И далее — после завершения романа «Сто лет одиночества», который Варгас Льоса окрестит литературным землетрясением, — рассказ о жизни нашего героя напоминает военные сводки с фронтов о действиях армии, перешедшей в наступление на всех направлениях. Города, страны и целые континенты «покорялись» один за другим. По темпам роста популярности Гарсиа Маркес мог бы сравниться разве что с «The Beatles», Че Геварой, футболистом Пеле и войти в Книгу рекордов Гиннесса — если бы таковые замеры осуществлялись.
В марте 1966 года Маркес сплавал на теплоходе на Картахенский кинофестиваль, где представлялась картина «Время умирать» и неожиданно (был готов к провалу, даже к закидыванию тухлыми яйцами или гнилыми авокадо) получила первую премию, звучали запальчивые формулировки типа «наш ответ Голливуду!». Возможно, этот приём и банкет с чествованием сподвигли Маркеса показать (с волнением, будто в первый раз) друзьям в газете «Эль Эспектадор», где некогда он слыл «золотым пером», первые главы «Ста лет одиночества». На редколлегии было принято единогласное решение публиковать с 1 мая.
Пятнадцатого июня позвонил Фуэнтес, которому Маркес по почте высылал главы романа в Париж, и отозвался в столь восторженном тоне — «это грандиозно, феноменально!» — что автору показалось, будто писатель-дипломат-соавтор глумится. Но Карлос был искренне восхищён и заявил, что немедля пересылает главы «Ста лет одиночества» Фернандо Бенитесу в «Сьемпре» со своей врезкой, которую тут же и зачитал и которую можно было выразить словом «шедевр». Фуэнтес высказал патриотическое мнение, что сначала роман лучше издать дома, в Латинской Америке, и пообещал показать в Париже имеющиеся у него главы романа Кортасару.
Хулио Кортасар, аргентинец, живший в Париже, автор культовых сборников рассказов «Бестиарий», «Конец игры», «Жизнь хронопов и фамов», романов «Выигрыши», «Игра в классики», в ту пору был чрезвычайно популярен — особенно среди молодёжи. Он был одним из основных ваятелей «бума» латиноамериканской литературы, начавшегося в середине 1960-х. Это по его инициативе Луис Харсс создал психолого-биографический сборник «Наши», с подачи Кортасара сборник был выпущен беспримерно большим тиражом в крупнейшем издательстве «Судамерикана» и переведён на английский — под названием, которое дал сам Кортасар: «Into the mainstream» («В фарватере» или «На гребне волны»), — этим он как бы запалил бикфордов шнур грядущего «бума».
Автор этих строк оказался единственным журналистом из СССР, которому довелось брать очное интервью у гениального писателя-джазиста, сыгравшего одну из важнейших «партий» и в жизни Маркеса. Так что уделим его раздумьям здесь некоторое внимание.
Как было условлено, мы встретились на гаванской набережной Малекон перед гостиницей «Ривьера», в которой Кортасар остановился с молодой спутницей. (У него было немало жён и подруг и каждая — на поколение моложе предыдущей.) В «Доме Америк», где я к нему подошёл накануне, чтобы договориться об интервью, он, на голову возвышавшийся над толпой, казался неприступно-монументальным классиком. Но на набережной показался долговязым молодым человеком, вышедшим поразвлечься с гаванскими парнями запусканием разноцветного воздушного змея. Интервью было ограничено по времени — своей спутнице он ещё в Париже обещал «удрать от всех и просто покататься по сказочной Гаване на велосипедах». Я расспрашивал о детстве, литературных университетах, о метафизике в его рассказах… Зашёл разговор и о Маркесе — это было естественно, у нас в СССР тогда не читать Маркеса считалось дурным тоном, притом не только в московских и питерских интеллигентских компаниях, но и в рабочих общежитиях и в деревнях, в чём лично я не раз убеждался на всём безграничном пространстве СССР от Кушки до Норильска, от Калининграда до Курильских островов.
— Я знал, что у вас в стране он станет знаменитым, — выслушав меня, с видимым удовольствием после «шведского стола» в «Ривьере» доставая сигарету из пачки «Житан», закуривая и глубоко затягиваясь, сказал Кортасар. — Мне всегда казалось, что у вас много общего с латиноамериканцами, но с колумбийцами — в особенности. Достоевский, Гоголь, Булгаков… Кстати, в интервью нашему общему знакомому венесуэльцу Армандо Дурану Маркес высказал убеждение, что ни один критик не сможет дать читателям реальное представление о романе «Сто лет одиночества», если он не решится исходить из очевидной предпосылки, что эта книга начисто лишена серьёзности. А познакомились мы с Маркесом в 1968 году, когда ваши танки вошли в Прагу. Ещё в самом начале шестидесятых я впервые услышал это имя. Но особого внимания не обратил: просто он мне показался энергичным и симпатичным колумбийским малым — какие-то скандалы были вокруг его журналистских расследований по затонувшему эсминцу, какая-то политика… Мы в одно время жили в Париже, ходили по одним улицам, но судьба свела нас, когда ей самой стало угодно. Карлос Фуэнтес передал мне в кафе на Сен-Мишель рукопись, я взял её почитать, как брал рукописи, которые мне давали и Карлос, и Карпентьер, работавший культурным атташе посольства Кубы, и другие латиноамериканские писатели и критики, жившие в Париже, их было немало. Я убрал рукопись в сумку, чтобы прочесть, когда будет время, работаю переводчиком при ЮНЕСКО, мотаюсь по миру и читаю, как и пишу стихи и рассказы, чаще в самолётах. Но Карлос настоял на том, чтобы я посмотрел прямо в кафе. Так и сказал: «Пожалуйста, Хулио, взгляни, это настоящий писатель, но пребывает в тяжелейшем состоянии!» Я извлёк рукопись из сумки, страницы не были скреплены, перепутались, так что начал не с начала, а со второй главы, которая, кстати, так и осталась моей любимой в маркесовском романе: «Когда в XVI веке пират Френсис Дрейк осадил Риоачу, прабабка Урсулы Игуаран была так напугана тревожным звоном колоколов и громом пушечных выстрелов, что не совладала со своими нервами и села на топившуюся плиту. При этом прабабка получила столь сильные ожоги, что навсегда сделалась непригодной для супружеской жизни…» И был захвачен. Как однажды в Италии на заводе, где переводил делегации. Было жаркое лето, в широкой рубахе навыпуск, гуайявере, которые ношу, я стоял рядом с лентой конвейера, что-то объяснял, жестикулируя, и вдруг пола рубахи зацепилась за вращающуюся шестерёнку, я попытался её высвободить, но почувствовал, что имею дело с необыкновенной силой, которая меня повлекла.
— И остались без рубашки? Какой пассаж.
— Почти, — улыбнулся своей детской улыбкой Кортасар, худой, необычайно высокий, как Хемингуэй и Фидель Кастро, и с очень длинными тонкими конечностями, с широко поставленными глазами, бородатый, похожий на осеннего хиппи, каких ещё можно встретить где-нибудь в Катманду, Гоа или Дурбане. — Читая тогда в кафе Маркеса, я почувствовал, что это новое, что это многое даёт и мне самому, и латиноамериканской прозе. Это было необычно и изумительно! Казалось бы, ничего для меня нового — индейский, афроамериканский эпос, что-то от Кафки, что-то от Фолкнера, от Хемингуэя… Но — своё, оригинальное! Ведь музыкальные ноты — я обращусь к музыке, недаром говорят, все искусства стремятся подражать музыке, а я без музыки не мыслю жизни, всё ею поверяю, если фальшиво, отказываюсь, — так вот семь нот известны всем. Вопрос в том, как сложить их: как Бах, Моцарт, как величайший джазовый импровизатор Чарли Паркер или… Мы разные. Маркес мне сказал при первой нашей встрече, что был уверен, будто я не латиноамериканский, а парижско-барселонский писатель. И вот я взял главы у Фуэнтеса и со своей рекомендацией отправил уругвайскому издателю Монегалю, который опубликовал их в августовском номере «Mundo Nuevo» («Новый мир»)…
— У нас в СССР есть знаменитый литературный журнал с таким же названием.
— Да, я читал, что там публиковали Солженицына, прочих бунтарей, впоследствии, кстати, лауреатов Нобелевской премии, — сказал Кортасар. — «Mundo Nuevo», выходивший в Париже, тоже отдавал своеобразным, конечно, но диссидентским душком. И важно было именно там предъявить миру Маркеса, такая публикация свидетельствовала об определённом уровне и новизне, свежести авторского взгляда на мир.
— Оригинальность, необычность — конечно… Но что именно вас привлекло в Маркесе?
— Поэзия.
— Это вы говорите как поэт, у вас выходят поэтические сборники, пластинки… А Маркес ведь никогда, насколько известно, стихов, которые писал в юности, не публиковал?
— И позже писал, думаю, и сейчас пишет. Но не публикует, считая их неизмеримо слабее поэзии его любимого Рубена Дарио и своей прозы.
— А вы всю жизнь стихи слагаете?
— Каждый из нас повторяет в себе путь развития человечества. Произведения «детства человечества», первые философские труды, вся жизнь древних были поэзией. Некоторые дети пишут стихи, некоторые не пишут. Но каждый нормальный ребёнок — поэт, и что бы он ни сказал — поэзия. Я сочиняю стихи. Кроме всего прочего, они помогают и прозе. Экономичностью, насыщенностью, образностью. Вообще современная проза, — и я не открываю этим Америки, — гораздо ближе к поэзии, а поэзия в свою очередь ближе к прозе, чем хотя бы полвека назад. Поэзия стала входить, врываться в повествование. И особенно в латиноамериканской литературе — романах Маркеса, Карпентьера, Льосы, Фуэнтеса… И обратный процесс — стихотворения и поэмы, которые с определённой точки зрения можно назвать кусками прозы, остаются поэзией.
— Некоторые критики называют вас, «бумовцев», вождями неоавангардизма.
— Просто мы иногда увлекаемся игрой больше, чем другие. В моём понимании, авангардизм, в вульгарном, естественно, понимании, начинается тогда, когда между содержанием и формой образуется разрыв или когда они движутся в противоположных направлениях. В лучших романах «бумовцев», как выражаются критики, того же Маркеса разрыва нет. И композиция, и ритм, и язык обеспечены «золотым запасом» мыслей и чувств. Почти каждая книга «наших» — это попытка подняться по некоей спирали. Есть писатели, которые, дойдя до определённого уровня, уже не хотят или не могут его превысить, ограничивают себя, приходя к кругу, а не к спирали. Иные же стараются обратиться к экспериментам, более отдалённым от ранее сделанного. Кроме того, символический язык латиноамериканской литературы, её юмор, а одно из самых тяжких наследий, оставленных нам испанцами, — отсутствие юмора…
— Испанцами, давшими миру «Дон Кихота»?
— К сожалению, не все конкистадоры — Сервантесы. И Борхес, и я, и Маркес, и все «наши» поначалу страдали угрюмой недостаточностью юмора, а между тем это в крови у латиноамериканцев — образность, игра, фантазия, фантастика, неотделимые от юмора.
— Но что такое фантастика в преломлении к магическому реализму? Не фэнтези же…
— По-моему, точно определить, что такое фантастика, невозможно. Что-то исключительное, что не в состоянии охватить рациональное мышление, опирающееся на законы логики. То, что никогда не повторяется, ибо внутренние законы её непостижимы. Фантастическое можно ощутить лишь интуитивно, вопреки законам. Творческий процесс в чём-то схож, вернее, находится в обратной зависимости по отношению к процессу, происходящему в фотокамере во время поиска необходимой резкости, когда несколько изображений совмещаются в одно. Большинство людей, да и художники иногда подсознательно, ищут в жизни привычное своему складу ума и вековым законам изображение и всё остальное подгоняют под это. Творческий же ум, напротив, пытается разнообразить изображение. И это несовпадение, этот взгляд с разных расстояний и сторон — есть творчество. Но чтобы оно вылилось в конкретные формы — рассказ, роман, стихотворение, — для меня необходимо, чтобы в разнообразии изображений мелькнуло нечто совершенно необычное. Его и пытается постигнуть герой, пусть на первый взгляд фантастического в книге не видно.
— Но вы оставили свой континент ради Франции.
— У нас, латиноамериканцев, положение особое. Во-первых, язык один из самых распространённых в мире. Во всяком случае, по количеству стран, в которых творят писатели. Латиноамериканские писатели не так разрознены, как писатели других стран. Кроме того, для нас не существует такого глубокого и определённого понятия родины, как, к примеру, для вас, русских, насколько я могу судить по литературе и встречам с русскими эмигрантами в Аргентине, во Франции. В наших жилах течёт кровь и европейская, и африканская, и американская, и азиатская, и еврейская…
— Маркес считает, что «бум» латиноамериканской литературы явился логическим следствием кубинской революции, которая заставила Европу обратиться к Латинской Америке, заинтересоваться ею. Какую роль сыграла кубинская революция в вашей судьбе и творчестве?
— Решающую, как и в судьбах многих писателей, того же Маркеса. Я покинул Аргентину, искал и нашёл в себе европейца. И мыслить начал европейскими категориями, и писать стал во многом по-европейски, на европейском материале. Казалось, уже пропасть отделяла меня от Латинской Америки. Сообщение о революции перевернуло всё! Вернуло чувство кровной связи с нашим континентом. Революция перевернула и творчество — я начал открывать для себя человека, его рабство и свободу, задумываться о роли писателя, интеллектуала в мире. Буквально через несколько месяцев я приехал на Кубу и увидел то, о чём так и не смог по-настоящему рассказать до сих пор…
— Говорят, большинство учёных, врачей, инженеров, писателей эмигрировали.
— Это позже, да и не думаю, что большинство. Но тогда, в первые месяцы, и именно это было моментом истины революции, каждый человек, от политического деятеля и учёного до мачетеро и рыбака, почувствовал себя личностью, человеком, свободным выбирать судьбу, творить… Журналисты спрашивают меня, что я больше всего ценю в человеке. Верность. Идеалам. И считаю символичным, что вождя кубинской революции зовут Фиделем, в переводе — Верный.
— Вы, «бумовцы», разделились на два лагеря, не так ли? Одни, вы с Маркесом в том числе, всячески поддерживают режим Кастро, другие осуждают, публикуют письма протеста против преследований инакомыслящих… Здесь, в Гаване, у меня есть друзья, не согласные с Фиделем, — музыканты, художники, писатели… Так вот, отдавая должное вашему с Маркесом великому художественному дару, они в то же время считают, что вы, извините… ну, в общем, лояльность, поддержка режима Кастро небескорыстна… Скажите, вы по воле сердца, искренне воспеваете режимы на Кубе, в Никарагуа?
Кортасар не ответил, глядя на океан. Сухо сказал, что времени у него больше нет.
— Кстати, о поэзии, — сказал напоследок. — Никарагуанскую армию Сандино звали «армией поэтов». Любимым занятием сандинистов было соревнование в чтении стихов Рубена Дарио, о котором Пабло Неруда, обожающий вашу страну и Маркеса, говорил: «Латиноамериканцы без Дарио вообще не умели бы говорить». Сандино любил стихи Дарио до безумия — и считал, что просто обязан всех ознакомить с ними.
— В смысле — насильно? В этом следовал ему и Че Гевара?
— Когда герильерос занимали селение или город, обязательным элементом пропаганды было чтение стихов Дарио. Особенно любили сандинисты, понятно, те стихи Дарио, которые были официально запрещены, — за «подрывную направленность». Например, «Рузвельту»: «США, вот в грядущем / захватчик прямой / простодушной Америки нашей, туземной по крови… / Ты прогресс выдаёшь за болезнь вроде тифа, / нашу жизнь за пожар выдаёшь, / уверяешь, что, пули свои рассылая, / ты готовишь грядущее. / Ложь!..»
— Да уж… — отозвался я, пытаясь понять, не подтрунивает ли тонко аргентинец-француз Кортасар — сам сложнейший и тончайший поэт-метаметафорист с очевидным релятивистским уклоном. Хотелось спросить: «Вы это серьёзно, Хулио?» Но он не шутил, он был даже как-то вдохновенно, возвышенно, по-чегеваровски торжествен. И я задумался над тем, что мы, европейцы, всё-таки очень далеки от латиноамериканского видения и восприятия мира, их менталитета.
— У сандинистов были «лучшие чтецы» такого-то стихотворения и такого-то, — задорно и с ностальгией, как о несбывшемся в молодости, продолжал Кортасар. — Выходил в центр круга партизан — и читал пламенное стихотворение «Лев»: «Народ разбил свои оковы вековые; / всесильный, как поток, и мощный, как титан. / Бастилию он сжёг; пожары роковые / поёт труба; сигнал к спасенью мира дан. / Рыча и прядая, спускается с высот / лев — Революция, как ветер очищенья, / и щерит пасть свою и гривою трясёт!..»
— Сильные стихи, — отметил я. И, дабы снизить политический накал, вернулся к связям музыки с литературой, которых мы касались, говоря о московском метро.
— Между прочим, Маркес, который ещё больший, чем я, почитатель, настоящий фанат Рубена Дарио, — говорил Кортасар, — он битый час однажды у меня на даче в Провансе читал наизусть его стихи, так вот Гарсиа Маркес — неплохой музыкант. Вы не слышали о колумбийском композиторе и исполнителе Пачо Рада? Гарсиа Маркес увековечил его в романе «Сто лет одиночества» под именем Франсиско Эль Омбре. В четыре года Пачо взял в руки аккордеон и не расставался с ним, бродя по Колумбии, Венесуэле, переходя из деревни в деревню, из города в город. Праздники не обходились без него, он и сейчас играет в своей хижине на окраине городка Санта-Марта…
Сам Маркес так ответил на вопрос о связях литературы с музыкой:
«Я сам, более всерьёз, чем в шутку, сказал однажды, что „Сто лет одиночества“ — это валленато на четыреста страниц, а „Любовь во время холеры“ — болеро на триста восемьдесят. В некоторых интервью я признавался, что не могу писать, слушая музыку, так как больше обращаю внимание на то, что слышу, чем на то, что пишу. По правде говоря, я слышал больше музыкальных произведений, чем прочёл книг. Думаю, что осталось совсем немного не знакомой мне музыки. Больше всего меня удивил случай, когда в Барселоне двое молодых музыкантов навестили меня, прочтя „Осень Патриарха“, чья структура напоминала им третий фортепьянный концерт Б. Бартока. Я их, конечно, не понял, но меня удивило то совпадение, что на протяжении почти четырёх лет, когда писалась книга, я очень интересовался этими концертами, особенно третьим, который и по сей день остаётся моим любимым… Я считаю, что литературное повествование — это гипнотический инструмент, как и музыка, и что любое нарушение его ритма может прервать волшебство. Об этом я забочусь настолько, что не посылаю текст в издательство, пока не прочитаю его вслух, чтобы убедиться в необходимой плавности. Главное в тексте — это запятые, потому что они задают ритм дыханию читателя и управляют его душевным настроением. Я называю их „дыхательными запятыми“, которым позволено даже внести беспорядок в грамматику, чтобы сохранить гипнотическое действие чтения. Вот мой ответ на вопрос читателей: не только повесть „Полковнику никто не пишет“, но даже наименее значительное из моих творений подчинено гармонической стройности. Только нам, писателям с хорошей интуицией, можно не исследовать тщательно тайны этой техники, так как в этом занятии для слепых нет ничего опаснее, чем потерять невинность».
— …Да, и если говорить о музыке в связи с Маркесом, — продолжал Кортасар, — то, конечно, о маркесовских цыганах! Я не большой поклонник их душераздирающего пения, предпочитаю, конечно, джаз, но цыгане — это в чистом виде музыка. У Маркеса отчётливо прослеживается связь литературы с музыкой, с первых же строк любого романа. Цыган Мелькиадес — музыкальнейший и поэтичнейший образ! — Кортасар закурил и бросил в море пустую пачку «Житан» с голубым силуэтом танцующей цыганки — она затанцевала на волнах между камнями волнительно-ритмичный танец, и будто послышались её маленькие кастаньеты. — Прислушайтесь: «Он остался в живых, хотя болел пеллагрой в Персии, цингой на Малайском архипелаге, проказой в Александрии, бери-бери в Японии, — Кортасар улыбался, как мальчишка, очарованный приключениями героев Жюля Верна, — бубонной чумой на Мадагаскаре, попал в землетрясение на острове Сицилия и в кораблекрушение в Магеллановом проливе, стоившее жизни множеству людей. Это необыкновенное существо, утверждавшее, что ему известны секреты Нострадамуса, имело облик мрачного мужчины, обременённого горькой славой, его азиатские глаза, казалось, видели обратную сторону вещей. Он носил большую шляпу, широкие чёрные поля которой напоминали распростёртые крылья ворона, и бархатный жилет, покрытый патиной вековой плесени…» Цыгане с их музыкой вообще у латиноамериканцев, но особенно у Маркеса, как, по-моему, и в русской литературе — у Толстого, Достоевского, — играют столь важную роль, что это могло бы стать темой исследования. Не внешнюю сторону брать — фламенко с гитарными переборами, конокрадство, поножовщина, гадания, — но внутреннюю, глубинную. Цыгане — не только музыка, не только тысячелетиями хранящая себя нация и образ жизни. Это философия.
Утопив мою кисть в своей костистой «лопате», неожиданно крепко, жестковато пожав руку, Кортасар моложавой, чуть вихляющей, богемно-хипповой походкой направился к поджидавшей его под козырьком «Ривьеры» молодой особе. А тёмно-голубая одинокая «Цыганка» всё танцевала на зелёной прозрачной воде между подёрнутыми тиной, блестевшими на солнце валунами пористого ракушечника.
Кортасар настоятельно советовал отдать роман в одно из крупнейших издательств континента, аргентинское «Судамерикана». Но у Маркеса была договорённость с совладельцами издательства «Эра», которое печатало его прежние вещи, когда никто другой не брался, — с Висенте Рохо и испанкой Неус Эспресате, супругой Эммануэля Карбальо. Чтобы не обижать друзей, Маркес решил договориться с Висенте, профессиональным художником книги, чтобы он оформил обложку романа, а с Эммануэлем — чтобы тот написал предисловие. Альваро Мутис сомневался, что «Судамерикана» возьмёт, ему они уже трижды отказывали в публикации, «эти зажравшиеся аргентинцы во главе с каталонцем-владельцем Лопесом Льяусасом и крутым главным редактором Франсиско Порруа». Но Маркес отвечал, что они ещё в начале года предлагали ему издать «Палую листву», «Полковнику никто не пишет», «Недобрый час» и «Похороны Великой Мамы», которые передал им вместе с его литературным портретом для «Наших» Харсс. Тогда он отказался, объяснив, что связан контрактами с другими издательствами. Но недавно Порруа сам попросил выслать ему несколько глав.
Главы романа «Сто лет одиночества» Маркес выслал в Аргентину вместе с откликом Кортасара, статьёй Фуэнтеса, публикациями в «Мундо нуэво» и в «Эль Эспектадор». Порруа ответил сразу: Маркес получил контракт и чек на пятьсот долларов в качестве аванса. Мерседес обрадовалась, заплатила мяснику и отдала часть первоочередных долгов. Но возникла вдруг литагент Кармен Балсельс, она из Барселоны позвонила своему земляку-каталонцу Лопесу Льяусасу, владельцу «Судамериканы», и стала требовать увеличить аванс хотя бы до тысячи. Мутис предположил, что аргентинцы и послать могут куда подальше. Маркес позвонил в Барселону, хотя там была ночь, сказал Кармен, чтобы не мелочилась, не устраивала склок из-за паршивых пятисот баксов, главное, чтобы напечатали роман, притом немедленно, и вложились в рекламу, в распространение.
Вскоре Маркес получил по почте и подписал контракт с издательством «Судамерикана», по которому ему причиталось десять процентов от продажной стоимости книги. Но и после подписания он продолжал править рукопись. И это, по мнению Мендосы, могло продолжаться бесконечно, роман в триста с лишним страниц мог с течением времени превратиться в «небольшую, но неуязвимую повесть или даже рассказ» — если бы не категоричность Мерседес, настоявшей на немедленной отправке рукописи в издательство.
Маркес подчинился, снарядил её на почту (по другой версии, сперва они пошли вместе). Служащий взвесил пакет и сообщил цену: восемьдесят два песо. Покраснев, Мерседес спросила, сколько граммов можно отправить в Буэнос-Айрес за пятьдесят одно песо. Отправив часть, она собрала дома вещи, которые ещё могли принять в ломбард, — миксер, свой фен, отнесла, заложила и отправила оставшиеся страницы рукописи. «Вот, Габо, — устало сказала, вернувшись с почты. — Теперь нам с тобой только не хватает, чтобы твоя книга оказалась никому не нужным барахлом».
В конце осени 1966 года, заняв денег у Мутиса, Мерседес отправила экземпляр рукописи и в Барселону — её ждала Кармен, чтобы начать массированную рекламную кампанию, публиковать фрагменты и организовывать переводы на основные европейские языки, так как уже имелась договорённость с переводчиками на французский, английский, итальянский. Пятьсот долларов «Судамериканы» к тому времени иссякли, Маркес почти бросил курить, и взрослая половина семьи Маркесов старалась через день обходиться без обедов: Мерседес похудела, но делала вид, что весьма рада этому.
От Кармен о романе узнал редактор испанского издательства «Сейс-Барраль» Ферратер и попросил рукопись. Прочитав роман за ночь, он позвонил и стал уверять, что с «Судамериканой» контракт надо расторгнуть, а заключить с ними, ибо издание в «Сейс-Барраль» такого потрясающего романа практически гарантирует автору получение самой престижной для испаноязычных авторов Премии Малой библиотеки. Маркес отказался.
Накануне Рождества Мутис, уже год работавший представителем крупнейшей американской кинокомпании «XX век Фокс» в Латинской Америке, отправился в командировку в Буэнос-Айрес — главным образом для того, чтобы лично отвезти в «Судамерикану» копию рукописи романа «Сто лет одиночества»: Маркес почему-то был уверен, что отправленная Мерседес рукопись затерялась.
Мутис позвонил поздно вечером того же дня, когда прилетел в аргентинскую столицу. Сообщил, что не успел по телефону и заикнуться о романе, как Порруа заорал, что получил оба пакета, роман гениальный! Сказал, что необходимо встретиться, — и через двадцать минут примчался в отель «Пласа», где остановился Альваро. В баре главный редактор «Судамериканы», точно военачальник, докладывал Мутису о полной боевой готовности к изданию романа — уже были «заряжены» наиболее влиятельные газеты, журналы, радиостанции, телевидение, рекламные агентства… В конце разговора Альваро поинтересовался, решил ли Габо проблему с друзьями — Висенте Рохо, Неус и Карбальо?
Проблему с друзьями Маркес не решил. Было стыдно. Друзья поддержали его в тяжелейшую пору, верили в него, помогали, надеялись… Продумав предстоящий тяжёлый разговор, всячески обосновав и всесторонне подкрепив свои аргументы, настроившись на дружески-ласковый лад, он пришёл под вечер в издательство «Эра».
Поцеловавшись с Габриелем, Неус спросила, почему он мрачный, когда они ждут не дождутся его «Ста лет», и сказала, что готовится нечто невообразимое. Висенте Рохо объяснил, что они уже договорились со многими книготорговыми организациями Мексики, Венесуэлы, Перу, Колумбии… Маркес спросил про Аргентину, Неус сказала, что в Аргентине пока артачатся, там монополия этого монстра «Судамериканы», но обязательно пробьют и Аргентину. Набрав воздуху в лёгкие, как перед прыжком в воду, выдохнув, глотнув кофе, Маркес попросил ничего не пробивать. Неус и Висенте уставились на него. Неус сказала, что Эммануэль уже написал шикарнейшую рецензию на их будущую книгу. И Маркес признался, что роман у них печатать не будет, право на издание «Ста лет» он продал аргентинскому издательству «Судамерикана».
— За тридцать сребреников продали, сеньор Гарсиа Маркес? — помолчав, спросила Неус.
— Поймите! — вскричал Маркес. — Этот роман — может быть, самое главное в моей жизни! И я не мог упустить такого шанса, которого больше не будет, точно знаю! — напечатать книгу в крупнейшем издательстве Латинской Америки!
Маркес предложил Висенте Рохо сделать обложку для книги и пообещал договориться, даже поставить непременное условие хозяевам «Судамериканы», что вступительную статью напишет муж Неус Эммануэль Карбальо.
— Они колоссальный маркетинг провели! — оправдываясь, улыбался Маркес.
— Вы не Габриель Гарсиа Маркес, — сказала Неус. — Вы Габриель Гарсиа Маркетинг.
И вышла, хлопнув дверью. Прозвище это приклеится к Маркесу.
В начале мая Мерседес за ужином прочитала мужу газетную статью, в которой рассказывалось о том, что Че Гевара тайно проник в Боливию и почти год успешно вёл герилью (партизанскую войну). Попытки армии бороться с его отрядом напоминали бой с тенью, военные несли потери, толком не зная, кто сражается против них. Дело дошло до того, что суеверные солдаты начали утверждать, что воюют не с людьми, а с призраками. Всё изменилось, когда солдаты захватили двух мужчин, показавшихся подозрительными. Был приказ живыми никого не брать. Но спасла случайность — репортёр боливийской «Пренсии» ухитрился сфотографировать пленников. Новость о том, что сам Реже Дебре схвачен в Богом забытой деревушке в далёкой стране, облетела мир. В Америке и Европе знали этого двадцатишестилетнего французского интеллектуала, сына влиятельных родителей, написавшего книгу о кубинской революции, и личного друга Фиделя Кастро. В его защиту выступил весь левацкий истеблишмент Франции во главе с Жаном Полем Сартром, делом занялся лично президент де Голль и даже папа римский отправил письмо диктатору Боливии Барриенто, выражая обеспокоенность судьбой Дебре. О том, чтобы тайком расстрелять и захоронить пленников, теперь не могло быть и речи…
Мерседес спросила, действительно ли этот Че верит в мировую революцию и что он всё-таки за человек. Маркес, помолчав, ответил, что он, может быть, и не человек вовсе…
Весной 1967 года Висенте Рохо сделал эскизы к книге и показал их Маркесу, которому они очень понравились, особенно развёрнутая в обратную сторону буква «е» в слове «Soledad» («Одиночество»).
— Так пишут у нас, в Колумбии, простые люди, — сказал Маркес. — Эта перевёрнутая буква в названии словно делает одиночество ещё более одиноким. И синие прямоугольники со срубленными углами и чёрными и оранжевыми картинками из наших сказок: и рыбки летающие, и ангелы, и падающие звёзды… И хорошо, что всё на девственно-чистом белом фоне. Я — за! Но кажется, они уже прогнали первый тираж, подгадывая к каким-то уже готовым к публикации рецензиям, статьям, интервью, я уже сам дал несколько… Но не беда — даю тебе сто процентов гарантии, что будет и второй тираж, и третий — и уж точно с твоей обложкой, даже не сомневайся!
Книга вышла 30 мая 1967 года тиражом восемь тысяч экземпляров (и Маркес сразу написал письмо, что не несёт ответственности за затоваривание склада издательства). На обложке был изображён галеон в зарослях сельвы. Но следующие тиражи — в десять, пятнадцать, тридцать, сто, двести, пятьсот тысяч, миллион экземпляров — неизменно печатались с обложкой Висенте Рохо и сделали его популярным во всей Латинской Америке оформителем книг. Не все, правда, сразу поняли идею художника — например, владелец книжного магазина в Гуаякиле выставил рекламацию и потребовал не поставлять бракованный товар — книг с опечаткой на обложке, которую он «вынужден, прежде чем пускать в продажу, на каждом экземпляре исправлять от руки».
Крупнейший еженедельник «Примера Плана» в июне направил своего ведущего обозревателя Шоо в Мехико для эксклюзивного интервью с Гарсиа Маркесом, которое планировалось дать с портретом автора романа на первой полосе к началу продаж. Но газета опоздала — тираж был раскуплен. (Кстати, как и вышедший в те дни альбом «Сержант Пеппер»; было две темы для обсуждений в прессе, в кафе — «Битлз» и Маркес.)
Двадцатого июня, когда Маркеса пригласили в Буэнос-Айрес уже в качестве автора бестселлера, а также члена жюри литературного конкурса «Примера Плана Судамерикана», был запущен второй тираж книги, о чём и поспешил сообщить прямо в аэропорту счастливый главный редактор Франсиско Порруа. Рейс из Мехико был поздний, самолёт приземлился в половине второго ночи.
— Добро пожаловать! — сказал Порруа, преподнеся Мерседес огромный букет белых роз. — Каково будет ваше первое желание на гостеприимной аргентинской земле?
— А что, если нам сразу отправиться в пампу? — спросил Маркес. — Встречать рассвет, пить вино, есть асадо, мне так расхваливали по-аргентински жаренное мясо!
«Глядя на Гарсиа Маркеса, — писал Мендоса, — на его яркий, пёстрый, карибской расцветки пиджак, на его узкие брюки а-ля Пьетро Креспи, цыганские золотые зубы, слыша его менторский тон, грубоватый юмор и обескураживающую прямолинейность, Франсиско Порруа и Томас Злой Мартинес начали понимать, что только такой cataquero, выходец из Аракатаки, странствующий собиратель историй, мог сочинить роман, который за две недели „положил на обе лопатки“ тысячи аргентинских читателей».
О том незабываемо-триумфальном пребывании Маркеса в Буэнос-Айресе мне рассказала исследовательница его творчества Мину Мирабаль:
— Папина младшая сестра Хулия тогда работала редактором издательства «Судамерикана». Она знала Буэнос-Айрес лучше многих байресцев и иногда сопровождала чету в поездках и прогулках по городу. В принципе, Габо уже не был безвестным. За год до того там вышла антология латиноамериканского рассказа «Десять заповедей», в которую были включены рассказ «У нас в городе воров нет» и литературный автопортрет Маркеса, как и других участников антологии. Маркес, прирождённый рекламщик, о себе написал, что родился под знаком Рыб, о чём не жалеет, женился, писателем стал из робости, а истинное его призвание — маг, но слишком нервничал, пытаясь творить чудеса, и поэтому стал искать прибежище в одиночестве литературы. Литература же даётся ему с превеликим трудом, он физически борется с каждым словом, и почти всегда победа остаётся за словом. Он никогда не говорит о литературе, ибо не знает, что это такое, но ему кажется, что он бы принёс человечеству гораздо больше пользы, если бы стал не писателем, а террористом.
— Габо нравилось всё, начиная с потрясающего полного названия — Город Пресвятой Троицы и Порт нашей Госпожи Святой Марии Добрых Ветров, — рассказывала Мину. — В Байресе Габо принимали как настоящего ВИП-гостя: кормили, поили, возили… Но иногда он выкраивал или даже вырывал — а он может быть резким, особенно с теми, от кого не зависит, — немного времени, чтобы просто пройтись, и чуть ли не из каждой витрины с обложки журнала «Примера Плана» смотрел на них с Мерседес, лукаво улыбаясь в чёрные усы, Габриель Гарсиа Маркес. Однажды они обедали в ресторане на Авениде Касерос, столики стояли на улице под платанами, и Маркес увидел женщину с полными авоськами продуктов, а между помидорами, кабачками, баклажанами виднелась до боли знакомая обложка его «Ста лет» — он аж подскочил на месте, рот был занят пищей, так что замычал восторженно, замахал руками, чтобы и Мерседес с Хулией увидели эту картину!.. Вечером Габо попросил отвезти его в бар «Лондон», в котором собирались герои романа «Выигрыши» Кортасара, потом прошёлся по улицам, там упомянутым, — Перу, 25 Мая, Флориды… И сказал, что только теперь, побывав в этом месте, в Буэнос-Айресе вообще, удостоверился в том, что Кортасар — писатель латиноамериканский. Пару раз он посещал и злачные портовые заведения, в которых зарождался танго-танец, — это и сейчас бордели, но настоящих не осталось, всё на потребу туриндустрии.
— А почему всё-таки Маркес выбрал для своей премьеры именно Аргентину?
— Интуиция. Как потом многие «наши» признавали, в биографии Габо именно потрясающая, какая-то звериная, генетическая интуиция, доставшаяся ему от предков, сыграла главную роль. Только Буэнос-Айрес обладал условиями для создания бестселлера, каковым стал роман «Сто лет одиночества», прежде чем был отмечен в Нью-Йорке, Париже, Риме, Стокгольме… Они с Мерседес бывали в магазинах, покупали кое-что из одежды, в Байресе множество модных бутиков. Хотя потом Габо уверял, что купил только собрание сочинений Борхеса. Были, естественно, в оперном театре «Колон», где, по-моему, давали Чайковского. Их пригласили на премьеру в театр Института Ли-Телла. Они опоздали на несколько минут — я не исключаю, что Габо задержался умышленно, усвоив и как бы процитировав манеру появления на аудитории триумфаторов, от Юлия Цезаря до Иосифа Сталина. Между рядами по партеру шли при погашенном свете, когда спектакль уже начался. И вдруг — по команде Порруа, как выяснилось, — прожектор выхватил их из темноты и «повёл», приковав внимание всех зрителей, — Мерседес так растерялась, что стала закрываться ладонями и вообще хотела убежать. Раздались аплодисменты, крики «Браво!», «Виват!», «Спасибо за блистательную книгу!», «Да здравствует Гарсиа Маркес!». Оглушительные аплодисменты (актёры со сцены в костюмах и гриме тоже аплодировали) перешли в овацию…
До отеля их сопровождала толпа, забрасывая цветами. На следующий день Маркеса с супругой переселили в гостевую резиденцию с охраной и секретаршей, которая должна была отвечать на шквал телефонных звонков. Но отбоя от поклонников не было, они и ночью дежурили на улице, вожделея получить автограф. Мерседес спросила мужа, не снится ли ей, так и не выкупившей фен из ломбарда, всё это.
Задержимся в Буэнос-Айресе. Как рассказывала тётушка Хулия, там могла и иначе решиться судьба будущего романа Маркеса «Осень Патриарха» — не исключено, что в роли главного героя могла бы выступить и женщина (ведь была женщина папой римским, точнее, папессой, были императрицы с диктаторским нравом, королевы).
— Во всяком случае, — рассказывала Мину Мирабаль, — пребывание Маркеса в Байресе, его посещение могилы жены президента Аргентины Перона Эвиты, которая уже много десятилетий является местом паломничества, рассказы о ней наложили отпечаток на образ супруги его Патриарха в романе. Но интерес к этой выдающейся женщине пробудил в Маркесе, возможно, Борхес. А Борхес, один из главных противников перонизма, будучи, как и большинство значительных писателей, далёк от объективности и не лишён чувства ревности (неслыханная популярность Эвы в народе при жизни граничила с массовым психозом), об Эвите, после её смерти, естественно, говорил вот как: «Жена Перона была обыкновенной проституткой. Содержала бордель около Хунина. И это должно бы её раздражать: я имею в виду, быть шлюхой в большом городе — совсем не то же самое, что в городишке среди пампасов, где все всё обо всех знают. Быть там шлюхой — это всё равно что быть парикмахером или хирургом. Должно быть, её это страшно злило — неприятно, когда тебя все знают, презирают и при этом пользуют». Моя тётя, тоже феминистка, была знакома с Эвой, они родились в один день, 7 мая. И тётушка Хулия до сих пор высокого мнения об Эвите. Да, она была сексапильной, обладала сексуальной харизмой. Да, на своей вилле на Итальянской Ривьере она сразу занялась любовью с Онассисом, а утром приготовила греческому магнату-судовладельцу знаменитый омлет с помидорами и получила от него десять тысяч долларов на благотворительность — это был «самый дорогой в жизни омлет», как выразился Онассис. Маркес заинтересовался судьбой Эвиты вовсе не как шлюхи, а как действительно незаурядной женщины (мы помним, он и раньше о ней писал). Мать Эвиты, когда отец погиб в автокатастрофе, содержала бордель. Эвита в четырнадцать стала любовницей певца и танцора танго Хосе Армани, который отвёз её в Буэнос-Айрес, где она первое время танцевала в борделях Боки — старого порта, где танго зародилось, изначально было танцем проституток, так и называлось: «Дай жетончик», потому что зарплату жрицам любви выдавали по жетонам, которыми расплачивались с ними клиенты в номерах. Она позировала для порнографических журналов, играла в полуподпольных театриках, где совокуплялись на сцене… Короче говоря, познакомившись с полковником Пероном, она сказала: «Если, как вы говорите, дело народа — ваше дело, каких бы жертв это ни требовало, то я буду с вами до самой смерти!» И была. Во время «радужного тура» по Европе Эвитой восхищались римский папа Пий XII, генералиссимус Франко, португальский президент Салазар, все европейские президенты и премьер-министры! Её авторитет был исключительно высок, в Аргентине ей присвоили титул «Духовного лидера нации». До сих пор простые люди её помнят как «Эву, пожертвовавшую жизнью ради народа». К сожалению, Маркес не написал о ней. А вот Томас Элой Мартинес написал роман «Святая Эвита». И Эндрю Ллойд Уэббер создал мюзикл в духе «Иисус Христос — суперзвезда» — «Эвита» с Мадонной в главной роли.
И по свидетельствам других исследователей, Маркес размышлял над книгой о жене диктатора и неоднократно возвращался к этой мысли. «Женщины правят миром», — убеждённо повторял он. И частенько, как потом признавался Мину, вспоминал рассказ тётушки Хулии о том, как влиятельный аргентинский дипломат Брамуглия заявил Эвите: «Не забывайте, сеньора, что во время моих заграничных поездок президент мне каждый день пишет». Что было правдой. Но Эвита парировала: «А вы, Брамуглия, не забывайте, что со мной президент каждую ночь спит». И Брамуглия был отправлен в отставку.
Женские образы Маркеса превосходны. Его всегда прельщали первые лица — а в XXI веке женщины Латинской Америки начали выходить на лидирующие политические позиции, становясь президентами и премьер-министрами. Если уж, как утверждают некоторые историки, латиноамериканское бытие в принципе немыслимо без диктатур, то смеем надеяться хотя бы на то, что очередная диктатура в Парагвае, скажем, или в Никарагуа будет не со свиным рылом Сомосы, а с привлекательными женскими чертами.
В перуанском журнале «Амару» была опубликована статья писателя Марио Варгаса Льосы о романе «Сто лет одиночества» — «Амадис в Америке». Она стала самым основательным откликом на появление романа и, как выяснилось, — основополагающей, притом написанной «равным по званию», что делает её особенно примечательной.
«Выход в свет романа Габриеля Гарсиа Маркеса „Сто лет одиночества“ представляет собой событие чрезвычайное… — пишет Варгас Льоса. — Невероятно насыщенная проза, технически непогрешимое очарование и дьявольская фантазия…»
С Льосой Маркес был знаком прежде по переписке и по книгам без фотографий автора. Поэтому, увидев его в аэропорту Каракаса «Майкетия» (самолёты из Мехико и Лондона приземлились с разницей в четверть часа), принял этого высокого, длинноволосого, с чёрными бровями вразлёт, сросшимися на переносице, модно одетого парня, прилетевшего с Туманного Альбиона, за плейбоя, если не мафиозо. И удивился, когда тот с голливудской улыбкой представился на манер агента 007 Джеймса Бонда:
— Варгас Льоса, Марио Варгас Льоса!
— Вот уж никогда бы не подумал, встретив тебя, что это серьёзный писатель!
— Я бы сразу понял! — обнял он Маркеса и, немного, в три четверти повернувшись к теле- и фотокамерам, оказавшимся тут как тут, провозгласил: — Я потрясён и смят, считаю, что такое, как «Сто лет…», появляется уж точно не чаще, чем раз в сто лет! Это величайший роман нашего времени!
— Ну уж, скажешь тоже, — отвечал Маркес, не зная, куда деться от вспышек и вопросов со всех сторон. — Не скромничай, твой роман «Город и псы» изумителен!
Тут из «накопителя» вывалила толпа пассажиров сразу нескольких прибывших авиарейсов, писателей узнали, окружили, с восторженными криками стали просовывать что угодно для автографа (у пассажиров оказалось даже несколько экземпляров романа «Сто лет одиночества», что поразило Маркеса): блокноты, пакеты, журналы, пачки сигарет… Девушка умоляюще протянула свой авиабилет, а её подруга, рослая грудастая блондинка в чилийском пончо, приблизилась к Маркесу вплотную, повернулась к толпе спиной, задрала пончо и подставила для автографа левую грудь.
— А вот такого, пожалуй, ни с кем из самых великих не приключалось! — восторгался Марио в машине.
В номере Маркеса пили коньяк, закусывали лимоном.
— Между прочим, старик Ромуло Гальегос нашёл в наших с тобой судьбах много общего, — говорил Варгас Льоса. — И я был поражён тому, как много! Во-первых, он считает, что у нас один писательский масштаб и калибр. Мы с тобой оба воспитывались дедушками по материнской линии, оба были избалованными детьми. Детство в раю и у тебя, и у меня закончилось в десятилетнем возрасте. Мы оба поздно узнали родителей. Обоих отцы пытались отвратить от писательства. Оба учились в религиозной школе. Оба получили диплом бакалавра в интернате. И ты, я не сомневаюсь, писал в отрочестве стихи. И оба напечатали первые рассказы в двадцатилетием возрасте. И книжки читали, конечно, одни и те же: Рабле, Дефо, Дюма, Гюго, Достоевский, Дарио, Борхес, Фолкнер… И начали добывать хлеб насущный журналистикой. И притянул магнитом обоих Париж…
— Давай за него!
— За Париж и за женщин! За мадам Лакруа!
— Что?! — вскричал Маркес. — Откуда ты её знаешь?
— Я жил у неё во «Фландре». Милейшая женщина! И так же, как ты, выпивал по вечерам в баре «Шоп Паризьен». И нам отказали в публикации первых романов…
На следующее утро, 4 августа, едва выйдя из отеля, Маркес вновь был окружён и взят в плен журналистами и поклонниками — освободил его лишь решительный Варгас Льоса. Но и за завтраком не было отбоя — то тут, из фойе, то там, с улицы, блеснёт фотовспышка…
Обладая ораторским даром, великолепной памятью, чувством юмора, красивым бархатистым тембром голоса, выступил Варгас Льоса с ответной речью после получения премии Ромуло Гальегоса прекрасно — на зависть другу, сидевшему в президиуме с краю и беспрерывно дымившему (как ВИП-гостю Маркесу разрешалось курить в президиуме). Он говорил о большинстве населения континента, живущего в тяжелейших условиях; о роли писателя и литературы в Латинской Америке и в современном мире вообще, о трудностях, с которыми сталкивается писатель, и порой смертельных опасностях, которым подвергается, о мужестве писателя… Ему аплодировали. По настоянию Льосы заключительное слово было предоставлено Маркесу. Ровно за сутки до этого тот потерял аппетит, готовя речь, вновь и вновь переписывал её… «Мы сидели с ним рядом в президиуме, — вспоминал Варгас Льоса. — И, пока он не вышел к трибуне, я чувствовал, как физически мне передаётся его даже не волнение, а отчаянный страх: окутанный клубами дыма, как летучая мышь, он был мертвенно-бледен, капли пота катились у него по вискам, вспотели ладони… Он начинает говорить и первые секунды едва ворочает языком, вызывая недоумение присутствующих: кажется, вот-вот надо будет вызывать „неотложку“… Но слово за слово, фраза за фразой — и постепенно сплетается какая-то необыкновенно увлекательная история. И вознаграждает его зал бурными, как никого из опытных ораторов, аплодисментами… У Габо есть одна характерная черта, которая особенно меня восхищает: всё превращать в анекдот, притом с завязкой, кульминацией, развязкой и вызывающий смех, хотя впору нередко плакать».
Двенадцатого августа переместились в Боготу. Глядя из самолёта на огни колумбийской столицы, некогда так неприветливо его встретившей, он тихо сказал: «Ты сделал это!» — и, чокнувшись со своим отражением в иллюминаторе, выпил виски. Но нельзя сказать, что на этот раз Богота приняла его как родного. Роман туда ещё не дошёл, да и критика, и вообще было впечатление, что колумбийцы на что-то обижены. Так что особых почестей земляку не воздавалось. В очередной раз подтвердилась истина: в своём отечестве пророков нет. Льоса улетел к себе в Лиму, чтобы загодя «подготовить фанфары и расстелить ковровую дорожку к приезду Габо». Маркес — в Барранкилью, чтобы побыть с родителями, женой, детьми, с хохмачами из «Пещеры».
Сразу по прилёту в Лиму Маркес попал на крестины — стал крёстным отцом второго сына Варгаса Льосы, названного в честь нашего героя — Габриелем.
Через два дня, заполненных приёмами, встречами и пресс-конференциями, в присутствии интеллектуальной элиты Перу и при огромном стечении народа (не висели разве что на люстрах) в актовом зале архитектурного факультета Национального инженерного университета состоялся «исторический диалог самых знаменитых писателей Латинской Америки», посвящённый латиноамериканскому роману.
О том диалоге классиков писали многие исследователи, цитировали и по сей день его цитируют, он вошёл в учебники, диссертации, так что мы вправе его здесь опустить.
«— …В заключительной главе романа Макондо, подхваченный ветром, взлетает на воздух и исчезает, — завершая беседу, сказал Варгас Льоса. — Будешь ли ты следить за полётом Макондо в пространстве?
— Напомню, что рыцарю отрубают голову столько раз, сколько нужно для повествования, — ответил Маркес, — и я не вижу ничего страшного в том, чтобы воскресить Макондо, позабыв, что его унёс ветер, если мне это понадобится. Потому что писатель, который сам себе не противоречит, — это догматик, а писатель-догматик реакционен. Вот уж кем бы я не хотел быть, так это реакционером.
— Твои книги имели успех на родине, они принесли тебе известность, тобой восхищаются в Колумбии, но я думаю, что книга, которая сделала тебя по-настоящему популярным, — это „Сто лет одиночества“. Как ты думаешь, в какой мере может повлиять на твою будущую литературную работу тот факт, что ты вдруг превратился в звезду, в знаменитость?
— У меня возникли серьёзные осложнения. Я даже подумал, что, предвидь я заранее то, что случится с романом „Сто лет одиночества“, — что его станут продавать и поглощать как горячие пирожки, — я бы не стал его публиковать. Я написал бы „Осень Патриарха“ и издал бы оба романа вместе.
— Я знаю, что ты уезжаешь. Скажи, не повлияли ли на твоё решение покинуть Латинскую Америку эта популярность и опасения за последствия успеха?
— Я еду писать в Европу только потому, что жизнь там дешевле».
Шестого октября 1967 года в аэропорту Маркес купил журнал «Life» с фотографией Че на обложке и анонсом. В журнале был опубликован фоторепортаж под названием «Боливийские портреты исчезнувшего Че Гевары». Это были фотографии, найденные офицером боливийской армии в пещере, где останавливался на ночлег отряд Че. На одной из фотографий можно было сразу узнать худого, длинноволосого, бородатого революционера-авангардиста, сидевшего на траве в окружении двенадцати бойцов — точно апостолов.
Читателей Советского Союза страсть к творчеству неизвестного до того латиноамериканца обуяла тотчас после публикации романа на русском. Тираж сразу расхватали, книгу достать было невозможно, её давали почитать «на одну ночь».
Но страсть была, безусловно, продолжением какой-то неуёмной любви советского народа к Кубе, барбудос, Фиделю Кастро, Че Геваре…
«Куба, любовь моя!..» — разливалась песня о героях-бородачах «от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей». Фиделя Кастро встречали в Москве почти как Юрия Гагарина — сотни тысяч человек восторженно размахивали кубинскими флажками и, крича «Вива, Куба!», запускали в небо разноцветные воздушные шары. В сознании советских граждан они были сопоставимы: отважные, страшно симпатичные молодые люди атаковали и победили, один — космос, другой — Америку, оба открыли новые миры.
О Фиделе ходили легенды, сочинялись задорные частушки: «Валентине Терешковой за полёт космический / Фидель Кастро подарил х… автоматический!» Он был молод, высок, благороден (тем более по сравнению с нашим низеньким, толстеньким, лысым и в летах Хрущёвым). Он восхищался красотой русских женщин, особенно стюардесс. Егерь правительственного Завидовского заповедника Александр Н. рассказывал мне, как обслуживал Хрущёва с Фиделем на охоте. Чтобы добыча была гарантирована, зверьё — кабанов, а то и лосей, оленей — во время «королевских», сиречь политбюровских, охот не только загоняли целыми батальонами, не только усиленно прикармливали перед вышками, но и привязывали, дабы ни один высокий гость даже с трясущимися от старости и обильных возлияний руками не мог бы промазать. Увидев такое, Фидель возмутился и покинул заповедник. Молва разнеслась по окрестным верхневолжским деревням и всему Союзу. И в тысячах изб поднимались и со звоном сталкивались гранёные стаканы с национальным русским напитком за товарища Фиделя Кастро Рус (ходил слух, что и Рус он присовокупил к своему имени из любви к русскому народу, что, конечно, не так).
