

— Ну да! — сказал он. — Я буду с тобой откровенен; я действительно великий канцлер. Но будь же и ты откровенен со мною…

Взрыв хохота малорослого прервал его речь.

— Разве надо было упрашивать меня открыть тебе мое и твое имя?

— Скажи мне по правде, почему ты узнал меня?

— Разве тебе никто не говорил, что Ган Исландец видит даже сквозь горы?

Граф хотел настоять на своем.

— Считай меня своим другом…

— Твою руку, граф Алефельд! — грубо вскричал малорослый.

Взглянув в лицо министру, он продолжал:

— Если бы наши души оставили в эту минуту наши тела, мне сдается, — сам дьявол призадумался бы, которая из них принадлежит чудовищу.

Надменный вельможа закусил губы, но, колеблясь между страхом к разбойнику и необходимостью сделать из него послушное орудие своих планов, он не высказал своего отвращения.

— Не пренебрегай твоими выгодами. Стань во главе восстание и будь уверен в моей признательности.

— Канцлер Норвегии! Ты уверен в успехе твоего предприятие подобно старой бабе, мечтающей о платье, которое она соткет из ворованной пеньки, — а между тем кошка своими когтями перепутает всю пряжу.

— Еще раз говорю тебе, обдумай, прежде чем отвергать мое предложение.

— Еще раз я, разбойник, говорю тебе, великому канцлеру обоих королевств, нет.

— Я ждал другого ответа после важной услуги, которую ты уже оказал мне.

— Какой услуги? — спросил разбойник.

— Разве не тобой убит капитан Диспольсен? — ответил канцлер.

— Весьма возможно, граф Алефельд. Я не знаю его. Что это за человек?

— Как! Разве в твои руки не попал случайно железный ящик, который был при нем?

Этот вопрос, по-видимому, привлек внимание разбойника.

— Постой, — сказал он, — я действительно припоминаю человека и железный ящик. Дело было на Урхтальских берегах.

— В крайнем случае, — продолжал канцлер, — если ты отдашь мне этот ящик, признательность моя будет безгранична. Скажи мне, что сталось с этим ящиком, который должно быть не миновал твоих рук?

Высокородный министр с такой живостью настаивал на этом вопросе, что разбойник, по-видимому, изумился.

— Надо думать, что этот железный ящик имеет громадную важность для твоей милости, канцлер Норвегии?

— Да.

— Чем наградишь ты меня, если я скажу тебе, где его найти?

— Всем, что только ты захочешь, любезный Ган Исландец.

— Ну! Так я тебе не скажу.

— Полно, ты шутишь! Подумай, какую услугу окажешь ты мне.

— Именно об этом я и думаю.

— Обещаю тебе громадное богатство, выпрошу тебе прощение у короля.

— Попроси лучше себе! — сказал разбойник. — Слушай же, великий канцлер Дании и Норвегии: тигры не истребляют гиен. Я намерен выпустить тебя отсюда живым, потому что ты злодей и каждое мгновение твоей жизни, каждая мысль, родившаяся в твоем уме, влекут за собою несчастие людям и новое преступление для тебя. Но не возвращайся сюда более, предупреждаю тебя: моя ненависть не щадит никого, даже изверга. Что же касается твоего капитана, не льсти себя мыслью, что я убил его для тебя. Мундир погубил его, подобно вот этому презренному, которого я умертвил тоже не в угоду тебе.

С этими словами он схватил благородного графа за руку и подвел его к трупу, лежавшему в тени. В ту минуту, когда он замолчал, свет потайного фонаря упал на этот предмет, который на самом деле оказался изуродованным трупом в офицерском мундире мункгольмских стрелков.

Канцлер приблизился к нему с содроганием ужаса, и вдруг взор его упал на бледное окровавленное лицо мертвеца. Раскрытые посинелые губы, всклокоченные волосы, багровые щеки, потухшие глаза, все это не помешало ему узнать покойника. Страшный крик вырвался из груди графа:

— Боже мой! Фредерик! Сын мой!

Нельзя сомневаться, что сердца, по-видимому самые черствые, самые загрубелые, всегда таят в изгибах своих некоторую чувствительность, неведомую им самим, которая, как таинственный свидетель и будущий мститель, кажется скрытой в страстях и пороках. Она хранится там как бы для того, чтобы со временем наказать преступника. Молчаливо ждет она своего часа. Нечестивец носит ее в своей груди, не ощущая ее присутствие, так как обыкновенные огорчение не в силах пробить толстой коры эгоизма и злобы, которая ее окружает.

Но когда редкое истинное горе жизни внезапно поразит человека, оно, подобно кинжалу, погружается в глубину души. Тогда просыпается в несчастном злодее неведомая дотоле чувствительность, тем более жестокая, чем долее она скрывалась, тем более мучительная, чем менее давала она знать о себе прежде. Истинное горе глубоко запускает жало свое в сердце, чтобы нанести ему тяжелую рану.

Натура просыпается и сбрасывает с себя оковы, она повергает несчастного в безысходное отчаяние, причиняет ему невыносимые мучения. Он изнемогает под тяжестью страданий, над которыми так долго издевался. Самые противоположные мучение раздирают сразу его сердце, которое, как бы охваченное мрачным оцепенением, становится добычею страшных пыток. Кажется, будто ад вселяется в человеческую жизнь, внося в нее нечто хуже отчаяния.

Граф Алефельд, сам того не зная, любил своего сына, так как ему неизвестна была измена жены. Фредерик, прямой наследник его имени, по мнению графа, вполне заслуживал этот титул. Полагая, что он не оставлял Мункгольма, как далек был граф Алефельд от мысли найти его в Арбарских развалинах, найти мертвым! А между тем, он был тут, окровавленный, без признака жизни; нельзя было усомниться, что это не он.

Можно представить себе, что творилось в душе графа, когда, одновременно с уверенностью в потере сына, возникло в ней сознание, что он любил его. Все ощущения, слабо изображенные на этих страницах, охватили его сердце подобно громовому удару. Сразу пораженный удивлением, испугом и отчаянием, он отшатнулся, ломая руки и повторяя жалобным голосом:

— Сын мой! Сын мой!

Разбойник захохотал. Трудно представить себе что-нибудь ужаснее смеха, слившегося с рыданиями отца над трупом сына.

— Клянусь предком моим Ингольфом! Кричи сколько душе угодно, граф Алефельд, ты его не разбудишь!

Вдруг его свирепое лицо омрачилось, глухим голосом он продолжал:

— Оплакивай твоего сына, я мщу за моего.

В эту минуту послышался шум поспешных шагов в галерее. Ган Исландец с удивлением оглянулся назад и увидал четырех рослых людей, ворвавшихся в залу с саблями наголо; пятый, приземистый толстяк, следовал за ними, держа в одной руке факел, в другой шпагу. Он был закутан в такой же темный плащ, как и великий канцлер.

— Ваше сиятельство, — произнес он, — мы слышали ваши крики и поспешили к вам на помощь.

Читатель, без сомнение, узнал уже Мусдемона и четырех вооруженных лакеев, составлявших свиту графа.

Когда яркое пламя факела осветило внутренность залы, вновь прибывшие остолбенели, пораженные ужасом при страшном зрелище, представившемся их взору. С одной стороны валялся окровавленный остов волка; с другой — обезображенный труп молодого офицера; далее его отец с исступленным взором, испускавший дикие вопли, а перед ним грозный разбойник, обративший к нападающим свое отвратительное лицо, выражавшее удивление, но без малейшего признака страха.

При виде неожиданной помощи, мысль о мщении мелькнула в голове графа и привела его от отчаяние к ярости.

— Смерть разбойнику! — вскричал он, обнажая свою шпагу. — Он убил моего сына!.. Смерть ему! Смерть!

— Он убил господина Фредерика? — сказал Мусдемон, но свет факела, который он держал в руке, не показал ни малейшего волнение на лице его.

— Смерть! Смерть! — повторял граф в исступлении.

Все шестеро бросились на разбойника. Изумленный быстрым нападением, он отступил к отверстию, выходившему над пропастью, с свирепым ревом, выражавшим скорее ярость, чем испуг.

Шесть шпаг были направлены против него, но взоры его сверкали ярче, черты лица имели более угрожающее выражение, чем у нападающих. Он схватил свой каменный топор и, принужденный численностью противников ограничиться лишь обороной, стал вертеть им с такой быстротой, что круг вращение топора служил ему как бы щитом. Тысячи искр отскакивали с звоном от острие шпаг, ударявшихся о лезвие топора; но ни один клинок не коснулся тела разбойника. Однако, утомленный предшествовавшей борьбой с волком, он мало-помалу отступал назад и вскоре увидел себя припертым к двери, открывавшейся над пропастью.

— Друзья, — вскричал граф, — смелее! Сбросим в пропасть чудовище!

— Скорее звезды упадут туда с неба! — возразил разбойник.

Между тем нападающие удвоили пыл и отвагу, приметив, что малорослый принужден был спуститься на первую ступень, нависшую над бездной.

— Ну, толкайте! — кричал великий канцлер. — Еще одно усилие и он полетит в бездну! Злодей! Ты совершил свое последнее преступление. Смелее, товарищи, смелее!

Не отвечая ни слова, разбойник правой рукой продолжал размахивать своим страшным топором, левой же схватил рог, висевший у пояса и, поднеся к губам, извлек из него несколько хриплых протяжных звуков. Тотчас же в ответ на них из пропасти послышалось рычанье.

Несколько мгновений спустя, в ту минуту, когда граф и его клевреты, все наступая на малорослого, принудили его спуститься на вторую ступень, на закраине отверстия появилась вдруг огромная голова белого медведя. Пораженные удивлением, смешанным с ужасом, наступающие отшатнулись от двери.

Медведь тяжело взобрался по ступеням лестницы, раскрыв окровавленную пасть и оскалив острые зубы.

— Спасибо, мой храбрый Фриенд! — вскричал разбойник.

Воспользовавшись изумлением противников, он бросился на спину зверя, который стал спускаться, пятясь задом и обратив свою угрожающую пасть к врагам своего хозяина.

Вскоре опомнившись от изумление, они увидали медведя, который уносил от них разбойника, спускаясь в пропасть так же, как и вылез из нее, то есть цепляясь за старые стволы дерев и выступы скал. Они хотели было сбросить на него каменную глыбу, но прежде чем успели сдвинуть с места древний кусок гранита, лежавший там спокон веку, разбойник и его чудный конь исчезли в пещере.

XXVI

Да, глубокий смысл часто таится в том, что люди называют случайностью. Какой-то таинственный перст как бы указывает событиям их путь и цель. Мы жалуемся на капризы фортуны, на причуды судьбы, как вдруг из этого хаоса блеснет или страшная молния, или светлый луч, — и мудрость человеческая смиряется перед высокими поучениями рока.

Если бы, например, когда Фредерик Алефельд рисовался в пышном салоне перед взорами копенгагенских красавиц великолепием своего костюма, тщеславился своим чином и самонадеянностью своих суждений; если кто-нибудь одаренный даром провидение явился бы тогда смутить его легкомысленный ум грозным предвещанием, сказал бы ему, что этот блестящий мундир, составлявший всю его гордость, послужит некогда к его гибели, что чудовище во образе человеческом станет упиваться его кровью подобно тому как он сам — беспечный сластолюбец — упивается французскими и богемскими винами; что волосы его, для которых он не мог наготовиться всевозможных благовонных эссенций и духов, будут волочиться в пыли пещеры диких зверей; что рука, на которую с такой грацией опирались красавицы Шарлоттенбурга, будет брошена медведю как полуобглоданная кость дикой козы, — чем ответил бы Фредерик на эти мрачные предсказания? Взрывом громкого хохота и пируэтом; а что еще ужаснее, — все благоразумные люди одобрили бы эту безумную выходку.

Но вникнем еще глубже в его судьбу. Не видим ли мы таинственной странности в том, что преступление графа и графини Алефельд пало наказанием на их же голову? Они составили позорный заговор против дочери узника; случай доставил этой несчастной покровителя, который счел необходимым удалить их сына, исполнителя их гнусного умысла. Этот сын, их единственная надежда, услан далеко от места своих позорных злоумышлений и едва успел прибыть к месту своего нового назначение, как становится жертвою другого случая-мстителя. Таким образом, желая обесславить невинную беззащитную молодую девушку, они сами толкнули преступного, но дорогого их сердцу сына в могилу. По собственной вине эти презренные накликали на себя несчастие.

XXVII

Рано утром, на другой день после визита в Мункгольмский замок, Дронтгеймский губернатор приказал заложить дорожную карету, рассчитывая уехать в то время, когда графиня Алефельд еще спит; однако, мы имели уже случай заметить, что сон ее был самый чуткий.

Генерал подписал последние распоряжение епископу, в руки которого временно переходила его власть, и надев подбитый мехом редингот, хотел уже выйти из кабинета, как вдруг лакей доложил о прибытии высокородной канцлерши.

Эта помеха привела в страшное смущение старого солдата, привыкшего смеяться под градом картечи сотни пушек, но пасовавшего перед женским лукавством. Тем не менее он довольно развязно раскланялся с коварной графиней и только тогда досада изобразилась на лице его, когда она наклонилась к его уху с хитрым видом, замаскированным напускной таинственностью:

— Ну-с, достойный генерал, что он сказал вам?

— Кто? Поэль? Он сказал, что карета будет сейчас готова…

— Генерал, я говорю о мункгольмском узнике.

— А!..

— Дал он вам удовлетворительные объяснение на ваши вопросы?

— Но… само собою разумеется, графиня, — отвечал губернатор с замешательством.

— Есть у вас доказательства, что он замешан в бунте рудокопов?

Левин Кнуд не мог удержаться от восклицания.

— Сударыня, он невинен.

Генерал замолчал, чувствуя, что выразил убеждение сердца, а не рассудка.

— Он невинен! — повторила графиня с изумленным и вместе с тем недоверчивым видом.

Она опасалась, что Шумахер действительно доказал генералу свою невинность, которую в интересах великого канцлера необходимо было во что бы то ни стало очернить.

Поразмыслив, губернатор ответил настойчиво канцлерше сомнительным, смущенным тоном, вполне успокоившим ее опасения:

— Невинен… да, если вам угодно…

— Если мне угодно, генерал!

Коварная женщина расхохоталась и этот смех уязвил губернатора до глубины души.

— Сударыня, — сказал он сухим тоном, — позвольте мне одному лишь вице-королю дать отчет в моем объяснении с бывшим великим канцлером.

С глубоким поклоном он поспешил спуститься на двор, где уже ждала его карета.

— Уезжай, странствующий рыцарь, — подумала графиня Алефельд, входя в свои покои, — твой отъезд отнимает защитника у наших врагов и послужит сигналом к возвращению моего Фредерика. Слыханное ли дело, осмелиться услать в эти ужасные горы самого элегантного копенгагенского кавалера! К счастию, теперь не трудно будет вернуть его сюда.

Размышляя о сыне, она обратилась к своей доверенной служанке:

— Милая Лизбета, пришли из Бергена две дюжины тех маленьких гребенок, которые щеголи носят теперь в волосах; справься о новом романе знаменитой Скюдери и позаботься, чтобы непременно каждое утро мыли в розовой воде обезьяну моего дорогого Фредерика.

— Как! Сударыня, — спросила Лизбета, — разве господин Фредерик вернется?

— Конечно; и чтобы устроить ему приятную встречу, надо исполнить его просьбы. Я хочу сделать ему сюрприз, когда он вернется.

Бедная мать!

XXVIII

Орденер, спустившись с башни, откуда смотрел на Мункгольмский маяк, долго искал повсюду своего злополучного проводника, Бенигнуса Спиагудри. Долго звал он его, но отвечало ему только эхо окрестных развалин.

Удивленный, но не испуганный таким непонятным исчезновением, он приписал его паническому ужасу, обуявшему трусливого смотрителя Спладгеста, и великодушно упрекая себя за то, что оставил его одного на несколько минут, решился провести ночь на Оельмском утесе и обождать его возвращения. Подкрепив себя пищей и завернувшись в плащ, он улегся близ потухающего костра, целуя локон волос Этели, и вскоре крепко заснул. И с тревожным сердцем можно спать, когда совесть чиста.

С восходом солнца он был уже на ногах, но от Спиагудри нашел только котомку и плащ, забытые им в башне и указывавшие, с какой поспешностью решился он на побег. Потеряв всякую надежду встретиться с ним по крайней мере на Оельмском утесе, Орденер решился отправиться в дальнейший путь без проводника, тем более, что на следующий день должен был застать Гана Исландца в Вальдергогской пещере.

Из первых глав этого рассказа можно было понять что Орденер с давних пор уже привык к утомительной скитальческой жизни искателя приключений. Несколько раз уже посетив северные провинции Норвегии, он не нуждался в проводнике особенно теперь, когда знал, где найти разбойника. Одиноко направился он к северо-западу, ощущая отсутствие Бенигнуса Спиагудри, который сказал бы ему, сколько кварца или шпата содержат те или другие холмы, какое предание сохранилось о каждой развалине, объяснил бы ему, отчего произошел тот или другой разрыв в почве, от наводнение ли, или от какого-либо древнего вулканического извержения.

Целый день бродил он в горах, которые, подобно ребрам, отходят на известном расстоянии от главной горной цепи, пересекающей в длину всю Норвегию, тянутся, постепенно понижаясь, вплоть до моря, где и скрываются. Вот почему берега этой страны представляют собою ряд мысов и заливов, а внутренность — непрерывную смену гор и долин, так что эта странная конфигурация почвы позволяет сравнивать Норвегию с огромным рыбьим хребтом.

Путешествие по этой стране не представляет больших удобств. Приходится то идти вместо дороги по каменистому руслу высохшего потока, то перебираться по зыбким мостам из древесных стволов, перекинутых через дорогу, которая превратилась в русло только-что зародившегося потока.

Орденер шел иной раз по целым часам, не встречая следа человеческого присутствие в этих диких местах и изредка лишь примечая крылья ветряной мельницы на вершине холма или прислушиваясь к отдаленному стуку кузниц, дым которых клубился по ветру подобно черному султану.

Изредка попадался крестьянин верхом на низенькой серой лошади, с понуренной головой, менее дикой однако, чем ее хозяин; или торговец пушным товаром на дровнях, запряженных двумя оленями, позади которых болталась длинная узловатая веревка, стучавшая по каменистой дороге и пугавшая этим волков.

Если Орденер просил торговца указать дорогу к Вальдергогской пещере, кочующий купец, знавший только название и местоположение селений, которые ему приходилось проезжать, отвечал равнодушно:

— Ступайте все к северо-западу, пройдите деревню Гервалин, минуйте Додлисакскую лощину и к ночи вы доберетесь до деревушки Сурб. В двух милях от нее находится Вальдергогская пещера.

Если же Орденер обращался с тем же вопросом к крестьянину, тот, пропитанный насквозь преданиями и легендами страны, качал головой и останавливал свою серую клячу, бормоча:

— Вальдергог! Вальдергогская пещера! Там поют камни, там пляшут кости и живет исландский демон! Наверно не Вальдергогскую пещеру ищет ваша милость?

— Нет, именно ее, — ответит Орденер.

— Ну, стало быть у вашей милости померла матушка, или сгорела ферма, а то может быть сосед украл жирного борова?

— Ничуть не бывало, — возразит молодой человек.

— Так значит колдун заворожил вашу милость.

— Добрый человек, я спрашиваю у тебя, как пройти к Вальдергогу.

— Я и отвечаю вам, сударь. Ступайте все к северу! Я знаю, как вы пойдете, но интересно знать как-то вы вернетесь.

С этими словами крестьянин удалялся, осеняя себя крестным знамением.

Трудность и печальное однообразие дороги увеличил мелкий пронизывающий дождь, который стал накрапывать с полудня. Ни одна птица не решалась подняться в воздухе, и Орденер, иззябнув под своим плащем, видел только как кружились над его головой коршуны, кречеты или соколы-рыболовы, которые при шуме его шагов стремительно вылетали из озерного тростника с рыбою в когтях.

Пройдя осиновый и березовый лес, примыкавший к Додлисакской лощине, молодой путешественник в глухую ночь прибыл в деревушку Сурб, где, как помнит читатель, Спиагудри намеревался расположить свою главную квартиру.

Запах смолы и дым от каменного угля предупредили Орденера, что он приближается к рыбачьему селению. Он пошел к первой хижине, примеченной им в темноте. Низкий, тесный вход был завешан по норвежскому обычаю большою прозрачной рыбьей кожей, освещенной в эту минуту красноватым дрожащим пламенем пылающего очага. Орденер постучал в деревянную раму двери, закричав:

— Путешественник!

— Войди, войди, — ответил чей-то голос изнутри.

В ту же минуту услужливая рука подняла дверной кожух. Орденер вошел во внутренность жилища норвежского рыбака. Это был род круглой землянки. Посредине пылал костер, в котором красное пламя торфа смешивалось с бледноватым пламенем ели.

Близ очага за столом, уставленным деревянными тарелками и глиняными кружками сидел рыбак, жена его и двое детей в лохмотьях. На противоположной стороне меж сетей и весел спали два оленя на подстилке из листьев и кож, которая в то же время служила постелью хозяевам хижины и гостям, каких Бог пошлет. С первого взгляда невозможно было различить внутреннее устройство хижины, так как едкий, густой дым, с трудом пробивавшийся в отверстие, проделанное на вершине кровли, застилал все предметы густым волнующимся покровом.

Лишь только Орденер переступил порог, рыбак и его жена поднялись из-за стола и радушно приветствовали посетителя. Норвежские крестьяне любят принимать путешественников, быть может столько же по живой любознательности их, сколько по врожденной склонности к гостеприимству.

— Вы, сударь, должно быть проголодались и порядком прозябли, — начал рыбак, — посушите ваш плащ у огня, а превосходный риндеброд утолит ваш голод. А потом, ваша милость, удостойте сообщить нам, кто вы такой, откуда и куда держите путь и какие сказки рассказывают старые бабы на вашей сторонке.

— Да, сударь, — подхватила женщина, — а к куску превосходного риндеброда, как сказал мой муженек, вы можете присоединить лакомый кусочек соленой трески, приправленной китовым жиром. Садитесь за стол, господин чужестранец.

— А если ваша милость не жалует мяса святого Усуфа[37], - продолжал рыбак, — обождите минутку, ручаюсь, что вы отведаете мяса самой лучшей козули или по крайней мере крылышко королевского фазана. Мы поджидаем самого искусного охотника во всех трех округах. Не так ли, добрая Маас?

Маас, норвежское слово, с которым рыбак обратился к своей жене, значит чайка. Неизвестно, было ли это настоящее имя или только ласковое прозвище, но жена по-видимому нисколько не обиделась им.

— Еще бы, самый искусный охотник! — с гордостью ответила она. — Это мой брат, знаменитый Кеннибол! Да хранит его Господь! Он пришел погостить к нам на несколько дней и вы можете, господин чужестранец, выпить с ним из одной кружки славного пивца. Он такой же странник, как и вы.

— Спасибо, добрая хозяйка, — улыбаясь, сказал Орденер, — но мне придется удовольствоваться твоей аппетитной треской и куском риндеброда. Мне недосуг ожидать твоего брата знаменитого охотника, я должен пуститься в путь, не теряя времени.

Добрая Маас, с одной стороны раздосадованная скорым уходом чужестранца, с другой — польщенная его похвалой ее треске и брату, вскричала:

— Спасибо вам, сударь, на добром слове… Но неужели вы так скоро уйдете от нас?

— Да, мне нельзя мешкать.

— И вы хотите пуститься в горы в такое время, в такую погодку?

— Важное дело принуждает меня к этому.

Ответ молодого человека подстрекнул врожденное любопытство его хозяев и в то же время удивил их.

Рыбак встал из-за стола и сказал.

— Сударь, вы находитесь у Христофора Бальдуса Брааля, рыбака деревушки Сурб.

Жена добавила:

— Маас Кеннибол, его жена и служанка.

Когда норвежские крестьяне хотят вежливо узнать имя незнакомца, они имеют обыкновение объявлять сперва свое.

Орденер ответил:

— А я путешественник, не знающий ни имени своего, ни дороги, по которой ему придется идти.

Этот своеобразный ответ показался неудовлетворительным рыбаку Браалю.

— Клянусь короной старого Гормона, — вскричал он, — я думал, что в настоящее время во всей Норвегии только один человек не уверен в своем имени. Я говорю о благородном бароне Торвике, который, как слышно, скоро получит титул графа Даннескиольда, по причине славной свадьбы своей с дочерью канцлера. Вот, добрая Маас, самая свежая новость, которую узнал я в Дронтгейме. Поздравляю вас, господин чужестранец, с этим сходством с сыном вице-короля, графа Гульденлью.

— Если уж ваша милость, — подхватила Маас с лицом, разгоревшимся от любопытства, — не желаете ничего сказать нам про себя, не можете ли сообщить хоть каких-нибудь вестей, например, о славной свадьбе, про которую говорит мой муж?

— Да, — заметил рыбак с важным видом, — это самая свежая новость. Не пройдет и месяца, как сын вице-короля женится на дочери великого канцлера.

— Вряд ли, — сказал Орденер.

— Вы сомневаетесь, сударь? Могу вас уверить, что дело слажено. Я знаю это из верных источников, так как слышал от господина Поэля, доверенного слуги благородного барона Торвика, то есть именитого графа Даннескиольда. Уж не замутила ли воду буря в эти шесть дней? Может быть этот славный союз не состоится?

— Я так думаю, — ответил улыбаясь молодой человек.

— Ну, значит, я ошибся. Не разводи огня, прежде чем рыба не попалась в сети. Да верно ли, что свадьба разошлась? От кого вы узнали эту новость?

— Ни от кого, — ответил Орденер, — я сам так думаю.

При этих наивных словах, рыбак не мог удержаться от смеха, не смотря на врожденную норвежцам вежливость.

— Простите, сударь. Сейчас видно, что вы путешественник и, без сомнение, чужестранец. Так вы думаете, что все пойдет как вы хотите, что по вашему желанию погода нахмурится или прояснится?

Тут рыбак, интересовавшийся, подобно всем норвежским крестьянам, общественными событиями своей страны, принялся объяснять Орденеру, почему брак этот не может расстроиться, что он необходим для фамилии Алефельдов, что вице-король не может отказать королю, который стоит за этот брак. Кроме того, утверждают, что истинная любовь соединяет будущих супругов; словом, рыбак Брааль вполне был уверен в осуществимости этого союза и хотел бы столь же быть уверенным в том, что завтра ему удастся убить проклятую морскую собаку, опустошавшую Мастербикский пруд.

Орденер нисколько не был расположен поддерживать политические рассуждение грубого простолюдина, и приход нового посетителя вывел его из-затруднения.

— А, вот и он, мой брат! — вскричала старая Маас.

Одно лишь прибытие ее брата могло вывести ее из глубокого удивление и восторга, с которым слушала она длинные рассуждение своего мужа.

Между тем как дети шумно кинулись на шею к своему дяде, рыбак важно протянул ему руку.

— Добро пожаловать, братец, — сказал он и, обратившись к Орденеру, прибавил:

— Сударь, вот брат наш, знаменитый охотник Кольских гор, Кеннибол.

— Здравствуйте, — сказал горец, снимая шапку из медвежьей шкуры. — Ну, братец, я так же плохо охотился на ваших берегах, как ты ловил бы рыбу в наших горах. Мне кажется, скорее можно наполнить охотничью сумку, разыскивая домовых и ведьм в мрачных лесах королевы Маб. Сестрица Маас, ты первая чайка, которую я встречаю сегодня. Вот, друзья, вся моя добыча. Из за какого-нибудь дрянного глухаря первый охотник Дронтгеймского округа принужден был обегать все прогалины в такую пору и непогоду.

С этими словами он вынул из сумки и бросил на стол белую куропатку, заметив, что эта тощая дичина не стоит и выстрела мушкета.

— Но, — пробормотал он сквозь зубы, — будь покоен, верный мушкет Кеннибола, скоро ты поохотишься за жирной дичью. Если тебе не придется портить шкуры серн и оленей, за то ты вдоволь прострелишь зеленых плащей и красных мундиров.

Эти слова, сказанные вполголоса, подстрекнули любопытство Маас.

— Что это ты сказал, братец? — спросила она.

— Я говорю, что всегда какой-нибудь домовой дергает женщину за язык.

— Правда твоя, Кеннибол, — вскричал рыбак, — эти Евины дщери любопытнее своей праматери… Ты, кажется, заговорил о зеленых плащах?

— Знаешь, дружище, — с досадой возразил Кеннибол, — я доверяю свои тайны только мушкету, так как уверен, что он их не выдаст.

— В деревне поговаривают о бунте рудокопов, — невозмутимо продолжал рыбак. — Может статься, ты проведал об этом что-нибудь, братец?

Горец схватил свою шапку и надвинув ее на глаза, искоса взглянул на незнакомца. Затем, нагнувшись к рыбаку, он шепнул ему отрывистым тоном:

— Молчи!

Рыбак покачал головой.

— Эх, брат Кеннибол, как рыба ни молчит, а все попадет в вершу.

На минуту водворилось молчание. Братья выразительно переглянулись; дети ощипывали перья лежавшей на столе куропатки; хозяйка насторожила уши, а Орденер молча наблюдал за всеми.

— Если вы плохо поужинаете сегодня, — произнес вдруг охотник, очевидно желая переменить предмет разговора, — зато с лихвой наверстаете завтра. Ну, брат Брааль, лови теперь кита, я обещаю тебе медвежьего сала на приправу.

— Медвежьего сала! — подхватила Маас. — Так ты встретил медведя в окрестностях?.. Ну, ребятишки, Патрик, Регнер, не сметь выходить из хижины… Медведь как раз сцапает!

— Успокойся, сестра, завтра вам уже нечего будет его бояться. Я действительно встретил медведя в двух милях от Сурба, и притом белого медведя. Мне показалось, что он тащил человека, или скорее какое-то животное. Но нет, скорее это был козий пастух, они ведь одеваются в звериные шкурки. Впрочем, издалека-то порядком ничего не разберешь… Меня удивило только одно обстоятельство, что медведь тащил свою добычу на спине, а не в зубах.

— На спине, братец?

— Да, на спине, и по-видимому добыча то была мертвая, так как не пыталась даже защищаться.

— Но, — рассудительно заметил рыбак, — если бы добыча была мертвая, каким образом могла она держаться на спине медведя?

— В том то и штука, ну да впрочем, это была последняя добыча мишки. Придя в деревню, я сговорился с шестью надежными товарищами и завтра, сестрица Маас, у тебя будет самая роскошная медвежья шкура, которая когда-либо рыскала по снежным горам.

— Берегись, братец, — сказала жена рыбака. — Нет ли тут какой нечисти. Может быть этот медведь дьявол…

— Да ты никак ошалела? — смеясь перебил горец. — Чтобы дьявол оборотился в медведя! В кошку, обезьяну, еще туда-сюда, статочное дело; но в медведя!.. Клянусь святым Эльдоном Заклинателем, за такое суеверие тебя засмеют дети и старые бабы!

Маас смущенно потупила голову.

— Брат, ты был моим покровителем, пока я не вышла замуж. Поступай, как внушит тебе твой ангел-хранитель.

— А где же ты встретил медведя? — спросил горца рыбак.

— По дороге от Смиазена к Вальдергогу.

— Вальдергог! — повторила Маас, осеняя себя крестным знамением.

— Вальдергог! — повторил Орденер.

— Однако, дружище, — заметил рыбак. — Надеюсь, ты не ходил в Вальдергогскую пещеру?

— Я! Избави Боже! Туда шел медведь.

— Так завтра ты туда пойдешь разыскивать его? — с ужасом воскликнула Маас.

— С чего ты это взяла? Возможно ли, чтобы медведь устроил свое логовище в той пещере, где…

Он замолчал и все трое перекрестились.

— Твоя правда, — заметил рыбак, — зверь чутьем поймет, в чем дело.

— Добрые люди, — спросил Орденер, — да чем же страшна эта Вальдергогская пещера?

Все трое с удивлением переглянулись, как бы не понимая смысла подобного вопроса.

— Ведь там гробница короля Вальдера? — продолжал молодой человек.

— Да, — ответила Маас, — каменная гробница, которая поет.

— То ли еще там, — заметил рыбак.

— По ночам там пляшут кости мертвецов, — продолжала Маас.

— То ли еще там, — заметил горец.

Все замолчали, как бы не решаясь вымолвить слова.

— Ну, — спросил Орденер, — еще какие чудеса творятся в этой пещере?

— Молодой человек, — важно заметил горец, — не говорите так легкомысленно о том, что заставляет дрожать такого старого серого волка, как я.

Молодой человек слегка улыбнулся.

— Но мне действительно хотелось бы знать, что за чудеса творятся в Вальдергогской пещере, — возразил он, — так как я иду как раз туда.

При этих словах все трое окаменели от ужаса.

— В Вальдергог! С нами крестная сила! Вы идете в Вальдергог?.. И он говорит это, — вскричал рыбак, — таким тоном, каким другой сказал бы: я иду в Левич продавать треску или на берег Ральфа ловить сельдей! В Вальдергог! Боже милостивый!

— Несчастный молодой человек! — вскричала Маас. — Должно быть он родился без ангела хранителя и ни один святой не покровительствует ему! Увы! Это слишком ясно, он по-видимому даже не знает своего имени.

— Но, милостивый государь, — спросил охотник, — на кой прах понадобилось вам соваться в эту заклятую пещеру?

— Мне надо там порасспросить кой кого, — ответил Орденер.

Эти слова удвоили удивление и любопытство слушателей.

— Послушайте, господин чужестранец; очевидно вы не знаете хорошенько наших мест. Наверно вы ошиблись, не может быть, чтобы вы шли в Вальдергог.

— Да кроме того, — добавил горец, — если вы хотите говорить с человеком, вы не найдете там никого…

— Кроме демона, — подхватила Маас.

— Демона! Какого демона?

— Да, демона, — продолжала она, — для которого поет гробница и пляшут кости мертвецов.

— Разве вы не знаете, сударь, — сказал рыбак тихим голосом, приближаясь к Орденеру, — разве вы не знаете, что Вальдергогская пещера служит обычным местопребыванием…

Жена перебила его:

— Бальдус, не произноси этого имени, оно приносит несчастие.

— Кому же оно служит местопребыванием? — спросил Орденер.

— Воплощенному Вельзевулу, — ответил Кеннибол.

— Право, добрые люди, я не понимаю, что вы хотите сказать. Мне хорошо известно, что в Вальдергоге живет Ган Исландец…

Тройной крик ужаса огласил внутренность хижины.

— Ну вот!.. Вы знали же про этого демона!..

Маас сняла с головы шерстяную повязку, призывая всех святых во свидетели, что не она произнесла это имя.

Придя несколько в себя от ужаса, рыбак пристально взглянул на Орденера, как бы находя в молодом человеке что-то непонятное.

— Знаете ли, сударь, если даже мне суждено прожить больше моего отца, который умер сто двадцати лет от роду, так и в таком случае мне не доведется указать дорогу в Вальдергог человеческому существу, одаренному разумом и верующему в Бога.

— Еще бы! — вскричала Маас. — Да нет, вы не пойдете в эту проклятую пещеру. Если вы отправитесь туда, значит вы хотите заключить договор с дьяволом.

— Я пойду туда, добрые люди, и вы можете оказать мне большую услугу, указав кратчайший путь к пещере.

— Самый кратчайший путь туда, — сказал рыбак, — это кинуться с вершины ближайшего утеса в пропасть.

— Значит, по твоему, — спросил хладнокровно Орденер, — я приду к тому же результату, предпочтя бесполезную смерть полезной опасности?

Брааль покачал головой, между тем как его брат взглянул испытующим взором на юного искателя приключений.

— А, понимаю, — вскричал вдруг рыбак, — вы хотите заработать десять тысяч королевских экю, которые обещаны синдиком за голову Исландского демона.

Орденер улыбнулся.

— Послушайте меня, сударь, откажитесь от вашего намерения, — взволнованно продолжал рыбак, — я стар и беден, но ни за что не отдал бы остатка моей жизни за все ваши королевские экю, если бы даже мне оставалось жить только день.

Сострадательный, умоляющий взгляд женщины выжидал, какое действие произведет на молодого человека просьба ее мужа.

Орденер поспешил ответить:

— Обстоятельства гораздо более важные принудили меня отыскивать разбойника, которого называете вы демоном для других, а не для себя…

Горец, не спускавший глаз с Орденера, вдруг перебил его:

— Теперь и я понял вас; я знаю, зачем вы ищете Исландского демона.

— Я хочу вызвать его на бой, — сказал молодой человек.

— Вам даны важные поручение, не так ли? — спросил Кеннибол.

— Я только что это сказал.

С таинственным видом горец подошел к молодому человеку и к величайшему изумлению Орденера, шепнул ему на ухо:

— Для графа Шумахера Гриффенфельда, не так ли?

— А ты почему знаешь, мой милый? — вскричал Орденер.

Действительно, трудно было объяснить себе, каким образом норвежский горец мог узнать тайну, которую он не доверил никому, даже генералу Левину.

