~~~

— Испытываешь ли ты угрызения совести?

Вопрос этот, словно из анкеты, задала его дочь Камилла за столиком одной из множества закусочных в новой части торгового центра за несколько недель до церемонии открытия. Они наскоро пообедали и теперь пили кофе: он — эспрессо, она — одну из многочисленных разновидностей кофе с молоком, которыми изобилуют меню новых кафе. Вопрос прозвучал несколько надуманно. До этого они говорили совсем о другом, потом им принесли кофе, и теперь они сидели молча, разглядывая длинный забор, скрывающий еще не достроенные магазины. Забор был разрисован граффити и заклеен афишами. Конни колебался; готового ответа у него не было, а молчание, предшествовавшее вопросу, выхватило его из контекста и, тем самым, наделило особым значением — он возник из ниоткуда, словно по волшебству, и потому напоминал один из многих совершенно ни с чем не связанных анкетных вопросов. «Как часто Вы ездите в пригородных поездах? Испытываете ли Вы угрызения совести?» Институт был одним из последних учреждений, заменивших в своих анкетах формальное Вы на неформальное ты. Конни мог даже припомнить дискуссии, предшествовавшие столь важному шагу, горячие споры между своим отцом и его партнером. В подобных диспутах они не придерживались определенных позиций: в одном случае один из них мог быть настроен весьма радикально, другой — вполне консервативно, но в следующий раз они могли поменяться ролями. В обсуждении именно этого вопроса роль консерватора выбрал «англичанин». Он настаивал на сохранении формального обращения. Будучи, в принципе, сторонником равенства, он, тем не менее, оставался непримиримым противником любых реформ, направленных на упрощение шведского языка. По его мнению, в долгосрочной перспективе это привело бы к вырождению.

— Такое бывает и с растениями, и с животными, — сказал он.

— Много ли ты знаешь о растениях и животных? — спросил его тогда отец Конни. — Ты же сено от соломы отличить не можешь!

Посреди этого довольно жаркого спора они оба разразились хохотом, настолько громким и продолжительным, что присутствовавший при этом ребенок тоже невольно рассмеялся, благодаря чему, возможно, эпизод этот и сохранился в памяти Конни. Со временем «англичанину» пришлось уступить. Формальное Вы безнадежно устарело, социальная иерархия была упразднена из повседневной речи. Но вот сменилось два поколения, и обращение на Вы неожиданно для всех снова вошло в употребление. Сегодняшние продавцы и официанты пользовались им с удивительной самоуверенностью. Конни считал этот факт достойным отдельного исследования.

Возможно, его молчание уже содержало в себе ответ. Во всяком случае, продолжалось оно чуть дольше, чем обычно. Его дочь задала ему вопрос, искренне, без задней мысли, а он разжевывал его, как бискотти, поданное ему вместе с кофе, и в памяти его один за другим воскресали образы — безупречно завязанный галстук-бабочка в крапинку — и запахи — кофе с молоком, только что зажженная сигарилла — и слова — «на смену Вы приходит ты, на смену ты приходит эй» — фрагменты, разрозненные, но настолько волнующие, что контекст, в котором он пребывал сию минуту, был разом вытеснен на второй план. Волнение оказалось настолько сильным, что Конни понадобилось время, чтобы переждать его, позволить ему затихнуть, и только потом он попытался сформулировать ответ. Человек, так легко теряющий голову, непроизвольно выпадающий из контекста, не мог испытывать угрызения совести в том смысле, который вкладывала в это сочетание слов Камилла. Он всегда был таким, и с годами это качество только усугублялось. И хотя Конни протестовал, когда жена и дочь обвиняли его в эгоцентризме, он был вынужден признать, что в любых обстоятельствах мог стать жертвой обстоятельств совершенно другого порядка, доступного, возможно, ему одному и в некоторых случаях совершенно необъяснимого. Свойство это было настолько сильнее его, что он уже и не думал скрывать его или тем более контролировать. В прошлом он еще пытался, поскольку в конфликтных ситуациях оно лишало его способности действовать и превращало в легкую добычу для того, кто был внимательнее по отношению к происходящему «снаружи», а не «внутри», как Конни. Много раз он незаслуженно оказывался в проигрыше, особенно визави с теми, кто не был склонен подолгу предаваться многозначительным воспоминаниям посреди беседы. Однако была у этой слабости и оборотная сторона. Всякий раз, когда Конни оказывался в положении загнанной в угол жертвы, он испытывал облегчение, чувствуя себя одновременно безоружным и невесомым от того, что ядро его существа оставалось далеким, недоступным и защищенным. Врагам его доставалась лишь шелуха.