Че Гевару, тоже приезжавшего в СССР в начале 1960-х, народ полюбил не меньше, а прекрасная половина, может, и больше. Сыновей называли Эрнестами — как в честь Хемингуэя, так и в честь Че. Носили, как он, береты. Отпускали бороды. Курили сигары (на Комсомольском проспекте в Москве открылся сигарный магазин «Гавана», в который выстраивались очереди). Фотографии Че Гевары вырезали из журнала «Огонёк», обрамляли, вешали на стены — у нас в деревне Новомелково на Волге я видел и рядом с образами. На другом берегу, у Видогощи (где егерем работал писатель Саша Соколов), студенческий отряд из Москвы строил коровник. Отряд был интернациональный, и один из студентов, большеглазый, носивший берет со звёздочкой, бородку, говоривший с акцентом и певший под гитару, назвался Геварой, двоюродным братом команданте Че. Однажды после танцев я стал свидетелем лютой драки деревенских девчонок за этого Че Гевару-младшего. Потом выяснилось, что звали стройотрядовца Эрнест Геворкян.
Вначале открыла Маркеса, естественно, интеллигенция, увидев в содержании «Ста лет одиночества» и то, что выразил латиноамериканист Валерий Земсков: «Роман Гарсиа Маркеса — это копилка всего арсенала мифотем XX века и идей философии „кошмара истории“ и „абсурда бытия“. Но сделал Гарсиа Маркес со всем этим арсеналом по своему внутреннему смыслу примерно то же, что в своё время сделал с рыцарским романом Сервантес, — он травестировал, опроверг, как не отвечающих времени, и жанр, и тип сознания, что его порождает, он высмеял, разоблачил и уничтожил их смехом…»
Латинская Америка ворвалась, вторглась, вломилась в нашу бедную, но спокойную и размеренную жизнь 1960-х годов. Внесла смятение чувств. Мы начали осознавать, что прозябаем, когда где-то творится такое! А поскольку советский народ был самым читающим в мире, прочитали роман «Сто лет одиночества» рекордное количество человек (сейчас, в XXI веке, самые раскрученные американские блокбастеры вряд ли собирают столько зрителей). Однажды, направляясь за город, я в сквере, трамвае, на эскалаторе, в вагоне метро, на площади трёх вокзалов, в электричке насчитал шестьдесят шесть мужчин и женщин, читающих «Сто лет одиночества»!
Виктор Астафьев и Василий Белов, называемые в 1970–1980-х годах «писателями-деревенщиками», неоднозначно относясь к творчеству Маркеса (смущали, конечно, слишком откровенные сцены), в разговорах с автором этих строк тем не менее причисляли его к «своим», «деревенщикам».
— Горожанин так не напишет! — помню, как всегда энергично, торопливо, убеждённо говорил Виктор Петрович Астафьев. — Только человек, в деревне выросший, до корней знающий и любящий её, будь то русская или колумбийская. У него герои похожи на наших мужиков, ей-богу. Ну чем не чудики Шукшина Василий Макарыча? Те аэроплан изобретали, чтоб улететь к еб…й матери, а у Маркеса золото искали с магнитом, который цыгане принесли. Я сам таких знал, и в деревне, и на фронте… И бабушка сказки мне рассказывала, кое-что удалось вспомнить в «Последнем поклоне». Конечно, деревенщик! Образ, подход у него деревенский. И слышит, и жалеет по-деревенски. Испанского не знаю, но и язык у Маркеса не городской блёкло-стёсанный — деревенский, своеобычный.
Василий Иванович Белов, работавший тогда над книгой «Лад», «энциклопедией народной эстетики», как назовёт её Валентин Распутин, также отметил, что русский «лад» и латиноамериканский в чём-то — главном — созвучны, хотя история и культура не то что не похожи, а где-то и прямо противоположны.
«В те времена никто ничего не замечал, — пишет Маркес в романе „Сто лет одиночества“, — и, чтобы привлечь чьё-то внимание, нужно было вопить…» Казалось, это не про них, латиноамериканцев, это про нас. Роман представлялся едва ли не бунтарским, зовущим на бой — за честь и достоинство человека. Тогда едва-едва отгрохотали автоматные очереди по забастовавшим рабочим в советском Новочеркасске, когда чудом уцелевший маркесовский герой, ставший свидетелем расстрела рабочих банановой «United fruit company», возвратился домой, в Макондо. Но официальные средства информации твердили: «Мёртвых не было». Хосе Аркадио Второй говорит, что мёртвые были, но ему не верят, его не понимают, ему даже сочувствуют:
«— Там было, наверное, тысячи три… — прошептал он.
— Чего?
— Мёртвых, — объяснил он. — Наверное, все люди, которые собрались на станции.
Женщина посмотрела на него с жалостью:
— Здесь не было мёртвых…»
«В этом забвении, отчасти искусственно организованном, — писал знаменитый поэт-шестидесятник Евгений Евтушенко, — отчасти являющемся самозатуманиваем с целью не думать о чём-то страшном, что, не дай бог, может повториться завтра, Гарсиа Маркес видит одну из опаснейших гарантий возможности повторения кровавого прошлого. Люди, помнящие о вчерашних преступлениях, среди тех, кто забыл об этом или старается забыть, чувствуют себя изгоями, мешающими общей самоуспокоенности, и выглядят подозрительными маньяками в своём усердии напоминать. Книга Гарсиа Маркеса — это попытка связать в единый узел все разорвавшиеся или кем-то расчётливо разъединённые звенья памяти. Память с выпавшими или устранёнными звеньями — лживый учебник. <…> В этой книге нет хилых, ковыляющих чувств, — даже, казалось бы, низменные страсти исполнены возвышающей их силы… Эта книга, несмотря на то, что она взошла на перегное всей мировой литературы, не пахнет бумагой и чернилами: она пахнет сыростью сельвы, горьким по́том рабочей усталости и сладким по́том любви, мокрой шерстью бродячих собак, дымящейся фритангой, амброй женской кожи и порохом. Эта книга матерится и молится…»
В СССР Маркес не то что сделался модным, он стал «своим». Его мировой масштаб, всемирная отзывчивость и покорили нас, русских. В стране, где пытались убить Бога, где по площадям в праздники носили изображения идолов-убийц и безверие возводилось в ранг государственной религии, роман Маркеса стал зеркалом и приговором.
— У меня есть подруга, — рассказывала испанистка Вера Кутейщикова, — которая как-то подошла ко мне и спросила: «Что такое этот Гарсиа Маркес?» Дело в том, что у той моей подруги тоже есть подруга и так далее, цепочка была очень длинная. Так вот та, последняя подруга подруги после того, как прочитала роман «Сто лет одиночества», поняла, что жить без этой книги не может. А так как купить её было невозможно, она поступила по-другому: выпросила у кого-то эту книгу и стала ее переписывать. Придёт с работы домой, поставит пластинку с классической музыкой — и переписывает. И так изо дня в день, строчку за строчкой, чуть ли не полгода, пока не переписала всю до конца. Потом она говорила, что это были счастливейшие часы её жизни. Когда я рассказала эту историю Маркесу, он как-то не особенно на неё отреагировал. Тогда же я взяла с него слово, что в Москве он будет нашим гостем. Он приехал в середине 1980-х на Московский международный кинофестиваль. Был большой переполох, всё начальство встречало его в аэропорту «Шереметьево». Визит был расписан буквально по часам. Но я спросила: «Габо, помнишь, что ты мне обещал?» Сказал, что помнит. И приехал. Что было! Налетела вся наша испанистская, латиноамериканистская кодла, человек тридцать набилось. Поболтали, погалдели. Было ощущение радостной полноты общения с необыкновенным человеком. Когда наболтались, я принесла стопку книг, чтобы Маркес надписал их тем, кто не смог прийти. Когда осталась последняя, я сказала: «А эту надпиши той женщине, которая тебя переписывала». Маркес спросил: «Как её зовут?» Но я этого не знала. И он написал: «Безвестной Пенелопе, которая переписывала мои книги в переводе на русский. Габриель».
Исследователь творчества писателя Осповат писал, что стержень романа «Сто лет одиночества» — история шести поколений семьи Буэндиа… но история эта развёртывается как бы в нескольких измерениях. Наиболее явственное — классическая семейная хроника, но с первых же страниц начинают высвечиваться и другие измерения, каждое из которых всё шире раздвигает рамки романа во времени и пространстве. В одном из этих измерений столетняя история Макондо обобщённо воспроизводит историю провинциальной Колумбии, точнее, тех областей страны, которые поначалу были отрезаны от внешнего мира, потом задеты вихрем кровавых междоусобиц, пережили эфемерный расцвет, вызванный «банановой лихорадкой», и опять погрузились в сонную одурь.
(«Но влекут меня сонной дер-р-ржавою, / Что раскисла, опухла от сна-а-а!» — пел о России в те годы Владимир Высоцкий, который, кстати, в 1979 году на концерте в МГУ, куда мне удалось проломиться, отвечая на вопрос из зала, с восхищением отозвался о творчестве Маркеса и заметил, что «будто про нас читаешь, какое к чёрту Макондо».)
В другом измерении судьба Макондо отражает судьбу всей Латинской Америки — падчерицы европейской цивилизации и жертвы североамериканских монополий. В третьем измерении — история семьи Буэндиа вмешает в себя целую эпоху человеческого сознания, прошедшую под знаком индивидуализма, — эпоху, «в начале которой стоит предприимчивый и пытливый человек Ренессанса, а в конце — отчуждённый индивид середины XX века». Но нашлось и ещё одно измерение — сопрягающееся с советской действительностью. И тут я не имею в виду социологическую концепцию романа, выдвинутую Осповатом, согласно которой в истории рода Буэндиа представлена, высмеяна, разоблачена и похоронена суть «буржуазного правопорядка», «буржуазного эгоизма». И не имею в виду яростные споры на страницах «Литературной газеты» и других изданий, а также многочисленных брошюр и книг о «силовом поле» сказки, о том, какой именно миф лежит в основе «Ста лет одиночества»: одни видели библейский миф с его сотворением мира, казнями египетскими и апокалипсисом, другие — античный с его трагедией рока и инцеста, третьи — структурный миф по Леви-Строссу, психоаналитический по Фрейду… Четвёртое (или какое-то по счёту) измерение в романе Маркеса — для не столько умных и заумных критиков, философов, сколько советских инженеров и рыбаков, колхозников и врачей, студентов и футболистов, машинистов и учителей, виноградарей и шахтёров, милиционеров и заключённых, грузчиков и бухгалтеров… Короче говоря, всего этого фантастически-реалистического явления под названием «советский народ», проживавшего в самой большой и могучей стране мира.
Отмечались эпизодические персонажи, которыми наполнен роман, — от колоритного капитана Роке Мясника, специалиста по массовым казням, удручённого своим кровавым ремеслом, до изумительного бродячего певца Франсиско Человека. В них усматривалась схожесть с эпизодическими персонажами русской классической и советской литературы и, как обычно в СССР, высвечивались некие аналогии с советской действительностью.
— А каково отношение Церкви к роману Маркеса? — поинтересовался я у знакомого батюшки, о. Алексия, служившего в древнем храме на берегу Волги (из тех священников, которые читали не только Священное Писание, требники, но и художественную литературу, а славился он тем, что тайно крестил, венчал детей высокопоставленных советских чиновников).
— Да как тебе сказать, Сергий… — задумался он. — С одной стороны — всё так, занятно. Но прямо-таки прёт из всех щелей бесовщина…
«Если „Дон Кихот“ — это Евангелие от Сервантеса, — писал в статье о творчестве Маркеса философ Всеволод Багно, — то „Сто лет одиночества“ — это Библия от Гарсиа Маркеса, история человечества и притча о человечестве».
Эпическая, социальная, философская составляющие романа в СССР, конечно, произвели колоссальное потрясение. Но и эротическая, сексуальная составляющие «Ста лет одиночества» оказались не на последнем месте в стране, где «секса не было».
Помнится, Юрий Нагибин в 1980 году в беседе со мной восхищался умением Маркеса писать распахнуто, но без пошлости, с чувством меры и гармонии.
— Я не очень понимаю, как ему это удаётся, — рассуждал Нагибин. — Хочется испанский язык на старости лет выучить, честное слово! Вот прочитал «Улисса» Джойса в подлиннике, по-английски, хотя с трудом осилил — и иначе всё предстало, точнее и глубже, в том числе и знаменитая джойсовская эротика. Это чрезвычайно сложная и скользкая тема! В кино вот лишь единицы, ну, может быть, великие итальянцы — Феллини, Висконти — умеют показывать эротику, секс, добиваясь желаемого эффекта, не вызывая у зрителя привкуса пошлости. Обратным же примерам несть числа. В нашей эротике непременно присутствует нечто казарменное.
Трудно было с мэтром не согласиться. Кстати о казарме. Когда я служил в армии, у нас в казарме передавали друг дружке зачитанную буквально до дыр, измятую страницу «про это» из «Ста лет…».
«Маркес лишён фрейдистского однобокого толкования любого человеческого порыва как следствия того или иного сексуального комплекса, — писал Евг. Евтушенко, — но он справедливо ощущает духовное и физическое в неразрывной связи… Волей-неволей Гарсиа Маркес противопоставил свою сагу о семье Буэндиа саге о Форсайтах, ибо правда о человечестве… не только в элегантно страдающей Флер, но и в бывшей крестьянке, теперешней проститутке со спиной, стёртой до крови после стольких клиентов…»
Художница Наталия Аникина, в пору триумфа Маркеса в СССР возлюбленная Евтушенко, рассказывала мне, сколь ошеломляющее впечатление на поэта произвела эротика «Ста лет…»:
— Гроза началась, молнии ослепительные сверкают, ливень!.. Он никогда прежде таким не был!.. И потом писал, писал, массу всего написал! Мне кажется, Женя, обожавший Кубу, Латинскую Америку, и сам как-то иначе, более по-настоящему стал писать после Маркеса — словно новое в нём что-то открылось.
Пожалуй, «Сто лет одиночества» оказалась самой популярной и нужной советскому народу книгой, сделавшейся даже не глотком, а полным вдохом свободы.
С того мгновения, как в иллюминаторе самолёта показался храм Саграда Фамилия — Искупительного храма Святого Семейства Антонио Гауди, Маркеса не оставляло ощущение, что он уже бывал в этом городе. Не сразу он понял, что видел Барселону глазами своего учителя — «учёного каталонца» Рамона Виньеса, завещавшего Габриелю причаститься к каталонской столице, которая не похожа ни на один город мира. Обворожительно женственная, восхитительная, она влюбляет в себя с первого взгляда.
И это, пожалуй, лучший город для вечерних прогулок. Художнику, композитору, писателю, хорошо поработавшему с утра, доставит наслаждение пройтись, чтобы размять ноги и зарядиться на завтрашнюю работу, от площади Каталонии по впадающим, как реки, одна в другую, бульварам Las Ramblas — по Рамбле Каналетас, Рамбле Эстудис, Рамбле Сан-Жузеп, которая круглый год в цветах… От памятника Колумбу у старого порта повернуть налево и пройти вдоль моря, вдыхая приглушённый запах, сотканный из множества запахов древнего Средиземноморья, любуясь женственными абрисами белоснежных яхт, думая о далёких странах, о будущем. Можно побродить по Кварталу Раздора между улицами Кунсель-де-Сен и Aparo, поделённому великими каталонскими архитекторами-модернистами, задержаться у подножия дома Аматлье, где заложена плитка, от которой берёт отсчёт европейская дорога модернизма. Или погулять по Парку Гуэль Антонио Гауди, который издавна облюбовали кинематографисты и который так похож на «Страну чудес» Алисы Л. Кэрролла; в этом парке собирались анархисты и здесь «пошли под руку анархизм и феминизм». А на закате подняться на Монсерат, послушать лучший в мире хор мальчиков, поющий хвалебную песнь Пресвятой Богородице…
День ото дня Маркес всё глубже осознавал, что не только завещание Рамона Виньеса, но судьба привела его в Барселону: чем-то неуловимым его роман становился созвучен готически-барочно-модернистской архитектуре и ритму этого города, сочетающего, казалось бы, несочетаемое, обращающего едва ли не хаос — в гармонию. Этого города, где творили Гауди, Гранадос, Бунюэль, Миро, Дали, Пикассо…
«Когда читаешь „Сто лет одиночества“, то слишком заметно: автору не хватило времени написать книгу как следует, — признавался Маркес. — С „Осенью Патриарха“ было совсем иначе, на эту книгу у меня было семь лет, я мог работать спокойно».
Маркес называл всё им написанное прелюдией к роману о власти, о выборе, о рабстве, о свободе. Он предполагал, что если бы не «закрыл на ключ» «Сто лет одиночества», а полковник Аурелиано Буэндиа не проиграл войну (тем более что в XX веке войны оказались более «невозвратными», чем в рыцарские времена), а выиграл — он и стал бы патриархом. И есть момент, когда Буэндиа мог победить, взять власть и сделаться самым кровавым из диктаторов.
«Но в таком случае моя книга бы вышла совсем другой. Поэтому я оставил такой — неожиданный — поворот на потом, а именно для книги о диктаторе, которую держал в голове очень давно. В этом смысле, думаю, „Сто лет одиночества“ можно считать прелюдией к „Осени Патриарха“. А иными словами, книга, которую я всё время искал, вынашивал, хотел написать — это не „Сто лет“, а „Осень“. Вот так».
А между тем «Сто лет…» и в Европе продолжали своё триумфальное шествие. Маркес познакомился с Росой Регас, сексапильной красавицей, похожей на Ванессу Редгрейв в фильме Антониони «Фотоувеличение» (по мотивам рассказа Кортасара), фривольной писательницей, носившей такие мини-юбки, что казалось, будто она просто забыла надеть юбку, самой энергичной и скандальной рекламщицей в Барселоне. От романа «Сто лет одиночества» Роса «торчала, была в полнейшем экстазе», он «доводил до оргазма, вышибал дух». «Я безумно влюбилась в эту книгу, — вспоминала она через много лет, став владелицей одного из крупнейших издательских домов. — В сущности, я до сих пор всюду вожу её с собой и всегда нахожу в ней что-то новое. Она, как „Дон Кихот“, книга на века. Но в те дни казалось, она апеллирует непосредственно ко мне. Это был мой мир. Мы все были от неё без ума, были помешаны на ней, как дети; передавали её из рук в руки».
Маркес понимал, что книга о диктаторе требует иного подхода. Она должна была стать гораздо более литературно усложнённой, чем «слишком лёгкий» роман «Сто лет одиночества», который и нравится читателям не за то, что самому автору казалось в нём хорошим, а за то, что, наоборот, представлялось слабым, «похожим на многосерийный телевизионный фильм». (К слову, пресловутые мексиканские сериалы с Ромарио, Марианной и иже с ними, дошедшие до СССР в перестройку, к середине 1980-х, как раз в 1960-х в самой Мексике входили в моду, их показывали постоянно. Когда Маркес работал в Мехико над романом, Мерседес их смотрела, муж, освободившись, посматривал краем глаза и подтрунивал над женой, но влияния они не могли не оказать.)
Итак, в Барселоне, одной из европейских интеллектуальных столиц, переполненной ещё свежими напоминаниями о всевозможных «измах» — анархизме, дадаизме, символизме, футуризме, кубофутуризме, модернизме, натуризме, эклектизме, конструктивизме, сюрреализме и т. д. и т. п., — Маркес умышленно, порой и «злонамеренно» создавал сложную конструкцию, требующую от читателя недюжинной литературной подготовки.
В ту пору, в конце 1960-х, много экспериментировали. Словно затеяна была игра: кто кого переусложнит, напишет такое, чтобы вообще никто так и не понял, не разгадал, что же на самом деле имел в виду автор. Кортасар «конструировал» один из самых усложнённых романов в истории литературы, даже не роман, а «гипотетическую структуру» — «62. Модель для сборки». Непростые для читательского восприятия, изощрённые романы писали, также находясь в Европе, и Фуэнтес — «День рождения», «Мексиканское время», и Льоса — «Ла Катедраль», и Астуриас — «Маладрон», «Страстная пятница», и Карпентьер — «Концерт барокко», «Превратности метода»… Кстати, «Превратности метода» кубинца Карпентьера вышли на год раньше «Осени Патриарха» Маркеса и продолжили ставшую традиционной для латиноамериканской литературы диктаторскую тему, с 1940-х годов разрабатывавшуюся в романах «Сеньор Президент» Астуриаса, «Великий Бурундун Бурунда умер» Саламеа, «Я, верховный» Роа Бастоса…
В Барселоне Маркес испытывал наслаждение от самого процесса работы. Вообще-то странно, по-маркесовски парадоксально то, что он поселился при диктатуре Франко в Испании, откуда свободомыслящие интеллектуалы, наоборот, бежали в Колумбию, Мексику, Францию, куда угодно. Впрочем, имеет право на существование и мысль, что при диктатурах, тоталитаризме и создаются великие произведения.
«— Я, латиноамериканец, оказался в исключительном положении, — рассказывал Маркес в Москве латиноамериканистам, — мне не довелось или почти не довелось жить при диктатуре. В это время в Латинской Америке просто не было подходящей для меня диктатуры, чтобы посмотреть, что это такое. И во многом из-за этого я поехал в Испанию, там была настоящая, старая диктатура одного человека. Ведь диктатура семейства Сомосы, например, не являлась в этом смысле старой, она передавалась как бы по эстафете. В Испании оказалось не так просто писать по памяти о Латинской Америке. Но в то же время чуть ли не ежедневно происходило нечто такое, что обогащало роман. Скажем, я написал эпизод, в котором жена диктатора становится жертвой покушения. Её автомобиль оказался неисправен, она с сыном отправляется на рынок на машине мужа, под которую заложен динамит, и, когда приезжает, происходит взрыв — машина взлетает над рынком. И вдруг утром открываю газету и читаю, что то же самое произошло в действительности. И выходила у меня прямо-таки фотографическая иллюстрация к газетному сообщению о теракте. А писатель, имея, конечно, право использовать реальные события, обязательно должен проделать литературную переработку».
И Маркесу пришлось сочинить новую сцену, несомненно, к лучшему, потому что история с собаками, которых специально натаскивали, чтобы они разорвали Летисию Насарено на рынке, — одна из сильнейших в романе, по драматизму сопоставимая с классической сценой у Достоевского в «Братьях Карамазовых».
«Это была дьявольская кровавая вакханалия, круговерть чудовищной смерти, клубок собачьих тел, из которых на краткий миг с мольбой простирались руки то Летисии, то мальчика; но очень быстро обе жертвы превратились в куски с жадностью пожираемого мяса; и всё это происходило на глазах у рыночной толпы, на глазах сотен людей; лица одних были искажены ужасом, другие не скрывали злорадства, а кто-то плакал от жалости…»
Обратим внимание на перекличку (не по смыслу, но по накалу) с рассказом брата Ивана Карамазова, в котором также фигурирует генерал, своего рода патриарх:
«Ну вот живёт генерал в своём поместье в две тысячи душ. <…> „Почему собака моя охромела?“ Докладывают ему, что вот, дескать, этот самый мальчик камнем в неё пустил и ногу зашиб. „А, это ты, — оглядел его генерал, — взять его!“ Взяли его, взяли у матери… Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребёночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть… „Гони его!“ — командует генерал. „Беги, беги!“ — кричат ему псари, мальчик бежит… „Ату его!“ — вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребёнка в клочки!..»
«— Однажды, когда в очередной раз застопорилось, — рассказывал Маркес, — и я не знал, как дальше писать „Осень Патриарха“, случайно на книжном развале на Рамбле я купил „Охоту в Африке“ с предисловием Хемингуэя. Меня заинтересовало, что написал Хемингуэй к такой книге. Предисловие оказалось не слишком интересным, но, раз уж взял в руки книгу, я стал читать и про охоту, и про нравы слонов. И вот, изучая нравы, повадки, даже особенности экскрементов слонов, я понял, в чём моя ошибка и как мне дальше писать. То есть — неожиданно нашёл ключ к характеру и поведению героя…»
Испания и вообще Европа питала, обогащала книгу реальным жизненным содержанием. Именно реальным. Каким-то европейски стабильным. Всё у него теперь было, недостатка ни в чём не испытывал. Почти ежедневно счёт в банке пополнялся. Жизнь текла размеренно и респектабельно. Друг Плинио так вспоминал о Маркесе в Барселоне:
«Хорошо известно, что каталонская буржуазия наложила на Барселону свой отпечаток. Весь город дышит их цепким коммерческим практицизмом, успехом и дымом их дорогих сигар. Барселона — царство предприимчивых, активных, мажорных людей, одетых в отменно сшитые костюмы, посещающих самые дорогие рестораны, офисы банковских воротил, концертные залы, в которых выступают „звёзды“ первой величины. Их также можно часто встретить на шикарных пляжах Коста-Бравы, где они любуются голубой далью Средиземного моря или купаются около своих больших белоснежных яхт, ни на секунду не переставая думать о новых выгодных сделках. <…> Барселона не годится для писателей, которые только начинают оттачивать своё перо, — там они рискуют быть раздавленными, в лучшем случае они получат работу корректора, станут вычитывать гранки или будут переводчиками. Издатели — всюду, но в Барселоне особенно — даже не принимают рукописи к рассмотрению только потому, что авторы их неизвестны. А вот для писателя с именем Барселона — место идеальное! Мало того что она является столицей издательского испаноязычного мира и полна разнокалиберных интеллектуалов и художников всех мастей, сияющих и сверкающих, как морская пена на солнце, — именитого там всюду приглашают, окружают вниманием, заботой, обслуживают по высшему классу, рекомендуя, если у него возникает желание, рестораны, где подают лучших устриц и другие искусно приготовленные дары моря, лучшую испанскую ветчину и самое выдержанное изысканное вино; ателье, где на заказ шьют великолепные рубашки и пиджаки из замши и кашемира; ночные клубы, где показывают высшего разряда и самый откровенный стриптиз, и лучший дом терпимости на бульварах Рамблас с юными девочками и мальчиками.
…По тому, как новые друзья рассаживались вокруг знаменитого писателя, как вдруг шумно начинали расхваливать какую-нибудь вещицу или одежду, недавно им купленную, и как громко дружно хохотали над плоскими шутками, порой срывавшимися с его языка, я начинал ощущать, что окружавшая его атмосфера, прежде мне незнакомая, полна той тонкой придворной лести, какой в своё время были окружены монархи Версаля. Кинозвёзды и режиссёры, оперные певицы и певцы, театральные светила, бизнесмены, издатели всех мастей, даже высшие правительственные чиновники — вот те люди, которые теперь окружали Габо».
Седьмого октября 1967 года Че Гевара записал в своём дневнике: «Переход был очень утомительным, и мы оставили за собой многочисленные следы в каньоне, по которому проходили. Поблизости не было никаких домов, но имелись крохотные клочки посадок картофеля, орошавшиеся с помощью канав, отходивших от одного из ручьёв…»
По радио сообщили, что боливийская армия окружила партизан между Рио-Гранде и рекой Асеро, и на сей раз это было правдой… Внезапно партизаны, измученные и израненные, увидели скалу, перегородившую им путь, и разом остановились. В гребне скалы имелась пятифутовая расщелина, через которую им необходимо было пробраться, а под ней — яма, полная ледяной воды. Аларком, один из партизан, вспоминал потом: «И Че смотрел на нас. Никто не желал первым совершить попытку взобраться на эту скалу. Человек — не кошка. Тогда Че сам полез, цепляясь пальцами за мельчайшие выступы…»
Барселона конца 1960-х оказалась лучшей «мастерской» для Маркеса. Своему литературному агенту Кармен Балсельс он признавался, что для него даже странно: говорят кругом по-испански, а на него внимания никто не обращает, тогда как дома, в Латинской Америке, глазеют, пальцем тычут: «Вон тот, который…» Счастливая Кармен смеялась, говоря, что быстро он привык к купанию в лучах славы.
Смеяться было отчего: её карьера понеслась в карьер. Почти одновременно с французским издательством и итальянское ведущее издательство «Фельтринелли» подписало с Кармен контракт на издание пяти книг Маркеса, а американское «Харпер и Роу» заказало перевод «Ста лет одиночества» лучшему переводчику. За несколько месяцев она подписала десятки контрактов. Долгое время оставалась «неприступной» Западная Германия, где четыре крупнейших издательства — во Франкфурте, Кёльне, Гамбурге и Мюнхене — упорно отказывались издавать роман на немецком. Но после информации о фантастических продажах по всему миру и получении Маркесом самых престижных премий «пала и Германия» — в лице издательского дома «Киепенхеур».
Маркес жаловался жене Варгаса Льосы (Льоса с супругой переехали в Барселону вслед за четой Маркесов и поселились в пяти минутах ходьбы, что в конце концов привело к мордобитию, но об этом позже) на то, что популярность, шумиха, вся эта суета, горы писем, в том числе от сумасшедших, то звезду его именем предлагают назвать, то остров пытаются продать или обменять на будущую книгу, то присылают свои фотографии в голом виде, умоляют переспать, — всё это выматывает и забирает ужасно много времени. Раскачиваясь в гамаке в саду за домом Маркеса, Патрисия, смеясь, говорила, что ничего в этом ужасного не видит, он становится похож на его героя-полковника в романе, которому приводили дочерей, чтобы он спал с ними. Интересовалась, как продвигается новый роман о диктаторе. Маркес признался, что, написав бо́льшую часть, отвлёкся — может, и под влиянием этих тысяч идиотских писем, и пишет рассказы, чтобы объединить в сборник под названием «Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и её бессердечной бабке». Патрисия спросила, та ли это история, вкратце описанная в романе «Сто лет одиночества», — про бабку, которая продавала внучку солдатам, грузчикам и циркачам, — и насколько она автобиографична, заходил ли он сам к девочке, отстояв очередь. Высказала уверенность, что заходил, настолько всё реально описано.
«Теперь я должен был, — признавался Маркес в одном из барселонских интервью, — доказать сотне тысяч неизвестных мне людей, раскупивших „Сто лет одиночества“ меньше чем за год, что эта книга не была, как выразился один критик, счастливой случайностью… и что у меня ещё хватает горючего для других книг». В предисловии к одному из первых сборников Маркеса, вышедших в 1970-х годах в СССР, известный советский исследователь творчества Маркеса и переводчик Лев Осповат писал: «Первым, что осознал он, обратившись к уже давно возникшему замыслу романа о латиноамериканском диктаторе, была необходимость решительно преодолеть инерцию того стиля, который он так долго искал, вынашивая предыдущую книгу. „Я понял, что нужно полностью разрушить этот стиль, зайти с другой стороны. Как же это сделать? Надо начать с нуля. Как начать с нуля? Я буду писать детские рассказы“. Рассказы, которые стал писать Гарсиа Маркес (они вошли в книгу под заглавием „Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и её жестокосердной бабке“), трудно назвать „детскими“ — они рассчитаны на достаточно искушённого читателя. Но и автор по-своему прав: мы встречаемся в этих рассказах с такой детской чистотой воображения, населяющего мир самоценными чудесами, а порой и с таким мажорным преображением действительности, каких у Гарсиа Маркеса ещё не бывало…»
В основу «детской» (мы помним, Маркес уже брался за «детскую» литературу) «Невероятной и грустной истории…» положен эпизод из «Ста лет одиночества» — судьба девочки, по неосторожности которой сгорел дом, где она жила с бабушкой.
«…Когда бабка окончательно и бесповоротно убедилась, что в груде обгорелых обломков нет ничего путного, она посмотрела на внучку с самым искренним состраданием.
— Бедная моя детка, — вздохнула она, — тебе до конца твоей жизни не расплатиться со мной за такие убытки.
Эрендира начала расплачиваться в тот же самый день, когда под назойливый шум дождя бабка свела её к хилому и раньше времени овдовевшему лавочнику; его хорошо знали в пустыне как большого охотника до нетронутых девочек, за которых он платил не скупясь. На глазах у невозмутимой бабки скороспелый вдовец с научной взыскательностью осмотрел Эрендиру, оценил упругость её ляжек, величину грудей, диаметр бёдер. И пока не подсчитал в уме, чего она стоит, не проронил ни слова.
— Она ещё совсем зелёная, — произнёс он, — у неё грудки острятся, как у сучки.
Он поставил Эрендиру на весы, чтобы цифры подтвердили его правоту. Девочка весила сорок два килограмма.
— Красная цена ей сто песо, — сказал вдовец.
Бабка возмутилась.
— Сто песо за такую молоденькую целочку! — вскричала она. — Ну, любезный, у тебя, оказывается, нет никакого уважения к добродетели!..»
Если учесть, что впервые публиковалось это в одном из самых академических издательств СССР — «Прогресс», то становится очевидным: Осповат был прав, говоря о «детской чистоте воображения»:
«Бабка велела Эрендире идти с лавочником, и тот повёл её за руку в складское помещение, точно первоклассницу в школу.
— Я подожду тебя здесь, — сказала старуха.
— Хорошо, бабушка, — сказала Эрендира.
…При первой попытке вдового лавочника Эрендира заорала по-звериному и рванулась в сторону… Вдовец взял её под лопатки, не дав встать на ноги, ударом под дых повалил в гамак и так прижал коленкой, что она не смогла пошелохнуться. <…> Когда в посёлке не осталось ни одного мужчины, готового заплатить хоть самую малость за любовь Эрендиры, бабка повезла её на грузовике в края контрабандистов. <…> Бабушка обмахивалась веером, восседая на своём троне, — ей будто и дела не было до всей этой ярмарки. Единственное, что её интересовало, — это порядок в очереди клиентов и правильность суммы, которую она брала за вход к Эрендире… принимала в доплату образки святых, семейные реликвии, обручальные кольца — словом, всё, что было из золота, которое она пробовала на зуб, когда оно не блестело…
Сержантик вошёл внутрь, но тут же вышел, потому что Эрендира взмолилась, чтоб он позвал бабку. Бабка повесила на руку корзину с деньгами и скрылась в походной палатке, где было тесно, но опрятно и прибрано. В глубине на раскладушке пластом лежала измученная и грязная от солдатского пота Эрендира. Её била мелкая дрожь.
— Бабушка! — зарыдала она. — Я умираю…
— Да там всего ничего. Какой-нибудь десяток солдат.
Эрендира не заплакала, нет, она завыла, как загнанное животное… Когда Эрендира затихла, бабка вышла на улицу и вернула сержантику деньги.
— На сегодня всё, ребята! — сказала она. — Завтра в девять — пожалуйста!
Солдаты и гражданские, сломав очередь, разразились угрозами. Но бабка взмахнула своим жезлом и дала им решительный отпор.
— Ах вы изверги! Аспиды ненасытные! — надрывалась она. — Вы что думаете, она у меня железная? Вас бы на её место! Христопродавцы! Кобели поганые!..»
Об этой сцене, прочитанной Маркесом Патрисии, жене Льосы (под настроение Маркес охотно читал свою прозу вслух, чтобы «обкатать» на слушателях), она, Патрисия, сказала, что если бы не «образки святых», «семейные реликвии», если бы не эти «Аспиды ненасытные!», «Христопродавцы!», то было бы в духе секс-шоу на Рамбле. А так рассказ — как всё у Габо — не пошл и потрясающ. Но не про бедную, конечно, девочку, которую бабка укладывает в постель с мужиками, ведь не случайно он сравнивает купающуюся бабку с «белой самкой кита», что ассоциируется с Белым китом из романа Мелвилла «Моби Дик», где кит олицетворяет мировое зло, так что это про всех, какие к чёрту девочки! Маркес оценил редкое сочетание в женщине красоты и ума, Патрисия добавила, что прелестно сказано про бабушку: «И ни с того ни с сего, так, как поют только во сне, она пропела эти горькие для неё строки:
Господи, Господи, верни мне невинность,
Чтоб насладиться его любовью, как в первый раз.
И только Улисс заинтересовался бабушкиными печалями…»
Непростой, многозначный и многослойный рассказ, точнее, повесть Маркеса. Даже — короткий роман-драма, со множеством живых, неповторимых, «со своим ДНК» героев, перипетий, а главное (что Пушкин считал главным в прозе) — мыслей… Чрезвычайно интересен, сложен и даже в чём-то «поэтичен» образ бабушки, предсказывающей вконец истерзанной тысячами мужчин внучке:
«Ты станешь великой госпожой, — обратилась она к Эрендире. — Родоначальницей, которую боготворят те, кому она покровительствует, и почитают высшие власти. Капитаны будут слать тебе открытки со всех концов света».
Недаром «Эрендира» вызвала бурную дискуссию в прессе и неоднократные попытки экранизации. (В Париже на улице Сен-Дени, где располагались десятки секс-шоу, эротических театров, кинотеатров и т. п., мне довелось посмотреть в одном из заведений, где хозяином был иммигрант из Колумбии, порнопостановку, в которой блеснула «бессердечная бабка» Эрендиры — актрисе сокрушительных форм аплодировали, что нечасто случается на Сен-Дени и Пигаль.)
«Невероятная и грустная история…» развёртывается в целую притчу «о мытарствах души человеческой, — подметил в 1979 году Осповат, — о власти и покорности, о любви и бунте. Самая грубая и площадная проза (чего стоят одни только вымокшие от пота простыни, на которых Эрендира отрабатывает свой долг!) органически срастается со сказочной феерией, причём соединительной тканью служит всепроникающий юмор. <…> Даже любви, ворвавшейся вместе с юным и самоотверженным Улиссом в горестную жизнь Эрендиры, не суждено вызволить девушку из-под власти злых старухиных чар. Стоит заметить, что вообще в чудотворном мире Гарсиа Маркеса, кажется, одна лишь любовь неспособна творить чудеса. Избавление приходит слишком поздно и покупается слишком дорого — Улисс вынужден своими руками зарезать старуху, и тяжесть этого убийства он не в силах снести. А ожесточившаяся Эрендира, сняв с убитой жилет с зашитыми в нём золотыми слитками, убегает неведомо куда…»
В сборник, над которым Маркес работал с 1961 года и почти всё время пребывания в Барселоне (параллельно с романом «Осень Патриарха»), кроме «Невероятной и грустной истории…» — вошли рассказы «Старый-престарый сеньор с огромными крыльями», «Море исчезающих времён», «А смерть всегда надёжнее любви», «Последнее плавание корабля-призрака», «Блакаман добрый, продавец чудес», «Самый красивый утопленник в мире».
«…Женщины не могли не заметить, что покойный встретил свою смерть с достоинством, — в его лице не было выражения одиночества, столь частого у погибших в море, как не было и отвратительного убожества, отличающего речных утопленников…» Один из наиболее философских рассказов (у Маркеса все философские, но в этом сборнике — в особенности), рассказ-поэма. Сюжет рассказа «Самый красивый утопленник в мире», как обычно, незамысловат: жители селения обнаружили на берегу утопленника. Философия заключается в самом простом, казалось бы, но неизбывном, неиссякаемом, как самая жизнь, — женской мечте о Мужчине.
«Мало-помалу женщины очистили покойника от наслоений, и, когда он предстал перед ними в первозданном виде, у всех перехватило дыхание. Это был самый высокий, самый красивый и самый мужественный мужчина из всех существующих на свете… Женщины тайком сравнивали усопшего со своими мужьями и с грустью понимали, что он способен был в одну ночь сделать то, чего их мужьям не дано было сделать за всю жизнь, и они разочаровывались в глубинах своих сердец и раз и навсегда отвергали мужей как немощных и ни на что не годных. Забыв обо всём, они блуждали в трепетных рощицах своих фантазий…»
…Всего было в достатке у Маркеса. Но он почувствовал, вернувшись к роману «Осень Патриарха», что не хватает антильской поэзии. И тогда он отложил книгу в сторону и улетел на Антильские острова, которые объездил, остров за островом, останавливаясь, где нравилось, отдавая должное своему более чем завидному материальному положению.
Напоённый антильской музыкой и поэзией, Гарсиа Маркес продолжал работу.
«Представляю, сколько сложностей было у переводчиков „Осени Патриарха“, — признавал он позже. — Книга насыщена стихами карибских народов: там есть кубинские песни, мексиканские и одна пуэрто-риканская. И это сделано сознательно, это своего рода литературная игра, доставляющая автору удовлетворение. Кроме того, она вся наполнена поэзией Рубена Дарио. Когда работал, я думал: какой поэт был бы типичным для эпохи великих диктаторов, которые правили подобно феодалам периода упадка? И таким поэтом, вне всяких сомнений, был никарагуанец Рубен Дарио».
В романе «Осень Патриарха» более двадцати пяти эпизодов, ситуаций, так или иначе заимствованных у Дарио, — это помимо того, что в романе действует и сам поэт как персонаж. «Присутствие личности и творчества Рубена Дарио подтверждает слова Гарсиа Маркеса о том, что именно этот роман содержит в себе наибольшее количество автобиографических моментов», — считает Сальдивар.
Роман о диктаторе тоже в общем-то с простым внешним сюжетом — Патриарх умер, народ вошёл во дворец и увидел, как он жил, а он вроде бы и не умер, но всё-таки умер, — сам по себе напоминает поэму об одиночестве во власти. Сочинял его Маркес, как пишут стихи, слово за словом, даже «букву за буквой». И бывали недели, когда удавалось написать только одну фразу, один абзац.
«Знаете, какая у меня была проблема? — признавался Маркес в одном из интервью. — Обычные фразы и даже диалоги у меня выходили в александрийском стиле или в десятистопнике. И мне пришлось потом разбивать и александрийский стиль, и десятистопник, чтобы этого не было заметно. При появлении Рубена Дарио, особенно во время его выступления, когда он читает стихи, в мой текст вкрапливается строка — los claros clarines (звонкие трубы). В этом изюминка».
«— В этой книге, Габо, ты позволил себе полную свободу, — говорил ему Плинио Мендоса. — Ты вольно обращался с синтаксисом, с категорией времени, даже с географией, а кое-кто утверждает, что и с историей… Однажды ты вообще назвал роман о диктаторе своей зашифрованной биографией. Но это странно и является скорее материалом для психоаналитика.
— Почему? Одиночество писателя схоже с одиночеством во власти…»
Маркес часто бывал в ту пору и в Париже. «У него была светлая, просторная и тихая квартира на бульваре Монпарнас, — вспоминал Мендоса. — Стены были выкрашены в светлые тона, повсюду чувствовались достаток, высокий уровень качества жизни и вкус: тёмно-коричневые английские кожаные кресла, гравюры супермодного Вильфредо Лама, роскошный стереопроигрыватель, всегда свежие жёлтые розы в хрустальных вазах. „Они приносят удачу, Плинио“… Теперь, кажется, он намного лучше, чем раньше, разбирается в хорошей живописи и музыке, ценит красивых женщин и шикарные отели, знает толк в очень дорогих шёлковых рубашках, эксклюзивной обуви, винах, сортах сыра, устрицах под острым индийским соусом, чёрную икру предпочитает красной. Его новые знакомые и приятели — только известные и состоявшиеся люди, неудачников нет: политики, режиссёры, кинозвёзды или обыкновенные мультимиллионеры, которые могут позволить себе роскошь иметь в друзьях знаменитость, так же, как они покупают квартиру или шиншилловую шубу любовнице. Но он не теряет из виду и старых друзей, с которыми когда-то пил дешёвое вино в борделях. Теперь он расплачивается по счетам. „Шампанского?“ — спрашивает он и делает это не из хвастовства и не потому, что питает слабость к „Вдове Клико“ или „Дом Периньон“…»
Утром 8 октября 1967 года в Ла-Игуэре Эрнесто Че Гевара решает принять бой. Казалось, удастся прорваться через кордон. Но получил пулевое ранение в правую ногу, чуть выше лодыжки. Тут ещё одна пуля разбила приклад его карабина «М-2», а другая пробила дыру в берете. Он был вынужден отступить назад в ущелье, а группа рассеялась.
В 14.30 солдаты роты «В» батальона рейнджеров (конная полиция) в ущелье Куэбрада-дель-Юро увидели, как на уступе холма появился партизан, тащивший на себе раненого. Рейнджеры прицелились. «Не стреляйте! — послышался голос (по одной из многочисленных версий). — Я Че Гевара и сто́ю для вас больше живым, чем мёртвым». Его схватили и повели. Едва держась на ногах, увидев раненых, он сказал, что является доктором, и предложил свою помощь. Но получил удар прикладом. Его привели в полуразрушенное здание школы, где продержали всю ночь и где получен был приказ из ЦРУ о его казни. В споре за право убить Че Гевару короткую соломинку вытянул солдат боливийской армии Марио Теран. Чтобы инсценировать, что Че погиб в бою, а не казнён без суда и следствия, Терану было приказано начать с ног и ни в коем случае не повредить лица его для последующей идентификации. Теран, коротышка ростом 150 сантиметров, выпив бутылку виски, взял «М-2» и вошёл к нему. Что-то сказал. «Что ты волнуешься? — ответил Че. — Ты же пришёл убить меня». «Я не мог заставить себя выстрелить, — вспоминал Теран. — И тогда этот человек сказал мне: „Стреляй, трус, ты убьёшь мужчину“. Я отступил к двери, закрыл глаза и выпустил первую очередь. Он упал на пол с перебитыми ногами. Он корчился, обливаясь кровью. Я собрался с духом, выпустил вторую очередь и поразил его в руку, плечо и сердце». В комнату вошли сержант и другие рейнджеры и стреляли в уже бездыханное тело. Военный хирург ампутировал ему руки…
Но подробности станут известны миру позже. А в тот день, 9 октября 1967 года, точнее, накануне ночью, Маркес перечитывал рассказ Кортасара «Воссоединение» с эпиграфом из книги Эрнесто Че Гевары «Горы и равнина»: «Я вспомнил старый рассказ Джека Лондона, в котором герой, прислонившись к дереву, готовится достойно встретить смерть».
— Безусловно, кубинская революция, а в особенности судьба Че Гевары стали катализатором «бума» латиноамериканской литературы, — говорил мне в интервью в Гаване Кортасар. — И дело не в так называемом экспорте революции, в троцкизме и тому подобном — он, Че, будто разбудил задремавшее после страшных войн человечество. Трагичной и прекрасной своей судьбою, своей мученической, жертвенной гибелью показал или напомнил, что существуют и другие, вечные темы и вечные ценности, ради которых принимают смерть… Не погибни он в горах Боливии — и всё могло сложиться иначе: не было бы и 68-го года, поколением которого нас называли. Ведь и прежде выходили первоклассные романы латиноамериканцев… Че взывал к протесту, он стал знаменем нового, свежего, смелого!..
Вскоре после гибели Че Гевары Кортасар опубликовал в журнале «Каса де лас Америкас» письмо и стихотворение «Че», в котором рассказывалось о том, как хотелось ему плакать и кричать от боли: «Че умер, мне осталась только тишина…» Первая строфа заканчивается строчкой, которая содержит в себе смысл стихотворения: «Был брат у меня».
Когда тело Эрнесто Че Гевары было выставлено напоказ боливийскими властями, людей шокировали широко раскрытые зелёные глаза на мёртвом лице. Ночью в домишках окрестных деревень зажглись свечи. Крестьяне, посчитав его святым, обращались к нему: «San Ernesto de la Higuera», прося «святого Эрнесто» о милости. Очевидцы утверждали, что никто из мёртвых не был так похож на Иисуса Христа.
С приходом в январе 1968 года к руководству Коммунистической партией Чехословакии Александра Дубчека Чехословакия начала демонстрировать всё большую независимость от СССР. Политические реформы Дубчека и его соратников, которые стремились создать «социализм с человеческим лицом», не представляли собой полного отхода от прежней политической линии, как это было в Венгрии. Но при Дубчеке была существенно ослаблена цензура, повсеместно проходили свободные дискуссии, началось создание многопартийной системы. Было заявлено о стремлении обеспечить полную свободу слова, собраний и передвижений, строгий контроль над деятельностью органов безопасности, облегчить возможность организации частных предприятий и снизить государственный контроль над производством. Кроме того, планировались федерализация государства и расширение полномочий органов власти субъектов — Чехии и Словакии… Период политического либерализма в Чехословакии закончился уже через несколько дней, с вводом в страну более трёхсот тысяч человек и около семи тысяч танков стран Варшавского договора в ночь с 20 на 21 августа.
В Хельсинки состоялась демонстрация против ввода войск в Чехословакию. Со стороны Запада последовала лишь устная критика — в условиях ядерного противостояния западные страны были неспособны что-либо противопоставить советской военной мощи в Центральной Европе. В Советском Союзе протестовали некоторые представители интеллигенции. В частности, 25 августа 1968 года на Красной площади прошла демонстрация в поддержку независимости Чехословакии. Несколько демонстрантов развернули плакаты с лозунгами «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия!», «Позор оккупантам!», «За вашу и нашу свободу!». В самой Чехословакии в знак протеста произошли акты публичного самосожжения, в частности студентами Карлова университета Яном Палахом и Яном Зайицем.
В Чехословакии результатом стала большая волна эмиграции (около трёхсот тысяч человек). Подавление Пражской весны усилило разочарование многих представителей западных левых кругов в теории марксизма-ленинизма и способствовало росту идей «еврокоммунизма» среди руководства и членов западных коммунистических партий — впоследствии приведшему к расколу во многих из них. Раскол произошёл и в среде интеллигенции. По «разные стороны баррикад» оказались с одной стороны Сартр, Борхес, Варгас Льоса, написавший гневную статью по поводу вторжения в журнале «Маски», Доносо, Бовуар, Моравиа, Гойтисоло, Грасс, Пазолини, Фуэнтес, Кабрера Инфанте — и с другой стороны, например, наш герой и Кортасар. Но позже Маркес признался: «Мир рухнул для меня, когда я узнал о советском вторжении в Чехословакию. Но теперь думаю: нет худа без добра; я понял, что мы все живём между двумя империализмами, в равной степени беспощадными и алчными. И в каком-то смысле это освобождение сознания. Меня потрясло, что по степени цинизма советские даже обошли гринго».
Хотя публично по поводу подавления Пражской весны Маркес не высказался. Так же, как и по поводу происходящего на Кубе, в частности ареста по обвинению в контрреволюционной деятельности и, по некоторым данным, пыток в гаванской тюрьме поэта Эберто Падильи и его жены, поэтессы Белькис Куса Мале. Куба вообще стала камнем преткновения, эдаким Рубиконом. Роман с Кубой Маркеса — пожалуй, самый загадочный из его романов в стиле магического реализма. Некие «тонкие властительные связи» соединяют его на протяжении десятилетий с «антильской красавицей». И Кортасар, утончённый интеллектуал-эрудит, с первого взгляда влюбился в Остров Свободы, в его молодых вождей-барбудос. «Я тебе откровенно скажу, — писал он литератору Блэкборну, — не будь я уже стар для подобных вещей и не люби я так сильно Париж, я бы вернулся на Кубу, чтобы быть с революцией до конца».
Говорил он подобное, напомню, и автору этих строк в Гаване. Но суть отношений с кубинским правительством и Кортасара, и Маркеса так и останутся, возможно, тайной. Повторюсь, некоторые диссиденты в Гаване договаривались до того, что Куба якобы щедро финансировала их лояльность и поддержку, что, впрочем, весьма маловероятно — скажем, Маркес после всемирного фурора «Ста лет одиночества» сам мог кого и что угодно финансировать. Но факт остаётся фактом. Кортасар, например, даже согласовывал с кубинскими властями — чаще всего в лице литератора, общественного деятеля, приближённого к высшему руководству Кубы Фернандеса Ретамара, — саму возможность публикации в легендарном американском журнале «Life» своего интервью. (Что было весьма странно, если не сказать большего: мне доводилось в Гаване встречаться с этим Фернандесом Ретамаром — обыкновенный партийный функционер, похожий на одного из многочисленных лауреатов-секретарей Союза писателей СССР тех лет.)
В конце 1968 года, на волне всемирного интереса к Латинской Америке, когда среди молодёжи считалось чуть ли не позором не знать, кто такой Че, не носить майку с изображением Че Гевары или берета со звездой «а-ля Че», журнал «Лайф» обратился к Кортасару, известному и модному — особенно среди «продвинутой», «левой» молодёжи — писателю, с предложением взять у него интервью по поводу публикации новых произведений. Первая реакция была негативной: никаких отношений с Соединёнными Штатами, — какого чёрта! (Незадолго до этого Кортасар, возможно не без влияния Гаваны, отказался от приглашения прочесть курс лекций в Колумбийском университете в США.) Но тут же он подумал о возможностях, которые это интервью ему даст: он сможет высказать своё мнение по многим важнейшим вопросам, в том числе по позиции мирового империализма в отношении Острова Свободы. И Кортасар, поразмыслив, решил согласиться при условии, если ему будет предоставлена возможность тщательно просмотреть и в случае необходимости скорректировать текст перед отправкой в печать. Редакция журнала, в то время одного из наиболее влиятельных в мире, в недоумении (ни Уинстон Черчилль, ни Джон Кеннеди, ни Элвис Пресли не ставили подобных условий) согласилась, работа над публикацией началась. (Журналисты «Лайфа» вспоминали, что Кортасар отстаивал буквально каждое своё слово, так или иначе работающее на кубинскую революцию.)