Кеннибол нагнулся к нему:

— От души желаю вам успеха, — сказал он тем же таинственным тоном. — Бог поможет благородному человеку, защищающему так отважно угнетенных.

Изумление Орденера достигло такой степени, что он едва мог спросить горца, каким образом проведал он цель его путешествия.

— Ни слова более, — шепнул Кеннибол, приложив пальцы к губам. — Надеюсь, что ваше объяснение с обитателем Вальдергогской пещеры увенчается успехом. Рука моя, подобно вашей, к услугам мункгольмского узника.

Прежде чем Орденер успел ответить ему, он продолжал громким голосом:

— Бальдус, и ты, сестра Маас, считайте этого честного молодого человека братом. Ну, теперь можно и поужинать…

— Как! — перебила Маас. — Ты, значит, отговорил их милость искать этого демона.

— Сестра, моли Бога, чтобы с ним не случилось несчастия. Это благородный, честный молодой человек. Ну, сударь, поужинайте и отдохните с нами; завтра я укажу вам дорогу и мы отправимся отыскивать — вы дьявола, а я медведя.

XXIX

Лишь только первые лучи солнца позолотили вершины скал, обрамляющих морской берег, рыбак, до рассвета еще отплывший от берега на несколько выстрелов мушкета, чтобы закинуть сети в виду входа в Вальдергогскую пещеру, приметил какое то существо, закутанное в плащ или саван, которое, спустившись со скал, исчезло под грозными сводами пещеры.

Вне себя от ужаса, он поручил свою лодку и душу покровительству святого Усуфа и бросился домой рассказать своей испуганной семье, что он видел, как на рассвете вышло в пещеру одно из привидений, населяющих жилище Гана Исландца.

Это привидение — предмет будущих толков и ужаса в долгие зимние вечера — был Орденер, сын вице-короля Норвегии, который жертвовал своей жизнью ради той, которой отдал свою душу и сердце, ради дочери осужденного, между тем, как население обоих королевств полагало, что он ухаживает за своей гордой невестой.

Тяжелые предчувствие, зловещие предвещание сопровождали его к цели его путешествия; он только что расстался с семьей рыбака и, простившись с ним, добрая Маас горячо молилась за него на пороге хижины.

Горец Кеннибол и шестеро его товарищей, указав ему дорогу, покинули его за полмили от Вальдергога; эти неустрашимые охотники, которые, смеясь, шли на медведя, долгим испуганным взглядом смотрели в след отважному юноше.

Орденер вошел в Вальдергогскую пещеру, как моряк входит в давно желанную гавань. Неизъяснимую радость испытывал он, помышляя о том, что ему предстоит выполнить, что быть может через несколько мгновений он прольет кровь за свою Этель. Приготовляясь вступить в борьбу с разбойником, наводившим ужас на целый округ, с чудовищем, быть может с самим демоном, он совсем не думал об этом страшилище. В воображении его носился нежный образ узницы, без сомнение молившейся за него перед алтарем своей темницы. Если бы он жертвовал собою для кого-нибудь другого, то хоть минуту подумал бы как предотвратить опасность, но может ли рассуждать юное сердце в ту минуту, когда волнуют его два таких прекрасных ощущение, как самоотверженность и любовь.

Смело шел он под звучными сводами, где многоголосое эхо повторяло шум его шагов, даже не взглянув на сталактиты столетнего базальта, нависшие над его головой вместе с мохом, плющом и лишаями. Причудливые фигуры, образованные этими сталактитами, не раз представлялись суеверным норвежским крестьянам толпой демонов или процессией привидений…

С тем же равнодушием прошел он мимо гробницы короля Вальдера, с которой связывалось столько страшных преданий, и не слышал никаких голосов, кроме протяжного завыванья ветра в мрачных галереях.

Далее он вступил под извилистые своды, слабо освещенные через расселины скал, полузаросшие травой и кустарником. То и дело под ноги ему попадались какие-то обломки, звучно катившиеся по камням и казавшиеся в полумраке расколотыми черепами или челюстями с белыми, обнаженными до корней зубами.

Однако до сих пор он не испытывал ни малейшего чувства страха и удивлялся только тому, что не встретился еще с грозным обитателем страшной пещеры.

Наконец он достиг круглой залы, самой природой образованной в боку утеса. Здесь оканчивалась подземная дорога, по которой он следовал, и в стенах не имелось других отверстий, кроме широких трещин, через которые виднелись горы и окрестные леса.

Удивленный бесплодными поисками в этой роковой пещере, Орденер стал уже терять надежду встретиться здесь с разбойником, как вдруг его внимание привлечено было странной формы монументом, возвышавшимся посреди этой подъемной залы.

Три длинных массивных камня, утвержденных на земле, поддерживали четвертый широкий и четырехугольный, наподобие того, как три столба подпирают крышу. Под этим своеобразным гигантским треножником находился как бы жертвенник, высеченный из дельной глыбы гранита, с круглыми углублениями поверхности.

Орденер сразу узнал одно из тех колоссальных друидических сооружений, которых так часто встречал в своих странствованиях по Норвегии и быть может наиболее изумительные образцы которых представляют во Франции монументы Локмариакер и Карнак — странные древние памятники, выстроенные на земле как бы для временного убежища, и прочность которых зависит исключительно от их массивности.

Погрузившись в задумчивость, молодой человек машинально облокотился на жертвенник, каменное жерло которого почернело от крови человеческих жертв.

Вдруг он вздрогнул; слуха его коснулся голос, который казалось выходил из камня:

— Юноша, одной ногой стоишь ты уже в могиле.

Орденер быстро выпрямился и схватился за рукоять сабли, между тем как отголосок, слабый, как стон умирающего, явственно повторил в глубине пещеры:

— Юноша, одной ногой стоишь ты уже в могиле.

В ту же минуту страшная рыжеволосая голова с диким хохотом появилась по ту сторону друидического жертвенника.

— Да, безумец, — повторила она, — одной ногой стоишь ты уже в могиле.

— А рукой хватаюсь за саблю, — ответил молодой человек, не двигаясь с места.

Чудовище показалось из-за жертвенника, обнаруживая свои мощные жилистые члены, дикую, окровавленную одежду и кривые руки, вооруженные тяжелым каменным топором.

— Это я, — сказало оно с рычанием хищного зверя.

— Это я, — ответил Орденер.

— Я ждал тебя.

— Ну, я трудился больше, — невозмутимо заметил молодой человек, — я искал тебя.

Разбойник скрестил руки на груди.

— Знаешь ты, кто я?

— Да.

— И не боишься?

— Теперь нет.

— А, значит ты боялся, идя сюда?

Чудовище вскинуло голову с торжествующим видом.

— Да, боялся не найти тебя.

— Ты не боишься меня, а между тем ноги твои только что спотыкались о человеческие трупы?

— Завтра, быть может споткнутся о твои.

Малорослый вспыхнул от гнева. Орденер, не шевельнувшись, надменно хранил присутствие духа.

— Берегись! — пробормотал разбойник. — Я обрушусь на тебя, как норвежский град на зонтик.

— Мне не нужно другого щита против тебя.

Что-то во взоре Орденера обуздывало чудовище, которое принялось царапать ногтями шерсть своей одежды подобно тигру, который взрывает траву, прежде чем ринуться на добычу.

— Ты внушаешь мне что то вроде жалости, — сказало оно.

— А ты мне — презрение.

— Дитя, твой голос нежен, лицо твое свежо, как у молодой девушки: выбирай, какую смерть предпочтешь ты?

— Твою.

Малорослый захохотал.

— Ты не знаешь, что я демон, что в меня вселился дух Ингольфа Истребителя.

— Я знаю, что ты разбойник, для золота убивающий людей.

— Ошибаешься, — перебило чудовище, — для крови.

— Разве Алефельды не заплатили тебе за убийство капитана Диспольсена?

— Что такое? Что это за люди?

— Ты не знаешь капитана Диспольсена, которого ты убил на Урхтальском берегу?..

— Очень может быть, но я забыл его, как через три дня забуду тебя.

— Ты не знаешь графа Алефельда, который заплатил тебе за то, что ты отнял у капитана железный ящик?

— Алефельд! Постой; да я знаю его. Вчера еще я пил кровь его сына черепом моего.

Орденер содрогнулся от ужаса.

— Разве тебя недостаточно наградили?

— Наградили? — переспросил разбойник.

— Слушай, мне омерзительно смотреть на тебя, кончим скорее.

— Восемь дней тому назад ты нашел железный ящик на теле одной из твоих жертв, у офицера мункгольмского полка.

При последних словах разбойник вздрогнул.

— У офицера мункгольмского полка! — пробормотал он сквозь зубы, затем продолжал с движением изумления. — Да ты сам не офицер ли мункгольмского полка?

— Нет, — ответил Орденер.

— Жаль!

Лицо разбойника омрачилось.

— Слушай, — продолжал настойчиво Орденер, — куда ты девал ящик, взятый тобой у капитана?

Малорослый, казалось, размышлял одно мгновение.

— Клянусь Ингольфом! Вот странный ящик, которым все интересуются. Ручаюсь, что не так ревностно станут искать гроб с твоими костями, если только кто-нибудь соберет их.

Эти слова показывали, что разбойнику известен был ящик, и вернули Орденеру надежду разыскать его.

— Скажи мне, что ты сделал с ящиком. Может быть, он уже у графа Алефельда?

— Нет.

— Ты лжешь, потому что смеешься.

— Думай что хочешь. Мне что за дело?

Чудовище действительно приняло насмешливый вид, внушавший недоверие Орденеру. Он понял, что ему не остается ничего более, как или привести в ярость разбойника, или устрашить его, если возможно.

— Послушай, — сказал он, возвысив голос. — Ты должен отдать мне этот ящик.

Свирепый хохот был единственным ответом чудовища.

— Ты должен отдать мне его! — повторил молодой человек громовым голосом.

— Разве ты привык повелевать буйволами и медведями? — спросило чудовище с новым взрывом хохота.

— Да, даже демоном в аду.

— Так вот, попробуй теперь.

Орденер выхватил саблю, которая, как молния, сверкнула в темноте.

— Повинуйся!

— Ого, — вскричал разбойник, взмахнув топором, — мне ничего бы не стоило раздробить твои кости и высосать твою кровь, как только ты вошел сюда. Но я удержался; мне интересно было посмотреть, как воробей станет нападать на ястреба.

— Презренный, — вскричал Орденер, — защищайся!

— В первый раз еще говорят мне это, — пробормотал разбойник, скрежеща зубами.

С этими словами он вскочил на гранитный жертвенник и съежился там подобно леопарду, поджидающему на вершине скалы охотника, чтобы неожиданно кинуться на него.

Взоры его пристально устремились на молодого человека, он как бы выбирал, с какой стороны лучше напасть на противника. Еще одно мгновение, и Орденер погиб бы, но не дав времени разбойнику размыслить, он стремительно бросился на него и ударил по лицу концом сабли.

Завязался поединок, ожесточение которого трудно себе вообразить. Малорослый, стоя на жертвеннике, как статуя на пьедестале, казался одним из тех ужасных идолов, которым во времена варварства приносили здесь беззаконные и святотатственные жертвы.

Движение разбойника до такой степени были проворны, что откуда Орденер ни нападал на него, всюду встречал он зверскую физиономию и лезвие топора. На первых же порах он был бы изрублен в куски, если бы по счастливому вдохновению не накинул плаща на свою левую руку, для того чтобы подставлять этот развевающийся щит бесчисленным ударам разъярившегося врага.

В продолжение нескольких минут неслыханные усилия обоих противников ранить друг друга оставались тщетными. Серые пылающие, как угли, глаза малорослого выкатились из орбит. Удивленный столь энергичным и смелым сопротивлением по-видимому столь слабого врага, он перешел от дикой насмешливости к мрачному бешенству.

Свирепая неподвижность черт лица чудовища, невозмутимое спокойствие физиономии Орденера составляли страшный контраст с проворством их движений и стремительностью нападений.

В зале не слышно было другого шума, кроме стука оружие, беспорядочных шагов молодого человека и тяжелого дыхание сражающихся, как вдруг малорослый испустил страшный рев.

Топор его запутался в складках плаща. Он напряг все свои силы, яростно замахал рукой, но еще больше запутывал рукоять и лезвие в плаще, который, с каждым усилием его еще крепче обвивался вокруг топора.

Свирепый разбойник почувствовал наконец саблю противника у своей груди.

— Еще раз говорю тебе, — закричал Орденер, торжествуя победу, — отдашь ты мне железный ящик, который ты украл таким подлым образом?

Одну минуту малорослый хранил молчание, потом заревел:

— Никогда, будь ты проклят!

Орденер продолжал, все грозя саблей жизни побежденного:

— Подумай!

— Нет, я уж сказал тебе: не отдам, — повторил разбойник.

Благородный молодой человек опустил свою саблю.

— Ну, — сказал он, — освободи топор из складок плаща и будем продолжать бой.

Презрительный хохот был ответом чудовища.

— Щенок, я не нуждаюсь в твоем великодушии!

Прежде чем удивленный Орденер успел обернуться, он стал ногой на плечо своего великодушного победителя и одним прыжком очутился в двенадцати шагах от него.

Другим прыжком он вскочил на Орденера и повис на нем подобно пантере, впившейся пастью и когтями в бока громадного льва. Ногти его вонзились в плечи молодого человека; кривые ноги стиснули бедра, и Орденер увидал над собой свирепое лицо с окровавленным ртом и зубами хищного зверя, готовыми терзать его тело.

Чудовище хранило молчание; ни одно человеческое слово не вырвалось из его задыхающегося горла и только глухой рев, смешанный с хриплыми яростными криками, выражал его бешенство. Разбойник был отвратительнее дикого зверя, чудовищней демона; это был человек, в котором не оставалось ничего человеческого.

Орденер пошатнулся под тяжестью малорослого и упал бы от неожиданного толчка, если бы сзади не поддержала его широкая колонна друидического памятника. Он устоял на ногах, полусогнув спину и задыхался в объятиях непримиримого врага. Чтобы составить себе малейшее понятие об этом страшном моменте борьбы, надо знать, что только что описанная нами сцена была делом еле измеримого промежутка времени.

Мы сказали, что молодой человек пошатнулся, но он не дрогнул и только поспешил мысленно проститься с Этелью. Эта мысль любви была как бы молитвой, она вернула ему силы. Охватив чудовище обеими руками и взяв клинок сабли по середине, он приставил конец ее перпендикулярно к спинному хребту разбойника.

Раненое чудовище испустило страшный вой, неистово вырвалось из рук неустрашимого противника, который снова пошатнулся, и упало в нескольких шагах позади, держа в зубах лоскут зеленого плаща, оторванный им в ярости.

С ловкостью и проворством молодой серны малорослый очутился на ногах и битва завязалась в третий раз, еще ожесточеннее прежнего. Случайно вблизи от него находилась груда обломков скалы, в течение веков поросшая мохом и терновником. Два человека обыкновенной силы с трудом могли бы поднять малейший из них, но разбойник схватил обломок обеими руками и высоко подняв его над головой, замахнулся им на Орденера. Взгляд его был ужасен в эту минуту. Камень, пущенный изо всех сил, тяжело пронесся в воздухе, так что молодой человек едва успел отскочить в сторону. Гранитный обломок разлетелся вдребезги внизу подземной стены, с страшным треском, долго повторявшемся отголосками глубокой пещеры.

Оглушенный Орденер едва успел прийти в себя, как уже разбойник размахивал другим обломком. Раздраженный при виде такой подлой обороны, молодой человек устремился на малорослого, высоко подняв саблю, с намерением изменить бой, но огромная глыба, вращаясь в тяжелой мрачной атмосфере пещеры, встретила на пути своем хрупкий обнаженный клинок. Сабля сломилась как кусок стекла и зверский хохот чудовища огласил подземные своды.

Орденер был обезоружен.

— Хочешь ты перед смертью просить о чем Бога или дьявола, — закричал разбойник.

Глаза его сверкали зловещим огнем, все мускулы напряглись от яростной радости, и с нетерпеливым воем кинулся он за топором, валявшимся на земле в складках плаща…

Бедная Этель!

Вдруг отдаленный рев послышался снаружи пещеры. Чудовище остановилось. Рев усиливался; человеческие крики смешивались с жалобным рычаньем медведя. Разбойник прислушался. Жалобный вой продолжался. Разбойник схватил поспешно топор и кинулся, не на Орденера, но в одну из трещин, о которых мы говорили, и через которые проникал дневной свет.

Изумленный таким оборотом дела, Орденер тоже бросился за ним к этой природной двери и увидал на ближайшей прогалине громадного белого медведя, окруженного семью охотниками; среди них, как ему показалось, он узнал Кеннибола, накануне удивившего его своими словами.

Орденер обернулся. Разбойника не было уже в пещере, а снаружи доносились страшные крики:

— Фриенд! Фриенд! Я с тобой! Я здесь!

XXX

Полк мункгольмских стрелков стройно двигался по ущельям, находящимся между Дронтгеймом и Сконгеном. Он то извивался вдоль русла потока, причем непрерывная цепь истоков ползла по оврагам, подобно длинной змее, чешуя которой сверкает на солнце; то спиралью взбирался на гору, походившую тогда на триумфальную колонну, уставленную бронзовым войском.

Солдаты маршировали, опустив оружие в плащах на распашку, с недовольным, скучающим видом, так как эти достойные люди любят только сражение или отдых. Грубые шуточки, старые остроты, забавлявшие их вчера, не веселили их теперь: погода была холодная, небо пасмурно. Хохот редко слышался в строю и поднимался разве, когда маркитантка неловко сваливалась с своей клячи, или жестяной котел катился со скалы на скалу в глубину пропасти.

Чтобы развлечься от скуки, нагоняемой дорогой, молодой датский барон, поручик Рандмер подошел к старому капитану Лори.

Капитан шел в мрачном молчании тяжелой, но твердой поступью; поручик ловко помахивал хлыстом, сорванным в кустарнике, росшем по сторонам дороги.

— Ну, капитан, что это с вами? Никак вам взгрустнулось?

— Вероятно, есть о чем, — ответил старый офицер не поднимая головы.

— Э, полноте хмуриться. Посмотрите на меня: разве я печален? А между тем побьюсь об заклад, мое горе не легче вашего.

— Вряд ли, барон Рандмер. Я потерял все мое имущество, все мое сокровище.

— Капитан Лори, наше горе одинаково, пятнадцать дней тому назад я проиграл поручику Альберику мой прекрасный родовой замок с поместьями. Я разорился в конец, а между тем, как видите, весел по прежнему.

Капитан ответил грустным тоном:

— Поручик, вы потеряли только ваш прекрасный замок, я же лишился собаки.

При этом ответе молодой человек оставался в нерешимости, смеяться ему или сожалеть.

— Послушайте, капитан, — начал он, — я лишился замка…

Капитан перебил его:

— Так что же из этого? Завтра вы выиграете другой.

— Да, но и вы найдете другую собаку.

Старик покачал головой.

— Я найду собаку, но не верну бедного Драка.

Он замолчал. Крупные слезы катились из его глаз по грубым, загорелым щекам.

— Это был мой единственный друг, — продолжал он, — я не знал ни отца, ни матери, да упокоит Бог их души! Поручик, бедный Драк спас мне жизнь в померанскую войну и я назвал его в честь знаменитого адмирала. Добрая собака, она не изменяла мне ни в счастии, ни в горе. После сражение при Огольфане, великий генерал Шак поласкал его рукою, говоря: «Славная у тебя собака, сержант Лори!» В то время я был еще сержантом.

— А! — перебил молодой барон, помахивая хлыстиком. — Как странно, должно быть, быть сержантом.

Старый служака не слушал его. По-видимому он рассуждал сам с собою и бессвязные слова срывались с его языка.

— Бедный Драк! Сколько раз здрав и невредим выбирался ты из брешей и траншей и для чего же? Чтобы утонуть как кошка в проклятом дронтгеймском заливе! Бедная собака! Мой храбрый друг! Ты достоин был умереть вместе со мною на поле битвы.

— Полноте хныкать, капитан, — вскричал поручик, — завтра, быть может, нам придется драться.

— Да, — презрительно ответил старый капитан, — с достойными врагами!

— А что же, с разбойниками рудокопами! С дьявольскими охотниками!

— С каменотесами, с грабителями больших дорог, с субъектами, которые не сумеют выстроить свиной головы или угла Густава Адольфа! Вот с каким сбродом придется иметь дело мне, побывавшему в померанском и голштинском походах, сделавшему сканийскую и далекарлийскую кампании! Сражавшемуся с знаменитым генералом Шаком и храбрым графом Гульденлью!..

— Но вы забываете, — перебил Рандмер, — что у этих банд страшный предводитель, дикий и сильный великан, подобный Голиафу, изверг, упивающийся человеческою кровью, демон, в котором соединились все силы ада…

— Кто же это такой? — спросил капитан.

— Знаменитый Ган Исландец!

— Брр! Побьюсь об заклад, что этот грозный полководец не съумеет зарядить мушкет в четыре приема!

Рандмер расхохотался.

— Смейтесь, смейтесь, — продолжал капитан, — действительно будет очень весело, когда наши добрые сабли скрестятся с грубыми заступами и славные копья с навозными вилами! Нечего сказать, достойные противники! Мой храбрый Драк не стал бы даже кусать их за ноги!..

Капитан продолжал энергически изливать свою досаду, как вдруг речь его прервана была появлением офицера, подбежавшего к ним запыхавшись.

— Капитан Лори! Милейший Рандмер.

— Что такое? — разом спросили оба.

— Друзья мои… я леденею от ужаса… Алефельд! Поручик Алефельд! Сын великого канцлера! Знаете, любезный барон Рандмер, этот Фредерик… этот элегантный щеголь!..

— Да, чересчур элегантный, — ответил барон. — Однако на последнем балу в Шарлоттенбурге я перещеголял его костюмом… Но что с ним случилось?

— Знаю, о ком вы говорите, — сказал в то же время капитан Лори, — Фредерик Алефельд, поручик третьей роты с синими лацканами. Он порядком неглежировал службой.

— На него не станут теперь жаловаться, капитан Лори.

— Это почему? — спросил Рандмер.

— Он в Вальстромском гарнизоне, — равнодушно заметил старый капитан.

— Именно. Полковник только-что получил известие… бедный Фредерик!

— Но что с ним случилось? Капитан Боллар, вы пугаете меня.

Старый Лори продолжал:

— Брр! Наш щеголь по обыкновению не поспел на перекличку; капитан посадил под арест канцлерского сынка, — вот и все несчастие, которое так подействовало на капитана Боллара.

Боллар хлопнул его по плечу.

— Капитан Лори, поручик Алефельд съеден заживо.

Капитаны значительно переглянулись, а Рандмер, сначала удивленный, вдруг расхохотался.

— Э! Капитан Боллар, у вас всегда найдется какая-нибудь скверная шутка. Но предупреждаю вас, меня вы не проведете.

Скрестив руки, поручик дал полную волю своей веселости, клянясь, что его больше всего забавляет легковерие, с которым Лори принимает вздорные выдумки Боллара.

— Выдумка действительно забавная, — говорил он, — одна мысль, что Фредерик, так заботившийся о своей коже, съеден живым, в состоянии уморить со смеху.

— Полно дурачиться, Рандмер, — сердито сказал Боллар, — говорю вам, Алефельд умер, я слышал это от самого полковника.

— О! Да он отлично играет свою роль! — продолжал барон, не переставая смеяться. — Шутник!

Боллар пожал плечами и обратился к старому Лори, который хладнокровно просил его рассказать подробности.

— В самом деле, любезный капитан Боллар, — подметил неистощимый весельчак, — расскажите же нам, кем это съеден наш молодчик. Достался ли он на завтрак волку, или на обед буйволу, или на ужин медведю?

— Полковник, — сказал Боллар, — только что получил в дороге депешу, которая сперва извещает, что Вальстромский гарнизон отступает к нам, теснимый значительным отрядом мятежников…

Старый Лори нахмурился.

— А затем, — продолжал Боллар, — что поручик Фредерик Алефельд, отправившись три дня тому назад на охоту в горы к Арбарским развалинам, встретился с чудовищем, которое утащило его в свою пещеру и пожрало.

Веселость поручика Рандмера удвоилась.

— О! о! С каким легковерием добрый Лори верит детским сказкам! Превосходно! Храните вашу серьезность, милый Боллар; вы удивительно забавны! Однако, вы не сказали нам, какое чудовище, какой леший или вампир утащил нашего поручика и пожрал его как шестидневного козленка.

— Я говорю не вам, — пробормотал с досадою Боллар, — а Лори, который не дурачится как вы. Любезный Лори, чудовище, упившееся кровью Фредерика, Ган Исландец.

— Предводитель разбойников! — вскричал старый офицер.

— Ну вот, мой храбрый Лори, — подхватил со смехом Рандмер, — надо ли уметь заряжать мушкет, когда так ловко работаешь челюстями.

— Барон Рандмер, — сказал Боллар, — вы ужасно походите на Алефельда. Берегитесь, чтобы вас не постигла та же участь.

— Ей Богу, мне больше всего нравится невозмутимая серьезность капитана Боллара, — вскричал молодой человек.

— А меня, — возразил тот, — больше всего пугает неистощимая веселость поручика Рандмера.

В эту минуту толпа офицеров, с живостью о чем-то разговаривавших, подошла к нашим собеседникам.

— Ах, черт возьми! — вскричал Рандмер. — Надо позабавить их выдумкой Боллара. Знаете ли, господа, — продолжал он, идя к ним навстречу, — несчастный Фредерик Алефельд съеден заживо извергом Ганом Исландцем.

Сказав это, он не мог удержаться от смеха, который к его удивлению встречен был почти негодующими криками:

— Как! Вы смеетесь! Я не ожидал, чтобы Рандмер стал сообщать таким тоном подобную новость. Смеяться над несчастием товарища!

— Как? — с смущением спросил Рандмер. — Неужели это правда?

— Да вы сами же говорите! — кричали ему со всех сторон. — Разве вы уже не верите своим слова?

— Но я полагал, что это выдумка Боллара…

— Выдумка была бы самая непозволительная, — вмешался старый офицер, — но к несчастию, известие это вполне достоверно. Наш полковник, барон Ветгайн, только что получил эту роковую весть.

— Страшное происшествие! Какой ужас! — послышались голоса в толпе.

— Нам придется драться с волками и медведями в образе человеческом, — заметил кто-то.

— На нас посыпятся выстрелы неведомо откуда, — сказал другой, — нас перестреляют по одиночке как старых фазанов в птичнике.

— Невольно содрогнешься, подумав о смерти Алефельда, — вскричал Боллар торжественным тоном, — наш полк несчастлив. Смерть Диспольсена, гибель бедных солдат в Каскадтиморе, страшная участь Алефельда, — вот три трагических происшествие в короткий промежуток времени.

Молодой барон Рандмер вышел наконец из своей молчаливой задумчивости.

— Просто не веришь своим ушам! — вскричал он. — Фредерик, этот ловкий танцор!

После этого глубокомысленного изречение, он снова замолчал, между тем как капитан Лори, искренно соболезнуя смерти молодого поручика, заметил второму стрелку, Торику Бельфасту, что медь на его перевязи не так ярко блестит как прежде.

XXXI

При заходе солнца вид сжатой оголенной нивы наводит на душу какую-то зловещую грусть, когда идешь одиноко, шурша ногами в стеблях высохшей соломы, прислушиваясь к монотонному треску кузнечика и следя, как огромные бесформенные облака медленно ложатся на горизонте, подобно призрачным трупам.

Такое ощущение испытывал Орденер вечером, после неудачной встречи своей с исландским разбойником. Изумленный на минуту его поспешным бегством он намеревался сперва броситься за ним в погоню, но заблудившись в кустарнике, потерял целый день, бродя по диким необработанным полям, не встречая следа человеческого. К вечеру он очутился в обширной степи, окаймленной со всех сторон небосклоном и не представлявшей никакого убежища юному путнику, истомленному усталостями и голодом.

Страдание телесные усилились и душевными муками. Предприятие его не увенчалось успехом. У него не осталось даже обманчивой надежды, заставлявшей его преследовать разбойника; тысячи печальных мыслей, о которых вчера не было и помину, зароились теперь в его утомленном мозгу.

Что теперь делать? Как вернуться к Шумахеру, не принося с собой спасение Этели? Какие страшные бедствие мог отклонить он, разыскав роковой ящик? А брак его с Ульрикой Алефельд! Ах! Если бы по крайней мере удалось ему вырвать свою Этель из тюрьмы, если бы мог он бежать с ней и скрыть свое блаженство где-нибудь на краю света!..

Завернувшись в плащ, Орденер лег на землю — небо было мрачно; грозная молния по временам прорывалась сквозь тучи, как сквозь траурное покрывало, и быстро потухала. Холодный ветер бушевал на равнине. Молодой человек почти не обращал внимание на эти признаки приближающейся бури; если бы и мог он где-нибудь укрыться от непогоды и отдохнуть от усталости, нигде не скрылся бы он от своего несчастия и тревожных мыслей, не дававших ему покоя.

Вдруг смутный шум человеческих голосов достиг его слуха. С удивлением приподнялся он на локоть и приметил в некотором расстоянии странные тени, двигавшиеся в темноте. Он стал всматриваться пристальнее. Луч света сверкнул в таинственной толпе и Орденер с легко понятным изумлением увидал, что все эти фантастические признаки один за другим погружаются в землю. Затем все исчезло.

Орденер был чужд предрассудков своего времени и своей страны. Его зрелый, серьезный ум презирал те суеверие и страхи, которые тревожат детство людей, и народов. Однако, в этом страшном видении было что-то сверхъестественное, заставившее его усомниться в доводах рассудка. Кто знает, может быть духи умерших действительно возвращаются иногда на землю?

Он тотчас же поднялся с земли, осенил себя крестным знамением и направился к тому месту, где скрылись видения. Дождь стал накрапывать крупными каплями, плащ Орденера надувался как парус, перо на шляпе, развевавшееся по ветру, било его по лицу.

Вдруг он остановился. Блеск молнии указал ему невдалеке отверстие широкого круглого колодца, в который он непременно свалился бы, если бы не спасительный блеск грозы. Он приблизился к этой пропасти, в страшной глубине которой виднелся неясный свет, распространявший внизу красноватый отблеск по стенам цилиндрической шахты, ведшей в недра земли. Этот огонь, казавшийся волшебным пламенем гномов, как бы увеличивал необъятный мрак, представлявшийся взору.

Бесстрашный юноша стал прислушиваться, наклонившись над бездной. Отдаленный шум голосов достиг его слуха. Он более не сомневался, что существа, столь чудным образом явившиеся и исчезнувшие в его глазах, скрылись в эту пропасть, и почувствовал непреодолимое желание спуститься туда за ними, если бы даже эти призраки привели его в самый ад. К тому же буря разыгралась не на шутку, а в пропасти можно было найти убежище.

Но как спуститься туда? Какой путь избрали его предшественники, если только то не были призраки? Новый блеск молнии подоспел на выручку, осветив у ног Орденера первые ступени лестницы, исчезавшей в глубине колодца. Это было толстое вертикальное бревно с железными перекладинами для рук и ног того, кто отважится спуститься в бездну.

Орденер не колебался ни минуты, и смело ступив на опасную лестницу, стал спускаться в пропасть, не зная даже, доведут ли ступени его до конца, не думая, что может быть ему не суждено уже еще раз взглянуть на солнце. Скоро во мраке, обступившем его со всех сторон, он мог различать небо только при голубоватом блеске молнии, то и дело прорезывающей тучи. Проливной дождь, затоплявший поверхность земли, падал на него тонкой туманной росой. Порывы ветра, стремительно врывавшиеся в колодец, с протяжным свистом бушевали над его головой. А он спускался все ниже и ниже, медленно приближаясь к подземному свету, и остерегаясь лишь смотреть в глубину, чтобы не упасть от головокружения.

Между тем воздух становился все удушливее, голоса слышнее и красноватый отблеск, дрожавший на стенах колодца, возвещал близость дна пропасти. Спустившись еще несколько ступеней, Орденер мог наконец различить внизу лестницы вход в подземелье, освещенный красноватыми дрожащими лучами, и услышал слова, приковавшие все его внимание.

— А Кеннибола все еще нет! — нетерпеливо говорил кто-то.

— Чтобы это могло задержать его? — спросил тот же голос после минутного молчания.

— Сами не знаем, господин Гаккет, — послышалось в ответ.

— Эту ночь он хотел провести у сестры своей Маас Брааль в деревне Сурб, — заметил другой голос.

— Вы видите, — возразил первый, — я сдержал свои обещания… Я обязался привести вам предводителя, Гана Исландца, и привел…

При этих словах поднялся шум, значение которого трудно было бы угадать. Любопытство Орденера, пробудившееся при имени Кеннибола, столь удивившего его вчера, удвоилось при имени Гана Исландца.

Тот же голос продолжал:

— Ну, друзья мои, Джонас, Норбит, отсутствие Кеннибола не составляет большой важности. Нас теперь так много, что нам уже нечего бояться. Нашли вы знамена в Крагских развалинах?

— Да, господин Гаккет, — ответило несколько голосов.

— Ну, так теперь пора поднять знамя восстания! Вот вам деньги! У вас есть непобедимый предводитель! Смелее! Идем освободить благородного Шумахера, несчастного графа Гриффенфельда!

— Ура! Да здравствует Шумахер! — закричала толпа и тысячи отголосков повторили имя Шумахера под сводами подземелья.

Орденер, изумление и любопытство которого росли с каждой минутой, слушал затаив дыхание. Слушал, не смея верить и не отдавая себе отчета в слышанном. Имя Шумахера в связи с именем Кеннибола и Гана Исландца! Что за мрачная драма, которой он, тайный зритель, видел лишь одну сцену? Кого хотели защищать? О чьей голове шло дело?

— Слушайте! — продолжал тот же голос. — Перед вами друг, доверенный друг благородного графа Гриффенфельда…

Орденер в первый раз слышал этот голос. Тот продолжал:

— Положитесь на меня вполне, как он; друзья, все вам благоприятствует; вы достигнете Дронтгейма, не встретив ни одного врага.

— Так пойдемте же, господин Гаккет, — перебил чей-то голос, — только вот Петерс уверяет, что видел в ущельях Мункгольмский полк, выступивший против нас в полном составе.

— Лжет он, — уверенным тоном ответил Гаккет, — правительству еще ничего не известно о вашем возмущении; его неведение таково, что даже тот, кто отверг ваши справедливые требование, ваш притеснитель и гонитель знаменитого несчастного Шумахера, генерал Левин Кнуд отправился из Дронтгейма в столицу присутствовать при бракосочетании своего воспитанника Орденера Гульденлью с Ульрикой Алефельд.

Можно представить себе изумление Орденера, когда он слушал такую речь. В дикой, пустынной стране, под сводами подземной пещеры, какие-то незнакомцы произносили имена близких ему людей, даже его собственное! Мучительное сомнение запало в его душу. Возможно ли это? Неужели тот, чей голос он слышал, действительно агент графа Шумахера? Неужели Шумахер, этот почтенный старец, благородный отец его дорогой Этели, возмутился против короля, своего монарха, подкупил разбойников, зажег пламя междоусобной войны? И для этого лицемера, для этого бунтовщика он, сын вице-короля Норвегии, воспитанник генерала Левина, пренебрег своей будущностью, рисковал своей жизнью! Ради него разыскал и вступил в борьбу с исландским разбойником, с которым, по-видимому, Шумахер сам имел сношение, если вручал ему предводительство над этими бандитами!

Кто знает, может быть тот ящик, из-за которого Орденер едва не поплатился жизнью, заключал в себе какия-нибудь гнусные тайны этого низкого замысла? Не насмехался ли над ним мстительный узник Мункгольмской крепости? Быть может, он узнал в нем сына вице-короля; быть может — как мучительна была эта мысль великодушному молодому человеку! — склонив его предпринять это роковое путешествие, он рассчитывал только на гибель сына своего врага!..

Увы! Когда к какому-нибудь несчастливцу долгое время питаем мы уважение и любовь, когда мысленно в глубине души поклялись в неизменной преданности гонимому судьбой, — как ужасна бывает горечь той минуты, в которую он окажется неблагодарным и когда нам приходится разочаровываться в своем великодушии и проститься с чистым, прекрасным наслаждением самопожертвования. В одно мгновение стареем мы самой печальной старостью, стареем опытностью, теряем самые чудные иллюзии жизни, которая и привлекательна-то только своими иллюзиями.

Эти горькие мысли беспорядочно толпились в уме Орденера, который хотел бы умереть в эту роковую минуту. Ему казалось, что все счастие его жизни теперь рушилось навсегда. Многое в уверениях того, который выдавал себя доверенным агентом Гриффенфельда, казалось ему ложным и сомнительным, но так как все это клонилось к тому, чтобы обмануть несчастных поселян, Шумахер еще более являлся виновным в его глазах: и этот Шумахер был отцом его Этели!..

Эти размышление мучительно волновали его душу. Он дрожал, держась за ступени лестницы, и продолжал слушать. Иной раз с невыразимым нетерпением, с страшной жадностью ждем мы несчастий, которых наиболее страшимся.