Он сам, разумеется, не анализировал свойства своей личности столь многословно, но именно это, как мне показалось, прозвучало в его словах, когда он сказал: «Мне кажется, моя профессия обязывает меня всегда искать альтернативное решение». Быть может, эта фраза запомнилась мне потому, что я узнал в ней себя. Оговорка эта понадобится мне в том случае, если окажется, что я сгущаю краски, описывая состояние Конни, иначе говоря, валю с больной головы на здоровую.

Но иногда он испытывал чувство стыда за свою рассеянность. Так было и в тот раз, когда он сидел за одним столом со своей дочерью, ожидающей от него вразумительного, возможно даже утешительного ответа. Ему и раньше приходилось извиняться перед ней, хотя в этом не было никакой необходимости — дочь к этому привыкла. Она выросла с отцом, который время от времени как будто отсутствовал. Камилла не унаследовала этого качества и пошла, скорее, в мать: когда речь заходила о чувствах — предпочитала прозу и рассудительность, но если обсуждались вопросы научные или мировоззренческие, отзывалась на любые, самые сумасбродные идеи, с готовностью принимала альтернативные точки зрения, проявляя особую страсть, испытывая непреодолимую слабость ко всему, что Конни считал чепухой или суеверием.

Сам отец не представлял для Камиллы никакой загадки; с ним все было ясно.

— Прием-прием, вызывает Земля, — сказала она и улыбнулась, тепло, со снисхождением. — Твоя совесть может быть чиста.

— К сожалению, нет, — ответил Конни. — Я вижу тебя раз в месяц…

— А я еще не ухожу.

— На работе у тебя все в порядке?

— Приходится сидеть допоздна.

— Могу себе представить, — сказал он и тут же пожалел об этом. Его реплика прозвучала саркастично — так, словно он хотел напомнить дочери о том, что ее эксплуатируют, а он знал, что она не желает снова ввязываться в подобные дискуссии.

— Тебе свойственно чувство долга, — добавил он, чтобы смягчить сарказм. — Это хорошо.

Когда-то Конни был немало удивлен, обнаружив это чувство у собственной дочери. Впервые оно проявилось в старших классах, а к тому времени, когда Камилла начала работать, стало важной чертой ее характера. Отца это радовало. Мать, напротив, легкомысленно относилась к малоприятным обязанностям дочери. Стоило Камилле лишь заикнуться о том, что ей не нравится школа или одноклассники, ее мать с готовностью находила для нее оправдание, освобождающее дочь не только от занятий, но и от угрызений совести по этому поводу. Поначалу Конни пытался протестовать, но поскольку ему не удавалось найти убедительных аргументов в защиту своей позиции, в споре с женой он всегда оказывался побежденным. Предполагалось, что в жизни их дочери не было места ни для трудностей, ни для обязанностей — ни для каких бы то ни было отрицательных эмоций. Он считал, что это неправильно, но в подтверждение своих слов мог сослаться только на чувство долга. При всем при том лично Конни совесть мучила крайне редко, просто потому что он заставлял себя делать то, что было ему не по душе, в то время как жена его, убежденная, что ребенка нельзя ни к чему обязывать, постоянно испытывала угрызения совести.

Конни не знал, сам он до этого додумался или кто-то навел его на эту мысль, и она показалась ему настолько справедливой, что он возвел это в принцип, но суть ее заключалась в том, что именно «чувство долга заставляет нас принимать участие в жизни человечества», связывая свою жизнь с жизнями многих других людей — тех, с кем мы живем бок о бок изо дня в день или случайно встречаемся на улице. Но подобное чувство не лекарство, которое можно скормить ребенку в час по чайной ложке. Оно неосязаемо, как моральное излишество, как смысловая избыточность, которая ничего не проясняет, но задает особый темп и тон, как ритм, как субстанция, действующая одновременно и как замазка и как смазка, удерживающая вместе разрозненные куски и объединяющая последовательные элементы в единое целое. Невозможно было отделить подобные материи от всего остального, что окружало их и являлось жизненно необходимым; они просто существовали и тем самым привносили свой вклад в общее дело — дело, без которого чувству долга не было применения. Это никоим образом нельзя было проповедовать или провозглашать — напротив, это было связано с ценностями, неизъяснимыми на лаконичном, ясном, отточенном языке проповеди. Если в их числе и была любовь, то это была любовь, живущая в паузах, взглядах и простых, казалось бы, бессмысленных словах.