После гибели Че, студенческих волнений в мае 1968 года в Париже и во всей Европе, подавления Пражской весны позиции Кортасара и Маркеса всё более сближались. 1968 год сыграл важнейшую, ещё до конца не исследованную роль в новейшей истории, и писателей латиноамериканского «бума» называли «поколением 68-го года». (Кроме Праги и Парижа — убиты Мартин Лютер Кинг, Бобби Кеннеди, Энди Уорхол, мексиканской армией расстреляны сотни бастующих рабочих накануне Олимпиады в Мехико…)
Вскоре после волнений во Франции — «Видишь витрину для богатых — бери булыжник и действуй! Видишь дорогую машину — бери „коктейль Молотова“ и действуй!..» — Гарсиа Маркес побывал в Париже и активно расспрашивал очевидцев недавних событий, от таксиста до министра. Но особого впечатления на него, бывалого латиноамериканца, эти рассказы не произвели, сложилось впечатление, что ничего серьёзнее громкой ругани и махания кулаками не было. Да и сам Париж, с кое-где разобранной ещё брусчаткой, людный, шумный, многоголосый, на этот раз разочаровал.
«Друг мой! — писал он своему старому верному другу Мендосе. — Нашего Парижа больше не существует, он неинтересен для меня, хотя и трудно в это поверить. Не ступить два раза в одну реку, и больше не будет того Парижа, который знали мы, — прошла молодость, да и сам Париж изменился… Я исторг из себя Париж, как застрявшую в ноге занозу…» И ещё в письме есть абзац, любопытный для нас, помнящих его роман в Париже в середине 1950-х с актрисой, некогда мечтавшей стать тореадором: «Судьба отвела мне роль тореадора, и я не знаю, как с этим совладать. Чтобы просмотреть перевод „Ста лет одиночества“, я был вынужден искать прибежища в доме Тачии. (Спрашивается почему, когда и квартира была своя шикарная, и полно отелей? — С. М.) Она теперь степенная дама, у неё чудесный муж, без акцента говорящий на семи языках. При первой же встрече у неё с Мерседес установились добрые дружеские отношения, направленные главным образом против меня».
В Барселоне, где Маркес жил при настоящей якобы диктатуре, многие считали его аполитичным. Хотя, конечно, это было не так. Романист Хуан Марсе поведал профессору Мартину, как в конце лета 1968 года ездил в Гавану в качестве члена жюри конкурса Союза писателей и деятелей искусств Кубы. Как только стало очевидно, что премия за лучшее поэтическое произведение будет присуждена контрреволюционному поэту Эберто Падилье, а театральная — ярому гомосексуалисту Антону Арруфату, членов жюри задержали на пять недель. Поили и кормили в «Ривьере» как на убой, обеспечивали лучшими девицами, но разрешения на вылет не давали. Жюри настояло на своём, премии вручили. (И задержка жюри положила начало изменению имиджа Кубы, которую до этого считали выбравшей умеренный либерально-социалистический путь развития.) Марсе вернулся в Барселону, в доме Кармен рассказал о своих злоключениях Маркесу. «Да, действительно, Падилья оказался провокатором и вообще извращенцем, психом, — вспоминал Марсе. — Но его книга была лучшей, и этим всё сказано… Как сейчас вижу Габо: красный платок на шее, ходит туда-сюда. Он был зол на меня, взбешён. Сказал, что я идиот, ни черта не смыслю в литературе и ещё меньше в политике. Политика всегда на первом месте. Пусть бы хоть всех нас, писателей, перевешали. Падилья — ублюдок, работающий на ЦРУ, и мы ни в коем случае не должны были присуждать ему премию!..»
В середине сентября Маркес нарочно задержался в Париже, чтобы дождаться возвращения из командировки Кортасара, с которым очень хотел познакомиться лично. Об их знакомстве мне рассказывал Кортасар в Гаване:
— Настроение у меня было препаршивейшее, тем более что ко всем удовольствиям 68-го я и с женой расстался. И вот Маркес — радостное, светлое пятно того года! И он, и Мерседес мне показались просто чудом! Мы гуляли по Парижу, ужинали, кажется, в «Куполе», поднимались как туристы на Эйфелеву башню, что оказалось впервые и для меня, и для них, говорили о литературе, он благодарил за поддержку романа, твердил, что с него причитается, все смеялись! О Кубе говорили, о том, что теперь и Льоса, и Доносо, и Гойтисоло, и Фуэнтес — по другую сторону баррикад, что, конечно, сознавать было больно. Мы с Габо обратились лично к Фиделю с просьбой не наказывать Падилью, а его за контрреволюцию уволили из «Каса де лас Америкас», могли тогда уже и посадить. Фидель не ответил, но Падилью не посадили, восстановили в должности.
В начале декабря 1968 года по приглашению Союза писателей Чехословакии Маркес с Кортасаром и Фуэнтесом совершили поездку в Прагу. (Через шестнадцать лет в своём пронзительном некрологе по Кортасару Маркес вспомнит, как в пражском отеле за завтраком Фуэнтес между прочим осведомился о значении рояля в джазовой музыке, а в ответ Кортасар прочитал им на эту тему и вообще о джазе и использовании его приёмов и законов в литературе потрясающую лекцию.)
Обратим внимание на закономерность: Маркес, как правило, оказывается на месте событий после их окончания. Так было в Венгрии в 1956-м, в Париже и Праге в 1968-м, так будет и впоследствии… Некоторые, в том числе и те, у кого он учился, например, Хемингуэй, стремились под пули и мины… Но, может быть, по большому счёту Маркес прав, считая, что у писателя-романиста и у репортёра из «горячих» точек — разные задачи?
Хулио Кортасар в 1968-м в Париже был на баррикадах антиголлистов, которых полиция пыталась усмирить с помощью слезоточивого газа, находился среди толпы, закидывавшей камнями фургоны с эмблемой органов безопасности (CRS) в Латинском квартале, участвовал в романтическом захвате Сорбонны, предпринятом студентами под крики «Долой все запреты!» и «Живи настоящим!»…
Двадцать девятого апреля 1969 года по радио сообщили, что при загадочных обстоятельствах загорелся в воздухе и разбился вертолёт, на котором летел диктатор Боливии Рене Барьентос Ортуньо, в октябре 1967-го утвердивший приказ о казни Че Гевары.
Под объявлением об аукционе вещей, оставшихся от Че, — курительной трубки с остатками табака, наручных часов, носков и страниц дневника — газеты публиковали его последнее письмо родителям. Будто с того света.
«Дорогие старики! Я вновь чувствую своими пятками рёбра Росинанта, снова, облачившись в доспехи, я пускаюсь в путь… Считаю, что вооружённая борьба — единственный выход для народов, борющихся за своё освобождение, и я последователен в своих взглядах. Меня называют авантюристом, и, что ж, в этом есть доля правды. Но я из тех авантюристов, которые расплачиваются собственной шкурой, доказывая свою правоту. Может быть, я пытаюсь сделать это в последний раз. Я не ищу такого конца, но он возможен — и если так случится, примите моё последнее объятие. Я любил Вас крепко, только не умел выразить свою любовь. <…> Вспоминайте иногда этого скромного кондотьера XX века. Поцелуйте всех. Крепко обнимает Вас Ваш блудный и неисправимый Эрнесто».
(«Меня называют авантюристом…» Эти слова до сих пор украшают миллионы футболок во всём мире. Подсчитано, что «сувенирный» Че с 1967 по 2010 год принёс совокупного дохода больше, чем любая другая сувенирная продукция в мире.)
Газеты, особенно с утра, Маркес старался не читать, потому что это мешало работе. Он создавал, он ваял образ диктатора — и это оказалось самым трудным в романе, даже труднее, чем найти необходимые форму и стиль. Он отказался от первоначального замысла писать весь роман от первого лица, придя к выводу, что в таком случае как писатель будет связан языком персонажа и окажется как бы в смирительной рубашке. Затем он изобрёл свой метод: много лет подряд читая всё, что только можно было о диктаторах, — романы, свидетельства, письма, биографии, интервью, репортажи, он затем всё это откладывал и на какое-то время пытался забыть. А затем, на основе того, что знал и помнил, но что перемешалось, как игральные карты на столе, сочинял всё заново, стараясь не брать ни одного реального случая, а пользуясь «набором правил, составляющих механизм диктатуры». И в том числе и этот метод как бы подспудно диктовал язык и стиль повествования, его полифонию.
Он был невысокого мнения о романе-родоначальнике диктаторской темы в латиноамериканской литературе «Сеньор Президент» Мигеля Анхеля Астуриаса. Но справедливости ради заметим, что Маркес многим ему обязан и немало оттуда почерпнул — конечно, не впрямую, а творчески. Прежде всего — стихию звучащей в романе гватемальца речи: с первых слов и до финала Астуриас чуть ли не в каждой фразе нагромождает аллитерации и омонимы, сталкивает слова друг с другом, максимально использует их многозначность, вынуждая их сверкать и играть всеми возможными оттенками. Язык в романе «Сеньор Президент» — а написан он был в самом начале 1930-х годов, когда латиноамериканского литературного языка ещё никто «не слышал», — не является чем-то второстепенным, аккомпанирующим, напротив, постепенно, от абзаца к абзацу становится самостоятельной энергией, дающей поле высокого напряжения, в котором развивается сюжет. Народ, прозябающий и нищенствующий, задвинутый и задавленный, забитый и отстранённый, казалось бы, безмолвствует. Но если вслушаться, то услышим: от имени народа говорит сам вековой язык народный. Не этого ли добивался в своих упорных радениях Гарсиа Маркес? Парализованное страхом, бездеятельное общество у Астуриаса — обезличенный «коллективный герой». Не так ли и у Маркеса: «…тогда мы осмелились войти, и не было нужды брать приступом обветшалые крепостные стены, к чему призывали одни, самые смелые, или таранить дышлами воловьих упряжек парадный вход, как предлагали другие… и вот мы шагнули в минувшую эпоху и чуть не задохнулись в этом огромном, превращённом в руины логове власти, где даже тишина была ветхой, свет зыбким, и все предметы в этом зыбком, призрачном свете различались неясно; в первом дворе, каменные плиты которого вздыбились и треснули под напором чертополоха, мы увидели брошенное где попало оружие и снаряжение бежавшей охраны…»
Язык, стиль, тон были найдены и утверждены. С образом главного героя оказалось сложнее. Маркесу приходилось выступать первооткрывателем, эдаким Колумбом, потому как у того же Астуриаса, по сути, диктатор не выписан, видны лишь внешние атрибуты: орденская лента на чёрном платье, очки, седые усы, белые пальцы… С юношеских стихов и рассказов Маркес мечтал создать свой, сугубо собирательный, но достоверный, живой образ диктатора, ни на кого из реальных диктаторов не похожий и в то же время походящий на всех, воплощающих власть. Ту абсолютную власть, которая представляется большинству населения планеты наивысшим, чего только может достичь человек в своей деятельности, карьере, жизни.
— Это как пробка в воде, — рассказывал Маркес, — поднимается и поднимается вверх, а потом доходит до поверхности, и выше подниматься некуда. Всё, предел. И абсолютная власть — тоже абсолютный предел. А меня этот объект всегда интересовал с точки зрения писателя — то есть как кульминация в писательских поисках.
— Но многие классики не касались темы абсолютной власти.
— Назови их, попробуй. Все так или иначе касались — или власти, или стремления к ней: и Толстой, потому что у него Наполеон показан именно в абсолютной власти и её, кстати, одиночестве, и Достоевский, потому что Раскольников на преступление само идёт именно ради власти… А для латиноамериканской литературы это вообще постоянная и главная тема. Я полагаю, что каждый писатель, родившийся в Латинской Америке, рано или поздно сталкивается с искушением обратиться к диктаторской теме. Потому, что диктатор — это, может быть, единственный законченный типологический образ, который дала миру Латинская Америка. Одни страны могли бы дать и давали ковбоев и гангстеров, другие — искателей приключений, третьи — мистиков-философов… В Латинской Америке единственный персонаж, который реально дала наша история, — диктатор, прежде всего феодальный диктатор, не из современных. Современные диктаторы — технократы, что-то в них от «конструкторов», составленных из готовых деталей, от компьютеров… А те, феодальные, опирались ведь и на поддержку народа, ибо являлись отражением верований, их идеализировали и даже обожествляли, как Сталина, например, в СССР…
По свидетельству Осповата, в Испании тогда Маркес общался и с испанцами, вернувшимися на историческую родину из СССР, где жили при Сталине, и с советскими переводчиками, филологами, с Кивой Майданеком например. И всё время Маркес просил рассказывать ему анекдоты и разные случаи из жизни Иосифа Сталина. Читал воспоминания маршала Жукова и другие мемуары. И тогда, в процессе работы над «Осенью Патриарха», и позже Маркеса интересовал взгляд советских, российских исследователей — писателей, журналистов, драматургов — на власть имущих, он непременно знакомился с новыми книгами на эту тему, выходившими на понятных ему языках: испанском, французском, итальянском или английском.
«Я всегда говорил и повторяю, — утверждал Гарсиа Маркес, — что самые интересные, самые масштабные люди живут в России».
Многие годы общения, а затем и творческой дружбы связывают Маркеса с драматургом Эдвардом Радзинским, с которым он познакомился сначала как с драматургом, а затем — «глубоким и тонким писателем-исследователем исторических личностей, наделённых абсолютной властью».
«История — это воистину бездонный колодец, из которого мы, наверное, вечно будем черпать мудрость, глупость, полезный и бесполезный опыт, знания, массу открытий и так далее, — пишет Маркес в рецензии на произведения Радзинского. — Но история России — это особый колодец, полный мистики и чем-то напоминающий „русские горки“ (в России, как я недавно узнал, их, в отличие от всего остального мира, почему-то называют „американскими“). Меня в том убедили книги Эдварда Радзинского о Николае II и Сталине. С творчеством Радзинского я познакомился давно: на Международный кинофестиваль в Колумбии впервые привезли советское кино. Это был фильм „Ещё раз про любовь“, снятый по сценарию Эдварда. Впервые мы соприкоснулись с киноискусством Советского Союза. Фильм получил Гран-при фестиваля. А потом я видел пьесу Радзинского „Старая актриса на роль жены Достоевского“ в одном из парижских театров. Постановка мне очень понравилась и хорошо запомнилась, ибо великая русская культура, и особенно творчество Достоевского, всегда волновала меня, да и сама „анатомия“ спектакля показалась мне весьма необычной. Честно говоря, сначала меня удивило, что известный драматург решил так круто изменить жанр, стиль и обратиться к художественно-документальной прозе. <…>
Многие интересные моменты своего путешествия по СССР в 1957 году я вспоминал, читая книгу Радзинского „Сталин“. Главный персонаж советской истории, который по-прежнему занимает мои мысли, — Иосиф Сталин. С трудом укладывается в голове, насколько он был всесильным, насколько жители его древней загадочной страны верили в него. И это была какая-то ирреальная, невидимая власть: Сталина мало кто лицезрел воочию… Хрущёв был не таким, он был обычным земным человеком, который для советского народа олицетворял возврат к действительности. Вместо того чтобы раздувать свой „культ личности“, он ездил по деревням и колхозам и, выпив водки, запросто заключал пари с крестьянами, что сумеет подоить корову. И доил. Мне сложно представить Сталина, сидящего на табуретке и дергающего корову за вымя. Сталин создал собственную империю, которая не могла существовать без него. <…> Боюсь, русских мне не понять никогда. Конечно, чужая душа потёмки, но души россиян — просто кромешная тьма! Несмотря на то, что на дворе стояла „хрущёвская оттепель“, повсюду мне мерещился ехидно улыбающийся в усы грузин с неизменной трубкой в зубах… Я вспоминал своё посещение Мавзолея много лет спустя, в Барселоне, когда писал „Осень Патриарха“ — книгу о латиноамериканском диктаторе. Я придумывал всё так, чтобы этот диктатор был ни на кого не похож и одновременно имел черты всех каудильо нашего континента. Но есть в нём что-то и от Сталина — великого азиатского тирана, в том числе изящные женственные руки… Думаю, главное достоинство книги Радзинского в том, что в ней Сталин — не изваяние, не гигантская статуя у входа в Волго-Донской канал, а живой человек. Он сумел понять Хозяина… этого полуграмотного крестьянина из Гори, ослеплённого богатствами Кремля…»
Безусловно, и Сталин послужил прообразом Патриарха, и — даже в большей степени — сам автор, Гарсиа Маркес, в чём он многажды признавался:
«Будь то женщина или мужчина, плохой или хороший, сам автор — во всяком случае, у меня — является основой, сердце автора присутствует во всех персонажах. А уж на это наслаивается всё остальное».
И всё-таки представляется, что основным «материалом для ваяния» Маркесу послужили не он сам, не Сталин, а родные его латиноамериканские каудильо-диктаторы.
Как и при Сталине в СССР, простой народ в Латинской Америке в меньшей степени непосредственно страдал от преследований со стороны диктатора, чем политизированные, а значит, подспудно угрожавшие диктатуре слои — политики, военачальники, интеллигенция… Народу более всего была видна магия, которой обладал диктатор. По свидетельству доминиканки Минервы, похороны доминиканского диктатора Трухильо, например (который жесточайше расправился с её отцом, известным адвокатом, и матерью), вылились в апофеоз, в его обожествление. Кое-что Маркес взял от кубинца Батисты. Кое-что — от никарагуанца Сомосы-старшего, который изобрёл клетки с решёткой посредине, куда в одну половину помещали хищника, например ягуара, а в другую — политических заключённых; эти клетки стояли в саду дома старого диктатора, и люди, которые приходили к нему, видели их. Больше — от Хуана Висенте Гомеса, который был столь ярким диктатором, что «венесуэльцы не смогли устоять перед искушением и реабилитировали его как выдающегося венесуэльца». Иными словами — не забыв и не простив зверств Висенте Гомеса, его запредельной жестокости, всего того, что он натворил, они и по сей день стараются помнить и то, что «в характере этой личности было национальным».
«Потому что он, конечно, был наделён определённым обаянием, — едва ли не с симпатией, не с ностальгией (не по диктатору, конечно, но по времени, когда работал над своим Патриархом, по своей молодости в Барселоне) объяснял Маркес. — Отличался интуитивным умом, поразительной народной мудростью. Так что из всех, о ком я читал и слышал, меня более всего заинтересовал Висенте Гомес, и мой персонаж более всего походит на него».
На рубеже 1960–1970-х годов Карлосу Фуэнтесу пришла в голову мысль сделать книгу под названием «Отцы родины». Каждый известный латиноамериканский романист должен был написать о диктаторе своей страны. Отеро Сильва взялся написать о Хуане Висенте Гомесе, Кортасар хотел писать о судьбе Эвиты Перон, сам Фуэнтес — о мексиканце Санта-Ана, Карпентьер — о кубинце Мачадо, Бош — о доминиканце Трухильо, Роа Бастос — о докторе Франсиа, запершем Парагвай на замок и оставившем лишь окошечко для почты… А наш герой остался без «своего диктатора», хотя давно уже работал над книгой о диктаторе и неоднократно излагал замысел книги в печати. Он позвонил другу Карлосу по телефону, сказал, что тот поступает непорядочно. (Это тоже к вопросу о достойных восхищения взаимоотношениях между вершителями «бума».) План Фуэнтеса повис в воздухе, фундаментальный и единственный в своём роде цикл романов о диктаторах не состоялся, хотя кое-кто — Карпентьер, Бастос — продолжали свои сочинения, которые спустя время были опубликованы и имели успех.
Продолжал и Маркес, живя в Испании, которой правил генерал Франсиско Паулино Эрменехильдо Теодуло Франко Багамонде. После выхода романа «Осень Патриарха» на одной из встреч читатели спросили его о генерале Франко.
«— Нет, от Франко я ничего практически не взял в образ своего Патриарха, — отвечал Маркес. — Возможно, от самой Испании, от обстановки, в которой жила страна. А у самого Франко было крайне мало от Испании. Однажды я даже хотел попросить у него аудиенцию, чтобы посмотреть его вблизи, и наверняка получил бы её. Но я бы не смог объяснить, какого чёрта мне надо видеть Франко. Не мог же я сказать ему: знаете, я пишу сейчас книгу о сукине сыне и вот хотел бы…»
Как и многим творцам, Маркесу была свойственна энергия заблуждения. Нежелание, порой подспудное, на уровне инстинкта самосохранения художника, дабы не размывались, тем паче не меняли цвета устоявшиеся в сознании, целостные суждения, представления, вникать в глубинные перипетии. Некоторая даже боязнь объективности или объективизма (который, наверное, и в принципе невозможен). В отношении генерала Франко наш герой следовал в фарватере левых взглядов на историю Испании XX века, художественным выражением коих стал роман Хемингуэя «По ком звонит колокол», воспевший республиканцев, противников Франко. (Хотя и Хемингуэй сказал, например, об агенте Коминтерна Андре Марти: «У него мания расстреливать людей».)
Но почему-то кажется, что если бы Маркес, по своей, повторим, воле выбрав для жизни и творчества именно Испанию Франко, вник в суть испанской трагедии, в документы, свидетельства очевидцев и с той, и с другой стороны, постоял бы перед крестом в Valle de los Caidos (Долине павших) неподалёку от Мадрида, постоял в пятидесятикилометровой очереди испанцев, желающих проститься со своим почившим генералиссимусом, признававшим ответственность «лишь перед Богом и Историей»… то не ограничился бы «сукиным сыном». Зимой 2011 года мне довелось побывать в Долине павших. Смею утверждать, что нет на земле мемориала более величественного. Завораживающего. Возносящего. Его начали создавать по приказу Франко сразу после окончания гражданской войны. Вековые сосны, лиственницы, скалы. 150-метровый крест над вырубленной в скале базиликой, по величине превосходящей собор Святого Петра в Ватикане. Под крестом, который видно за пятьдесят километров, — Дева Мария, склонившаяся над Христом. Полумрак. Тишина. Пред алтарём плита с надписью: «Francisco Franco». Всегда свежие цветы. На стене высечено посвящение — как покаянная молитва: «Павшим за Бога и Испанию. 1936–1939». Всем павшим в братоубийственной войне.
Палмарианская испанская католическая церковь объявила генерала Франко святым. После завтрака с Франко назвал его святым и Сальвадор Дали — впрочем, это тоже, возможно, энергия заблуждения художника.
Тема Франко вновь и вновь возникала, пусть не впрямую, в «Осени Патриарха», в процессе его создания — и, как представляется, сама тень легендарного генералиссимуса придавала книге дополнительные тона и полутона, усложняла, углубляла её, делала более многозначной, европеизированной.
Посмотрев вышедший на экраны фильм «Че!» кинокомпании «XX век Фокс» с Омаром Шарифом в роли Че Гевары и Джеком Палансом в роли Фиделя, Маркес кричал Мутису по телефону, что они совсем в Голливуде обалдели и снимают полный бред! Альваро клялся, что не имеет к этой картине ни малейшего отношения, и тоже пришёл в ужас: чудовищные голливудские штампы, стереотипы, вопиющее незнание не только истории Че, но вообще Латинской Америки. Маркес говорил, что этот так называемый Че — какой-то фанатичный монах, начисто лишённый чувства юмора, и вообще маньяк, и Фидель у них тоже маньяк, к тому же алкоголик, и что эти янки их, латиноамериканцев, за полных идиотов держат! Мутис отвечал, что согласен и что в Каракасе, например, подожгли экран, а в Сантьяго-де-Чили после премьеры «Че!» вообще забросали кинотеатр бутылками с «коктейлем Молотова»!..
Четырнадцатого июля 1969 года, в День взятия Бастилии, по радио сообщили, что убит Онорато Рохас, предоставивший в 1967 году информацию, благодаря которой боливийскими войсками была устроена засада и погиб отряд соратницы Че Гевары Тани (Хайд Тамара Бунке Бидер по прозвищу Таня, немка, в прошлом агент секретной службы ГДР «Штази» и, по некоторым сведениям, КГБ СССР). Рохас был застрелен на своём ранчо, подаренном ему в награду «за Че» президентом Рене Барьентосом, двумя выстрелами в голову.
В начале 1970 года «Сто лет одиночества» во Франции был признан лучшим иностранным романом. В высшей степени консервативная лондонская газета «Таймс» (ещё недавно вовсе не печатавшая фотографий) отдала целую полосу первой главе «Ста лет…», притом с иллюстрациями практически из битловского мультфильма «Жёлтая подводная лодка». Премии сыпались как из рога изобилия, притом 36,2 процента дохода, как подсчитал Маркес, приносила Кармен, которую писатель прозвал Супермен.
Как-то вечером, выслушав за ужином объяснение друга-психиатра Луиса Федучи, какие необратимые процессы в мозгу человека происходят от курения и как пагубно влияет оно особенно на память, Габриель, выкуривавший с юности до восьмидесяти, а когда писал «Сто лет…» и до ста сигарет в сутки, бросил курить. Сам Федучи потом перешёл на трубку, а Маркес больше не курил никогда (сила воли — иные Маркесами не становятся).
Пабло Неруда, легендарный поэт-коммунист, боявшийся, как и Маркес, летать, возвращался с женой Матильдой из Европы домой, в Чили (чтобы принять участие в выборах, на которых Неруда снимет свою кандидатуру от компартии на пост президента страны в пользу Сальвадора Альенде) и пожелал лично познакомиться с автором романа-землетрясения. Вечером после их знакомства Маркес писал другу Мендосе: «Жаль, что ты не видел Неруду! Этот м…к поднял такой хай в ресторане, что Матильде пришлось послать его на х… Мы выпихнули его в окно, привезли сюда и классно провели время до отхода корабля». И ещё Маркес вспоминал о том дне: «Мерседес возжелала получить у Неруды автограф. Он подписал: „Читающей в постели Мерседес“. Посмотрел на этот свой автограф и говорит: „Как-то подозрительно“. И написал: „Мерседес и Габо в постели“. Поразмыслил. „Нет, — говорит, это ещё хуже“. И написал: „С приветом, брат Пабло“. Захохотал и закончил: „Ну вот, теперь совсем плохо, но с этим уж ничего не поделаешь“».
Кстати, художница Наталия Аникина, дочь Чрезвычайного и Полномочного посла СССР Александра Аникина, открывавшего наши посольства в Латинской Америке, рассказывала мне, что первым в их доме в Чили появился лауреат Международной Сталинской премии Пабло Неруда, «восхищавшийся всем, что связано с СССР, и сразу, преклонив колено, объяснился в любви моей маме».
Габриель пригласил Плинио, который обижался, что друг забурел и в своём величии скоро «своих узнавать перестанет» (хотя часто останавливался у него в барселонской квартире на Капоната, «где также останавливались важные дамы в жемчужных ожерельях, знаменитости»), провести вместе с семьями несколько недель «у мафии» на Сицилии. Выбрали малообитаемый островок Пунта-Фрам, где Маркес арендовал виллу с бассейном, отделённым от моря лишь стенкой. Не исключено, что результатом того счастливого отдыха стала новелла «Счастливое лето госпожи Форбес».
«…Госпожа Форбес, нагая, как-то неловко лежала в луже высохшей крови, окрасившей весь пол в комнате, и всё её тело было в кинжальных ранах. У неё оказалось двадцать семь смертельных ран, и само их количество и бесчеловечность говорили о том, что наносили их с яростью любви, не знающей, что такое усталость, и с такой же страстью принимала их госпожа Форбес, без крика, без слёз, декламируя Шиллера своим звучным солдатским голосом, понимая, что это цена её счастливого лета и она неизбежно должна её заплатить».
Так заканчивается рассказ о двух мальчиках, которые, будто назло оставившим их родителям, вознамерились отравить надоевшую воспитательницу, подлили ей отравленного вина из древнегреческой амфоры со дна моря и до поры были уверены в том, что яд подействовал. Любовь и кровь как бы рифмуются в рассказе. Без объяснений, кто и за что зверски зарезал бедную госпожу Форбес. Рассказ можно назвать и детективом, хотя преступление в нём не будет раскрыто.
На отдыхе Маркес ничего серьёзного не писал. Читал, слушал диск «Let It Be» «The Beatles», дегустировал местные вина, отдавал должное сицилийской кухне… Когда им надоело на острове, вернулись в Палермо и разместились в «Гранд-отель вилла Илья» у подножия горы Пеллегрино, похожем на норманнский дворец. С «благословенной» Сицилии перебрались в «город миллионеров» Неаполь. Из Неаполя отправились на машине в Рим, оттуда по автобану на север.
В августе 1970 года компания писателей, составляющих «бум» латиноамериканской литературы, собралась на ранчо Хулио Кортасара в Сеньоне, чтобы отметить успех пьесы Фуэнтеса «Одноглазый король» на театральном фестивале в Авиньоне.
— У меня были Карлос, Марио Варгас Льоса, Гарсиа Маркес, Пепе Доносо, Гойтисоло в окружении своих подруг и почитательниц (а также почитателей), общим числом до сорока человек! — рассказывал Кортасар. — Сколько бутылок было уничтожено и сколько было разговоров и музыки!..
Мария Пилар Доносо, жена чилийского писателя Хосе Доносо, с весёлой ностальгией вспоминала ту встречу, не утаив и «квинтэссенцию вечера» — как их с красавицей Ритой, женой Фуэнтеса, приняли в Авиньоне за проституток:
«— Кортасар и Угне Карвелис, литовка по происхождению, моложе его почти на четверть века, отбившая Кортасара у жены Ауроры, чувствовали себя в Авиньоне как дома, поскольку ранчо Хулио в маленьком городке Сеньон находилось совсем близко. Вечером после спектакля мы все отправились ужинать в ресторан. Рита, жена Карлоса, была очень хороша и дико сексапильна в тот вечер в шикарном туалете тёмно-зелёного цвета, который она сама придумала, — что-то наподобие индийского сари, но с разрезом до бедра. Я тоже была в чём-то вроде сари, поскольку моё длинное платье опадало книзу драпированными складками, оставляя одно плечо и верх груди обнажёнными, как у индийских женщин. Мы держались чуть поодаль от остальных, шли не спеша по средневековой улице, заполненной народом. Было много молодёжи и много, как везде в то время, хиппи. Атмосфера была праздничная, погода тёплая и приятная, и мы с Ритой разговаривали об увиденном спектакле, о проблемах воспитания наших детей… Вдруг послышался визг тормозов и около нас остановилась огромная полицейская машина. „Мадам!“ — окликнул нас полицейский и подошёл к нам. Рита тут же сообразила, в чём дело. Я же, в простодушии своём, не понимала ничего. „Но месье!.. — произнесла она с ярко выраженным акцентом и с драматической, будто со сцены только что закончившегося спектакля интонацией. — Мы отнюдь не те, за кого вы нас приняли!“ — „А за кого я вас принял?“ — сказал полицейский, смущённый вниманием вокруг, — а сцена сразу привлекла гуляющих, особенно почему-то хиппи. „Вы нас приняли за проституток! — по-авиньонски театрально произнесла роскошная Рита, чем-то действительно напоминавшая очень дорогую гетеру. — Но мы отнюдь не проститутки, вы ошиблись!“ Подошли Хулио с Габо, лучше других изъяснявшиеся по-французски, всё объяснили, полицейский попросил извинить его и уехал. Габо рассказал в тот вечер в кафе на площади, как много лет назад, когда он был совсем беден и одинок, его арестовали возле станции метро в Париже, приняв за алжирца, избили и посадили в „обезьянник“ с алжирцами и другими иммигрантами, где продержали до утра. Рассказывал он так смешно, что мы хохотали на всю площадь, и полиция вновь стала на нас поглядывать… Разговаривали, спорили о Кубе, о Фиделе, о Че… Мы провели в Авиньоне три или четыре дня. В один из этих дней Кортасар и Угне пригласили на обед, устроенный в одной очаровательной деревенской гостинице, друзей из Барселоны, из Парижа и других мест, оказавшихся в то время в Авиньоне. После чего мы все отправились в домик Кортасара, чтобы провести там вечер, и там произошли важные вещи: Хулио основал журнал „Либре“, Габриель дал своей Мерседес и всем присутствующим обещание ни на что не отвлекаться от романа, который пишет (это была „Осень Патриарха“, насколько я понимаю, хотя у него всегда трудно что-либо понять, а отвлекался он тогда, да и всегда, то и дело на всё что угодно), а Марио Варгас Льоса сменил причёску…»
Неделю спустя после «бумовского шабаша» Кортасар написал: «Всё было одновременно мило и как-то очень странно: что-то непреходящее, бесподобное, конечно, и имевшее некий глубинный подтекст, смысла которого я так и не уловил».
Десятого октября 1970 года по радио передали, что третья годовщина гибели была отмечена автомобильной катастрофой, в которой погиб лейтенант Уэрт, командовавший отрядом, взявшим в плен Че Гевару. Вскоре погиб и подполковник Селич, в октябре 1967-го допрашивавший и пытавшийся унизить пленного раненого Че.
В декабре «бумовцы» и их жёны встретились в Барселоне в ресторане национальной каталонской кухни «Птичья купальня», где по традиции посетители писали заказы на фирменных бланках. Разговорились, бланки не заполнили, официант сообщил об этом хозяину. «Вы что, писать не умеете?» — выйдя из кухни, сердито осведомился тот. «Не умеют, — рассмеялась Мерседес, — я за них пишу».
Рождество праздновали в квартире Марио Варгаса Льосы и его двоюродной сестры-жены Патрисии, где Кортасар с Мари и Габо, ползая на четвереньках, с криками гоняли гоночные машинки на батарейках, подаренные детям на Рождество. Потом устроили party Луис Гойтисоло и его жена Мария Антония. «Для меня „бум“, — вспоминал Доносо, — как организм прекратил своё существование — если это вообще был организм, а не плод чьего-то воображения — в 1970 году в доме Гойтисоло в Барселоне. Его жена Мария Антония, увешанная дорогими украшениями, в цветастых шароварах и чёрных туфлях, танцевала, вызывая в памяти образы, созданные русским Леоном Бакстом для „Шахерезады“ или „Петрушки“. Кортасар с недавно отпущенной рыжеватой бородой что-то лихо отплясывал с Угне, чета Варгас Льоса кружилась в вальсе. Позже в круг гостей вошли и Гарсиа Маркес с женой и, сорвав аплодисменты, стали танцевать тропическое меренге. Тем временем наш литературный агент Кармен Балсельс, возлежа на диване, лакомилась мясом и, размешивая ингредиенты ароматного жаркого, кормила фантастических голодных рыбок в освещённых аквариумах, украшавших стены комнаты. Кармен, казалось, держала в своих руках нити, заставляя нас плясать, словно марионетки, и пристально наблюдала за нами — может быть, с восхищением, может быть, с алчностью, может быть, одновременно и с тем и с другим, так же, как она наблюдала за танцами рыбок в аквариумах».
И Кортасар в разговоре со мной вспомнил тот вечер — кто-то заговорил об О’Генри, процитировал «Дороги, которые мы выбираем»… Это был своего рода прощальный вечер — перед развалом группы «бума» латиноамериканской литературы XX века.
Кармен всё увеличивала обороты по «раскрутке» Маркеса. Его имя становилось международным брендом. Известная компания обратилась с предложением выпустить шипучий прохладительный напиток «Гарсиа Маркес» с портретом, но писатель отказался, сославшись на то, что «всё уйдёт в пену».
Проявляя силу воли, воспитанную ещё дедом-полковником и закалённую десятилетиями лишений, он не давал себя оглушить «медными трубами». Живя в большом особняке в самом престижном районе Барселоны с прислугой, сторожем-садовником, бывшим нападающим сборной Каталонии по футболу, он установил для себя железный распорядок дня (на то время, когда не был в отъезде). Утром легко завтракал, после кофе с первой сигаретой садился за печатную машинку до трёх часов дня, при этом в доме соблюдалась полная тишина, отключался телефон, хозяина не должны были беспокоить ни в коем случае. Затем — обед, приготовленный поваром и кухаркой, «переманенными» высокой зарплатой из лучшего барселонского ресторана. Затем — отдых, прослушивание классики, «Битлз», колумбийских мансанеро и валленато. Как вспоминал Мендоса, у него был великолепный стереокомбайн. И ещё Маркес любил наблюдать из огромного, во всю стену, окна гостиной, как его садовник-футболист срезает жёлтые розы, чтобы ровно в пять заменить вчерашние в гостиной, в кабинете и в спальнях. К вечеру садовник-консьерж переодевался в униформу, дабы встречать у кованых ворот и пропускать «бентли», «мерседесы», «феррари», на которых приезжали навестить модного писателя высокопоставленные, богатые и очень богатые друзья.
Балсельс пришла к соглашению с барселонским издательством «Тускетс» (что для издательств становилось всё более накладным, гонорары Маркеса росли не по дням, а по часам) о публикации отдельной небольшой книжкой документальной повести «Рассказ не утонувшего в море». Идея переиздать эту злободневную некогда (пятнадцать лет назад!) журналистскую работу была рискованной — но издание не только окупилось, а превзошло самые смелые ожидания издателей. Впоследствии эта книга издавалась в десятках стран мира общим тиражом более десяти миллионов экземпляров.
Являясь также литературным агентом Варгаса Льосы, проживавшего с женой и детьми в Барселоне, Кармен Балсельс постепенно, со свойственной ей вкрадчивой настойчивостью, внедрила в сознание (и в подсознание, как он уверял) знаменитого перуанца мысль написать книгу о крёстном отце его сына, то есть почти родственнике — Гарсиа Маркесе. Тот, на полгода отложив свой роман, сценарии, взялся за работу — с помощью Кармен, исправно снабжавшей его публикациями о Маркесе, появлявшимися по всему миру.
«Писать романы — значит бунтовать против действительности, против самого Господа Бога и его творения, которое есть реальная жизнь, — сразу, с первых строк круто берёт Льоса. — Это попытка исправить, изменить или упразднить существующую реальность, заменить её реальностью вымышленной, которую создаёт автор… Он диссидент: он создаёт иллюзорную жизнь, порождает мир из слов, поскольку не принимает мир реальный. Природа писательской сущности — это неудовлетворённость окружающей жизнью; каждый роман есть скрытое богоборчество… Писатель стремится уничтожить существующую действительность, вызвать её распад, заменить её другой, созданной из слов. И в этом смысле все писатели — бунтари».
Книга Варгаса Льосы «Габриель Гарсиа Маркес. История богоубийства» была опубликована в конце 1971 года и сыграла значительную роль в дальнейшей судьбе нашего героя, вызвав огромный интерес прежде всего в профессиональной среде — литературоведов, критиков, издателей, преподавателей, — тех, от кого зависят звания и премии (в том числе Нобелевская). Вскоре после выхода книги и перевода её на английский и французский языки Маркес становится почётным доктором Колумбийского университета (США) и удостаивается высокого звания кавалера ордена Почётного легиона. Роман «Сто лет одиночества» продолжает собирать урожай всевозможных международных премий, в их числе — итальянская премия Чьянчяно, Ньюштадтская и Гальегоса, которая когда-то сдружила Маркеса и Льосу…
Но до этого произошли события, вылившиеся в самый значительный политический кризис в литературе Латинской Америки XX века. Гражданская война в культуре.
Фидель всё-таки посадил поэта Падилью, «провокатора, извращенца, контрреволюционера». Группа всемирно известных писателей направила из Парижа Кастро письмо, в котором высказывалась поддержка принципов кубинской революции, но не признавались «сталинские» репрессии в отношении писателей и интеллектуалов. Инициатором протеста выступил Варгас Льоса. Подписали: Жан Поль Сартр, Симона де Бовуар, Гойтисоло, Кортасар, Мендоса и… Гарсиа Маркес. Хотя на самом деле Маркес не подписывал, за него подписал Мендоса. Маркес с негодованием вычеркнул свою фамилию, но это уже мало что изменило — Фидель оскорбился, поссорился наш герой и с друзьями-писателями. В интервью колумбийскому журналисту Хулио Роса Маркес сказал, что письмо не подписывал и что если бы на Кубе присутствовали элементы сталинизма, Кастро бы искоренил их. Вскоре на пресс-конференции, когда от него потребовали «занять твёрдую и определённую позицию по кубинскому вопросу», Маркес заявил: «Я — коммунист». И добавил: «Который пока ещё не нашёл своего места».
Двадцатого апреля 1971 года в газетах была опубликована фотография Моники Эарит, члена Национально-освободительной армии. Девушка вошла в консульство Боливии в Гамбурге (ФРГ) и двумя выстрелами в упор застрелила консула — полковника Роберто Кинтанилью, бывшего руководителя разведки МВД Боливии, отдавшего приказ об ампутации кистей рук казнённого Че Гевары.
Если «Сто лет одиночества» написаны «на одном дыхании», хоть и за восемнадцать месяцев, то «Осень Патриарха», по признанию автора, приходилось буквально «выдавливать» по букве. И найти следующую букву всегда было ужасно трудно. Но он знал, на что шёл, мечтая написать целиком экспериментальную книгу.
Главное в «Осени Патриарха» — эксперимент поэтический, стремление «показать самому себе, до какой степени роман может стать сродни поэзии». Вызвать «тотальный поэтический эффект», как говорил Хорхе Луис Борхес. Даже в самые удачные дни Маркесу удавалось написать четыре-пять строчек, которые, как правило, на следующий день перечёркивались. Надо было выдерживать заданную тональность, ритм, которому придавалось едва ли не решающее значение и который, по утверждению Маркеса, сам устанавливал длину предложений. А предложения в «Осени…» беспрецедентно длинные: в первой главе их 29, во второй — 23, в третьей — 18, в четвёртой — 16, в пятой — 13, в шестой — 1. Кроме того, и через год, и через два года работы над романом в сознании не утвердилось окончательно композиционное решение, которое бы вполне соответствовало замыслу. От линейной композиции Маркес отказался, но мучился со «спиралью, опрокинутой вершиной вниз и с каждым витком всё глубже проникающей в действительность», понимая, что читателя можно окончательно запутать и отпугнуть.
Отказавшись и от повествования от первого лица (диктатора), решив вести рассказ и от второго, и от третьего, и в единственном числе, и во множественном (огромный оркестр!), Маркес всё же испытывал некоторые сомнения по этому поводу и порой делал попытки возврата к монологу. Он как бы сверял часы со своим любимым испанским романом «Жизнь Ласарильо с Тормеса, его невзгоды и злоключения» (в 1554 году издан анонимно), где впервые используется внутренний монолог (первооткрывателями которого в литературе считаются Джойс и Вирджиния Вулф, творившие гораздо позже). В силу фабульных обстоятельств — так как речь в «Ласарильо» идёт о слепце, старавшемся перехитрить зрячего плута, — автор должен был обязательно раскрыть читателю течение мыслей этого слепого. И единственный выход, который он нашел, — это изобрести то, чего еще не существовало, то, что потом стало называться внутренним монологом. Постоянно перечитывал Маркес Нуньеса де Арсе и всю «слезливую испанскую поэзию, которая нравится человеку в студенческие годы, когда он влюблён».
«— В испанской литературе необходимо прежде всего знать поэзию, — был уверен Маркес. — Я начал интересоваться литературой благодаря плохой поэзии, ибо невозможно подняться к хорошей иначе как через плохую. Это западня, ловушка, навсегда приковывающая тебя к литературе. Поэтому я большой поклонник плохой поэзии, в испанской литературе больше всего люблю не роман, а поэзию. Более того, я думаю, что ещё не бывало такого чествования Рубена Дарио, какое есть в „Осени Патриарха“… Она полна перемигиваний со знатоками Дарио — ведь я старался разобраться в том, кто был великим поэтом в эпоху великих диктаторов, и оказалось, что это Рубен Дарио».
На «Осень Патриарха» было израсходовано беспримерное количество бумаги — десятки тысяч листов. Он начинал страницу всегда сразу на машинке, и если сбивался или просто делал ошибку, опечатку в машинописи, у него возникало ощущение, что это не просто машинописная ошибка, а творческая. И он начинал всю страницу заново. Так накапливались листок за листком. И когда получалась целая страница, он брал ручку с чёрными чернилами, делал поправки и перепечатывал страницу уже набело. Однажды, в очередной раз отвлёкшись от «Осени Патриарха», Маркес написал двенадцатистраничный рассказ, но к концу работы над ним израсходовал более пятисот листов бумаги!
В Барселоне он привык работать на электрической пишущей машинке, придя к выводу, что механические трудности воздвигают препятствие между тем, что пишется, и тем, кто пишет. И заметив, что просто лучше думается, когда прикасаешься кончиками пальцев к клавишам именно электрической машинки.
«Я знаю многих писателей, которые боятся работать на электрической машинке, — рассказывал на пресс-конференции в ещё докомпьютерную эпоху Маркес. — И в частности, потому что существует романтический миф, будто писатель и вообще художник должен быть очень несчастен, должен испытывать голод, чтобы творить. Как раз наоборот! Я считаю, что именно в лучших условиях можно лучше писать, и неправда, что, голодая, напишешь лучше, чем не испытывая голода. Всё это потому, что художники и писатели так наголодались, что голод кажется им необходимым условием, — и всё же несомненно лучше писать не на пустой желудок и с помощью электрической машинки».
В процессе работы над «Осенью Патриарха» он вновь обращался в «литературную мастерскую» Хемингуэя, ценя открытия и советы в писательском деле даже выше его романов и рассказов. Не только в молодости, но и ныне, уже именитым, Маркес частенько перечитывал «Маэстро задаёт вопросы (Письма с бурного моря)», открывая всё новые и новые грани «полезных советов» предшественника. Другу Мендосе он однажды сказал, что, по его мнению, литератор всё время должен учиться и, как лицеист, повторять пройденное, потому что экзамен приходится держать постоянно, ежеминутно, плевать всем на прошлые заслуги. «Это как с женщиной, — выразился он в духе Хема. — Ты обязан каждый раз доказывать, что ты мужчина. Остальное — лишь воспоминания».
Хемингуэй писал стоя. Фолкнер — только на голубой бумаге. Гёте — сидя на деревянной лошадке. Достоевский — шагая по комнате. Гарсиа Маркес в Барселоне пробовал и так и этак, но мешало и отвлекало очень многое, порой — всё.
«По-моему, — признавался он, — это лишь предлоги, чтобы не писать. Иными словами, человек ставит перед собой всякого рода препятствия, лишь бы не садиться писать. Мне, внявшему советам Хемингуэя, всё же внушает ужас мысль о том, что надо сесть за пишущую машинку. Я поглядываю на неё, кружу вокруг, говорю по телефону, хватаюсь за газету — тяну время, чтобы не остаться с машинкой один на один, но в конце концов это случается. Между пишущей машинкой и собой человек воздвигает поистине бесконечное множество препятствий».
Довольно долго он мог писать лишь в комнате, которую называл «горячей», всегда при одной и той же температуре в тридцать градусов, потому что начинал в тропиках, у Карибского моря. И в Барселоне, и в Париже, особенно зимой, ему было нелегко. Должна была быть непременно хорошая белая бумага почтового формата, исправления делались только чёрными, ни в коем случае не синими чернилами… Изобретались всё новые причуды, к которым, впрочем, Маркес относился со вниманием, считая их тоже частью жизни. Хотя боролся с ними. В том числе и с помощью журналистики, которая обязывает писать к назначенному часу, при любой температуре, в любых условиях.
«Главной бедой было то, что между одной и другой моей книгой образовывался большой временной разрыв, — объяснял Маркес студентам-журналистам. — И рука у меня совершенно остывала, но зато накапливались новые причуды, „помогавшие“ снова и снова откладывать работу. Журналистика помогает писателю не только тем, что поддерживает живую искру в работе, она обеспечивает постоянный контакт со словом, а главное — постоянный контакт с жизнью. В тот день, когда писатель утратит связь с действительностью, он перестанет быть таковым. Занимаясь журналистикой, этот контакт сохраняешь, а вот литературная работа, напротив, всё дальше и дальше уводит нас от жизни. Слава же вообще рвёт последние нити, и если упустишь момент, окажешься под непроницаемым колпаком, навсегда лишившись способности понимать, что происходит вокруг».
И, дабы не засиживаться в барселонской башне из слоновой кости, он нередко и порой неожиданно выезжает, вдруг оказывается на другом конце света, в Японии или на родине. В 1972 году в Колумбии с огромным успехом, как и всюду, гастролировал советский цирк, в то время в составе циркового оркестра был известный ныне музыкант и шоумен Левон Оганезов. Вот что он рассказал мне о тех гастролях:
— Цирковые — люди нечитающие, а я читал, был без ума от «Ста лет одиночества» и, конечно, мечтал увидеть Маркеса. Но мне сказали, что он давно не живёт в Колумбии. Полторы недели мы выступали в большом шапито в центре Боготы. Стоим как-то у входа — и вдруг: «Маркес! Маркес!» И въезжает на площадь длинный такой джип, за рулём действительно Маркес в джинсовом костюме, а в машине куча детей, не менее дюжины, видимо, с его улицы. А у меня как раз была с собой книга «Сто лет…», она тогда уже вышла в прекрасном переводе на русский. Ну, я подошёл, произнёс единственное слово, которое знал по-испански: «Буэнас», протянул раскрытую книгу. Он взял и долго внимательно разглядывал, листал, будто пытаясь вникнуть. Подписал, сказал, что мы с ним чем-то похожи, в нём тоже находят нечто армянское. Сфотографировались, он, понимая, как мне это важно, обнял меня… Обаятельнейший человек! Но я только через много лет по-настоящему осознал, у кого тогда возле шапито взял автограф! В Латинской Америке он просто бог! И как музыкант скажу: его книги, и «Сто лет…», и «Патриарх» — глубокие философские симфонии!
Весной 1973 года в Париже Габриель с Мерседес присутствуют на свадьбе Тачии и Шарля, которые, имея восьмилетнего сына, решились официально расписаться и поселились напротив больницы, где она когда-то потеряла ребёнка от Маркеса. «Габриель был шафером на моей свадьбе, — вспоминала Тачия. — Он также является крёстным моего сына Хуана…»
Осенью Маркес издаёт сборник своих журналистских работ — «Когда я был счастлив и невежествен». Основывает (за свой счёт и содержит) журнал «Альтернатива», в котором сам занимается политической журналистикой — «под влиянием» Аугусто Пиночета.
Напомним, что 11 сентября 1973 года армией и корпусом карабинеров в Чили был осуществлён государственный переворот (при непосредственном участии ЦРУ США). В результате переворота был свергнут президент-социалист Сальвадор Альенде и правительство Народного единства. Цели: прекращение экономических преобразований, в частности аграрной реформы и национализации крупной промышленности, возвращение национализированных предприятий прежним владельцам, включая корпорации США, разгром левого движения — социалистов, коммунистов, радикалов, левых демохристиан…
Маркес немедленно отправил телеграмму: «11 сентября 1973 г. Членам военной хунты. Вы несёте ответственность за смерть президента Альенде, и чилийский народ никогда не смирится с тем, чтобы им правила банда преступников, находящаяся в услужении у североамериканского империализма. Габриель Гарсиа Маркес». Судьба Альенде была в тот момент ещё не решена, но Маркес сказал, что хорошо знал Альенде, и был уверен, что живым он президентский дворец не покинет. «Переворот в Чили я воспринял как катастрофу», — скажет он позже.
Официально состояние «осадного положения», введённого для совершения переворота, сохранялось в течение месяца после 11 сентября. За этот период в Чили было расстреляно и умерло от пыток свыше тридцати тысяч человек. Однако все бессудные убийства, совершённые в ходе военного переворота 1973 года, попали под амнистию, объявленную Пиночетом в 1978 году. Но Пиночета, конечно, ошибочно было бы изображать лишь «чёрной» краской. Например, Виталий Найшуль, наш известный экономист, которому принадлежит сама идея ваучерной приватизации в СССР (другой вопрос, как воспользовались идеей его друзья-коллеги Чубайс и Гайдар), едва ли не с восторгом рассказывал мне о Чили, о Пиночете, с которым неоднократно встречался и беседовал.
— Очень яркая, неординарная личность, сила воли колоссальная! — делился впечатлениями Найшуль. — Конечно, после переворота экономика Чили упала — как после любого переворота. Потом объективная причина — катастрофическое падение цен на медь, которая для чилийцев — как для нас нефть. Но с 1984 года чилийская экономика растёт и растёт, их чуткая машина работает, даже когда вокруг, во всей Латинской Америке, бушуют кризисы. И это — во многом благодаря Пиночету, этому консервативному католическому антикоммунисту, при нём блестяще сделанным, скроенным реформам… Пиночет за пятнадцать лет не встретился ни с одним профсоюзным лидером, ни с одним предпринимателем. Были действительно созданы равные условия для всех!