— Да, — продолжал голос посланца, — теперь вами предводительствует страшный Ган Исландец. Кто теперь осмелится с вами сражаться? Вы боретесь за своих жен, за детей, у которых столь низко отнимают наследство, за благородного несчастливца, который вот уж двадцать лет несправедливо томится в позорной тюрьме. Идем, вас ждет Шумахер и свобода! Смерть притеснителям!

— Смерть притеснителям! — подхватила тысяча голосов.

Стук оружие и хриплые звуки горных рожков огласили своды подземелья.

— Стой! — закричал Орденер, поспешно соскочив с лестницы.

Мысль избавить Шумахера от преступление, а отечество от стольких бедствий совершенно овладела его душой. Но лишь только переступил он порог подземной пещеры, страх необдуманным вмешательством погубить отца его Этели, а быть может и ее самое, заглушил в нем всякое другое чувство. Побледнев, остановился он у порога, с изумлением смотря на странное зрелище, открывшееся его взорам.

Пещера похожа была на обширную площадь подземного города, границы которой терялись в массе столбов, поддерживавших своды. Столбы эти сверкали как хрусталь при свете тысячи факелов, которыми размахивала толпа странно вооруженных людей, в беспорядке расхаживавших в глубине площади. При виде этих огней и страшных призраков, блуждавших во мраке, можно было вообразить себя в одном из тех сказочных сборищ, куда, по древним сказаниям, стекаются колдуны и нечистая сила с звездами в руках вместо светильников, освещая по ночам древние леса и разрушенные замки.

Поднялись оглушительные крики:

— Незнакомец! смерть! смерть ему!

Сто рук поднялось над Орденером, который схватился за свою саблю… Благородный юноша! В своем великодушном порыве он забыл, что он одинок и безоружен.

— Стой! стой! — вскричал голос, по которому Орденер узнал посланца Шумахера.

Низенький толстяк, в черной одежде, с проницательными коварными глазами, приблизился к Орденеру.

— Кто ты такой? — спросил он.

Орденер не отвечал. Его так стиснули со всех сторон, что на груди его не осталось места, в которое бы не опиралось оружие сабли или дуло пистолета.

— Что, струсил? — спросил усмехаясь толстяк.

— Если бы вместо этих шпаг рука твоя лежала на моем сердце, — хладнокровно ответил Орденер, — ты убедился бы, что оно бьется не скорее твоего, если только у тебя есть сердце.

— О! о! Да ты еще храбришься! Ну, так спровадьте его! — сказал толстяк, повернувшись к нему спиною.

— Убей меня, — заметил Орденер, — это все, чем я буду тебе обязан.

— Позвольте, господин Гаккет, — сказал старик с густой бородой, опиравшийся на свой длинный мушкет, — вы здесь у меня, и один я имею право отправить этого христианина к мертвецам рассказать им, что он у нас высмотрел.

Господин Гаккет расхохотался.

— Как угодно, милейший Джонас! Мне все равно, кто станет судить этого шпиона, лишь бы засудить его.

Старик обернулся к Орденеру:

— Ну, скажи-ка нам кто ты такой, зачем это понадобилось тебе узнать, что мы за люди?

Орденер хранил молчание. Окруженный странными защитниками Шумахера, ради которого он готов был пролить свою кровь, Орденер в эту минуту желал одной лишь смерти.

— Ваша милость не хочет удостоить нас ответом, — сказал старик. — Лиса тоже молчит, когда попадет в капкан. Прикончите с ним!

— Послушай, Джонас, — заметил Гаккет, — пусть Ган Исландец покажет нам свою силу над этим шпионом.

— Да, да! — с живостью подхватило несколько голов.

Изумленный, но не терявший мужества Орденер стал искать глазами Гана Исландца, против которого так храбро защищал свою жизнь в это утро и еще с большим удивлением увидал, что к нему приближался человек колоссального телосложение, одетый в костюм горцев.

Гигант устремил на Орденера бессмысленный зверский взор и спросил топор.

— Ты не Ган Исландец, — твердо сказал Орденер.

— Убей его! Убей его! — яростно вскричал Гаккет.

Орденер знал, что всякое сопротивление будет бесполезно. Желая в последний раз поцеловать локон волос Этели, он поднес руку к груди и при этом движении из-за пояса его выпала бумага.

— Что это за бумага? — спросил Гаккет. — Норбит, подними-ка ее.

Норбит, молодой человек, загорелые грубые черты лица которого дышали благородством, поднял и развернул бумагу.

— Боже мой! — вскричал он, — это охранительная грамота бедного Христофора Недлама, злополучного товарища, которого неделю тому назад казнили на Сконгенской площади за подделку монеты.

— Ну, возьми себе этот клочек бумаги, — сказал Гаккет тоном обманутого ожидания, — я думал, что это какой-нибудь важный документ. А ты, Ган, расправься-ка поскорей с этим молодчиком.

Молодой Норбит стал перед Орденером.

— Этот человек под моей защитой, — вскричал он, — пока голова моя на плечах, ни один волос не упадет с его головы. Я не допущу, чтобы издевались над охранительной грамотой моего друга Христофора Недлама.

При виде столь неожиданного защитника Орденер с умилением потупил голову; он вспомнил как надменно принято было им трогательное пожелание священника Афанасия Мюндера, чтобы дар умирающего оказал благодеяние путнику!

— Ба! Что за вздор, Норбит! — возразил Гаккет. — Этот человек шпион и должен умереть.

— Дайте сюда топор, — повторил гигант.

— Он не умрет! — вскричал Норбит. — Это возмутит дух бедного Недлама, которого подло вздернули на виселицу. Говорю вам, он не умрет, таково было предсмертное желание Недлама.

— Действительно, Норбит прав, — вмешался старый Джонас. — Как можете вы требовать смерти этого незнакомца, господин Гаккет, когда у него охранная грамота Христофора Недлама.

— Но ведь это шпион, соглядатай, — возразил Гаккет.

Старик стал возле Норбита перед Орденером, и оба твердили упрямо:

— У него охранная грамота Христофора Недлама, повешенного в Сконгене.

Гаккет понял, что придется уступить, когда вся толпа заволновалась, крича, что незнакомца нельзя убивать, когда при нем охранная грамота фальшивого монетчика Недлама.

— Ну, как знаете, — пробормотал он сквозь зубы с затаенной яростью, — будете пенять на себя.

— Будь он сам дьявол, я и то не убил бы его, — заметил Норбит с торжествующим видом.

Затем он обратился к Орденеру.

— Послушай, — продолжал он, — ты должно быть добрый товарищ, если злополучный Недлам передал тебе свою охранную грамоту. Мы королевские рудокопы и бунтуем теперь, чтобы освободиться от опеки. Господин Гаккет, которого ты видишь пред собой, говорит, будто мы бунтуем за какого то графа Шумахера, но я и в глаза его не видал. Послушай, дело наше правое; отвечай мне, как ответил бы своему святому покровителю. Хочешь идти с нами за одно?

Счастливая идее вдруг мелькнула в уме Орденера.

— Хочу, — ответил он.

Норбит подал ему свою саблю, которую тот взял молча.

— Брат, — сказал Норбит, — если ты задумаешь нам изменить, сперва убей меня.

В эту минуту под сводами подземелья раздался звук рожка и вдали послышались крики:

— Вот и Кеннибол!

XXXII

Иной раз внезапное вдохновение неожиданно освещает нашу душу, — и целый том размышлений и рассуждений не в состоянии выразить всю обширность его, или измерить его глубину, подобно тому как свет тысячи светильников не в силах сравниться с беспредельным и мгновенным блеском молнии.

И так, не станем анализировать того непреодолимого таинственного побуждение, повинуясь которому, благородный сын вице-короля Норвегии принял предложение Норбита и очутился в рядах бандитов, восставших на защиту Шумахера.

Нет сомнение, что в этом побуждении не малую долю занимало великодушное желание во что бы то ни стало проникнуть мрачную тайну, — желание, смешанное отчасти с горьким отвращением к жизни, с равнодушным отчаянием в будущности; но кроме того, Орденер никак не мог примириться с мыслью о виновности Шумахера и в этом поддерживали его подозрительность всего, что он видел, инстинктивное сознание лжи, а более всего любовь к Этели. Наконец им руководило безотчетное сознание важности той услуги, которую здравомыслящий друг может оказать Шумахеру в среде его ослепленных защитников.

XXXIII

Заслышав крики, возвестившие о прибытии знаменитого охотника Кеннибола, Гаккет поспешно бросился к нему на встречу, оставив Орденера с двумя другими начальниками.

— Наконец то, дружище Кеннибол! Идем, я представлю тебя вашему страшному предводителю, самому Гану Исландцу.

При этом имени Кеннибол, вошедший в подземелье бледный, задыхающийся, со всклоченными волосами, с лицом облитым потом, с окровавленными руками, отступил шага на три.

— Гану Исландцу!

— О! Успокойся, он будет помогать вам, как друг и товарищ, — заметил Гаккет.

Кеннибол не слушал его.

— Ган Исландец здесь! — повторил он.

— Ну да, — ответил Гаккет, подавляя двусмысленную усмешку, — не бойся…

— Как! — в третий раз перебил охотник. — Вы говорите, что Ган Исландец в этой шахте…

Гаккет обратился к окружающим:

— Что это, уж не рехнулся ли храбрый Кеннибол? Да ты и запоздал-то, должно быть, боясь Гана Исландца, — заметил он Кенниболу.

Кеннибол поднял руки к небу.

— Клянусь святой великомученицей Этельдерой Норвежской, не страх к Гану Исландцу, господин Гаккет, а сам Ган Исландец помешал мне прибыть сюда вовремя.

Ропот изумление поднялся при этих словах в толпе горцев и рудокопов, окружавших Кеннибола. Физиономие Гаккета снова омрачилась, как минуту тому назад при появлении и неожиданном спасении Орденера.

— Что? Что ты сказал? — спросил он, понизив голос.

— Я говорю, господин Гаккет, что если бы не ваш проклятый Ган Исландец, я был бы здесь до первого крика совы.

— Неужто! В чем же дело?

— Ох! Уже не спрашивайте лучше! Пусть побелеет моя борода в один день, как шкурка горностая, если я еще раз рискну охотиться за белым медведем.

— Уж не помял ли тебя медведь, чего добраго?

Кеннибол презрительно пожал плечами.

— Медведь! Вот страшилище-то! Чтобы Кеннибола помял медведь! Да за кого вы меня принимаете, господин Гаккет?

— Ах, сударь, если бы вы знали, что со мной случилось, — продолжал старый охотник, понизив голос, — вы не уверяли бы меня, что Ган Исландец здесь.

Гаккет снова смутился и поспешно схватил Кеннибола за руку, как бы опасаясь, чтобы он не подошел ближе к тому месту подземной площади, где над головами рудокопов виднелась огромная голова гиганта.

— Дружище Кеннибол, — сказал он почти торжественным тоном, — прошу тебя, расскажи мне толком, что тебя задержало. Ты понимаешь, что в настоящее время всякая безделица может иметь для нас важное значение.

— Это правда, — согласился Кеннибол после минутного раздумья.

Затем, уступив настоятельным просьбам Гаккета, он рассказал ему как в это утро с шестью товарищами преследовал он белого медведя почти до самых окрестностей Вальдергогской пещеры, не примечая в пылу охоты близости этой страшной местности; как на вой почти издыхающего зверя выбежал из пещеры малорослый, чудовище, демон и, размахивая каменным топором, кинулся защищать против них медведя. При появлении этого дьявольского существа, которое не могло быть никем другим кроме Гана, исландского демона, кровь застыла от ужаса в жилах семерых охотников; шесть его злополучных товарищей пали жертвой обоих чудовищ, а Кеннибол спасся лишь поспешным бегством, благодаря своему проворству, утомлению Гана Исландца, а главным образом, благодаря покровительству патрона охотников, святого Сильверста.

— И так, господин Гаккет, — докончил он свой страшный рассказ, изукрашенный цветистым красноречием горцев, — вы видите, что я запоздал не по своей вине. Скажите на милость, ну возможное ли это дело, чтобы этот исландский демон находился теперь здесь, в этой Апсилькорской шахте, как наш друг и союзник, когда я сегодня утром оставил его с медведем в Вальдергогском кустарнике у трупов моих злополучных товарищей? Уверяю вас, это немыслимая вещь. Я знаю теперь этого воплощенного демона; я сам видел его!

Гаккет, внимательно выслушавший его рассказ, заметил важным тоном:

— Дружище Кеннибол, когда ты говоришь о Гане Исландце, или об аде, знай, что для них все возможно. Все, что ты рассказал сию минуту, мне было уже раньше известно…

Выражение крайнего изумление и самой простодушной доверчивости появилось в суровых чертах старого охотника Кольских гор.

— Как?..

— Да, — продолжал Гаккет, в лице которого более зоркий наблюдатель мог бы уловить выражение насмешливого торжества, — я знал все, за исключением, конечно, того, что ты сам был героем этого печального приключения. Ган Исландец, идя со мной сюда, рассказал мне все это.

— Неужели! — вскричал Кеннибол, смотря на Гаккета со страхом и почтением.

Гаккет хладнокровно продолжал:

— Очень просто; но теперь ты можешь успокоиться; я сам представлю тебя этому страшному Гану Исландцу.

Кеннибол вскрикнул от ужаса.

— Говорю тебе, не бойся ничего, — повторил Гаккет, — смотри на него, как на вашего предводителя и товарища. Только чур! Не напоминай ему о сегодняшнем приключении. Понимаешь?

Надо было покориться, но не без живейшего внутреннего отвращение решился охотник приблизиться к демону. Они подошли к толпе, в которой находились Орденер, Джонас и Норбит.

— Бог в помощь, друзья мои Джонас, Норбит, — поздоровался Кеннибол.

— Спасибо на добром слове, Кеннибол, — ответил Джонас.

В эту минуту взгляд Кеннибола встретился с вгзлядом Орденера, который не спускал с него глаз.

— А, и вы здесь, молодой человек, — вскричал охотник, с живостью подходя к нему и протягивая свою грубую морщинистую руку, — добро пожаловать. По-видимому ваша смелая попытка увенчалась успехом?

Орденер, не понимая намеков горца, хотел было попросить у него объяснение, когда Норбит вскричал:

— Так ты знаешь этого незнакомца, Кеннибол?

— Святые угодники, знаю ли я его! Я его люблю и уважаю! Он, как все мы, стоит за наше правое дело.

С этими словами он бросил на Орденера значительный взгляд, но когда тот хотел ответить ему, Гаккет подвел к ним гиганта, от которого с ужасом сторонились все бандиты.

— Храбрый охотник Кеннибол, — сказал он, — вот ваш знаменитый предводитель, Ган Клипстадурский.

Скорее с изумлением, чем со страхом Кеннибол взглянул на исполинского разбойника и шепнул на ухо Гаккету:

— Господин Гаккет, Ган Исландец, с которым я встретился сегодня близ Вальдергога, был низок ростом…

Гаккет отвечал ему тихим голосом:

— Вспомни, Кеннибол! Демон!

— И то правда, — согласился легковерный охотник, — долго ли ему оборотиться.

С невольной дрожью он отошел в сторону и украдкой осенил себя крестным знамением.

XXXIV

В мрачном дубовом лесу, куда едва проникали бледные утренние сумерки, низкого роста человек подошел к другому, который по-видимому поджидал его. Разговор начался вполголоса.

— Простите, ваше сиятельство, что я заставил вас ждать. Меня задержали непредвиденные случайности…

— Что такое?

— Начальник горцев Кеннибол только в полночь пришел на сходку, а тем временем мы встревожены были неожиданным свидетелем.

— Свидетелем?

— Да, какой то субъект, как сумасшедший ворвался в наше сборище в шахте. Сперва я подумал, что это шпион и велел было убить его; но у него нашлась охранная грамота какого-то висельника, пользовавшегося уважением среди рудокопов, которые и приняли незнакомца под свое покровительство. Рассудив хорошенько, я полагаю, что это должно быть какой-нибудь искатель приключений или полоумный ученый. На всякий случай относительно его я уже принял свои меры.

— Ну, а вообще как идут дела?

— Превосходно. Рудокопы Гульдбранхаля и Фа-Рёра, под начальством молодого Норбита и Джонаса, кольские горцы под предводительством Кеннибола теперь должно быть уже выступили в путь. Их товарищи из Губфалло и Зунд-Моёра присоединятся к ним в четырех милях от Синей Звезды. Конгсберцы и отряд смиазенских кузнецов, которые, как известно высокородному графу, заставили уже отступить Вальстромский гарнизон, будут поджидать их несколько миль далее. Наконец, все эти соединенные банды остановятся на ночь в двух милях от Сконгена, в ущельях Черного Столба.

— Ну, а как принят был ваш Ган Исландец?

— Без малейшего недоверия.

— О! Как бы мне хотелось отмстить этому чудовищу за смерть сына! Как жаль, что он вывернулся из наших рук!

— Ваше сиятельство, пользуйтесь сперва именем Гана Исландца, чтобы отмстить Шумахеру, а потом мы найдем средство отмстить и самому Гану… Мятежники целый день будут в пути, на ночь же остановятся в ущельях Черного Столба, в двух милях от Сконгена.

— Что вы? Разве можно подпустить так близко к Сконгену такую банду разбойников?.. Мусдемон!..

— Вы меня подозреваете, граф! Пошлите, не теряя времени, гонца к полковнику Ветгайну, полк которого должен находиться теперь в Сконгене; предупредите его, что все скопище мятежников расположится сегодня ночью в ущельях Черного Столба, как нарочно созданных для засады…

— Понимаю, но зачем, милейший Мусдемон, навербовали вы такую гибель бунтовщиков?

— Граф, вы забываете, что чем значительнее будет мятеж, тем тяжелее преступление Шумахера и тем важнее ваша заслуга. Кроме того, необходимо разом положить конец бунту.

— Прекрасно! Но не слишком ли близко место стоянки к Сконгену?

— Из всех горных ущельев это единственное, в котором невозможно защищаться. Оттуда выйдут только те, кому назначено явиться перед судилищем.

— Превосходно!.. Однако, Мусдемон, мне хотелось бы поскорее развязаться с этим делом. Если с этой стороны все идет как нельзя лучше, зато с другой — мало утешительного. Вы знаете, что мы предприняли в Копенгагене тайные розыски насчет тех бумаг, которые могли попасть в руки какого-то Диспольсена?..

— Знаю, граф.

— Ну, так я недавно узнал, что этот интриган имел тайные сношение с проклятым астрологом Кумбизульсумом…

— Который на днях умер?

— Да; и при смерти этот старый колдун вручил агенту Шумахера бумаги…

— Чорт возьми! У него были мои письма, изложение нашего предприятия!..

— Вашего предприятие, Мусдемон?

— Виноват, ваше сиятельство; но к чему было доверяться этому шарлатану Кумбизульсуму!?.. Старому плуту!..

— Послушайте, Мусдемон, я не так недоверчив, как вы… Не без серьезных оснований верил я всегда в волшебную науку старого астролога.

— Вы, ваше сиятельство, могли верить в его науку, но зачем же было полагаться на его честность? Во всяком случае нам нечего бояться, граф. Диспольсен умер, бумаги пропали; а через несколько дней не будет и тех, кому они могли сослужить службу.

— Конечно; как бы то ни было, кто посмеет обвинить меня?

— Или меня, пользующегося покровительством вашего сиятельства?

— О да, вы всегда можете рассчитывать на меня; но прошу вас, не затягивайте этого дела. Я тотчас же пошлю гонца к полковнику. Пойдемте, слуги поджидают меня за этими кустами, мы отправимся прямо в Дронтгейм, откуда должно быть уже выехал мекленбуржец. Служите мне верой и правдой и я защищу вас от всех Кумбизульсумов и Диспольсенов на свете!

— Верьте, ваше сиятельство… Дьявол!

Оба исчезли в лесу; голоса их затихли мало-помалу и вскоре послышался топот двух лошадей.

XXXV

В то время как в одном из лесов, окружающих Смиазенское озеро происходил вышеописанный разговор, мятежники, разделившись на три отряда, вышли из Апсилькорской свинцовой рудокопни через главный вход, расположенный на дне глубокого оврага.

Орденер, который, не смотря на свое желание сблизиться с Кенниболом, попал в отряд Норбита, видел перед собой длинную процессию факелов, пламя которых, борясь с рассветом зарождающегося утра, отразилось в топорах, вилах, заступах, в железных наконечниках дубин, в тяжелых молотах, ломах, баграх и тому подобных грубых рабочих орудиях, какими только могли воспользоваться мятежники, не пренебрегая и обыкновенным оружием, свидетельствовавшим, что бунт был последствием заговора. Мушкеты, копья, сабли, карабины и пищали дополняли собой вооружение банды.

Когда солнце взошло над горизонтом и факелы издавали один лишь чад, Орденер мог лучше рассмотреть это странное войско, выступавшее в беспорядке с хриплыми песнями и дикими криками, и походившее на стаю голодных волков, почуявших запах трупа.

Все войско разделено было на три отряда или, скорее, на три толпы.

Впереди шли кольские горцы под предводительством Кеннибола, на которого все они походили как одеждой из звериных шкур, так и своими дикими суровыми физиономиями.

Далее следовали молодые рудокопы под начальством Норбита и старые — под командой Джонаса — в своих больших войлочных шляпах, в широких панталонах, с голыми руками и почерневшими лицами, с взглядом, тупо устремленным на солнце. Над этой беспорядочной толпой развевались там и сям огненного цвета знамена с различными надписями, как то: «Да здравствует Шумахер!» — «Освободим нашего благодетеля!» — «Свобода рудокопам!» — «Свобода графу Гриффенфельду!» — «Смерть Гульденлью!» — «Смерть притеснителям!» — «Смерть Алефельду!»

Бунтовщики смотрели на эти знамена скорее как на бесполезную ношу, чем на украшение, и они передавали их из рук в руки, когда знаменоносец уставал или хотел принять участие в нестройном хоре рожков и завываниях своих соратников.

Ариергард этого странного войска составлял десяток телег, запряженных оленями и большими ослами и предназначенных вероятно для фуража. Гигант, приведенный Гаккетом, один шел впереди отряда с дубиною и топором, а в некотором отдалении позади него с затаенным ужасом следовали первые ряды горцев Кеннибола, который не спускал глаз с этого дьявольского вождя, ожидая, что он того гляди изменит свой вид.

С дикими криками и оглашая сосновые леса звуками рожков, банда мятежников спустилась с южных гор Дронтгеймского округа. Тут присоединились к ним отдельные отряды из Сунд-Мора, Губфалло, Конгсберга и толпа смиазенских кузнецов, представлявших странный контраст с прочими бунтовщиками. Эти рослые, сильные люди, вооруженные клещами и молотами, в кирасах из широких медных пластинок, с деревянным крестом вместо знамени, мерно выступали вперед, распевая библейские псалмы. Предводителем их был крестоносец, шедший во главе без всякого оружия.

Все эти скопища мятежников не встречали ни души на пути своем. При их приближении пастухи загоняли стада свои в пещеры, поселяне бежали из деревень. Житель равнин и долин везде одинаков; он равно боится и разбойника и полицейского.

В таком порядке проходили они по холмам и лесам, редко встречая на пути селения; следовали по извилистым дорогам, на которых виднелось больше звериных, чем человеческих следов, огибали озера, переправлялись через потоки, овраги и болота.

Орденеру совсем незнакома была местность, по которой ему приходилось идти. Раз только взор его приметил вдали на горизонте виднеющуюся скалу и, обратившись к одному из своих спутников, он спросил.

— Приятель, что это за скала виднеется там на юге?

— Ястребиная шея, Ольемский утес, — ответил ему рудокоп.

Орденер глубоко вздохнул.

XXXVI

Обезьяна, попугаи, гребешки и ленты, все приготовлено у графини Алефельд к приезду поручика Фредерика. Она выписала даже за дорогую цену последний роман знаменитой Скюдери. В роскошном переплете с позолоченными чеканными застежками он положен был по ее приказанию среди флаконов с духами и коробочек с мушками на элегантном туалете с золочеными ножками и с мозаичной инкрустацией в будущем будуаре ее ненаглядного Фредерика.

Исполнив таким образом эту мелочную материнскую заботливость, которая смягчила на время ее злобную натуру, она стала обдумывать, как бы вернее и скорее погубить Шумахера и Этель, которые с отъездом Левина лишились своего последнего защитника.

В короткий промежуток времени в Мункгольмской крепости произошло несколько событий, о которых графиня Алефельд имела самые смутные понятия. Кто этот раб, вассал или чужак, которого, судя по уклончивым и загадочным словам Фредерика, полюбила дочь бывшего канцлера? В каких отношениях мог находиться барон Орденер к Мункгольмским узникам? Что за непонятная причина его странного отсутствие в то время, когда оба королевства заняты были его близкой свадьбой с Ульрикой Алефельд, которой он по-видимому чуждался? Наконец, что произошло при свидании Левина Кнуда с Шумахером?…

Ум графини терялся в догадках и предположениях. В конце концов, чтобы выеснить себе эти тайны, она решилась лично отправиться в Мункгольм, побуждаемая с одной стороны женским любопытством, с другой — ненавистью к врагам.

Однажды вечером, когда Этель находилась одна в саду крепости и в шестой раз принималась чертить алмазом своего перстня какие-то таинственные буквы на черном столбе у входа, на пороге которого в последний раз видела она своего Орденера, дверь отворилась.

Молодая девушка вздрогнула. В первый раз еще отворялась эта дверь, с тех пор как она захлопнулась за Орденером.

Бледная, высокая женщина, одетая в белое платье, стояла перед Этелью, с сладостной, как отравленный мед, улыбкой, с кротким, доброжелательным взглядом, в котором сверкало по временам выражение ненависти, досады и невольного удивления.

Этель смотрела на нее с изумлением, граничащим с страхом. После смерти ее старой кормилицы, скончавшейся на ее руках, это была первая женщина, которую видела она в мрачных стенах Мункгольмской крепости.

— Дитя мое, — нежно спросила незнакомка, — вы дочь мункгольмского узника?

Этель невольно отвернулась. Незнакомка не внушала ей доверие, ей казалось, что даже дыхание этого нежного голоса было отравлено ядом.

— Меня зовут Этель Шумахер, — ответила она после минутного молчания, — отец говорил мне, что в колыбели меня называли графиней Тонгсберг и княжной Воллин.

— Ваш отец говорил вам это!.. — вскричала незнакомка с выражением, которое поспешила смягчить, добавив: — Сколько горя вытерпели вы!

— Горе постигло меня при моем рождении, — ответила молодая девушка. — Батюшка говорит, что оно не оставит меня до могилы.

Улыбка мелькнула на губах незнакомки, которая продолжала сострадательным тоном:

— И вы не ропщете на тех, кто бросил вас в эту темницу? Вы не проклинаете виновников вашего несчастия?

— Нет, наши проклятие могут накликать несчастие на тех, которые заставляют нас страдать.

— А знаете ли вы, — бесстрастно продолжала незнакомка, — кто виновник ваших страданий?

После минутного раздумья Этель сказала.

— Все делается по воле Божией.

— Ваш отец никогда не говорит вам о короле?

— О короле?.. Я не знаю его, но молюсь за него каждое утро и вечер.

Этель не поняла, отчего при этом ответе незнакомка закусила себе губы.

— Ваш несчастный отец никогда не называл вам в минуту раздражение своих заклятых врагов, генерала Аренсдорфа, епископа Сполисона, канцлера Алефельда?..

— Я никогда не слыхала таких имен.

— А известно ли вам имя Левина Кнуда?

Воспоминание о сцене, происходившей два дня тому назад между Дронтгеймским губернатором и Шумахером, было еще слишком живо в уме Этели, чтобы она забыла имя Левина Кнуда.

— Левин Кнуд? — повторила она. — Мне кажется, батюшка больше всех любит и уважает этого человека.

— Как!

— Да, — продолжала молодая девушка, — этого Левина Кнуда с жаром защищал третьего дня батюшка против наветов Дронтгеймского губернатора.

При этих словах удивление незнакомки удвоилось.

— Против Дронтгеймского губернатора. Не издевайтесь надо мной, моя милая; я пришла сюда для вашей же пользы. Не может быть, чтобы отец ваш защищал генерала Левина Кнуда от наветов Дронтгеймского губернатора!

— Генерала! Мне кажется капитана Левина Кнуда… Ах, нет! Ваша правда. Мой отец, — продолжала Этель — показал столько же любви к этому генералу Левину Кнуду, сколько ненависти к Дронтгеймскому губернатору.

«Вот еще странная тайна!» — подумала бледная высокая женщина, любопытство которой росло с каждой минутой.

— Милое дитя, что же произошло между вашим отцом и Дронтгеймским губернатором?

Эти вопросы утомили бедную девушку, и она пристально посмотрела на незнакомку.

— Разве я преступница, что вы допрашиваете меня таким образом?

Этот простой вопрос по-видимому смутил незнакомку, которая почувствовала, что коварство изменило ей. Тем не менее она продолжала слегка обиженным тоном.

— Вы бы не сказали мне этого, если бы знали, для чего и для кого пришла я сюда…

— Как! — вскричала Этель, — Вы от него? Вы принесли мне весточку от…

Вся кровь бросилась ей в лицо; сердце ее сильно забилось в груди, волнуемой нетерпением и беспокойством.

— От кого? — спросила незнакомка.

Молодая девушка не решилась произнести имя своего возлюбленного. В глазах незнакомки приметила она блеск мрачной, как бы адской радости и сказала печально.

— Так вы его не знаете!

Выражение обманутого ожидание второй раз появилось на ласковом лице посетительницы.

— Бедная девушка! Чем могу я помочь вам?

Этель не слушала ее. Мысли увлекли ее в северные горы за отважным путешественником. Голова ее поникла на грудь, руки невольно скрестились.

— Надеется ли ваш батюшка выйти когда-нибудь из этой тюрьмы?

Она дважды повторила этот вопрос, пока Этель вышла из задумчивости.

— Да, — ответила она.

Слезы навернулись на ее глазах.

Глаза незнакомки сверкнули при этом ответе.

— Надеется, говорите вы! Как?.. Каким образом?.. Когда?..

— Он надеется, что смерть освободит его из тюрьмы.

Иной раз простота юной невинной души оказывается настолько могущественной, что разрушает хитросплетение заматерелого в коварстве сердца. Мысль эта должно быть пришла на ум незнакомки, которая вдруг изменилась в лице и, положив свою холодную руку на плечо Этели, сказала почти чистосердечно:

— Послушайте, знаете ли вы, что жизни вашего отца грозит новая опасность? Что его подозревают как подстрекателя в мятеже северных рудокопов?

Этель не поняла этого вопроса и с удивлением устремила свои большие черные глаза на незнакомку.

— Что вы хотите сказать?

— Я говорю, что ваш отец составил заговор против правительства; что его виновность почти дознана, что его преступление влечет за собою смертную казнь…

— Смертную казнь! Преступление!.. — вскричала несчастная девушка.

— Преступление и смертная казнь, — торжественно повторила незнакомка.

— Мой отец! — вскричала Этель, — мой несчастный благородный отец, который проводит целые дни, слушая как я читаю ему Эдду и Евангелие, он заговорщик? Что он вам сделал?

— Не смотрите на меня таким образом; повторяю вам, я не из числа ваши врагов. Я только предупреждаю вас, что вашего отца подозревают в тяжком преступлении. Быть может, вместо ненависти, я скорее заслуживаю благодарности.

Этот упрек тронул Этель.

— О, сударыня, простите меня! До сих пор мы не встречали ни одного живого существа, которое бы не относилось к нам враждебно. Простите меня, если я не доверяла вам.

Незнакомка улыбнулась.

— Как, дитя мое! До сих пор вы не встречали еще ни одного дружеского существа?..

Щеки Этели вспыхнули румянцем. Одну минуту она колебалась в нерешимости.

— Да… Богу известно, что мы нашли только одного друга…

— Одного? — поспешно спросила незнакомка. — Прошу вас назовите мне его; вы не знаете как это важно… для спасения вашего батюшки… Кто этот друг?

— Не знаю, — сказала Этель.

Незнакомка побледнела.

— Вы насмехаетесь надо мной, между тем как я хочу вам помочь. Подумайте, дело идет о жизни вашего отца. Кто он? Скажите мне, кто этот друг, о котором вы мне говорили?

— Бог мне свидетель, сударыня, что я знаю только его имя: Орденер.

Этель произнесла эти слова с таким затруднением, которое испытываем мы, открывая постороннему человеку священное имя, пробуждающее в нас самые отрадные воспоминания.

— Орденер! Орденер! — с странным волнением повторила незнакомка, конвульсивно теребя белые кружева своего покрывала. — А как зовут его отца? — спросила она, запинаясь.

— Не знаю, — ответила молодая девушка. — Что мне за дело до его семьи и отца. Орденер, сударыня, самый благородный человек в мире!

Увы! Тон этих слов открыл сердечную тайну Этели.

Незнакомка приняла спокойную важную осанку и спросила, устремив на молодую девушку пристальный взгляд.

— Слышали вы о скорой свадьбе сына вице-короля с дочерью нынешнего великого канцлера, графа Алефельда?

Она принуждена была повторить свой вопрос, чтобы привлечь на него внимание Этели, мысли которой блуждали вдали.

— Кажется, слышала.

Ее спокойствие и равнодушие по-видимому донельзя поразили незнакомку.

— Ну, что же вы думаете об этом союзе?

Невозможно было приметить хотя бы малейшую перемену во взорах Этели, когда она ответила:

— По правде сказать, ничего. Дай Бог, чтобы союз их оказался счастливым.

— Но ведь граф Гульденлью и граф Алефельд, родители помолвленных, заклятые враги вашего отца.

— Все же я желаю счастия их детям, — тихо повторила Этель.

— Мне пришло в голову, — продолжала коварная незнакомка, — так как жизнь вашего отца находится в опасности, вы могли бы, по случаю предстоящего брака, просить помилование у сына вице-короля.

— Бог наградит вас за вашу добрую заботливость, сударыня. Но разве просьба моя дойдет до сына вице-короля?

Искреннее простодушие этих слов до такой степени поразило незнакомку, что та вскрикнула с изумлением.

— Как! Разве вы его не знаете?

— Этого вельможу! — удивилась Этель. — Вы забываете, что до сих пор я не делала шагу из этой крепости.

— Это правда, — пробормотала сквозь зубы незнакомка. — Что же лгал мне этот выживший из ума Левин? Очевидно, она не знает его…

— Однако, это немыслимая вещь! — продолжала она громким голосом, — Вы должны были видеть сына вице-короля, он был здесь.

— Может быть, сударыня. Но из всех, приходивших сюда я не знаю никого, кроме моего Орденера…

— Вашего Орденера!.. — перебила незнакомка и продолжала, как бы не примечая смущение Этели: — Знаете вы молодого человека с благородной открытой физиономией, с стройным станом, с важной твердой поступью? Взор его величествен и благосклонен, лицо нежное, как у молодой девушки, волосы каштановые?..

— Ах! — вскричала несчастная Этель. — Это он! Это жених мой! Мой обожаемый Орденер! Не слыхали ли вы о нем чего?.. Где вы встретились с ним?.. Не правда ли, он сказал вам, что удостоил меня своей любовью? Говорил вам, как горячо я люблю его? Увы! У несчастной узницы нет другого утешение в этом мире!.. Великодушный друг! Нет еще недели, как стоял он на этом самом месте в зеленом плаще, под которым билось его благородное сердце, с черным пером, так красиво развевавшемся над его прекрасным челом!..

Этель вдруг замолчала. Она приметила, что незнакомка дрожит, бледнеет и краснеет; и наконец услышала эти безжалостные слова.

— Несчастная! Ты любишь Орденера Гульденлью, жениха Ульрики Алефельд, сына смертельного врага твоего отца, вице-короля Норвегии.

Этель упала без чувств.

XXXVII

— А что, старый товарищ Гульдон Стайнер, вечерний-то ветерок не на шутку хлещет по моему лицу волосьями моей шапки?

С этими словами Кеннибол, отведя на минуту взор свой от великана, шествовавшего во главе мятежников, обратился к одному из случившихся возле него горцев.

Стайнер покачал головой, и тяжело вдохнув от усталости, переложил знамя с одного плеча на другое.

— Гм!.. Я полагаю, начальник, что в этих проклятых ущельях Черного Столба, где ветер бушует как поток, нам не согреться и на раскаленных угольях.

— Надо будет развести такой костер, чтобы всполошились все старые совы на вершинах скал и в развалинах. Терпеть не могу я этих сов; в ужасную ночь, когда привиделась мне фея Убфем, она явилась передо мною в виде совы.

— Клянусь святым Сильвестром! — пробормотал Гульдон Стайнер, отворачивая голову. — Ангел ветра безжалостно бьет нас своими крыльями! По-моему, Кеннибол, следовало бы поджечь все горные ели. Прекрасное бы вышло зрелище: войско греется целым лесом!

— Избави Боже, приятель Гульдон! А дикие козы!.. Кречеты, фазаны! Жарить дичину расчудесное дело; но зачем же жечь ее!