Отец едва успел испытать удовлетворение от того, что дочери его свойственно чувство долга. Очень скоро он понял, что чувство это охватывает весь мир. В течение нескольких лет девочка, казалось, несла на своих плечах страдания всего мира, но когда Конни заговорил об этом с женой, та заявила без тени сомнения, что дочь их просто переживает сейчас такой период и с возрастом обязательно успокоится. Возможно, мать была права, но в свои неполные двадцать лет Камилла все еще чувствовала ответственность перед слабыми мира сего и твердо верила в то, что должна помочь человечеству. В то же самое время, после долгих лет процветания, снова стало расти число маргиналов. К концу двадцатого столетия классовое общество было реанимировано, хотя, быть может, оно никогда и не отмирало. «Как вы можете объяснить, что…» — спрашивали его и затем озвучивали долгий перечень равнодушных статистических данных, который он и сам мог бы дополнить; ему называли суммы, описывающие несправедливость так, словно лично он был всему виной или, по крайней мере, мог повлиять на полученные результаты. «Как ты можешь защищать…» — могла с таким же успехом спросить его дочь, и обычно его ответ сводился к тому, что такова реальность, и сам он тоже пытался изменить ее, равно как и предшествующие поколения. Тот факт, что он оказался теперь на линии огня, был просто неизбежным следствием естественного порядка вещей.

Но со временем его атаковали все меньше; подобно другим молодым людям, его дочь научилась относиться к своим родителям со снисхождением. Ее ровесники прошли по схожему пути развития и стали жить дальше, сосредоточив свои усилия на образовании и карьере. Но Камилла так не могла. Она сохранила верность своим идеалам, что само по себе внушало ее родителям восхищение и уважение, а вместе с тем и некоторые дурные предчувствия. Ее готовность забыть о себе ради других, желательно ради «дела», можно было объяснить тем, что в ней не было и капли эгоизма, свойственного ее матери.

Когда Камилла встречалась с отцом, чтобы вместе пообедать, от нее веяло нафталином, бытовой химией, старыми гардеробами и затхлыми тканями. Этот запах она приносила с работы, а работала она в секонд-хэнде. Магазин располагался на Сёдере, и персонал там был исключительно женский. Зарплата, насколько было известно Конни, выплачивалась минимальная. Дело набирало обороты. Идея заключалась в том, чтобы набирать постоянный объем одежды — старой или новой, неважно, — в дальнейшем подлежащей осмотру, чистке и сортировке по нескольким категориям. Новая и модная одежда откладывалась в сторону для последующей реализации через торговую сеть магазинов, охватывающих всю Швецию; остальная одежда, продать которую представлялось невозможным, упаковывалась и отправлялась тем, кто в ней нуждался и был менее разборчив. Такая одежда регулярно и в большом количестве отправлялась в качестве утешительного груза в самые разные части света — туда, где произошло несчастье, или туда, где существовала хоть какая-то экономическая структура, позволяющая распродать этот товар по скромной цене.

Такова была чисто практическая сторона дела — разумный и проверенный, а главное, экономически эффективный способ создания рабочих мест для безработных. В том или ином более или менее христианском виде подобная практика существовала на протяжении столетий, но это предприятие не имело никакого отношения к церкви, хотя и предполагало немалую долю идеализма. В принципе, оно было рентабельным, но работа на определенных этапах, в некоторых звеньях этой цепи сбора, сортировки, распределения и логистики выполнялась за гроши, если не даром, поскольку люди работали во имя высшей цели. Именно эта цель, четко сформулированная и доступная каждому в виде брошюры на прилавке у кассового аппарата в каждом из магазинов сети, придавала всему предприятию более высокий статус не просто бизнеса, но «движения».

Движение называлось «Секонд-хэнд для третьего мира»[29] или «СХТМ», и его благородная цель вскоре затмила собой менее привлекательные стороны его основателя Рогера Брюна, который, как уже было отмечено ранее, стал с некоторых пор величаться Роджером Брауном. В глазах общественности он снискал себе хорошую репутацию и даже окружил себя ореолом славы как сильная личность и харизматический лидер, о чем было сложно судить человеку постороннему, поскольку Роджер Браун избегал личных контактов. В других странах схожие роли играли его коллеги — загадочные личности, якобы сотрудничавшие с диктаторскими режимами и потому вынужденные скрываться. В трех странах было предпринято компрометирующее расследование по делу об уклонении от уплаты налогов, но до обвинительных заключений так и не дошло. Зато по ходу расследования обнаружились связи филиалов с крышующей организацией. Ходили слухи о своеобразном синдикате и об обширных землевладениях в Африке и Южной Америке с нефтяными месторождениями, сельхозугодиями и шахтами, где условия труда были самыми примитивными.