…Заканчивая «Осень Патриарха», проникнув «вглубь разума тирана», Маркес решает, что не будет писать художественных произведений, пока не падёт поддерживаемый США диктаторский режим Пиночета, а всецело сосредоточится на публицистике.
Роман «Осень Патриарха» был опубликован в 1975 году и вызвал у большинства поклонников Гарсиа Маркеса во всём мире разочарование.
«— Когда „Сто лет одиночества“ стал продаваться десятками и сотнями тысяч экземпляров, — рассказывал Маркес журналистам, — когда его перевели на множество языков и я стал получать колоссальное количество писем, то я понял, что мои читатели прочли только „Сто лет одиночества“ и ждут продолжения. Я не стал продолжать, это было бы нечестно. Мне пришлось создать „анти-Сто-лет-одиночества“. Я начал искать и разрабатывать совершенно другую манеру повествования, получилась „Осень Патриарха“. Но эта книга провалилась: её не покупали. Читателю она казалась слишком непохожей на „Сто лет“. И выйти из этого положения было сложно…»
Автору этих строк от многих латиноамериканских литераторов и литературоведов приходилось слышать мнение, что ожидали от романа, о котором столько всего говорилось и писалось до выхода, гораздо большего, что в чём-то книга показалась «перетянутой», а в чём-то «недотянутой», тем более что как раз в то время появилось много документальных свидетельств о преступлениях диктатур Латинской Америки.
— А мне «Осень Патриарха» представлялась всегда художественным произведением, — говорила Мирабаль. — Можно было нагромоздить, конечно, ужасов, но Маркес сознательно не стал кошмарить читателя, внимание уделив именно художественности всего повествования и образа главного героя — диктатора. Сам Габо квинтэссенцию романа выразил гениальной фразой: «Жажда власти — это результат неспособности любить». Фактически он ничего не придумывал и не преувеличивал. Вот тебе пример — Рафаэль Трухильо, «El Chivo» — «козёл». Родился в бедной семье, мать была проституткой. Одно время работал в имении моей бабушки, которая была тогда ещё ребёнком, пока его не выгнали за распутство, конокрадство и контрабанду. Когда Доминиканскую Республику оккупировала морская пехота США и они создали так называемую Национальную гвардию, Трухильо в неё вступил, иначе бы повесили как сельского бандита. Эта гвардия подавляла народные восстания, Трухильо отличался изуверством, от которого содрогались даже сами каратели: живьём сжёг детей и женщин, загнав в церковь! Американцам «крутой парень» нравился. Стал командующим.
— Но, значит, были задатки, лидерские качества — не просто же он поднялся с самых низов.
— По горе трупов поднялся. И вот этого полуграмотного полковника Штаты сделали полновластным хозяином страны. Он установил кровавую диктатуру.
— Но выборы были?
— В том-то и дело, что были! Он четырежды переизбирался на пост президента при единодушной поддержке избирателей! И когда хоронили, то искренне оплакивали, была давка… В масштабах нашей маленькой страны он был, как ваш Сталин. Конгресс присвоил Трухильо звание генералиссимуса, адмирала флота, титулы «Благодетель отечества», «Восстановитель независимости», «Освободитель нации», «Покровитель изящных искусств и литературы», «Первый студент», «Первый врач», «Корифей всех наук»… По всей стране возводились огромные памятники Трухильо. Санто-Доминго, старейший город Америки, был переименован в Сиудад-Трухильо (город Трухильо). «Доминиканцев бросают в тюрьмы даже за жалобы на плохую погоду», — писала «Times». Трухильо постепенно забрал себе весь прибыльный бизнес в стране: сахар, ром, табак, мясо… Он отнимал лучшие земли, а если какой-нибудь фермер отказывался продать за гроши приглянувшийся диктатору участок земли, то спустя несколько дней это была вынуждена делать уже его вдова. Девиз Трухильо: «Кто не мой друг, тот мой враг».
— Много у диктаторов общего всё-таки. Наш Ленин: «Кто не с нами, тот против нас».
— В глубоком экономическом кризисе Трухильо обвинил гастарбайтеров из соседнего Гаити, приезжавших к нам на сезон рубить сахарный тростник. Но он не выслал их, а убил всех, больше двадцати тысяч, в основном закопав живьём. В Гаити возмутились, чуть до войны не дошло, Трухильо был вынужден принести соболезнования и после продолжительного торга заплатить за каждого убитого по двадцать пять долларов. Он обожал казнить собственными руками: вешал, сжигал в топке парохода, пристреливал дарственное оружие на своих жертвах, бросал акулам или крокодилам и наблюдал, как людей съедают. Женщины не имели права ему отказывать. По всей стране у него были организованы бордели, в которые отбирались лучшие. Он и в женских монастырях, мне монашенки рассказывали, которых он насиловал, оргии устраивал! У него была мания лишать невинности — блея, как козёл, трясясь, он разрывал девственную плеву порой и публично. Официальной идеологией режима был антикоммунизм. Много лет Трухильо домогался моей мамы, она была очень красивой. И взбеленился, когда мама вышла замуж за моего будущего отца-коммуниста. Во время подавления очередного восстания он уничтожил моих родителей, я была ещё маленькой: маму на глазах у отца он изнасиловал и отдал солдатам, отец умер под пытками. Десятки тысяч людей сидели в тюрьмах и были расстреляны! А когда он надоел Штатам, они дали команду прикончить его. И когда люди вошли в его дворец, то увидели то же самое, что описал Маркес в «Осени Патриарха».
Критических публикаций было много, критики как бы исподволь привыкали к роману, но окончательно привыкли лишь через много лет, уже к концу XX столетия.
«Почти каждое предложение в романе „Осень Патриарха“ — победа автора над языком, — пишет американский критик Пол Берман. — Предложения начинаются голосом одного персонажа, а кончаются голосом другого. Или тема меняется в середине предложения. Или меняется век. Читаешь, задыхаясь. Хочется отложить книгу и зааплодировать, но тут предложение делает такой поворот, что оторваться от него невозможно… У Маркеса диктатор (чей портрет рождается из фраз, похожих на тропические цветы) — отвратительный монстр, но он представлен как человеческое существо, достойное жалости и даже чего-то вроде горькой любви. Мне всегда было непонятно, какие политические взгляды выражает Маркес этой странной двусмысленностью».
Заметим, что и нам не совсем понятно в отличие, например, от вышеприведённой однозначной характеристики Трухильо. В самом деле, Патриарх, «отвратительный монстр», порой вызывает чувство жалости. Ещё одно свидетельство величия Маркеса как писателя, воспринимающего мир во всей его многозначности и парадоксальности. Главное, может быть, — что «диктатор, каким бы грубым он ни выглядел в изображении Гарсиа Маркеса, как политик был гением, — утверждает профессор Мартин, — по очень простой причине: он „видит всех насквозь, знает, кто чем дышит, в то время как его собственных мыслей и замыслов не может угадать никто“… Он был невероятно терпелив, и победа в итоге всегда оставалась за ним… Это ли не портрет самого Гарсиа Маркеса, всегда стремящегося „одержать верх“ над всеми, кто бросал ему вызов: над друзьями и родными, над женой и любовницами, над собратьями по ремеслу (Астуриас, Варгас Льоса), над целым светом? И не станет ли Фидель Кастро единственным человеком — его собственным Патриархом, фигурой сродни его деду, — над которым он не сможет, не посмеет, даже не пожелает одержать верх?»
На исходе лета, завершив роман, Маркес вдруг почувствовал, что ему пришла пора «преодолеть свой единственный большой недостаток — неспособность выучить английский». И они с Мерседес улетели в Лондон, оставив сыновей в Барселоне на Кармен. (На самом деле, как потом выяснится, в Лондон он направился главным образом для того, чтобы через живущего там кубинского писателя Лисандро Отеро, посла Кубы в Великобритании, и министра иностранных дел Кубы Рафаэля Родригеса попытаться восстановить отношения с Фиделем.) Естественно, и здесь его осадили журналисты. Его впечатления от Лондона начала 1970-х, как ни странно, актуальны для нас, россиян, москвичей начала 2010-х — ещё Карамзин заметил, что мы всегда отстаём от Европы на сорок лет. «Лондон — самый интересный город на свете, огромная меланхоличная столица последней колониальной империи, находящейся на стадии распада, — читаем в очерке Маркеса. — Двадцать лет назад, когда я приехал сюда в первый раз, ещё можно было увидеть сквозь туман англичан в котелках и брюках в полоску. Теперь они ищут прибежища в своих загородных особняках, одинокие в своих унылых садах, со своими последними собаками, со своими последними георгинами, побеждённые неукротимым потоком людей, стекающихся со всей утраченной империи. Оксфорд-стрит ничем не отличается от любой улицы в Панаме, на Кюрасао или в Веракрусе: у дверей своих лавок, ломящихся от шелков и слоновой кости, сидят неустрашимые индусы, роскошные негритянки в ярких нарядах продают авокадо, фокусники демонстрируют публике, как из-под чашек исчезают мячики… заходишь в бар выпить пива, а у тебя под стулом бомба взрывается… Вокруг слышна испанская, португальская, японская и греческая речь. Из всех, кого я встретил в Лондоне, только один разговаривал на безупречном английском с оксфордским произношением. Это был министр финансов Швеции». Журналисты спросили Маркеса, появится ли когда-нибудь у какого-либо режима в Латинской Америке безоружная полиция, как в Британии. Он ответил, что такая уже давно есть — на Кубе.
Оставив Европу, Маркес вернулся в Латинскую Америку — жил в Боготе, в Мехико, в Каракасе… В июле с сыном Родриго он отправился наконец после многолетнего перерыва на Кубу — кубинские власти по распоряжению Фиделя дали возможность путешествовать по всему острову и встречаться с кем угодно. «У меня была идея написать о том, как кубинцы преодолели блокаду, — вспоминал Маркес. — Интересовала не деятельность правительства или государства, а то, как люди справляются со своими собственными трудностями — стряпают, стирают, шьют, строят». В Гаване, Камагуэе, Сантьяго и других городах Родриго сделал около полутора тысяч (!) цветных фотоснимков! Мой кубинский приятель-журналист Роландо Бетанкур взял в те дни интервью у сына Гарсиа Маркеса, и отрок, объездивший с родителями десятки стран, сказал, что «кубинцы — бедные, но гордые, красивые, искренние и необыкновенно добрые люди». В сентябре Маркес опубликовал три репортажа под заголовком «Куба от края до края», которые понравились Фиделю, хотя имела место и критика, довольно, впрочем, безобидная.
Двенадцатого февраля 1976 года по радио передали, что в Буэнос-Айресе тремя выстрелами в голову убит генерал Хуан Хосе Торрес, который был начальником Генерального штаба вооружённых сил во время действий Че Гевары в Боливии и поставил вторую подпись на приказе о казни Че.
В тот же день в прессе появилась информация о том, что в одном из кинотеатров Мехико знаменитый перуанский писатель Марио Варгас Льоса дал в глаз своему бывшему лучшему другу, знаменитому колумбийскому писателю Габриелю Гарсиа Маркесу. Слухов ходило много, но действительная (якобы) причина выяснилась лишь годы спустя, в течение которых Варгас Льоса запрещал переиздавать свою книгу «История богоубийства» и вообще не сказал о Маркесе ни слова.
По утверждению мексиканского фотографа Родриго Мойя, сфотографировавшего Маркеса на следующий день после инцидента на кинопремьере, Маркес, даже не пытаясь загримировать фингал, сам ему признался, что здесь замешаны семейные дела Льосы.
Биографы, журналисты и раньше предполагали, что у красавицы-жены Льосы Патрисии с Маркесом роман, начавшийся, ещё когда они соседствовали в Барселоне, и будто бы и Варгас Льоса и Мерседес об этом романе знают. Не исключено, что так оно и было. Нашему герою в его «золотую» пору с какими только красавицами не приписывались романы — и с Софи Лорен, и с Джиной Лоллобриджидой, и с Катрин Денёв, и с Жаклин Кеннеди-Онассис, и с Далидой, и с «какой-то русской», не говоря уже про первых красавиц Колумбии, Венесуэлы, Бразилии, Мексики, Перу, Кубы… Правда, папарацци не удалось сделать хоть какой-то компрометирующей фотографии. А в кинотеатре, по мнению фотографа Мойя и Мину Мирабаль, присутствовавшей на той премьере в Мехико, драка произошла из-за совета, который Маркес дал Патрисии. Расцеловавшись при встрече с неотразимой Патрисией, он будто бы сказал, что блудливый, напропалую изменяющий ей Марио не достоин такой жены и что он, Маркес, советует развестись. Простодушная Патрисия передала совет их друга Габо — и Марио, в военном училище занимавшийся боксом, встретил друга хуком справа, подбив ему левый глаз.
— Возможно, у Габо с Патрисией действительно был роман, — говорила Мину. — Но главная причина того удара на премьере фильма «Выжившие в Андах», снятого по сценарию Льосы, в ревности иного свойства: писательской. Книги Маркеса беспрерывно награждались и признавались лучшими, он считался знаменем левых сил континента, не было писателя, не только в Латинской Америке, но и во всём мире, который бы не завидовал ему. Это было подло — исподтишка, при женщинах, детях, сотнях людей… Габо шагнул к нему с возгласом: «Брат!» — чтобы обнять. Он ведь никогда не дрался, не умел и, получив вдруг удар в лицо, при падении сильно ударился головой, почти потерял сознание. Все были возмущены. Мерседес этого Льосе не простит.
В Мехико Маркес поселяется в новом, приличествующем его положению в обществе — noblesse oblige (положение обязывает), — доме. Творчеством и существенными пожертвованиями он неизменно поддерживает левых в Колумбии, Аргентине, Никарагуа, Анголе… Он помог основанию и становлению организации, деятельность которой посвящена борьбе против насилия латиноамериканских властей и освобождению политических заключённых. Он завязал дружбу с «Высшим лидером Панамской революции» Омаром Эфраином Торрихосом, продолжал и крепил дружбу с Фиделем Кастро — однажды в апреле, когда Маркес вновь был в Гаване и ждал решения по своему предложению написать очерк или книгу о героизме кубинцев в Африке, Фидель вдруг сам приехал к нему на джипе в отель «Насьональ», вывез за город и два часа говорил о еде, вдаваясь в необыкновенные сельскохозяйственные и гастрономические тонкости. «Откуда вы так много знаете о еде?» — спросил Маркес. «Узнаешь, друг мой, когда отвечаешь за то, чтобы прокормить целый народ!» Естественно, эти действия внушали колумбийским и североамериканским властям не слишком пылкую любовь к писателю. Его поездки в США совершались по лимитированной визе (случалось, отказывали без объяснений) и должны были одобряться Госдепартаментом. (Ограничения были отменены только президентом Клинтоном.) Он встречался и с Раулем Кастро, министром обороны Кубы. «В увешанной картами комнате, где находились все советники, он начал раскрывать военные и государственные секреты, что вызывало удивление даже у меня, — вспоминал Маркес. — Специалисты приносили закодированные сообщения, расшифровывали их и объясняли мне всё — секретные карты, суть операций, инструкции, всё — в мельчайших деталях. Мы просидели с десяти утра до десяти вечера…» В 1977 году Маркес опубликовал «Операсьон Карлота», цикл эссе, посвящённых роли Кубы в Африке, эссе перевели на множество языков и перепечатали в десятках стран, братья Кастро остались довольны. Но, несмотря на дружбу с Фиделем (Льоса неустанно называл его «лакеем Фиделя Кастро»), поздние 1970-е Маркес проводит за написанием в том числе и, по его признанию, «резкой, очень откровенной» книги об ошибках кубинской революции и о жизни при правлении Кастро. Книга эта до сих пор не издана, и Маркес говорил, что придерживает её до тех пор, пока отношения между Кубой и США не нормализуются.
Так или иначе, он постоянно напоминал миру о себе. И мир о нём не забывал — то и дело выходили критические статьи, рецензии, интервью, эссе. О его творчестве спорили.
Нельзя сказать, что критики были единодушны. Некоторые высказывали сомнения, можно ли Гарсиа Маркеса называть великим писателем (уже называли), а «Сто лет одиночества» — бессмертным шедевром. Американский критик Джозеф Эпстайн в «Комментэри» превозносит композиционное мастерство романиста, однако находит, что «его безудержная виртуозность приедается». «Вне политики, — отметил Эпстайн, — рассказы и романы Гарсиа Маркеса не имеют нравственного стержня; они не существуют в нравственной вселенной». И всё же — «Его книги озарены искромётной иронией и верой в то, что человеческие ценности нетленны, — отмечает Джордж Р. Макмарри в монографии „Габриель Гарсиа Маркес“. — В своём творчестве Гарсиа Маркес проник в суть не только латиноамериканца, но и любого другого человека».
— Но политика в жизни Габо играла всё более важную роль, — говорила Минерва Мирабаль. — Никогда он не был лакеем Фиделя, это чушь! Он всё время бился за освобождение политзаключённых! Я сама была свидетельницей, как на приёме в Гаване в честь премьер-министра Ямайки Мэнли Фидель подошёл к Габо и сказал: «Ладно, можешь забирать своего Рейноля». А Рейноля Гонсалеса обвиняли в заговоре с целью убийства Фиделя из базуки, а также в уже совершённых убийствах, взрывах… Притом все обвинения он признал. Маркес беседовал с ним в тюрьме, когда собирал материал для очерков. Жена Рейноля пришла к Габо в гостиницу, умоляла спасти мужа. Маркес много раз просил Фиделя, тот обещал, но ссылался на своих коллег из Госсовета, которые были против помилования. И вот, наконец, — добился, я видела, как счастлив был Габо!
В июле 1978 года в доме у Маркеса на улице Огня, 144, в Мехико побывал корреспондент АПН Владимир Травкин:
«Открылась тяжёлая деревянная дверь в стене, сложенной из грубо отёсанного камня, на пороге стоял человек средних лет, одетый в тёмно-синий комбинезон, какие носили испанские республиканцы в годы войны против Франко, а сейчас носят автомобильные механики… Хозяин сразу перешёл на „ты“. Это принято в Мексике, да и в других странах Латинской Америки, особенно среди интеллигенции.
„— Я должен тебе признаться, — говорит автор „Ста лет одиночества“, — что очень не люблю давать интервью. Поэтому давай просто поговорим, а ты потом напечатаешь всё, что сочтёшь нужным“.
Встреча состоялась накануне Всемирного фестиваля молодёжи и студентов в Гаване. С этой темы и началась беседа. Габо говорит спокойным, тихим голосом, иногда усмехается сказанному, жестикулирует мало, движения рук плавные. „Стало уже штампом утверждать, что будущее принадлежит молодёжи, но надо иметь в виду, что тогда, в будущем, она уже не будет молодёжью. А многое зависит и от того, кто это мнение высказывает. Я — профессиональный оптимист, всегда верю в молодёжь. Я гораздо лучше понимаю молодых людей, чем моих сверстников. Сейчас, когда мне пятьдесят, я очень хорошо понимаю двадцатипятилетних. Когда мне исполнится пятьдесят пять, я ещё лучше буду понимать двадцатилетних. Это, что ли, форма самозащиты, защиты против усталости и смерти. По сути, это выражение подсознательного стремления к бесконечности, к бессмертию. И неудивительно, что персонажи моих книг живут до ста лет и больше. Я лично очень оптимистически смотрю на молодёжь. <…> Что же касается поколения моих детей, то у меня нет ни малейшего сомнения, что революция Фиделя Кастро была важнейшим фактором формирования их сознания. А ведь кубинская революция — это революция молодых… Я вспоминаю, с каким энтузиазмом встретили в Западной Европе весть о кубинской революции. Мгновенно всё кубинское стало модным, вплоть до длинных волос и бород. В Европе радовались потому, что кубинцы ‘забили гол’ в ворота Дяди Сэма, который всем надоел своим зазнайством. Латинская Америка стала интересна всем… И однажды я вдруг почувствовал, что могу быть гражданином любой страны Латинской Америки. В моём сознании исчезли разделяющие её границы. Я стал сознавать, что я — латиноамериканец… Но где, кстати, я чувствую себя лучше всего, где я нахожу больше всего моих корней — это Ангола, Чёрная Африка…“».
Год спустя Травкин вновь посетил Маркеса на улице Огня в Мехико. На этот раз писатель собирался в большое зарубежное путешествие: Япония, Вьетнам, СССР…
«— Я еду во Вьетнам потому, что уже давно хочу это сделать, — рассказал Маркес. — Несмотря ни на что, я продолжаю верить, что основной враг Вьетнама и основной враг Советского Союза — это американский империализм, а не Китай. И хотя я отдаю себе отчёт в том, что он тоже большой враг, мне всё-таки хочется верить, что это враг эпизодический… Я хочу написать серию репортажей о правде Вьетнама и опубликовать их на Западе. А после Вьетнама я поеду на Московский кинофестиваль. Меня часто спрашивают о состоянии культурных связей между СССР и Латинской Америкой, о советском культурном влиянии. Оно, к сожалению, недостаточное. Несмотря на то, что американская пропаганда кричит, например, о советизации Кубы. Однажды вечером мы с одной латиноамериканской журналисткой сидели в баре отеля в Гаване. Она уже несколько дней находилась там. Так вот она мне говорит: „Если я и не могу чего-то выносить на Кубе, так это сильнейшего советского культурного влияния!“ Я ей ответил: „Ты не обратила внимания, что этот человек, который играет на фортепиано здесь, в баре, где мы с тобой разговариваем, уже два раза исполнил мелодию из ‘Крёстного отца’, три песни из репертуара Фрэнка Синатры, сыграл две кубинские песни и до сих пор не сыграл ни одной советской? А в Советском Союзе есть очень красивые песни!“ И этот случай можно отнести и ко всей Латинской Америке. Трудно давать рецепты, но мне кажется, что я уже сделал кое-что в этом направлении. Мои книги издаются большими тиражами в СССР, и я считаю, что внёс свой скромный вклад в это важное дело. У вас есть прекрасные писатели: Толстой, если мне предложат выбирать из всей мировой литературы, я назову Толстого, „Война и мир“ самый великий роман в истории человечества! У вас гениальный Достоевский! Из современных — Шолохов и Булгаков. Но дело в том, что ни русские классики, ни современные советские авторы ещё не известны широким массам латиноамериканцев… А с пропагандой и у вас, и у нас дело обстоит не лучшим образом. Я как-то сказал Фиделю, что на свете есть только одна газета хуже „Гранмы“[3]. Это — „Правда“».
Ещё через год, 19 июля 1980-го, Травкин встретил Маркеса на площади Революции в Никарагуа — шёл парад по случаю первой годовщины победы народа над диктатором Сомосой. Маркес сидел среди самых почётных гостей.
«— Ещё один год мировой революции, — сказал он. — Никарагуанская революция — первая, которая у нас получилась, потому что в кубинской революции, вернее, в её победе, мы не принимали участия. А в этой — да, она нам удалась, и необходимо бороться за то, чтобы победили другие. Урок Никарагуа может быть очень полезным для остальных стран Латинской Америки. Сейчас в нескольких сотнях километров отсюда льётся кровь, народ Сальвадора ведёт гражданскую войну против тирании. Так вот, я считаю, что через год Сальвадор будет накануне первой годовщины победы революции!»
Предсказание Маркеса не сбылось. Да и с никарагуанскими сандинистами оказалось всё не так просто и радужно. Их лидер, Даниэль Ортега, — в котором и советские деятели души не чаяли, — заявит позже, что приветствует частную собственность и крупный капитал, а «команданте Ортеги давно уже не существует». Дочь обвинит пламенного революционера в том, что тот с раннего детства систематически насиловал её, притом на глазах матери. Вслед за девушкой в газете «Эль Паис» в педофилии и инцесте обвинит Ортегу и писатель Варгас Льоса, а бывший вице-президент первого сандинистского правительства Серхио Рамирес — в установлении вслед за диктатурой Сомосы диктатуры своей собственной «кровосмесительной» семьи; Гарсиа Маркес же никак не откликнется.
Впрочем, всё это вполне могло быть наветами и происками американского империализма, для которого победа сандинистов была второй после Кубы костью в горле.
Круг власть имущих друзей нашего героя неизменно расширялся. Но порой — и трагически сужался. 31 июля 1981 года пришло известие о том, что панамский генерал Омар Торрихос Эррера погиб в авиакатастрофе. На похороны Маркес, к всеобщему удивлению, не полетел, заявив: «Я не хороню своих друзей». (И на похороны одного за другим уходивших хохмачей из «Пещеры», притом именно в той очерёдности, которую предсказывал в романах Маркес, он не ездил.)
…В середине 1960-х молодые панамцы всё чаще стали проникать в зону Канала и выражать несогласие с американской оккупацией. В октябре 1968 года в Панаме произошёл военный переворот, которым руководил полковник Национальной гвардии Омар Эфраин Торрихос Эррера (названный отцом редким в Латинской Америке именем Омар в честь поэта Омара Хайяма). Полковник больше всего на свете любил две вещи — девушек («ничто человеческое ему не чуждо», по словам Маркеса; Торрихосу, как Боливару, юные наложницы согревали постель чуть ли не в каждой деревне) и самолёты. На одномоторном самолёте он совершал облёты отдалённых территорий Панамы, называя это «домашним патрулированием», во время которых решал проблемы простых панамцев. Нередко он брал с собой в небеса и своего колумбийского друга Гарсиа Маркеса. Однажды диктатор, как называла Омара американская пресса в том числе и из-за дружбы с Фиделем, отправился с визитом в Мексику и мгновенно (как обычно в Латинской Америке) произошёл организованный ЦРУ военный переворот. Но Торрихос тайно вернулся в Панаму и прошёл до столицы победным маршем, к которому примкнуло более ста тысяч человек. Он провёл аграрную реформу, превратил Панаму в международный финансовый центр, покончил с неграмотностью. Среднегодовой доход панамца при Торрихосе стал выше, чем в любой другой стране Латинской Америки. Но самой сокровенной мечтой мятежного полковника, которым восхищался наш герой, была передача Панамского канала под юрисдикцию Панамы. Переговоры длились десятилетия. В сентябре 1977 года, уже с администрацией президента Джимми Картера, они пошли более конструктивно, договор был подписан, и с 1 января 2000 года Канал передавался Панаме, как и гора Анкон — символ столицы. Если бы США отказались подписывать договор, то террористическая группа «последователей Че» взорвала бы дамбу на искусственном озере Гатун, вода бы вытекла в Атлантику, а чтобы снова создать запас воды для работы Канала, потребовалось бы не менее трёх лет тропических ливней (как в романе Маркеса). Торрихос часто повторял: «Я не хочу войти в историю, я хочу войти в зону Канала». Но ему не довелось попасть туда живым. Подписав исторический американо-панамский договор, посчитав свою программу выполненной, «Высший лидер Панамской революции» пытался отойти от активной политической деятельности. Его всё чаще стали посещать мысли о смерти.
Маркес встречался с Торрихосом 20 июля 1981 года, за десять дней до трагического конца, и также разговаривал с генералом о смерти, причём именно в авиакатастрофе. «Может быть, это вызвано тем, что генерал знал, насколько Гарсиа Маркес боится летать на самолётах, хотя вынужден делать это постоянно, — предполагал Мутис. — Генерал, зная, что Маркес ненавидит летать, часто шутил, что Габо чувствует себя в полёте спокойно только тогда, когда вместе с ним летит Торрихос. А чтобы ещё больше успокоить знаменитого писателя, генерал обычно предлагал ему сразу после взлёта стакан виски».
Тело генерала Торрихоса принесли на гору Анкон, где к тому времени уже развивался национальный флаг Панамы. Там состоялось прощание.
Тем же летом 1981-го Маркес побывал в СССР в качестве гостя Международного Московского кинофестиваля. Приезд его был окутан тайной. Автор этих строк по заданию газеты «Советская культура» вместе с другими журналистами дважды безуспешно пытался встретить классика в аэропорту Шереметьево-2. Прилетел Маркес с Мерседес и сыновьями самолётом одной из западных авиакомпаний «под покровом ночной темноты». Поселился на семнадцатом этаже гостиницы «Россия» в «люксе» с видом на Кремль.
— Он был безупречно вежлив, — рассказывала мне Мария, работавшая в Западном корпусе ныне снесённой (упразднённой) «России». — Однажды поздно вечером вернулся выпивши, где-то его накачали. И в буфете стал расспрашивать о жизни, преимущественно личной… Я ради смеха предложила ему одну из наших постоянных девочек, работавших в Западном корпусе, под крышей КГБ, но он рассмеялся, развёл руками, мол, рад бы, да жена, дети, кейджиби, опять-таки завтра во всех газетах напишут… Я ему сделала чай с лимоном, он пил, разглядывая подстаканник, и расспрашивал, кто из знаменитостей пил чай с этим подстаканником, я говорила, что руководители партии и правительства, а также звёзды кинофестивалей, он цокал языком почти как кавказец… А вообще-то он простой, с ним как-то сразу легко. Сам он сказал, что прост в общении лишь с красивыми женщинами, а с мужчинами хитёр и коварен.
В тот приезд Маркеса заполучили в гости к поэту Андрею Вознесенскому в Переделкино. Корреспондент журнала «Огонёк» Феликс Медведев принёс в «Россию» книжечку рассказов Маркеса, выпущенную в серии «Библиотечка „Огонька“», вручил её автору, но интервью не получил (позже кто-то в писательских кулуарах предположил, что сопровождающие лица, переводчики что-то об «Огоньке» и его главном редакторе, «русофиле и жидоморе» Софронове, наговорили). Как ни умолял Медведев (один из самых пробивных интервьюеров 1980-х) — мол, журнал имеет миллионный тираж, мы выпустили книгу, что хотя бы десять минут… всё было бесполезно. Тогда он у подъезда Западного блока, как сам мне рассказывал, втолкнул в «чайку», выделенную для разъездов Маркесу, своего переводчика, — а Маркес отправлялся в Звёздный городок на встречу с космонавтами, — и велел записывать и запоминать всё, что тот будет говорить, а потом пересказать… И в «Огоньке» было опубликовано то, что писатель рассказывал другим на всевозможные темы, этакий поток сознания с лёгким налётом безумия, да вдобавок с фотографией, на которой Маркес похож на Сурена Айрапетяна, державшего недалеко от нашей редакции, за Савёловским вокзалом, полуподпольный ломбард.
И на обратном пути домой, когда в аэропорту он торопливо, не глядя по сторонам, проходил через общий зал вылета в «депутатский» зал, ни одного вопроса нам, журналистам, задать не удалось — его профессионально прикрывали, оттесняя всех, крепкие мужчины в штатском.
…По радио передали, что Гари Прадо Сальмон, армейский капитан, взявший Че Гевару в плен, при невыясненных обстоятельствах получил тяжёлое ранение в позвоночник и парализован. До этого сообщалось о суицидах и психических помешательствах людей, так или иначе связанных с казнью Че Гевары.
Своему другу Мутису Маркес сказал по телефону, что, возможно, сейчас уже мог бы согласиться с утверждением, будто это дело рук спецслужб Фиделя — как израильский МОССАД мстил за своих убитых спортсменов во время Олимпиады в Мюнхене, например. Но ведь много случаев, заметил он, без вмешательства человеческих рук: виновные или причастные к гибели Че кончают с собой, сходят с ума… Кубинские историки, побывавшие в южной части Боливии, где действовали партизаны Че, рассказывали Маркесу, что среди боливийских военных и их родственников получило обращение «цепное», то есть святое письмо, рассылаемое по определённым адресам, с тем чтобы получатель разослал его другим. В письме говорилось, что смерть президента Боливии Баррьентоса явилась Божьей карой и всех виновных в убийстве Че ждёт страшная участь: для спасения они должны трижды прочесть Отче наш и трижды Аве Мария, письмо нужно переписать девять раз и разослать девяти людям. Альваро ответил, что это мистика, сам Че Гевара не верил ни во что подобное. Маркес пересказал рассказ отца Рохера Шильера, доминиканского священника из ближайшего прихода: «Когда я узнал, что Че содержится под стражей в Ла-Игуэре, я добыл лошадь и отправился туда. Я хотел выслушать его исповедь. Я знаю, что он сказал бы: „Я потерян для вас“. Я хотел ответить ему: „Ты не потерян. Бог всё ещё верит в тебя“. По дороге я встретил крестьянина. „Не торопись, отец мой, — сказал он мне, — они уже покончили с ним“». Альваро спросил, а что он, Габриель, думает по этому поводу: потерян был Че или в последние минуты всё-таки верил? Маркес ничего не ответил.
Известный кинорежиссёр Сергей Соловьёв (мой «многолетний товарищ по запутаннейшей, но хорошей жизни», как он надписал мне свою книгу) в Колумбии снимал картину «Избранные» по роману Альфонсо Лопеса Микельсена, приятеля и соседа Маркеса. На экраны картина вышла в 1983-м, а в конце 1970-х, когда Микельсен был президентом страны, Соловьёв писал там сценарий.
В общей сложности Соловьёв прожил на родине нашего героя около двух лет и подметил немало любопытного.
Начался соловьёвский «роман» с Колумбией масштабно и абсурдно, прямо-таки по-маркесовски. С того, что один правитель — президент Колумбии, А. Л. Микельсен в свободное от политических хлопот время написал книгу, а другой правитель — президент и генеральный секретарь ЦК КПСС Л. И. Брежнев, тоже к тому времени уже пописывающий «Малую Землю» и прочее, в ответ на обращение колумбийского коллеги снять общий фильм — «чтобы картина знаменовала рождение колумбийской кинематографии и чтобы в совместной работе с русскими кинематографистами обучились кинематографическим профессиям колумбийские кинематографисты» — тотчас оттелеграфировал в Колумбию: «Раз такое желание имеется, конечно, сделаем».
— Прочитав роман президента, я убедился в полном отсутствии литературной одарённости автора и какой бы то ни было художественной мысли, — рассказывал мне Сергей Соловьёв. — Зацепившись за три случайных абзаца, пяток имён и кое-какие фактуры, я жульнически вплёл их в сочинённый мною вполне бредовый сюжет, не имевший к роману ни малейшего отношения, но которым я вдруг всерьёз увлёкся. И вот мы с группой полетели в Колумбию. Оператор Паша Лебешев, художник Саша Адабашьян… И ещё заведующий иностранным отделом «Мосфильма» Юра Доброхотов, в прошлом то ли полковник, то ли генерал КГБ, высланный из Нью-Йорка за злобный шпионаж, и Людмила Николаевна Новикова, милейшая женщина, толковый журналист, жена высокопоставленного дипломата, который, впрочем, оказался генерал-лейтенантом КГБ, вершившим нашу тайную политику в Латинской Америке ещё с далёких военных лет. Она была не просто знакома с президентом Колумбии, а даже дружна с ним, поскольку долгие годы вместе с мужем варилась в том же самом дипломатическо-разведывательном котле. Звали мы её, с лёгкой руки Адабашьяна, Маушка, ласкательное производное от «матушки» или «мамушки». Своих тесных связей со спецслужбами она не скрывала. Тем более что службы эти были вовсе не убого-стукаческими, а серьёзными, мощными и в высшей степени профессиональными.
— Во всяком случае, — уверял меня Соловьёв, — во времена нашего пребывания в Колумбии внутреннюю политику страны примерно на равных осуществляли правительство Колумбии и опекавший киногруппу первый советник посольства генерал КГБ Саша, которого по аббревиатуре его фамилии-имени-отчества все любовно кликали Гав. Он нас и встречал на аэродроме в Боготе. Маушка проинструктировала меня, как вести себя с президентом. То, что президент сказал, когда мы пришли к нему домой, было для меня полной неожиданностью: написанное мною ему понравилось. Хотя действительно никакого отношения к его книге не имело. Другой на месте Микельсена посчитал бы подобное сочинение моим личным хулиганским выпадом. Но тот даже не поморщился. «Вы знаете, это интересно. Очень оригинальный, нестандартный подход», — оторопело услышал я отзыв автора. Трудно было не поразиться широте и незаурядности ума собеседника. — «Мы будем с вами над этим работать. У меня есть возможности, — сказал он и задумчиво поглядел в окно на вверенную ему страну, — активно помочь вам». Его слова напомнили мне случай из отечественной истории. Николай I ободрил просителя, к которому был расположен: «Попробую тебе помочь. Я, брат, тоже не без связей». У меня ещё хватило наглости сказать Микельсену, что если он имеет желание что-то дописать к моей истории, то я возражать не стану. «Нет, зачем же? Я не буду лезть в вашу работу, — ответил невозмутимо умный президент. — Но если хотите, можем подключить к этой работе моего соседа. Он милейший человек. И работал в кино».
Соседом, как выяснилось, был Габриель Гарсиа Маркес, живший в одном доме с президентом. Я аж присел. И тут же представил, во что может превратиться моя халтурная заявка под пером гениального автора, и торопливо отказался: «Нет-нет, вот этого совсем нам и не надо». — «Ну а просто дать ему почитать? Давайте с ним встретимся, поговорим?» Я изобразил на лице «глубокое удовлетворение», но на встрече не настаивал. Честно говоря, я его дико боялся! Мне так ярко представилось, как Маркес у себя на родине делает из меня размазню, как из случайно убитой мухи, этакую рашн пыльца. «Напрасно, он хороший писатель и знает толк в кино, — говорил президент. — Ну, ладно, с Богом! — завершил он встречу. — Начинайте. Только прошу, ни в коем случае не отчаивайтесь ни от чего и не уезжайте. Сидите спокойно здесь. Пишите. Работайте. Если вам нужно будет поговорить со мной или с Габриелем либо увидеть что-то своими глазами, я всегда к вашим услугам». — «Я совсем не знаю страну, — сказал я. — Можно ли куда-нибудь поехать?» — «Да куда хотите. Возьмите карту. Выберите, что вам интересно». — «В заявке есть поездка героев на юг». — «Ну и поезжайте на юг, хотя бы в Барранкилью. Там, кстати, рядом деревня, где родился Маркес, которую он описал в романе „Сто лет одиночества“. Он может вам о ней и её обитателях многое рассказать…»
— Всё, что обещал Паша Лебешев, уже бывавший до этого в Колумбии, не просто сбылось, а сбылось «в кубе», — смеялся Соловьёв. — Мандонго оказался в миллион раз вкуснее, чем следовало из Пашиных рассказов, мясо нежнее, кукуруза толще и слаще, навар наваристее. Шишкебаб и просто был немыслимый. Тёмное пиво начинали пить из огромных литровых кружек с одиннадцати утра. Кружки можно было попросить и трёхлитровые. Пиво подавали свежайшее: узнав, что мы — русские, услужливо и без напоминаний делали «долив после отстоя». Рай, земной рай.
Но если говорить всерьёз, — продолжал Соловьёв, — о Колумбии сохранились у меня самые нежные воспоминания. Хотя они и не лишены мрачного и даже несколько демонического оттенка. Конечно, я Маркеса и до этого читал — его знаменитый роман «Сто лет одиночества». И думал: вот фантазия у человека, какую невероятную страну он создал, целую планету! Какие картины этой нафантазированной планеты!.. Но когда я приехал в Колумбию и прожил там месяца два-три, я понял, что Маркес никакой не «поэтический фантаст», не «фантастический поэт», не «магический реалист», как у нас любят о нём писать. Он гиперреалист с натуралистическим оттенком, натуралист и очень, я бы даже сказал, ха-ха, бескрылый натуралист. Постольку-поскольку всё, что казалось немыслимой фантазией, было бытом. Про «миргородскую лужу» Гоголя иностранцы тоже думают — «фантастический реализм», а это просто лужа, существующая в Миргороде, вероятно, и по сей день.
— Маркес неоднократно утверждал, — напомнил я, — что сама действительность Латинской Америки фантастична: «В общем, мы, писатели Латинской Америки и стран Карибского моря, должны положа руку на сердце признать, что реальная действительность — писательница поталантливее нас. Наш удел и, возможно, наша почётная задача — в том, чтобы копировать её, проявляя как можно больше скромности и старания».
— Мало того: Маркес сам был частью этой действительности, этого быта. Мой соавтор по сценарию Лопес Микельсен спасал своего соседа Гарсиа Маркеса — физически, физиологически, биологически — раз восемь, наверное, если не больше. Накануне каких-то ужасных акций, которые время от времени те или иные политические группировки, те или иные оппозиции, притом совершенно разных, порой диаметрально противоположных взглядов и устремлений, затевали против Маркеса. Да просто арестовывать его несколько раз должны были — и Лопес Микельсен его буквально за считаные минуты до ареста вывозил неизвестно куда на своём личном самолёте. Именно за его взгляды, политические высказывания в поддержку Кубы, Фиделя Кастро, социализма, коммунизма и против олигархического капитализма Латинской Америки, который Маркес яро ненавидел. Естественно, Маркес не участвовал ни в каких группировках, но открыто публично высказывал своё мнение по тому или иному вопросу, словно не особо заботясь о том, что будет, и неоднократно высказывания по всем колумбийским понятиям должны были стоить ему головы. И вот Микельсен, человек прямо противоположных политических воззрений, который был на самом деле таким грандиозным ирландским банковским боссом — просто по дружбе и, конечно, понимая значение Маркеса, спасал его.
— Но неужели не лестно было выступить соавтором сценария с самим Гарсиа Маркесом?!
— Очень, конечно, хотелось — одно имя Маркеса было бы колоссальной рекламой во всём мире! Но я понял, что он меня сотрёт в порошок. И решил, что лучше уж буду царём и хозяином своей маленькой латифундии, нежели стану обречённо сражаться с великим Маркесом по поводу тех или иных художественных решений, приёмов… Ведь я уже работал с незаурядными драматургами — Геной Шпаликовым, Женей Григорьевым… Во что всё это выливалось? В безумное, выматывающее душу и выжимающее все соки из организма пьянство в течение нескольких лет, что называлось «написание сценария». Потом я садился и самостоятельно писал сценарий. Не знаю, что вышло бы с Маркесом, может быть, пил он и не так, как наши великие. Но в том, что мы с ним обязательно бы поехали на Кубу, ещё куда-нибудь, чтобы я вжился в материал, узнал бы настоящую Латинскую Америку, — я уверен. За нами бы следили, кто-нибудь обязательно куда-нибудь подложил бы бомбу, что-нибудь рвануло, что-нибудь оторвало мне, потом бы они ходили в больницу, а то и печально стояли с цветами… Да, да, там, в нашем посольстве я взял книгу Маркеса на русском, ещё почитал и понял, что именно так всё и будет. Я просто чувствовал романное развитие моей жизни, которое мне было не очень интересно. А с Маркесом Микельсен у себя дома познакомил, сказал, что это рашн писатель, это американо писатель, что-то мы с ним выпили, о чём-то поговорили… Но я костьми лёг, чтобы остаться, так сказать, при своих… Вообще-то среди деловых людей мира Колумбия славна как страна великих банковских спекулянтов. Это центр банковской спекуляции во всей Латинской Америке. Известна она ещё и как страна изумрудов. Не знаю уж, имеет это отношение к Маркесу или нет. Впрочем, наверное. Так вот оказалось, что у этих камней девяносто шесть или что-то около того характеристик подлинности. Поверь, никакой нормальный колумбиец не будет подвергать свой камушек девяносто шести экспертизам. Наши грузины по сравнению с колумбийцами могут показаться трудолюбивейшими китайцами, день и ночь не разгибающими спины. Эти практически не работают никогда, нигде и ни при каких условиях.
— И как же там Гарсиа Маркес — великий труженик уродился?
— Действительно, вопрос. Буквально в каждом доме лежит подушка с изумрудами — такой же непременный атрибут достойной колумбийской квартиры, как у нас когда-то была герань, фикус и портрет Хемингуэя. На подушке этой часто спит хозяин, не ведая притом, спит он на бутылочном стекле или на миллиардах, припасённых на чёрный день. Но более всего, конечно, знаменита Колумбия своей изысканнейшей преступностью! Я бы сказал, страна поэтов преступления. То, что каждый вечер пересказывала нам Маушка, прочитывавшая почти все колумбийские газеты, не только ошеломляло жестокостью и неистощимостью преступной фантазии. Было ясно, что новый тип преступления сначала кем-то любовно изобретается, потом идёт в тираж, месяца за два — за четыре набирает размах и затем выдыхается, но тут же на смену ему приходит ещё какой-то новый преступный финт, прежде неведомый. Первое же преступление, о котором поведала нам Маушка, привело нас в весьма задумчивое состояние. Известно, что в Колумбии, как, впрочем, и во всей Латинской Америке, терпеть не могут американцев, гринго…
— У Маркеса с ними «нежнейшие» отношения — много лет они ему вообще визу не давали за великую к ним любовь!
— Так же, как прежде во всех бывших соцстранах «нежно» относились к нам. И всё это несмотря на то, что американцы кормят и поят Латинскую Америку точно так же, как мы кормили и поили соцстраны. Первое, о чём сразу предупредила меня Маушка: очень опасно быть гринго в Колумбии. Если что, сразу кричи: я — русский, поляк, кто угодно, только не гринго. А меня, кстати, чаще всего и принимали именно за гринго. Рассказывали, что какой-то дикий гринго, вроде меня, заходит вечерком в симпатичный ресторанчик выпить кружечку пива. Хозяин незаметно подбрасывает туда таблетку, вскоре гринго обмякает и начинает на глазах растекаться, расползаться. Хозяин, поддерживая непутёвого гринго, ведёт его через зал, чтобы посетители видели, как тот насосался (это с одной-то кружечки!), но выводит его не на улицу, а через чёрный ход — во двор. Там их уже ждёт автомобиль, несчастного американца запихивают в него и везут в горы, кольцом окружающие Боготу. Там, в лесочке, гринго, заснувшего мёртвым сном (таблеточка, полагаю, не из слабых), догола раздевают и шприцем выкачивают из вены чуть ли не всю кровь, но строго до минимума, чтобы гринго тут же не отдал концы. Донорская кровь в Колумбии в большой цене. Кровь тут же, на месте, запечатывают в бутылки, консервируют, одежду, бумажник приходуют и уезжают. На рассвете гринго просыпается голый, с ощущением дикой слабости, в лесу. Кругом — никого, внизу блещет огнями беспечная Богота, до которой ему кое-как, скуля и подвывая от ужаса, удаётся за сутки-двое доползти. В общем, почти по нашему классическому анекдоту: «Ни хрена себе, попил пивка!» Согласись, это круто. Не какое-то там пошлое убийство, бессмысленный мордобой, вульгарная кража — нет, целое уголовное сочинение, придуманное и разыгранное с истинным артистизмом и вдохновением! Так что фантазия там у всех богатая, не только у Маркеса. А многообразнейшая деятельность наркоимперии!
— Творческая нация, что и говорить! Почему-то Маркес, родившийся и выросший на карибском побережье, Боготу, когда приехал туда учиться, невзлюбил. Дождь, холод, люди мрачные…
— Я в слякотной промозглой Москве, сочиняя картины далёкой колумбийской жизни, представлял себе тропики, жару, героя, расхаживающего по городу в белом костюме. Приехав в Боготу, увидел, что там в белых штанах никого, кроме меня, нет (белые штаны я прихватил с собой из Москвы, видимо, во исполнение золотой мечты Остапа Бендера). Каждое утро в моё окно продолжало бить солнце, а после полудня на улицы ложился туман. Причём и туман-то какой-то странный: он стелился по земле и доставал тебе лишь по пояс, а твоя голова торчала уже над ним. И целый город так бродил после обеда — по пояс в тумане. Я опять привязался к Гаву: «Саша, отчего туман тут такой странный?» — «Это не туман, — объяснил он. — Это облака. Город расположен на уровне двух тысяч семисот метров над уровнем моря». В своих воспоминаниях о Колумбии мне до сих пор сладостно грезятся романтические преступники, бродящие по пояс в тумане, а рядом с ними и я — в ослепительно-белых штанах.
— А СССР с Колумбией, значит, тогда были друзья не разлей вода?
— Отношения были интересные. С чекистом Гавом я несколько раз обедал — он возил меня в какие-то рестораны на какие-то встречи, как я вскоре понял, не просто для украшения стола. Поскольку я ни слова не понимал по-испански, мне оставалось только надувать щёки, по-дурацки улыбаться и невпопад кивать. Обедали, помню, с колумбийским Андроповым — их министром госбезопасности, ещё как-то раз — с колумбийским Щёлоковым, министром их внутренних дел. Гав о чём-то с ними говорил, что-то у них строго выяснял, грозил пальцем, тут же обворожительно улыбался, стучал кулаком по столу — всё это происходило в частных ресторанах. Я мог воочию убедиться в том, какую силу влияния имел этот человек да и все «тайные наши» не только на внутренние дела далёкой страны, но и на весь огромный далёкий континент.
— А президент-соавтор Микельсен, товарищ и сосед Маркеса, что из себя представлял? Было в нём нечто диктаторское, что Маркес мог использовать, рисуя своего «осеннего Патриарха»?
— Абсолютно ничего! Я был свидетелем того, как Микельсен величественно и достойно проиграл президентскую кампанию. Притом кампанию, по сути, к вечеру выборов им уже выигранную.
— Не поверю, в Латинской Америке выборы, как у нас теперь примерно. Военный переворот, приход к власти полковников — это ещё куда ни шло, это понятно…
— Клянусь! К пяти вечера в день выборов стало ясно, что победа конечно же за Микельсеном. По телевидению ежечасно передавали баланс голосов, в пользу моего соавтора был мощный, подавляющий перевес. Осталось проголосовать только южным районам, которые всегда традиционно были на его стороне. И вдруг к семи вечера перевес Микельсена стремительно сошёл на нет. Никто ничего не мог понять. Мы с Гавом метались по Боготе, он тоже был в полной растерянности. Я же понимал лишь то, какой это удар для Гава, для всей нашей, извини за выражение, внешней политики. Вся она в Колумбии была ориентирована исключительно на соседа и приятеля героя твоей книжки — Микельсена. О том, что в этот момент происходило, мы узнали позднее. И я ещё раз убедился в том, что Маркес ничего не выдумывал. Голосование в Колумбии происходит забавно. Урну ни при каких обстоятельствах не разрешается выносить из помещения избирательного участка, охраняемого вооружённой стражей. На участке же пришедшие макают палец в баночку с несмываемой красной краской. Это единственный способ избежать жульничества: иначе будут сотнями нанимать людей, которые по десять раз получат бюллетени, а в урну, отнеси её хоть на метр от участка, напихают такого, что потом сам чёрт не разберёт. Так вот, к концу рабочего дня на юге полил тропический ливень. Крестьян, людей к политике достаточно равнодушных, заставить в такую погоду тащиться по горным дорогам к урнам, за кого-то там голосовать — дело безнадёжное. Прорвавшая небеса стихия вместе с глиной и гравием стала смывать и самого президента. А он уже выпил со своими ближними за победу шампанского, и вдруг… Микельсен метался по своей штаб-квартире в боготинском «Хилтоне», понимая, что всё идёт прахом. Вся жизнь. Он был так сражён обрушившейся ситуацией, что решился на крайнее — позвонил Рейгану с просьбой о помощи: «Я всегда был лоялен к США. Сейчас меня может спасти лишь ваша помощь. Если вы вышлете с ваших военных баз вертолёты в горные районы, чтобы крестьяне могли в них долететь до участка и проголосовать за меня… То через пару часов всё может перевернуться. А если ваших вертолётов не будет, то мне конец». Через какое-то время моему соавтору уклончиво так ответили, что, к сожалению, погодные условия не позволяют вертолётам подняться. Видимо, Рейган долго советовался с людьми из серьёзных ведомств и, не исключаю, при этом разглядывал фотографии нашего лысого Гава. «Мы желаем вам всяческих успехов, но участие американских вооружённых сил в этой акции не представляется нам возможным». А голосование ещё шло всю ночь — до семи утра. В двенадцать часов ночи, когда получен был этот ответ из Вашингтона, мой соавтор попрощался со всеми. Пошёл в спальню, разделся, принял душ и…
— Застрелился?
— …и на следующее утро проснулся рядовым колумбийским гражданином, а вовсе никаким не президентом. Проигрывать с таким достоинством, с таким мужественным самосознанием и спокойствием — это тоже, согласись, поступок.
— С достоинством маркесовского полковника?
— Да, что-то такое было. Я всё это хорошо помню.
Заметим, что в ту пору Маркес уже работал над «Историей одной смерти, о которой знали заранее» (также с очень простым сюжетом: публично решают убить человека и публично убивают).