Старый Гульдон засмеялся.

— Начальник! Ты все тот же чорт Кеннибол, волк для диких коз, медведь для волков и буйвол для медведей!

— А далеко ли до Черного Столба? — спросил кто-то из охотников.

— К ночи, товарищ, мы достигнем ущелий, — ответил Кеннибол, — теперь же приближаемся к Четырем Крестам.

На минуту водворилось молчание; только слышен был шум многочисленных шегов, завывание ветра и отдаленное пение смиазенских кузнецов.

— Дружище Гульдон Стайнер, — спросил Кеннибол, перестав насвистывать охотничью песню Роллона, — говорят, ты недавно вернулся из Дронтгейма?

— Да, начальник. Мой брат, рыбак Георг Стайнер, захворал, и я работал за него в лодке, чтобы его несчастная семья не умерла с голоду, пока он умирал от болезни.

— Так. А не случалось ли тебе, когда ты был в Дронтгейме, видеть там этого графа, узника… Шумахера… Глеффенгема… как бишь его зовут-то? Ну да того, за которого мы взбунтовались, чтобы освободиться от королевской опеки, и чей герб несешь ты на этом знамени огненного цвета?

— Да, его не легко таскать! — промолвил Гульдон. — Ты спрашиваешь об узнике Мункгольмской крепости, о графе… ну да все равно как ни зовут его. Но как же ты хочешь, начальник, чтобы я его видел? Для этого, — продолжал он, понизив голос, — необходимо иметь глаза того демона, который идет впереди вас, не оставляя, однако, за собой серного запаха, — глаза этого Гана Исландца, который видит сквозь стены, или кольцо феи Маб, которая может проникнуть даже в замочную скважину. Я убежден, что в эту минуту среди нас только один человек видел графа… узника, о котором ты спрашиваешь меня.

— Один?.. Да, правда, господин Гаккет! Но его теперь нет с нами. Он покинул нас прошлой ночью, чтобы вернуться…

— Да я не о господине Гаккете говорю тебе, начальник.

— О ком же?

— А вон об этом молодчике в зеленом плаще, с черным пером, который как с неба свалился к нам прошлой ночью…

— Ну?

— Ну, — продолжал Гульдон, приближаясь к Кенниболу, — вот он-то и знает графа… того знаменитого графа, все равно как я тебя, начальник Кеннибол.

Кеннибол взглянул на Гульдона, подмигнул ему левым глазом и ударив его по плечу, вскричал с торжеством человека, довольного своей проницательностью:

— Представь себе, я это подозревал!

— Да, начальник, — продолжал Гульдон Стайнер, снова перекладывая огненного цвета знамя с одного плеча на другое, — могу уверить тебя, что этот зеленый молодчик видел графа… как бишь его зовут-то? Ну того, за которого мы будем драться… в самой Мункгольмской крепости, и по-видимому, ему так же хотелось проникнуть в эту тюрьму, как нам с тобой войти в королевский парк.

— Откуда же ты это узнал, приятель?

Старый горец схватил Кеннибола за руку и с подозрительной осторожностью распахнул свой кожаный плащ.

— Погляди-ка! — сказал он ему.

— С нами крестная сила! — вскричал Кеннибол. — Блестит как настоящий алмаз!

Действительно, роскошная бриллиянтовая пряжка красовалась на грубом поясе Гульдона Стайнера.

— Да это и есть настоящий алмаз, — возразил горец, снова запахивая полы плаща, — это так же верно, как то, что от луны два дня пути до земли и что мой пояс сделан из буйволовой кожи.

Лицо Кеннибола омрачилось, выражение изумление сменилось на нем суровостью. Он потупил глаза в землю, произнеся с грозной торжественностью:

— Гульдон Стайнер, уроженец деревни Шоль-Се в Кольских горах, твой отец, Медпрат Стайнер, безупречно дожил до ста двух лет, потому что убить нечаянно королевскую лань или лося не составляет еще преступления. Гульдон Стайнер, твоей седой голове добрых пятьдесят семь лет, возраст, считающийся молодежью только у одних сов. Старый товарищ, мне хотелось бы, чтобы алмазы этой пряжки превратились в просяные зерна, если ты добыл их не таким же законным путем, каким королевский фазан получает свинцовую пулю мушкета.

Произнося это странное увещание, голос начальника горцев звучал в одно и тоже время угрозой и трогательным убеждением.

— Как верно то, что ваш начальник Кеннибол самый отважный охотник Кольских гор, — отвечал Гульдон без малейшего замешательства, — и что эти алмазы неподдельные камни, так же верно и то, что я законно владею ими.

— Полно, так ли? — возразил Кеннибол тоном, выражавшим и доверие, и сомнение.

— Клянусь Богом и моим святым патроном, дело было так, — отвечал Гульдон. — Однажды вечером — неделю тому назад — едва успел я указать дорогу к Дронтгеймскому Спладгесту землякам, которые несли труп офицера, найденный на Урхтальском берегу, — какой-то молодчик, подойдя к моей лодке, закричал мне: «В Мункгольм!» Я, начальник, не обратил было внимания: какой птице охота летать вокруг клетки? Осанка у молодого человека была гордая, величественная, сопровождал его слуга с двумя лошадьми, и вот не обращая на меня внимание, он прыгнул ко мне в лодку. Делать нечего, я взял мои весла, то есть весла моего брата, и отчалил. Когда мы приехали, молодой человек, поговорив с сержантом, должно быть начальником крепости, бросил мне — Бога беру во свидетели — вместо платы алмазную пряжку, которую я тебе показывал и которая досталась бы моему брату Георгу, а не мне, если в ту минуту, когда нанял меня путешественник, не кончил день моей работы за Георга. Вот тебе и весь сказ, Кеннибол.

— Тем лучше для тебя.

Мало-помалу от природы мрачные и суровые черты лица охотника прояснились, и смягчившимся голосом он спросил Гульдона:

— А точно ли ты уверен, старый товарищ, что это тот самый молодчик, который идет за нами в отряде Норбита.

— Уверен ли! Да я из целой тысячи узнаю лицо моего благодетеля; и в добавок тот же плащ, то же черное перо…

— Верю, верю, Гульдон.

— И, ясное дело, что он хотел видеться с знаменитым узником, потому что, если бы тут не было какой-нибудь тайны, разве стал бы он так щедро награждать перевозчика? Он и теперь неспроста пристал к нам.

— И то правда.

— Мне даже сдается, начальник, что граф-то, которого мы хотим освободить, больше доверяет этому молодому незнакомцу, чем господину Гаккету, который, правду сказать, только и умеет, что мяукать дикой кошкой.

Кеннибол выразительно кивнул головой.

— Я того же мнение, товарищ, и в этом деле скорее послушаюсь этого незнакомца, чем Гаккета. Клянусь святым Сильвестром и Олаем, товарищ Гульдон, если нами предводительствует теперь исландский демон, то этим мы более обязаны незнакомцу, чем болтливой сороке Гаккету.

— Ты так думаешь, начальник?.. — спросил Гульдон.

Кеннибол хотел было ответить, как вдруг Норбит хлопнул его по плечу.

— Кеннибол, нам изменили! Гормон Воестрем только что прибыл с юга и говорит, что весь полк стрелков выступил против нас. Шлезвигские уланы уже в Спарбо, три отряда датских драгун поджидают лошадей в Левиче. Вся дорога точно позеленела от их зеленых мундиров. Поспешим занять Сконген, не останавливаясь на ночлег. Там по крайней мере, мы можем защищаться. Гормон к тому же уверяет, что видел блеск мушкетов в кустарниках ущелья Черного Столба.

Молодой начальник был бледен и взволнован, однако взгляд и тон его голоса выражали мужественную решимость.

— Быть не может, — вскричал Кеннибол.

— К несчастию это так, — ответил Норбит.

— Но господин Гаккет…

— Изменник или трус, поверь мне, товарищ Кеннибол… Ну, где этот Гаккет?..

В эту минуту старый Джонас подошел к двум начальникам. По глубокому унынию, выражавшемуся в чертах его лица, легко можно было видеть, что ему известна уже роковая новость.

Взгляды старых товарищей Джонаса и Кеннибола встретились и оба как бы по молчаливому согласию покачали головой.

— Ну что, Джонас? — спросил Норбит.

Старый начальник Фа-Рёрских рудокопов медленно потер рукою морщинистый лоб, и тихо ответил на вопросительный взгляд старого предводителя Кольских горцев:

— Да, к несчастию все это слишком справедливо, Гормон Воестрем сам видел их.

— В таком случае, что же делать? — спросил Кеннибол.

— Что делать? — повторил Джонас.

— Полагаю, товарищ Джонас, что нам благоразумнее остановиться.

— А еще благоразумнее, брат Кеннибол, отступить.

— Остановиться! Отступить! — вскричал Норбит. — Напротив, надо идти вперед!

Оба старика холодно и удивленно взглянули на молодого человека.

— Идти вперед! — повторил Кеннибол. — А Мункгольмские стрелки?

— А Шлезвигские уланы! — подхватил Джонас.

— А Датские драгуны! — напомнил Кеннибол.

Норбит топнул ногой.

— А Королевская опека! А моя мать, умирающая от голода и холода!

— Чорт возьми эту Королевскую опеку! — вскричал рудокоп Джонас с невольной дрожью.

— Что нам за дело до нее! — возразил горец Кеннибол.

Джонас взял Кеннибола за руку.

— Эх, товарищ! Ты охотник и не знаешь как сладка эта опека нашего доброго государя Христиана IV. Да избавит нас от нее святой король Олай!

— Ищи этой защиты у своей сабли! — мрачно заметил Норбит.

— Ты за смелым словцом в карман не полезешь, товарищ Норбит, — сказал Кеннибол, — а подумай только, что будет, если мы двинемся дальше и все зеленые мундиры…

— А ты думаешь нас лучше встретят в горах? Как лисиц, бегущих от волков! Бунт и имена наши уже известны, по-моему, умирать так умирать, лучше пуля мушкета, чем петля виселицы!

Джонас одобрительно кивнул головой.

— Чорт возьми! Братьям нашим опека! Самим нам виселица! Мне кажется, Норбит прав.

— Дай руку, храбрый товарищ! — вскричал Кеннибол, обращаясь к Норбиту. — Опасность грозит нам и спереди и с тылу. Лучше прямо броситься в пропасть, чем упасть в нее навзничь.

— Так идем же! — вскричал старый Джонас, стукнув эфесом своей сабли.

Норбит с живостью пожал им руки.

— Послушайте, братья! Будьте отважны как я, я же поучусь у вас благоразумию. Пойдемте прямо на Сконген; гарнизон его слабый, мы живо справимся с ним. Теперь же, делать нечего, пройдем ущелья Черного Столба, но только в величайшей тишине. Их необходимо пройти, даже если неприятель засел там в засаду.

— Я думаю, что стрелки не дошли еще до Ордельского места перед Сконгеном… Но все равно: теперь ни гу-гу!

— Тише! — повторил Кеннибол.

— Теперь, Джонас, — шепнул Норбит, — вернемся к нашим отрядам. Завтра, Бог даст, мы будем в Дронтгейме, не смотря на всех стрелков, уланов, драгунов и зеленые мундиры южан.

Начальники разошлись. Вскоре приказание: «тише!» — пронеслось по рядам и вся банда мятежников, за минуту пред тем столь шустрая, теперь в пустоте, утопавшей в темноте ночного сумрака, превратилась в толпу немых призраков, которые бесшумно блуждают по извилистым тропинкам кладбища.

Между тем, дорога постепенно становилась все уже, как бы углубляясь в скалистой ограде, которая все круче и круче уходила к небесам. В ту минуту, когда красноватая луна выплыла из-за туч, клубившихся вокруг нее с фантастической подвижностью, Кеннибол шепнул Гульдону Стайнеру:

— Надо идти как можно тише, теперь мы вступаем в ущелья Черного Столба.

В самом деле слышался уже шум потока, который промеж гор следует за всеми извилинами дороги, а на дороге высилась огромная продолговатая гранитная пирамида Черного Столба, рисовавшаяся на сером фоне неба и снеговом покрове окружающих гор. На западе в туманной дали виднелся на горизонте Спарбский лес и длинный амфитеатр скал, шедших уступами подобно лестнице гигантов.

Мятежники, принужденные вытянуть свои колонны на узкой, стиснутой между скал дороге, безмолвно продолжали свой путь и вошли в ущелье, не засветив ни одного факела. Даже шум их шегов заглушался оглушительным ревом водопадов и завыванием бурного ветра, гнувшего столетние деревья и крутившего тучи вокруг льдистых снежных вершин.

Теряясь в мрачной глубине ущелья, мерцающее сияние лунного света не достигало металлических наконечников оружие мятежников и даже белые орлы, пролетавшие иногда над их головами, не подозревали, что такое огромное скопище людей, решилось потревожить в эту минуту их уединение.

Вдруг старый Гульдон Стайнер коснулся плеча Кеннибола прикладом своего карабина.

— Начальник! Что-то блеснуло в кустах остролиста и дрока.

— Видел, — ответил Кеннибол. — Это блеск облака в потоке.

Прошли далее.

Гульдон снова поспешно схватил руку начальника.

— Посмотри-ка, уж не мушкеты ли сверкают там в тени скал, — спросил он.

Кеннибол наклонил голову и пристально посмотрел в указанном направлении.

— Успокойся, брат Гульдон, это лунный свет играет на ледяной вершине.

Никакая опасность, по-видимому, не грозила им и отряды бунтовщиков, беззаботно проходя по извилинам ущелья, мало-помалу забыли всю критичность их положения.

После двух часов ходьбы, часто затруднительной по дороге, загроможденной упавшими деревьями и глыбами гранита, передовой отряд вошел в сосновую рощу, которой оканчивалось ущелье Черного Столба и над которой нависли почернелые мшистые скалы.

Гульдон Стайнер приблизился к Кенниболу, заявляя ему свою радость, что скоро выберутся из этого проклятого ущелья и поблагодарят святого Сильвестра, спасшего их от гибели у Черного Столба.

Кеннибол рассмеялся, утверждая, что совсем не испытывал этого бабьего страха. Большинство людей имеют обыкновение отрицать опасность, когда она уже миновала, и не веря ей, стараются выказать свою неустрашимость, которой быть может не было у них и в помине.

Между темь, внимание его привлечено было двумя круглыми огоньками, которые подобно раскаленным углям мелькали в чаще кустарника.

— Клянусь спасением моей души, — прошептал он, схватив Гульдона за руку, — вот глаза самой великолепной дикой кошки, когда-либо мяукавшей в этом кустарнике.

— Ты прав, — ответил старый Стайнер, — и если бы он не шел впереди нас, я подумал бы, что это глаза проклятого исландского демо…

— Тс! — шепнул Кеннибол и схватился за карабин.

— Ну, — продолжал он, — я не допущу, чтобы сказали, что такой славный зверь мог безнаказанно вертеться на глазах Кеннибола.

Выстрел прогремел, прежде чем Гульдон Стайнер мог тому воспрепятствовать, схватив руку неблагоразумного охотника… Не жалобный вой дикой кошки ответил на звучный раскат выстрела, но страшный рев тигра, сопровождаемый еще более страшным хохотом человека.

Не слышно было отголоска ружейного выстрела, подхваченного эхом в глубине горных ущельев. Лишь только свет выстрела блеснул в ночной темноте, лишь только роковой взрыв пороха нарушил окружающую тишину, как вдруг тысячи грозных голосов заревели в горах, в ущельях, в лесу, крик «да здравствует король!» подобно раскату грома грянул над головами мятежников, спереди, сзади, с боков; убийственный огонь опустошительных залпов, сыпавшихся со всех сторон, уничтожал и освещал ряды бунтовщиков, указывая им сквозь красные клубы дыма баталион за каждой скалой, солдата за каждым деревом.

XXXVIII

Рано утром в тот день, когда мятежники оставили Апсиль-Корские свинцовые рудники, в Сконген вошел полк стрелков, который мы видели в пути в тридцатой главе этого правдивого повествования.

Распорядившись относительно размещение солдат, полковник Ветгайн переступал уже порог своей квартиры близ городских ворот, как вдруг почувствовал, что чья-то тяжелая рука фамильярно хлопнула его по плечу.

Обернувшись, он увидал перед собою малорослого человека, из под широкой шляпы которого, скрывавшей черты его лица, виднелась лишь густая рыжая борода. Он тщательно закутан был в серый шерстяной плащ с капюшоном, делавшим одежду его похожей на отшельническую рясу, и руки свои прятал в толстых перчатках.

— Что тебе надо, почтеннейший! — сердито спросил полковник.

— Полковник Мункгольмских стрелков, — ответил незнакомец с страшным выражением в голосе, — пойдем со мной на минуту, я имею нечто сообщить тебе.

При этом неожиданном приглашении барон Ветгайн остолбенел от удивления.

— Я имею сообщить нечто важное, — повторил человек в толстых перчатках.

Такая настойчивость заинтересовала полковника. Имея в виду брожение, которое происходило в провинции, и поручение, возложенное на него правительством, он не мог пренебрегать малейшими сведениями.

— Пойдем, — согласился он.

Малорослый пошел впереди, и выйдя из городских ворот, остановился.

— Полковник, — обратился он к барону Ветгайну, — хочешь ты одним ударом истребить всех бунтовщиков?

Полковник рассмеялся.

— Да, недурно было бы начать этим кампанию.

— Ну так поспеши сегодня же устроить засаду в ущельях Черного Столба, в двух милях от города. Банды бунтовщиков расположатся там лагерем в эту ночь. Лишь только сверкнет первый огонек, устремись на них с своими солдатами и победа твоя обеспечена.

— Спасибо, почтеннейший, за доброе известие, но откуда ты это знаешь?

— Если бы ты знал меня, полковник, ты бы скорее спросил бы как могу я этого не знать.

— Кто ж ты такой?

Незнакомец топнул ногой.

— Я не затем пришел сюда, чтобы рассказывать тебе кто я.

— Не бойся ничего. Кто бы ты не был, услуга, оказанная тобою, служит защитою. Может быть ты из числа бунтовщиков?

— Я отказался помогать им.

— В таком случае, зачем же скрывать свое имя, если ты верноподданный короля?

— Что мне за дело до короля?

Полковник надеялся добиться у этого странного вестника еще каких-нибудь сведений и спросил:

— Скажи мне, правда ли, что разбойниками предводительствует знаменитый Ган Исландец.

— Ган Исландец! — повторил малорослый, делая страшное ударение на этом слове.

Барон повторил свой вопрос. Но взрыв хохота, который можно было принять за вой дикого зверя, был ему единственным ответом.

Полковник пытался было еще разведать о численности и начальниках рудокопов, но малорослый принудил его замолчать.

— Полковник Мункгольмских стрелков, я сказал тебе все, что нужно было тебе знать. Устрой сегодня же засаду в ущельях Черного Столба со всем твоим полком, и ты уничтожишь все мятежнические отряды.

— Ты не хочешь открыть своего имени и тем лишаешь себя королевской милости; но справедливость требует, чтобы барон Ветгайн вознаградил тебя за оказанную услугу.

С этими словами полковник кинул свой кошелек к ногам малорослого.

— Сохрани для себя твое золото, полковник, — сказал тот презрительно, — я в нем не нуждаюсь. А если бы, — прибавил он, указывая на толстый мешок, висевший у его веревочного пояса, — тебе самому понадобилась награда за уничтожение этих людей, у меня найдется, полковник, достаточно золота, чтобы заплатить тебе за их кровь.

Прежде чем полковник успел прийти в себя от удивление, которым поразили его непонятные слова таинственного существа, малорослый исчез.

Барон Ветгайн медленно вернулся в город, размышляя — может ли он положиться на сведение, доставленное таким странным образом. Когда он входил в свое жилище, ему подали пакет, с печатью великого канцлера. Письмо действительно оказалось от графа Алефельда и полковник с легко понятным изумлением нашел в нем то же известие и тот же совет, который только что получил у городских ворот от таинственного незнакомца в широкой шляпе и в толстых перчатках.

XXXIX

Нет возможности описать панику, распространившуюся в без того уже нестройных рядах бунтовщиков, когда роковое ущелье вдруг выказало им свои вершины, усеянные штыками, свои пещеры, переполненные неожиданными врагами. Оглушительный крик тысячи голосов так внезапно раздался среди пораженной ужасом толпы, что трудно было различить крик ли это отчаяние, испуга или бешенства.

Убийственная пальба отовсюду выступавших взводов королевских войск усиливалась с каждой минутой и прежде чем бунтовщики успели сделать первый залп после гибельного выстрела Кеннибола, густое облако огненного дыма окружило их со всех сторон, поражая градом шальных пуль. Каждый видел только себя, с трудом различая в отдалении стрелков, драгунов и уланов, смешавшихся на вершинах скал и опушке леса подобно злым духам в пекле.

Отряды бунтовщиков растянулись на целую милю по узкой извилистой дороге, к которой с одной стороны примыкал глубокий поток, а с другой скалистая стена, и не могли быстро сплотиться, напоминая собою разрубленную на части змею, еще живые звенья которой долго извиваются в пене, пытаясь соединиться.

Когда прошла первая минута замешательства, единодушное отчаяние воодушевило этих от природы свирепых и неустрашимых людей. Видя себя беззащитными, безжалостно истребляемые, они пришли в страшную ярость, испустив вопль, заглушивший торжествующие крики неприятеля. Солдаты, отлично вооруженные, размещенные в стройном порядке и в безопасности, и не терявшие ни одного товарища, с ужасом взирали как их враги, не имевшие предводителя, почти безоружные, беспорядочно лезли под опустошительным огнем залпов на острые утесы, руками и зубами цепляясь за терновник, нависший над пропастью, грозя молотами и железными вилами.

Многие из этих освирепевших людей влезали по грудам мертвых тел, по плечам товарищей, образовавших на скалистой стене живую лестницу, до самых вершин, занятых неприятелем. Но лишь только успевали они вскрикнуть: «Да здравствует свобода!» — поднять топор или суковатую дубину, лишь только показывали свое почерневшее от дыму и искаженное от ярости лицо, как в ту же минуту были свергаемы в бездну и при падении своем увлекали за собой отважных товарищей, повисших на кусте или уцепившихся за выступ скалы.

Все попытки бунтовщиков к бегству или обороне оставались тщетными. Все выходы из ущелья были заняты, все доступные места густо усеяны солдатами. Многие из злосчастных бунтовщиков, сломав на гранитном утесе топор или нож, умирали, грызя песчаную дорогу. Другие, скрестив руки на груди, потупив взор в землю, садились на камни у края дороги и в молчаливой неподвижности ожидали, когда шальная пуля низвергнет их в поток.

Те из них, которых предусмотрительный Гаккет снабдил негодным оружием, сделали на удачу несколько выстрелов в вершину скал и в отверстие пещер, откуда сыпался на них непрерывный град пуль. Смутный шум, в котором можно было различить яростные крики начальников бунтовщиков и спокойная команда офицеров, сливался то и дело с громом перемежающейся и учащенной пальбы, между темь как кровавый пар поднимался, расстилаясь над местом кровопролитной схватки и отбрасывая на вершины скал дрожащий свет. Пенящийся поток, как враг, мчался среди неприятельских отрядов, унося с собой свою кровавую добычу.

В начале схватки, или вернее сказать кровопролитной резни самый сильный урон понесли Кольские горцы, бывшие под начальством храброго, но неосторожного Кеннибола. Читатель помнит, что они составляли авангард бунтовщиков и вошли уже в сосновую рощу, которою оканчивалось ущелье Черного Столба.

Лишь только неосмотрительный Кеннибол сделал выстрел из мушкета, как роща, словно по волшебству оживившись от неприятельского огня, замкнула их в огненный круг. С высоты эспланады, расположенной под нависшими скалами, целый баталион мункгольмского полка, выстроившись углом, стал осыпать их пулями.

В эту ужасную критическую минуту, Кеннибол растерялся и взглянул на таинственного великана, ожидая спасение только от сверхъестественной силы Гана Исландца. Однако этот страшный демон не развертывал своих огромных крыльев, не взлетал над сражающимися, изрыгая гром и молнию на королевских стрелков, не вырастал разом до облаков, не опрокидывал гор на нападающих, не топал ногой по земле, пробивая пропасти под ногами баталионов засевших в засаду. Этот грозный Ган Исландец попятился, подобно ему, при первом залпе мушкетов и, почти растерявшись, приблизился к нему, прося карабина и говоря самым обыкновенным голосом, что в такую минуту его топор бесполезнее веретена старой бабы.

Изумленный, но не совсем еще разочарованный Кеннибол отдал великану свой мушкет с ужасом, вытеснившим на минуту страх перед сыпавшимися вокруг него пулями. Все еще надеясь на чудо, он ожидал, что его роковое оружие вырастет в руках Гана Исландца в пушку или превратится в крылатого дракона, извергающего пламя из глаз, пасти и ноздрей. Ничего подобного не случилось, и удивление бедного охотника перешло всякие границы, когда он приметил, что демон заряжает карабин обыкновенным порохом и свинцом так же, как и он, подобно ему прицеливается и стреляет даже хуже его.

Вне себя от изумление и разочарование Кеннибол долго смотрел на эти заурядные приемы, и убедившись наконец, что ему нечего рассчитывать на чудо, стал раздумывать каким бы человеческим способом выручить себя и товарищей из-затруднительного положения. Уже его старый бедный товарищ Гульдон Стайнер, весь израненный, пал рядом с ним; уже все горцы, потерявшие присутствие духа, видя, что бегство отрезано, теснимые со всех сторон, не думали защищаться и с плачевными воплями бросились друг к другу.

Кеннибол вдруг приметил, что толпа его товарищей служила верной мишенью для неприятеля, который с каждым залпом вырывал из их рядов человек по двадцати. Тотчас же приказал он горцам кинуться в рассыпную, в лес, росший по краям дороги, которая здесь была гораздо шире чем в ущельях Черного Столба, спрятаться под хворостом и меткими выстрелами отвечать на все более и более опустошительный огонь баталионов. Горцы, занимавшиеся преимущественно охотой, а потому по большей части отлично вооруженные, исполнили приказание предводителя с точностью, какой быть может не выказали бы в минуту менее критическую. Люди вообще теряют голову, стоя лицом к лицу с опасностью и беспрекословно повинуются тому, кто выдается в их среде своим хладнокровием и присутствием духа.

Однако эта благоразумная мера не могла доставить не только победы, но даже спасения. Уже большая часть горцев была истреблена, многие же из оставшихся в живых, не смотря на пример и ободрение предводителя и великана, опершись на бесполезные мушкеты или распростершись близ раненых товарищей, упрямо решились умереть, не пытаясь даже защищаться.

Быть может удивятся, что эти люди, привыкшие ежедневно рисковать жизнью, перескакивая в погони за диким зверем с одной ледяной вершины на другую, так скоро утратили всякое мужество. Но пусть не заблуждаются: храбрость в обыкновенных сердцах — чувство условное. Можно смеяться под градом картечи и трусить в темноте или на краю пропасти; можно каждый день гоняться за диким зверем, перепрыгивать бездны и удариться в бегство при пушечном выстреле. Зачастую бывает, что неустрашимость есть результат привычки и, перестав страшиться того или другого рода смерти, не перестают бояться самой смерти.

Кеннибол, окруженный грудою умирающих товарищей, сам начинал приходить в отчаяние, хотя получил лишь легкую рану в левую руку и хотя в виду его дьявольский великан с успокоительным хладнокровием то и дело разряжал свой карабин.

Вдруг он приметил, что в роковом баталионе, засевшем на вершине скалы, произошло странное замешательство, которое невозможно было приписать урону, причиняемому слабым огнем его горцев. Страшные болезненные крики, стоны умирающих, испуганные восклицание поднялись в этом победоносном отряде. Вскоре пальба прекратилась, дым рассеялся и Кеннибол мог видеть как рушились огромные глыбы гранита на мункгольмских стрелков с высоты утеса, господствовавшего над площадкой, где засел неприятель.

Эти обломки скал падали друг за другом с ужасающей быстротой; с страшным шумом разбивались один о другой и падали в толпу солдат, которые, расстроив ряды, в беспорядке бросились с высоты и бежали по всем направлениям.

При виде этой неожиданной помощи Кеннибол обернулся: великан стоял на том же месте! Горец остолбенел от изумления; потому что был уверен, что Ган Исландец взлетел наконец на вершину утеса и оттуда поражает неприятеля. Он снова взглянул на вершину, с которой сыпались массивные обломки, но ничего там не заметил. В то же время он не мог также предположить, чтобы какой-нибудь отряд бунтовщиков взобрался на эту опасную вышину, так как не видно было блеска оружие, не слышно торжествующих криков.

Между тем пальба с площадки окончательно прекратилась; лесная чаща скрыла остатки баталиона, собравшегося у подошвы утеса. Застрельщики тоже ослабили огонь и Кеннибол искусно воспользовался этой неожиданной выгодой и воодушевил своих товарищей, показав им при мрачном красноватом свете, озарявшем сцену резни, груду неприятельских тел на эспланаде среди обломков скалы, все еще падавших по временам с высоты.

Тогда горцы в свою очередь ответили торжествующими криками на болезненный вопль неприятеля, построились в колонну и хотя все еще тревожимые застрельщиками, рассеявшимися по кустам, с обновленным мужеством решились пробиться из гибельного ущелья.

Сформированная таким образом колонна готовилась уже двинуться вперед, уже Кеннибол при оглушительных криках: «Да здравствует свобода! Долой опеку!» — подал сигнал своим охотничьим рогом; — как вдруг впереди них раздался барабанный бой и звук трубы. Остатки баталиона с эспланады, пополнив свои ряды свежими силами, появились на ружейный выстрел от поворота дороги и горцы увидели перед собою щетинистый строй пик и штыков. Очутившись неожиданно в виду колонны Кеннибола, баталион остановился, а командир его, размахивая маленьким белым знаменем, направился к горцам в сопровождении трубача.

Неожиданное появление этого отряда ничуть не смутило Кеннибола. Есть минуты опасности, когда удивление и страх уже не властны над человеком. При первых звуках трубы и барабана старая лисица Кольских гор остановила своих товарищей. В ту минуту, когда батальон развернул в стройном порядке свой фронт, Кеннибол приказал зарядить карабины и расположил своих горцев по два в ряд, чтобы уменьшить тем губительное действие неприятельского огня. Сам же он стал во главе рядом с великаном, с которым в пылу резни начал уже обращаться почти дружески, приметив, что глаза его совсем не пылали как горн в кузнице, а пресловутые ногти ничуть не длиннее обыкновенных человеческих ногтей.

Увидев командира королевских стрелков, приближавшегося по-видимому для переговоров о сдаче, и не слыша более пальбы застрельщиков, хотя голоса их все еще слышались в лесу, Кеннибол приостановил пока приготовление к обороне.

Между тем, офицер с белым знаменем, пройдя половину расстояние между обоими отрядами, остановился и сопровождавший его трубач трижды затрубил в рог. Тогда офицер закричал громким голосом, так чтобы горцы могли расслышать его, не смотря на возраставший шум битвы, которая все еще продолжалась в горных ущельях:

— Именем короля объявляю прощение тем мятежникам, которые положат оружие и выдадут зачинщиков правосудию его величества!

Лишь только парламентер умолк, как из-за соседнего куста прогремел выстрел. Раненый офицер зашатался, сделал несколько шагов вперед, поднял знамя и упал с криком: «Измена…!»

Никто не знал чья рука направила этот роковой выстрел…

— Измена! Предательство! — повторил батальон стрелков, вне себя от ярости.

Страшный залп ружей грянул в горцев.

— Измена! — подхватили в свою очередь горцы, освирепевшие при виде падавших от пуль товарищей.

Общая перестрелка завязалась в ответ на неожиданный залп королевских стрелков.

— Вперед, ребята! Смерть подлым изменникам, смерть! — кричали офицеры стрелкового баталиона.

— Бей изменников! — подхватили горцы.

Противники устремились друг на друга с обнаженными саблями, два отряда с оглушительным стуком оружие и криками сошлись почти на трупе злополучного офицера.

Ряды их, врезавшись один в другой, смешались. Предводители бунтовщиков, королевские офицеры, солдаты, горцы, все без разбора сталкивались, схватывались, теснили друг друга, как две стаи голодных тигров, встретившихся в пустыне. Длинные копья, штыки, бердыши оказались бесполезными; одни лишь сабли и топоры сверкали над головами и многие из сражавшихся, очутившись лицом к лицу могли пустить в ход только кинжал или зубы.

И стрелков, и горцев наравне охватило бешенство и негодование; крики «измена! мщение!» слились в общем гуле. Схватка достигла такого ожесточение, что всякий предпочитал смерть неведомого врага своей собственной жизни и равнодушно ступал по грудам раненых и мертвых, среди которых умирающий собирал свои последние силы, чтобы укусить врага, попиравшего его ногами.

В эту минуту малорослый человек, которого многие из сражавшихся, ослепленные дымом и кровавыми парами, приняли сперва за дикое животное, судя по одежде из звериных кож, с страшным хохотом и радостным воем кинулся в средину кровопролитной схватки.

Никто не знал, откуда он явился, чью сторону держал, и его каменный топор, не разбирая жертв, с одинаковой силой дробил череп мятежника и распарывал живот солдата. Однако, казалось, что он предпочтительно истреблял мункгольмских стрелков. Все расступались перед ним; как злой дух носился он в схватке и его окровавленный топор беспрерывно вращался вокруг него, разбрасывая во все стороны клочки мяса, оторванные члены, раздробленные кости. Подобно прочим он тоже кричал: «Мщение!», бормотал странные слова, между которыми то и дело повторялось имя Жилль. Этот грозный незнакомец чувствовал себя в пылу резни как на празднестве.

Какой-то горец, на котором остановился его убийственный взгляд, упал к ногам великана, обманувшего все надежды Кеннибола, крича:

— Ган Исландец, спаси меня!

— Ган Исландец! — повторил малорослый.

Он приблизился к великану.

— Так это ты Ган Исландец? — спросил он.

Великан вместо ответа замахнулся своим железным топором. Малорослый отступил, и лезвие, пролетев, раскроило череп несчастного, взывавшего к великану о помощи.

Незнакомец захохотал.

— О! о! Клянусь Ингольфом! Я считал Гана Исландца более ловким.

— Вот как Ган Исландец спасает умоляющих его! — сказал великан.

— Ты прав. — Два грозных противника яростно ринулись друг на друга. Железный топор встретился с каменной секирой и стукнулся с такой силой, что оба лезвие разлетелись вдребезги.

Быстрее мысли обезоруженный малорослый схватил валявшуюся на земле тяжелую дубину и, увернувшись от великана, который нагнулся, чтобы схватить его руками, нанес страшный удар по лбу своего колоссального противника.

С глухим криком великан повалился на землю. С бешеной радостью торжествующий малорослый стал топтать его ногами.

— Ты носил имя не по себе, — пробормотал он, и, размахивая своей победоносной дубиной, бросился за новыми жертвами.

Великан не был мертв. Страшный удар оглушил его и без чувств поверг на землю. Когда он стал открывать глаза и сделал слабое движение, один из стрелков заметил его и бросился к нему с криком:

— Ган Исландец взят! Ура!

— Ган Исландец взят! — повторило множество голосов с различными оттенками торжества и отчаяния.

Малорослый исчез.

Уже некоторое время горцы стали слабеть, подавляемые численностью неприятеля, так как на подкрепление к мункгольмским стрелкам присоединились рассеянные по лесу застрельщики, отряды спешившихся драгунов и уланов, которые мало-помалу являлись в ущелье, где сдача главных предводителей бунта прекратила резню. Храбрый Кеннибол, раненый еще в начале схватки, был взят в плен. Взятие Гана Исландца лишило горцев последнего мужества и они положили оружие.

Когда первый свет утренней зари заблестел на острых ледяных высотах, еще до половины погруженных в тени, зловещая тишина царила уже в ущельях Черного Столба и лишь изредка легкий утренний ветерок доносил с собой слабые стоны. Черные тучи воронов слетались к роковому ущелью со всех сторон и пастухи, проходившие на рассвете по скалам, в испуге вернулись в свои хижины, уверяя, что видели в ущелье Черного Столба зверя в образе человеческом, который пил кровь, сидя на груде мертвых тел.

XL

— Дитя мое, отвори это окно; стекла запотели, а мне хотелось бы поглядеть на свет Божий.

— Смотрите, батюшка; скоро наступит ночь.

— Нет, солнечные лучи еще играют на холмах, окружающих залив. Мне надо подышать вольным воздухом сквозь решетку моей тюрьмы. Как ясен небосклон!

— Батюшка, гроза собирается за горизонтом.

— Гроза, Этель! Где ты видишь?.

— Батюшка, я жду грозы, когда небосклон слишком ясен.

Старик с удивлением взглянул на молодую девушку.

— Если бы в молодости я рассуждал как ты, меня бы не было здесь.

Помолчав, он добавил спокойнее:

— Ты сказала правду, но такая опытность несвойственна твоему возрасту. Не понимаю, почему твой юный ум так походит на мою старую опытность.