Однако слухи до сих пор так и не подтвердились. Газетчики шли то по одной нити, то по другой, но всякий раз оказывались перед дверью частного фонда, закрытой для публичных расследований. Те немногие, кто написал или заговорил об этом, предпочли сделать это анонимно, и потому утратили доверие. Зато официальные опровержения звучали все убедительнее, тем более, что специалисты по связям с общественностью, пользуясь случаем, напоминали о конкретных достижениях организации по всему миру. Между прочим, они указывали, что злословие в адрес СХТМ объясняется тем, что их организация поощряет развитие коммерческих структур в странах третьего мира, чем способствует укреплению их финансовой независимости и угрожает интересам важных международных торговых организаций. Если их просили рассказать об этом подробнее и назвать имена тех, кто заинтересован в распространении подобной клеветы, представители СХТМ отвечали особой улыбкой, как люди, обладающие исключительной проницательностью и знанием материй, недоступных простым смертным и не подлежащих широкому обсуждению. Знание это переполняло их чувством собственной значимости, но не могло быть ни высказано, ни поставлено под сомнение; оно требовало конкретных действий, дела, во всех смыслах благого — они протягивали руку помощи всем нуждающимся. Они не могли не победить.

У Конни не было своего мнения относительно Роджера Брауна, и ему не довелось повстречаться с ним в семидесятые годы, когда тот играл роль великого инквизитора левых сил. Если Конни и случилось когда-нибудь высказаться критически по поводу возможностей СХТМ, он с радостью принял контраргументы дочери. Порой она добровольно брала на себя представительские функции, противопоставляя практическую деятельность другой форме участия, которая выражалась в бесконечных дискуссиях на бесконечных собраниях в залах, предоставленных «долбаными спонсорами». Она, по крайней мере, нашла себе дело.

Чтобы не показаться излишне вспыльчивым или чувствительным в этом вопросе, Конни сказал:

— И долго ты еще собираешься стоять за прилавком? — спросил он, чтобы избежать недосказанности. — Разве ты большего не заслужила?

Конни удивился тому, с каким безразличием или неприязнью на него посмотрела дочь.

— Я не знаю, — ответила она. — Время покажет…

Вот и все. Немногословный ответ.

Когда он в разговоре со мной вспоминал об этой встрече, то утверждал, что поначалу не обратил внимания на прохладный тон дочери и задумался об этом гораздо позже. Раньше она отзывалась о Роджере Брауне как о человеке «кристальной честности и непоколебимых принципов», и у Конни не было никаких оснований ставить слова дочери под сомнение. Когда он, наконец, понял, что основным принципом предприятия Брауна была эксплуатация третьего мира первым посредством торговых ограничений и увязки субсидий и встречной торговли, и спросил у дочери, в чем выражается его непоколебимость, она ответила, что, прежде всего, это проявляется в его отношении к подчиненным, от которых он в той или иной форме требует беспрекословного повиновения. Камилла не видела в этом ничего предосудительного. «Если ты желаешь посвятить себя правому делу, ты обязан быть более дисциплинированным, чем твои противники», — сказала она, и он увидел ту самую улыбку превосходства на лице собственной дочери. Улыбка эта говорила: no comments[30] — речь в данном случае идет о таких вещах, которые человеку непосвященному понять не дано.

Были и другие темы, для обоих одинаково больные и потому одинаково неизбежные — к примеру, мать Камиллы, жена Конни, которую он почти не видел. Если отец вдруг спрашивал дочь, разговаривала ли она в последнее время с матерью, и та отвечала ему коротким «А что?», это означало, что в настоящее время они вообще не разговаривают. Если дела обстояли иначе, она могла сказать: «Мне кажется, ей тебя не хватает. Почему бы тебе самому не поговорить с ней?». На что он обычно отвечал: «Разумеется».

— Ты и сам знаешь, как это бывает, — сказал он мне. — Надо только снять трубку, набрать номер и сказать что-нибудь, все что угодно, сами слова не имеют значения, потому что главное в этом случае то, что ты разговариваешь…

— Да, — ответил я. — Знаю.