Без сомнения можно сказать, что смерть в творчестве нашего героя играла одну из главных ролей, наряду с любовью и одиночеством. Ещё, кажется, не подсчитывали, но и без того очевидно, что само слово «смерть» — одно из наиболее часто употребляемых Маркесом. Притом не просто в фигурах речи, а по существу, по замыслу, по сюжету и сверхзадаче произведений. Мало того. Представляется, что если проделать своеобразный эксперимент и вычленить, убрать из контекста эпизоды, в которых герои убивают и умирают, то тексты превратятся в мутное, бессмысленно-бредовое повествование о каких-то анемичных людях, что-то говорящих, куда-то перемещающихся, чем-то питающихся, зачем-то совокупляющихся. Конечно, убрав трагедию смерти, так можно сказать о большинстве произведений мировой литературы. Однако в латиноамериканской прозе почти любой сюжет зиждется на смерти, всё замешено на крови, обусловлено, детерминировано, цементировано кровью. Смерть — притом насильственная — является краеугольным камнем произведений Астуриаса, Карпентьера, Льосы, Фуэнтеса… Но в особенности — Маркеса. Судя даже по названиям: «Другая сторона смерти», «Похороны Великой Мамы», «Самый красивый утопленник в мире», «А смерть всегда надёжнее любви», «Гости смерти», «Я был покойником», «Я хочу умереть» и т. д.
И как бы мог развиться сюжет «Ста лет одиночества» без ключевой, хрестоматийной сцены, к которой мы вынуждены прибегать вновь и вновь:
«…Хосе Аркадио Буэндиа с невозмутимым видом поднял с земли своего петуха. „Я сейчас приду“, — сказал он, обращаясь ко всем. Потом повернулся к Пруденсио Агиляру:
— А ты иди домой и возьми оружие, я собираюсь тебя убить.
Через десять минут он возвратился с толстым копьём, принадлежавшим ещё его деду. В дверях сарая для петушиных боёв, где собралось почти полселения, стоял Пруденсио Агиляр. Он не успел защититься. Копьё Хосе Аркадио Буэндиа, брошенное с чудовищной силой и с той безукоризненной меткостью, благодаря которой первый Аурелиано Буэндиа в своё время истребил всех ягуаров в округе, пронзило ему горло. Ночью, когда в сарае для петушиных боёв родные бодрствовали у гроба покойника, Хосе Аркадио Буэндиа вошёл в спальню и увидел, что жена его надевает свои панталоны целомудрия. Потрясая копьём, он приказал: „Сними это“. Урсула не стала испытывать решимость мужа. „Если что случится, отвечаешь ты“, — предупредила она. Хосе Аркадио Буэндиа вонзил копьё в земляной пол.
— Коли тебе суждено родить игуан, что ж, станем растить игуан, — сказал он. — Но в этой деревне никто больше не будет убит по твоей вине».
Memento morí. Помни о смерти. Ибо смерть — момент истины. Всё прочее — суета сует и томление духа. Который, как душа, тоже смертен — mors animae. Если не вдумываться и не вчитываться (а «Сто лет одиночества», например, по уверению Фуэнтеса, «надо читать много раз»), то латиноамериканская проза, в том числе её высочайшие образцы, надежд, кажется, не оставляет, все уходят — чтобы не возвратиться: «…ибо тем родам человеческим, которые обречены на сто лет одиночества, не суждено появиться на земле дважды». Но в том-то и дело (и «бум» литературы Латинской Америки в самом страшном в истории человечества XX веке с его невиданными войнами, с расщеплённым атомом тому свидетельство и подтверждение), что надежда не умирает, не уходит, — слишком мощны силы, глубинны корни этого немыслимого латиноамериканского смешения рас, культур, традиций, обычаев, темпераментов, всех трёх измерений… И непонятно, что превалирует — вера ли (на генетическом уровне) в африканских богов, вудуизм, вера в Христа, или древние индейские верования, или нечто ещё более древнее и мистическое. Притом смерть почти неизменно соседствует с сексом, в той или иной мере сакральным. По большому счёту в латиноамериканской литературе лишь две темы, но главные: любовь и смерть. И отношение к тому и другому незамутнённое.
Помнится случай, поразивший нашу студенческую группу, прибывшую для стажировки на Кубу. Поселили нас на финке в престижном гаванском районе Мирамар. Разобрав чемоданы, присели на крыльце, разлили, чтобы отметить приезд. В соседнем дворе, сокрытом тенью церковной колокольни и вековой раскидистой сейбы, смеялись женщины, радостно кричали дети, грохотали барабаны, тамтамы, гудели вувузелы.
— Поминки, — пояснила консьержка Чело, сухая пожилая негритянка. — Пятилетний мальчик умер от мозга.
— И они это событие отмечают?
— Очень верующая семья, много детей, — ответила набожная Чело.
— Ну да, понятно, одним больше, одним меньше.
— Дело не в этом, — возразила Чело. — Он сразу угодил в рай, ему хорошо, сытно. К падре Антонио в храм они не ходят. У них своя религия, не христианская. Духов теперь вызывают, чтобы они там присмотрели за мальчуганом. Слышали о вудуизме? Религия очень древняя, от наших предков. А соседи — коммунисты-вудуисты…
Кто-то из стажёров вспомнил, что режиссёра Эйзенштейна здешний культ смерти настолько потряс, что он вознамерился свою мексиканскую эпопею завершить всенародными плясками со скелетом — главным героем праздника, где все до упада веселятся, впадая в транс, потому что смерть — радость обновления и возрождения. Доминиканская коммунистка Мину Мирабаль просвещала советских студентов-стажёров:
— Вудуизм — из Африки, конечно. Но и индейцы, особенно колумбийские, много размышляют о жизни и смерти, их умы постоянно занимают вопросы о бытии и ином мире, который простирается за границы осязаемой реальности. Наши аборигены обладают специфическим взглядом на мир вообще и мир мёртвых в частности. Земная и загробная жизнь не противопоставляются. Существует поверье, что жене умершего на рассвете после похорон желательно совокупиться с чужеземцем, лучше из дальних стран, в позе сзади, глядя на восход солнца, и на семью снизойдёт благодать.
Смерть для латиноамериканца — и трагедия, и фарс, и комедия. Обусловливающие жизнь, «…и он с наслаждением посмотрел на не верящих людей, раскрыв рот глазевших на океанский лайнер, такой огромный, что вряд ли что с ним сравнится и в этом мире и в том, застрявший перед церковью, более всего в округе, в двадцать раз выше колокольни и почти в сто раз длиннее деревни, и имя его — халалчиллаг — железными буквами сверкало на бортах, по которым лениво стекали древние воды мёртвых морей». Слово «Halalcsillag» на лайнере из рассказа «Последнее путешествие корабля-призрака» по-венгерски означает «Звезда смерти». Юмор Маркеса, поскольку Венгрия — не морская страна.
В 1981 году Гарсиа Маркес, заявив, что «как писатель более опасен, чем как политик», нарушил данный самому себе и миру обет писательского молчания: увидела свет повесть «История одной смерти, о которой знали заранее». (Писал несколько лет тайно, как нарушают пост.) Впрочем, «литературную забастовку» он окончил ещё 6 сентября 1980-го публикацией рассказа «Следы твоей крови на снегу» (который, напомним, является аллегорией того отрезка его прошлого, когда он жил в Париже с Тачией) и как бы приуроченной к этому покупкой первой в своей жизни нешуточной недвижимости в Париже (квартиры на рю Станислас) и заодно в родной Картахене (особняка на первой линии у Карибского моря). Вообще надо признать, что тот «обет» был не более, но и не менее чем прекрасным рекламным ходом опытного, собаку съевшего рекламщика. Если взять шире, то вообще колоссальный успех Маркеса — одна из самых успешных в истории человечества глобальных рекламных кампаний. Сродни «„The Beatles“ for ever!» — его любимой группы «Битлз» (с которой он как бы параллельно в 1960-х покорял мир). Кстати, 8 декабря 1980 года, узнав об убийстве Джона Уинстона Оно Леннона, Маркес, по свидетельству его соседки в Париже, моей знакомой адвокатессы Сильвии Бако, «напился с горя, как русский. В ресторанчике напротив, как герой Достоевского, рассуждал о смысле жизни, о смерти…». Дома сел писать (писание ему до поры заменяло лекарственные препараты). «Сегодня днём, глядя в хмурое окно на падающий снег, я размышлял обо всём этом, о том, что у меня за плечами более пятидесяти лет, а я так толком и не знаю, кто я такой, какого чёрта я здесь делаю. И мне подумалось, что с момента моего рождения мир не менялся до тех пор, пока не появились „Битлз“». Маркес утверждал, что Джон Леннон прежде всего олицетворяет любовь…
Итак, в 1981 году он закончил «Историю одной смерти, о которой знали заранее» — «своего рода фальшивый роман и фальшивый репортаж», как сам выразился, «недалеко от американской „новой журналистики“». Финал подсказал друг юности Альваро Сепеда незадолго до своей смерти.
«В ту пору, в середине 70-х, я только вернулся из Европы, — вспоминал Маркес. — Мы уехали на воскресенье в загородный дом Альваро, стоявший на берегу мутного моря, в Сабанилье, и стряпали там его прославленное санкочо из рыбы мохарра… „У меня для тебя потрясающая новость, — неожиданно сказал Альваро. — Байардо Сан Роман вернулся к Анхеле Викарио“. Как он и рассчитывал, от удивления я остолбенел. „Они живут вдвоём в Манауре, — снова заговорил Альваро, — старые, затраханные жизнью, но — счастливые“. Он мог не говорить мне больше ничего — я это понимал и сам: мои долгие поиски закончились. Эти две фразы означали, что двадцать три года спустя человек, расставшийся со своей женой прямо в свадебную ночь, снова вернулся к ней. Один из моих закадычных друзей юности — а я в нём души не чаял — был назван виновником позора, хотя его виновность так и не была доказана, и на глазах у всего городка зарезан братьями оскорблённой новобрачной. Его звали Сантьяго Насар; жизнерадостный и красивый, он был заметной фигурой местной арабской общины. Это убийство произошло незадолго до того, как я понял, кем я буду: у меня возникла такая острая потребность рассказать об этом случае, что, вероятно, именно он раз и навсегда определил моё писательское призвание».
Через пять лет в публичном доме негритянки Эуфемии Маркес впервые рассказал об этом преступлении друзьям-хохмачам Херману и Альфонсо, а также девочкам. К тому времени Маркес уже решил стать писателем, на что отец ему заметил: «Будешь есть бумагу». Несколько лет ему снилось, как он рвёт пачки бумаги, делает из них шарики и ест их. Но это не была газетная или туалетная бумага, это была отличная белая бумага, шероховатая, с водяными знаками — он покупал её, когда были деньги. Тем не менее и Альфонсо, и Херман, и Эуфемия с девочками в один голос заявили: история об этом преступлении заслуживает того, чтобы быть написанной, даже если придётся есть бумагу.
«Не важно, что она будет придумана, — сказал Альфонсо. — Софокл придумывал тоже, но посмотри, как здорово это у него получалось!»
Позже Альваро сказал Габриелю почти то же самое, но добавил: «Беда только в том, что твоей истории не хватает одной ноги».
И в самом деле, истории не хватало непредсказуемой концовки — именно той, какую Альваро рассказал Маркесу двадцать три года спустя после совершённого преступления, — но тогда предугадать её было невозможно. Херман, со своей врождённой осторожностью, посоветовал Маркесу подождать ещё год-два, пока книга не будет хорошо продумана. Маркес ждал не год и не два, а целых тридцать лет.
И это не было чем-то исключительным; он никогда не садился писать о том или ином событии, пока не проходило лет двадцать. В данном случае он выжидал намеренно: искал ту недостающую ножку для треноги, пытался придумать концовку истории и даже не подозревал, что то же самое делает жизнь, но лучше и изобретательнее, чем он.
«Почаще рассказывай историю, — советовал „учёный каталонец“ Виньес. — Только так сможешь выявить её внутреннюю суть». В течение многих лет, надеясь на то, что кто-нибудь заметит в его истории изъян, Маркес рассказывал её повсюду — с начала и до конца и наоборот. Мерседес ещё с детства помнила некоторые детали этого преступления и, наслушавшись пересказов Маркеса, полностью историю восстановила; в конце концов она стала рассказывать её лучше, чем он. В молодости Луис Алькориса записал эту историю на магнитофон у себя дома в Мексике. В глухом селении Мозамбика Маркес рассказывал её Руйю Герре целых шесть часов: это было ночью, когда кубинские друзья угощали его мясом бродячей собаки, убедив в том, что это — мясо газели; но и тогда не удалось найти, чего же не хватает истории. В течение многих лет Маркес неоднократно рассказывал её своему литературному агенту Кармен Балсельс: в Барселоне и других городах мира, в самолётах — и всякий раз, как и впервые, как когда-то чёрная Эуфемия, она принималась плакать, а писатель терялся в догадках, «плачет ли она от нахлынувших чувств или от того, что он ещё не написал этой истории и её не продашь».
«— Две фразы, сказанные Альваро в то воскресенье, когда мы готовили у него на даче санкочо из рыбы мохарра, — вспоминал Маркес, — поставили для меня всё на свои места. Возвращение Байардо Сан Романа к Анхеле Викарио и являлось конечно же недостающей концовкой. Всё становилось предельно ясным: из-за своей любви к убитому другу я всегда считал, что это — рассказ об отвратительном преступлении. А на самом деле здесь была сокрыта история о необычайной любви…» (По другой версии, окончательную форму книга приняла, когда в 1979 году он с семьёй возвращался из кругосветного путешествия и в аэропорту Алжира увидел очень красивого арабского принца с соколом.)
Соответственно был выбран и эпиграф к повести: «Любовная охота сродни надменной — соколиной. Жиль Висенте».
Мощно, как всегда, сразу захватывающе начинает Маркес небольшую по объёму, но насыщенную, как роман, повесть (блестящий перевод Л. Синянской):
«В день, когда его должны были убить, Сантьяго Насар поднялся в половине шестого, чтобы встретить корабль, на котором прибывал епископ. Ему снилось, что он шёл через лес, под огромными смоквами, падал тёплый мягкий дождь, и на миг во сне он почувствовал себя счастливым, а просыпаясь, ощутил, что с ног до головы загажен птицами…»
Когда читаешь повесть, возникает ощущение причудливого симбиоза журналистского репортажа и музыкального произведения, симфонии или даже рок-оперы высочайшего класса (в чём-то созвучной опере Эндрю Ллойда Уэббера — «Иисус Христос — суперзвезда», созданной примерно в то же время). Атмосфера накаляется и нагнетается ритмично, по неким законам то ли фламенко, то ли болеро, то ли джаз-рока.
— Габриель Гарсиа Маркес — один из самых музыкальных писателей, которых я знаю, — говорил мне в Гаване один из лучших гитаристов XX века испанец Пако де Лусия. — Честно говоря, я не очень-то заядлый читатель, с трудом одолеваю какую-либо толстую книгу, многие так и недочитал. Музыка мне понятнее. Но Маркес сразу увлёк, «Сто лет одиночества» — как мощная симфония и начинается, и захватывает, и возносит, и завершается… Все его рассказы и романы поразительно музыкальны! Не берусь судить в литературоведческом, стилистическом смысле, некоторые говорили, что он кому-то там подражал, что больше журналист, чем писатель, или даже в большей степени политик, друг всех великих, Кастро, Миттерана, Гонсалеса… Но я-то слышу его вещи, а они именно в музыкальном смысле почти совершенны. Даже пробовал композиции делать. И сделал бы — будь я Мануэлем де Фалья, великим композитором. Вот эта вещь — о том, как человек выходит из дома, зная, что его наверняка до захода солнца убьют, и весь город знает, но никто ничего не может поделать, полнейшая обречённость — она же сама музыка! — в стиле фламенко, канте хондо, с цыганско-арабскими мотивами… — Лусия касается струн, постукивает по корпусу пальцами, и кажется, что действительно слышишь «Историю одной смерти…». — Кстати, Габо сам прекрасно играет на гитаре и поёт. Замечательны у него эти колумбийские валленато, болеро о розах, жгучих красотках, любви, разбитых сердцах, смерти! У нас с ним во многом вкусы сходятся, лишь в одном, кажется, разнятся: он любит жёлтые розы, а я выращиваю в своём саду в Мадриде только голубые.
Из «Истории одной смерти, о которой знали заранее»:
«…И я увидел его. Только что, в последнюю неделю января, ему исполнился двадцать один год, он был стройным и белокожим, с вьющимися волосами и такими же арабскими веками, как у отца… От матери он унаследовал инстинкт. А у отца с детства обучился владению огнестрельным оружием, любви к лошадям и выучке ловчей птицы…»
— …Нагнетание у Маркеса идёт такое, — говорил Пако де Лусия, наигрывая на гитаре, словно аккомпанируя прозе, — что смерть неизбежна, никуда не деться — она как сам рок.
— Джаз-рок? — уточнил я.
— Ну да, и в этом, и в другом, и в библейском смысле. А у него там и имена какие-то библейские, по-моему: Пётр, Павел, Сантьяго… Не помню, есть ли Мария. Должна быть.
— Сантьяга вместо неё — это имя матери Маркеса, — напомнил я Пако.
В «Истории…» много прямых автобиографических мотивов. Начиная с рассказчика, его матери Луисы Сантьяги («Мама — лучший из моих читателей. Она безошибочно находила ключ ко всем моим книгам и точно угадывала, кто являлся прототипом того или иного персонажа… Прочитав роман, она расстроилась, потому что всю жизнь пыталась скрыть своё, как она считала, некрасивое второе имя Сантьяга, а теперь о нём узнал весь мир»). С его жены Мерседес, его братьев Луиса Энрике и Хайме, сестры Марго, другой сестры — монахини… И местную проститутку, с которой рассказчик проводит время в постели, зовут Марией Алехандриной Сервантес — мы помним роскошную блудницу из борделя городка Махагуале, из-за которой юный Габриель «потерял голову во время самой долгой и разгульной попойки в жизни», и других его Марий. («Габо обожает женщин, — сказала в одном из немногочисленных интервью Мерседес. — Это видно и по его книгам. У него всюду есть друзья из числа женщин, которых он очень любит. Хотя большинство из них не писательницы. Женщины-писательницы такие зануды».)
Мастерски, предельно точно, по-латиноамерикански (а мы бы добавили, что и по-толстовски) выписана, выткана, сыграна сцена самого «объявленного убийства»:
«Сантьяго Насару нужно было ещё несколько секунд, и он бы вошёл в дом, но тут дверь захлопнулась. Он успел несколько раз кулаками ударить в дверь и повернулся, чтобы, как полагается, в открытую встретить своих врагов. <…> Нож пропорол ему ладонь правой руки и по рукоятку ушёл в подреберье. Все услышали, как он закричал от боли:
— Ой, мама!
Педро Викарио резким и точным рывком человека, привыкшего забивать скот, нанёс ему второй удар… Сантьяго Насар, смертельно раненный трижды, снова повернулся к ним лицом и привалился спиной к двери материнского дома, он даже не сопротивлялся, будто хотел одного: помочь им поскорее добить его с обеих сторон. „Он больше не кричал, — сказал Педро Викарио следователю. — Наоборот: мне почудилось, он смеялся“. Оба продолжали наносить удары ножами, легко, по очереди, словно поплыв в сверкающей заводи, открывшейся им по ту сторону страха. Они не услышали, как закричал разом весь город, ужаснувшись своему преступлению… Отчаявшись, Пабло Викарио полоснул его горизонтально по животу, и все кишки, брызнув, вывалились… Ещё мгновение Сантьяго Насар держался, привалясь к двери, но тут, увидев блеснувшие на солнце чистые и голубоватые собственные внутренности, упал на колени…»
Рецензируя «Историю…», профессор Бафорд писал, что автор — «безусловно, один из самых блестящих и самых „магических“ политических романистов современности».
«В „Истории одной смерти, о которой знали заранее“ Гарсиа Маркес предстал в новой ипостаси — великого трагика, создав произведение, не уступающее по своей эмоциональной и нравственной мощи античной трагедии, — пишет исследователь его творчества Всеволод Багно. — Согласимся, что любая человеческая жизнь — это хроника заранее предрешённой смерти, в сущности, заранее объявленной, о которой знают все, а ведут себя так, как будто ни о чём не подозревают и очень удивляются и огорчаются, когда она приходит. Поэтому-то книга Гарсиа Маркеса и прозвучала как набат о человеческой жизни, её хрупкости и бесценности. Набат, но также и напоминание о нашем равнодушии и нашем беспамятстве. Убийство, совершающееся в романе Гарсиа Маркеса, — заурядно и по месту действия, и по исполнителям, и по мотивам. Зауряден и человек, которого убивают в захолустном городке по подозрению в преступлении, совершаемом по молодости на каждом шагу… <…> „История одной смерти, о которой знали заранее“ — это, вне всякого сомнения, коллективная исповедь народа, не только не препятствовавшего совершению преступления, но и соборно участвовавшего в нём. Как ни кощунственно на первый взгляд подобное сопоставление (однако и сам Гарсиа Маркес подсказывает его именем своего героя: Насар — из Насарета), но в романе отчётливо звучат евангельские мотивы. Мотивы искупительности жертвы Сантьяго для народа, живущего в отчуждении, скорее предрассудками, чем нравственными устоями. И писатель настаивает на том, что об искупительной смерти, на этот раз абсолютно ничем не примечательного человека, должно быть возвещено так же, как и о смерти Христа. Будет ли жертва искупительной?..»
И ещё о смерти.
В октябре 1981 года, как бы завершая скорбную вереницу смертей великих певцов, «начатую» в России Владимиром Высоцким, «продолженную» Джо Дассеном во Франции и Джоном Ленноном в США, ушёл из жизни Жорж Брассенс. Для нашего героя он был больше чем певцом или поэтом — Брассенс для Маркеса олицетворял ту Францию, которую он любил и в которой стал писателем.
«Не так давно на одной литературной дискуссии, — вспоминал Маркес в конце 1981 года, — меня спросили, кто, по моему мнению, лучший современный поэт, пишущий на французском языке. И я ответил не задумываясь: Жорж Брассенс. В аудитории присутствовали и те, кто не слышал этого имени. Одни были слишком старыми, другие — слишком юными… Он умер не в своём доме на берегу моря, утопающем в цветах, где беззаботно бродят многочисленные кошки, а из скромности, своей легендарной скромности уехал умирать к другу, чтобы об этом никто не знал. Известно о его смерти стало только через семьдесят два часа, когда несколько родных и близких людей уже тихо, без прессы и TV похоронили его на местном кладбище. И он не мог поступить иначе, для таких людей смерть — сугубо личное событие, не подлежащее широкой огласке. Я его встретил лишь однажды после его выступления в „Олимпии“, и он навсегда запал в моё сердце. Он был похож скорее на машиниста, чем на звезду: усы, как у турка, стоптанные башмаки… Мы поговорили совсем немного, но что-то позволило мне считать его своим близким другом… В пятидесятых, когда я жил во Франции, Париж нельзя было представить без Брассенса. Однажды вечером меня остановили полицейские, проводившие облаву, плевали мне в лицо и били, как и других алжирцев, которых была полная машина. Меня тоже приняли за алжирца, я провёл с ними ночь в камере, набитой битком, словно сельди в бочке. И мы всю ночь пели песни Жоржа Брассенса. В то время он уже написал своё завещание в стихах. Его стихи я учил, ещё не зная французского, но чувствуя их силу. (В переложении советского барда Юрия Визбора его тексты тоже звучали забористо: „Он идёт по шикарному пляжу, / А вокруг красота, красота: / Толигэ, толигэ, дювиляже, / Тра-та-та-та, та-та-та, тра-та-та“. — С. М.) …Изменился Париж, там больше не танцуют, не обнимаются и не целуются на улицах, — констатировал Маркес. — В Париж без Жоржа Брассенса я не хочу. Как будто на нём повесили табличку, о которой он просил: „Закрыто по случаю похорон“».
«История одной смерти, о которой знали заранее» вышла сразу в нескольких крупнейших издательствах в Испании, Колумбии, Аргентине, Мексике… Вскоре «Эль Эксельсиор» рапортовала, что в продажу на испаноязычный книжный рынок поступило более миллиона экземпляров — по 250 тысяч в мягкой обложке в каждой из стран, где вышла, и 50 тысяч — в твёрдом переплёте в Испании; что переводится сразу на тридцать один язык мира, чего не случалось прежде ни с одной книгой. (На самом деле колумбийское издательство «Овеха Негра», оправдывая своё название — «Паршивая овца», — обманно напечатало на один миллион экземпляров больше, но раскупили!)
«Историей…» торговали на всех углах, в том числе продавцы газет, кока-колы и мороженого. Сам Маркес на пресс-конференции назвал «Историю…» своей «лучшей работой». Не все газеты публиковали такие восторженные отзывы: «Шекспировский уровень!.. Божественная обречённость и поэзия древнегреческой драмы!.. Раз прочтя — никогда не забудешь!..» Некоторые критики сочли повесть «растянутым, как жвачка, рассказом, который ничего не добавляет к творчеству Гарсиа Маркеса». Однако рейтинги, как говорится, зашкаливали, книга била все рекорды продаж. Это был бесспорный бестселлер, а наш герой подтвердил и упрочил свою репутацию писателя номер один в мире.
Адвокат из Боготы Альварес предъявил Маркесу иск на полмиллиона долларов за клевету в «Истории…» на братьев Чика: они представлены автором убийцами, хотя были признаны невиновными. И некоторые другие персонажи вознамерились подавать в суд и требовать компенсации от писателя-миллионера. Доброхоты даже разыскали престарелую проститутку и посулили ей деньжищи — но блудница Мария Сервантес (одно имя чего стоит!) лишь усмехнулась и сказала, что «Габо её увековечил». Отсудить никому ничего не удалось — судьи в Колумбии все поголовно почитатели творчества Гарсиа Маркеса.
Двадцать первого мая 1981 года вместе с Кортасаром, Фуэнтесом и вдовой Сальвадора Альенде Хортенсией он присутствует на инаугурации Миттерана, которому суждено было рекордное в истории Франции по продолжительности четырнадцатилетнее президентство. Эта инаугурация станет первой в череде инаугураций президентов и премьер-министров, на которые потом приглашался Маркес. Через много лет, когда Франсуа Миттерана не стало, Маркес рассказал, как они познакомились: «Однажды, очень давно, в конце приёма в резиденции французского посла в Мехико мы собрались у камина выпить кофе с коньяком. Там были и несколько французов, которые помогли мне, так сказать, стать гостем Миттерана. Невозмутимый, с улыбкой на губах, сидя в своём кресле, он предложил нам всем рассесться вокруг и побеседовать о литературе. Пабло Неруда до этого говорил ему про меня, дарил мои книги, переведённые на французский, так что он знал… Миттеран был, конечно, политиком и говорил в основном о политике, как и все другие политики мира, с которыми мне приходилось общаться. Но он был и писателем, у него замечательные дневники! Субъективные, разумеется, как у всякого писателя, например, у меня. Когда ему указывали на его субъективность, он очаровательно отвечал: „Это лишь иллюзия лирического характера“. А в тот вечер у камина в Мехико он сказал, что иногда наши мысли напоминают стихи, которые нам снятся…»
— Под этим мостом я пил дешёвое вино с клошарами! — сказал Маркес, когда вышли после инаугурации на набережную Сены. — Я сам в середине пятидесятых был здесь фактически клошаром, на вечеринках, относя посуду на кухню, доедал, впервые признаюсь, даже Мерседес об этом не рассказывал.
И пригласил друзей «прямо сейчас, немедленно», как вспоминал Кортасар, вместе полететь «отдохнуть, наговориться вдоволь о поэзии, о музыке, придумать вместе что-нибудь». Но, к сожалению, ни Кортасара, ни Фуэнтеса из Парижа не отпустили в тот раз дела (а другого раза, как бывает в жизни, не представилось).
Отдыхать Маркес любил в Гаване в отеле «Ривьера», где по распоряжению правительства лучший сьют был всегда зарезервирован для него. Или на острове Кайо Ларго — резиденции самого Фиделя, где носились по волнам на быстроходном американском катере «Акуарамас». Особенно довольна была Мерседес, как сама она рассказывала профессору Мартину. Кастро умел очаровывать женщин — всегда был обходителен, по-старомодному галантен, что ей льстило. Маркес вёл себя с Фиделем, как младший брат, жаловался на невзгоды, но знал, «когда можно подурачиться, выступить в роли придворного шута, но не переступал границ дозволенного». Отдыхал он и в резиденциях других глав государств — Панамы, Колумбии, Венесуэлы… Но и отдыхая, забавляя власть имущих анекдотами, принимал участие в политической жизни. Так Маркес откликнулся гневной статьёй «С Мальвинами или без них» на быстротечную войну Англии с Аргентиной за Фолклендские (Мальвинские) острова. Не совсем понятно было из статьи, на чьей стороне автор (порой это было для нашего героя характерно — политическим журналистом с ясной, выверенной на верхах и однозначной позицией в отношении того или иного события он не стал), но скорее всё-таки — Аргентины.
Напомним, что весной 1982 года произошла война между Великобританией и Аргентиной из-за Фолклендских (Мальвинских) островов. Аргентинская военная хунта решила подправить тогда своё пошатнувшееся внутреннее положение, вернув острова, ещё в 1833 году захваченные Великобританией. Великобритания по приказу «железной леди» Тэтчер, которой для укрепления собственных позиций тоже нужна была «маленькая победоносная война», направила к Фольклендам военные силы, и Аргентина сразу потерпела полное поражение. Благодаря этому военная хунта была свергнута.
Между тем коммунистические и прокоммунистические режимы по всему миру погружались в тяжелейший, «последний и решительный», как покажет время, кризис, начавшийся с польской «Солидарности». Реакция Маркеса, этого Чарли Чаплина мировой литературы, в эпоху наступающего мирового кризиса коммунистической идеи была оригинальной. По заданию нескольких журналов он полетел на «Конкорде» «в компании апатичных бизнесменов и сияющих дорогих проституток» в Гонконг и Бангкок и написал забавный, откровенный, на грани с порнофолом репортаж из мировой столицы секс-туризма, в котором констатировал, например, что американские отели, где воздух свежий, а простыни чистые, как нельзя более располагают к занятиям любовью. Он уверял, что по большому счёту только любовь и секс — достойные литературы темы, что сам он лишился невинности в тринадцать лет и никогда ничего не имел против секса, но секс, по его мнению, «особенно хорош в любви, а иначе грозит превратиться в простую механику и физические упражнения, к которым лично он с детства тяги не испытывал…».
Возможно, кризис «коммунистического жанра» склонил его в начале 1980-х и к интервью журналу «Playboy», от которого много лет он отмахивался. Интервью состоялось по его предложению в Париже, мировой столице любви. Журнал послал на интервью наиболее цепкую и сексапильную из своих молодых корреспонденток — Клаудию Дрейфус (которая станет впоследствии — в том числе и благодаря откровенному, вызвавшему огромный интерес интервью Маркеса — всемирно известным интервьюером, специализируясь именно на знаменитых писателях).
Вначале Маркес разъяснил читателям «Плейбоя» в США и во всём мире свою политическую позицию, особенно подчеркнув то, что они с Фиделем Кастро «гораздо больше говорят о культуре, чем о политике», и что «это настоящая давняя мужская дружба без всякого расчёта». Затем обратился к главной теме журнала — любви и сексу. Сказал, что никто, «ни один из нас не знает другого, даже очень близкого человека», и они с Мерседес — не исключение; он до сих не имеет ни малейшего представления о том, сколько ей лет. «„Да, в молодости у меня было много проституток, — признавал Маркес. — Они были моими друзьями. Я ходил к ним не столько заниматься любовью, сколько для того, чтобы избавиться от одиночества. Как коллекционер хранит монеты или марки, я храню воспоминания о моих проститутках. И с сентиментальностью пишу о них в моих книгах… Вообще, надо сказать, что сексуальная инициация начинается дома. О ком тайно мечтает отрок? О кузинах, о тётушках… Но там — табу. А проститутки — это совсем другое. И они действительно были моими добрыми друзьями — и те, с которыми спал, потому что не было ничего ужаснее, чем спать одному, и те, с которыми почти никогда не спал, а просто делился своей повседневной жизнью, своими мечтами о будущем… Я всегда говорил в шутку, что женился, чтобы не завтракать в одиночестве. Конечно, Мерседес считает, что я порядочный сукин сын… Вы спрашиваете, есть ли у меня слабости? Сколько угодно! Главная — моё сердце. В эмоционально-сентиментальном смысле. Если бы я был женщиной, то не мог отказать… И в характере у меня много женского. Мне необходимо, чтобы меня любили. Это для меня главное. Я и писать стараюсь как можно лучше, чтобы меня сильнее любили“. — „Это похоже на нимфоманию“, — замечает Клаудия Дрейфус. „Совершенно верно, — соглашается Маркес. — Но нимфомания своеобразная — нимфомания сердца… Если бы я не стал писателем, то был бы пианистом в баре, чтобы любящих наполнять ещё большей любовью и притяжением, влечением друг к другу… Извечное, неизбывное половое влечение — что может быть сильнее и выше этого? Для меня несомненно: смысл жизни — это любовь… И писать стоит только о любви, потому что всё остальное — от лукавого. Мой следующий роман будет конечно же о любви, о страстной безумной безнадёжной вечной любви мужчины и женщины…“».
Это интервью в «Плейбое» не публиковалось почти год, а когда было напечатано, то заняло несколько разворотов, что противоречило устоявшемуся формату главного журнала для мужчин. Его прочли миллионы, в редакцию пришло около тридцати тысяч писем из разных стран, что тоже было рекордом. Двадцать процентов писем — от мужчин, пятьдесят восемь — от женщин, остальные — от девочек в возрасте от одиннадцати до восемнадцати лет (что, безусловно, польстило пятидесятичетырёхлетнему писателю, он даже перечёл интервью Владимира Набокова тому же «Плейбою» и его «Лолиту»). Адресованы письма были «настоящему мачо», «блестящему душевному стриптизёру», «нимфоману сердца», «мужчине мечты» и т. п. Когда из редакции позвонили и осведомились, не переслать ли хотя бы часть этой корреспонденции ему в Мехико, Маркес, заслушав особо эмоциональные, откровенные выдержки, отказался: «Ни в коем случае! Мерседес зачитается и поймёт, что я не тот, под личиной которого так долго и ловко скрывался».
Итак, он на весь мир объявил о том, что возвращается в литературу. Напомним, что после прихода к власти в Чили Пиночета Маркес дал обет не писать и не публиковать прозу, а посвятить себя всецело публицистике. Впрочем, некоторые биографы допускают, что причинами такого обета могли быть не только категории политического, социального, нравственного порядка, но и вполне прозаические: заканчивая «Осень Патриарха», Маркес почувствовал, что устал, ему стало казаться, что он исписался и необходимо время, чтобы «ключи вновь наполнили исчерпанный колодец». Теперь он задумал роман о любви своих родителей.
Шестнадцатого сентября 1982 года младший брат нашего героя, Элихио, «семейный литературный эксперт», по телефону сообщил Габриелю, что «Нобель обеспечен».
Этому сообщению предшествовал ряд немаловажных событий. Ещё летом 1981-го Гарсиа Маркес с помощью своего друга юности Альфонсо Фуэнмайора, неоднократно бывавшего в Стокгольме, установил контакт, а затем и подружился с известным писателем Артуром Лундквистом, возглавлявшим левое крыло Шведской академии. Лундквист имел огромный авторитет и влияние на Комитет по присуждению Нобелевской премии — в своё время он добился того, что премией были награждены латиноамериканцы Мигель Анхель Астуриас и Пабло Неруда. Летний отпуск 1981-го Маркес провёл на Кубе, в Варадеро и других курортах с послом Швеции в Мексике (все расходы, разумеется, взяв на себя, хотя таковых фактически и не было у «личного друга команданте Фиделя»). Были проведены и прочие превентивные мероприятия.
Двадцатого октября 1982 года мексиканские газеты писали, что Гарсиа Маркес уже наверняка получит премию. Всю ночь они с Мерседес не спали. На следующее утро, в 5.59, Пьер Шори, заместитель министра иностранных дел Швеции, позвонил Маркесу в Мехико и подтвердил известие: «С премией вопрос решён». «Гарсиа Маркес, — пишет профессор Мартин, — побледнел, медленно положил трубку, будто боясь, что она отскочит, повернулся к Мерседес и тихо сказал: „I’m fucked“ („Мне п…ц“). Позвонил президент Колумбии Бетанкур и сказал, что услышал новость от Франсуа Миттерана, который узнал это от шведского премьера Улофа Пальмё. Бетанкур кричал в трубку, что это победа Колумбии. Габриель и Мерседес умылись и сели завтракать».
А потом обрушился шквал звонков: Миттеран (напрямую, без секретаря), Кортасар, Мейлер, Онетти, спикеры парламента Колумбии, Тачия и ещё многие. Фидель не смог дозвониться и прислал телеграмму: «Справедливость восторжествовала! Телефон у тебя занят наглухо. Второй день пьём твоё здоровье, поздравляю тебя и Мерседес от всего сердца!» Грэм Грин тоже прислал телеграмму с «горячайшими поздравлениями», Норман Мейлер… От журналистов и поклонников не было отбоя, дом брали буквально штурмом, и полиции пришлось взять его в оцепление. Сотни журналистов всё равно его описывали — в репортажах непременно фигурировали жёлтые розы и цветы гуайавы.
— В 1982 году я приехала в Мексику, — вспоминала латиноамериканистка Вера Кутейщикова. — Маркес в это время был там. И как раз в те дни стало известно о том, что ему присуждена Нобелевская премия по литературе. Дом Маркеса был осаждён, все рвались его поздравить. Мне с огромным трудом удалось к нему прорваться с жёлтыми розами — я знала, что он их очень любит. Уже потом я зашла в книжный магазин и купила книгу «Запах гуайавы», куда вошли интервью, данные Маркесом журналисту Плинио Апулейо Мендосе. Тут же в автобусе открываю её — и на странице 101, я прекрасно помню номер, натыкаюсь на вопрос о книге «Сто лет одиночества»: «Кто, по-твоему, лучший читатель этой книги?» И на ответ Маркеса: «Одна моя приятельница в Советском Союзе повстречала сеньору, немолодую уже, которая собственноручно переписала всю мою книгу, а на вопрос, зачем она это сделала, ответила: „Потому что мне захотелось узнать, кто на самом деле сошёл с ума — автор или я“. Мне трудно представить себе лучшего читателя, чем эта сеньора»…
Сотни раз Гарсиа Маркес набирал номер телефона матери — но её телефон в Картахене не работал. Так что в течение трёх недель мать не знала о том, что сын удостоен Нобелевской премии. А когда репортёр из Боготы всё-таки дозвонился и сообщил, то Луиса Сантьяга после паузы только и вымолвила: «Ну вот, может быть, теперь мне обеспечат нормальную телефонную связь». А ещё она сказала, что всегда надеялась на то, что Габито никогда не получит Нобелевскую премию, так как «была уверена, что он сразу после этого скончается». В ответ на это Маркес заявил, что возьмёт с собой в Стокгольм букет жёлтых роз, «чтобы спасти и сохранить себя» (мать тоже любила жёлтые цветы).
Он размышлял над тем, как себя правильнее в этой ситуации позиционировать. Перечитывал свидетельства о получении Нобелевской премии учителями — Фолкнером, Хемингуэем, их первые интервью, их торжественные речи. «Я не смогу поехать получать эту премию, — сказал Фолкнер журналистам, собираясь на охоту. — Это слишком далеко. Я фермер и не могу надолго отлучаться». И поведение Хемингуэя озадачило: сославшись на нездоровье — «Я только выгляжу здоровым, и, безусловно, из меня получится прекрасный труп, но путешествовать сейчас я не в состоянии» и на то, что «никогда не надевал фрака и даже галстука, а уж тем более бабочку», — Хем отказался ехать в Стокгольм за Нобелевской премией, вместо этого отправившись со стариком Грегорио на рыбалку.
— Может, мне тоже не ездить? — сомневался Маркес. — Сказаться больным или задержавшимся в каком-нибудь индейском племени в горах…
— Больным — уже было, — отвечал Мутис. — Ты не охотник, не рыбак… Что бы ты ни придумал — всё будет плагиатом!
За поездку ратовали Плинио и хохмачи, Кармен, Тачия… В конце октября Маркес устроил в Мехико пресс-конференцию для сотни с лишним журналистов, на которой заявил, что премию принимать поедет, но не собирается надевать на церемонию в Стокгольме положенного по этикету фрака, сюртука, вечернего костюма, — сойдёт и liquiliqui (ликилики) — колумбийско-венесуэльская белая туника с белыми штанами, как принято показывать латиноамериканцев в голливудских фильмах. На следующий день пресса обсуждала вопрос о том, чего хочет добиться Маркес: вызвать международный скандал и ещё больший интерес к собственной персоне, которого и так не занимать, или «окончательно опустить свою страну»?
Между тем по всему миру родные, друзья и поклонники Маркеса торжествовали и праздновали победу. Отец, Габриель Элихио, заявил журналистам в Картахене, что всегда, с первой же написанной Габито страницы, знал, что он рано или поздно станет лауреатом Нобелевской премии (никто не напомнил о его предречении сыну, что тот, если станет писателем, будет «есть бумагу»). И всё-таки язвительно добавил, точнее, намекнул на то обстоятельство, что Габито — всего лишь один из немногих писателей в их семье и он, отец, не очень-то понимает, почему ему уделяется так много внимания. А премию Нобелевскую, мол, Габриель получил благодаря своей «пронырливости, втёршись в доверие к Миттерану и шведам». Мать, Луиса Сантьяга, сказала, что её отец-полковник, предсказывавший Габито великое будущее, празднует на том свете и поздравляет внука.
Губернатор департамента Магдалена решил объявить 22 октября всеобщим праздником и даже выходным днём и предложил присвоить старому дому полковника Маркеса статус национального достояния, памятника культуры, охраняемого государством. В Боготе коммунистическая партия организовала уличные манифестации с требованием назначить Гарсиа Маркеса спикером парламента «во спасение Колумбии». Таксисты включали радиоприёмники в машинах на полную громкость, когда передавали новости из Стокгольма. Репортёр городской газеты Барранкильи опрашивал прохожих, среди них уличную проститутку, и та призналась, что новость о том, что их земляк удостоен Нобелевской премии, ей сообщил в постели клиент и она так обрадовалась, что не смогла удержаться от оргазма, «что, конечно, непрофессионально». Это стало, как потом со смехом заметил сам лауреат, наивысшим признанием милых его сердцу барранкильцев.
Газеты и журналы стали именовать Маркеса «новым Сервантесом», подхватив мысль, высказанную Пабло Нерудой. Американский журнал «Newsweek», который, как и сотни других журналов в мире, поместил фотографию Маркеса на обложке, назвал его «чарующим сказителем», Салман Рушди в английской прессе — «Магическим Маркесом», а «Сто лет одиночества» — «одним из двух-трёх самых значимых и самых мощных произведений, созданных после мировой войны». Нескольким крупнейшим аргентинским и перуанским изданиям Маркес поведал, что «не сможет умереть счастливым, ибо уже бессмертен». Шутил. Но в каждой шутке, как известно, лишь доля шутки.
Расстроил старший сын Родриго — позвонил, поздравил, но сказал, что занят на съёмках своего фильма на севере Мексики и не сможет вырваться с родителями в Стокгольм.
Незадолго до описываемых событий, 8 октября 1982 года, повторно избранный премьер-министром Швеции лидер социал-демократов, давний друг Маркеса Улоф Пальмё заявил, что Маркес помог ему «понять, что мир гораздо шире, чем порой кажется, раздвинул горизонты». (Пальмё в немалой степени способствовал получению Маркесом Нобелевской премии.) Через несколько дней после объявления о присуждении премии один из лучших новых друзей Маркеса, Филипп Гонсалес, лидер социалистической партии Испании, был избран премьер-министром страны. 1 декабря 1982 года президентом Мексики стал Мигель де ла Мадрид, и одним из почётных гостей на церемонии инаугурации был Маркес. (В который раз отметим завидный дар Маркеса дружить — притом дружить перспективно, плодотворно.) Посетив своего давнего друга Фиделя на Кубе, проговорив с ним одиннадцать часов (!), наш герой вылетел в Европу: сначала в Испанию, чтобы лично поздравить Гонсалеса, затем в Париж.
В понедельник, 6 декабря самолёт авиакомпании «Авианка джумбо джет», совершив двадцатидвухчасовой перелёт из Колумбии в Швецию, приземлился в аэропорту города Стокгольма. На самолёте прибыла правительственная делегация Колумбии, двенадцать близких друзей Маркеса (кандидатуры и количество друзей — именно двенадцать — утверждал сам виновник торжества, хотя уверял, что некий Ангуло), а также группа музыкантов.
Когда из Парижа прибыл сам Маркес (намеренно задержавшись), сотни латиноамериканцев, проживающих в Европе, встречали его в аэропорту — как тореадора, как нападающего, забившего решающий гол, как национального героя. С ним прилетели Мерседес, сын Гонсало, жена Миттерана Даниэлла, Реже Дебре, Плинио, Тачия…
Было около десяти градусов мороза. Шёл снег, по взлётно-посадочной полосе мела позёмка. Первые фотографии Маркеса, в северной декабрьской тьме ступившего на шведскую землю, сделала его бывшая возлюбленная — Тачия, сама себя назначившая «официальным фотокорреспондентом лауреата Нобелевской премии по литературе Гарсиа Маркеса» и получившая аккредитацию, так называемый press-pass. Отказавшись от пресс-конференции в аэропорту, Маркес с семьёй сразу направился на протокольном «вольво» в Гранд-отель и поселился в трёхкомнатном сьюте № 208.
«Вообще-то я плохо сплю на новом месте, — вспоминал Маркес. — Но в ту первую ночь в морозном Стокгольме заснул быстро. И вдруг среди ночи проснулся — будто толкнули. Огляделся — Мерседес рядом тихонько посапывает. Накануне вечером мне сказали, что все лауреаты Нобелевской премии по литературе селятся именно в этом номере. То есть и Киплинг, и Томас Манн, и Неруда, и Астуриас, и Фолкнер спали в этой постели, подумал с ужасом я… Встал, взял подушку и пошёл спать на кушетку в гостиной».
С лауреатами Нобелевской премии 1982 года в Стокгольме работала в качестве переводчика-гида-консультанта Карин Лиден — профессор Упсальского университета, журналистка-полиглот, переводчица, в том числе и латиноамериканской литературы, давняя, с университетских пор, добрая моя подруга.
— На второй вечер в сьюте Гарсиа Маркеса собралось много народу, — рассказывала мне Карин. — Друзья, друзья друзей, знакомые и незнакомые, режиссёр Педро Клавихо снимал всё это на камеру для документального фильма… Выпивали, закусывали, шумели. Маркес увлёк в ванную своего друга Альфонсо Фуэнмайора и дал прочесть заготовленную им речь — Фуэнмайору она понравилась, «особенно в политическом аспекте», он, помню, просил ещё что-то вставить, потом дополнял, вспоминал какие-то неизвестные имена, факты… Маркес очень волновался, я физически ощущала исходящие от него нервные флюиды. По-моему, он даже выпил лишнего, по крайней мере, я видела, как он плеснул себе в фужер бутылочку коньяку из мини-бара, но Мерседес не отходила ни на шаг. Она, как и многие, не была в восторге от идеи Габо появиться на торжественной церемонии в ликилики, но не спорила с мужем, наоборот, приводила аргументы в пользу его решения, что-то в смысле необходимости публичной поддержки латиноамериканской культуры и независимости. У меня он поинтересовался, как читается на шведском языке «Сто лет одиночества» и не знаю ли я, какого мнения о романе наш король. Я не читала роман по-шведски и не знала мнения короля, но слукавила, что король в восторге, а читается роман превосходно, будто швед написал. Маркес расхохотался. «Психически больной швед, не правда ли? — спросил. — Буйный, да?» В тот вечер в Гранд-отеле вообще много и нервно смеялись, чувствовалось напряжение, но больше всех переживала Мерседес, хотя виду не показывала.
Речи лауреатами произносились традиционно с 17.00 до 18.30 в Театре Шведской академии литературы в присутствии двухсот специально приглашённых гостей и общей аудитории в четыреста человек. Ровно в 17.00 известным писателем, секретарём Академии Лэнком Ларсом Гилленстеном был представлен залу наш герой, появившийся на сцене в клетчатом пиджаке, тёмных брюках и белой сорочке с ярко-красным дизайнерским галстуком в горошек.
«— Своим галстуком он показывает всем, — услышала я за спиной шёпот, — что сам красный и красные обеспечили ему премию, Кастро и Брежнев, — вспоминала Карин Лиден. — Следующим лауреатом будет советский или китаец. Старик Нобель в гробу перевернулся!» И ещё: «Этот колумбийский петух в своём репертуаре». Я была так возмущена, что хотела обернуться и треснуть этих буржуев сумкой, едва сдержалась! Ларс Гилленстен говорил по-шведски, а многочисленные комментаторы, особенно латиноамериканские, горячо и громко комментировали происходящее, как финальный матч чемпионата мира по футболу, с выкриками на весь зал. Гилленстен отмечал, что Гарсиа Маркес получил Нобелевскую премию по литературе «за романы и рассказы, в которых фантазия и реальность, совмещаясь, отражают жизнь и конфликты целого континента»…
— И вот начал свою речь Маркес — тихо, надо было вслушиваться, — продолжала Карин. — Но вдруг, почему-то на некоем Нуньесе Кабесе де Ваке (в экспедиции которого не обошлось без людоедства), исследовавшем север Мексики в поисках источника вечной молодости, сорвался, от волнения, конечно, перешёл в атакующий, агрессивный, обвинительный, прямо-таки «красно-террористический», как буркнули сзади, стиль. Будто пробуждая и зал, и Стокгольм, и Скандинавию, и всю старушку Европу от зимней спячки. Смотрелся он великолепно в своём красном, почти пионерском галстуке. Хотя само содержание речи показалось мне, да и не только мне, странноватым. Какое-то причудливое смешение речей Боливара, Фолкнера, Фиделя Кастро, Че Гевары… Речь называлась «Одиночество Латинской Америки». Маркес рассказывал о флорентийском мореплавателе Пигафетти, отправившемся с Магелланом в первое кругосветное путешествие, о том, что тот повидал в Латинской Америке. Аудитория даже и не знала, как реагировать. Этот Пигафетти, по уверению Маркеса, видел в Южной Америке свиней с пупком на спине, безногих птиц, чьи самки высиживают яйца на спинах самцов, а другие напоминают пеликанов без языка, с клювом, как ложки. Видел позорное существо с головой и ушами осла, телом верблюда, ногами оленя, которое при этом ржало как лошадь. Маркес говорил, что одной из величайших загадок человечества является то, что из одиннадцати тысяч мулов, гружённых по сто фунтов золота каждый, которые вышли из Куско, чтобы заплатить выкуп конкистадорам, ни один не достиг пункта назначения. Впоследствии, уже в колониальные времена, в Картахене продавались индюки, в чьих зобах находили золотые крупицы. «Одержимость золотом наших основателей преследовала нас! — восклицал Маркес. — Ещё в прошлом веке немецкая миссия, которой поручено было изучить возможности и условия строительства межокеанской железной дороги через Панамский перешеек, пришла к замечательному выводу, что проект выполним лишь при одном условии: если рельсы будут не из железа, которого мало в регионе, а из золота!» «Наша независимость от испанского господства не избавила нас от безумия! — почти кричал Маркес с кафедры, и в шведской чопорной атмосфере выглядел изумительно, совершенно безумно. — Генерал Антонио Лопес де Сантана, трижды диктатор Мексики, устроил великолепные похороны своей правой ноги, потерянной в ходе так называемой Кондитерской войны. Генерал Габриель Гарсиа Морено правил Эквадором шестнадцать лет как абсолютный монарх, а когда умер, то его труп продолжил неусыпно нести вахту в полной парадной форме и броне наград, сидя в президентском кресле…»
Из нобелевской речи Гарсиа Маркеса:
«— …Между тем двадцать миллионов латиноамериканских детей умерли в возрасте до двух лет, это больше, чем родилось в Европе с 1970 года. Пропавших без вести из-за репрессий насчитывается около ста двадцати тысяч… На континенте гибнут сотни тысяч людей!.. Из Чили, страны, славившейся своим гостеприимством, бежало более миллиона человек… Почтенная Европа могла бы нам помочь, если бы взглянула на нас не как на пешку в большой шахматной игре без всякой свободы выбора…»
Он вспоминал Фолкнера, с этой же трибуны категорически отказавшегося принять конец человека, и заявлял, что всецело присоединяется к постулату своего великого учителя. Закончил Маркес свою речь выражением надежды на то, что любовь и истина восторжествуют и человечеству, осуждённому на сто лет одиночества, будет дан ещё один шанс на Земле.
Гарсиа Маркес, единственный из лауреатов-82, был приглашён на ужин к премьер-министру, и Министерство иностранных дел Швеции отметило, что это приглашение — знак особого почтения.