Этель потупила голову, как бы смущаясь этим простым и метким замечанием. Руки ее болезненно сжались, глубокий вздох вырвался из груди.

— Дитя мое, — продолжал старик-узник, — с некоторых пор я стал примечать, что ты бледнеешь, как будто жизнь уже не греет кровь в твоих жилах. По утрам ты являешься ко мне с красными распухшими веками, с заплаканными глазами, которых не смыкала всю ночь. Вот уже несколько дней, Этель, ты упорно молчишь, твой голос не пытается отвлечь меня от мрачных дум о прошедшем. Ты сидишь подле меня печальнее меня самого, хотя на твоей душе не лежит бремя пустой суетной жизни. Печаль окружает твою молодость, но она не могла еще проникнуть в твое сердце. Утренние тучи скоро исчезнут на небе. Ты в таком теперь возрасте, когда в мечтах намечают свою будущность, как бы худо ни было настоящее. Что случилось с тобой, дитя мое? Однообразие узничества защищает тебя от неожиданных огорчений. Что сделала ты? Не может быть, чтобы ты горевала о моей участи; ты должна была привыкнуть к моему несчастию, которому пособить нельзя. Правда, в разговорах моих ты никогда не слышала надежды, но это не причина, чтобы я читал отчаяние в твоих взорах.

Суровый голос узника смягчился почти до отеческой нежности. Этель молча стояла перед ним; вдруг она отвернулась с конвульсивным движением, упала на колени и закрыла лицо руками, как бы для того, чтобы заглушить слезы и рыдание, волновавшие ей грудь.

Сердце несчастной девушки разрывалось от непосильного горя. Что сделала она этой роковой незнакомке, зачем открыла она ей тайну, разбившую все мечты ее жизни? Увы! С тех пор, как узнала она, кто был Орденер, глаза ее не смыкались ни на минуту, душа не знала минуты покоя. Ночь приносила ей одно лишь облегчение: она могла плакать свободно. Все кончено! Ей уж не принадлежал тот, к которому неслись все ее мечты, которого она в скорбях и молитвах считала своим, который в сновидениях являлся ей супругом. Тот вечер, когда Орденер так нежно сжимал ее в своих объятиях, был для нее только сном, сладким сном, повторявшимся каждую ночь.

И так любовь, которую она невольно питала к отсутствующему другу, чувство преступное для нее! Ее Орденер жених другой! Кто в состоянии выразить мучение девственного сердца, когда в него змеей вползает страшное, неведомое дотоле чувство ревности? Когда в долгие часы бессонницы, разметавшись на жарком ложе, она воображала своего Орденера в объятиях другой женщины, которая красивее, богаче и знатнее ее?

— Как глупо было, — говорила она себе, — поверить, что он пошел на смерть за меня. Орденер, сын вице-короля, сын могущественного вельможи, а я не более как бедная узница, презренная дочь изгнанника. Он свободен и ушел! Ушел, конечно, для того, чтобы жениться на прекрасной невесте, на дочери канцлера, министра, гордого графа!.. Неужели Орденер обманул меня? Боже! Кто бы мог сказать, что этот голос говорит ложь?..

Злополучная Этель заливалсь слезами и снова представлялся ей Орденер, ее обожаемый Орденер, который, во всем блеске своего сана, ведет другую к алтарю, к другой обращает улыбку, составлявшую некогда все ее счастие.

Однако, не смотря на всю глубину ее невыразимого отчаяние, ни на минуту не забыла она своей дочерней нежности. Сколько геройских усилий стоило этой слабой девушке скрыть от несчастного отца свое горе. Нет ничего мучительнее, как в печали таить свою печаль, сдерживаемые слезы несравненно горче проливаемых. Только спустя несколько дней молчаливый старик приметил перемену в своей Этели, и только нежное участие его могло наконец вызвать слезы, так давно накопившиеся в ее груди.

Несколько минут отец с горькой улыбкой смотрел на свою плачущую дочь и покачал головой.

— Этель, — спросил он наконец, — ты не жила с людьми, о чем же ты плачешь?

Лишь только произнес он эти слова, благородная, прелестная девушка поднялась, перестала плакать и отерла слезы.

— Батюшка, — сказала она с усилием, — батюшка, простите меня… Это была минута слабости.

Она взглянула на него, пытаясь улыбнуться.

Она отыскала в глубине комнаты Эдду, села у ног своего безмолвного отца и, на удачу развернув книгу, принялась читать, сдерживая волнение, дрожавшее в ее голосе. Но чтение ее было бесполезно: старик не слушал ее, сама она не понимала, что читала.

Шумахер махнул рукой.

— Довольно, перестань, дитя мое.

Этель закрыла книгу.

— Этель, — спросил Шумахер, — вспоминаешь ли ты когда Орденера?

Молодая девушка смутилась и вздрогнула.

— Да, — продолжал он, — Орденера, который отправился…

— Батюшка, — перебила Этель, — что нам за дело до него? Я разделяю ваше мнение: он отправился, чтобы никогда не возвращаться сюда.

— Не возвращаться сюда, дитя мое! Я не мог этого говорить. Не знаю, но какое-то предчувствие напротив убеждает меня, что он вернется.

— Вы этого не думали, батюшка, когда с такою недоверчивостью отзывались о нем.

— Разве я выражал к нему недоверие?

— Да, батюшка, и я разделяю ваш взгляд. Я думаю что он обманул нас.

— Обманул нас, дитя мое! Если я так думал о нем, я подражал людям, которые обвиняют, не разбирая вины… До сих пор я не знал человека преданнее Орденера.

— Но, батюшка, уверены ли вы, что под его добродушием не скрывается вероломства?

— Обыкновенно люди не лицемерят с несчастным, впавшим в немилость. Если бы Орденер не был предан мне, что могло привлечь его в эту тюрьму?

— Убеждены ли вы, — слабым голосом возразила Этель, — что, приходя сюда, он не имел другой цели?

— Но какую же? — с живостью спросил старик.

Этель молчала.

Ей невыносимо было продолжать обвинять своего возлюбленного Орденера, которого прежде она так горячо защищала пред отцом.

— Я уже не граф Гриффенфельд, — продолжал Шумахер, — я уже не великий канцлер Дании и Норвегии, не временщик, который раздает королевские милости, не всемогущий министр. Я презренный государственный преступник, изменник, политическая чума. Надо иметь много смелости, чтобы без брани и проклятий говорить обо мне с теми, которые обязаны мне своими почестями и богатством. Нужна большая преданность, чтобы перешагнуть, не будучи ни тюремщиком, ни палачом, порог этой темницы. Надо иметь много героизма, дитя мое, чтобы являться сюда, называясь моим другом… Нет, я не буду неблагодарен, подобно всем людям. Этот юноша заслужил мою признательность. Не показал ли он мне своего участие, не ободрял ли меня?…

Этель с горечью слушала эти слова, которые обрадовали бы ее несколько дней тому назад, когда этот Орденер был для нее еще моим Орденером. После минутного молчание, Шумахер продолжал торжественным тоном:

— Слушай, дитя, внимательно, я хочу поговорить с тобой о важном деле. Я чувствую, что силы медленно оставляют меня, жизнь мало-помалу гаснет; да, дитя мое, мой конец приближается.

Подавленный стон вылетел из груди Этели.

— Ради Бога, батюшка, не говорите этого! Пожалейте вашу несчастную дочь! Вы тоже хотите меня покинуть? Что станется со мною, одинокой на свете, если я лишусь вашего покровительства?

— Покровительство изгнанника! — сказал отец, поникнув головой. — Вот об этом-то я и думал, потому что твое будущее благосостояние занимает меня гораздо более, чем мои прошлогодние бедствия… Выслушай и не перебивай меня. Дитя мое, Орденер вовсе не заслуживает, чтобы ты так сурово относилась к нему, и до сих пор я не думал, чтобы ты питала к нему отвращение. Наружность его привлекательна, дышит благородством; положим, что это еще ничего не доказывает, но я принужден сознаться, что заметил в нем несколько добродетелей, хотя ему достаточно обладать человеческой душой, чтобы носить в себе зародыш всех пороков и преступлений. Нет пламени без дыму!

Старик опять остановился и, устремив на дочь свой пристальный взор, добавил:

— Предчувствуя близость своей кончины, я размышлял о нем и о тебе, Этель; и если он, как я надеюсь, возвратится, я избираю его твоим покровителем и мужем.

Этель побледнела и вздрогнула; в ту минуту, когда блаженные грезы оставили ее навсегда, отец пытался осуществить их. Горькая мысль — так я могла быть счастлива! — еще более растравила ее отчаяние. Несчастная девушка не смела вымолвить слова, опасаясь, чтобы не хлынули из глаз ее душившие ее слезы.

Отец ожидал ответа.

— Как! — сказала она, наконец, задыхающимся голосом. — Вы назначали мне его в мужья, батюшка, не зная его происхождение, его семьи, его имени?

— Не назначал, дитя мое, а назначил.

Тон старика был почти повелителен. Этель вздохнула.

— Назначил, повторяю тебе; да и что мне за дело до его происхождения? Мне не надо знать его семьи, если я знаю его самого. Подумай: это единственный якорь спасения, на который ты можешь рассчитывать. Мне кажется, что, по счастию, он не питает к тебе того отвращение, как ты выказываешь к нему.

Бедная девушка устремила свой взор к небу.

— Ты понимаешь меня, Этель; повторяю, что мне за дело до его происхождения? Очевидно, он не знатного рода, потому что родившегося во дворце не учат посещать тюрьмы. Да, дитя мое, оставь свои горделивые сетования; не забудь, что Этель Шумахер уже не княжна Воллин, не графиня Тонгсберг; ты низведена теперь ниже той ступени, откуда стал возвышаться твой отец. Будь счастлива и довольна судьбой, если этот человек, какого бы он ни был рода, примет твою руку. Даже лучше, если он не знатного происхождение, по крайней мере, дни твои не будут знать бурь, возмущавших жизнь твоего отца. Вдали от людской ненависти и злобы, в неизвестности, твоя жизнь протечет не так, как моя, потому что кончится лучше, чем началась…

Этель упала на колени перед узником.

— Батюшка!.. Сжальтесь!

Он с удивлением протянул руки.

— Что ты хочешь сказать, дитя мое?

— Ради Бога, не описывайте мне этого блаженства, оно не для меня!

— Этель, — сурово возразил старик, — не шути так целою жизнью, которая лежит пред тобой. Я отказался от руки принцессы царственной крови, принцессы Гольштейн Аугустенбургской, понимаешь ли? И понес жестокое наказание за мою гордость. Ты пренебрегаешь человеком незнатным, но честным; смотри, чтобы твою гордость не постигла такая же тяжелая кара.

— О, если бы это был человек не знатный и честный! — прошептала Этель.

Старик встал и взволнованно прошелся по комнате.

— Дитя мое, — сказал он, — тебя просит, тебе приказывает твой несчастный отец. Не заставляй меня перед смертью беспокоиться о твоей будущности. Обещай мне выйти за этого незнакомца.

— Я всегда готова повиноваться вам, батюшка, но не надейтесь на его возвращение…

— Я уже все обдумал и полагаю, судя по тону, каким Орденер произносит твое имя…

— Что он меня любит! — с горечью докончила Этель. — О, нет! Не верьте ему!

Отец возразил холодно:

— Не знаю, любит ли он тебя, как обыкновенно выражаются молодые девушки; но знаю, что он вернется.

— Оставьте эту мысль, батюшка. К тому же, быть может вы сами не захотите назвать его своим зятем, когда узнаете кто он.

— Этель, он будет им, не смотря на его имя и звание.

— Но, — возразила она, — если этот молодой человек, в котором вы видели своего утешителя, в котором хотите видеть опору вашей дочери, батюшка, что если это сын одного из ваших смертельных врагов, сын вице-короля Норвегии, графа Гульденлью?

Шумахер отшатнулся.

— Что ты сказала? Боже мой! Орденер! Этот Орденер!.. Не может быть!..

Невыразимая ненависть, вспыхнувшая в тусклых взорах старика, оледенила сердце дрожащей Этели, которая поздно раскаивалась в своих неблагоразумных словах.

Удар был нанесен. Несколько мгновений Шумахер оставался недвижим, скрестив руки на груди; все тело его вздрагивало как на раскаленных угольях, его сверкающие глаза выкатились из орбит, его взор, устремленный в каменный пол, казалось, хотел уйти в его глубину. Наконец несколько слов сорвалось с его бледных губ, и он произнес слабым голосом, как бы сквозь сон.

— Орденер!.. Да, так и есть, Орденер Гульденлью. Превосходно! И так, Шумахер, старый безумец, открывай ему свои объятие, этот честный юноша готовится поразить тебя кинжалом.

Вдруг он топнул ногой и продолжал громким голосом.

— Они подсылали ко мне все свое гнусное отродье, что бы издеваться над моим бедствием и заточением! Я уже видел одного из Алефельдов, радушно принимал Гульденлью! Чудовища! Кто бы мог думать, что этот Орденер носит такое имя и такую душу! Горе мне! Горе ему!

Он упал в кресло в изнеможении; и между тем как его стесненная грудь волновалась от глубоких вздохов, бедняжка Этель, дрожа от ужаса, плакала у его ног.

— Не плачь, дитя мое, — сказал он мрачным голосом, — встань, прижмись к моему сердцу.

Он открыл ей свои объятия.

Этель не могла объяснить себе этой нежности, проявившейся в минуту гнева, как вдруг он сказал:

— По крайней мере, дитя мое, ты была дальновиднее твоего старого отца. Тебя не обманули чарующие ядовитые глаза змеи. Позволь поблагодарить тебя за ненависть, которую ты питаешь к этому гнусному Орденеру.

Девушка вздрогнула от похвалы, столь мало заслуженной.

— Батюшка, — начала она, — успокойтесь…

— Обещай мне, — продолжал Шумахер, — всегда питать это чувство к сыну Гульденлью; поклянись мне.

— Бог запрещает клясться, батюшка…

— Поклянись, дочь моя, — повторил Шумахер с запальчивостью. — Не правда ли, сердце твое никогда не переменится к этому Орденеру Гульденлью?

Этель ответила, не задумываясь.

— Никогда.

Старик привлек ее к своей груди.

— Благодарю, дитя мое; по крайней мере ты наследуешь мою ненависть к ним, если не можешь наследовать почестей и богатства, отнятых ими. Слушай: они лишили твоего старого отца сана и знатности, взведя на эшафот, они бросили меня в темницу, подвергнув мучительной пытке, как бы для того, чтобы запятнать меня позором. Гнусные люди! Мне обязаны они могуществом, которым задавили меня! О! Да услышат меня силы небесные и земные, да будут прокляты мои враги и все их потомство!

Он помолчал минуту, затем обняв бедную, испуганную его проклятиями девушку, сказал:

— Но, Этель, моя единственная отрада и гордость, скажи мне, каким образом ты оказалась прозорливее меня? Каким образом открыла ты, что этот изменник носит самое ненавистное для меня имя, желчью вписанное в глубине моего сердца? Каким образом проведала ты эту тайну?

Она собиралась с силами, чтобы ответить, как вдруг дверь отворилась.

Какой то человек в черной одежде, с жезлом из черного дерева в руках, с стальной цепью на шее, показался на пороге двери, окруженный алебардщиками, тоже одетыми в черное.

— Что тебе нужно? — спросил узник с досадой и удивлением.

Незнакомец, не отвечая на вопрос и не смотря на Шумахера, развернул длинный пергамент с зеленой восковой печатью на шелковых шнурках и прочел громко:

— «Именем его величества, всемилостивейшего повелителя и государя нашего, короля Христиерна!

Повелеваем Шумахеру, государственному узнику королевской Мункгольмской крепости, и дочери его следовать за подателем сего указа».

Шумахер повторил свой вопрос:

— Что тебе нужно от меня?

Незнакомец невозмутимо принялся снова читать королевский указ.

— Довольно, — сказал старик.

Он встал и сделал знак изумленной и испуганной Этели идти с ним за этим мрачным конвоем.

XLI

Настала ночь; холодный ветер завывал вокруг Проклятой Башни, и двери развалин Виглы шатались на петлях, как будто одна рука разом толкала их.

Суровые обитатели башни, палач с своей семьей, собрались у очага, разведенного посреди залы нижнего жилья. Красноватый мерцающий свет огня освещал их мрачные лица и красную одежду. В чертах детей было что то свирепое, как смех родителя, и угрюмое как взор их матери.

И дети, и Бехлия смотрели на Оругикса, по-видимому отдыхавшего на деревянной скамье; его запыленные ноги показывали, что он только что вернулся издалека.

— Слушайте, жена и дети! Не с дурными вестями пришел я к вам после двухдневной отлучки. Пусть я разучусь затягивать мертвую петлю, пусть разучусь владеть топором, если раньше месяца не сделаюсь королевским палачом. Радуйтесь, волчата, быть может, отец оставит вам в наследство копенгагенский эшафот.

— В чем дело, Николь? — спросила Бехлия.

— Радуйся и ты, старая цыганка, — продолжал Николь с грубым хохотом, — ты можешь купить себе синее стеклянное ожерелье и украсить им твою шею, похожую на горло задушенного аиста. Нашему браку скоро выйдет срок; но через месяц, увидев меня палачом обоих королевств, наверно ты не откажешься распить со мной еще кружку.

— В чем дело, в чем дело? — кричали дети, из которых старший играл с окровавленной деревянной кобылой, младший же забавлялся, ощипывая перья с живой маленькой птички, вынутой им из гнезда.

— Что случилось, детки?.. Задуши птичку, Гаспар, она пищит, словно тупая пила. К чему бесполезная жестокость. Задуши ее. Что случилось? Да ничего особенного, за исключением разве того, что дней через восемь бывший канцлер Шумахер, мункгольмский узник, с которым я уже встречался в Копенгагене, и знаменитый исландский разбойник Ган из Клипстадуры, быть может, оба разом попадут в мои лапы.

В тусклых глазах Бехлии мелькнуло выражение удивление и любопытства.

— Шумахер! Ган Исландец! Что это значит, Николь?

— А вот что. Вчера утром я встретил по дороге в Сконген на Ордальском мосту полк мункгольмских стрелков, с победоносным видом возвращавшихся в Дронтгейм. Я спросил одного из солдат, который удостоил меня ответом, должно быть не зная отчего красны мой плащ и повозка. Я узнал, что стрелки возвращаются из ущельев Черного Столба, где разбили на голову шайку разбойников, то есть возмутившихся рудокопов. Видишь ли, Бехлия, эти бунтовщики под предводительством Гана Исландца восстали за Шумахера и таким образом первого будут судить за возмущение против королевской власти, а второго за измену. Само собою разумеется, оба господина попадут или на виселицу, или на плаху. Так вот, только эти две славные казни принесут мне по меньшей мере по пятнадцати дукатов за каждую, не говоря уже о других менее важных…

— Да правда ли это! — перебила Бехлия. — Неужели Ган Исландец схвачен?

— Не смей перебивать меня, старая ворона, — закричал палач, — да, наконец-то знаменитый, неуловимый Ган Исландец взят живьем, а вместе с ним захвачены и другие предводители бунтовщиков, с которых мне придется по двенадцати экю за голову, не считая стоимости трупов. Да, он взят, говорю тебе, и чтобы вполне удовлетворить свое любопытство, узнай, что я сам видел как он шел в рядах солдат.

Жена и дети с любопытством придвинулись к Оругиксу.

— Так ты видел его?

— Цыц, волчата! Вы вопите, словно мошенник, уверяющий в своей невинности. Да, я сам видел его. Этот великан шел с руками, скрученными за спиной, с повязкой на лбу. Без сомнение, он ранен в голову, но пусть будет спокоен, я живо залечу ему эту рану.

Палач заключил свою страшную шутку выразительным жестом и продолжал:

— Следом за ним вели четырех его товарищей, тоже раненых. Всех их отправят в Дронтгейм, где будут судить вместе с бывшим великим канцлером Шумахером в присутствии главного синдика и под председательством нынешнего великого канцлера.

— А как выглядели другие пленники?

— Два старика, на одном войлочная шляпа рудокопа, на другом меховая шапка горца. Оба заметно приуныли. Из остальных пленников, один молодой рудокоп шел весело, посвистывая, другой… Помнишь ты, Бехлия, тех путников, которые дней десять тому назад, в бурную ночь нашли убежище в этой башне?..

— Как сатана помнит день своего падение, — ответила жена.

— А приметила ты между ними молодчика, сопровождавшего старого выжившего из ума ученого, в огромном парике?.. Помнишь, молодчик в широком зеленом плаще с черным пером на шляпе?

— Еще бы! Как теперь помню, он сказал мне: добрая женщина, у нас есть золото…

— Ну вот, старуха; если четвертый пленник не этот молодчик, так я обязуюсь душить одних глухих тетеревей. Правда, из-за пера, шляпы, волос и плаща я не мог хорошенько разглядеть его, да и голову то он повесил; но на нем была та же самая одежда, те же сапоги… ну, словом, я готов проглотить Сконгенскую каменную виселицу, если это не тот самый молодчик! Как тебе это нравится, Бехлия? Не забавно ли будет, если я, поддержав сперва жизнь этого незнакомца, теперь отправлю его на тот свет?

Палач захохотал зловещим смехом, потом продолжал:

— Ну, выпьем на радостях, Бехлия; налей-ка стакан того пивца, что дерет горло как напилок, за здоровье почтеннейшего Николя Оругикса, будущего королевского палача! Признаться, мне уж не хотелось идти в Нес вешать какого то мелкого воришку; однако я сообразил, что тридцатью двумя аскалонами пренебрегать не следует, что пока мне удастся снять голову благородному графу, бывшему великому канцлеру, и знаменитому исландскому демону, я ничуть не обесславлю себя, казня воров и тому подобных негодяев… Поразмыслив это, в ожидании диплома на звание королевского палача, я и спровадил на тот свет какого-то каналью из Неса. На, старуха, получай тридцать два аскалона полностью, — прибавил он, вытаскивая кожаный кошелек из дорожной котомки.

В эту минуту снаружи башни послышался троекратный звук рожка.

— Жена, — вскричал Оругикс, подымаясь с скамьи, — это полицейские главного синдика.

С этими словами он торопливо сбежал вниз.

Минуту спустя, он вернулся с большим пергаментом и поспешил сломать печать.

— Вот что прислал мне главный синдик, — сказал палач, подавая пергамент жене, — прочти-ка, ты ведь разбираешь всякую тарабарскую грамоту. Почем знать, может быть это мое повышение; да оно и понятно: судить будут великого канцлера, председательствовать будет великий канцлер, необходимо, чтобы и исполнителем приговора был королевский палач.

Жена развернула пергамент и, рассмотрев его, стала читать громким голосом, между тем как дети тупо уставились на нее глазами.

«Именем главного синдика Дронтгеймского округа, приказываем Николю Оругиксу, окружному палачу, немедленно явиться в Дронтгейм с топором, плахой и трауром».

— И все? — спросил палач раздосадованным тоном.

— Все, — ответила Бехлия.

— Окружной палач! — проворчал сквозь зубы Оругикс.

С минуту он с досадой рассматривал приказ синдика.

— Делать нечего, — сказал он наконец, — надо повиноваться, если требуют топор и траур. Позаботься, Бехлия, надо вычистить топор от ржавчины, да посмотреть, не запачкана ли драпировка. Впрочем, не к чему отчаиваться; может быть повышение ждет меня в награду за выполнение такой славной казни. Тем хуже для осужденных: они лишаются чести умереть от руки королевского палача.

XLII

Граф Алефельд, влача широкую черную симарру из атласа, подбитого горностаем, с озабоченным видом расхаживал по комнате своей жены. На нем был полный мундир великого канцлера Дании и Норвегии, с грудью, украшенной множеством звезд и орденов, среди которых виднелись цепи королевских орденов Слона и Даннеброга. Широкий судейский парик покрывал его голову и плечи.

— Пора! Уже девять часов, суд должен открыть свои заседания; нельзя заставлять его дожидаться, потому что необходимо, чтобы приговор был произнесен ночью и приведен в исполнение не позже завтрашнего утра. Главный синдик заверил меня, что палач будет здесь до зари… Эльфегия, приказали вы приготовить мне лодку для отъезда в Мункгольм?

— Вот уж полчаса, как она ждет вас, граф, — ответила графиня, поднимаясь с кресла.

— А готовы ли мои носилки?

— Они у дверей.

— Хорошо… Так вы говорите, Эльфегия, — добавил граф, ударив себя по лбу, — что между Орденером Гульденлью и дочерью Шумахера завелась любовная интрижка?

— Слишком серьезная, уверяю вас, — возразила графиня с гневной и презрительной улыбкой.

— Кто бы мог это думать? Впрочем, я подозревал, что тут что-то неладно.

— Я тоже, — заметила графиня, — эту шутку сыграл с нами проклятый Левин.

— Старый мекленбургский плут! — пробормотал канцлер. — Ну погоди, поручу я тебя Аренсдорфу! О! Если бы только мне удалось навлечь на него гнев короля!.. Э! Да вот прекрасный случай, Эльфегия.

— Что такое?

— Вы знаете, что сегодня мы будем судить в Мункгольмском замке шестерых: Шумахера, от которого завтра в этот час надеюсь отделаться навсегда; горца великана, нашего подставного Гана Исландца, который дал клятву выдержать роль до конца в надежде, что Мусдемон, подкупивший его золотом, доставит средства к побегу… У этого Мусдемона поистине дьявольские замыслы!.. Из остальных обвиняемых трое — предводители мятежников, а четвертый какой то незнакомец, Бог весть откуда явившийся на сходку в Апсиль-Кор и захваченный нами, благодаря предусмотрительности Мусдемона. Мусдемон видит в нем шпиона Левина Кнуда, и действительно, когда его привели сюда, первым делом он спросил генерала и по-видимому сильно смутился, узнав об отсутствии мекленбуржца. Впрочем, он не хотел отвечать ни на один вопрос Мусдемона.

— Но отчего вы сами не допросили его, спросила графиня.

— Странный вопрос, Эльфегия; у меня и без того по горло хлопот с самого моего приезда. Я поручил все это дело Мусдемону, который не меньше моего заинтересован в нем. Впрочем, милая моя, этот человек сам по себе равно ничего не значит, это какой-то несчастный бродяга. Мы можем воспользоваться им, выставив его агентом Левина Кнуда, и так как он взят вместе с бунтовщиками, не трудно будет доказать преступное соумышление между Шумахером и мекленбуржцем, который если не будет отдан под суд, то по крайней мере попадет в немилость.

Графиня, по-видимому, что-то обдумывала.

— Вы правы, граф… Но эта роковая страсть барона Торвика к Этели Шумахер…

Канцлер снова хлопнул себя по лбу, но потом пожал плечами.

— Послушайте, Эльфегия, мы с вами уже немолоды, не новички в жизни, а между тем совсем не знаем людей! Когда Шумахер во второй раз будет обвинен в измене и взведен на эшафот, когда дочь его, свергнутая ниже последних подонков общества, будет запятнана на всю жизнь публичным позором отца, неужели вы думаете, что Орденер Гульденлью не распростится тотчас же с своим юношеским увлечением, которое вы, основываясь на экзальтированных словах взбалмошной девочки, величаете страстью; неужели вы думаете, что он хоть минуту станет колебаться в выборе между обесславленной дочерью преступника и знатной дочерью канцлера? Об людях, милая моя, надо судить по себе; где вы видели таких идеальных людей?

— Дай Бог, чтобы вы были правы… Однако, надеюсь вы одобрите, что я потребовала от синдика, чтобы дочь Шумахера присутствовала на процессе отца в одной ложе со мною. Мне хочется покороче узнать это создание.

— Нельзя пренебрегать ничем, что только может выяснить нам это дело, — равнодушно заметил канцлер, — но, скажите мне, известно ли, где находится теперь Орденер?

— О нем нет ни слуху, ни духу; этот достойный воспитанник старого Левина такой же странствующий рыцарь. Должно быть, он теперь в Вард-Гуте…

— Ну, наша Ульрика сумеет приковать его к месту. Однако пора, я забыл, что суд ждет моего прибытия…

Графиня остановила великого канцлера.

— Одно слово, граф. Я вчера спрашивала вас, но вы были так заняты, что не удостоили меня ответом. Где Фредерик?

— Фредерик! — печально повторил граф, закрывая лицо руками.

— Да, скажите мне, где Фредерик? Его полк вернулся в Дронтгейм без него. Поклянитесь мне, что Фредерик не участвовал в страшной резне в ущельях Черного Столба. Отчего вы изменились в лице при его имени? Я смертельно беспокоюсь о нем.

Канцлер снова принял хладнокровный вид.

— Успокойтесь, Эльфегия. Клянусь вам, его не было в ущельях Черного Столба… Притом, уже обнародован список офицеров, убитых или раненых в этой резне.

— В самом деле, — сказала графиня, успокоившись, — убито только два офицера, капитан Лори и молодой барон Рандмер, который проказничал с моим бедным Фредериком на копенгагенских балах! О! Уверяю вас, я читала и перечитывала список; но в таком случае значит он остался в Вальстроме?..

— Да, он там, — ответил граф.

— Друг мой, — сказала мать с принужденной нежной улыбкой, — сделайте для меня одну милость, прикажите вернуть Фредерика из этой отвратительной страны…

Канцлер с трудом освободился из ее объятий.

— Графиня, суд ждет меня. Прощайте, я не властен исполнить вашу просьбу.

С этими словами он поспешно вышел из комнаты.

Графиня осталась одна в мрачном раздумьи.

— Не властен! — прошептала она, — когда ему достаточно одного слова, чтобы вернуть мне моего сына! О! Недаром я считала моего мужа самым бессердечным человеком.

XLIII

По выходе из башни Шлезвигского Льва стража разлучила испуганную Этель с отцом и по мрачным, неведомым ей коридорам привела ее в темную келью, дверь которой тотчас же затворилась за нею. Напротив двери кельи находилось решетчатое отверстие, пропускавшее мерцающий свет факелов и свечей.

Перед отверстием на скамье сидела женщина в черной одежде под густым вуалем. При входе Этели она сделала ей знак сесть рядом с ней. Изумленная девушка молча повиновалась.

Глаза ее тотчас же устремились на решетчатое отверстие и мрачная величественная картина явилась пред ними.

В глубине обширной, обитой трауром комнаты, слабо освещаемой медными светильниками, привешенными к своду, возвышалась черная трибуна в виде лошадиной подковы, занимаемая семью судьями в черной одежде. Грудь одного из них, сидевшего посредине на высоком кресле, изукрашена была брильянтовыми цепями и блестящими золотыми орденами. Судья, помещавшийся вправо от него, отличался от прочих белою перевязью и горностаевой мантиею. Это был главный синдик округа. Вправо от трибуны на эстраде под балдахином восседал старец в одежде первосвященника, влево стоял стол, заваленный бумагами, в которых рылся приземистый человек в огромном парике и длинной черной одежде со складками.

Перед судьями находилась деревянная скамья, окруженная алебардщиками, державшими факелы, свет которых, отражаясь от копий, мушкетов, и бердышей, мерцающими лучами падал на головы многочисленной толпы зрителей, теснившихся за железной решеткой, отделявшей их от трибуны.

Как бы пробудившись от сна, Этель смотрела на открывшееся перед нею зрелище, сознавая, что так или иначе она причастна тому, что происходило у ней перед глазами. Какой то тайный, внутренний голос побуждал ее напрячь все свое внимание, убеждал в близости решительного переворота в ее жизни.

Сердце молодой девушки волнуемо было двумя противоположными стремлениями; ей хотелось или сразу узнать в какой степени заинтересована она происходившим у ней на глазах, или же не знать этого никогда. В последнее время мысль, что Орденер навсегда потерян для нее, внушала ей отчаянное желание разом покончить с существованием, одним взглядом прочесть книгу своей судьбы. Вот почему, сознавая, что пробил решительный час ее жизни, она рассматривала мрачную обстановку залы не столько с отвращением, сколько с нетерпеливой, отчаянной радостью.

Наконец увидела она, что председатель поднялся с своего места и именем короля провозгласил заседание суда открытым.

Низкий человек в черной одежде стал по левую руку от трибунала и тихим, но быстрым голосом стал читать длинный доклад, в котором имя отца Этели то и дело повторялось в связи с словами заговор, бунт рудокопов, государственная измена.

Этель вспомнила в это мгновение слова роковой незнакомки, которая в крепостном саду сообщила ей, что отцу ее грозит какое то обвинение. Она вздрогнула, когда человек в черном платье кончил доклад, сделав ударение на последнем слове — смерть.

С ужасом обратилась она к женщине под вуалем, к которой, сама не зная почему, чувствовала какой-то страх:

— Где мы? Что это значит? — робко осведомилась она.

Таинственная незнакомка сделала знак, приказывавший молчать и слушать. Молодая девушка снова устремила свой взгляд на залу трибунала.

Почтенный старик в епископском одеянии поднялся между тем с своего места и Этель не проронила ни слова из его речи:

— Во имя всемогущего, милосердного Создателя, я, Памфил Элевтер, епископ королевский Дронтгеймской области, приветствую уважаемое судилище, творящее суд именем короля, нашего монарха и повелителя.

Видя в узниках, предстоящих пред судилищем, людей и христиан, не имеющих за себя ходатая, я заявляю уважаемым судьям о моем намерении предложить им мою слабую помощь в жестоком положении, в котором очутились они по воле Всевышнего.

Молю Бога, да укрепит он своей силою мою дряхлую слабость, да просветит мою глубокую слепоту.

С таким намерением я, епископ королевской епархии, решаюсь предстать перед уважаемым и праведным судилищем.

С этими словами, епископ сошел с своего первосвященнического седалища и опустился на деревянную скамью, предназначенную для обвиняемых. Одобрительный шепот пронесся в толпе зрителей.

Председатель встал и сказал сухим тоном:

— Алебардщики, наблюдайте за тишиной!.. Владыко, судилище от лица обвиняемых благодарит ваше преосвященство. Жители Дронтгеймского округа, будьте внимательны, верховное королевское судилище должно произнести безапелляционный приговор. Стражи, введите подсудимых.

Толпа зрителей стихла в ожидании и страхе; только масса голов волновалась в тени, подобно мрачным волнам бурного моря, над которым готова разразиться гроза.

Вскоре Этель услышала под собою в мрачных проходах залы глухой шум и необычайное движение; зрители заволновались от нетерпение и любопытства; раздались многочисленные шаги; заблистало оружие алебардщиков и в залу трибунала вошло шесть человек, закованных в кандалы и окруженных стражею.

Этель видела лишь первого из узников, старца с седой бородой, в черной симарре — своего отца.

Почти без чувств оперлась она на каменную баллюстраду, возвышавшуюся перед скамьей; окружающие предметы закружились у ней в глазах, ей казалось, что сердце бьется у ней в ушах. Слабым голосом она могла только прошептать:

— Боже, помоги мне!

Незнакомка наклонилась к ней, дала ей понюхать соли и темь вывела из летаргического забытья.

— Ради Бога, сударыня, — проговорила Этель, оживляясь, — скажите хоть слово, чтобы я убедилась, что не адские призраки издеваются надо мною.

Но незнакомка, не обращая внимание на ее просьбу, снова повернулась к трибуналу и бедной девушке пришлось молча последовать ее примеру.

Председатель начал медленным, торжественным голосом:

— Подсудимые, вас привели сюда для того, чтобы суд разобрал степень вашей виновности в измене, заговоре, в поднятии оружие против власти короля, нашего милостивого монарха. Обдумайте теперь же ваше положение, так как над вами тяготеет обвинение в оскорблении его величества.

В эту минуту луч света упал на лицо одного из шестерых подсудимых, на молодого человека, который стоял с головой, опущенной на грудь, и как бы нарочно скрытой под длинными кудрями ниспадающих на плечи волос.

Этель содрогнулась, холодный пот выступил на ее лбу; ей показалось, что она узнала… но нет, это была простая иллюзия; освещение залы было так слабо, люди двигались в ней подобно теням, даже с трудом можно было различить лоснящееся черного дерева распятие, возвышавшееся над креслом председателя.

Однако, молодой человек, по-видимому, был в плаще, издали казавшимся зеленым; растрепавшиеся волосы его как будто имели каштановый отлив и случайный луч, упавший на его лицо… Но нет, это немыслимо, невозможно! Это страшная иллюзия, не более.

Подсудимые сели на скамью рядом с епископом. Шумахер поместился на одном краю; между ним и молодым человеком с темно-русыми волосами находились четверо его товарищей по несчастию в грубой одежде простолюдинов. Один из них выдавался над всеми своим великанским ростом. Епископ сидел на другом краю скамьи.

Президент обратился к отцу Этели.

— Старик, — спросил он сурово, — как тебя зовут, кто ты?

Старик с достоинством поднял голову.

— Было время, — отвечал он, устремив пристальный взгляд на президента, — когда меня звали графом Гриффенфельдом и Тонгсбергом, князем Воллин и князем священной империи, кавалером королевского ордена Слона, кавалером германского ордена Золотого Руна и английского — Подвязки, первым министром, главным попечителем университетов, великим канцлером Дании и…

Председатель перебил его:

— Подсудимый, суду нет дела как тебя звали и кто ты был; суд желает знать, как тебя зовут и кто ты?