— Но разве кто-нибудь делает это?

— Бывает, да. Бывает, нет.

— Телефонная трубка может весить целую тонну… — сказал он и посмотрел на аппарат, стоящий на столе, так, словно был готов расплакаться. — Разве можно объяснить это собственной дочери?

Он повернулся ко мне, но я не знал правильного ответа. Он хотел услышать ответ именно от меня, мой ответ, а не ответ вообще; я, как и он, уже был в подобном положении и совершил ту же самую ошибку.

— Можно это объяснить, и при этом не выглядеть идиотом? — спросил Конни.

— Можно ничего не объяснять, и все равно выглядеть идиотом, — ответил я.

Дочь тогда сказала:

— Я знаю, что ты недавно был у мамы и даже остался на ночь.

— Да, — сказал он. — Мне это было необходимо.

— Она думает, что ты с кем-то встречался, а потом тебя бросили.

— Я знаю, — добавил он. — Но она ошибается. Я ни с кем не встречался.

— Неужели? Никогда?

— Никто меня не бросал. Это было связано с работой.

— Ты уверен?

— Да, уверен. Это было связано с совершенно другими вещами.

— С какими?

— Я не могу тебе этого сказать.

— Но почему?!

— Камилла, — сказал он и посмотрел на нее, как ему казалось, для того, чтобы слова его прозвучали убедительнее. — Я не могу.

И дочери пришлось довольствоваться таким ответом, хотя отец всегда рассказывал ей о самых странных вещах, делился конфиденциальной информацией, ни в коем случае не подлежащей разглашению. Быть может, в этом проявлялась его потребность в гражданском неповиновении — он разглашал тайны, хотя и только в разговоре с дочерью. Его источником почти всегда был Янсен — «политтехнолог, эксперт или как там он себя еще называет», — который поначалу, еще при отце Конни, являлся лишь одним из многочисленных клиентов, но в последние годы, в связи с неспособностью сына привлекать новых заказчиков, стал одним из самых важных.

Конни встречался с этим Янсеном только по работе, и никаких личных отношений между ними так никогда и не возникло, что, скорее всего, объяснялось отсутствием взаимной заинтересованности. Несмотря на то что они сотрудничали уже более десяти лет, Конни едва ли мог утверждать, что знает Янсена; он не знал даже, женат ли тот, и есть ли у него дети, и где он живет. Конни считал, что и он является для Янсена таким же анонимом, хотя прекрасно знал, что подобные люди, как правило, хорошо осведомлены о своих партнерах. Институт Лангбру был на хорошем счету, и Янсен, который ошивался в самых разных министерствах и ведомствах, здесь мог позволить себе разговориться и сообщить те или иные сведения в качестве бонуса, десерта, темы для беспечной болтовни по окончании деловых переговоров.

Самые пикантные новости Конни пересказывал своей дочери. Как правило, речь шла о современных мифах, которые распространяются по сему свету в разных вариантах и от поколения к поколению видоизменяются, приспосабливаясь к новым обстоятельствам, но сохраняя суть будоражащей воображение загадки. Однажды он рассказал ей о том, как «семьдесят пять человек, проживающих в пяти разных частях света, обоих полов и разных возрастов, в течение суток воспламенились без видимой причины и сгорели заживо…» Или о том, как «две женщины одного возраста, живущие на разных континентах, не сговариваясь, написали совершенно одинаковые, до мельчайших подробностей, рассказы и подали их на конкурс, организованный ЮНЕСКО…»

Дочь обещала никому об этом не рассказывать, и Конни ей верил. Случись ей нарушить свое обещание, оно того стоило, потому что давало обоим чувство взаимной договоренности, союзнического соглашения. Но с тех пор, как он рассказал ей последнюю из этих необъяснимых историй, прошло уже много времени. Тот факт, что Янсен перестал снабжать его подобной информацией, мог на самом деле означать, что сведения эти изначально сообщались ему лишь для проверки его благонадежности. Любое из этих сообщений было настолько поразительным, что стоило только Конни пересказать его кому бы то ни было еще, оно вскоре появилось бы на первой полосе какой-нибудь газеты. Но этого не произошло. А молчание его дочери можно было объяснить либо тем, что она выполняла свое обещание из уважения к отцу, либо тем, что считала эти истории идиотскими бреднями и потому стыдилась пересказывать другим. Сам Конни всегда полагал, что сведения эти, к сожалению, совершенно достоверны.

Загрузка...