Но всё это было прелюдией к главному действу Нобелевского фестиваля. 10 декабря 1982 года в Концертном зале король Швеции Карл XVI Густав торжественно представлял и награждал лауреатов. Журналисты отметили, что Гарсиа Маркес появился на церемонии «as wrinkled as an accordion» («сморщенным, как аккордеон») на фоне отутюженных фраков и сорочек. Цветы, фотовспышки, люди в чёрных фраках, красные ковры, всё было обставлено в античном стиле. «Чёрт! — шепнул Маркес сопровождавшему его другу Мендосе. — Как на собственных похоронах!»
В зале присутствовали 1700 человек, из них 300 колумбийцев. Справа от сцены, украшенной жёлтыми цветами, располагалась королевская фамилия — сам король Карл XVI Густав, его жена Сильвия, урождённая Соммерлат, дочка бразильянки Алис де Толедо (королевская тёща, по мнению Карин Лиден, тоже сыграла свою роль в том, что на Латинскую Америку в 1982 году Нобелевский комитет обратил внимание), принцесса Лилиан и принц Бертил. Слева — лауреаты в области медицины, физики, химии, экономики… Лауреат в области литературы Гарсиа Маркес в своём белоснежном ликилики резко выделялся. (Он облачился в ликилики «в память о деде-полковнике», но, по словам почтенного дона Гомеса Авилеса, дружившего с полковником Маркесом, тот «ни за что бы не появился на церемонии в ликилики, это — фантазии Габито».)
«Габриель Гарсиа Маркес!» — объявили. Под «Интермеццо» Бартока, выбранное им самим (лауреатам предоставляется право выбора музыкального сопровождения), Маркес встал, положил жёлтую розу, которую держал в руке, на своё кресло и пошёл — не слишком уверенно, так, что и Мерседес, и Карин молились про себя и держали пальцы скрещёнными, чтобы он не споткнулся и не растянулся на полу перед королём и миром.
— Когда наш король прикреплял ему на грудь лауреатскую медаль и пожимал руку, — вспоминала Карин в стокгольмском «Погребке ратуши», где мы с ней заказали «нобелевское меню» (филе из оленины, форель, шампанское, херес — около двухсот долларов на человека), — выглядел Маркес в ликилики, как чаплиновский персонаж. Но аплодисменты ему длились дольше, чем другим, — не менее трёх минут! Даже здравицы доносились из зала — неслыханное дело для нобелевской церемонии, видимо, земляки-колумбийцы не могли сдержаться, хорошо, что пальбу не открыли!.. А затем был банкет в Голубом зале городской ратуши. Естественно, форма одежды — фраки и вечерние платья, никаких исключений ни для кого не было за многие десятилетия. В разработке меню принимают участие повара этого «Погребка» и кулинары, когда-либо получавшие звание «Повар года». В 1982 году меню готовил главный шеф-повар Швеции Йон Йоханссен. Загодя, ещё в сентябре три варианта меню дегустируются членами Нобелевского комитета, которые решают, что будет подаваться «к столу Нобеля». Известен только десерт — шербет с миндалём и бананами. Для банкета используются сервиз и скатерти со специально разработанным дизайном, с портретом Нобеля. Посуда ручной работы: по краю тарелки проходит полоса из трёх цветов шведского ампира — синий, зелёный и золото. Столы расставляют с математической точностью, зал украшают двадцать три тысячи цветов, присылаемых из Сан-Ремо. Движения официантов прохронометрированы. Во время ужина звучит музыка — приглашаются очень именитые музыканты, в их числе был ваш Ростропович. Завершается банкет выносом мороженого, увенчанного, как короной, шоколадной монограммой-вензелем «N».
— Маркес курил огромную сигару, подаренную ему накануне в Гаване «капитаном пиратов», как называли Фиделя, — рассказывала Карин. — Сигара была столь характерного абриса, длинна и толста, так раздувалась и вспыхивала пепельной головкой, когда Маркес с видом истинного мачо глубоко затягивался, что вызывала двусмысленные улыбки у дам, которые все сплошь были в декольте и бриллиантах. Каждый лауреат должен был произнести трёхминутную речь в виде тоста. Первым выступил Маркес — он говорил о поэзии как «наиболее убедительном доказательстве существования человека на земле», о любви и вечности… Его тост понравился больше, чем сумбурная речь об одиночестве Латинской Америки, я потом узнала, что этот тост написал ему друг Мутис, знающий толк в великосветских приёмах. Двое из лауреатов попросили надписать им на память «Сто лет одиночества», принеся книги с собой, — а этого, как сказал мне старейший нобелевский церемониймейстер, не случалось прежде ни с одним писателем за всю нобелевскую историю. Затем по знаку короля все присутствующие переместились в Большой Золотой зал для танцев. Там исполнялись вальс, фокстроты, румбы. По просьбе Габо повторяли: «Besame, besame mucho, como si fuera esta noche la ultima vez» («Целуй, целуй меня так, будто в последний раз»).
Отпраздновав Рождество в Барселоне, навестив премьер-министра Испании («выглядит Филиппе так и с таким задором рассуждает, что больше походит на студента», — написал Маркес в своей еженедельной газетной колонке, которую вёл с железной дисциплиной), лауреат Нобелевской премии вылетел в Гавану. На пресс-конференции в «Каса де лас Америкас» он подробно рассказал о том, как всё было в Стокгольме, как принимали его речь о Латинской Америке, его высказывания о Кубе. Признался, что в Стокгольме ему не хватало кубинских друзей, а теперь у него появилось множество планов, связанных с литературой и особенно кинематографией Острова Свободы.
Минерва Мирабаль, часто тогда в Гаване встречавшаяся с Маркесом, рассказала мне, что Габо долго не мог «очухаться от ошеломившего Нобеля».
— Он одновременно будто и помолодел после Швеции, и посолиднел, даже взгляд изменился. Он ведь стал одним из самых молодых и в то же время самых популярных нобелевских лауреатов, а это открывало для него массу возможностей. И прежде Габо любил — может быть, больше всего на свете — накоротке общаться с сильными мира сего, а теперь они встречали его с распростёртыми объятиями. Он и сам как бы обрёл статус президента. Фидель был с этим согласен, но сказал как-то: «Конечно, Гарсиа Маркес — практически президент страны. Вот только вопрос: какой страны?» Открывались новые политические возможности — и Габо их использовал, всё более активно участвуя во всякого рода переговорах, саммитах, выступая посредником… Мне кажется, — говорила Мину, — что посредничество у него в крови, досталось по наследству от деда-полковника Маркеса, часто выступавшего в роли третейского судьи. Конечно, всё это было не очень серьёзно, и политики воспринимали Габо как всемирно известного, почитаемого, но всё-таки писателя, так что сколь-нибудь серьёзного влияния на переговоры, на решения вопросов он оказывать не мог, что и сам сознавал…
Разумеется, Нобелевская премия его изменила — это признавали все, кто его хорошо знал. Одни говорили, что он зазнался, другие, например его кузина Гог, — что «Габо и всегда был таким, будто только что удостоенным Нобелевской премии». Кармен Балсельс утверждала, что любой другой на его месте изменился бы гораздо более разительно, рост его славы был невиданным. «Да с таким писателем, как Гарсиа Маркес, — восклицала Кармен, — вы можете основать политическую партию, совершить революцию, создать новую религию и вообще перевернуть мир!»
Самым близким друзьям Маркес признавался, что прилагал все силы, чтобы остаться прежним, как до Стокгольма. Но это было дико сложно — «когда люди кругом говорят только то, что ты хочешь услышать, беспрерывно открыто и завуалированно льстят тебе. А если ты начинаешь говорить на какой-нибудь вечеринке, даже среди старых друзей, то все разом замолкают и буквально смотрят тебе в рот… Премия очень ко многому обязывает. Ты не можешь, как раньше, отмахнуться или послать: Fuck off (Отъе…сь!) Ты должен быть сдержанным, интеллигентным, выслушивать даже полную чепуху… Ты будто вечно под фотообъективами, освещён со всех сторон софитами. И чем больше народу тебя окружает, чем больше слышится со всех сторон комплиментов, тем меньше чувствуешь, какой ты есть на самом деле».
Он уже не мог просто прогуляться по улице, сходить в кино, посидеть в ресторане. Его всюду узнавали. В ресторане посетители, завидев Маркеса, вскакивали с мест, неслись в ближайший магазин или киоск, покупали его книги, журналы с интервью и налетали за автографами. Пилоты и стюардессы в самолётах, завидев Габо, забывали о своих служебных обязанностях… Он стал роптать на славу, ради которой положил столько сил. Жаловался друзьям, будто не знал, что это такое на самом деле, а теперь не пожелал бы сей участи и врагу. Хохмачи из Барранкильи хохотали над ним, но, как заметила Мину Мирабаль, тоже, может быть, сами того не замечая, подстраивались и смеялись над его анекдотами, даже если слышали их много раз.
— И тут, конечно, сказывалось то, что он из совсем простых людей, — говорила Мину. — Истинный self made man, сам себя сделавший. Всё казалось, что ему недодано, словно навёрстывал упущенное во времена лишений. Останавливался Габо только в самых шикарных отелях, в президентских сьютах, а если они были заняты, вообще мог отказаться от поездки. В ресторанах заказывал изысканные дорогие блюда, нередко повара и официанты вынуждены были куда-то посылать за свежайшими устрицами, трюфелями или чёрной русской икрой, которую он предпочитал иранской…
Зная слабость друга к икре (которую Маркес, по его словам, полюбил ещё в 1957-м на молодёжном фестивале), Фидель Кастро привёз пятикилограммовую банку осетровой астраханской икры с похорон Брежнева из Москвы, где с Индирой Ганди они обсуждали предстоящую встречу глав государств Движения неприсоединения и вопрос приглашения на эту встречу в качестве почётного гостя Гарсиа Маркеса. Встречали новый, 1983 год с икрой и русской водкой в Гаване в «Протокольной резиденции № 6», которую позже Фидель подарил другу Габо. (По поводу чего, помню, кубинские литераторы ёрничали: «Палата № 6, как у Чехова».)
В январе на Кубе побывал Грэм Грин, и 16-го в своей постоянной колонке в «Эль Паис» Маркес опубликовал заметку под названием «20 часов Грэма Грина в Гаване». 23 января он написал заметку «Возвращаясь в Мехико», где назвал пять важнейших в его жизни стран, не считая Венесуэлы: «Колумбия, Куба, Франция, Испания, Мексика». Через неделю, 30 января, в «Эль Паис» появилось его антиамериканское эссе о Рональде Рейгане: «Да, волк действительно приближается».
После Нобелевской премии он совершил ряд «знаковых возвращений», но самым важным было возвращение в Колумбию. Президент Бетанкур настоял на том, чтобы Маркесу были выделены телохранители, оплачиваемые из правительственного бюджета, и Маркес этим гордился, особенно последним обстоятельством. «Из правительственного бюджета!» — подчёркивал он. Через несколько дней Маркес написал в своей колонке заметку — эти заметки читала вся Латинская Америка, тираж «Эль Паис» стремительно рос — «Возвращаясь к гуайявере» (кубинская удлинённая рубашка навыпуск), в которой признавался, что даже не предполагал, что будет разгуливать по Боготе с отрядом охранников. Но некоторые газеты и напустились на него — «респектабельного олигарха».
В конце мая Маркес улетел в родную Картахену, которая стала его главным прибежищем в Колумбии, «приютом вдохновения». С испанским лидером Филиппе Гонсалесом, прилетевшим по приглашению Маркеса, они возглавляли жюри ежегодного Картахенского кинофестиваля, высокопоставленный испанец ходил исключительно в «легендарном» белоснежном ликилики и вечерами танцевал с первыми красавицами.
В последних числах июля Маркес в составе правительственной делегации Колумбии присутствовал на торжествах по случаю дня рождения Симона Боливара в столице Венесуэлы Каракасе, где не бывал до этого пять лет. С Мерседес (а разъезжал он почти всюду с Мерседес, и подавали им правительственного класса «мерседесы», что стало игрой слов, без супруги он терялся, часто не знал, по его признанию, «что куда надевать») они встретились с аргентинским журналистом, писателем, издателем Томасом Элоем Мартинесом, с которым когда-то задумывали учредить газету «Эль Отро» («Другой»).
«Мы встретились около трёх часов ночи, — вспоминал Мартинес, — в одном из отдалённых кафе. Мерседес была в роскошном вечернем платье, с причёской, они ужинали с президентом Венесуэлы и королём Испании Хуаном Карлосом. Одноногий официант принёс нам пиво. „Томас, — сказала она, — а менее подходящего места для встречи ты не мог подыскать?“ — „Чтобы нам вообще не дали поговорить? — возразил жене Маркес. — Мне нравится это кафе — никто не пристаёт“. — „Ты, Томас, когда-нибудь мог себе представить, что Габо станет такой знаменитостью?“ — спросила Мерседес. „Я был свидетелем, как вспыхнула его звезда. Тогда, в театре в Буэнос-Айресе, когда из темноты вас выхватил луч прожектора и все зааплодировали!“ — „Нет, Томас, — сказал Маркес. — Это было раньше“. — „Ещё в Париже, когда ты закончил ‘Полковника’“? — „Раньше“. — „В Риме, когда увидел Софи Лорен и она тебе подмигнула?“ — „До этого, — отвечал Гарсиа Маркес, сидя за пластиковым столиком в молодёжном кафе. — Я был знаменитым, уже когда мы с дедом забирались в горы Сьерра-Невада и купались там в ледяной речке. Я всегда был знаменитым, я родился таким. Но только я один об этом знал“».
Наконец, поздней осенью 1983 года состоялось и возвращение в Аракатаку, где Маркес не был шестнадцать лет. Он сказал журналистам, что чем дольше живёт, тем отчётливее помнит всё, что было в детстве, с самых первых мгновений, все мелочи, запахи, звуки.
Встречать новый, 1984 год Маркес пригласил Реже Дебре и друзей со всей Латинской Америки (в их числе бывшего личного телохранителя Альенде Макса Марамбио) в гаванский отель «Ривьера», тот самый, в котором когда-то, прилетев на процесс «Правосудие Свободы», он впервые почувствовал «вкус и качество жизни». Новогодние празднества, естественно, оплачивались гостеприимной Кубой, всё было включено, от гостей лишь требовалось расписываться на счетах ресторанов и баров.
В том январе автор этих строк и кинорежиссёр Тенгиз Семёнов, лауреат Ленинской премии, тоже жили в «Ривьере» и тоже были «подписантами». Посреди нищей, в общем-то, Гаваны, где товары отпускались по карточкам, по-прежнему можно было расплатиться за любовные утехи с какой-нибудь мулаткой колготками или духами типа «Красная Москва», в шикарной атмосфере «Ривьеры» было что-то изысканно-извращённое. Но, говоря откровенно, и что-то тешащее самолюбие — подобного я не испытывал потом ни в одном из «The Leading Hotels of the World» («Лучших отелей мира»), в которых останавливался: ни в Лозанне, ни в Риме, ни в Бангкоке (слаб и тщеславен человек).
В гаванской «Ривьере» Маркес поведал нам с режиссёром, что наступивший год намеревается посвятить роману о любви. И не без гордости добавил, что писать его станет уже не на допотопной печатной машинке, а на электронно-вычислительной машине, которую профессионалы называют словом «компьютер»; он уже начал потихоньку осваивать «„машину“, за которой будущее». Марамбио, с которым я как-то ночью выпивал в лоби-баре, возносил Маркеса до небес и уверял, что, перед тем как принять смерть, его шеф Сальвадор Альенде читал «Полковнику никто не пишет».
Почти весь 1984 год Маркес провёл в Картахене. В очередной раз жизнь он подчинил строгому распорядку дня: подъём в 6.00, холодный душ, лёгкий завтрак, чтение газет, настраивающих на работу, и собственно работа за компьютером с 9.00 до 13.30–14.00. Мерседес с друзьями ждала его на пляже. Там, после купаний, в ресторанчике они обедали — королевские креветки или лобстер с белым вином. Затем — сиеста. Курил мало и вообще вёл почти здоровый образ жизни. Вечером, когда спадала жара, раскатывал по древнему пиратскому городу на своём новеньком красном мощном «мустанге» или прогуливался, по привычке «обкатывая», то есть пересказывая друзьям произведение, которое было в работе.
Часто общался с родителями, особенно с матерью, расспрашивая её о юности, о любви… С отцом отношения были по-прежнему непростые, хотя понемногу налаживались («отец ведь когда-то забрал у него маму, — пишет Мартин, — а самого Габито забрал у любимого деда-полковника, полной противоположностью коего отец являлся; он, Габо, всю жизнь, до недавнего времени, до Нобелевской премии был не более чем одним из шестнадцати или даже двадцати семи детей телеграфиста Габриеля Элихио»).
Непросто оказалось перейти с пишущей машинки на компьютер — Маркес не мог отделаться от укоренившейся привычки печатать, с силой ударяя по клавишам, с треском вырывать из каретки страницы с опечатками, заправлять новые, перепечатывать, вновь вырывать с веселящим душу треском… Работал компьютер бесшумно и, как казалось, бездушно. Слова, фразы, абзацы, целые главы выходили какими-то не такими, как задумывал, и одолевали сомнения, лучше получится или хуже. Мерседес ничего определённого на этот счёт сказать не могла, боясь не то что стереть пыль, а даже приблизиться к компьютеру, будто это какой-то таинственный опасный зверёк.
К августу 1984 года Маркес написал более двухсот страниц нового романа, три большие главы из шести задуманных. В еженедельной колонке в «Эль Паис» он сообщил, что его новая вещь — о мужчине и женщине, влюбившихся друг в друга, но не поженившихся в двадцать, так как были слишком молоды, и не поженившихся в восемьдесят после всевозможных жизненных перипетий, так как были уже слишком старыми. Он признавался, что это весьма рискованная работа, совмещающая в себе элементы массовой культуры: примитивную мелодраму, мыльную оперу, болеро…
Сам по себе сюжет действительно прост, как либретто рок-оперы. Надо думать, наш герой намеренно выбрал временем действия начало XX века, ибо даже он, автор признанных во всём мире произведений, не сумел бы, оставаясь самим собой, Гарсиа Маркесом, создать мыльную оперу, сюжет которой разворачивается в конце XX века, и при этом остаться серьёзным, не скатиться к фарсу и комедии. А роман «Любовь во время холеры» (или «чумы» в некоторых переводах на русский и другие языки), посвящённый «конечно же Мерседес» и с эпиграфом из валленато великого слепого тровадора Леандро Диаса — «Эти селенья уже обрели свою коронованную богиню», — очень серьёзен. Пожалуй, из наиболее серьёзных вещей Маркеса и, как водится, непохожих на прежние произведения — с новым языком, структурой, ритмом, конструкцией, тонами, запахами… Одно оставалось неизменным, всё поверяющее собой, — смерть, точнее, «память смертная», которая и в этом произведении играет главную, наряду с любовью, роль.
«Так было всегда: запах горького миндаля наводил на мысль о несчастной любви. Доктор Урбино почувствовал его сразу, едва вошёл в дом…» Позже в статье «Ностальгия по горькому миндалю» Маркес даст важные пояснения к роману, проливающие дополнительный свет и на весь его творческий метод: «Херемия де Сент-Амур, казалось бы, является „лишним“ героем романа „Любовь во время холеры“. Однако он настолько хорошо выполнил порученное ему задание, что сейчас было бы нелегко воспринимать книгу без его участия. Посмотрим: главная задача романа — чтобы первая же его строка захватила читателя. На мой взгляд, есть два великих „начала“ у Кафки. Первое: „Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое“. И другое: „Это был гриф, который клевал мои ноги“. Есть ещё третье (автора я не помню): „Лицом он был похож на Роберто, но звали его Хосе“. Первая строка романа „Любовь во время холеры“ стоила мне пота и слёз, но однажды в одном из произведений Агаты Кристи мне встретилась фраза: „Так было всегда: запах горького миндаля наводил на мысль о несчастной любви“. Следующая трудность была в том, чтобы первая фраза удерживала читателя в напряжении и заразила его страстью…»
Как всегда, особое внимание Маркес уделил героине — Фермине, любовно вырисовывая её образ, как бы составляя мозаику из обликов и черт характера трёх известных нам женщин: Мерседес, Тачии, какой она была в Париже 1950-х, и своей матушки Луисы Сантьяги в молодости. Замечательно изображённых женщин у Маркеса множество. Но Фермина Даса выделяется и в его богатейшем, роскошнейшем «цветнике».
И пример Фермины в очередной раз объясняет нам нерасположенность Маркеса к экранизации своих произведений. (Хотя двадцать два года спустя, к восьмидесятилетию автора, по роману всё-таки будет снят фильм, сценарий напишет сам Маркес, «для поправки семейного бюджета», как объяснит, будто оправдываясь, что поступился принципами.) Мало кто даже из талантливейших актрис мирового кинематографа способен прожить на экране полвека и более, а изображение героини двумя-тремя артистками разного возраста почти не бывает удачным.
В конце лета, когда книга была наполовину готова, Маркес отправил рукопись в Мехико с инструкцией «хранить в неприкосновенности, пока сам не прибуду и не перечеркаю её всю». Осенью он совершил продолжительный бизнес-тур по Европе: выступления, пресс-конференции, заключение новых контрактов… 13 декабря 1984 года пришло известие, что в клинической больнице «Бокагранде» города Картахена после десятидневной болезни накануне своего восьмидесятитрёхлетия скоропостижно скончался его отец Габриель Элихио Гарсиа.
«С отцом у меня были сложные отношения, — признавался Маркес в интервью журналисту Мигелю Паласио. — Только когда мне перевалило за тридцать, мы наконец начали понимать друг друга и с течением времени всё больше сближались. Несмотря ни на что, я многим обязан отцу: пропагандировавшийся им „культ чтения“ в значительной мере повлиял на моё решение стать писателем».
Своим многочисленным сыновьям и дочерям отец не оставил наследства. Долго не могли договориться о том, где и как хоронить.
«Противоречивая натура отца, — вспоминал младший брат писателя, Элихио Габриель, — проявилась и в его похоронах. Долго вся наша большая семья была будто парализована, а потом, когда все встретились, чтобы обсудить детали похорон, разгорелся жаркий спор и все были не согласны друг с другом…»
По словам брата Хайме, «все мужчины семьи были абсолютно раздавлены, превратились в кучку плачущих детей, совершенно не способных решать практические вопросы. Слава богу, женщины всё сами организовали». (Однако «раздавленность» не помешала братьям «нанести традиционный визит в бордель — в память о былых временах», а может быть, и об отце, жизнь которого была немыслима без борделей.)
«Через несколько дней после похорон, — вспоминал Элихио Габриель, — наша мать как истинная гуахирьянка собрала нас всех и сказала, обращаясь к Габито: „Ну вот. Теперь ты у нас глава семьи“. Он чуть не взвыл: „Мама, что я тебе плохого сделал?“».
Он с юности помогал братьям и сёстрам — устраивал в школы, на работу, на лечение, просто давал деньги… Но теперь мать провозгласила его главой — это ко многому обязывало ответственного Гарсиа Маркеса.
Смерть отца и «провозглашение» наложили отпечаток на роман, «вынудив думать не только о любви и сексе, но и о других вещах, в частности, старости и смерти» (хотя, повторим, о смерти он никогда не забывал). «Смерть отца, — пишет биограф Мартин, — окончательно примирила с ним сына и придала роману „Любовь во время холеры“ более личностные, хотя это всегда имело место у Гарсиа Маркеса, более искренние, пронзительные и глубокие мотивы».
Влиял и компьютер, изменив не только устоявшийся за десятилетия ритм работы, но даже «вмешиваясь» в композицию. Однажды, забыв сохранить текст, Маркес утратил (неожиданно вырубили свет) написанное почти за весь день, больше двух страниц. Он был в ярости, хотел даже поступить с компьютером так, как когда-то в молодости во время волнений в Боготе они с Фиделем поступили с пишущей машинкой: грохнуть об пол. На следующее утро стал пытаться восстановить текст по памяти, но написалась совсем другая сцена, которая оказалась точнее и сильнее…
Ещё в 1982 году Маркес опубликовал статью «Юная старость Луиса Бунюэля», в которой рассуждал не только о философии старости, но и о любви и сексе в пожилом возрасте, — возможны ли новизна и свежесть чувств и чувственности, когда тебе за?.. И теперь, работая над романом «Любовь во время холеры», он вернулся к этим вечным вопросам. Заканчивал роман он уже в Мехико. И всё более заметной делалась перекличка с линией из повести коллеги, нобелевского лауреата Ясунари Кавабаты «Дом спящих красавиц»: «У стариков есть смерть, у молодых — любовь, и смерть приходит однажды, а любовь много раз…» Эта мысль будет прослеживаться и в последующих произведениях Маркеса.
Серьёзен и символичен роман «Любовь во время холеры». Он весь словно пропитан символами. С большим основанием его можно причислить к жанру романтико-символического, чем магического реализма. И символы, как всегда, высочайшего, библейского уровня.
«Фермина Даса вздрогнула, она узнала этот голос, осенённый благодатью Святого Духа, и поглядела на капитана: он был их судьбой. <…>
Капитан посмотрел на Фермину Дасу и увидел на её ресницах первые просверки зимней изморози. Потом перевёл взгляд на Флорентино Арису, такого непобедимо-твёрдого, такого бесстрашного в любви, и испугался запоздалой догадки, что, должно быть, жизнь ещё больше, чем смерть, не знает границ.
— И как долго, по-вашему, мы будем болтаться по реке туда-сюда? — спросил он.
Этот ответ Флорентино Ариса знал уже пятьдесят три года семь месяцев и одиннадцать дней.
— Всю жизнь, — сказал он».
Hasta siempre… Любимое, кстати, выражение Че Гевары, которое на русский, увы, точно не переведёшь, в ней латиноамериканский менталитет: «До всегда».
Обратим внимание на то, что чем старше становится Маркес, тем более оптимистичные, жизнеутверждающие выходят у него произведения со счастливым финалом (начинал он, как мы помним, с безысходно-юношеского пессимизма).
Весной 1985 года колумбийской журналистке Марии Эльвире Сампер удалось взять у Маркеса интервью для журнала «Ла Семана». (Попасть к нему на интервью становилось всё труднее. Я и сам столкнулся с этим. Попросив от имени газеты «Советская культура» об интервью, услышал от уполномоченного, якобы самим Маркесом, PR-агентства, что придётся раскошелиться: за интервью лауреат Нобелевской премии берёт по 30, а с американцев взял 80 тысяч долларов.) Откровенное, раздумчивое, философское интервью было лишено обычной для Маркеса игры и посвящено старости, любви и смерти. Он сказал, что считает себя сильным, но согласен с Че Геварой в том, что нельзя давить в себе мягкость. Что все мужчины от природы нежные создания, а оберегает и спасает их суровость женщин. Что очень любит женщин, потому что чувствует, что они о нём заботятся, он в безопасности с женщинами. Но недавно осознал, что и с женщинами, и с мужчинами ему всё труднее разговаривать, разговоры почти со всеми, кроме друзей, утомляют, он с трудом заставляет себя слушать, а чаще просто делает вид, что слушает. «Я самый вспыльчивый из всех, кого знаю. Потому и самый сдержанный». Сказал, что все его фантазии сбылись. Что сам не ощущает себя старым — но замечает признаки старения и объективно оценивает реальность. Сказал, что у него нет корней — он не испытывает привязанности к месту, где бы ни находился, и чувствует себя сиротой.
Кармен Балсельс, прочтя рукопись романа «Любовь во время холеры», проплакала в лондонской гостинице «двое суток кряду». (Плачущие над рукописями литагенты — тоже уникальное, маркесовское явление.)
Маркес придумал самый невероятный «любовный треугольник» из всех известных мировой литературе. Его герои, по определению, никогда не должны были встретиться. Но мир тесен и чудесен… Любовь победила. Овидий эпохи СПИДа, Маркес создал свою «Науку любви», полную веры в человеческое сердце и с надеждой на Божественную благодать. Овидий, печатающий на компьютере… Понимая, что он, скорее всего, первый из крупных писателей написал роман на компьютере, Маркес дико волновался, не исчезнет ли текст с дискет, не повредятся ли они, не отсыреют ли… В аэропорту Нью-Йорка он вышел из самолёта с дискетами, висевшими у него на шее, как бусы у папуаса.
Опубликованный почти через двадцать лет после «Ста лет одиночества» роман «Любовь во время холеры» был почти так же восторженно принят и читателями, и критикой Латинской Америки, США, Испании, Англии, Франции, Германии, Италии, Швейцарии, Японии, Индии. Эта «чарующая, блистательная и душераздирающая», как писала критика, книга продемонстрировала «миру, что талант великого колумбийца не только не угас, не померк, но обрёл чрезвычайную новую силу, глубину и яркость».
Роман имеет несколько ложных завязок, а герой появляется лишь на шестидесятой странице текста, когда читатель вдруг оказывается у гроба персонажа, которого он с полным основанием уже зачислил в штат главных. Впрочем, когда всё встаёт на свои места, оказывается, что персонаж, которого читатель похоронил (в прямом и переносном смысле слова), всё-таки не совсем уж и второстепенный. И так, волнами, от одного героя к другому, течёт река повествования, то поворачивая вспять, ко временам давно ушедшим, то стремительно нагоняя современность, закручивая омуты отдельных часов и дней.
Один из основных литературных мизантропов, беспощадный критик всего и вся писатель Томас Пинчон (кстати, ярый антикоммунист), разругавший даже «Сто лет…», признал, что «надо иметь невероятное мужество, чтобы писать про любовь в нынешнее время, но Гарсиа Маркес блестяще справился с задачей». И далее: «Боже! — как же здорово он пишет! Со страстной сдержанностью, с маниакальной безмятежностью… А последняя глава — просто чудо! Никогда не читал ничего подобного. Настоящая симфония… восхитительный, душераздирающий роман».
Через много лет Маркес сказал, что, перечитав «Любовь…», удивился, как это у него получилось тогда — хотя думал, что скоро умрёт. И был горд за себя.
Здесь будет логичным нарушить хронологическую последовательность и перенестись вперёд, к экранизации книги.
В августе 2004 года после двадцати лет уговоров Маркес продал права на экранизацию романа «Любовь во время холеры» голливудской кинокомпании «Stone Village Pictures». Съёмки проходили в 2006 году в Картахене-де-Индиас, на Карибском побережье Колумбии. «Ранее, — писали картахенские газеты, — Маркес изредка позволял снимать фильмы по своим книгам латиноамериканским, испанским, итальянским режиссёрам, но никогда — североамериканским. По словам дона Габриеля, на сотрудничество с Голливудом, выгодное в материальном плане, его подвигла неуверенность в будущем благосостоянии его семьи — жены Мерседес и сыновей Родриго и Гонсало».
Снимать фильм Голливуд доверил Майклу Ньюэллу — режиссёру известных фильмов «Четыре свадьбы и одни похороны», «Улыбка Моны Лизы» и одной из серий про Гарри Поттера. Над сценарием вместе с самим Маркесом работал Рональд Харвуд, получивший «Оскара» за историю для ленты Романа Полански «Пианист».
«Переводить язык Маркеса в киноязык мне было очень трудно, — поведал режиссёр Ньюэлл на пресс-конференции. — Маркес рассказывает историю, потом отматывает её назад и рассказывает снова с дополнительными деталями. И история начинает звучать иначе. А потом опять отматывает и опять рассказывает по-другому. Его романы — как слоёное тесто. Снимаешь верхний слой-смысл, а под ним — бесконечное число других тонких смыслов-слоёв…»
В главных ролях — итальянка Джованна Мецоджорно и испанец Хавьер Бардем — звезда фильмов «Призраки Гойи» Милоша Формана и «Старикам здесь не место» братьев Коэнов.
«Конечно, любовь у Маркеса всегда странная, — сказала актриса Джованна Мецоджорно. — Она основана на физиологии, но при этом слишком сильная и вечная, чтобы быть просто животной страстью. Мы снимали в Колумбии, откуда родом и Маркес, и его история. „Любовь во время холеры“ — это межнациональная и в то же время очень колумбийская история, хотя и звучит в данном случае по-английски. Это история всепобеждающей, торжествующей любви!..»
Тридцативосьмилетний Хавьер Бардем, в середине 2000-х переживавший роман с одной из самых красивых актрис мира Пенелопой Крус, на той же пресс-конференции заявил, что был счастлив сыграть и пережить столь возвышенную любовь.
«— Полагаю, мы все в этом мире верим в романтическую любовь, подобную той, что испытывает мой персонаж, иначе зачем просыпаться по утрам?.. Мне как раз и было четырнадцать, когда я увидел на тумбочке у сестры этот роман. Я тут же схватил книгу, сестра закричала: „Положи на место!“ — но не тут-то было. Девяносто процентов я тогда, конечно, не понял, но меня полностью загипнотизировали описания Колумбии. Кажется, это было моё первое путешествие при помощи книги — меня словно перебросили в другую страну. Я, конечно, следил за сюжетной линией, но в конце концов всё равно увяз в описаниях вкусов и запахов фруктов. Это же Маркес!
— По-вашему, любовь — это болезнь?
— Определённо. Я согласен с Маркесом и уверен, что можно провести параллель между любовью и холерой — и то и другое сопряжено с чувством умирания. Умирания от заразы и умирания от страданий неразделённого чувства. Ну да, любви всегда сопутствует боль.
— В книге ясно дано понять, что при всех своих многочисленных увлечениях герой сохраняет верность одной женщине. Как считаете, вам это удалось передать на экране? И поверила ли Пенелопа Крус?
— Не знаю насчёт Пенелопы… Трудность в том, что говорит он одно, а делает совершенно противоположное. В книге он произносит фразу, которая, кажется, в итоге не попала в фильм: „Я могу её обмануть, но изменить ей — никогда“. Каждая любовница приближает героя к предмету его пожизненной страсти… А вообще работать на родине великого Маркеса было прекрасно!
— Вы лично знакомы с ним?
— Мне посчастливилось дважды говорить с ним по телефону. Он дал мне очень ценные советы в смысле трактовки образа. „Мой герой, — сказал писатель, — ни разу в жизни не повысил голоса. Он из тех, кто ни за что не станет привлекать к себе внимание. В нём есть что-то от бездомной собаки — он вызывает желание о нём позаботиться. Потому что по всему его виду, даже по походке, заметно, как ему не хватает любви“.
— Вам не кажется, что именно это свойство — вызывать желание о нём позаботиться — помогло вашему герою переспать с шестью сотнями женщин?
— По-моему, женщины — они все чокнутые. В том смысле, что они могут разглядеть в мужчине нечто совсем уж непонятное! Я даже сказал режиссёру: жаль, что в фильме нет шестисот двадцати двух дам, которые на самом деле, по книге, побывали в постели моего героя, — ведь как можно было всё это показать!.. А если серьёзно, то благодаря Маркесу я понял, что такое любовь».
В середине 1980-х, во времена «перестройки и гласности», Маркес зачастил в СССР, чувствуя, что именно на этой одной шестой части земли решаются судьбы человечества.
— Перестройка только начиналась, — вспоминает Людмила Синянская. — Ещё были нерушимы дружба и Союз Советских Социалистических Республик, включая и прибалтийские, ещё высилась незыблемым утёсом Берлинская стена, и самая правдивая на свете газета «Правда» оповещала обо всём многообразии мировых событий в свете решений последнего съезда партии (именно в этой газете на следующий день будет напечатана беседа Горбачёва и Гарсиа Маркеса, состоявшаяся в то утро). И даже самые смелые умы ещё не могли предположить, каким образом, а главное — с какой головокружительной скоростью будут разворачиваться события в стране. Но основное было ясно — есть стремление изменить то, что дальше не могло длиться, хотелось сделать что-нибудь… Очертания грядущих изменений чётко не представлялись никому, уж мне-то во всяком случае, но верилось, что и на своём месте можно сделать что-то полезное. Гарсиа Маркес был не просто очень известным писателем, взлетевшим на гребне «бума» латиноамериканской литературы, но и заметной политической фигурой, к нему не только прислушивались в его родной Латинской Америке, но и в Европе его имя звучало среди первых.
В Москве прошёл международный форум деятелей культуры, который был задуман в поддержку Горбачёва, испытывавшего жёсткое противодействие мощных сил внутри страны. Форум организовывали энергичные молодые деятели, желавшие избежать рутинных контактов и бюрократических привычностей и пригласить в Москву интеллектуальную элиту мира — писателей, художников, композиторов, архитекторов, учёных… Меня попросили связаться с Гарсиа Маркесом и пригласить его на этот форум. Маркес сам отказом не ответил, но через своего литературного агента Кармен Балсельс дал понять, что вот так, «в куче», — нет, а вот если пригласят одного, да на самом высоком официальном уровне и к тому же если ему обещают встречу с Горбачёвым, то — да. Организовать встречу Горбачёва с Гарсиа Маркесом было заманчиво, тем более что это была бы первая встреча один на один инициатора перестройки со всемирно известным интеллектуалом.
После долгих переговоров, не напрямую, через литературного агента, Гарсиа Маркес дал согласие, и вот под вспышки блицев, стрекотание кинокамер и восторженные восклицания друзей он вошёл в спецзал московского аэропорта.
Первый раз я увидела его шесть лет назад. Он был гостем Московского кинофестиваля. Пятидесятилетний крепкий мужчина с живым взглядом. У меня сохранилась любительская фотография: мы стоим у трапа самолёта, он только что сошёл по этому трапу в простой куртке поверх ковбойки и слушает женщину, которая что-то говорит ему; женщина, стоящая спиной к фотографу и разговаривающая с Гарсиа Маркесом, — поэтесса Римма Казакова. И разговаривает она с ним на его родном испанском языке.
Было известно, что он принимает самое непосредственное участие в делах никарагуанских мятежников, и даже ходили слухи, что именно его посредничеством пользуются «наши», оказывая никарагуанцам военную помощь. И потому не возникло особого недоумения, когда выяснилось, что улыбчивая, русая, чубатая голова, то и дело возникавшая во время этого визита рядом с колумбийским писателем, оказывается, принадлежала полковнику госбезопасности Николаю Леонову.
Тот Гарсиа Маркес уже знал силу своего имени, но ещё не успел обронзоветь, в нём ещё чувствовался «нерв», любопытство к тому или тем, кто попадался ему на пути, и он легко согласился встретиться с латиноамериканистами в редакции журнала «Латинская Америка» и несколько часов говорил с ними естественно и интересно и горячо клялся, что «Мастера и Маргариту» Булгакова он прочитал уже после того, как написал «Сто лет одиночества», и то́, что литературоведы в применении к его творчеству окрестили «магическим реализмом», было его собственным детищем. Он даже позволил себе признаться публично (беседа эта была затем опубликована в журнале «Латинская Америка»), что не имеет ничего против «пиратских изданий» его произведений (это его литературные агенты выступают против них, сказал он), потому что и таким путём они доходят до читателя. Он согласился встретиться с латиноамериканистами в приватной обстановке, в доме у Веры Кутейщиковой. На этой встрече лично я потерпела профессиональное поражение. Мне показалось, что интересно было бы познакомить Гарсиа Маркеса с писателем Владимиром Богомоловым, автором «Ивана», «В августе 44-го». С Владимиром Богомоловым мы были знакомы к тому времени лет двадцать, и я пригласила его на эту «латиноамериканскую» встречу, а точнее — «на Маркеса», и сама села между ними, чтобы помочь их общению, представила их друг другу. Но произошло непредвиденное: оба литературных утёса совершенно отчётливо повернулись друг к другу спинами, и, сколько я ни старалась, мобилизовав весь свой опыт и желание завязать между ними разговор, они так и просидели весь вечер, каменно равнодушные друг к другу, а я — между ними, как в глубоком холодном ущелье…
— Да, но, когда мы встали из-за стола, — дополнил и уточнил Лев Осповат, — я увидел, как Маркес притянул Богомолова к себе и сказал: «Ты мне нравишься. Ты похож на какое-то странное морское животное, которое сидит где-то в глубине. Но ты своего добьёшься».
— …На следующее утро состоялась беседа с Горбачёвым, — продолжила Синянская. — Мне хотелось успеть в гостиницу, пока впечатления у Гарсиа Маркеса были свежими и ещё не оформились в ответы на вопрос, который в то время, думается, мучил не меня одну: что такое Горбачёв? В телевизоре, который показывал Генерального секретаря ЦК КПСС часто и без разбору, он выглядел партийным говоруном среднего ума, заурядным секретарём крайкома, эдаким «говорилычем», который, начиная свою речь, казалось, не знал, чем её закончит. Меня, однако, смущало несовпадение этого образа с тем, каким он мне показался однажды, когда я увидела его вблизи в очень важный для него момент. Дело было на съезде писателей, проходившем в Кремле. В зале сидели писатели, делегаты съезда и гости, в том числе и иностранные с переводчиками (среди которых была и я), а на сцене, в президиуме, — писательские начальники и члены Секретариата ЦК КПСС. Среди них был Горбачёв. Все знали, что дни, а быть может, и часы умиравшего Андропова, совсем недавно сменившего на высшем посту Брежнева, сочтены, и наверняка не я одна, глядя из зала на президиум, гадала, кто же следующим взойдёт на этот Олимп, издали уже начинавший выглядеть катафалком. Впрочем, похоже, гадать особенно было нечего, всё вроде бы было уже ясно. В то время как на трибуну один за другим поднимались писатели и произносили речи, заведомо всем хорошо известные, в президиуме шла своя напряжённая жизнь. То и дело из-за кулис появлялись строго одетые люди с папками или просто бумагами в руках и, пройдя позади задних рядов до середины, спускались вниз по проходу к человеку, сидевшему на крайнем стуле у прохода во втором или третьем ряду президиума, и подавали ему бумаги. Внимание всего президиума было приковано к нему, излучавшему высокое энергетическое поле. Казалось, даже писатели, вещавшие с трибуны, замирали и делали паузу в то мгновение, когда человек, сжимавший в руке перо, прикасался к бумаге и ставил на судьбоносных документах свою подпись. Подписывал документы Михаил Горбачёв. Было ясно: в руках этого человека — огромная власть, её дыхание чувствовал президиум и даже мы, глядевшие на него снизу, из зала.
Было известно, что именно Андропов привёл Горбачёва из провинции в Москву, и вполне логично, что он сделает его своим преемником; в отсутствие Андропова, во время его болезни, именно он, Горбачёв, подписывал документы. В тот день в Кремле тому были десятки свидетелей… Однако всё, что происходило вслед за его приходом к власти, такого не обнаруживало: бесконечное словоговорение, абсурдный призыв «Перестройка и ускорение» и никаких перемен. Кто и что намеревался перестраивать, что и в каком направлении ускорять?..
«У вас ещё не было такого умного, такого масштабного руководителя у власти», — ответил писатель на мой нетерпеливый вопрос. Маркес был погружён в своё и, казалось, всё ещё не выбрался из-под обрушившейся на него харизмы нашего нового вождя.
«А на телевизионном экране он выглядит почти глупым», — усомнилась я.
«Значит, у вас глупое телевидение».
На следующий день в «Правде» была напечатана их беседа: два гиганта, облечённых огромной властью, один — государственной, другой — духовной, рассуждали о судьбах мира.
В том сне, что приснился мне много лет спустя, беседы ещё не было, сон вернул меня в минуты, когда я тёплым летним днём шла от метро к гостинице «Россия»… Я иду по улице, но во сне никак не могу дойти до угла, чтобы, свернув, пройти вверх по Варварке (в ту пору — улице Разина) и повернуть к гостинице «Россия». Странная тяжесть давит к земле, ноги увязают в гладком асфальте, душит тоска. Нет, не потому, что вчерашний Гарсиа Маркес так устало и без интереса смотрел на собравшихся в аэропорту почитателей, и не потому, что некоторая политическая суетливость так не соответствовала его писательскому дару, умевшему передать цвет, вкус и запахи того необычного, загадочного мира. <…>
— В последний раз, — рассказывает Вера Кутейщикова, — я видела Гарсиа Маркеса во время очередного Московского международного кинофестиваля. Только что воцарился Михаил Горбачёв. На пресс-конференции шумели, но я была недалеко и услышала, как он сказал: «Я впервые увидел лидера СССР, который моложе меня». Маркес не очень-то уважает любых президентов, но было видно: он Горбачёва принял.
И принял всерьёз — судя по его интервью и пресс-конференциям, на одной из которых довелось присутствовать и автору этих строк.
Официальные международные коммюнике сообщали, что 11 июля 1987 года в Кремле состоялась встреча М. С. Горбачёва, «самого известного в мире политика», и Г. Гарсиа Маркеса, «самого известного в мире писателя», лауреата Нобелевской премии. Они обсудили изменения, происходящие в СССР, роль интеллигенции в процессе демократизации общества. Горбачёв отметил, что книги Гарсиа Маркеса, которые он прочёл, «наполнены гуманизмом, идеями добра и человеколюбия». Гарсиа Маркес сказал, что сделавшиеся знаменитыми на весь мир великие слова «гласность» и «перестройка» — не просто слова, а уникальный исторический шанс, который ни в коем случае нельзя упустить. Писатель сказал, что не все, конечно, настроены оптимистично, например, как он может предположить, скептичен в этом вопросе Фидель Кастро, и всё-таки история не простит, если Советский Союз упустит шанс…
Сейчас тот уже давний разговор в Кремле «двух гигантов» представляется едва ли не анахронизмом с лёгким налётом, дымкой, сфуматто абсурда — если учитывать тот факт, что распад СССР и всё, что за этим последовало, сам Гарсиа Маркес, по его признанию, воспринял «как личную трагедию».
В июле 1987 года Маркеса ждали и в редакции журнала «Огонёк», где я тогда работал. Но ждали уже, конечно, не с таким фанатизмом, как если бы он заехал несколько лет назад, когда его уговаривали. Накануне в Париже на встрече с журналистами (не мог он полететь в СССР, не устроив превентивной массовой пресс-конференции) Гарсиа Маркес заявил, что не намерен встречаться в СССР ни с какими журналистами, но хотел бы встретиться с «Огоньком», о котором много слышал. (Однако он дал тогда в Москве целых семьдесят пять интервью, в том числе журналам весьма специфическим, их названия, что ли, его завораживали — например, «Химия и жизнь» и чуть ли не «Советское свиноводство».)
И вот — прибыла знаменитость. Быть может, на этот раз и сам Маркес, и его команда что-то недоучли, просчитались. Советский Союз был в буквальном смысле слова притчей во языцех, на него, перестраивающийся и ускоряющийся, обращено было внимание мира.
Мне, всё ещё не утратившему пиетет к латиноамериканским писателям и в особенности Маркесу, с вящим огорчением пришлось констатировать, что на этот раз в Москву на кинофестиваль прибыл не тот Габриель Гарсиа Маркес, Габо, которого дедушка когда-то брал с собой посмотреть на лёд; не тот, который голодал в Париже, которого забирали в полицейский участок вместе с клошарами и который писал «Полковника» о достоинстве человека; не тот, у которого не было даже денег, чтобы отправить рукопись «Ста лет одиночества» в издательство (впрочем, было бы странно, если бы тот же)… Апофеоз гордыни, привередливости и ещё многого, чем предательски награждают человека «медные трубы». В Москве, варившейся в крутом бульоне перестройки, «медными трубами» Маркеса не встретили, потому что встречали гостей кинофестиваля — Федерико Феллини, Джульетту Мазину, Марчелло Мастроянни, Тонино Гуэрру, Настасью Кински, Жерара Депардье, Стэнли Крамера, Роберта Де Ниро, Эмира Кустурицу, Ванессу Редгрейв и многих других.
Никто не знал, чего ждать от этого — нового — Маркеса. Он согласился встретиться с редакцией и авторами журнала «Новый мир», но категорически запретил снимать эту встречу для телевидения: съёмочная группа так и прождала в предбаннике у дверей. Он дал интервью газете «Московский автозаводец», но отказал «Правде» и «Литературной России». Я был свидетелем того, как сопровождающие лица привезли его в кинотеатр «Октябрь» на премьеру картины Андрея Тарковского «Ностальгия», он вошёл в зал, сел, но едва картина началась, поднялся и демонстративно вышел, сочтя, видимо, что встретила его публика недостаточно учтиво, зрители не встали, не раздались аплодисменты.
Тогдашний главный редактор «Огонька», «застрельщик перестройки» Виталий Коротич и корреспондент Феликс Медведев заехали за Маркесом в гостиницу «Россия», в машине перебросились несколькими фразами по-английски, после чего Коротич покинул машину. Гарсиа Маркес поднялся на пятый этаж журнального корпуса «Правды», где располагалась редакция «Огонька». Представлялось, что небольшой «огоньковский» зал не сможет вместить желающих увидеть «живого» Маркеса, чему, безусловно, будут способствовать и феноменальная популярность магического реалиста, и вся обстановка в СССР, в которой вознеслись и Джуна, и Кашпировский, и Чумак и где вся страна взывала: «Чуда! Чуда!..» Ещё недавно я был уверен, что тем из наших представительниц прекрасного пола, коим достанутся пронизывающе-обволакивающие взгляды чёрных глаз классика, будет впору вспорхнуть вслед за Ремедиос Прекрасной на простынях…
Ан нет. В то время, когда за Маркесом поехали, я чувствовал вызывавшую сердцебиение неловкость: судя по летней, кинофестивальной (кинофестиваль был ещё культовым событием) атмосфере, царившей в редакции, становилось очевидным, что близится если не катастрофа, то уж конфуз. Я заметался по этажам журнального корпуса, пытаясь хоть кого-нибудь — из «Смены», «Журналиста», «Крокодила», «Крестьянки» — затянуть на встречу, но знакомые отмахивались: «Старик, не до Маркеса, все в отпусках, в Пицунде или на кинофестивале, а надо номер к печати подписывать!..» И вдруг на выходе из столовой на третьем этаже я встретил ретушёршу Галину. «Ты-то мне и нужна!» — воскликнул я, прокрутив в голове спасительную, как показалось, комбинацию. Галина была похожа на Пилар Тернеру из «Ста лет одиночества» — яркая брюнетка с роскошными статями, пятикратно или даже семикратно разведённая. Я вкратце объяснил, в чём дело, она, «с присущим ей горьким ароматом дыма — запахом несбывшихся надежд», любившая Маркеса и «всё такое», рассмеялась «звонким смехом, похожим на звон хрустального колокольчика», и согласилась прийти. Так же я привлёк ещё нескольких дам наиболее смелых форм, попросив их сделать форсированный make up (боевую раскраску): игривую завотделом писем Виту Морозову, мечтательную литсотрудницу Лику, бой-бабу завмашбюро Ирину, томную библиотекаршу Зою… Мало того, когда я увидел, что в зале собралось всё-таки не более двенадцати человек, и памятуя о том, что случилось давеча на «Ностальгии» в кинотеатре «Октябрь», я пошёл на отчаянный шаг: уговорил азартную, склонную к озорству Галину удалиться и «войти в историю» с распущенными волосами, в гипюровой полупрозрачной кофточке и занять позицию перед великим писателем. Как ни странно, это сгладило ситуацию. Во всяком случае, Маркес не ушёл, возмущённый неучтивым приёмом. Он делился впечатлениями от Москвы, вспоминал приезд на фестиваль в 1957 году, отвечал на вопросы, подписывал книжки, делал женщинам комплименты. Жгучую ретушёршу он попросил «по блату» закрасить ему на фотографии в журнале седину. На вопрос фотокорреспондента Саши Награльяна, не армянин ли Маркес, он пожал плечами и, подмигнув, ответил, что в Латинской Америке всё возможно и никто не знает, с кем, кому, чья бабушка изменила. Но больше всего, кажется, ему пришёлся по душе неожиданный вопрос доброго, улыбающегося миру редакционного курьера дауна Володи: «А вы о чём пишете?» Гость переспросил переводчика, решив, что неверно понял, — но вопрос был поставлен именно так. Бескомпромиссно. С мягкой понимающей улыбкой Маркес объяснил пучеглазому, со знанием высшей мудрости во взгляде Вове, что ответить непросто, понадобилось бы пересказать свои книги, а у него, к сожалению, нет сейчас времени, опаздывает на фильмы друзей, «Ночь карандашей» аргентинского режиссёра Эктора Оливера и «Самое важное — это жить» мексиканца Луиса Алькориса…
Я пошёл проводить Маркеса, чтобы смикшировать случившееся. Но он вдруг рассмеялся:
— У меня, пожалуй, в жизни не было столь прелестно-абсурдной встречи в редакции — румын Ионеско, ирландец Беккет, швейцарец Дюрренматт отдыхают по сравнению с вами, русскими! У вас что, все такие?
— Все! — заверил я.