— Если так, — с живостью возразил старик, — то теперь меня зовут Иван Шумахер, мне шестьдесят девять лет и я никто иной, канцлер Алефельд, как ваш бывший благодетель.

Президент по-видимому смутился.

— Я вас узнал, граф, — добавил Шумахер, — но так как видимо вы на узнаете меня, то я решаюсь напомнить вашему сиятельству, что мы с вами старинные знакомые.

— Шумахер, — сказал председатель тоном подавленного гнева, — суду дорого время.

Старый узник перебил его:

— Мы поменялись ролями, достойный канцлер. Было время, когда я вас звал просто Алефельд, а вы величали меня вашим сиятельством.

— Подсудимый, — возразил председатель, — ты вредишь сам себе, напоминая о постигшем тебя позорном приговоре.

— Может быть этот приговор позорен для кого-нибудь, граф Алефельд, только не для меня.

Старик привстал, с ударением произнося эти слова. Председатель протянул к нему руку.

— Садись и не издевайся над судилищем и судьями, обвинившими тебя, и над королем, назначившим тебе этих судей. Вспомни, что его величество даровал тебе жизнь, и ограничься теперь своей защитой.

Шумахер в ответ пожал плечами.

— Можешь ты, — спросил председатель, — сообщить что-нибудь трибуналу касательно уголовного преступление, в котором ты обвиняешься?

Видя, что Шумахер хранит молчание, председатель повторил свой вопрос.

— Так это вы мне говорите, — сказал бывший канцлер, — я полагал, достойный граф Алефельд, что это вы разговариваете с собою. О каком преступлении спрашиваете вы меня? Разве я давал когда-нибудь другу поцелуй Иуды Искариотскаго? Разве я бросил в темницу, засудил, обесславил своего благодетеля? Ограбил того, которому всем обязан? Поистине, не знаю, господин канцлер, зачем меня привели сюда. Должно быть для того, чтобы судить о вашем искусстве рубить невинные головы. Я не удивлюсь, если вам удастся погубить меня, когда вы губите государство. Если вам достаточно было одной буквы алфавита[38], чтобы объявить войну Швеции, то для моего смертного приговора довольно будет и запятой.

При этой горькой насмешке, человек, сидевший за столом по левую сторону трибунала, поднялся с своего места.

— Господин председатель, — начал он с глубоким поклоном, — господа судьи, прошу, чтобы воспретили говорить Ивану Шумахеру, если он не перестанет оскорбительно отзываться о его сиятельстве господине президенте уважаемого трибунала.

Епископ спокойно возразил:

— Господин секретарь, подсудимого невозможно лишить слова.

— Вы правы, почтенный епископ, — поспешно вскричал председатель, — наш долг доставить возможно большую свободу защите. Я только посоветовал бы подсудимому умерить свои выражение, если он понимает свои истинные выгоды.

Шумахер покачал головой и заметил холодным тоном:

— По-видимому, граф Алефельд теперь более уверен в своих, чем в 1677 году.

— Замолчи! — сказал председатель и сейчас же обратившись к другому обвиняемому, сидевшему рядом с Шумахером, спросил: как его зовут.

Горец колоссального телосложение с повязкой на лбу, поднялся со скамьи и ответил:

— Я Ган Исландец, родом из Клипстадура.

Ропот ужаса пронесся в толпе зрителей. Шумахер, выйдя из задумчивости, поднял голову и бросил быстрый взгляд на своего страшного соседа, от которого сторонились прочие обвиняемые.

— Ган Исландец, — спросил председатель, когда волнение поутихло, — что можешь сказать ты суду в свое оправдание?

Не менее остальных зрителей Этель была поражена присутствием знаменитого разбойника, который уже с давних пор в страшных красках рисовался в ее воображении. С боязливой жадностью устремила она свой взор на чудовищного великана, с которым быть может сражался и жертвой которого, быть может, стал ее Орденер.

Мысль об этом возбудила в уме ее самые горестные предположения; и погрузившись всецело в бездну мучительных сомнений, она едва слышала ответ Гана Исландца, в котором она видела почти убийцу своего Орденера. Она поняла только, что разбойник, отвечавший председателю на грубом наречии, объявил себя предводителем бунтовщиков.

— По собственному ли побуждению, — спросил председатель, — или по стороннему наущению принял ты начальство над мятежниками?

Разбойник отвечал:

— Нет, не по собственному.

— Кто же склонил тебя на такое преступление?

— Человек, называвшийся Гаккетом.

— Кто же этот Гаккет?

— Агент Шумахера, которого называл также графом Гриффенфельдом.

Председатель обратился к Шумахеру.

— Шумахер, известен тебе этот Гаккет?

— Вы предупредили меня, граф Алефельд, — возразил старик, — я только что хотел предложить вам этот вопрос.

— Иван Шумахер, — сказал председатель, — тебя ослепляет ненависть. Суд обратил внимание на систему твоей защиты.

Епископ поспешил вмешаться.

— Господин секретарь, — обратился он к низенькому человеку, который по-видимому отправлял обязанности актуариуса и обвинителя, — этот Гаккет находится в числе моих клиентов?

— Нет, ваше преосвященство, — ответил секретарь.

— Известно ли, что сталось с ним?

— Его не могли захватить, он скрылся.

Можно было подумать, что, говоря это, секретарь старался изменить голос:

— Мне кажется вернее будет сказать: его скрыли, — заметил Шумахер.

Епископ продолжал:

— Господин секретарь, велено ли разыскать этого Гаккета? Известны ли его приметы?

Прежде чем секретарь успел ответить, один из подсудимых поднялся со скамьи. Это был молодой рудокоп, суровое лицо которого дышало гордостью.

— Я могу вам сообщить их, — сказал он громко, — этот негодяй Гаккет, агент Шумахера, — человек малорослый с лицом открытым, как адская пасть. Да вот, господин епископ, голос его сильно смахивает на голос этого чиновника, который строчит за столом и которого ваше преосвященство, кажется, назвали секретарем. Право, если бы здесь не было так темно и если бы господин секретарь не прятал так своего лица в волосах парика, я убежден, что черты его шибко напоминают черты Гаккета.

— Наш товарищ прав, — вскричали двое подсудимых, сидевшие рядом с молодым рудокопом.

— Неужели! — пробормотал Шумахер с торжествующим видом.

Между тем секретарь не мог сдержать движение боязни или негодование, что его сравнивают с каким-то Гаккетом. Председатель, который сам заметно смутился, поспешил заявить:

— Подсудимые, не забывайте, что вы должны отвечать только на вопросы трибунала, и впредь не осмеливайтесь оскорблять должностных лиц постыдными сравнениями.

— Но, господин председатель, — возразил епископ, — вопрос шел о приметах; и если виновный Гаккет представляет некоторое сходство с господином секретарем, это обстоятельство может оказаться полезным…

Председатель перебил его:

— Ган Исландец, ты имел сношение с этим Гаккетом; скажи нам, чтобы удовлетворить его преосвященство, похож ли он в самом деле на почтенного секретаря.

— Нисколько, — отвечал великан, не колеблясь.

— Видите, господин епископ, — заметил председатель.

Епископ кивнул головой в знак согласия, и председатель обратился к следующему подсудимому с обычной формулой:

— Как тебя зовут?

— Вильфрид Кеннибол, из Кольских гор.

— Ты был в числе бунтовщиков?

— Точно так, сударь, правда дороже жизни. Меня захватили в проклятых ущельях Черного Столба. Я предводительствовал горцами.

— Кто склонил тебя к преступному возмущению?

— Видите ли, ваше сиятельство, наши товарищи рудокопы сильно жаловались на королевскую опеку, да оно и немудрено. Будь у вас самих грязная хижина да пара дрянных лисьих шкур, вы тоже захотели бы лично распоряжаться своим добром. Правительство не обращало внимание на их жалобы, вот, сударь, они и решились взбунтоваться, а нас просили прийти на помощь. Разве можно было отказать в такой малости товарищам, которые молятся тем же святым и теми же молитвами. Вот вам и весь сказ.

— Никто вас не подбивал, не ободрял, не руководил мятежом? — спросил председатель.

— Да вот, господин Гаккет беспрестанно твердил нам, что мы должны освободить графа, мункгольмского узника, посланником которого он называл себя. Мы конечно обещали ему, что нам стоило освободить лишнего человека?

— Этого графа называл он Шумахером или Гриффенфельдом?

— Называл, ваше сиятельство.

— А сам ты его никогда не видал?

— Нет, сударь, но если это тот старик, который только что наговорил вам целую кучу имен, надо признаться…

— В чем? — перебил председатель.

— Что у него славная седая борода, сударь; ничуть не хуже бороды свекра моей сестры Маас, из деревушки Сурб, который прожил на свете сто двадцать лет.

Полумрак, царивший в зале, помешал видеть разочарование президента при наивном ответе горца. Он приказал страже развернуть несколько знамен огненного цвета, лежавших близ трибуны.

— Вильфрид Кеннибол, узнаешь ты эти знамена? — спросил он.

— Да, ваше сиятельство. Они розданы были Гаккетом от имени графа Шумахера. Граф прислал также оружие рудокопам, — мы, горцы, не нуждаемся в нем, так как никогда не расстаемся с карабином и охотничьей сумкой. Вот я, сударь, тот самый, которого загнали сюда словно курицу на жаркое, я не раз из глубины наших долин стрелял старых орлов, когда они на высоте полета казались не больше жаворонка или дрозда.

— Обратите внимание, господа судьи, — заметил секретарь, — подсудимый Шумахер через Гаккета снабжал мятежников оружием и знаменами!

— Кеннибол, — продолжал председатель, — имеешь ты еще что-нибудь сообщить суду?

— Нет, ваше сиятельство, исключая того, что я совсем не заслуживаю смерти. Я, как добрый брат, явился на помощь рудокопам, вот и все тут; осмелюсь также заверить вас, что хотя я и старый охотник, но никогда свинец моего карабина не касался королевской лани.

Председатель, не ответив на этот оправдательный довод, перешел к допросу товарищей Кеннибола. Это были предводители рудокопов. Старший, называвшийся Джонасом, почти слово в слово повторил признание Кеннибола. Другой, молодой человек, обративший внимание суда на сходство секретаря с вероломным Гаккетом, назвался Норбитом, гордо признался в своем участии в мятеже, но ни слова не упомянул ни о Гаккете, ни о Шумахере.

— Я дал клятву молчать, — говорил он, — и ничего не помню, кроме этой клятвы.

Председатель, то прося, то угрожая, допрашивал его, но упрямый юноша твердо стоял на своем решении. Впрочем он уверял, что бунтовал совсем не за Шумахера, но единственно для того, чтобы спасти свою старуху мать от голода и холода. Не отрицая того, что, быть может, он и заслуживает смертной казни, он утверждал, однако, что было бы несправедливо осудить его, так как убивая его, убьют в то же время его несчастную, ни в чем неповинную мать.

Когда Норбит замолчал, секретарь резюмировал вкратце преступление каждого подсудимого и в особенности Шумахера. Он прочел некоторые из мятежнических воззваний на знаменах и вывел виновность бывшего великого канцлера из единогласных показаний его соучастников, не преминув обратить внимание суда на упорное запирательство молодого Норбита, связанного фанатической клятвой.

— Теперь, — добавил он в заключение, — остается допросить последнего подсудимого, и мы имеем серьезные основание считать его тайным агентом власти, которая так плохо заботилась о спокойствии Дронтгеймского округа. Власть эта дозволила если не своим преступным потворством, то по меньшей мере своим роковым небрежением, вспыхнуть мятежу, который погубит этих несчастных и снова взведет Шумахера на эшафот, от которого уже раз избавило его великодушное милосердие короля.

Этель, от мучительных опасений за Орденера перешедшая к не менее тяжким опасениям за отца, задрожала при этих зловещих словах и залилась слезами, когда Шумахер поднялся со скамьи и спокойно возразил:

— Я удивляюсь вам, канцлер Алефельд. Должно быть, вы уже заранее позаботились и о палаче.

Несчастная девушка думала, что чаша горечи переполнилась для нее, но ошиблась.

Шестой подсудимый встал в свою очередь. Гордо и величаво откинув назад волосы, закрывавшие его лицо, он ответил на обращенный к нему вопрос председателя твердым голосом:

— Я Орденер Гульденлью, барон Торвик, кавалер ордена Даннеброга.

Секретарь не мог сдержать крика изумления:

— Сын вице-короля!

— Сын вице-короля! — повторила толпа зрителей, подобно тысяче отголосков эхо.

Председатель откинулся в своем кресле; судьи, до сих пор неподвижно сидевшие за столом, в беспорядке склонились друг к другу, подобно деревьям, колеблемым противоположными порывами ветра.

В толпе зрителей смятение было еще сильнее. Народ цеплялся за каменные карнизы, за железные решетки и все говорили разом. Даже стража, забыв наблюдать за тишиной в зале, смешала свои изумленные возгласы в общем хоре нестройных голосов.

Чья душа, знакомая с внезапными душевными порывами, поймет волнение Этели? Кто в состоянии выразить эту неслыханную смесь истерзанной радости и отрадной печали? Это беспокойное ожидание, колеблющееся между страхом и надеждою?

Он стоит перед нею, не примечая ее! Она видит своего ненаглядного Орденера, Орденера, которого считала мертвым, утраченным для себя навеки, вероломным другом, но которого любила с новой, неслыханной страстью. Он здесь; да, это он. Не обманчивый сон вводит ее в заблуждение; нет, это ее Орденер, которого, увы! Она чаще видала во сне, чем на яву! Но ангелом ли хранителем, или злым духом явился он в этом торжественном собрании? Должна ли она надеяться на него, или, напротив, опасаться за него?

Тысячи предположений разом теснились в ее уме, подавляя его подобно тому как излишняя пища тушит огонь. Все мысли, все ощущение, нами описанные, мелькнули в уме ее подобно блеску молнии в ту минуту, когда сын норвежского вице-короля открыл свое имя. Она первая узнала его и, прежде чем узнали его остальные, была уже без чувств.

Во второй раз заботливость таинственной соседки вернула ее к горькой действительности. Бледнее смерти, открыла она глаза, в которых быстро иссякли слезы. Взор ее с жадностью устремился на молодого человека, сохранявшего невозмутимое спокойствие среди всеобщего смущение и замешательства. Судьи и народ мало-помалу пришли в себя, но в ушах ее все еще раздавалось имя Орденера Гульденлью.

С мучительным беспокойством приметила Этель, что одна рука его была на перевязи, на обеих висели кандалы, она приметила, что плащ его был разорван во многих местах, верной сабли не было у пояса. Ничто не укрылось от ее заботливого взора, потому что глаз любящего существа походит на глаз матери. Не имея возможности защитить его своим телом, она как бы окружила его своею душой; и, надо сказать к стыду и чести любви, там, где находился ее отец и его преследователи, одна Этель видела одного лишь человека.

Мало-помалу в зале воцарилась прежняя тишина. Председатель решился наконец приступить к допросу сына вице-короля.

— Господин барон, — начал он смущенным тоном.

— Здесь я не господин барон. — прервал его Орденер твердым голосом. — Меня зовут Орденер Гульденлью, подобно тому как граф Гриффенфельд зовется Иваном Шумахером.

Одно мгновение председатель оставался в нерешимости.

— Прекрасно, — продолжал он. — Орденер Гульденлью, очевидно, по какому-нибудь прискорбному недоразумению вас привели сюда. Мятежники захватили вас на дороге, принудили следовать за ними, и, без сомнения, благодаря этой случайности, вас встретили в их рядах.

Секретарь поднялся со своего места.

— Уважаемые судьи, одно имя сына вице-короля Норвегии служит ему достаточным оправданием. Барон Орденер Гульденлью не может быть мятежником. Наш почтенный председатель вполне удовлетворительно объяснил прискорбное нахождение его среди бунтовщиков. Единственный проступок благородного узника состоит в том, что он раньше не объявил своего имени. Мы требуем его немедленного освобождение, отказываемся обвинять его в чем бы то ни было и сожалеем, что ему пришлось сидеть на одной позорной скамье с преступным Шумахером и его соучастниками.

— Что это значит? — вскричал Орденер.

— Секретарь отказывается обвинять вас, — сказал председатель.

— Он не имеет на то права, — возразил Орденер громким, звучным голосом, — здесь я только один подсудимый, меня одного следует судить и осудить.

Он умолк на минуту, потом добавил менее твердым голосом.

— Потому что один я виновен во всем.

— Один виновен! — вскричал председатель.

— Один виновен! — повторил секретарь.

Новый взрыв изумление охватил аудиторию трибунала. Несчастная Этель задрожала от ужаса; она не думала о том, что такое признание ее возлюбленного спасает ее отца. Она видела только гибель своего Орденера.

— Алебардщики, водворите тишину! — сказал председатель, пользуясь быть может минутой замешательства, что бы собраться с мыслями и вернуть самообладание…

— Орденер Гульденлью, — продолжал он, — что вы хотите этим сказать?

Молодой человек одну минуту находился в задумчивости, потом глубоко вздохнул и заговорил спокойно, тоном человека, покорившегося своей участи.

— Да, я знаю что меня ждет позорная смерть, хотя жизнь улыбалась мне и сулила счастливую будущность. Бог прочтет в глубине моего сердца! Только один Бог! Я должен был исполнить священный долг моей жизни; я должен посвятить ему мою кровь, быть может даже честь; но уверен, что умру без угрызение и раскаяния. Не удивляйтесь моим словам, господа судьи; в душе и судьбе человека, которых вы не в состоянии постичь, судить которых будут лишь на небе. Выслушайте же меня, и поступите по долгу совести, освободив этих несчастных и в особенности злополучного Шумахера, который в своем заточении вытерпел более, чем заслуживают преступление человеческие. Да, я виновен, господа судьи, я один виновен. Шумахер ни в чем не повинен, остальные несчастные были введены в заблуждение. Виновник возмущение рудокопов я.

— Вы! — вскричали разом и с странной интонацией председатель и секретарь.

— Да, я; не перебивайте меня, господа. Я спешу кончить скорее, так как обвиняя себя, я оправдываю тем этих несчастных. Именем Шумахера я возмутил рудокопов; я роздал знамена бунтовщикам; снабдил их золотом и оружием от имени мункгольмского узника. Гаккет был моим агентом.

При имени Гаккета секретарь не мог сдержать жеста изумления. Орденер продолжал:

— Не стану истощать ваше терпение, господа. Я был взят в рядах рудокопов, которых подбил к мятежу. Все было подготовлено мною. Теперь судите меня; если я доказал свою виновность, тем самым я доказал невинность Шумахера и тех несчастных, которых вы считали его сообщниками.

Молодой человек говорил, устремив взор к небу. Этель, почти бездыханная, едва смела перевести дух; ей казалось только, что Орденер, оправдывая ее отца, с горечью произносил его имя. Хотя она не понимала слов молодого человека, они изумляли, ужасали ее. Во всем, что поражало ее чувства, ясно сознавала она близость несчастия.

Подобного рода ощущение по-видимому волновали и председателя. Можно было сказать, что он не верит своим ушам. Наконец он спросил сына вице-короля:

— Если, действительно, вы единственный виновник возмущение, какая цель руководила вами?

— Я не могу это сказать.

Этель вздрогнула с головы до ног, когда председатель спросил почти раздражительно:

— Вы были в связи с дочерью Шумахера.

Пораженный Орденер сделал шаг к трибуналу и вскричал голосом, дрожащим от негодования:

— Канцлер Алефельд, довольствуйтесь моей жизнью, которую я отдаю вам; имейте уважение к благородной непорочной девушке. Не пытайтесь вторично бесчестить ее.

Несчастная Этель, чувствуя, что вся кровь кинулась ей в лицо, не понимала значение слова «вторично», которое с ударением подчеркнул ее защитник; но гнев, исказивший черты лица председателя, ясно доказывал, что он понял.

— Орденерь Гульденлью, не забывайте, что вы находитесь перед королевским судом и его верховными служителями. Я делаю вам замечание от имени трибунала. Теперь, я опять прошу вас объяснить цель вашего преступление, в котором вы сами обвиняете себя.

— Повторяю вам, я не могу это сказать.

— Не для того ли, чтобы освободить Шумахера? — осведомился секретарь.

Орденер хранил молчание.

— Отвечайте, подсудимый Орденер, — сказал председатель, — мы имеем доказательства ваших сношений с Шумахером, и ваше сознание скорее обвиняет, чем оправдывает мункгольмского узника. Вы часто бывали в Мункгольме, и очевидно не пустое любопытство влекло вас туда. Доказательством служит эта брильянтовая пряжка.

Председатель взял со стола и показал Орденеру алмазную пряжку.

— Вам она принадлежит?

— Да. Каким образом она очутилась здесь?

— Очень просто. Один из бунтовщиков, умирая, передал ее нашему секретарю, сообщив, что получил ее от вас в виде платы за перевоз из Дронтгейма в Мункгольмскую крепость.

— Ах! — вскричал подсудимый Кеннибол. — Ваше сиятельство правы, я узнаю эту пряжку; она была у моего товарища Гульдона Стайнера.

— Молчи, — сказал председатель, — пусть отвечает Орденер Гульденлью.

— Не стану отпираться, что я хотел видеть Шумахера, — сказал Орденер, — но эта пряжка ровно ничего не доказывает. В крепость нельзя входить с драгоценными вещами; матрос, везший меня на лодке, жаловался дорогой на свою бедность, и я кинул ему эту пряжку, которую не мог иметь при себе…

— Извините, ваше сиятельство, — перебил секретарь, — это правило не распространяется на сына вице-короля. Вы могли…

— Я не хотел открывать моего звания.

— Почему же? — спросил председатель.

— Это моя тайна.

— Ваши сношение с Шумахером и его дочерью доказывают, что цель вашего заговора клонилась к их освобождению.

Шумахер, который до сих пор обнаруживал свое внимание только презрительным пожатием плеч, поднялся со скамьи.

— Освободить меня! Целью этого адского заговора было компрометировать и погубить меня, что и вышло. Неужели вы думаете, что Орденер Гульденлью признал бы свое участие в преступлении, если бы не был взят среди бунтовщиков. О! Я вижу, что он наследовал отцовскую ненависть ко мне. А что касается отношений, в которых его подозревают со мной и моей дочерью, то пусть знает, этот презренный Гульденлью, что дочь моя равным образом унаследовала ненависть мою ко всему отродью Гульденлью и Алефедьдов!

Орденер глубоко вздохнул, Этель внутренно опровергала слова отца, который опустился на скамью, все еще дрожа от гнева.

— Суд рассмотрит ваши отношения, — сказал председатель.

Орденер, слушавший Шумахера молча с потупленными глазами, как бы очнулся при словах председателя.

— Выслушайте меня, господа судьи. Вы теперь будете судить нас по совести, не забудьте же, что Орденер Гульденлью один виновен во всем; Шумахер невинен. Остальные несчастные были обмануты моим агентом Гаккетом. Все остальное было сделано мною.

Кеннибол счел долгом вмешаться.

— Их милость говорят сущую правду, господа судьи, потому что он сам взялся привести к нам знаменитого Гана Исландца, не во зло будь сказано это имя. Я знаю, что этот молодой человек осмелился лично отправиться в Вальдергогскую пещеру, чтобы предложить ему начальство над нами. Он признался мне в этом в хижине брата моего Брааля, в Сурбе. Наконец, не налгал он, и говоря, что мы были обмануты проклятым Гаккетом; так что очевидное дело: нас не за что казнить.

— Господин секретарь, — сказал председатель, — допрос кончен. Какое заключение сделаете вы из всего слышанного?

Секретарь встал, несколько раз поклонился судьям, разглаживая рукою складки своих кружевных брыжжей и не спуская глаз с председателя. Наконец он заговорил глухим, мрачным голосом.

— Господин председатель и вы, почтенные судьи! Обвинение осталось неопровергнутым. Орденер Гульденлью, навсегда омрачивший блеск своего славного имени, признав свою виновность, ничем не доказал невинности бывшего канцлера Шумахера и его соумышленников Гана Исландца, Вильфрида Кеннибола, Джонаса и Норбита. Прошу вследствие того удовлетворить правосудие, объявив всех шестерых виновными в государственной измене и оскорблении его величества.

Глухой ропот поднялся в толпе зрителей. Председатель хотел уже произнести заключительную речь, когда епископ потребовал слова.

— Уважаемые судьи, слово защиты должно быть последним. Я желал бы, чтобы обвиняемые имели лучшего ходатая, так как я стар и слаб, и только Бог поддерживает дух мой. Меня удивляют жестокие притязание секретаря. Ничто из допроса не доказало виновности клиента моего Шумахера, невозможно указать на прямое участие его в бунте рудокопов. В виду же того, что другой мой клиент Орденер Гульденлью сознался в злоупотреблении именем Шумахера, и что еще важнее, объявил себя единственным виновником преступного возмущение, то подозрение, тяготевшие на Шумахере, падают сами собой. Вы должны признать его невинность. Поручаю вашему христианскому милосердию остальных подсудимых, заблуждавшихся, подобно овцам доброго пастыря, и даже юного Орденера Гульденлью, который сознанием в вине значительно смягчил свою преступность перед создателем. Подумайте, господа судьи, он еще в том возрасте, когда человек легко заблуждается, даже падает, но Господь может еще поддержать и возвратить его на путь истины. Орденер Гульденлью несет едва четверть ноши жизненного бремени, под тяжестью которого горбится мое бренное тело. Положите на весы правосудие молодость его и неопытность и не лишайте его так рано жизни, дарованной ему Богом.

Старец умолк и опустился возле улыбающегося Орденера. По приглашению председателя судьи оставили трибуну и молча удалились в залу совещания.

Когда они решали там шесть судеб, подсудимые остались сидеть на скамье, окруженные двумя рядами аллебардщиков. Шумахер, склонив голову на грудь, казался погруженным в глубокую задумчивость; великан с глупой самоуверенностью посматривал то направо, то налево; Джонас и Кеннибол, скрестив руки на груди, тихо молились; между тем как товарищ их Норбит то по временам топал ногою, то с конвульсивной дрожью гремел цепями. Между ним и почтенным епископом, читавшим псалмы покаяния, сидел Орденер, сложив руки и устремив глаза к небу.

Позади них шумела толпа зрителей, давшая простор своим ощущениям по уходе судей. Знаменитый Мункгольмский узник, страшный исландский демон, сын вице-короля в особенности, сосредоточивали на себе мысли, речи и взоры всех присутствовавших при разбирательстве дела. Шум, в котором смешивались сетование, хохот и смутный говор, наполнял аудиторию, то возрастая, то утихая, подобно пламени, колеблемому ветром.

Прошло несколько часов ожидания, столь утомительно долгого, что каждый удивлялся продолжительности ночи. Время от времени посматривали на дверь залы совещание, но лишь два солдата, подобно молчаливым призракам, прохаживались перед нею, сверкая своими бердышами.

Наконец пламя факелов и светочей стало тускнуть, первые бледные лучи утренней зари проникали в узкие окна залы, как вдруг роковая дверь отворилась. В ту же минуту воцарилась глубокая тишина, как бы по мановению волшебства; слышалось лишь подавленное дыхание и неясное, глухое движение в толпе, замершей от ожидания.

Судьи, выйдя медленно из залы совещания, заняли места на трибуне, президент поместился во главе их.

Секретарь, погруженный в раздумье во время их отсутствия, поклонился и сказал:

— Господин председатель, какое безапелляционное решение произнес суд именем короля? Мы готовы выслушать его с благоговейным вниманием.

Судья, сидевший по правую руку председателя, встал, развертывая пергамент:

— Его сиятельство, господин председатель, утомленный продолжительным заседанием, удостоил поручить нам, главному синдику Дронтгеймского округа, обычному президенту уважаемого трибунала, прочесть вместо него приговор от имени короля. Исполняя эту печальную и почетную обязанность, приглашаем аудиторию с должным уважением выслушать непреложное решение короля.

Тут голос синдика принял торжественный, важный тон, от которого вздрогнули сердца всех:

— Именем его величества, нашего всемилостивейшего монарха, короля Христиерна, мы, судьи верховного трибунала Дронтгеймского округа, рассмотрев обстоятельства дела государственного преступника Шумахера, Кольского горца Вильфрида Кеннибола, королевских рудокопов, Джонаса и Норбита, Гана Исландца из Клипстадура и Орденера Гульденлью, барона Торвика, кавалера ордена Даннеброга, обвиняемых в государственной измене и оскорблении его величества, а Гана Исландца кроме того в убийствах, поджогах и грабежах, произносим по долгу совести следующий приговор:

«1-е. Иван Шумахер невинен.

2-е. Вильфрид Кеннибол, Джонас и Норбит виновны, но суд смягчает их вину в виду того, что они были введены в заблуждение.

3-е. Ган Исландец виновен во всех возводимых на него преступлениях.

4-е. Орденер Гульденлью виновен в государственной измене и оскорблении его величества».

Синдик остановился на минуту, чтобы перевести дух. Орденер устремил на него взор, полный небесной радости.

— Иван Шумахер, — продолжал синдик, — суд освобождает вас и отсылает обратно в ваше заключение.

«Кеннибол, Джонас и Норбит, суд смягчил заслуженное вами наказание, приговорив вас к пожизненному заточению и денежной пени по тысячи королевских экю с каждого.

Ган, уроженец Клипстадура, убийца и поджигатель, сегодня же вечером ты будешь отведен на Мункгольмскую площадь и там повешен.

Орденер Гульденлью, вас, как изменника, лишив сперва пред трибуналом ваших титулов, сегодня же вечером с факелом в руке отведут на ту же площадь, отрубят голову, тело сожгут, пепел развеют по ветру, а голову выставят на позор.

Теперь все должны оставить залу суда. Таков приговор, произнесенный от имени короля».

Едва главный синдик окончил свое мрачное чтение, страшный крик огласил своды залы. Этот крик сильнее смертного приговора оледенил душу присутствовавших; от этого крика помертвело дотоле спокойное, улыбающееся лицо Орденера.

XLIV

И так, дело сделано: скоро все исполнится или лучше сказать все уже исполнилось. Он спас отца своей возлюбленной, спас ее самое, сохранив опору в родителе. Благородный замысел юноши для спасение жизни Шумахера увенчался успехом, все прочее не имеет никакого значение, остается лишь умереть.

Пусть те, кто считал его виновным или безумным, теперь судят этого великодушного Орденера, как он сам себя судит в душе с благоговейным восторгом. Он вступил в ряды мятежников с тою мыслью, что если не удастся ему воспрепятствовать преступному заговору Шумахера, то по крайней мере можно избавить его от наказание, призвав его на свою голову.

— Ах! — размышлял он сам с собою. — Очевидно Шумахер виновен; но преступление человека, измученного заточением и несчастиями, извинительно. Он хочет только свободы и пытается даже мятежом добиться ее. А что станет с моею Этелью, если у ней отнимут отца, если эшафот навсегда разлучит ее с ним, если новый позор отравит ее существование? Что станет с ней беспомощной, без поддержки, одинокой в тюрьме, или брошенной в неприязненный мир.

Эта мысль заставила Орденера решиться на самопожертвование; и он с радостью готовился к нему, потому что для любящего существа величайшее благо — посвятить жизнь — не говорю за жизнь — но за одну улыбку, за одну слезу любимого существа.

И вот он взят среди бунтовщиков, приведен к судьям, собравшимся произнести приговор над Шумахером; благородно наклеветал на себя, осужден, скоро будет жестоко и позорно казнен, оставит по себе позорную память; но все это нисколько не волнует этой благородной души. Он спас отца своей Этели.

В оковах брошен он теперь в сырую тюрьму, куда свет и воздух с трудом проникают чрез мрачные отдушины. Подле него последняя пища его жизни, черный хлеб и кружка воды. Железная цепь давит ему шею, руки и ноги изнемогают под тяжестью оков. Каждый протекший час уносит у него более жизни, чем у других целый год. Орденер погрузился в сладостную задумчивость.

— Может быть, после смерти не все забудут меня, по крайней мере, хоть одно сердце останется верно моей памяти. Быть может, она прольет слезу за мою кровь, быть может, посвятит миг скорби тому, кто пожертвовал за нее жизнью. Быть может, в девственных сновидениях хоть изредка станет посещать ее смутный образ друга. Кто знает, что ждет нас за гробом? Кто знает, быть может, души, освободившись от телесной тюрьмы, могут иногда слетать и бодрствовать над любимым существом, могут иметь таинственное общение с земными узниками и приносить им невидимо какую-нибудь ангельскую добродетель или небесную благодать.

Однако и горькие мысли примешивались к его утешительным мечтам. Ненависть, которую Шумахер выказал к нему в ту именно минуту, когда он жертвовал собою, камнем давила его сердце. Раздирающий крик, который услышал он вместе со своим смертным приговором, потряс, его до глубины души: во всей аудитории он один узнал этот голос, понял это невыразимое отчаяние. Неужели он не увидит более свою Этель? Неужели в последние минуты жизни, проводимые с нею в одной тюрьме, он не почувствует еще раз пожатие ее нежной руки, не услышит сладостного голоса той, за которую готовился умереть?

Он погрузился в ту смутную, печальную задумчивость, которая для ума тоже, что сон для тела, как вдруг хриплый визг старых ржавых запоров поразил его слух, витавший в высших сферах, ждавших его.

Скрипя на петлях, отворилась тяжелая железная дверь тюрьмы. Молодой осужденный поднялся спокойный, почти радостный, думая, что палач пришел за ним, и уже собирался расстаться с своей телесной натурой, как с плащом, который сбросил к своим ногам.

Он обернулся в своем ожидании. Подобно лучезарному видению явился на пороге тюрьмы белый призрак. Орденер не верил своим глазам, не знал, где он, на земле или уже на небе. Перед ним была она, его несравненная Этель.

Молодая девушка упала в объятие Орденера, орошала руки его слезами, отирая их длинными черными косами своих густых волос. Целуя его оковы, прижимая свои чистые уста к позорному железу, она не вымолвила ни слова, но все сердце ее вылилось бы в первом слове, которое бы произнесла она сквозь рыдания.

Орденер испытывал неизъяснимое небесное блаженство, дотоле неведомое для него. Когда он нежно прижимал к своей груди Этель, все силы земные и адские не могли бы в ту минуту разнять его объятий. Сознание близкой смерти придавало его восторженному упоению какую-то торжественность; он обнимал свою возлюбленную, как будто уже соединился с нею навеки.

Он не спрашивал, каким образом этот ангел мог проникнуть к нему. Она была с ним, мог ли он думать о чем-нибудь другом? Впрочем, это нисколько не удивляло его. Он не задавался вопросом, как слабая, одинокая, оставленная всеми девушка сумела сквозь тройные запоры, сквозь тройную стражу проникнуть из своей темницы в темницу своего возлюбленного; это казалось ему так просто, сам по себе знал он, каким могуществом обладает любовь.

Зачем разговаривать голосом, когда души без слов понимают друг друга? Почему не позволить телу молчаливо прислушиваться к таинственному языку чувств? Оба молчали, потому что есть ощущение, которые можно выразить только молча.

Наконец, молодая девушка подняла голову, склоненную до сих пор на трепещущей груди юноши.

— Орденер, — сказала она, — я пришла спасти тебя.

Однако эти отрадные слова звучали тоской и отчаянием.

Орденер улыбаясь покачал головой.

— Спасти меня, Этель! Ты заблуждаешься. Бегство немыслимо.

— Увы, я слишком хорошо это знаю. Этот замок полон солдат, каждую дверь, ведущую сюда, охраняют тюремщики и неусыпная стража. Но я принесла тебе другое средство к спасению, — добавила она с усилием.

— Полно, зачем тешить себя несбыточными надеждами? Не обманывай себя химерами, Этель, через несколько часов удар топора безжалостно разобьет их…

— Нет, Орденер, ты не умрешь! О! Не напоминай мне об этой страшной мысли, или нет! Представь мне ее во всем ужасе, чтобы подкрепить мое намерение спасти тебя, пожертвовав собой.

В голосе молодой девушки звучало какое-то странное выражение. Орденер нежно взглянул на нее.

— Пожертвовав собой! Что ты хочешь этим сказать?

Закрыв лицо руками, она зарыдала, прошептав прерывающимся голосом:

— Боже мой!..

Ее нерешимость была непродолжительна; она собралась с духом, глаза ее блестели, уста улыбались. Она была прекрасна как ангел, который возвращается из ада на небо.

— Нет, Орденер, ты не взойдешь на эшафот. Что бы спастись, тебе достаточно дать слово жениться на Ульрике Алефельд…

— На Ульрике Алефельд! И это имя слышу я от моей Этели!

— Не перебивай меня, — продолжала она с спокойствием мученика при последних истязаниях, — меня послала сюда графиня Алефельд. Тебе обещают королевское помилование, если ты согласишься принять руку дочери великого канцлера. Я пришла взять с тебя клятву, что ты женишься и будешь жить с Ульрикой. Меня послали сюда, думая, что я в состоянии убедить тебя.