— Кто-то из ваших прекрасных дам сунул номер телефона, — сказал Маркес, извлекая мятую бумажку из кармана клетчатого пиджака, с интересом её разглядывая и вдыхая аромат «Шанель № 5». — Я опоздал в «Россию» на «Ночь карандашей», Эктор на меня обиделся. Расскажу ему хоть о нашей фантасмагорической пресс-конференции…
Но суть того эпизода с «Огоньком» вот в чём. Ретушёрша Галина попросила меня перевести надпись на книжке, сделанную Маркесом. Ровным, тщательным почерком (факт: большие писатели старательно надписывают книги) он написал, что всё у неё будет хорошо, но пока она просто не встретила достойного её мужчину. Над нашей перезревающей красавицей подтрунивали в редакции. А она поверила. И ждала. Перечитывая Маркеса. Надеюсь, дождалась.
В воспоминаниях журналиста Владимира Весенского о том приезде Маркеса в Москву и других встречах наш герой открывается с новой стороны, предстаёт едва ли не ведьмаком:
«Мы с Геннадием Бочаровым, для друзей просто Гек, обедали в ресторане высотной гостиницы „Гавана Либре“ на самом последнем, 25-м, этаже. За соседним столиком, лицом ко мне, сидел мой давний приятель из Колумбии, известный в Латинской Америке бард и поэт. Он оживлённо обсуждал что-то с сидящим ко мне спиной человеком. Поймав мой взгляд, колумбиец поднялся и подошёл к нашему столику: „Я сижу с Маркесом, хочешь познакомлю?“ — спросил он… Маркес ждал, когда с ним сможет встретиться Фидель Кастро. Нам везло. Фидель был занят, и встреча откладывалась со дня на день. Когда мы прощались с Маркесом в третий раз, он строго спросил: не собираетесь ли вы, ребята, что-то написать об этих разговорах? У меня ёкнуло сердце. Вдруг он скажет: ничего не пишите, поговорили, и ладно… Я перевёл вопрос Маркеса Геку, и тот, как мне показалось, нахально ответил: не считаете же вы, маэстро, нас такими наивными… Маркес засмеялся, он вообще быстро переходит от полной серьёзности к веселью и смеху, и сказал: я запрещаю вам писать только то, о чём мы не говорили. А говорили мы о многом… Бочаров, влюблённый в Хемингуэя, пытался выяснить, что Маркес думает о его жёсткой, скупой и выразительной фразе, о Хеме как о романисте, о его отношении к любви. Мы сказали: Хемингуэй говорил, что если ты пишешь роман и одновременно влюблён в женщину, то лучшее ты отдашь ей. А что вы думаете по этому поводу? Маркес задумался на мгновение. „Сначала нужно решить проблему любви, а потом писать“, — сказал он».
Потом Весенский многажды встречался с Маркесом:
«Габриель и Мерседес устали в Москве от протокола официальных приёмов и попросили меня устроить неформальную встречу с друзьями. „И чтобы была гитара“, — сказал Маркес. Решили устроить ужин у Бочаровых. На ужин, оставив сыновей в Большом театре, Габриель и Мерседес, это его слово, „удрали“ со спектакля. Я их забрал от гостиницы „Россия“, и мы поехали на Алтуфьевское шоссе. На ужин собралось, наверное, человек восемь друзей дома. Ужин был отменный. Потом начались весёлые разговоры, анекдоты, шутки, расспросы… И вдруг Ярослав Голованов достал из-под стола одну книгу „Сто лет одиночества“ и попросил автограф для его друга, который не мог прийти на встречу. Габриель насторожился, но подписал. Слава достал из-под стола ещё одну книгу. Снова просьба подписать. Потом ещё одну. Маркес был вне себя, но виду не подал. Последней Слава попросил подписать книгу ему и его жене, сидевшей по правую руку от Габриеля. Тот внимательно посмотрел на одного и другого супруга. Раскрыл книгу, прочертил пунктирную линию сверху вниз посреди страницы. Нарисовал внизу ножницы, спросил, как зовут того и другого, и написал: „Разрезать здесь в случае развода“. Надпись он сопроводил историей: „Самый первый экземпляр ‘Ста лет одиночества’ я подарил моим друзьям, в доме которых мы жили, поскольку денег на найм квартиры у нас с Мерседес не было. Вот теперь эти состоятельные люди развелись. И единственным спорным вопросом оказалось владение этим экземпляром книги. До сих пор судятся“, — закончил он. Через некоторое время Ярослав и его жена разошлись. Я часто думаю, вспоминая этот эпизод: у Маркеса такой острый глаз, что он заметил намечавшийся раздор в семье, или это опять брухерия, ведьмацкая сила гремучей смеси латиноамериканских кровей?..»
В те же дни в Москве Маркес выступил в необычной для себя роли театрального режиссёра и даже гримирующегося лицедея.
Маркес и театр. Почти все большие писатели-романисты рано или поздно обращаются к театру. Но мало кому удаётся покорить Мельпомену. Примеров множество, от Золя и Бальзака до Толстого, Достоевского, Тургенева, Хемингуэя… И «Живой труп», и «Пятая колонна» — прежде всего материал для чтения. Чехов (которому Лев Николаевич Толстой настоятельно рекомендовал «пьес не писать») — одно из исключений, которое, как известно, подтверждает правило, и он всё-таки не романист. Конечно, и Маркеса Мельпомена влекла, его произведения ставили — и в Мексике, и в Колумбии, и во Франции, и в Испании… Мне доводилось видеть спектакли по его вещам в Праге, Гаване, Швеции… Справедливости ради следует отметить, что успехом маркесовского масштаба, то есть в сравнении с его прозой, ни одна театральная постановка по его произведениям пока не увенчалась. Мало того: с театром связан и один из уникальных в жизни нашего героя провалов. После премьеры в Национальном театре имени Сервантеса в Буэнос-Айресе 20 августа 1988 года спектакля по его пьесе «Любовная отповедь сидящему в кресле мужчине» авторитетнейший театральный критик Освальдо Кирога написал в газете «Ла Насьон»: «Трудно узнать автора „Ста лет…“ в этом длинном монологе женщины, уставшей жить без любви… Автор совершенно не владеет драматургическим языком. „Любовная отповедь…“ — поверхностная, скучная, утомительная мелодрама». А сын Гарсиа Маркеса, кинорежиссёр Родриго сказал профессору Мартину, что отец безнадёжен по части диалогов даже в своих романах, не говоря уже о драматургии.
Но задержимся на одной из театральных историй, связанной с Маркесом и произошедшей в эпоху наших перемен. Вот что рассказал мне известный актёр, режиссёр Вячеслав Спесивцев, первым отважившийся поставить Гарсиа Маркеса в стране победившего социализма:
— В конце 1970-х Маркес был у всех на устах. Как ко мне попал роман «Сто лет одиночества», не помню, но помню, как был им потрясён. Он был ещё в каком-то плохом переводе, перепечатанный на машинке, изданный где-то в Молдавии. Я сказал себе: «Вот бы это поставить!» А роман был запрещён. Но я решил, дескать, раз опубликован, значит, поставлю. Я-то не знал, что секретарь ЦК Молдавии получил за это втык, да ещё какой — будь здоров! У меня был тогда Театр на Красной Пресне, очень популярный, но тем не менее молодёжный, где-то студенческий. Мы ставили Шукшина, Айтматова. Распутина…
То ли потому, что мы были молодёжным театром, то ли по какой-то другой причине, но нам спускалось до поры до времени — даже то, что не позволили бы другим театрам. И я провёл «Сто лет…» как дипломный спектакль ГИТИСа, где у меня был курс, а потом перевёл на основную сцену. Древо рода Буэндиа я прочёл в прямом смысле: было сварено из металла огромное, семиметровое дерево с деревянными планками — ветками. На ветках лежали персонажи. Ствол был начало рода — внизу сидели Хосе Аркадио и Урсула, дальше шли Амаранта и все прочие члены семьи, а на противоположном конце сидел полковник Аурелиано Буэндиа. А потом это древо как бы смывалось водой, и ничего не оставалось, как и в романе. Зрители говорили, что это было потрясение. Резонанс был огромный. За билетами стояли ночами. Однажды выхожу ночью из театра — старушка стоит в подъезде у касс. Я спрашиваю: «Что вы тут делаете?» Она: «В очереди стою» — и показывает номер на ладони. Я позвонил администратору и сказал, чтобы эту женщину пропустили на спектакль бесплатно на следующий день… Но на следующий день меня вызвали в ЦК партии и сказали: «Вы этот спектакль играть не будете». По мнению ЦК КПСС, «Сто лет одиночества» был романом развратным, который нашей молодёжи не нужен. Но я был молод и нагл и ответил: «А я буду играть». На что мне сказали: «Тогда вы не будете нигде играть. Вас вообще не будет в Советском Союзе». Разговор был простой и жёсткий, без образов и экивоков. «Вы дворником не устроитесь», — пообещали мне. Так и случилось потом. Спектакль закрыли, меня уволили.
Я никогда не любил коммунистов, хотя по иронии судьбы театр был при комсомоле, ЦК комсомола давал нам деньги. Я был лауреатом премии Ленинского комсомола — но это меня не спасло. Уволили меня за аморалку. За любовь к женщинам, за пьянство. И более того, за непрофессионализм. Мне сказали, что я не имею права руководить театром, потому что у меня нет режиссёрского образования. Только я пикнул, что у большинства главных режиссёров нет режиссёрского образования, у Ефремова, например, у Любимова, — мне ответили, что теперь у нас новое постановление и режиссёрское образование обязательно. Короче говоря, я был свободен. И никуда, совсем никуда я не мог устроиться. Вышла статья в «Литературной газете», написала её Нелли Логинова, она была заведующей отделом коммунистического воспитания или что-то в этом роде. Она написала, что Спесивцеву мешают. После этого они меня просто сожрали — какая-то «Литературка» ради какого-то Спесивцева будет ещё на ЦК партии наезжать!.. Письма писали в мою поддержку. Сам Михаил Ульянов, народный, Герой Социалистического Труда, член ЦК, пошёл со мной к первому секретарю горкома партии. Я его спросил в приёмной: «Что мы там будем делать, Михаил Александрович?» А он был настроен очень решительно: «Пока не победим, я оттуда не выйду». Но даже Ульянов не смог ничего добиться. Сергей Михалков мне так сказал: «Что вы хотите — они там на нас смотрят, как на клоунов». И это автор гимна! Если даже у таких людей не было никакого влияния на власть, о чём было говорить, какой уж там Маркес! Поэтому и держала власть всех в кулаке… Но наступает перестройка, 1986 год, в СССР приезжает Маркес. И меня вдруг вытаскивают с этим спектаклем. Тогда уже Горбачёв был у власти. И ему нужно было как-то выделиться. Все цари, все сильные мира сего любят, когда около них Мольер или Шекспир. Так вот он решил пригласить Маркеса — будто бы тот приехал к Горбачёву. Об этой встрече говорили во всём мире. Но это неправда, потому что Маркесу абсолютно всё равно было, Горбачёв это или Гитлер.
— Не скажите, Вячеслав Семёнович!
— Нет, он никогда бы не поехал к Горбачёву! Но Горбачёв — не идиот, и помощники его не идиоты. Они пригласили Маркеса как гостя Московского кинофестиваля и устроили встречу с Горбачёвым. Пресс-конференция была в гостинице «Россия». Я был туда приглашён — как режиссёр единственного спектакля по произведению Маркеса, поставленного в Советском Союзе. Вёл встречу Ярослав Голованов. И он сказал: «Вот, уважаемый Габриель Гарсиа Маркес, у нас печатают ваши романы, поставлен спектакль». Маркес встал — и как понёс всех! Просто разгром устроил! Он возмущался: «Вы делаете что угодно, а на художника вам насрать! Вы испортили мой роман!» (В журнале «Иностранная литература» вышла «Осень Патриарха», откуда выбросили целые главы.) «Напечатали мои романы — без моего согласия!» (Наша страна не входила тогда в конвенцию, поэтому мы что хотели, то и печатали.) «И ещё что-то там поставили! — чуть ли не кричал. — Да „Сто лет одиночества“ вообще поставить на сцене невозможно! А вы, понимаете ли, поставили — без моего разрешения, без согласования!..»
Я почувствовал, что дело плохо — скандал! — и решил сматывать удочки. Ушёл с этой пресс-конференции, вернулся к себе в театр, мне вернули театр, я закончил к тому времени Высшие режиссёрские курсы. У нас проблемы, говорю актёрам, — ведь мы уже начали тайно репетировать «Осень Патриарха». Через несколько часов звонит главный редактор журнала «Латинская Америка» Серго Анастасович Микоян, сын того самого Микояна, члена Политбюро, и говорит: «Слушай, Слава, — требует тебя Маркес». А Серго смотрел мой спектакль. И он сказал Маркесу, что спектакль грандиозный. «Лучше, чем ваша книга!» — прямо так ему сказал. И Маркесу конечно же стало интересно. Я приехал на приём в редакцию журнала «Латинская Америка». Там было полно людей. Вы даже не представляете, что такое был приезд Маркеса в то время! Это как похороны Ленина — все участвовали. Кого там только не было: и Евтушенко, и Вознесенский, и… вся Москва, короче! И каждый норовил с ним перекинуться парой слов, пожать руку. Микоян подвёл меня к нему.
— И каково впечатление?
— Гений. Парадоксален и прост. Иногда кажется, что гении какие-то не такие, не простые, заносчивые. Но это не так. Гений — это очень простой человек. Там нет барьеров. Но если ты ему не интересен, он тут же перестаёт с тобой разговаривать. Он не продолжает общения из-за того, что надо продолжать, чтобы соблюсти нормы. Ему, как всякому гению, очень время важно. Очень жалко времени. А я был всё-таки обижен. «Знаете, — говорю ему, — я работал с неплохими авторами — Шукшиным, Айтматовым, Васильевым… И мы с ними всегда договаривались, что я не буду им показывать инсценировку, сценарий. (Ведь показывать сценарий автору романа — это самоубийство.) И я хотел также с вами поступить — показать вам спектакль, когда вы приедете. Понравится — буду играть, не понравится — нет». Он всё никак не мог успокоиться, не верил, что его поставить можно. Спросил: «А вы можете мне всё показать?» Я предупредил, что спектакль не сделан, что он в стадии репетиции. И предложил приехать на репетицию. Он мне говорит: «У меня завтра личная встреча с Горбачёвым, я могу заехать перед ней к вам в театр — пятнадцать минут я вам даю». Он приехал на следующий день на репетицию, как и обещал. Смотрел, смотрел… А я всё время вынужден был вмешиваться, подсказывать, потому что шёл репетиционный процесс. И вот я объясняю артистам, что Патриарх такой-то и такой-то. Вдруг раздаётся громкий возглас Маркеса: «Нет, это не так!» Он вылетает на сцену и говорит: «Намажьте меня!» Дело в том, что старение персонажа происходило прямо на глазах у зрителя. Сначала герой молод, потом ему дорисовывают две морщинки, потом ещё и ещё. Прямо на сцене. И в итоге получалась латиноамериканская туземная маска. И Маркес начал репетировать! Вместе с нами, ломая все каноны. Когда кто-то из персонажей умирал — подносили воду, и тот смывал грим и становился снова таким, каким рождался. И Маркес, когда смыл этот грим, когда побывал в этом действе, — был сам потрясён. Конечно, он пробыл не пятнадцать минут, как обещал, а все три часа. Ему то и дело напоминали, что его Горбачёв ждёт, но он только отмахивался — я занят, мол, и всё тут!
— Серьёзно? Как-то на него не очень похоже… — усомнился я.
— Честное слово! И он потрясающе репетировал! Актёр он грандиозный. Наверное, все поэты и писатели пусть немножко, но артисты. Вспомнить только, как Толстой радовался, когда придумал Анну Каренину задавить поездом! Радовался, что нашёл выход! Придумщики — они сродни лицедеям.
— Перевод не мешал?
— Я его понимал абсолютно, потому что у него была шикарная русская то ли любовница, то ли помощница, с которой он здесь везде болтался, — Галя, кажется. Она так хорошо переводила, что было впечатление, как будто её и не было.
— Кто писал инсценировку по роману? — спросил я. — Это ведь сама по себе колоссальная работа — попробуй драматургически сведи концы с концами!
— Обычно я читал роман с артистами — так, я думаю, поступал и Шекспир, именно так он писал пьесы, вместе с артистами, — и мы ставили этот роман и записывали сценарий уже после премьеры. Потому что неизвестно было, что войдёт в спектакль.
— Оригинально!
— Одно дело роман, другое — сценарий, пьеса. Второстепенные вещи в романе могут стать главными на сцене.
— И что же Маркес? Виделись после той репетиции?
— Он в Москве ещё пробыл несколько дней, был прощальный приём в «Латинской Америке». Он подписал мне книгу. Причём подписал своим, гениальным образом — либо всё, либо ничего: «Разрешаю Вячеславу Спесивцеву делать с моими произведениями всё, что угодно, но только ему в его театре». После его визита по мановению волшебной палочки восстановили «Сто лет одиночества». Да и «Осени Патриарха» особенно не препятствовали. И хотя там аллюзии прямые, но наш Леонид Ильич Брежнев уже скончался, а Горбачёв был молод и никоим образом с Патриархом не ассоциировался.
— Больше Маркеса не ставили?
— Нет. Не так просто поставить Маркеса. Его надо увидеть. Вот это древо я увидел сразу — и мне это дало понимание, как играть спектакль, как существовать на сцене.
— И время менялось, конечно. У нас в Театре МГУ примерно та же была история. Вот в чём главная трагедия — если бы тогда, когда старушка ночью за билетом стояла…
— Если бы…
— Потом не доводилось с Маркесом встречаться?
— В 1995 году мы поехали на гастроли в Латинскую Америку. По приглашению Маркеса, министра культуры Мексики и бывшего Чрезвычайного и Полномочного посла Мексики в СССР Абелардо, большого поклонника Маркеса. Он видел спектакль в Москве и сказал: «Это обязательно нужно везти!» У него был приятель министр культуры. Если там что-то делают — то делают по большому счёту. Мы объездили огромное количество городов Мексики. На Кубу заехали — были участниками молодёжного фестиваля. Когда мы только прилетели в Мексику, везде висели огромные плакаты, на которых было написано: «Молодёжный театр под руководством Вячеслава Семёновича». И всё. У них же нет отчеств, и они решили, что Семёнович — это фамилия. Успех был настолько ошеломительный, что в Гвадалахаре, где мы давали заключительный спектакль, мексиканцы после окончания ворвались на сцену и разломали всё дерево на палочки и забрали на сувениры. Всё это огромное дерево, которое собиралось очень долго, целый день на это уходил. У нас, кстати, были потом неприятности с таможней, мы же ввезли в страну что-то — а куда девали? Значит, продали — а где деньги?! Это особенность латиноамериканцев. Они никогда просто не сидят и не разговаривают, как мы. Они бегают, орут, жестикулируют, а то и открывают пальбу в воздух. Я, когда побывал там, пересмотрел игру своих артистов. Она стала более импульсивной, более эффектной. Потому что наша же школа актёрская — переживания, а у них представления в чистом виде. У меня вообще поменялся взгляд на жизнь. Пока я не попал туда, я думал, что они просто другие. Но они перпендикулярные! Они смотрят на мир по-другому. Хотя бы то, что они не плачут, когда умирает человек. Они говорят: «Тот уже устроился, ему там хорошо, он сожалеет о нас». Они радуются жизни. Они в восторге от того, что живут. Нет плохо живущих, там есть бомжи, но даже последняя бомжиха ощущает себя королевой. Мы, русские, по природе своей рабы. Мы всегда жили в обществе, где начальник, боялись начальства. Страх — это основное в России, наш главный недостаток. Самое ужасное — это человек в футляре. Российские пужалки — самые страшные. Самые страшные сказки — это наши сказки. Если начать в них вдумываться — не приведи Господь! В Библии сказано, что начальство надо любить. Я думал всегда: за что его любить?! И всё же нашёл ответ. За то, что они самые несчастные, на них ответственность. Вот так надо жить. Вот такой есть и сам Маркес. Вот он мне навеял, что так надо жить.
— Во время тех гастролей не виделись с ним?
— Маркес — летучий голландец. Его застать невозможно. Вы думаете, что он в Колумбии, а он в Париже в это время или в Китае. Но в последнее время он всё-таки тяготеет к своей деревне. Мы с ним встретились на Кубе. В тот момент он уже немного отошёл от Кубы и социалистических идей. Он мог появиться и тут же исчезнуть, он был в этом летоисчислении — и не в этом. Парадокс гения. Как-то заговорили с ним о русской литературе. Он восхищался: «У вас такая литература сказочная! Всё сплошь сказки, всё фантазии». Я говорю: «Какие сказки? Какие фантазии? Вот „Сто лет одиночества“ — это фантазия». Он: «Да нет же, это моя деревня Макондо, я там жил, это реальность. А вот у вас фантастика. Астафьев, к примеру». Я изумился: «Астафьев — фантастика? Что ж там фантастического?» Он: «Ну, вот в „Царь-рыбе“ мужик с утра до вечера пьёт — это же невозможно. Это же помереть можно! А он не умирает»… Конечно, «Сто лет одиночества» — произведение фантастическое. Там непонятно, где придумка, а где — правда. Маркес открыл новые пути в литературе. Обратите внимание, что «Сто лет одиночества» можно взять и начать читать с любого места. Дочитать до конца и начать сначала. И ты придёшь в ту же точку. Он не горизонтален, он вертикален. И Маркес предвосхитил развитие литературы и искусства XXI века. Чем отличается XX век от XXI? Почему родители не понимают своих чад? Потому что прошлый век — век анализа, век космоса, век уравнения, то есть век опыта. Сейчас — век клипового сознания. Почему наши дети живут в клипе? Клипы — это много картинок и сюжетов, которые не надо понимать. Как только ты попытаешься понимать клип — тут же сломаешь глаза, ноги и голову. Потому что это — чувственный поток. И наши дети живут в чувственном потоке. Вот что открыл Маркес — чувственный литературный поток. Он его записал, зафиксировал. И дальше все передовые писатели писали и пишут под Маркеса, порой не сознавая и не признаваясь в этом. Вытягивают из него по ниточке. А он — созвездие, бездонный колодец… Связь с ним многие годы мы поддерживали через посла Абелардо. И она прервалась, когда Абелардо умер. Они дружили. Абелардо тоже писал стихи. Однажды он мне позвонил утром, около десяти часов, и сказал, что сейчас приедет. Приехал с чемоданчиком, а в нём — текила, коньяк, ром, водка. А тогда с напитками очень сложно было. И мы сидим, выпиваем — час, два. Утро понедельника. Я не удержался и спросил о поводе его приезда. Он сослался на то, что в посольстве санитарный день, всё опрыскивают и работать невозможно, вот он и решил заехать ко мне в театр. Потом я уже понял, что он приезжал прощаться. Но тогда он ни словом не обмолвился, что у него рак. Выпивали за Россию, которую он любил, за Москву, за здоровье его друга Габо… Маркеса, кстати, я однажды похоронил, в начале 2000-х. Пришла моя директриса и сказала, что Маркес скончался. Ему действительно делали тяжелейшую операцию, отказывало сердце. Я послал телеграмму-соболезнование. Мне позвонили из посольства, сказали, что это мы Гарсиа Маркеса похоронили, а у них всё слава Богу. Я ответил: отлично, значит, по русскому обычаю будет долго жить — так ему и передайте!
Продолжим тему лицедейства. Гениальный кинорежиссёр Бунюэль ещё в 1950-х подметил, что мало кто из прозаиков мыслит так кинематографично, как Маркес. Нашего героя без преувеличения можно назвать одним из созидателей нового латиноамериканского кино (хотя его собственная судьба в кино сложилась нельзя сказать, чтобы ослепительно).
В 1979 году во многом благодаря радению Маркеса и его дружбе с Фиделем был учреждён ежегодный Гаванский международный кинофестиваль, в программу которого включаются также теле- и видеофильмы, в рамках фестиваля действует крупнейший на континенте кинорынок (МЕКЛА).
В январе 1983 года Маркес, впервые после того, как стал нобелевским лауреатом, отдыхая с Фиделем Кастро на курорте Кайо Пьедрас, заговорил о «комплексном решении и развитии кинематографии на Кубе и во всей Латинской Америке». Фидель, как водится, произнёс речь о многочисленных проблемах сельского хозяйства и индустриализации, о том, сколько материальных затрат требуют развитие науки и образования, деятельное участие Острова Свободы в Движении неприсоединения, а тем более выполнение интернационального долга… Но Маркес научился разговаривать с одним из величайших ораторов XX века мягко, как бы между прочим, приводя примеры и Мексики, и Индии, и Аргентины, и Советского Союза, и Соединённых Штатов, но настойчиво продолжая внедрение своих идей… И однажды утром, прочитав в газетах очередные восторженные рецензии, дискуссии, славословия по поводу творчества своего всемирно известного друга — лауреата Нобелевской премии, Фидель сам поделился с Габо своей идеей создания на Кубе латиноамериканской школы кино и телевидения, которая, по мнению Фиделя, должна была стать своеобразным продолжением того агентства «Пренса Латина», у истоков которого некогда стоял Гарсиа Маркес, но на современном этапе, и сыграть важнейшую роль в агитации и пропаганде идей добра, справедливости, гуманизма… Как часто у них случалось — заспорили. И договорились о том, что Маркес возглавит «всё это направление и будет работать, несмотря на занятость в других сферах, столько, сколько потребуется, по-революционному». Габо дал обещание. И вскоре уже началась работа по созданию Фонда нового латиноамериканского кино в Гаване и структурно входящей в него Международной школы кинематографии и телевидения для студентов из Латинской Америки, Азии, Африки.
1986 год Маркес планировал начать с активной работы над фильмами, но начал с книги о фильме. Его друг, чилийский сценарист и режиссёр Мигель Литтин, один из пяти тысяч чилийцев, которым был запрещён въезд в Чили, тайно побывал на родине в мае — июне 1985 года и сумел отснять сто пятнадцать тысяч футов плёнки о «Чили Пиночета». Десятки часов интервью с чилийцами, взятые на улицах, на стадионах, в барах, в деревнях! После предварительного монтажа осталось восемнадцать часов уникальных свидетельств… Для Маркеса, публично давшего слово (и не единожды) не публиковать своих художественных произведений до тех пор, пока не падёт диктатура Пиночета, это был повод достойно обратиться к чилийской теме. Из шестисот страниц расшифровки записей он сделал сто пятьдесят, которые стали сценарием, дикторским, закадровым текстом и, как это часто бывало у Маркеса, сложились в книгу. «Конечно, я переработал текст, — рассказывал он журналистам, — внёс изменения, сделал сокращения, которые счёл полезными для драматургии. Но основа, подлинник Литтина остались. Я старался сохранить дух, атмосферу, стилистику Чили».
Книга «Приключения Мигеля Литтина» «под редакцией» Маркеса о том, «как снималось кино в Чили», вышла в мае 1986 года тиражом 250 тысяч экземпляров. И Маркес испытал чувство глубокого удовлетворения, как он выразился, узнав о том, что 13 тысяч экземпляров было сожжено сразу после доставки прямо в чилийском порту Вальпараисо.
«Кинематографическая» энергия Маркеса в 1980-х поражает. Но, естественно, все эти фестивали, фонды, рынки, преподавательская работа отвлекали, а может быть, и предумышленно уводили от главного — литературы, к которой становилось всё труднее обращаться. Уж слишком высоко поднята планка, почти нереален стал личный рекорд, если выражаться спортивным языком. Ведь надо было пробовать (а иначе какой смысл?) написать что-то лучше «Полковника», «Ста лет», «Осени», «Истории убийства»…
Свою кинематографическую миссию, особенно в Гаване, Маркес исполнял с удовольствием. Он месяцами жил на Кубе, работая по многим проектам одновременно, решая массу вопросов, в том числе, конечно, и благодаря дружбе с Фиделем, во всём принимая участие… Кинематограф — это не литература, которая делается в одиночестве. Кинематограф — это то, что всегда любил Маркес: энергия, шум, гам, постоянная круговерть, веселье, амбиции, самые красивые молодые девушки со всей Латинской Америки… Мерседес, конечно, это не очень радовало. И то, что Габо тратит на кинематографическую школу свои деньги. «Когда мы с тобой были молодыми и очень бедными, — отвечал он ей, — мы почти все деньги тратили на кино. Теперь у нас есть деньги. И я просто продолжаю их тратить на кино, ну что в этом такого, Мече?» Говорят, он потратил более пятисот тысяч долларов из своих гонораров на гаванский кинофонд, камеры и всё прочее для студентов… Тогда, в середине 1980-х, Маркес мог себе это позволить: огромными тиражами выходили книги по всему миру, делались радиопостановки, всё дороже оценивались его интервью и фотосессии (с ценами на последние он, точнее Мерседес, сама не любившая фотографироваться и его отговаривавшая — «у тебя под глазами тени», — переборщила; мало его фотографий, как ни странно)…
Да и кино всё-таки составляло немалую долю семейного бюджета Гарсиа Барча. В то время как сам Маркес был увлечён «новой волной» независимого кинематографа Латинской Америки, преподавательской деятельностью, режиссёры были поглощены созданием картин по его романам и оригинальным сценариям. В 1979 году мексиканский кинорежиссёр Хайме Хермосильо снял фильм «Мария моего сердца» по сценарию Маркеса, написанному много лет назад (вдохновила блудница, отроческая его любовь, как сказала мне Мину). В фильме «Вдова Монтьель», снятой в копродукции четырёх стран — Венесуэлы, Кубы, Колумбии, Мексики, — главную роль сыграла дочь Чарли, кинозвезда международного уровня Джеральдина Чаплин, решившая, с подачи нашего героя, помочь беглецу от Пиночета Литтину. В 1980 году «Вдова Монтьель» была награждена премией жюри на Фестивале иберийского и латиноамериканского кино в Биаррице (Франция).
В начале 1980-х бразильский режиссёр Руй Герра снял «предельно натуралистичный, но и поэтичный» фильм «Эрендира» по знаменитой «Невероятной и грустной истории о простодушной Эрендире и её бессердечной бабке», имевший коммерческий успех. В июле 1984 года режиссёром Хорхе Али Трианом была начата работа над ремейком фильма «Время умирать», снятого по сценарию Маркеса мексиканским режиссёром Артуро Рипштейном двадцать лет назад, — на этот раз возникла идея сделать «Время…» продолжительным сериалом для колумбийского телевидения, что и оправдалось. В 1986 году итальянский режиссёр Франческо Рози снял картину «Хроника объявленной смерти» по сценарию, написанному Маркесом в соавторстве с Тонино Гуэррой. В главных ролях — мегазвёзды: Орнелла Мути, Руперт Эверетт, Джан Мария Волонте, Энтони Делон (начинал сниматься и Ален Делон, но изменились планы). Создавались и другие фильмы по его произведениям — продюсерами-звёздами, режиссёрами-звёздами, операторами-звёздами, с актёрами-звёздами. (Несмотря на всю эту «звёздность», сам Маркес как-то саркастически заметил, что его отношения с кино чем-то напоминают разновидность несчастливого брака: и друг без друга долго не могут, и друг с другом.)
Четвёртого декабря 1986 года, во время Восьмого Гаванского международного кинофестиваля состоялась торжественная инаугурация Фонда Маркеса, как его тут же окрестила пресса (имея в виду, что если бы не энергия Габо и дружба с Фиделем, то никакого фонда бы не было). Прислал приветствие-напутствие Фидель Кастро, произнёс речь президент Фонда Гарсиа Маркес, выступил легендарный голливудский актёр Грегори Пек… Благодаря Маркесу в Гавану стали приезжать, в том числе и для того, чтобы дать мастер-классы, всемирно известные звёзды кинематографа (что ещё недавно казалось фантастикой): Фрэнсис Форд Коппола, Роберт Редфорд и многие другие.
Диссонансом, контрастом с отцовской деятельностью на Кубе — с митингами, демонстрациями, знамёнами, лозунгами, устремлениями — послужил отъезд сына Родриго в Американский институт кинематографии в Лос-Анджелес.
Забегая на четверть века вперёд, в 2010-й, на московскую премьеру фильма «Мать и дитя», снятого сыном Родриго Гарсиа, коснёмся темы отцов и детей. И констатируем, что сын, конечно, пошёл по стопам отца и как бы доосуществляет отцовскую мечту о кино. Хотя и считалось, что выбрал свою дорогу, чему подтверждение некоторые усмотрели в отказе от родовой, ещё от деда-полковника фамилии Маркес. Думается, причина в другом — уж слишком громкая и мощная фамилия, из тени которой вполне можно было бы никогда и не выбраться.
Родриго Гарсиа, не пользуясь авторитетом отца, стал кинооператором, потом голливудским режиссёром, довольно успешным. В его послужном списке — сериалы «Сопрано», «Клиент всегда мёртв», фильмы «9 жизней», «Женские тайны». Его фильмы — в основном о сложной интимной (не только постельной) жизни женщин, которая оказывается полна тайн. Таков и фильм «Мать и дитя», героини которого не знают друг друга, хотя они — мать и дочь.
«Женщины всегда интересовали меня больше мужчин, потому что они куда более сложно устроены, — рассказал на пресс-конференции Родриго Гарсиа (больше похожий на мать, Мерседес). — К тому же для меня сочинять и снимать о женщинах — это экзотика, ведь я же мужчина. Мне интересно влезать в шкуру женщин, я воображаю себе, каково это — быть ею. Хотя мне и мужчины стали сейчас интересны, главным образом пожилые. Они тоже не столь просты… Кто повлиял на моё творчество в большей степени? Нет, не отец. Главным образом предмет моего вдохновения — это классические рассказы, причём не обязательно о женщинах. От Чехова до Джойса и Хемингуэя. В кино сначала интересовали сюрреалисты, потом неореалисты… А что касается отца, то повлияло на меня не столько творчество, сколько сам мир моего отца. Я ведь рос в его доме, полном знаменитых писателей, поэтов, кинорежиссёров… Жаль, конечно, что не обратились к творчеству отца такие гиганты, как Феллини, Куросава… Куросава мечтал снять „Осень Патриарха“, но не сложилось. Впрочем, отец — мой большой поклонник. К моему счастью. „Мать и дитя“ он ещё не смотрел, но сценарий читал и одобрил. Вообще ему все мои фильмы очень нравятся. Он прекрасный преподаватель, его безумно ценят его ученики и ученицы на Кубе, в Колумбии… Даёт ли он мне советы? Даёт, но самого общего свойства. Например, что утверждать на роли нужно самых лучших актёров…»
…Младший сын нашего героя, Гонсало, всегда был ближе к отцу. В середине 1980-х, вернувшись после учёбы в Мехико, жил с родителями и работал над своим первым собственным проектом по созданию элитного издательского дома под названием «Эквилибрист», который начался с шикарного подарочного издания книги отца «Следы твоей крови на снегу».
Колодец вновь должен был наполниться животворными ключами. Этому — уже привычно — способствовали и кинематограф, и политическая деятельность, и в особенности журналистика. Закончившему в своё время факультеты журналистики МГУ и Гаванского университета, мне представляется, что Маркес (на лекциях, мастер-классах которого доводилось бывать) — великолепный преподаватель, прежде всего учащий думать. Особенно впечатляли (и студенты киношколы подтверждали это) дискуссии. Маркесу нравилось, когда его не просто слушали и скрупулёзно за ним записывали, а сомневались, возражали, спорили. Одновременно и как равный, и с высоты Олимпа Маркес радовался, видя неподдельную ажитацию, когда страсти-мордасти (юные, афроамериканские) рвались наружу. Редких встреч с Маркесом студенты не пропускали.
Девиз созданной им Ибероамериканской школы журналистики: «Мало быть просто лучшим; нужно, чтобы тебя считали лучшим». Маркес не только сам платил или доплачивал наиболее отличившимся, смелым, подающим надежды молодым журналистам, но и, например, «раскрутил» мексиканского «цементного короля» Лоренцо Замбрано де Монтери на ежегодные сто тысяч долларов в качестве премии от созданного Маркесом Фонда ибероамериканской журналистики в Картахене. Убеждённо и настойчиво он проповедовал идею о том, что журналистика по определению должна быть возмутителем спокойствия.
«В мире, где мы живём, — неустанно заявлял Маркес, — не принимать активного участия в политической борьбе — преступление!» Сам он, то бурно и яростно, как с Чили, то исподволь, но всё-таки неуклонно делался настоящим возмутителем спокойствия, набирающим вес политическим борцом. Он охотно откликнулся на предложение выступить 6 августа 1986 года на Второй конференции «Group of Six» («Группы шести» — Аргентина, Греция, Индия, Мексика, Швеция, Танзания), главной политической целью которой являлось предотвращение ядерной войны. Конференция была посвящена 41-й годовщине атомной бомбардировки Хиросимы. Речь Маркеса («Ты превращаешься в Демосфена, старик!» — восхищался Мутис) называлась «Дамоклов катаклизм». Он говорил о важнейших проблемах, стоящих перед человечеством, о настоящем и будущем планеты. Репортёры сошлись во мнении, что «лауреат Нобелевской премии Гарсиа Маркес поднял локальную конференцию на мировой уровень».
Кино, журналистика, преподавательская деятельность, «возмущения спокойствия», поездки, встречи с людьми, как родники, наполняли творческий колодец Гарсиа Маркеса — и к 1988 году он уже довольно ясно различал «даль» своего нового романа — о Боливаре, к которому подступался не одно десятилетие.
Романом «Генерал в своём лабиринте» Маркес совершал, по сути, ещё одно «богоубийство». Ибо Симон Хосе Антонио де ла Сантисима Тринидад Боливар де ла Консепсьон и прочая и прочая для Латинской Америки являлся (и является) богом или почти богом. Лишь в конце 1980-х, то есть двадцать лет спустя, наш герой почувствовал себя вправе, наконец, обратиться к архивам своего друга Мутиса и художественно препарировать канонический образ Боливара. Показать не богом, но человеком.
Эпиграф-посвящение таков: «Альваро Мутису, который подарил мне идею этой книги. „Словно бы злой дух направляет мою жизнь“. (Из письма Боливара Детандеру от 4 августа 1823 года)».
В истории Латинской Америки Боливар сыграл примерно такую же по значимости роль, как Пётр I — в истории России. Известно, что в своё время великий Пушкин едва не надорвался, по императорскому велению работая над историей Петра, — слишком многозначна, непроста личность. Так же неоднозначен Боливар, одни считали его диктатором, убийцей, другие — великим и даже святым. И те и другие были правы.
И тут, в связи с Боливаром, уместно вспомнить историю отношений России и Колумбии (романтических поначалу, стоит заметить — мы, советские студенты-стажёры Гаванского университета, касались этой темы на встрече с Маркесом, она его интересовала).
Первым латиноамериканцем, вступившим на российскую землю, был уроженец Новой Гранады (вице-королевство, куда входили современные Колумбия, Венесуэла, Эквадор, Панама) Франсиско де Миранда, предтеча Боливара. В борьбе за независимость от Испании де Миранда искал помощи у Екатерины II. Императрица, которой осенью 1786 года заморского гостя представил один из её фаворитов, Григорий Потемкинский, оказала ему тёплый приём, даже предложила остаться жить в России… По утверждению некоторых историков, имела место и любовная связь между любвеобильной нашей императрицей и пылким латиноамериканцем — Миранда был моложе её на двадцать лет, хорош собой, галантен, отменно танцевал, владел семью иностранными языками, покорял своей игрой на флейте (хотя в принципе мужские достоинства чужеземцев наша великая немка ценила не высоко, предпочитая великороссов). Императрица пожаловала усердному гостю десять тысяч рублей золотом (колоссальные деньги), а её рекомендательные письма открывали ему двери в королевские дворы Европы. Сам Миранда в дневниках признавался, что Екатерина как женщина, несмотря на возраст (ей было под шестьдесят), произвела на него «чрезвычайно сильное впечатление».
Путешествие Миранды в Россию породило легенду о российском происхождении национального флага Великой Колумбии — государства, которое образовалось уже после победы легендарного Симона Боливара. Этот флаг Великой Колумбии, после распада её на несколько государств, стал — с небольшими различиями — национальным флагом вновь образованных стран: Колумбии, Венесуэлы, Панамы и Эквадора. Существуют две версии этой легенды. Согласно одной, Миранда получил в подарок от Екатерины Великой российский трико лор, однако во время плавания под воздействием влаги белая краска пожелтела, так появился жёлтый цвет на национальном флаге, который Миранда поднял на побережье Венесуэлы в 1806 году. По второй версии, более романтической, Франсиско де Миранда запечатлел на национальном флаге своей родины цвет волос, глаз и губ Екатерины — женщины, которая навсегда покорила его сердце и «вселила уверенность в собственных силах». Миранда первым восстал против испанского владычества.
Благородное дело Миранды и его последователя Боливара по освобождению Южной Америки вдохновило декабристов. Многие из них мечтали отправиться за океан и, как говорил Михаил Лунин, «вступить в ряды тамошних молодцов, которые теперь бунтуют». В армии Боливара сражались несколько русских добровольцев, особо отличились Иван Минута, Иван Миллер и Михаил Роль-Скибицкий. Выдающийся русский историк, писатель Николай Полевой в своих эмоциональных письмах клянётся Боливаром, даёт обеты во имя Боливара, радуется, что на Гаити Боливару «хотят посвятить храм и молиться о человеке выше человеческого». Узнав, что кто-то нелестно отозвался о его кумире, он пишет: «На Боливара? Мерзавец! — Я в восторге от этого Боливара: вот человек!» Для своего журнала «Московский телеграф» Полевой написал немало статей о латиноамериканском Освободителе… Нет, положительно у нас с ними много общего!
Напомним, что Симон Хосе Антонио Боливар освободил от испанского господства Венесуэлу, Новую Гранаду, то есть современные Колумбию и Панаму, провинцию Кито — современный Эквадор… В 1819–1830 годах Боливар — президент Великой Колумбии, созданной на территории этих стран. В 1824 году он освободил Перу и стал во главе образованной на территории Верхнего Перу республики Боливии, названной в его честь. Был провозглашён Освободителем и, по сути, стал всевластным абсолютным диктатором Южной Америки, по крайней мере испаноязычной её части. Но под напором сепаратистских выступлений, возможно, не обладая должной жёсткостью и жестокостью, удержать власть не сумел. Перед смертью Боливар отказался от всех своих земель, сотен домов, несметных драгоценностей и даже от государственной пенсии. Он поселился в маленьком домике на окраине городка Санта-Марта и проводил дни, созерцая заснеженные вершины гор Сьерра-Невада. 17 декабря 1830 года он умер. Имя его увековечено в названиях государства Боливия, провинций, городов, улиц, денежных единиц — боливиано в Боливии, боливар в Венесуэле. Ему установлены тысячи памятников по всей Латинской Америке, посвящены тысячи произведений литературы и изобразительного искусства, о нём сняты и продолжают сниматься фильмы. Сильнейший футбольный клуб Боливии носит название «Боливар». Победами (а выиграл он 472 битвы!), всей легендарной судьбой Боливар обязан был своей преданной спутнице, прекрасной креолке Мануэле Саэнс.
«Словно бы злой дух направляет мою жизнь…» Так размышляет герой континента. Одиночество «Генерала в лабиринте», созданного Маркесом, — более глубокое, трагичное и безысходное, чем одиночество его полковников. И даже Патриарха — персонажа собирательного, трагикомического в своей невероятной оболочке. Боливар у Маркеса — быть может, потому, что материалы к роману в основном собирались системным поэтом-бизнесменом Мутисом, более склонным к документальности, чем к магическому реализму, — получился чуть ли не протокольно-натуральным. И — гораздо более угрюмым, рефлексирующим, сомневающимся и в своём прошлом, и в будущем, и в то же время более никчёмным, чем вылепленные Маркесом прежде сопоставимого масштаба персонажи.
Вода, вода, кругом вода… В 1492-м, то есть в год, когда Христофор Колумб, продолжив дело, начатое задолго до него, открыл Америку, испанский поэт Хорхе Манрике закончил свой многолетний труд — «Стансы на смерть отца», в которых есть такие строки: «Наши жизни — это реки, / Что в море текут, / И смерть оно…» Без малого пять столетий спустя колумбийский писатель Маркес написал книгу о генерале, который, исполнив свой долг — рыцарский, — поплыл по реке Магдалене к Карибскому морю, доплыл до него и умер. У моря. Как Наполеон, закончивший свои дни в окружении моря в одиночестве и забвении.
Письма, письма… Десять тысяч писем написал Боливар! (Наполеон написал даже больше.) Он писал ежедневно и еженощно, порой забывая, что и кому, сбиваясь, повторяясь, путаясь… И роман «Генерал в своём лабиринте» порой словно воспроизводит строки писем, уцелевших в огне, но лишь частично, обгоревших по краям, кое-где размытых водой, кое-где просто выгоревших на солнце. Лёгкий флёр покрывает повествование. И чуть отстранённая как бы пародийность это впечатление усиливает.
Отношения Боливара с возлюбленной Мануэлой описаны Маркесом, будто пародия на отношения Бонапарта с Жозефиной (кстати, Боливар присутствовал на коронации Наполеона в Париже в декабре 1804 года, что произвело на латиноамериканца потрясающее впечатление): «Она следовала за ним, пока не обнаружила, что в то время, как она не может до него добраться, он утешался со случайными женщинами, каковые встречались ему. Среди них была Мануэлита Мадроньо, метиска восемнадцати лет, — это она озаряла его бессонные ночи. Вернувшись в Кито, Мануэла решила оставить мужа — она называла его пресным англичанином, который любит без наслаждения, говорит без изящества, ходит медленно, здоровается с реверансами, садится и встаёт с осмотрительностью и не смеётся даже собственным шуткам. Но генерал убедил её на полную мощь использовать своё гражданское состояние, и она подчинилась его доводам».
Через месяц после победы при Аякучо (сплошные аналогии — Наполеон родился в Аяччо на Корсике), уже будучи правителем «половины мира», генерал отправился в Верхнее Перу, которое позднее стало республикой Боливией. Он не только уехал без Мануэлы, но перед отъездом поставил перед ней как проблему государственного значения вопрос о разрыве. «Я думаю, ничто не может соединить нас под покровительством невинности и чести, — написал он ей. — В будущем ты останешься одна, но рядом со своим мужем, я же останусь один на целом свете. И только сознание победы над самими собой будет нам утешением». За три месяца до того он получил от Мануэлы письмо, где она извещала, что вместе с мужем уезжает в Лондон. Новость застала его в постели с Франсиской Субиага де Гамарра, храброй воительницей, супругой маршала, который позднее стал президентом республики. Генерал, прервав любовные ласки посреди ночи, немедленно послал Мануэле ответ, который скорее напоминал военный приказ: «Скажите ему правду и никуда не уезжайте». И подчеркнул собственной рукой последнюю фразу: «Я люблю вас, это несомненно». Она подчинилась, переполненная радостью…
Очевидны проекции, аллюзии, ассонансы с закатом Наполеона. «Однажды ночью, не то во сне, не то наяву, он слышал, как Карреньо говорил в соседней комнате, что для здоровья нации законно даже предательство. Тогда он взял Карреньо за руку, отвёл в патио и переубедил, употребив для этого всё своё знаменитое обаяние, называя его на „ты“, к чему прибегал только в самых крайних случаях (как и Наполеон. — С. М.). Карреньо рассказал ему правду. Конечно, его огорчало, что генерал оставил своё дело и плывёт по течению со всеми и что его не трогает сиротское положение остальных…»
Перекличка протокольно-натуральная, но в то же время и пародийная, чарли-чаплиновская, что всё чаще — особенно почему-то после Нобелевской премии, становится заметно в творчестве Маркеса. У него и в других поздних произведениях больше пародийности, сарказма, чем в прежних. Перекличка с Наполеоном Бонапартом слышна и в биографии Боливара, и в мировоззрении, и в привычках, и в прихотях, и в сексуальной жизни. Намёки, параллели, скрытые цитаты, отсылки… Наполеон лишился девственности с проституткой, которую подобрал, вернее, которая его подобрала и заманила на площади Пале-Рояль в Париже, и юноша точно знал, что делает, — это был «uno experience philosophique» («философский эксперимент»), как он записал в дневнике. Пародируются также отношения Наполеона с Жозефиной, от которой исходил «некий интригующий аромат истомы — типичная креольская черта», как написала в воспоминаниях одна из её подруг. И с Эжени, и с примадонной Ла Скала Ла Грассини, и с Гортензией, и с Марией Антуанеттой Дюшатель, и с Марией Валевской, и с Полин Форе, сопровождавшей мужа в египетской кампании, обладавшей «телосложением розового лепестка, прекрасными зубами и отменной геометрии фигурой» (молоденькая Полин носила мундир, её ножки, обтянутые офицерскими панталонами, Бонапарта «просто сводили с ума»)…
В жизни Боливара, как и в жизни Наполеона, имели место и связи с блудницами (философские эксперименты), и семейный промискуитет, упоминая который всеобъемлюще и символично выражает Маркес извечную мужскую мечту: «…генерал утешался идиллическим любовным многообразием с пятью неразлучными женщинами, что жили в Гаракоа по принципу матриархата, без которого он и сам не знал бы, какую ему выбрать: бабушку пятидесяти шести лет, дочь тридцати восьми или одну из трёх внучек — каждая в расцвете юности».
С течением времени в Боливаре (как и в Наполеоне) начинают проявляться задатки не только выдающегося военачальника, но и чуть ли не стареющего сексуального маньяка: «В лимском раю он провёл однажды счастливую ночь с девушкой, тело которой было сплошь покрыто нежным пушком, словно кожа бедуина. На рассвете, когда брился, он посмотрел на неё, обнажённую, плывущую по волнам спокойных сновидений, которые снятся удовлетворённой женщине, и не смог воспротивиться искушению навсегда сделать её своей с помощью священного обряда. Он покрыл её с ног до головы мыльной пеной и с любовной нежностью побрил её всю бритвенным лезвием, то правой рукой, то левой, сантиметр за сантиметром, до сросшихся бровей, и она стала дважды обнажённой, сверкая великолепным телом новорождённой…»
Впрочем, если верить легендам, у большинства «Отцов Отечеств» сексуальные пристрастия были своеобразны. Гитлер обожал, когда обнажённые полногрудые блондинки стегали его хлыстом. Великий кормчий Мао Цзэдун, чтобы по примеру древних китайских императоров продлить свою жизнь, любил «выпивать» прекрасных юных девственниц, которых брал с собой в постель по полдюжины. Африканцы Иди Амин и Жан Бокасса лишённых ими невинности девушек с аппетитом съедали…
Работая над образом Боливара (трагическим, шекспировского масштаба, великим и никчёмным, до исступления одиноким), наш герой выполнил, как представляется, обязательства — прежде всего перед самим собой, взявшим дневники у Альваро Мутиса, замышлявшего когда-то эпопею. Маркес написал роман мастерски, используя свой высочайший профессионализм, заготовки, штампы (без которых ни одно крупное произведение, конечно, немыслимо). Кстати, очевидно, что Маркес держал в голове и образ Фиделя, «в списке величайших людей Латинской Америки уверенно занимающего вторую строку после Боливара». Во всяком случае, думается, — в плане одиночества, которое неизменно, неотвратимо сопутствует власти, одиночества, на которое власть, тем более абсолютная, — обречена.
Смеем высказать мнение, что роман о Боливаре вышел не вполне оригинальным, не только пародийным, но и не без перепевов прошлых вещей, порой даже не совсем маркесовским — возможно, сказывался сам факт собственности друга Альваро, будто глядевшего сквозь строки с лёгкой дружеской укоризной…
Фрагменты «Генерала» начали публиковаться задолго до появления книги. Проводилась своеобразная артподготовка, хотя сам Маркес от неё открещивался — дескать, он ничего раньше времени не публиковал и «впереди паровоза не бежал», понимая, что «произведение воспринимается только в законченном виде, целиком». Но мы знаем, что главы «Ста лет одиночества» и других произведений публиковались до выхода книг. И эта тактика в том числе (продуманная и просчитанная: где, что, когда должно появиться) давала некоторым повод называть нашего героя Габриелем Гарсиа Маркетингом.
Первой реакцией на «Генерала» — ещё в машинописном варианте — было письмо экс-президента Колумбии Альфонсо Лопеса Микельсена (знакомого нам по работе с режиссёром Соловьёвым), напечатанное 19 февраля 1989 года в газете «Эль Тьемпо». Учитывая то, что повесть ещё не была опубликована, письмо производило странное впечатление. «Я восхищён книгой! — восклицал политик. — Вам удалось проникнуть в самую суть власти, её психологии, её природы, препарировать власть, совместить несовместимое, казалось бы, — магический реализм и высочайшего класса натурализм, которому бы позавидовал сам Эмиль Золя… Глубоко философский роман!..»