— Прощай, Этель, — холодно промолвил осужденный, — когда выйдешь из этой тюрьмы, вели звать палача.

Этель поднялась и минуту смотрела на Орденера, бледная и трепещущая. Колени ее подогнулись, она упала на каменный пол, всплеснув руками.

— Что я сделала ему? — прошептала она задыхающимся голосом.

Орденер молчал, потупив глаза в землю.

— Орденер, — вскричала она, на коленях припав к нему, — что ты не отвечаешь мне? Ты не хочешь со мной говорить?.. Мне остается лишь умереть!

Слезы навернулись на глазах Орденера.

— Этель, ты не любишь меня более.

— Боже мой, — простонала несчастная девушка, обнимая его колени, — я не люблю его! Ты говоришь, что я не люблю тебя, Орденер! Ты мог это вымолвить!

— Да, ты не любишь меня, так как выражаешь свое презрение.

Он раскаялся в своих жестоких словах, когда Этель, обвив его шею руками, заговорила голосом, прерывающимся от рыданий.

— Прости меня, дорогой мой Орденер, прости меня, как я тебя прощаю. Мне презирать тебя!.. Великий Боже!.. Тебя, в котором заключается вся моя жизнь, моя слава, мое блаженство?.. Скажи, разве когда-нибудь слова мои звучали чем-нибудь иным, кроме глубокой любви, пылкого обожания?.. Ты жестоко обходишься со мной, когда я пришла спасти тебя ценой своей собственной жизни.

— Но, дорогая моя, — отвечал молодой человек, растроганный слезами Этели, которые осушал своими поцелуями, — разве ты уважаешь меня, предлагая мне покинуть Этель, сделаться клятвопреступником, пожертвовать своей любовью для того, чтобы сохранить себе жизнь. Подумай, Этель, — добавил он, пристально смотря на нее, — могу ли я пожертвовать любовью, за которую пролью сегодня свою кровь?

Этель глубоко и тяжело вздохнула.

— Выслушай меня, Орденер, и не осуждай так поспешно. Быть может я выказала более твердости, на какую вообще способна слабая женщина… Из башни виден на крепостной площади эшафот, который воздвигают для тебя. Ах, Орденер, ты не знаешь какое мучительное чувство теснит грудь при виде медленно готовящейся смерти того, кто унесет с собою нашу жизнь! Графиня Алефельд, возле которой сидела я, слушая, как произносили над тобой смертный приговор, пришла ко мне в темницу. Спросив, хочу ли я спасти тебя, она указала на это ненавистное средство. Дорогой Орденер, мне предстояло или разбить свою жизнь, отказавшись от тебя, потеряв тебя навсегда, уступив другой Орденера, в котором заключается все мое счастие, или отдать тебя на казнь. Мне предоставили на выбор мое несчастие и твою гибель: я не колебалась ни минуты.

Орденер восторженно поцеловал руку этого ангела.

— И я не колеблюсь, Этель. Ты наверно не предлагала бы сохранить свою жизнь, женившись на Ульрике Алефельд, если бы знала, что привело меня к смерти.

— Как! Что за тайна?..

— Позволь мне, дорогая моя, сохранить ее и от тебя. Я хочу умереть, оставив тебя в неведении — благословлять или ненавидеть должна ты память обо мне.

— Ты хочешь смерти! Ты ждешь смерти! Боже мой!.. И это горькая действительность… эшафот почти готов, ничто не в силах спасти моего Орденера! Послушай, дорогой мой, посмотри на твою преданную рабыню; обещай выслушать меня без гнева. Скажи мне, твоей Этели, как говорил бы перед Богом, уверен ли ты, что союз с Ульрикой Алефельд не принесет тебе счастия?.. Точно ли ты уверен в этом, Орденер?.. Быть может, даже наверно, она прекрасна, скромна, добродетельна, лучше той, за которую ты умираешь… Не отворачивай своего лица, дорогой мой; ты так благороден, так еще молод, чтобы сложить свою голову на плахе! Живя с ней в каком-нибудь пышном городе, ты забудешь об этой печальной темнице, забудешь обо мне. Я согласна, чтобы ты изгнал меня из своего сердца, даже из памяти, на все согласна. Только живи, оставь меня здесь одну, мне суждено умереть. Поверь мне, когда я узнаю, что ты в объятиях другой, тогда не будет тебе нужды беспокоиться обо мне; я недолго буду страдать.

Она замолчала, рыдание душили ей горло. Между тем ее отчаянные взоры умоляли Орденера принять жертву, от которой зависела ее жизнь.

— Довольно, Этель, — сказал Орденер, — я не хочу чтобы в эту минуту ты произносила другие имена, кроме моего и твоего.

— И так, ты хочешь умереть!..

— Так нужно. За тебя я с радостью пойду на эшафот, с ужасом и отвращением поведу другую женщину к алтарю. Ни слова более, ты огорчаешь и оскорбляешь меня.

Этель рыдала, шепча:

— Он умрет!.. Боже мой!.. Умрет позорной смертью!

Осужденный возразил, улыбаясь:

— Поверь, Этель, моя смерть не так позорна, как жизнь, которую ты мне предлагаешь.

В эту минуту взгляд его, прикованный к плачущей Этели, приметил старца в священнической одежде, который держался в тени у входной двери.

— Что вам угодно? — с досадой спросил Орденер.

— Сын мой, я пришел с посланной от графини Алефельд. Вы не приметили меня и я ждал, пока вы обратите на меня внимание.

Действительно, Орденер не видал ничего, кроме Этели, а Этель, увидев Орденера, забыла о своем спутнике.

— Я служитель церкви, назначенный… — начал старик.

— Понимаю, — прервал его Орденер, — я готов.

Священник приблизился к нему.

— Создатель готов выслушать тебя, сын мой.

— Святой отец, — сказал Орденер, — ваше лицо мне знакомо. Мы уже где-то встречались.

Священник поклонился.

— Я тоже узнаю тебя, сын мой. Мы виделись в башне Виглы. В тот день мы оба дали пример, как мало веры заслуживают слова человеческие. Ты обещал мне помилование двенадцати преступникам, а я не поверил твоему обещанию, не предполагая, что со мной говорит сын вице-короля; ты, сын мой, надеясь на свою власть и свой сан, дал мне это обещание, а между тем…

Орденер докончил мысль, которую не осмелился выразить Афанасий Мюндер:

— Я даже себе не могу исходатайствовать прощение. Вы правы, отец мой. Я слишком мало думал о будущем, и оно покарало меня, дав мне почувствовать превосходство своего могущества.

Священник потупил голову.

— Бог всемогущ, — промолвил он.

Потом с состраданием взглянув на Орденера, прибавил:

— Бог милосерд.

— Послушайте, святой отец, я хочу сдержать обещание, данное мною в башне Виглы. Когда я умру, отправьтесь в Берген к моему отцу, вице-королю Норвегии, и скажите ему, что последняя милость, которой добивался его сын, состоит в помиловании ваших двенадцати преступников. Я уверен, что он уважит это ходатайство.

Слезы умиление оросили лицо почтенного старца.

— Сын мой, душа твоя полна самых высоких стремлений, если, гордо отвергая свое помилование, ты великодушно ходатайствуешь за других. Я слышал твой отказ и, хотя порицал опасную глубину человеческой страсти, тронут был им до глубины души. Теперь я спрашиваю себя: undе sсеlus[39]? Возможно ли, чтобы человек, подобящийся истинному праведнику, мог запятнать себя преступлением, за которое осужден?

— Отец мой, этой тайны не открыл я этому ангелу, не могу открыть и тебе. Но верьте, что не преступление повлекло за собой мое осуждение.

— Как? Объяснись, сын мой.

— Не расспрашивайте меня, — ответил молодой человек с твердостью, — позвольте мне унести с собой в могилу тайну моей смерти.

— Этот юноша не может быть преступен, — прошептал священник.

Взяв с груди черное распятие, он возложил его на глыбу гранита, грубо высеченную в виде алтаря и прислоненную к сырой стене тюрьмы. Возле распятие он поставил маленький железный светильник, который принес с собой, и раскрыл Библию.

— Молись и размышляй, сын мой. Через несколько часов я возвращусь… Идем, дитя мое, — прибавил он, обращаясь к Этели, которая молча слушала разговор Орденера с священником, — пора оставить узника. Время идет….

Этель поднялась радостная и спокойная; взоры ее блистали небесным блаженством…

— Отец мой, я не могу теперь следовать за вами. Сперва вы должны соединить на веки Этель Шумахер с ее супругом Орденером Гульденлью.

Она взглянула на Орденера.

— Если бы ты был еще могуществен, славен и свободен, дорогой мой, в слезах я удалилась бы от тебя… Но теперь, когда моя злополучная судьба не может принести тебе несчастия; когда ты, подобно мне, томишься в темнице, обесславлен, угнетен; теперь, когда ты готовишься к смерти, я осмеливаюсь надеяться, что ты удостоишь взять себе подругой смерти ту, которая не могла быть подругой твоей жизни. Не правда ли ты любишь меня, ты не станешь сомневаться ни минуты, что я умру вместе с тобой?

Осужденный упал к ее ногам, целуя подол ее платья.

— Отец мой, — продолжала она, — вы должны заступить место наших родителей. Пусть будет эта темница храмом, этот камень алтарем. Вот мое кольцо, мы на коленях пред Богом и вами. Благословите нас и святые слова Евангелие пусть соединят навеки Этель Шумахер с ее Орденером Гульденлью.

Оба преклонили колени перед священником, смотревшим на них с умилением и жалостию.

— Дети мои, о чем вы просите?

— Святой отец, — сказала молодая девушка, — время дорого. Бог и смерть ждут нас.

Иногда встречаешь силу непреодолимую, волю, которой повинуешься беспрекословно, как будто в ней есть что-то сверхъестественное. Священник со вздохом возвел глаза к небу.

— Да простит мне Господь, если слабость моя преступна! Вы любите друг друга и вам недолго еще остается любить на земле, не думаю, чтобы я преступал свою власть, узаконяя вашу любовь.

Торжественный обряд совершился. Священник дал последнее благословение брачующимся, которых соединил навеки.

Лицо осужденного оживлено было горестной отрадой; можно было сказать, что теперь только стал он чувствовать горечь смерти, изведав блаженство бытия. Черты лица его подруги дышали простотой и величием; она была скромна, как юная девственница, и почти горделива как молодая супруга.

— Слушай, дорогой мой, — сказала она, — не правда ли, нам теперь легче умирать, так как на земле мы не могли соединиться? Знаешь ли, что я сделаю?.. Я стану у окна крепости, когда поведут тебя на эшафот: наши души вместе полетят на небо. Если меня не станет, прежде чем упадет роковая секира, я буду ждать тебя; обожаемый Орденер. Мы теперь супруги, сегодня вечером могила послужит нам брачным ложем.

Он прижал ее к своей взволнованной груди и мог лишь выговорить эти слова:

— Этель, ты моя, моя навеки!

— Дети мои, — сказал священник с умилением, — вам пора проститься.

— Увы!.. — вскричала Этель.

Но самообладание не оставило ее и она бросилась к ногам осужденного.

— Прощай, мой возлюбленный, ненаглядный Орденер. Благослови меня в последний раз.

Узник исполнил эту трогательную просьбу и обернулся проститься с почтенным Афанасием Мюндером.

Старик тоже стоял перед ним на коленях.

— Что это значит, отец мой? — воскликнул Орденер с изумлением.

Старик смотрел на него умиленным, растроганным взором.

— Я жду твоего благословение, сын мой.

— Да благословит вас Господь, да ниспошлет вам свою милость, которую вы призываете на ваших братьев, — ответил Орденер взволнованным торжественным голосом.

Вскоре последнее прости, последние поцелуи раздались под мрачными сводами темницы; вскоре крепкие запоры шумно задвинулись, и железная дверь разлучила юных супругов, готовившихся умереть, чтобы встретиться в вечности.

XLV

— Барон Ветгайн, полковник Мункгольмских стрелков, кто из солдат, сражавшихся под вашим начальством в ущельях Черного Столба, захватил в плен Гана Исландца? Назовите его трибуналу, так как ему надлежит получить тысячу королевских экю, назначенных за эту поимку.

С этими словами президент обратился к полковнику Мункгольмских стрелков. Судьи еще не разошлись, так как по древнему обычаю Норвегии, произнеся безапелляционный приговор, они не имели права оставить залу суда, прежде чем приговор не будет исполнен.

Перед трибуналом стоял великан, снова введенный в залу суда, с веревкой на шее.

Полковник, сидевший за столом секретаря, встал и поклонился суду и епископу, снова занявшему свое седалище.

— Господа судьи, Ган Исландец был взят в плен Ториком Бельфастом, вторым стрелком моего полка.

— Пусть же явится он за наградой, — сказал президент.

Молодой солдат в мундире Мункгольмских стрелков вышел из толпы.

— Ты Торик Бельфаст? — спросил президент.

— Так точно, ваше сиятельство.

— Это ты захватил в плен, Ган Исландца?

— Я, с помощью Вельзевула, ваше сиятельство.

В эту минуту на стол трибунала положен был тяжелый мешок.

— Точно ли ты уверен, что этот человек знаменитый Ган Исландец? — спросил президент, указывая на закованного в кандалы великана.

— Мне больше знакома рожица красавицы Кэтти, чем Гана Исландца. Но клянусь святым Бельфегором, если Ган Исландец существует, так наверно под видом этого гигантского демона.

— Подойди, Торик Бельфаст, — сказал президент, — вот тысяча экю, обещанных главным синдиком.

Солдат поспешно подошел к трибуне, как вдруг чей-то голос послышался в толпе:

— Мункгольмский стрелок, не ты захватил Гана Исландца.

— Клянусь всеми чертями преисподней! — вскричал солдат, обернувшись. — У меня всего достояние — трубка и минута, в которую говорю, но я обещаю десять тысяч золотых экю тому, кто, сказав это, докажет свою правоту.

Скрестив руки на груди, он самоуверенно поглядывал на толпу.

— Ну что же? Кто там говорил? Выходи.

— Я, — ответил какой-то малорослый субъект, продираясь сквозь толпу.

Он одет был в тростниковую рогожу и тюленью шкуру — костюм гренландцев — которая облегала его члены подобно конической кровли шалаша. Борода его была черна как смоль; такого же цвета густые волосы, закрывая рыжие брови, ниспадали на лицо, открытые части которого внушали отвращение. Рук его совсем не было видно.

— А! Так вот кто, — сказал солдат, покатываясь со смеху. — Ну, красавчик, кто же, по-твоему, захватил этого дьявольского великана?

Малорослый покачал головой и ответил с злобной усмешкой:

— Я!

В эту минуту барон Ветгайн узнал в нем то странное таинственное существо, которое известило его в Сконгене о приближении бунтовщиков; канцлер Алефельд — обитателя Арбарских развалин; а секретарь — оельмского поселянина, одетого в такую же рогожу и так верно указавшего ему убежища Гана Исландца. Однако они не могли сообщить друг другу своих первых впечатлений, которые вскоре были рассеяны разницею в одежде и чертах лица малорослого.

— Так это ты! — иронически заметил солдат. — Если бы не твой костюм гренландского тюленя, по глазам, которыми ты просто ешь меня, я признал бы в тебе того уродливого карлика, который хотел было придраться ко мне в Спладгесте, дней пятнадцать тому назад, когда принесли труп рудокопа Жилля Стадта…

— Жилля Стадта! — перебил малорослый, вздрогнув.

— Да, Жилля Стадта, — беспечно продолжал солдат, — отвергнутого обожателя любовницы одного из моих товарищей, за которую он, как дурак, сложил свою буйную голову.

— Не было ли тогда в Спладгесте трупа одного из офицеров твоего полка? — глухо спросил малорослый.

— Вот именно. До смерти не забуду я этого дня. Я заболтался в Спладгесте и чуть не был разжалован, вернувшись в крепость. Там был труп капитана Диспольсена…

При этом имени секретарь поднялся с своего места.

— Эти люди истощают терпение трибунала. Мы просим господина председателя прекратить это бесполезное пререкательство.

— Клянусь честью моей Кэтти, я только и жду, — вскричал Торик Бельфаст, — чтобы ваше сиятельство присудили мне тысячу экю, обещанные за голову Гана, захваченного мною в плен.

— Ты лжешь! — вскричал малорослый.

Солдат схватился за саблю.

— Счастлив ты, чучело, что мы в суде, где всякий солдат, будь он даже мункгольмским стрелком, должен стоять без оружия, как старый петух.

— Награда должна принадлежать мне, — хладнокровно возразил малорослый, — так как без меня не иметь бы вам головы Гана Исландца.

Обозлившийся солдат клялся, что именно он захватил Гана Исландца, когда тот, упав на поле битвы, стал приходить в сознание.

— Что ты врешь, — возразил солдат, — не ты, а какой-то дух в звериной шкуре сшиб его с ног.

— Это был я!

— Нет, нет!

Председатель приказал обоим замолчать и снова спросил полковника Ветгайна, точно ли Торик Бельфаст захватил в плен Гана Исландца.

Получив утвердительный ответ, объявил, что награда присуждается солдату.

— Стой! — вскричал малорослый. — Господин президент, по решению главного синдика, награда эта принадлежит лишь тому, кто доставит Гана Исландца.

— Ну так что же? — спросили судьи.

Малорослый обратился к великану.

— А то, что этот человек не Ган Исландец.

Ропот изумление пронесся в толпе зрителей. Президент и секретарь беспокойно переглянулись.

— Да, — настойчиво продолжал малорослый, — деньги не принадлежат проклятому мункгольмскому стрелку, потому что этот человек не Ган Исландец.

— Алебардщики, — приказал председатель, — выведите этого безумца, он сошел с ума.

Епископ вмешался.

— Позволю себе заметить, уважаемый господин председатель, что, отказываясь выслушать этого человека, мы можем лишить осужденного последней надежды на спасение. Я требую, напротив, чтобы очная ставка продолжалась.

— Досточтимый епископ, трибунал уважит ваше ходатайство, — ответил председатель. — Ты назвался Ганом Исландцем, — продолжал он, обратившись к великану, — подтвердишь ли ты перед смертью свое признание?

— Подтверждаю, я Ган Исландец, — отвечал подсудимый.

— Вы слышите, ваше преосвященство?

В эту минуту малорослый закричал:

— Ты лжешь, кольский горец, ты лжешь! Не носи имени, которое раздавит тебя; вспомни, что оно уже чуть-чуть тебя не погубило.

— Я Ган Исландец, родом из Клипстадура, — повторил великан, бессмысленно уставившись на секретаря.

Малорослый приблизился к мункгольмскому стрелку, который, подобно остальным зрителям, с интересом следил за ходом препирательства.

— Кольский горец, говорят, что Ган Исландец пьет человеческую кровь. Если ты, действительно, Ган, на, пей ее!

С этими словами откинув свой рогожный плащ, он вонзил кинжал в сердце стрелка и кинул его бездыханное тело к ногам великана.

Крик испуга и ужаса огласил своды залы. Стража, окружавшая великана, невольно отступила назад. Малорослый быстрее молнии кинулся на беззащитного горца и новым взмахом кинжала свалил его на труп солдата. Затем, скинув свой рогожный плащ, сорвав парик и накладную бороду, он обнажил свои жилистые члены, покрытые отвратительными отрепьями звериных шкур, и лицо, распространившее между зрителями больший ужас, чем окровавленный кинжал, страшное лезвие которого он занес над своими жертвами.

— Ну, судьи, кто из нас Ган Исландец?

— Стражи, схватите чудовище! — закричал перепуганный председатель.

Малорослый кинул свой кинжал на пол.

— Теперь он для меня бесполезен, здесь больше нет мункгольсмких стрелков.

С этими словами он без сопротивления отдался в руки алебардщиков и полицейских, которые толпились вокруг него, как будто готовясь на приступ к городу. Чудовище приковано было к скамье подсудимых, а обе жертвы, из которых одна еще дышала, были вынесены на носилках.

Невозможно описать разнообразных ощущений ужаса, изумления и негодования, которые в продолжение описанной страшной сцены волновали народ, стражу и судей. Но когда разбойник спокойно сел на роковую скамью, любопытство взяло верх над прочими ощущениями и воцарилась полная тишина.

Почтенный епископ поднялся с своего седалища.

— Господа судьи, — начал он.

Разбойник перебил его:

— Дронтгеймский епископ, я Ган Исландец, не трудитесь защищать меня.

Секретарь встал в свою очередь.

— Господин председатель…

Чудовище перебило и его:

— Секретарь, я Ган Исландец, не трудись обвинять меня.

Весь в крови, он окинул свирепым, смелым взором трибунал, стражу и толпу зрителей, и можно сказать все эти люди вздрогнули от испуга при одном взгляде этого безоружного, скованного человека.

— Слушайте, судьи, и не ждите от меня длинных рассуждений. Я Клипстадурский демон. Моя мать — старая Исландия, остров огнедышащих гор. Некогда она была только горою, но ее раздавил великан, который, падая с неба, оперся рукой на ее вершину. Мне нет нужды рассказывать вам про себя; я потомок Ингольфа Истребителя и во мне воплотился его дух. Я убивал и поджигал более, чем вы в свою жизнь произнесли несправедливых приговоров. У меня есть тайна с канцлером Алефельдом… Я с удовольствием выпил бы всю кровь, текущую в ваших жилах. Во мне врождена ненависть к людям, мое призвание всячески вредить им. Полковник Мункгольмских стрелков, это я известил тебя о проходе рудокопов через ущелье Черного Столба, уверенный, что ты перебьешь там массу народа; это я истребил целый баталион твоего полка, кидая в него обломки скал. Я мстил за моего сына… Теперь, судьи, сын мой умер, и я пришел сюда искать смерти. Дух Ингольфа тяготит меня, так как я один ношу его и, не имея наследника, мне некому передать его. Мне надоела жизнь, потому что она не может служить примером и уроком потомку. Довольно насытился я кровью; больше не хочу… А теперь я ваш, вы можете пить мою кровь.

Он замолчал и все глухо повторяли каждое из его страшных слов.

Епископ сказал ему:

— Сын мой, с каким намерением совершил ты столько преступлений?

Разбойник захохотал.

— Клянусь честью, почтенный епископ, не с тем, чтобы разбогатеть, как твой собрат епископ Борглумский[40]. Не знаю, но что-то тянуло меня к преступлению.

— Бог не всегда присутствует в служителях своих, — ответил смиренно благочестивый старец. — Ты хочешь оскорбить меня, я же хочу тебя защитить.

— Напрасно тратить время. Это скажет тебе твой другой собрат, Скальготский епископ в Исландии. Странное дело, клянусь Ингольфом, два епископа заботились обо мне, один при моем рождении, другой при казни… Епископ, ты выжил из ума.

Огорченный до глубины души епископ опустился в кресло.

— Ну, судьи, — продолжал Ган Исландец, — чего же вы ждете? Если бы я был на вашем месте, а вы на моем, я не заставил бы вас так долго ждать смертного приговора.

Суд вышел из-залы, и после короткого совещания председатель прочел громко приговор, присуждавший Гана Исландца к повешению.

— Вот так-то лучше, — сказал разбойник, — канцлер Алефельд, а знаю, что за тобой водится немало грешков, которые заслуживают не меньшей кары. Но живи себе на здоровье, так как ты вредишь людям. Ну, теперь я уверен, что не попаду в Нистгим[41].

Секретарь приказал страже заключить Гана в башню Шлезвигского Льва, пока приготовят для него тюрьму в казармах Мункгольмских стрелков.

— В казармах Мункгольмских стрелков! — радостно проворчало чудовище.

XLVI

Между тем до рассвета в самый час, когда в Мункгольме Орденер выслушивал свой смертный приговор, новый смотритель Дронтгеймского Спладгеста, бывший помощник Бенигнуса Спиагудри, Оглипиглап был разбужен сильными ударами, потрясавшими входную дверь здания. Он поднялся нехотя, щуря заспанные глаза, взял медный ночник и, проклиная сырость мертвецкой, пошел впустить столь раннего посетителя.

Это были рыбаки Спарбского озера, принесшие на носилках, покрытых тростником и морскими водорослями, труп, найденный ими в водах озера. Они внесли свою ношу вовнутрь мрачного здания и Оглипиглап выдал им расписку в принятии тела, по которой они могли требовать вознаграждения.

Оставшись один в Спладгесте, Оглипиглап принялся раздевать труп, замечательно длинный и сухой. Первое, что кинулось ему в глаза, когда он распахнул покров мертвеца, был громадных размеров парик.

— Вот поистине странной формы парик, который не раз уже попадается мне в руки, — думал он. — Я видел его на каком-то щеголе французе… Да вот и ботфорты несчастного почталиона Крамнера, раздавленного лошадьми, и… что за чорт?.. полный черный костюм профессора Сингремтакса, старого ученого, который не так давно бросился в воду. Кто же это явился ко мне в наряде моих бывших знакомцев?

Он осветил лицо мертвеца, но бесполезно; черты, сильно обезображенные, утратили форму и цвет. Он обшарил карманы платья и вытащил несколько старых бумаг, пропитанных водою и загрязненных тиной. Хорошенько вытерев их своим кожаным передником, он прочел следующие бессвязные, полустертые слова:

«Рудбек; Саксон Грамматик; Арнгрим епископ Голумский — В Норвегии только два графства, Ларвиг и Ярлсберг, и одно баронство… — Серебряные рудники только в Конгсберге; магнитные и асбестовые только в Сунд-Моере; аметистовые только в Гульдбрансгале; халцедонные, агатовые и яшмовые только на островах Фа-рöрских. — В Нукагиве, во время голода, мужчины пожирают своих жен и детей. — Тормадус, Торфеус; Ислейф, епископ Скальгольтский, первый исландский историк. — Меркурий играл в шашки с луною и выиграл у нее семьдесят вторую часть дня. — Мальстром, пучина. — Hirundо, hirudо. — Цицерон, горох; слава. — Ученый Фрод. — Один совещался с головой Мимера, мудрый (Магомет и его голубь, Серторий и его лань). — Чем почва… тем менее содержит она гипса…»

— Не смею верить глазам! — вскричал Оглипиглап, выронив пергамент. — Это почерк моего старого хозяина Бенигнуса Спиагудри!..

Снова осмотрев труп, он узнал его длинные руки, редкие волосы и остальные приметы несчастного.

— Да, — подумал он, качая головой, — недаром обвиняли его в святотатстве и колдовстве. Дьявол утащил его, чтобы утопить в Спарбском озере… Вот превратность человеческой судьбы! Кто бы мог подумать, что доктор Спиагудри, так долго принимавший других в этой гостинице мертвецов, со временем сам найдет в ней убежище.

Лапландский философ поднял тело, чтобы положить его на одну из шести гранитных плит, как вдруг приметил что-то тяжелое, привязанное ремнем к шее злополучного Спиагудри.

— Должно быть камень, — пробормотал он, — с которым дьявол спихнул его в озеро.

Однако он ошибся. Это был небольшой железный ящик, на котором Оглипиглап, тщательно вытерев его, приметил большую печать с гербом.

— Ну, тут кроется какая-то чертовщина, — подумал он, — этот человек был святотатец и колдун. Надо снести этот ящик к епископу, чего доброго, там сидит сам дьявол.

Уложив труп в мертвецкой, он отвязал от него ящик и поспешно пошел в епископский дворец, бормоча дорогою молитвы и заклинание против своей страшной ноши.

XLVII

Ган Исландец и Шумахер встретились в одной темнице Шлезвигского замка. Бывший канцлер, оправданный судом, медленными шагами расхаживал по комнате, проливая горькие слезы; осужденный разбойник, окруженный стражей, хохотал в цепях.

Оба узника долго смотрели друг на друга в молчании: можно было сказать, что они узнали друг в друге врагов человечества.

— Кто ты? — спросил наконец бывший канцлер разбойника.

— Ты убежишь, услышав мое имя, — ответил тот. — Я Ган Исландец.

Шумахер приблизился к нему.

— Вот тебе моя рука, — сказал он.

— Ты хочешь, чтобы я ее съел?

— Ган Исландец, — возразил Шумахер, — я люблю тебя за твою ненависть к людям.

— Вот за то-то я и тебя ненавижу.

— Послушай, я подобно тебе ненавижу людей, потому что я делал им добро, а они платили мне злом.

— Ну, я не потому ненавижу людей; я ненавижу их за то, что они делали лишь добро, а я платил им злом.

Шумахер вздрогнул от взгляда чудовища. Он пытался переломить себя, но душа его не могла симпатизировать разбойнику.

— Да, — вскричал он, — я презираю людей за то, что они жестоки, неблагодарны, вероломны. Им обязан я всеми моими несчастиями.

— Тем лучше! Я, напротив, обязан им всем своим счастием.

— Счастием?

— Счастием ощущать мясо, трепещущее в моих зубах, теплоту дымящейся крови в моем пересохшем горле; наслаждением разбивать живое существо о выступ утеса и слышать крик жертвы, смешанный с хрустом дробимых костей. Вот удовольствие, доставляемые мне людьми.

Шумахер с ужасом отступил от чудовища, к которому подходил почти с гордостью, что подобен ему. Устыдившись, он закрыл лицо руками; глаза его наполнились слезами негодования не на род человеческий, но на самого себя. Его благородное, великодушное сердце ужаснулось ненависти, которую он так долго питал к людям, когда увидел ее, как в страшном зеркале, в сердце Гана Исландца.

— Ну, ненавистник людей, — смеясь, спросило чудовище, — осмелишься ли ты теперь хвастаться, что похож на меня?

Старик задрожал.

— Боже мой! Чем ненавидеть их, как ты, скорее я стану любить их.

Стража увела чудовище в более надежную тюрьму. Погрузившись в задумчивость, Шумахер остался один в башне, где уже не было ни одного врага человечества.

XLVIII

Роковой час настал. В Мункгольском замке стража повсюду удвоена, перед каждой дверью молча и угрюмо прохаживаются часовые. Взволнованный город суетливо спешит к мрачным башням крепости, в которой царит необычайное волнение. На каждом дворе слышится погребальный бой барабанов, затянутых трауром. По временам из нижней башни раздаются пушечные выстрелы, тяжелый колокол крепости медленно раскачивается, издавая тяжелый, протяжный звон, а со всех концов гавани спешат к страшному утесу лодки, переполненные народом.

На крепостной площади, окруженный взводом солдат, высится обитый трауром эшафот, к которому ежеминутно прибывает и в нетерпеливом ожидании теснится толпа.

На помосте эшафота прохаживается палач в красной шерстяной одежде, то опираясь на секиру, которую держит в руках, то переворачивая плаху и плетенку помоста. Невдалеке сложен костер, близ него пылают несколько смоляных факелов. Между эшафотом и костром вбит в землю кол с надписью: «Орденер Гульденлью изменник!» С крепостной площади виднеется развевающийся над Шлезвигской башней большой черный флаг.

В эту минуту осужденный Орденер снова явился перед трибуналом, до сих пор не покидавшем залу суда. Не было только епископа, обязанности которого, как защитника, кончились.

Сын вице-короля был в черной одежде с цепью ордена Даннеброга на шее. Лицо его бледно, но величественно. Он был один, так как его повели на казнь из темницы, прежде чем успел вернуться к нему священник Афанасий Мюндер.

Внутренно Орденер уже примирился с своей судьбой. Но все же супруг Этели не без горечи помышлял о жизни и, быть может, для первой брачной ночи хотел бы избрать не такую мрачную, как ночь в могиле. В темнице он молился и мечтал, теперь стоит у предела всех молитв и мечтаний. Но твердость и мужество, внушенные ему Богом и любовью, не покидают его ни на минуту.

Толпа, менее хладнокровная, чем осужденный, глядела на него с жадным вниманием. Его высокий сан, его жестокая участь возбуждали всеобщую зависть и сожаление. Каждый хотел присутствовать при совершении казни, не стараясь выяснить себе его вину.

Страшное чувство врождено человеку, чувство, влекущее его к зрелищу смертной казни, как на празднество. С ужасающей настойчивостью пытается он уловить мысль на изменившемся лице приговоренного к смерти, как бы надеясь, что в эту торжественную минуту блеснет в глазах несчастного какое-нибудь откровение неба или ада, как бы желая увидеть тень, которую бросает от себя крыло смерти, спускающееся на человеческую голову; как бы стремясь уловить, что станется с человеком, когда покинет его последняя надежда.

Вот существо, полное сил и здоровья, оно движется, дышит, живет; но пройдет минута, и оно перестанет двигаться, дышать, жить, окруженное ему подобными существами, из которых каждое жалеет его, но ни одно не спасет. Вот злополучный, умирающий в цвете сил, под гнетом могущества естественного и силы незримой; вот жизнь, которую общество даровать не может, но которую отнимает с особенною церемонией, сильно действующей на воображение. Мы все обречены на смерть, не ведая, когда пробьет наш час; и несчастливец, точно знающий близость конца, возбуждает в нас странное и печальное любопытство.

Читатель помнит, что Орденер приговорен был еще к лишению почестей и орденов. Лишь только утихло волнение, произведенное в толпе его приходом, председатель приказал принести гербовник обоих королевств и статут ордена Даннеброга.

Затем, велев осужденному стать на одно колено и пригласив присутствовавших хранить почтительное молчание, он раскрыл статут кавалеров ордена Даннеброга и начал громким и строгим голосом:

— «Мы, Божиею милостию, Христиерн, король Дании и Норвегии, повелитель вандалов и готов, герцог Шлезвигский, Голштинский, Штормарийский и Дитмарский, граф Ольденбургский и Дельменгурстский, восстановив по предложению нашего великого канцлера, графа Гриффенфельда — (председатель так поспешно прочел это имя, что его едва можно было расслышать), — королевский орден Даннеброга, основанный славным предком нашим святым Вальдемаром.

Принимая во внимание, что почетный орден этот был учрежден в память о Даннеброгском знамени, ниспосланном небом нашему благословенному королевству,

Что, следовательно, противно было бы божественному учреждению этого ордена, если какой-либо из кавалеров его станет безнаказанно совершать преступление против чести и святых законов церкви и государства,

Повелеваем, коленопреклоняясь перед Господом, чтобы кавалер, вероломной изменой предавший душу свою демону, был после публичного позора, навсегда лишен почестей нашего королевского ордена Даннеброга».

Президент закрыл книгу.

— Орденер Гульденлью, барон Торвик, кавалер ордена Даннеброга, вы признаны виновным в государственной измене, в преступлении, за которое вам отрубят голову, тело сожгут, а пепел развеют по ветру… Орденер Гульденлью, изменник, вы недостойны считаться в числе кавалеров ордена Даннеброга, приглашаю вас смириться духом, так как сейчас, всенародно, вы будете разжалованы именем короля.

Президент протянул руку к гербовнику и уже готовился произнести роковой приговор над Орденером, спокойно и недвижимо стоявшим перед трибуналом, как вдруг распахнулась правая боковая дверь залы. Вошел церковный привратник и объявил о прибытии его преосвященства, епископа Дронтгеймского.

Старец поспешно вошел в залу, поддерживаемый другим духовным лицом.

— Остановитесь, господин председатель, — вскричал он с живостью, какой трудно было ждать при его возрасте. — Остановитесь! Благодарю Создателя, я прибыл как раз вовремя.

Присутствовавшие удвоили внимание, предчувствуя, что случилось что-нибудь важное. Председатель с досадой обратился к епископу:

— Позвольте, Ваше преосвященство, заметить, что ваше присутствие здесь теперь бесполезно. Трибунал приступает к разжалованию осужденного, который затем подвергнется смертной казни.

— Остерегитесь коснуться того, кто чист перед Господом, — сказал епископ, — осужденный невинен!

Ничто не может сравниться с восклицанием изумление, огласившим своды залы, с которым смешался испуганный крик председателя и секретаря.

— Да, трепещите, судьи, — продолжал епископ, прежде чем председатель успел вернуть свое хладнокровие, — трепещите! Вы готовились пролить невинную кровь.

Между тем как председатель старался преодолеть свое волнение, Орденер смущенно встал на ноги. Благородный юноша опасался, что обнаружился его великодушный обман, что нашлись доказательства виновности Шумахера.

— Господин епископ, — сказал председатель, — мне кажется, что в этом деле преступление, переходя с головы на голову, стремится избегнуть наказания. Не доверяйтесь обманчивой вероятности. Если Орденер Гульденлью невинен, кто же тогда виновен?

— Сейчас узнаете, ваше сиятельство, — ответил епископ.

Затем, показав трибуналу железный ящик, который нес за ним служитель, он продолжал:

— Господа, вы судили, блуждая во мраке. Этот ящик заключает в себе чудный свет, который рассеет тьму.

Председатель, секретарь и Орденер, казалось, сильно поражены были при виде таинственного ящика.

Епископ продолжал:

— Выслушайте меня, благородные судьи. Сегодня, когда я возвратился в свой дворец отдохнуть от утомления минувшей ночи и помолиться за осужденных, ко мне принесли этот запечатанный железный ящик. Мне сказали, что смотритель Спладгеста принес его утром во дворец, чтобы вручить лично мне, утверждая, что в нем без сомнение заключается какая-то сатанинская тайна. Он найден был на теле святотатца Бенигнуса Спиагудри, труп которого вытащили из Спарбского озера.

Орденер удвоил внимание. Присутствовавшие в зале хранили благоговейное молчание. Председатель и секретарь как преступники потупили головы. Можно было сказать, что оба они лишились свойственной им наглости и коварства. В жизни злодея бывают минуты, когда он теряет всякое присутствие духа.

— Благословив этот ящик, — продолжал епископ, — я вскрыл печать, на которой, как и теперь еще видно, изображен древний уничтоженный герб Гриффенфельда. Я действительно нашел в нем сатанинскую тайну. Судите сами, господа, выслушав меня с полным вниманием. Дело идет о человеческой крови, за каждую каплю которой взыщет Господь.

Затем, открыв таинственный ящик, он вынул из него пергамент, на котором была следующая надпись:

«Я, доктор Блакстам Кумбизульсум, перед смертью завещаю передать капитану Диспольсену, поверенному в Копенгагене бывшего графа Гриффенфельда, этот пергамент, писанный весь рукою Туриафа Мусдемона, служителя канцлера графа Алефельда с тем, чтобы вышеупомянутый капитан воспользовался им по своему благоусмотрению. Молю Бога отпустить мне мои прегрешения.

— Копенгаген, одиннадцатого января, тысяча шестьсот девяносто девятого года.

Кумбизульсум».

Конвульсивная дрожь пробежала по членам секретаря.

Он хотел говорить, но не мог вымолвить ни слова. Между тем епископ передал пергамент бледному и взволнованному председателю.

— Что я вижу? — вскричал тот, развертывая пергамент. — Доклад благородному графу Алефельду о средстве законным путем избавиться от Шумахера!.. Клянусь вам, почтенный епископ…

Пергамент выпал из рук председателя.

— Читайте, читайте, милостивый государь, — продолжал епископ, — я не сомневаюсь, что ваш недостойный служитель воспользовался вашим именем, подобно тому как он злоупотребил именем злополучного Шумахера. Посмотрите однако, что наделала ваша немилосердная ненависть к павшему предместнику. Один из ваших приближенных от вашего имени готовил ему гибель, в надежде без сомнение выслужиться у вашего сиятельства.

Эти слова успокоили председателя, показав ему, что подозрения епископа, знавшего тайну железного ящика, пали не на него. Орденер тоже с облегчением перевел дух. Он понял, что невинность отца Этели обнаружится вместе с его собственной. Он глубоко изумлялся странной судьбе, которая заставила его преследовать страшного разбойника, чтобы отыскать тот ящик, который нес с собой его старый проводник Бенигнус Спиагудри. Он искал его, между тем ящик следовал за ним. Он задумался над страшным уроком случая, который чуть было не погубил его за этот ящик, а теперь им же спасает.

Председатель, вернув к себе самообладание и выказывая негодование, разделяемое всеми присутствовавшими, стал читать длинную записку, где Мусдемон излагал подробности сатанинского замысла, который и выполнил, как известно читателю этой повести. Несколько раз секретарь пытался оправдываться, но каждый раз крики присутствовавших в заседании принуждали его умолкнуть. Наконец чтение кончилось среди общего ропота ужаса и негодования.

— Стража, схватите этого человека! — сказал председатель, указывая на секретаря.

Презренный, не сопротивляясь, безмолвно сошел с своего места и пересел на позорную скамью, осыпаемый проклятиями народа.

— Судьи, — сказал епископ, — трепещите и радуйтесь. Истина, обнаруженная перед вами, подтвердится сейчас показанием тюремного духовника, нашего достойного брата Афанасия Мюндера.

Действительно, епископ явился в сопровождении Афанасия Мюндера, который, поклонившись своему пастырю и трибуналу, по знаку председателя начал:

— То, что я скажу, сущая правда. Да накажет меня Господь, если произнесу хоть одно слово не с добрым намерением! Посетив сегодня утром в темнице сына вице-короля, я уже был убежден в невинности этого юноши, хотя вы и осудили его, основываясь на его признании. Но вот, несколько часов тому назад я позван был подать последнее утешение несчастному горцу, так безжалостно пораженному на ваших глазах и которого вы, уважаемые судьи, осудили на смерть, видя в нем Гана Исландца. Вот что он открыл мне на смертном одре: «Я не Ган Исландец и жестоко наказан за свое самозванство. Принять на себя это имя подкупил меня секретарь великого канцлера, по имени Мусдемон, который назвавшись Гаккетом, подготовил бунт рудокопов. Мне кажется, он один виноват во всем этом деле». Затем, получив мое благословение, он просил меня, не теряя времени, сообщить трибуналу его предсмертное признание. Бог мне свидетель, что я в точности выполнил его просьбу, и да поможет мне спасти невинную кровь.

Священник замолчал, снова поклонившись епископу и судьям.

— Ваше сиятельство, — сказал епископ, обращаясь к председателю, — вы видите теперь, что не ложно один из моих клиентов указывал на сходство Гаккета с вашим секретарем.

— Туриаф Мусдемон, — спросил председатель нового подсудимого, — что можете вы сказать в свое оправдание?

Мусдемон устремил на своего господина взгляд, оледенивший кровь в жилах Алефельда. Прежняя самоуверенность вернулась к нему и после минутного молчание он отвечал:

— Ничего, ваше сиятельство.

Председатель продолжал изменившимся, слабым голосом:

— И так, вы сознаетесь в преступлении, взводимом на вас? Признаете себя виновником заговора против государства и против Шумахера?

— Да, ваше сиятельство, — ответил Мусдемон.

Епископ встал:

— Господин председатель, чтобы не осталось никакого сомнения в этом деле, прошу вас спросить, не имел ли подсудимый сообщников.

— Сообщников! — повторил Мусдемон.

Одну минуту он, по-видимому, находился в нерешимости. Страшное беспокойство изобразилось на лице председателя.

— Нет, господин епископ, — ответил он наконец.

Признательный взгляд председателя встретился с его взглядом.

— Нет, — повторил Мусдемон с большей твердостью, — у меня не было соучастников. Из привязанности к моему господину, который ничего не знал о моих планах, я устроил заговор, чтобы погубить его врага Шумахера.

Взгляды председателя и подсудимого встретились снова.

— Ваше сиятельство, — продолжал епископ, — так как у Мусдемона не было сообщников, вы должны признать невинность барона Орденера Гульденлью.

— Да, уважаемый епископ, но зачем же он сам назвал себя преступником?

— Но, господин председатель, ведь и горец, не жалея своей головы, утверждал, что он Ган Исландец. Один Бог ведает, что творится в глубине человеческого сердца.

Орденер вмешался.

— Господа судьи, так как теперь найден истинный виновник, я могу открыть вам мою тайну. Да, я ложно взвел на себя преступление, чтобы спасти бывшего канцлера Шумахера, смерть которого оставляла беззащитной его дочь.

Председатель закусил губы.

— Мы требуем от трибунала, — сказал епископ, — чтобы им провозглашена была невинность нашего клиента Орденера.

Председатель отвечал знаком согласие, и по требованию главного синдика, суд рассмотрел содержимое таинственного ящика, в котором находились только дипломы и грамоты Шумахера с несколькими письмами Мункгольмского узника к капитану Диспольсену, письмами, исполненными горечи, но не преступными, и которые неприятны были одному лишь канцлеру Алефельду.

В то время как любопытная толпа теснилась на крепостной площади, нетерпеливо ожидая казни сына вице-короля, а палач беззаботно прохаживался по помосту эшафота, суд вышел из-залы и после короткого совещание, председатель едва слышным голосом прочел приговор, осуждавший на смерть Туриафа Мусдемона и восстановлявший Орденера Гульденлью в его прежних правах и отличиях.

XLIX

Остатки полка Мункгольмских стрелков разместились в старой казарме, уединенно расположенной на обширном четырехугольном дворе внутри крепости. С наступлением ночи все двери этого здание по обычаю были заперты, в нем собрались все солдаты за исключением часовых, расставленных на башнях, и караула у военной тюрьмы, примыкавшей к казарме. В этой тюрьме самой надежной и наиболее охраняемой из всех тюрем Мункгольмского замка, находились двое осужденных, которых утром ждала виселица, — Ган Исландец и Мусдемон.

Ган Исландец был один в своей темнице. Он лежал на земле, в оковах, положив голову на камень. Слабый свет проникал сюда сквозь четырехугольное решетчатое отверстие толстой дубовой двери, отделявшей тюремную келью от соседней комнаты, откуда несся хохот и ругательства сторожей, звон опорожниваемых бутылок и стук костей, бросаемых на барабан.

Чудовище молча ворочалось в темноте, то сжимая кулаки, то корча ноги и кусая железные оковы.

Вдруг он позвал сторожа, который не замедлил появиться у решетчатого окошка двери.

— Что тебе нужно? — спросил он разбойника.

Ган Исландец поднялся на ноги.

— Я прозяб, товарищ. Лисе жестко и сыро на камнях; дай-ка сюда охапку соломы и огня, чтобы погреться.

— Изволь, — ответил сторож, — отчего не сделать маленького одолжения бедняге, которого завтра повесят, будь он самим исландским демоном. Я исполню твою просьбу… Есть у тебя деньги?

— Нет.

— Нет! У тебя, знаменитейшего вора во всей Норвегии, нет в кармане какого-нибудь несчастного дуката?

— Нет.

— Каких-нибудь мелких королевских экю?

— Нет, говорю тебе!

— Даже аскалона?

— Ровно ничего. Даже не на что купить крысьей шкуры или человеческой души.

Сторож покачал головой.

— Ну, это дело другое. Ты напрасно жалуешься, в твоей тюрьме не так холодно, как там, где ты уснешь завтра, не обращая внимание на жесткую постель.

С этими словами сторож отошел, выругав чудовище, которое снова загремело цепями, кольца которых звенели, как бы медленно ломаясь от порывистых движений.

Дубовая дверь отворилась. Вошел рослый малый в красной саржевой рубашке с потайным фонарем в руках в сопровождении сторожа. Узник тотчас же притих.

— Ган Исландец, — сказал прибывший, — я Николь Оругикс, палач Дронтгеймского округа. Завтра, на рассвете, я буду иметь честь повесить твою милость за шею на прекрасной новой виселице, сооруженной уже на Дронтгеймской площади.

— Ты в этом вполне уверен? — спросил разбойник.

Палач захохотал.

— Хотелось бы мне, чтобы ты также прямо попал на небо по лестнице Иакова, как завтра попадешь на виселицу по лестнице Николя Оругикса.

— Так ли? — спросило чудовище с зловещим взглядом.

— Повторяю тебе, что я палач здешнего округа.

— Не будь я Ганом Исландцем, мне хотелось бы быть на твоем месте, — заметил разбойник.

— Ну, я этого не скажу, — возразил палач и, потирая руки, продолжал с тщеславным видом: — Ты, однако, прав, дружище, наше дело завидное. Да!.. Рука моя знает вес человеческой головы.

— А пивал ли ты человеческую кровь? — спросил разбойник.

— Нет; но зато часто пытал людей.

— А выедал ли ты когда-нибудь внутренность еще живого младенца?

— Нет, но зато ломал кости в железных тисках дыбы: навертывал члены на спицы колеса; стальной пилой распиливал черепа, содрав с них кожу; раскалив щипцы докрасна на огне, жег ими трепещущее тело; сжигал кровь в жилах, вливая в них растопленный свинец и кипящее масло.

— Да, — сказал задумчиво разбойник, — у тебя тоже есть свои удовольствия.

— Еще бы, — продолжал палач, — хоть ты и Ган Исландец, а все же я больше спровадил на тот свете человеческих душ, не считая той, с который ты завтра простишься.

— Если только она есть у меня… Дронтгеймский палач, неужели ты действительно убежден, что можешь выпустить из тела Гана Исландца дух Ингольфа, прежде чем он вышибет твой?

Палач захохотал.

— А вот завтра посмотрим!

— Посмотрим! — повторил разбойник.

— Ну, — продолжал палач, — я пришел сюда не затем, чтоб толковать о твоей душе, мне важнее твое тело. Послушай-ка!.. После смерти твой труп принадлежит мне по праву, но закон не лишает тебя возможности заранее продать его мне. Скажи-ка, что ты за него хочешь?

— Что я хочу за мой труп? — переспросил разбойник.

— Да, только, чур, не запрашивать.

Ган Исландец обратился к сторожу.

— Скажи, товарищ, что ты возьмешь за охапку соломы и огонь?

Сторож на минуту задумался.

— Два золотых дуката, — ответил он.

— Ну вот, — сказал разбойник палачу, — ты дашь мне два дуката за труп.

— Два золотых дуката! — вскричал палач. — Это дорогонько. Два золотых дуката за дрянной труп! Нет, мы не сойдемся.

— Ну так не получишь трупа, — спокойно возразил чудовище.

— Ты попадешь на живодерню вместо того, чтобы украсить собой королевский музей в Копенгагене или кабинет редкостей в Бергене.

— Что мне за дело?

— А то, что после твоей смерти народ будет толпиться перед твоим скелетом, говоря: вот останки знаменитого Гана Исландца! Твои кости старательно отполируют, сколотят медными гвоздиками, поставят под большой стеклянный колпак, с которого каждый день заботливо станут стирать пыль. Взамен этих почестей, подумай, что ждет тебя, если ты не продашь мне своего трупа; ты сгниешь где-нибудь в живодерне, изгложут тебя черви или заклюют коршуны.

— Так что же! С живыми ведь делают тоже, маленькие точат, а большие гложут.

— Два золотых дуката! — пробормотал сквозь зубы палач. — Цена неслыханная! Если ты не сбавишь, Ган Исландец, мы не сойдемся.

— Это первая и должно быть последняя продажа в моей жизни; мне надо хоть на чем-нибудь выгадать.

— Смотри, как бы тебе не раскаяться в своем упрямстве. Завтра ты будешь в моей власти.

— Ты думаешь?

Этот вопрос произнесен был с особенным выражением, на которое палач, однако, не обратил внимания.

— Да, есть несколько способов завязывать мертвую петлю, если ты образумишься, можно будет облегчить твою казнь.

— Мне все равно, что ты станешь завтра делать с моей шеей! — с усмешкой заметило чудовище.

— Ну, хочешь получить два королевских экю? На что тебе деньги?

— А вот потолкуй с своим товарищем, — сказал разбойник, указывая на сторожа, — он просит с меня два золотых дуката за охапку соломы и огонь.

— Ты продаешь охапку соломы и огонь на вес золота! — укоризненно заметил палач сторожу. — Да где у тебя совесть! запрашивать два дуката!

Сторож возразил с досадой:

— Будь доволен, что я не запросил четырех!.. Ты сам, Николь, торгуешься как жид, отказывая несчастному узнику в каких-нибудь двух дукатах за труп, который перепродашь какому-либо ученому или доктору по меньшей мере за двадцать.

— Я никогда не платил за труп более пятнадцати аскалонов, — сказал палач.

— Да, за труп воришки или презренного жида, это возможно, — заметил сторож, — но кому неизвестна ценность тела Гана Исландца.

Ган Исландец покачал головой.

— Не суйся не в свое дело, — раздражительно вскричал Оругикс, — разве я мешаю тебе грабить и красть у заключенных одежду, драгоценности, подливать соленую воду в их жидкую похлебку, всякими притеснениями выманивать у них деньги? Нет! Я не дам двух золотых дукатов.

— А я не возьму менее двух дукатов за охапку соломы и огонь, — упрямился сторож.

— А я не продам трупа менее двух дукатов, — невозмутимо заметил разбойник.

После минутного молчание палач топнул ногой.

— Ну, мне некогда терять с вами время.

Вытащив из кармана кожаный кошель, он медленно и как бы нехотя открыл его.

— На, проклятый демон исландский, получай твои два дуката. Право, сам сатана не дал бы за твою душу столько, сколько я даю тебе за тело.

Разбойник взял две золотые монеты и сторож поспешил протянуть к ним руку.

— Постой, товарищ, принеси-ка сперва, что я у тебя просил.

Сторож вышел и, минуту спустя, вернулся с вязкой свежей соломы и жаровней, полной раскаленных угольев, которые положил подле осужденного на пол.

— Ну вот, я погреюсь ночью, — сказал разбойник, вручая сторожу золотые дукаты. — Постой на минуту, — добавил он зловещим голосом: эта тюрьма, кажется, примыкает к казарме мункгольмских стрелков?

— Примыкает.

— А откуда ветер?

— Кажется, с востока.

— Тем лучше, — заметил разбойник.

— А что? — спросил сторож.

— Да ничего, — ответил разбойник.

— Ну прощай, товарищ, до завтра.

— Да, до завтра, — повторил разбойник.

При стуке тяжелой двери, ни сторож, ни палач не слыхали дикого торжествующего хохота, которым разразилось чудовище по их уходе.

L

Заглянем теперь в другую келью военной тюрьмы, примыкавшей к стрелковой казарме, куда заключен был наш старый знакомец Туриаф Мусдемон.

Быть может читатель изумился, узнав, что этот столь хитрый и вероломный негодяй так искренно сознался в своем преступном умысле трибуналу, который осудил его и так великодушно скрыл сообщничество своего неблагодарного патрона, канцлера Алефельда. Но пусть успокоятся: Мусдемон не изменил себе. Эта великодушная искренность служит, быть может, самым красноречивым доказательством его коварства.

Увидев, что его адские козни разоблачены и окончательно разрушены, он на минуту смутился и оробел. Но когда прошла первая минута волнение, он тотчас же сообразил, что если уж нельзя погубить намеченных им жертв, надо позаботиться о личной безопасности. Два средства к спасению были готовы к его услугам: свалить все на графа Алефельда, так низко изменившего ему, или взять все преступление на себя.

Заурядный ум остановился бы на первом средстве, Мусдемон выбрал второе. Канцлер оставался канцлером, и к тому же ничто прямо не компрометировало его в бумагах, обвинявших его секретаря; затем он успел обменяться несколькими значительными взорами с Мусдемоном и тот, не задумываясь, принял всю вину на себя, уверенный, что граф Алефельд выручит его из беды, в благодарность за бывшие услуги и нуждаясь в будущих.

Мусдемон спокойно прохаживался по своей темнице, едва освещаемой тусклым ночником, не сомневаясь, что ночью дверь тюрьмы будет открыта для его бегства. Он осматривал стены старой каменной тюрьмы, выстроенной еще древними королями, имена которых не сохранила даже история, и изумлялся только деревянному полу ее, звучно отражавшему шаги. Пол как будто закрывал собой подземную пещеру.

Он приметил также большое железное кольцо, ввинченное в стрельчатый свод. К нему привязан был обрывок старой веревки.

Время шло. Мусдемон нетерпеливо прислушивался к медленному бою крепостных часов, мрачно звучавшему среди ночной тишины.

Наконец, шум шагов послышался за дверьми тюремной кельи. Сердце Мусдомона радостно забилось от надежды. Огромный ключ заскрипел, замок зашатался, цепи упали и дверь отворилась.

Вошел человек в красной одежде, которого мы только что видали в тюрьме у Гана. В руках у него был сверток веревок. Следом за ним вошло четверо алебардщиков, в черных камзолах, со шпагами и бердышами.

Мусдемон был еще в судейском костюме и парике, и при виде его палач поклонился с невольным почтением.

— Извините, сударь, — спросил он узника как бы нерешительно, — с вашей ли милостью нам придется иметь дело?

— Да, да, со мной, — поспешно ответил Мусдемон, еще более обнадеженный таким вежливым обращением и не примечая кровавого цвета одежды палача.

— Вас зовут Туриаф Мусдемон? — продолжал палач, устремив взор на развернутый пергамент.

— Да, да. Вы пришли, друзья мои, от великого канцлера?

— От него, сударь.

— Не забудьте же, по выполнении возложенного на вас поручение, засвидетельствовать его сиятельству мою искреннюю признательность.

Палач взглянул на него с удивлением.

— Вашу… признательность!..

— Ну да, друзья мои, так как по всей вероятности мне самому нельзя будет в скором времени лично поблагодарить графа.

— Еще бы, — иронически согласился палач.

— А вы сами понимаете, — продолжал Мусдемон, — что я не могу быть неблагодарным за такую услугу.

— Чорт побери, — вскричал палач с грубым хохотом, — слушая вас, можно подумать, что канцлер оказывает вам Бог весть какое одолжение.

— Это верно, что в этом отношении он отдает мне лишь строгую справедливость!..

— Положим, строгую!.. Но вы сами сознались — справедливость. В двадцать шесть лет моей службы в первый раз приходится мне слышать подобное признание. Ну, сударь, не станем терять время попусту. Готовы вы?

— Готов, готов, — радостно заговорил Мусдемон, направляясь к двери.

— Постойте, постой на минутку, — закричал палач, кидая на пол пук веревок.

Мусдемон остановился.

— Зачем столько веревок?

— Действительно ни к чему, да дело то в том, что при начале процесса я полагал, что осужденных то будет больше.

С этими словами он принялся разматывать связку веревок.

— Ну, скорее, скорее, — торопил Мусдемон.

— Вы, сударь, слишком спешите… Разве вам не требуется никаких приготовлений?

— Какие там приготовление, я уже вас просил поблагодарить за меня его сиятельство… ради Бога, поспешите, — продолжал Мусдемон, — мне хочется выйти отсюда поскорее. Далек ли наш путь?

— Путь? — переспросил палач, выпрямляясь и отмеривая несколько саженей веревки. — Путь не далек, сударь, и не утомителен. Мы все кончим, не делая шагу отсюда.

Мусдемон вздрогнул.

— Я вас не понимаю.

— Я вас тоже, — ответил палач.

— Боже! — вскричал Мусдемон, побледнев как мертвец. — Кто вы такой?

— Я палач.

Несчастный затрясся, как сухой лист, колеблемый ветром.

— Да ведь вы пришли меня выпустить? — пробормотал он коснеющим языком.

Палач разразился хохотом.

— Это правда, выпустить вас на тот свет, а там, смею уверить, никто вас не словит.

Мусдемон кинулся к ногам палача.

— Сжальтесь! Пощадите меня!..

— Чорт побери, — холодно сказал палач, — в первый еще раз обращаются ко мне с такой просьбой. Вы, может быть, принимаете меня за короля?

Несчастный, за минуту пред тем столь радостный и веселый, ползал теперь на коленях, пачкая в пыли свое платье, бился головой о пол и с глухими стонами и мольбами обнимал ноги палача.

— Ну, довольно, — остановил его палач, — никогда не видал я, чтобы судья так унижался перед палачом.

Он ногою оттолкнул несчастного.

— Моли Бога и святых, товарищ. Они скорее услышат тебя.

Мусдемон все стоял на коленях и, закрыв лицо руками, горько плакал.

Между тем палач, поднявшись на цыпочки, продел веревку в кольцо свода, вытянул ее до пола, снова продел в кольцо и завязал петлю на конце.

— Ну, я готов, — сказал он осужденному, окончив свои приготовления, — а ты распростился ли с жизнью?

— Нет, — вскричал Мусдемон, поднимаясь с полу, — это невозможно! Тут должна быть ужасная ошибка. Не может быть, чтобы канцлер Алефельд оказался таким подлецом… Я нужен ему… Не может быть, чтобы вас послали ко мне. Выпустите меня, бойтесь навлечь на себя гнев канцлера…

— Да разве ты сам не назвал себя Туриафом Мусдемоном? — возразил палач.

Узник молчал несколько мгновений.

— Нет, — вдруг вскричал он, — я не Мусдемон, меня зовут Туриаф Оругикс.

— Оругикс! — вскричал палач. — Оругикс!

Поспешно сорвал он парик, скрывавший черты лица осужденного, вскрикнул от изумления:

— Брат мой!

— Твой брат! — изумился Мусдемон с стыдом и радостью. — Так ты?..

— Николь Оругикс, палач Дронтгеймского округа, к твоим услугам, братец Туриаф.

Осужденный кинулся на шею к палачу, называя его своим дорогим, милым братцем; но эта братская встреча не растрогала бы свидетеля. Туриаф ластился к Николю с притворной боязливой радостью, но Николь глядел на него с мрачным смущением. Можно было сказать, что тигр ласкается к слону, придавившему ногой его брюхо.

— Какое счастие, братец Николь!.. Как я рад, что встретился с тобою!

— Ну, а я так не рад за тебя, Туриаф.

Осужденный, делая вид, будто не слышал его слов, продолжал дрожащим голосом:

— Без сомнения, у тебя есть жена, детки? Позволь мне обнять мою дорогую невестку, моих милых племянничков.

— Толкуй! — пробормотал палач.

— Я буду им вторым отцом… Послушай, братец, ведь я в силе, в милости…

Братец ответил зловещим тоном:

— Да, был когда-то!.. А теперь жди милости от святых, у которых ты наверно выслужился.

Последняя надежда оставила осужденного.

— Боже мой, что это значит, дорогой Николь? Встретившись с тобой, я уверен был в своем спасении. Подумай только: одно чрево выносило нас, одна грудь вскормила, одни игры забавляли нас в детстве. Вспомни, Николь, ты ведь брат мой!

— До сих пор ты об этом не помнил, — возразил мрачно Николь.

— Нет, я не могу умереть от рук родного брата!..

— Сам виноват, Туриаф. Ты сам расстроил мою карьеру, помешав мне сделаться государственным палачом в Копенгагене. Разве не ты спровадил меня в это захолустье? Если бы ты не был дурным братом, ты не жаловался бы на то, что теперь так тревожит тебя. Меня не было бы в Дронтгейме, и другой палач расправился бы с тобой. Ну, довольно болтовни, брат, пора умирать.

Смерть ужасна для злодея по тому же, почему не страшна для доброго. Оба расстаются со всем человеческим, но праведность освобождается от тела, как от темницы, а злодей теряет в нем крепость.

Осужденный катался по полу и ломал себе руки с воплями, более раздирающими, чем скрежет зубовный грешника.

— Милосердный Боже! Святые ангелы небесные, если вы существуете, сжальтесь надо мною! Николь, дорогой Николь, именем нашей матери умоляю тебя, не лишай меня жизни!

Палач указал ему на пергамент.

— Не могу, я должен выполнить приказ.

— Он не касается меня, — пробормотал с отчаянием узник, — тут говорится о Мусдемоне, а не обо мне. Я Туриаф Оругикс.

— Полно шутить, — сказал Николь, пожимая плечами, — я отлично понимаю, что дело идет о тебе. Впрочем, — добавил он грубо, — вчера ты не признал бы своего брата, Туриаф Оругикс, а потому останься для него и на сегодня Туриафом Мусдемоном.

— Братец, милый братец, — стонал несчастный, — ну, подожди хоть до завтра! Не может быть, чтобы великий канцлер подписал мой смертный приговор. Это ужасная ошибка. Граф Алефельд души не чает во мне. Клянусь тебе, Николь, не делай мне зла!.. Скоро я снова войду в милость и тогда вознагражу тебя за услугу…

— Одним только ты можешь наградить меня, Туриаф, — перебил палач, — я уже лишился двух казней, на которые сильно рассчитывал; бывший канцлер Шумахер и сын вице-короля ускользнули из моих рук. Мне решительно не везет. Теперь у меня остался Ган Исландец и ты. Твоя казнь, как ночная и тайная, принесет мне двенадцать золотых дукатов. Так не противься же, вот единственное одолжение, которого я жду от тебя.

— Боже мой!.. — глухо застонал несчастный.

— Правда, это одолжение будет первое и последнее, но за то обещаю тебе, что ты не будешь страдать. Я по-братски повешу тебя. Ну, по рукам, что ли?

Мусдемон поднялся с полу. Ноздри его раздувались от ярости, пена выступила у рта, губы стучали как в лихорадке.

— Сатана!.. Я спас Алефельда, обнял брата! А они убивают меня! Они задушат меня ночью, в тюрьме, никто не услышит моих проклятий, голос мой не загремит над ним с одного конца королевства до другого, рука моя не сорвет покрывала с их преступных умыслов! Вот для какой смерти чернил я всю свою жизнь!..

— Негодяй! — продолжал он, обратившись к брату. — Ты хочешь сделаться братоубийцей.

— Я палач, — невозмутимо ответил Николь.

— Нет! — вскричал осужденный, бросаясь, очертя голову, на палача.

Глаза его пылали яростью и наполнились слезами, как у задыхающегося быка.

— Нет, я не умру так! Не для того жил я страшной змеею, чтобы меня растоптали как презренного червя. Я издохну, укусив в последний раз; но укушу смертельно.

С этими словами он злобно схватил того, которого только что обнимал по-братски. Льстивость и ласковость Мусдемона обнаружились теперь во всей наготе. Он освирепел от отчаяния, прежде он ползал, как тигр, теперь, подобно тигру, выпрямился. Трудно было бы решить, который из братьев страшнее в минуту отчаянной борьбы; один боролся с бессмысленной свирепостью дикого зверя, другой с коварным бешенством демона.

Но четыре алебардщика, до сих пор безучастно присутствовавшие при разговоре, поспешили теперь на выручку к палачу. Вскоре Мусдемон, сильный только своей яростью, был побежден и, бросившись на стену с дикими криками, стал царапать ногтями камень.

— Умереть! Адские силы!.. Умереть, и крики мои не пробьют этих сводов, руки не опрокинут этих стен!..

Он более не сопротивлялся. Бесполезные усилие истощили его. С него стащили платье, чтобы связать его, и в эту минуту запечатанный пакет выпал из его кармана.

— Это что такое? — спросил палач.

Адская надежда сверкнула в свирепом взоре осужденного.

— Как я это забыл? — пробормотал он. — Послушай, брат Николь, — прибавил он почти дружелюбным тоном, — эти бумаги принадлежат великому канцлеру. Обещай мне доставить их ему, а затем делай со мной что хочешь.

— Ну так как ты угомонился наконец, обещаю тебе исполнить твою последнюю просьбу, хотя ты и не по-братски поступил со мною. Оругикс ручается тебе, что эти бумаги будут вручены канцлеру.

— Постарайся вручить их лично, — продолжал осужденный, с усмешкой глядя на палача, который от природы не понимал усмешек, — удовольствие, которое они доставят его сиятельству, быть может сослужит тебе добрую службу.

— Правда, брат? — спросил Оругикс. — Ну спасибо, коли так. Чего доброго, добьюсь наконец диплома королевского палача. Расстанемся же добрыми друзьями. Я прощаю тебе, что ты исцарапал меня своими когтями, а ты уж извини, если я помну твою шею веревочным ожерельем.

— Иное ожерелье сулил мне канцлер, — пробормотал Мусдемон.

Алебардщики потащили связанного преступника на средину тюрьмы; палач накинул ему на шею роковую петлю.

— Ну, Туриаф, готов ты?

— Постой, постой, на минутку! — застонал осужденный, снова теряя мужество. — Ради Бога, не тяни веревки, пока я не скажу тебе.

— Да мне и не надо тянуть веревку, — заметил палач.

Минуту спустя он повторил свой вопрос:

— Ну, готов, что ли?

— Еще минутку! Ах, неужели надо умереть!

— Туриаф, мне нельзя терять время.

С этими словами Оругикс приказал алебардщикам отойти от осужденного.

— Одно слово, братец! Не забудь отдать пакет графу Алефельду.

— Будь покоен, — ответил палач и в третий раз спросил: — Ну, готов, что ли?

Несчастный раскрыл рот, быть может, чтобы умолять еще об одной минуте жизни, но палач нетерпеливо нагнулся и повернул медную шишку, выдававшуюся на полу.

Пол провалился под осужденным, и несчастный исчез в четыреугольном трапе при глухом скрипе веревки, которая крутилась от конвульсивных движений висельника. Роковая петля с треском вытянулась, и из отверстия послышался задыхающийся стон.

— Ну, теперь кончено, — сказал палач, вылезая из трапа. — Прощай, брат!

Он вынул нож из-за пояса.

— Ступай кормить рыб в залив. Пусть твое тело будет добычей и воды, если душа стала добычей огня.

С этими словами он рассек натянутую веревку. Отрезок, оставшийся в железном кольце, хлестнул по своду, между тем как из глубины раздался плеск воды, расступившейся при падении тела и снова потекшей под землею к заливу.

Палач закрыл трап, снова нажав шишку, и когда выпрямился, приметил, что тюрьма полна дыму.

— Что это? — спросил он алебардщиков. — Откуда этот дым?

Те не знали и, удивившись, поспешили отворить дверь тюрьмы. Все коридоры были наполнены густым удушливым дымом; в испуге кинулись они к потайному ходу и вышли на четыреугольный двор, где ждало их страшное зрелище.

Сильный пожар, раздуваемый крепким восточным ветром, охватил уже военную тюрьму и стрелковую казарму. Вихри пламени вились по каменным стенам, над раскаленной кровлей и длинными языками выбивались из выгоревших окон. Черные башни Мункгольма то краснели от страшного зарева, то исчезали в густых клубах дыма.

Сторож, бежавший по двору, рассказал впопыхах палачу, что пожар вспыхнул во время сна часовых Гана Исландца, в кельи чудовища, которому неблагоразумно дали соломы и огня.

— Вот несчастие-то, — вскричал Оругикс, — теперь и Ган Исландец ускользнул от меня. Негодяй наверно сгорит! Не видать мне его тела, как своих двух дукатов!

Между тем злополучные стрелки Мункгольмского гарнизона, видя близость неминуемой смерти, столпились у главного входа, запертого наглухо на ночь. На дворе слышались их жалобные стоны и вопли. Ломая руки, высовывались они из горящих окон и кидались на двор, избегая одной смерти и встречая другую.

Пламя яростно охватило все здание, прежде чем подоспели на помощь остатки гарнизона. О спасении нечего было и думать. По счастию, строение стояло отдельно от прочих зданий; пришлось ограничиться тем, что прорубили топорами главную дверь, но и то слишком поздно, так как когда она распахнулась, обуглившаяся крыша рухнула с страшным треском на несчастных солдат, увлекая в своем падении прогоревшие полы и потолки. Все здание исчезло тогда в вихре раскаленной пыли и дыма и замерли последние слабые стоны жертв.

К утру на дворе возвышались лишь четыре высокие стены, почернелые и еще теплые, окружающие страшную груду пожарища, где еще тлелись головни, пожирая друг друга, как дикие звери в цирке.

Когда развалины несколько остыли, принялись разрывать их, и под грудою каменьев, бревен и скрученных от жара скоб нашли массу побелевших костей и изуродованных трупов. Тридцать солдат, по большей части искалеченных, вот все, что осталось от прекрасного Мункгольмского полка.

Раскапывая развалины тюрьмы, добрались наконец до роковой кельи Гана Исландца, откуда начался пожар. Там нашли останки человеческого тела, лежавшего близ железной жаровни, на разорванных цепях. Приметили только, что в пепле лежало два черепа, хотя труп был один.

LI

Бледный и взволнованный граф Алефельд большими шагами расхаживал по своему кабинету, мял в руках пакет с письмами, которые только что прочел, и топал ногою в мраморный пол, устланный коврами с золотой бахромой.

В углу комнаты в почтительном отдалении стоял Николь Оругикс, одетый в позорную багряницу, с войлочной шляпой в руках.

— Ну, Мусдемон, удружил же ты мне! — пробормотал канцлер сквозь зубы, скрежеща ими от ярости.

Палач робко устремил на него свой тупой взгляд.

— Вы довольны, ваше сиятельство?..

— Тебе что нужно? — спросил канцлер, раздражительно обратившись к нему.

Палач, обнадеженный и польщенный вниманием канцлера, просиял и ухмыльнулся.

— Что мне нужно, ваше сиятельство? Да местечко копенгагенского палача, если ваша милость захочет вознаградить меня за приятные известия, которые я вам доставил.

Канцлер позвал двух алебардщиков, дежуривших у дверей кабинета.

— Взять этого негодяя, который смеет нагло издеваться надо мною.

Стража потащила Николя, остолбеневшего от изумление и страха.

— Ваше сиятельство… — простонал он.

— Ты больше не палач Дронтгеймского округа! Я лишаю тебя диплома! — перебил канцлер, с силой захлопнув за ним дверь.

Канцлер снова схватил письма, с бешенством читал и перечитывал их, как бы упиваясь нанесенным ему позором; в этих письмах заключалась старая переписка графини Алефельд с Мусдемоном.

Сомнения быть не могло: почерк был Эльфегии. Граф убедился воочию, что Ульрика не его дочь, что столь любимый им Фредерик, быть может, не был его сыном. Несчастный граф был наказан в той гордости, под влиянием которой возымел преступные умыслы.

Мало того, что мщение не удалось ему, он увидел, как рухнули его честолюбивые мечты, что прошлое запятнано позором, а будущее умерло навсегда. Он хотел погубить врагов своих, но добился лишь гибели сообщника, утратил власть и даже права мужа и отца.

Он захотел, наконец, в последний раз увидеть несчастную, обманувшую его жену. Поспешно прошел он по обширным залам, сжимая письма в руках, как будто держал порох. Вне себя от ярости распахнул он дверь комнаты Эльфегии и вошел… Виновная жена только что узнала от полковника Ветгайна подробности страшной гибели сына своего Фредерика.

Несчастная мать лишилась рассудка.

Загрузка...