Откликнулся рецензией и другой экс-президент — Бетанкур, хотя и более сдержанно, — «ну да, это хоть и бесспорно талантливая, но либеральная интерпретация истории, не во всём для нас приемлемая». И действующий президент Колумбии Виргилио Барко роман «читал всю ночь напролёт…». И Фидель Кастро вскоре, буквально через несколько дней, отозвался о книге положительно, хотя и высказал замечания. (Все герои Маркеса одиноки, но особенно Патриарх и Боливар — и много в их одиночестве от одиночества друга Фиделя, который однажды признался другу Габо, что больше всего на свете ему хотелось бы «просто поторчать на углу какой-нибудь улицы».)
Публика же от романа в восторг не пришла. И критика. Не разносили, конечно, больше хвалили. Но как бы по накатанному, лауреатов Нобелевской премии по литературе за литературные произведения критиковать не очень-то пристало. Мол, роман-жизнь, роман-эпопея, полный драматизма… Хотя и критиковали и в Испании, и, разумеется, в Соединённых Штатах, в родной Колумбии роман назвали «антиколумбийским». Стали слышаться и реплики в том смысле, что «Гарсиа Маркес скорее возводил мавзолей не Симону Боливару, а себе любимому», именовали его «высокомерным бароном Макондо», оторвавшимся от корней, общающимся исключительно с власть имущими…
Так или иначе, но «Генерал» из «лабиринта» не выбрался — ни в прямом, ни в переносном смысле. И роман очередной победой не стал. Да и не только в Боливаре дело. Рейган, Тэтчер при поддержке папы римского и пособничестве фактически капитулировавшего перед ними Горбачёва, как утверждает англо-американский профессор Мартин, вели наступление на коммунизм, в результате чего международная ситуация быстро менялась… Вместе с Берлинской стеной рушился миропорядок, человечество вступало в новую эру. «Больше всех пострадает Куба Фиделя, — пишет Мартин. — 1989 год будет годом апокалипсиса. И пока тучи сгущались, Гарсиа Маркес — невероятно! — почти всё время сидел в Гаване и писал роман о последних днях жизни ещё одного латиноамериканского героя — единственного, кто мог соперничать с Кастро и который, по мнению большинства историков, на закате своей политической карьеры превратился в диктатора». 9 июня на Кубе был арестован и предан суду генерал Арнальдо Очоа, «один из величайших кубинских героев Африканской кампании», друг Маркеса. Также были преданы суду и два других его друга: полковник Тони ла Гуардиа, кубинский Джеймс Бонд, как его называли, совершавший по приказам Фиделя и Рауля невероятные подвиги (теракты) по всему миру, и его брат-близнец Патрисио. Маркес в те дни вёл занятия в своей школе кинематографии близ Гаваны. Подсудимых признали виновными в торговле наркотиками, что равносильно измене революции, и приговорили к смертной казни. Семья Тони ла Гуардиа умоляла Маркеса вмешаться. Он обещал попросить Фиделя о помиловании. Но приговоры были приведены в исполнение, Кастро заявил, что не мог повлиять на решение суда. (Враги утверждали, что Очоа устранён, чтобы скрыть, что Фидель и Рауль сами были замешаны в крупном наркобизнесе в Карибском регионе.) Игнорируя советы даже самых близких друзей, Боливар казнил своего соратника генерала Мануэля Пиара за непокорность. «Более жестоко он не поступал никогда, — читаем у Маркеса, — но только эта жестокость позволила ему укрепить свои позиции: он снова сосредоточил управление страной в своих руках и уверенно пошёл по дороге славы».
Со своим романом о Боливаре, а больше со своей политической позицией, однозначной поддержкой Фиделя, социализма, коммунизма наш герой оказался на рубеже последнего десятилетия века между двух или даже трёх огней — как бравый солдат Швейк на передовой в бессмертном произведении Ярослава Гашека. Маркеса атаковали. Репутация его меняла конфигурацию (некстати прокатилась и волна сплетен о его любовных связях с молоденькими актрисами, «не школа кинематографии, а гарем Габо», клеветали завистники), атмосфера вокруг сгущалась. Стали поговаривать, что исписался, что, дескать, как и многие, — величина дутая, кончается великое противостояние супердержав, СССР и США, двух систем и мировоззрений, кончаются и эти художники, плоть от плоти противостояния, пройдёт немного времени — их и не вспомнят.
И действительно, несметное было множество таких, коих можно уподобить накипи на аккумуляторе, образующейся между выводными борнами со знаками плюс и минус (на вопрос, где плюс, а где всё-таки минус, история, конечно, окончательного ответа ещё не дала, потому и «искрит» то и дело). И всевозможные премии получали (в том числе Нобелевскую), и земные блага имели, и на короткой ноге были с власть предержащими…
И друзей, естественно, не становилось больше. Верный Мутис, как всегда, был рядом (будучи и за тысячи километров), он повторял, что Габо не должен забывать «Старика» их любимого Хема, потому что «эти все, как акулы, почувствовали, вернее, им кажется, что почувствовали запах крови», и Полковника своего не должен забывать, главное — он сделал, что должно было, а теперь ему надо «плотно потусоваться» (в приблизительном переводе на современный русский язык).
Маркес улетел в Париж и попал «с корабля на бал» — на празднование двухсотлетней годовщины взятия Бастилии. На торжественном ужине личный гость Франсуа Миттерана Гарсиа Маркес сидел за столом рядом с Маргарет Тэтчер («глаза Калигулы, губы Мэрилин Монро», по выражению Миттерана), напротив обворожительно-гламурной, говорящей на всех языках Беназир Бхутто (наследственной индийской княжны, дочери главы правительства Пакистана, в будущем тоже премьер-министра, первой в новейшей истории женщины — главы правительства мусульманской страны, своей трагической судьбой будто обречённой проиллюстрировать повесть Маркеса «История одной смерти, о которой знали заранее»). Придерживая белый платок-шаль на голове, выразительно глядя на нашего героя, Беназир отметила в своём тосте, что Великая французская революция «научила мир говорить и на языке коммунизма». Повисла пауза. И все присутствующие почему-то обратили взоры на Маркеса — он в ответ улыбнулся улыбкой Джоконды, как заметил потом Миттеран (и поинтересовался, что, собственно, его друг Габо этой загадочной улыбкой хотел сказать).
На следующий день, в Мадриде, на вопрос журналистов о возобновлении смертной казни на Кубе Маркес ответил, что казнили не за наркотики — за измену, а «измена карается смертью во всём мире, но Кастро не только против казни, но и против смерти вообще».
«…Генерал не оценил виртуозность ответа, но вздрогнул от озарения, открывшегося ему: весь его безумный путь через лишения и мечты пришёл в настоящий момент к своему концу. Дальше — тьма.
— Чёрт возьми, — вздохнул он. — Как же я выйду из этого лабиринта?!»
Последнюю фразу Гарсиа Маркес написал, по всей видимости, уже зная, что врачи обнаружили в его лёгких опухоль. Нельзя исключить, что онкологическое заболевание стало следствием многолетнего пристрастия Маркеса к курению — с журналистской молодости, с парижских ночных бдений на мансарде за работой он выкуривал по три-четыре пачки сигарет в день, хотя причины этого заболевания до сих пор, как известно, не установлены.
Как принято на Западе, ему не стали морочить голову и вводить в заблуждение обманом о простом воспалении лёгких, ему прямо сообщили: рак. Известие это Габо принял по-мужски. Первым, кто поддержал его, был Фидель, сказавший, что высылает за ним свой самолёт со своим личным врачом. Маркес всё же предпочёл лечиться на родине, в Колумбии. И вот тут ему снова удалось (теперь, двадцать с лишним лет спустя, когда пишутся эти строки, можно сказать с уверенностью) одержать большую победу. Прежде всего — психологически, силой воли.
После операции в 1992 году болезнь приостановилась. Но медицинское обследование через несколько лет выявило у Маркеса другую форму рака — лимфому. Ему пришлось перенести ещё две сложнейшие операции в лучших клиниках Лос-Анджелеса и Мехико и затем пройти продолжительный курс лечения. Он мужественно и стойко — сродни своим героям, прежде всего Полковнику — боролся с болезнью. Притом с переменным успехом, иногда он брал верх, иногда болезнь, — публично, как и всё, что связано с его именем.
В 1992 году выходит сборник «Двенадцать странствующих рассказов» — причудливое ожерелье из дюжины жемчужин прозы, основной темой которых явились, по словам Маркеса, «странные вещи, какие случаются с латиноамериканцами в Европе».
«Двенадцать этих рассказов были написаны за последние восемнадцать лет, — отвечал он на вопросы о том, почему двенадцать, почему рассказы и почему странники. — Пять из них были журналистскими очерками и киносценариями, а один — сценарием длинного телесериала. Ещё один я рассказал пятнадцать лет назад в интервью, а мой друг записал его на магнитофон, потом опубликовал, и теперь я заново написал его на основе той версии. Это весьма необычный творческий опыт, и о нём, мне кажется, стоит рассказать поподробнее, хотя бы для того, чтобы юноши, которые намереваются стать писателями, знали, сколь ненасытен этот порок — испепеляющая страсть к писанию».
Замысел родился ещё в начале 1970-х, когда в Барселоне Маркес закончил роман «Осень Патриарха» и увидел вещий сон. Приснилось, что он присутствует на собственных похоронах и идёт вместе с друзьями, облачёнными во всё чёрное, траурное, но настроение у всех — праздничное. Было такое ощущение, что все счастливы, потому что вместе. И он, Маркес, больше всех счастлив, что смерть дала ему такую замечательную возможность вновь оказаться с его старинными любимыми друзьями из Латинской Америки, и он хочет идти с ними дальше… Но вдруг один из друзей решительно и строго даёт понять, что для Габо праздник закончен. «Ты единственный, кто не может идти», — говорит друг. И тут Маркес понял, что умереть — значит никогда больше не быть с друзьями.
Тот сон Маркес почему-то истолковал как осознание своей сущности и решил, что это неплохая отправная точка для того, чтобы написать о странных вещах, какие случаются с латиноамериканцами в Европе. Года два он набрасывал приходившие в голову темы, не зная ещё толком, что с ними делать. Когда он всё-таки начал писать, у него не оказалось бумаги и дети дали ему школьную тетрадь. А потом, чтобы она не потерялась, во время их частых поездок возили её по очереди в своих ранцах. Таким образом, Маркес записал шестьдесят четыре (по количеству шахматных клеток на доске, пришло в голову, когда играл с младшим сыном в шахматы) темы с такими подробностями, что оставалось лишь сесть и написать книгу.
В 1974 году в Мексике, куда он с семьёй вернулся из Испании, ему стало ясно, что эта книга должна быть не романом, как он вначале думал, а сборником коротких рассказов, основанных на журналистских фактах, которые будут спасены от забвения тонким флёром поэтичности. До того Маркес написал три книги рассказов, но ни одна из трёх не была задумана как единое целое, каждый рассказ был самостоятельным и в общем-то случайным в сборнике, на его месте мог быть и другой. Поэтому написать шестьдесят четыре рассказа, если бы удалось написать их на едином дыхании, соблюдая внутреннее единство тона и стиля, так, чтобы они неразрывно соединились в памяти читателя, представлялось ему увлекательнейшей затеей.
Маркес решил не позволять себе ни дня отдыха, писать где угодно, даже в ненавистных самолётах. Но на середине рассказа о своих похоронах почувствовал, что устал больше, чем если бы писал роман. И потом понял: на короткий рассказ тратишь столько же сил, сколько нужно, чтобы начать большой роман. Потому что в первом же абзаце романа надо определиться во всём: как писать, в каком тоне, стиле, ритме, знать, как длинен он будет, а иногда даже обрисовать характер какого-нибудь персонажа. «Но вообще-то роман — как брачные узы, их можно укреплять день ото дня. А рассказ — занятие любовью: коли не заладилось у партнёров, ничего уже не поправишь».
«Всё остальное, — рассказывал журналистам Маркес, — наслаждение самим процессом писания, требующим величайшего самоуглубления и одиночества, какое только можно себе представить. И если до конца своих дней ты не продолжаешь править и переписывать роман, то лишь потому, что та же самая железная сила, которая необходима, чтобы начать книгу, заставляет тебя закончить её. А когда берёшься за рассказ, там нет ни начала, ни конца: он или завязывается, или не завязывается. И если он не завязывается сразу, то — знаю и по собственному опыту, и по чужому — в большинстве случаев лучше начать его заново и совсем иначе или выкинуть в мусорную корзину. Кто-то, не помню кто, замечательно выразил это утешительной фразой: „Хороший писатель лучше узнаётся по тому, что он разорвал, чем по тому, что он опубликовал“. По правде говоря, я не разорвал черновики и наброски, я поступил хуже: начисто о них забыл».
Эта ученическая тетрадка в Мехико на его письменном столе тонула в ворохе бумаг до 1978 года. Однажды Маркес искал что-то совсем другое и подумал, что она давно уже не попадается ему на глаза. Но не обеспокоился. А когда осознал, что её и на самом деле не было на столе, — по-настоящему перепугался. В доме на улице Огня не осталось и угла, который бы он не обшарил. С Мерседес и сыновьями они двигали мебель, снимали с полок книги, чтобы убедиться, что тетрадка не завалилась за них, и подвергали непростительным расспросам обслугу и друзей. Никакого следа. Единственно возможным — или приемлемым? — объяснением было то, что, расчищая в очередной раз стол от бумаг, что делал периодически, вместе с бумагами он отправил в мусорную корзину и тетрадь.
Его удивила собственная реакция на это: вспомнить темы, о которых он думать не думал почти четыре года, стало для него делом чести. Он старался вспомнить их во что бы то ни стало и с таким напряжением, как если бы писал. И в конце концов восстановил наброски к тридцати из шестидесяти четырёх рассказов. А поскольку, вспоминая, он одновременно подвергал их строгому отбору, то без особого сожаления отбросил те, из которых, как ему показалось, ничего нельзя было сделать, и в результате осталось восемнадцать. На этот раз Маркес решил писать их сразу, без передышки. Но скоро понял: запал прошёл. Однако же, вопреки тому, что сам всегда советовал начинающим писателям, он не выбросил их на помойку, а снова отложил. Так, на всякий случай.
Когда в 1979 году Маркес начал писать «Историю одной смерти…», он в очередной раз понял, что, делая перерывы между книгами, иногда по три-четыре года, теряет навык и ему с каждым разом становится всё труднее начинать новую работу. И потому в период между октябрём 1980 года и мартом 1984-го еженедельно писал журналистские заметки для газет разных стран — ради дисциплины и чтобы «не остывало» перо (178 публикаций — абсолютный рекорд для писателя его уровня!). Ему подумалось, что его конфликт с набросками в той тетради связан с определением их литературного жанра и что всё-таки это должны быть не рассказы, а газетные или журнальные очерки. И лишь после того, как опубликовал пять очерков, написанных на основе набросков из злополучной тетради, он снова переменил мнение: они больше подходят для кино. Так были написаны пять сценариев для кино и один — для телесериала.
Не предвидел Маркес, как потом говорил, одного — что работа для газеты и для кино может изменить его представления относительно рассказов. Так что, когда он стал писать их в том виде, в каком они потом и вышли в свет, приходилось тщательно, пинцетом, отделять его собственные представления от тех, которые были привнесены режиссёрами во время работы над сценариями. И, кроме того, одновременная работа с пятью разными творческими личностями подсказала новый метод: Маркес начинал писать рассказ, когда выдавалось свободное время, и откладывал его, когда уставал или возникала какая-нибудь непредвиденная работа. Таким образом, шесть из восемнадцати набросков рассказов оказались в мусорной корзине, и среди них — рассказ о его собственных похоронах, потому что ему так и не удалось по-настоящему передать ощущение праздника, испытанное когда-то во сне.
Основная тема рассказов — странные и часто весьма таинственные происшествия, выпадающие на долю латиноамериканцев в Европе. Каждый из «Двенадцати рассказов-странников» — это роман в концентрированном виде. Эти рассказы-романы написаны в разных жанрах, от love story, мелодрамы до триллера, полицейского и даже политического детектива: и «Счастливого пути, господин президент!», и «Самолёт спящей красавицы», и «Я пришла только позвонить по телефону», и «Августовские страхи», и «Трамонтана»…
«В принципе, „Двенадцать рассказов-странников“ — книга о латиноамериканских туристах, — рассказал Маркес летом 1994 года первому в новой России туристическому журналу „Вояж“ (основателем и первым главным редактором которого явился автор этих строк). — В основном мои герои отправляются в Европу как туристы, а там начинаются приключения и злоключения, свидетельствующие о глубокой разнице менталитетов… Кстати, смею предположить, что нечто подобное скоро ждёт и вас, бывших граждан СССР. О том, как из герметичного общества, из занавешенной железным занавесом империи впервые люди выезжают, об их ощущениях, мыслях, переживаниях было бы любопытно узнать, по крайней мере, мне, побывавшему в СССР ещё на молодёжном фестивале в 1957-м, вскоре после смерти Сталина… Большинство моих вещей, журналистику не имею в виду, это само собой разумеется, — о путешествиях, герои всё время в движении или в стремлении к движению — и в „Сто лет одиночества“, и в „Эрендире“, и в „Генерале“… И я сам всё куда-то еду, плыву или, не дай бог, лечу… Может, в этом и есть смысл жизни?.. Желаю вашему „Вояжу“ ярких радостных вояжей».
Воодушевлённый интервью, взятым по моей просьбе друзьями в Мексике, я написал Маркесу письмо, в котором заверил его, что журнал будет «не хуже немецкого „GEO“ или американского „National Geographic“», сообщил, что согласились сотрудничать с нами Жак Ив Кусто и Тур Хейердал, известные писатели, журналисты, фотохудожники… И попросил (наглость!) присылать заметки о любых его передвижениях по земле. Ответа не последовало.
Если позволяли дела и самочувствие, Маркес с Мерседес совершали туристические поездки — хотя, конечно, больше эти поездки походили на официальные визиты на высшем уровне, обставленные с соответствующей помпой. Но часто мечтали, например, тайно, инкогнито отправиться на какие-нибудь острова в Тихом океане, в Африку, в Исландию или на Байкал… С неизбывной всё-таки неприязнью опуская информацию о перелётах даже на первоклассных, надёжнейших авиалайнерах, Маркес листал журналы и рекламные проспекты всевозможных поездок, круизов, новых шикарных отелей и вздыхал: «Лет бы двадцать назад, когда ещё никто нас с тобой не знал, были бы такие возможности, как сейчас…» Однажды вечером, читая за ужином жене свежую газету, он наткнулся на рекламное объявление об «экзотических турах в Аргентину». Мерседес от этого объявления взяла оторопь.
В 1997 году кубино-аргентинская экспедиция обнаружила в Боливии, рядом с взлётно-посадочной полосой возле местечка Вальегранде останки Че Гевары. Оборотистые туроператоры организовали экзотический вид Че-туризма. Многие туристические компании, особенно французские, немецкие и даже японские, предлагали «эксклюзивные туры с правом участия в похоронах Эрнесто Гевары». Захоронение на Кубе обнаруженного экспедицией скелета с биркой «Е-2» привлекло немалое количество туристов со всего мира. Рекламировались туры по «тропе Че», а госпиталь в Вальегранде стал местом религиозного паломничества.
Любителей острых ощущений, купивших сувениров на определённую сумму, в том числе «фирменный» берет со звездой, ставили к стенке и расстреливали из М-2 (холостыми).
В начале 1993 года Маркес вошёл в состав «Форума мыслителей» ЮНЕСКО, дабы участвовать в обсуждении международных проблем в условиях нового миропорядка (что даст возможность завязать множество новых важных знакомств, в частности с Федерико Майором, первым главой ЮНЕСКО из испаноязычной страны).
Он по-прежнему вёл бурную общественную деятельность (ни на день не забывая о своём главном призвании и, закончив книгу, приступал к следующей, в то время — о наркобизнесе, о Пабло Эскобаре, что до поры держал в тайне). С группой известных американских журналистов Маркес совершил поездку в тюрьму. «Президенты приходят и уходят, а очкастый писатель, во всём мире известный под своим прозвищем Габо, остаётся, — писал Джеймс Брук. — День, проведённый с господином Гарсиа Маркесом, даёт представление о том, какой это человечище!.. В тюрьме Итагуи в предместьях Медельина торговцы кокаином из кожи вон лезли, состязаясь за честь подать ему обед. В казармах Нейвы пилоты вертолётов полиции по борьбе с наркотиками, не обращая внимания на окрики командира, расталкивали друг друга, чтобы сфотографироваться с кумиром». Но сам Маркес чувствовал, что увядает. «Любопытно, как человек начинает понимать, что стареет, — сказал он журналисту Дэвиду Страйтфельду. — Я стал забывать имена и номера телефонов, потом и того хуже. Я не мог вспомнить какое-то слово, лицо, мелодию…»
В 1994 году Маркес посетил Апрельскую ярмарку в Севилье, о чём давно мечтал, во многом и благодаря рассказам своего друга-андалусца — премьер-министра Испании Фелипе Гонсалеса, убеждавшего в том, что жизнь без севильской ярмарки неполная.
Автору этих строк через несколько лет тоже посчастливилось побывать на ярмарке в Севилье по приглашению писателей и журналистов, которые встречались с Маркесом и отчасти сопровождали его. Интервью он почти не давал, разве что симпатичной журналистке газеты «Эль Паис» Росе Мора (мои приятели из Андалусии тоже подметили, что Маркес не отказывал хорошеньким интервьюершам — редакторы этим пользовались, подсылая длинноногих фотомоделей с диктофонами, которые смутно себе представляли, кто этот седоусый мужчина и что именно у него брать).
Маркес прибыл в Андалусию загодя, на Святой неделе. Андалусцы гордятся своими торжествами, где ярмарка и карнавал сливаются воедино, где фигура Богоматери в карнавальных одеяниях проплывает по улицам среди арабских скакунов и танцоров фламенко, где рядом со скульптурами святых, разукрашенных как ярмарочные зазывалы, бойко продаются пирожки с «волосиками ангела» или тянучки «монашкины вздохи»…
Андалусия, которую поэты назвали «арабской красавицей с цыганской кровью», явилась одной из прародительниц Латинской Америки как таковой и Колумбии в особенности. Вся Испания — смешение кровей, традиций, культур. Но в Андалусии «замес» особенно крут и гремуч. Финикийцы, греки, римляне, вандалы, цыгане, мавры…
Торжества Святой недели в Севилье длятся от Вербного воскресенья до Пасхи: роскошные и многолюдные службы в соборах, театрализованные представления на темы священной истории, обеты и благодарения за услышанные молитвы. После Святой недели Севилья погружается в безумство Апрельской ярмарки. На смену торжества духа приходит разгул плоти: вино, коррида, лошади, фламенко… Мой знакомый литератор Фернандо Монтеро, родившийся в Севилье, живущий в Марбелье, в апрельские дни 1990 года наблюдал за Маркесом, иногда и сопровождал его.
— Роса Мора из «Эль Паис» взяла его в оборот, — рассказывал Фернандо. — Но я, намереваясь писать о превратностях латиноамериканского литературного «бума», полностью, как мне тогда думалось, замешенного на политике, почти всё время был рядом. С субботы, когда я видел, как задумчиво слушал он «Gloria in Excelsis Deo» («Слава вышних Богу») в нашем соборе и звон колоколов, которому нет равных в мире. И с парада арабских скакунов вот здесь, на Прадо-де-Сан-Себастьян, на лугу, где когда-то инквизиция производила аутодафе, рядом с табачной фабрикой, на которой работала та самая Кармен, — парадом открывается Ярмарка.
В кафе под открытым небом между палатками и павильонами мы с Фернандо пили прохладное розовое вино, закусывали торрихас (гренками) и жаренными во фритюре ломтиками телятины, в которые завёрнуты ветчина холодного копчения и фламенкинес (сыр), а вокруг, по дорожкам, посыпанным золотистым песком, прогуливались мужчины, женщины и девочки, наряженные, как и взрослые, в платья прошлых веков, в кружевах и лентах, с веерами, и танцевали, и пели, и проносились в каретах, верхом, и обнимались и целовались… В атмосфере севильской Ярмарки причудливо сочетаются извечная святость (продемонстрированная на Святой неделе) и неизбывная греховность.
— В баре «Карбонерия», расположенном в бывшем угольном складе, мы с Маркесом оказались за соседними столиками, — продолжал рассказывать Фернандо. — «Вот это причудливое сочетание греха и святости и досталось нам, — сразу открестившись от каких бы то ни было интервью, разгорячённо хлопая в ладони в такт фламенко-севильянас, говорил Маркес. — Важнейшая составляющая латиноамериканского менталитета: каюсь и грешу, грешу и молюсь…» Немецкие туристы стали скандировать традиционное наше: «Оле-оле-оле!» Маркес говорит: «Они ведь даже и не подозревают, что этот возглас — не что иное, как трансформированный „аллах“». Я спросил, верит ли он в Бога. Он не ответил. А вообще он философски был настроен в тот вечер, да и все дни в Севилье. И на некое подобие интервью, точнее сказать, на небольшой такой писательский мастер-класс под фламенко мы его всё-таки раскрутили, перед чарами нашей поэтессы Кристины Себальос не устоял. Да и вино, гитары, красивые девчонки в развевающихся юбках с воланами… Я тогда кое-что за ним записал, потом и в его других интервью насобирал, вышла подборка маркесовских афоризмов. Они у меня с собой, в записной книжке, — сказал Фернандо, когда ближе к вечеру, как принято в Севилье, мы перешли в бар со сценой для фламенко, и кое-что зачитал: — «В жизни настоящего мужчины всё подчинено творчеству. Всё — ради творчества. Сапоги ли тачать или создавать межпланетные корабли. Писать романы или делать детей…» Ещё вот: «Я мелкобуржуазный писатель… Я не знаю никого, кто в той или иной мере не чувствовал бы себя одиноким… Писательство — это призвание, от которого не уйти, и тот, у кого оно есть, должен писать, потому что только так он сможет одолеть головную боль и скверное пищеварение… Писатель, который сам себе не противоречит, — это догматик… Нас окружают необыкновенные, фантастические вещи, а писатели упорно рассказывают нам о маловажных, повседневных событиях… Деньги — помёт дьявола… Любовь ведь тоже надо понимать… Я люблю тебя не за то, кто ты, а за то, кто я, когда я с тобой… Ни один человек не заслуживает твоих слёз, а те, кто заслуживает, не заставят тебя плакать… Только потому что кто-то не любит тебя так, как тебе хочется, не значит, что он не любит тебя всей душой… Худший способ скучать по человеку — это быть с ним и понимать, что он никогда не будет твоим… Никогда не переставай улыбаться, даже когда тебе грустно: кто-то может влюбиться в твою улыбку… Не трать время на человека, который не стремится провести его с тобой… Возможно, Бог хочет, чтобы мы встречали не тех людей до того, как встретим того единственного человека, чтобы, когда это случится, мы были благодарны… Всегда найдутся люди, которые причинят тебе боль. Нужно продолжать верить людям, просто быть чуть осторожнее… Не прилагай столько усилий, всё самое лучшее случается неожиданно… Не плачь, потому что это закончилось. Улыбнись, потому что это было».
Он рассуждал о том, что же такое на самом деле «дуэнде» — демон творчества, — продолжал Фернандо, закрыв записную книжку, — и почему иностранцы, хоть и похлопывают в ладоши, поводят плечами, горделиво запрокидывают головы, но постичь фламенко не в состоянии… Он даже немножко потанцевал в тот вечер с Кристиной, довольно пластично — эдакий элегантный седоватый байлаор, ему аплодировали.
За полночь уже он с удовольствием слушал её любовную лирику. Потом мы перешли в другой бар — табладо-фламенко, в третий, Маркес угощал и всё удивлялся: неужели правду говорит его друг Филипе Гонсалес, что в Андалусии летом столько же баров, сколько местных жителей?.. Под утро мы умудрились разыскать незакрывшийся бар и уговорить артистов попеть и поиграть ради Маркеса. Они поверили, что это тот самый автор «Ста лет одиночества», лишь увидев слёзы на его глазах, и попросили оставить автограф на гитаре. А деньги, которые я сунул певице, она мне вернула, сказав, что Маркес её любимый писатель, она сама в молодости была, как Ремедиос, но, к сожалению, «не улетела вовремя на простынях». Ты представляешь себе такое где-нибудь, кроме Андалусии?..
Весной 1994 года Маркес публикует повесть «Любовь и другие демоны». (В то же самое время на свет появляется будущая исполнительница главной роли в фильме, который к концу первого десятилетия XXI века будет снят по этой повести, — опять магия, всё меньше унылого реализма.)
Эпиграфом к повести могли бы стать слова из предисловия к сборнику юного Проспера Мериме «Театр Клары Гасуль»: «Клару Гасуль я увидел в первый раз в Гибралтаре, где я нёс гарнизонную службу в швейцарском полку Ваттвиля. Ей было тогда (то есть в 1813 году) четырнадцать лет. Дядя её, лиценциат Хиль Варгас де Кастаньеда, предводитель андалусской герильи, только что был повешен французами, а донья Клара осталась на попечении монаха Роке Медрано, её родственника, инквизитора гранадского трибунала».
У Маркеса в повести замес не менее густ. Точнее, это киноповесть — выписано всё зримо, предметно, кинематографично. По его собственным словам, он экспериментировал здесь с драматургией. И, естественно, экранизация была неминуема — но лишь поколение спустя. В июне 2010 года картина «Любовь и другие демоны» была показана на Московском международном кинофестивале. Мне удалось посмотреть и поаплодировать ей вместе со всем залом. На следующий день я прочитал в газете хвалебную рецензию, в которой говорилось, что «показанная в конкурсной программе „Перспективы“ обаятельная картина из Коста-Рики „Любовь и другие демоны“ режиссёра Хильды Идальго стала первой, которую критики наградили единодушными аплодисментами».
А вот как откликнулась некогда главная газета страны «Правда»: «Поиск новых точек на кинематографической карте мира и новых имён — одна из замечательных черт формирующегося лица ММКФ. На нынешнем фестивале жирным кружком обведена Коста-Рика, о фильмах которой никто доселе ничего не слышал. И вот уроженка этой страны Хильда Идальго сняла (с участием Колумбии) фильм по повести Габриеля Гарсиа Маркеса „Любовь и другие демоны“. Проза Маркеса фантасмагорична и потому трудно поддаётся экранизации. Но эта вещь, пожалуй, исключение. Хильда Идальго, увлечённая трагической историей любви между знатной девушкой, приговорённой инквизицией к заточению как одержимая дьяволом, и приставленным к ней для спасения её души монахом, ещё студенткой мечтала поставить по этой повести фильм. Однажды во время встречи с писателем она поделилась своей мечтой с Маркесом, не очень-то надеясь на его согласие. А тот неожиданно благословил дебютантку на воплощение этого замысла. И в итоге фильм — очень красивый, с завораживающей экзотикой, гимном любви и резко антиклерикальной направленностью».
Что касается «резко антиклерикальной направленности», то узнаётся газета «Правда», как-никак бывший «орган ЦК КПСС». Думается, прежде всего картина о любви. А ещё о юности. Страсти. Свободе. Смерти.
В ней всё красиво (великолепная операторская и режиссёрская работа!) — и море, и закаты-рассветы, и летающие вокруг героини бабочки, и крылья стрекоз, и тропические растения с цветами, и костюмы на потрясающе красивых женщинах и мужчинах… Действие происходит в любимой Маркесом Картахене (а где же ещё?). Но не в сегодняшнем городе с супермаркетами, клубами, барами, паркингами, а в средневековом колониальном городе, где католическая церковь с большим трудом удерживает или пытается удержать власть над сердцами и душами. Местные жители поклоняются своим богам, чернокожие рабы — своим, испанская аристократия, находясь в стороне, вдали, ставит себя выше всякой там Церкви. «Представляете, какой силы должна быть вера в этих краях?» — вопрошает местный епископ и закручивает тиски инквизиции всё сильнее, всё беспощаднее. Жертвой мракобесия становится чистое невинное дитя — золотоволосая красавица Сиерва Мария, тринадцатилетняя дочка аристократа, живая, воспитанная чернокожими слугами на дивных волшебных сказках, легендах и мифах. Однажды её кусает бешеная собака, у девочки развивается водобоязнь. Не столько заботясь о ребёнке, сколько желая унизить её отца — аристократа, пренебрегавшего «Божьей милостью», епископ заточает девочку в монастырь. Бешенство, по мнению инквизиции, несомненный признак одержимости дьяволом. Изгонять демонов из юного тела поручается отцу Каэтано, тридцатишестилетнему красивому образованному мужчине, чья пылкая и искренняя вера вступает в противоречие с церковными догмами. Между прелестной юной пленницей и монахом возникает страсть, которая приводит к трагической развязке: девушку убивают инквизиторы, Каэтано, лишённый сана священник, тоже обречён.
Простой и предсказуемый сюжет, который, однако, от начала до конца держит в напряжении и волнении. «Особенно, — писала критика, — если перед этим неделю томить зрителя бессмысленными и беспощадными конкурсными экспериментами над формой, содержанием и нервной системой. Всё-таки красивые актёры, пейзажи и талантливая литературная основа совсем не лишнее в фильме. „Любовь и другие демоны“ — полнометражный дебют прекрасной женщины Хильды Идальго (которая училась у Маркеса на Кубе). По её словам, это один из первых фильмов зарождающейся национальной кинематографии Коста-Рики. Наверное, оттого, что коста-риканским режиссёрам ещё не надоело снимать кино, в отличие от их более продвинутых коллег, от этого дебюта можно получить редкое удовольствие».
— Съёмки картины проходили немного в Боготе, но в основном в Картахене и других маленьких колумбийских городках, о которых писал знаменитый Гарсиа Маркес в своей книге, — сказала Хильда Идальго (с ней и с исполнительницей главной роли — Сиервы Марии мне удалось пообщаться после показа; сногсшибательно красивые женщины). — Он интересен как колумбийцам, так и в Коста-Рике. Идея фильма возникла, когда я ещё училась в школе. И я её осуществила. Точнее, сам роман Габриеля Гарсиа Маркеса выбрал меня. После прочтения я поняла, что эта книга невероятно удобна для экранизации. Всю картинку я представила сразу. Этот роман совпадает с моим мироощущением…
Фильм по-антониониевски немногословен, ориентирован на визуальное восприятие — игра света и тени, густые краски, крупные планы крошечных зверюшек, птиц, насекомых, снятых будто под микроскопом, подчёркнутый натурализм и телесность, осязаемость экранной плоти, тончайший минимализм в кадре.
Выбирая актрису на главную роль, Идальго отсмотрела несколько сотен девочек и в итоге остановилась на дочери администратора картины. Но ей было всего одиннадцать лет, мать наотрез отказалась отпустить её на съёмки. Спустя два года, когда Элизе исполнилось тринадцать, а семьсот кандидаток из Бразилии, Кубы, Венесуэлы, Колумбии не подошли, на эту роль взяли именно Элизу Триану.
— Скажи, Хильда, почему всё-таки Маркес, который всегда протестовал против экранизации своих книг, — потому что читатель представляет свои картинки, своих героев, а когда ему навязывают чужое видение, то магия текста пропадает, — почему он согласился на экранизацию? Может быть, ты знаешь какой-то секрет? Я понимаю, что он неравнодушен к красивым женщинам, но ведь за «Сто лет одиночества» он заломил Голливуду в своё время вообще немыслимую цену! За «Любовь во время холеры» взял миллионы долларов…
— Нет, ничего такого! Он преподавал у нас в киношколе на Кубе, вёл семинар «Как рассказать историю», и я сказала ему, что эта его вещь очень кинематографична, я бы хотела её снять. На что Маркес, посмотрев так, с лукавым прищуром, мне ответил: «Так вот езжай в Картахену и снимай его». Когда съёмки были закончены, я устроила просмотр у себя дома. Мы зашторили окна, и я включила DVD-плеер. Я нервничала, как девчонка, ужасно боялась и краем глаза пыталась подсмотреть за реакцией Маркеса. Первые двадцать минут он напряжённо всматривался в экран и хранил молчание. А потом расслабился и работу мою похвалил, пожелав удачи.
Однако на XXXII Московском международном кинофестивале 2010 года конкурсная картина «Любовь и другие демоны» не получила ни одного, даже символического, «утешительного» приза. Призы, награды — «Золотой Святой Георгий» и прочие — достались, по мнению весьма достойных уважения кинематографистов и писателей, с которыми трудно не согласиться, мутным, невнятным, вялым, но, так сказать, «политкорректным» картинам, естественно, с точки зрения единственной ныне на земле супердержавы, «заказывающей музыку». Поговаривали в кулуарах, что это явилось свидетельством двух вещей — «странности» жюри и того, что, чтобы стать призёром фестиваля, нужно было привозить снятую на любительскую дрожащую камеру (а вернее и круче — на мобильный телефон) криминальную историю из жизни наркодилеров («Колумбия ведь, на хрена нам какой-то Маркес?»). А ещё идеальнее, если бы главный герой при этом был гомосексуалистом или хотя бы албанским беженцем-мусульманином из Косова. Вот тогда бы Гран-при был обеспечен.
История «Любви и других демонов» на этом не закончилась. На Глайндборском музыкальном фестивале с успехом прошла премьера оперы замечательного венгерского композитора Петера Этвеша по этой повести. Руководил оркестром главный дирижёр Лондонского филармонического оркестра Владимир Юровский. «Это очень лирическое произведение Маркеса, — сказал Юровский журналистам. — И очень, как ни странно, певучее. Идёт на трёх языках — английском, испанском и на африканском языке йоруба. Партитура непростая… Любопытно, что ранее Этвеш написал оперу по пьесе Чехова „Три сестры“, все женские партии в которой пели мужчины, но здесь всё определяется именно любовью к девушке, женщине как к самому возвышенному творению Господа…»
В сентябре 1994 года Маркес «оказался в эпицентре мировой мощи», когда с Фуэнтесом они были приглашены на встречу с президентом США Клинтоном. Присутствовали также владельцы «Washington Post» и «New York Times». Все с изумлением слушали, как Клинтон цитирует по памяти целые абзацы из «Шума и ярости» Фолкнера. Маркес надеялся поговорить об американо-кубинских отношениях, но Клинтон отказался обсуждать «кубинские проблемы» и вскоре под давлением сената ввёл ещё более жёсткие санкции против Острова Свободы.
В 1996 году была опубликована повесть Маркеса «Извещение о похищении».
Похищение людей в Колумбии — дело почти обыденное, местный, можно сказать, спорт. «Революционеры» всевозможных сортов и мастей, а по сути конкурирующие наркогруппировки, похищают (и убивают) — и политиков, и крупных бизнесменов, и врачей, и инженеров, и звёзд кино и эстрады, и детей… Самого Маркеса (пока он не стал абсолютным национальным достоянием) не раз могли похитить.
— …Изысканнейшая, творческая там преступность! — вдохновенно, даже с нотками ностальгии рассказывал мне кинорежиссёр Сергей Соловьёв (напомню, снимавший в Колумбии картину «Избранные»). — Честно говоря, какое-то время я даже пребывал под опьяняющим гипнозом этой преступной поэтики, но быстро отрезвел. Вот ещё одно «произведение», сочинённое на наших глазах. На этот раз жертвой стала колумбийка, дивной красоты женщина (я видел её фотографию; да и вообще, женщины в Колумбии редкостно хороши), министр культуры, — ей было всего тридцать с небольшим лет, двое, мне кажется, детей. Среди бела дня культурному министру грубо накинули мешок на голову, втолкнули в машину и увезли. После чего последовало заявление, что, если не будут освобождены из тюрьмы люди, проходящие по делу о наркобизнесе, ей непременно отрубят голову. Срок на размышления давался, скажем, до четверга. При этом похитители не прятали свою жертву где-то в убежище, а всё время перевозили с места на место в автомобиле, отчего поймать их было практически невозможно. Вся страна горячо обсуждала происходящее с неравнодушием футбольных болельщиков. Все, натурально, возмущались: как такое можно! Президент собирает чрезвычайное заседание чрезвычайного совета: как быть? Похитили как-никак министра культуры. Все сочувствуют, психуют, кипятятся: женщину надо спасать! Но и преступников, в свою очередь, нельзя выпускать, стыдно поддаваться шантажу. Одни говорят: не посмеют. Другие: вы их плохо знаете, они всё посмеют. Телевидение транслирует заседание сената: выступают ораторы, комментируют комментаторы, а похитители периодически звонят и напоминают: осталось шестнадцать часов, двенадцать, восемь… Решают: хватит, не пойдём на поводу у мафии! Но если с головы этой женщины упадёт хотя бы волос, мы выжжем этих подонков, мы перережем всех, кого они требуют освободить. Тем временем осталось три часа, два, час… Ораторы говорят: не пойдём на попятный, будем тверды. Они не посмеют. Звонок: «Получите голову вашего министра». Приезжают по адресу, вскрывают багажник машины — там красивая мученическая голова. Страна в шоке, общее негодование, демонстрации, снова ораторы: «Никогда в жизни не простим, не спустим. Но нельзя трогать сидящих в тюрьме. Принципы демократии — превыше всего…»
…Всё не отпускала фраза Соловьёва о красивой мученической голове министра культуры.
Маркес предварил «Извещение о похищении» обращением «От автора»: «В октябре 1993 года Маруха Пачон и её супруг Альберто Вильямисар предложили мне написать книгу о том, как Маруху похитили, что ей пришлось пережить за шесть месяцев плена и какие препятствия пришлось преодолеть Альберто, добиваясь её освобождения. Когда значительная часть книги уже была написана вчерне, мы поняли, что это похищение нельзя рассматривать само по себе — отдельно от ещё девяти, происшедших в одно время и в одной стране. <…> Я буду вечно благодарен главным героям этой книги и всем, кто мне помогал, за то, что они не позволили предать забвению эту бесовскую драму, представляющую собой, к сожалению, лишь эпизод того библейского холокоста, в который Колумбия погружается уже двадцать лет. Всем им, а вместе с ними всем колумбийцам — невинным и виновным, — я посвящаю эту книгу в надежде, что описанные в ней события никогда больше не повторятся».
Когда читаешь эту документальную повесть, то забываешь о том, что написал её семидесятилетний человек, — молодая, энергичная книга без тени усталости или смирения.
Повседневная колумбийская криминальная хроника теперь до боли знакома и нам, россиянам. Газеты постоянно пишут о том, что власти будут добиваться экстрадиции из такой-то страны такого-то гражданина, обвиняемого в незаконной торговле оружием и организации терактов. Подробно описываются спецоперации правоохранительных органов против боевиков РВСК — Революционных вооружённых сил Колумбии, торгующих наркотиками и похищающих людей, контролирующих около 20 процентов территории страны, на протяжении многих лет ведущих вооружённую борьбу с действующими властями… Пишут газеты и о «зловещих силах», направленных на борьбу с наркотеррористами, о том, что эти группы самообороны, тоже насчитывающие уже тысячи человек, сражаются «с кокаиновыми марксистами» за политический контроль над сельскими районами, а поскольку принцип «вы становитесь тем, что вы ненавидите» работает, то эти военизированные группы также перехватили частичку доходной наркоторговли… Все или почти все внушительные преступления в Колумбии связаны с производством и торговлей наркотиками. Прежде всего — кокаином. Для Колумбии кокаин имеет не менее пагубное значение, чем для России водка.
Шведка Карин Лиден, профессор-полиглот, преподававшая в Колумбии, Эквадоре и Перу и собиравшая материал для книги, сделала в Академии наук в Стокгольме в октябре 2003 года доклад о коке:
«Легенда, распространённая у колумбийских и перуанских индейцев, гласит: когда в конце XV века в Америку прибыли европейцы, исконные обитатели континента обратились за помощью к богу Солнца, и он велел им: „Доверьтесь коке, она накормит и исцелит вас, даст вам силы выжить“. И действительно, кока помогла аборигенам вынести те лишения и невзгоды, которые обрушились на них после встречи двух миров в 1492 году. У людей западной цивилизации весьма предвзятое отношение к коке, её связывают исключительно с наркотиками. Но крайне важно видеть и понимать принципиальную разницу между кокой и кокаином, а эти понятия часто путают. <…> Во всём мире в любом колумбийце видят наркодельца. Но то, что в Колумбии так развит кокаиновый бизнес, — не её вина, а её беда. Не её вина, что в силу природно-климатических условий на этой древней зачарованной земле, как назвал свою родину Маркес, растёт кока. Не её вина, что вследствие выгодного географического расположения там обосновались многочисленные наркогруппировки и целые наркокартели. Не её вина, что на Западе сформировался многомиллионный рынок потребителей наркотиков. Именно в существовании этого рынка кроется главная причина процветания наркобизнеса. <…> У нас были все возможности извлечь пользу из андской травы. Но мы, в очередной раз проявив глупость, обратили её против самих себя… Бог Солнца не только приказал им довериться коке, но и предрёк: „Белых настигнет страшная кара за их злодеяния и преступления. Однажды они осознают магическую силу коки, но не будут знать, как ею воспользоваться. Кока превратит их в скотов и безумцев“. Ныне, к несчастью, видим, что предсказание могущественного индейского божества сбывается».
Маркес никогда не чурался детективных приёмов, хотя, конечно, автором детективов его можно было бы назвать с той же долей условности, что, например, и Достоевского. Но детективные приёмы, рычаги, явно или завуалированно, Маркес использует во многих своих книгах. Здесь же, в «Извещении о похищении», детективная история — это скорее мастерски выписанный криминальный репортаж о похищении мафией журналисток.
«Изысканнейшая преступность…» Пожалуй, если спросить случайного прохожего где-нибудь на улице Мельбурна, Торонто, Шанхая или Кейптауна, кого из знаменитостей дала Колумбия, будут названы два имени: Габриель Гарсиа Маркес и Пабло Эскобар. Великий писатель-гуманист и наркоделец-убийца. Что-то в этом есть не только абсурдное (так экскурсовод в Зальцбурге сказала нам, что Австрия дала миру двух великих людей: Вольфганга Амадея Моцарта и Адольфа Гитлера), — но трагически закономерное.
Пабло Эскобар, земляк Гарсиа Маркеса, родившийся на карибском побережье, неподалёку от городка Медельин (где, напомним, вышла одна из первых книг Маркеса) в 1949 году, на протяжении почти двух десятилетий занимал и будоражил писательское воображение нашего героя. Ходили слухи, что Маркес даже обдумывал, не написать ли книгу о выдающемся преступнике, мол, предлагался (от имени самого Пабло) невиданный в истории гонорар — десять миллионов долларов. Американский журнал «Newsweek» уверял, что «Гарсиа Маркес зациклен на Пабло Эскобаре, потому что тот олицетворяет власть, а Маркес на самом деле одержим идеей власти, а не политики».
Вкратце биография Эскобара, которая, думается, дополнит портрет нашего героя в интерьере, такова. Росший в очень бедной набожной крестьянской семье, он, подобно большинству сверстников, любил слушать истории о легендарных колумбийских «бандитос»: как они грабили богатых и помогали беднякам. В школе пристрастился к марихуане, в шестнадцать его за это выгнали (кстати, в дальнейшем он никогда не употреблял наркотики, считая наркоманов неполноценными людьми, не курил и не пил спиртного). Пабло стал проводить время в бедных кварталах Медельина, который был рассадником преступности. Крал надгробия с кладбища и, стерев надписи, перепродавал, создав небольшую банду, начал угонять дорогие автомобили, занимался рэкетом, прославившись жестокостью и неотступностью. В семнадцать совершил первое убийство. Через несколько лет люди Пабло Эскобара похитили богатого колумбийского латифундиста-промышленника Диего Эчеварио, которому после длительных изуверских пыток по древним индейским традициям вырвали сердце. Местное беднейшее крестьянство ненавидело Диего Эчеварио — и день его смерти отпраздновали в деревнях. Чрезвычайная энергия и дерзость, маниакальная готовность пытать и убивать ставили Эскобара вне конкуренции. Вскоре он заправлял почти всей кокаиновой индустрией Колумбии. В двадцать пять лет он женился на восемнадцатилетней «королеве красоты» (которую сам «королевой» и сделал, пообещав в противном случае отрезать членам жюри конкурса члены). К этому времени уже ни один наркоделец не мог без разрешения Эскобара вывозить кокаин за пределы Колумбии. Он снимал так называемый 35-процентный налог с каждой партии и обеспечивал её доставку. В тридцать лет он сделался одним из богатейших людей мира по версии журнала «Forbes». Став основным спонсором конкурсов красоты, вывел колумбийские и венесуэльские конкурсы на мировой уровень и, по слухам, ввёл для себя «право первой ночи» с победительницами, завёл колоссальный гарем с четырьмя сотнями изысканных наложниц. В «Неаполе», одном из своих тридцати четырёх поместий, устроил зоопарк, самый большой и красивый в Латинской Америке.
При этом Эскобар не уставал повторять, что сердце кровью обливается, когда видит, как страдают его соотечественники, и строил городские районы, где бедняки получали квартиры бесплатно и называли районы его именем — «барриос Пабло Эскобар», а также больницы, школы, церкви, которые сам со своим личным «кардиналом» (у коего на счету было не менее трёх десятков убийств и бессчётное количество изнасилований во время исповедей) освящал… Достигнув вершины в преступном мире, Эскобар пожелал взойти на политический Олимп. В 1982 году он выдвинул свою кандидатуру в Конгресс Колумбии — и стал-таки членом Конгресса, после чего включился в борьбу за президентское кресло. Когда администрация президента Рейгана объявила войну распространению наркотиков не только в Соединённых Штатах, но и по всему миру, между США и Колумбией было достигнуто соглашение, по которому колумбийское правительство обязалось выдавать американскому правосудию кокаиновых баронов. На это наркомафия в Колумбии ответила тотальным террором. Эскобар создал мощную террористическую группу «Лос Экстрадитаблес». Её члены совершали нападения на чиновников, полицейских и всех, кто выступал против наркоторговли. Спецназу Эскобара удалось даже в центре Боготы захватить Дворец правосудия, откуда его смогли выбить лишь крупные силы армии и полиции. Рекордной суммой за информацию о преступниках считается десять миллионов долларов — это вознаграждение было установлено именно за голову Эскобара. Однако никто не прельстился, понимая, что не проживёт и суток. Поговаривали и об увеличении вознаграждения до двадцати миллионов… По пятам Эскобара следовало элитное спецподразделение, но он успешно скрывался. И делал, например, такие неожиданные предложения: за легализацию выращивания коки выплатить весь внешний долг Колумбии. Правительство Соединённых Штатов заявило, что в таком случае будет вынуждено ввести в Колумбию свои регулярные войска. Была создана «Особая поисковая группа». Нескольких человек из ближайшего окружения Эскобара арестовала секретная полиция. В ответ Эскобар похитил несколько богатейших людей Колумбии, рассчитывая, что влиятельные родственники заложников окажут давление на правительство, чтобы отменить соглашение об экстрадиции преступников в США. И расчёт оказался верен: экстрадиции отменили. После чего Эскобар сдался властям, признав некоторые незначительные преступления. Отбывал наказание он в тюрьме «Ла Катедраль», которую сам для себя и построил. Расположенная в горном массиве Энвигадо тюрьма больше напоминала престижный кантри-клаб с дискотекой, бассейном, джакузи, сауной, баскетбольной площадкой, футбольным полем. В любое время его могла посещать жена с детьми, навещали друзья и знакомые.
По некоторым данным, один из руководителей знаменитой в 1990-х годах московской организованной преступной группировки гостил у Эскобара и засвидетельствовал, что Пабло «жил в раю». Пробные партии кокаина Эскобара начали поступать на территорию России, в одном из южных городов уже создавался перевалочный пункт наркотрафика «на русском направлении». Якобы через питерский криминалитет Эскобар заказал в Кронштадте подводную лодку класса «Фокстрот», в которую могло поместиться сорок тонн кокаина. Воры в законе и два действующих адмирала (!) просили за подлодку 20 миллионов долларов (строительство её обошлось Российскому государству в 100 миллионов). Но люди Эскобара сбили цену до 5,5 миллиона. Также Эскобар нанял в Питере отставного капитана и семнадцать матросов.
«Особой поисковой группе» по решению суда было запрещено приближаться к «Ла Катедраль» ближе чем на 20 километров. И всё же Эскобару надоело в неволе — и он улетел на своём самолёте. Как рассказал сын наркобарона Себастьян, однажды, скрываясь от полиции, Эскобар вместе с сыном и дочерью оказался в высокогорном укрытии. Ночь выдалась холодной, и, чтобы согреть дочь, Эскобар «сжёг 1 миллион 964 тысячи долларов наличными». Он попытался отправить семью в Германию и объявить «настоящую» войну колумбийскому правительству и всем своим врагам. Но Германия отказала семье Эскобара во въезде, самолёт был возвращён в Колумбию. Семья Эскобара ни в одном уголке мира не могла уснуть без кошмаров. Став самым крупным объектом охоты в нашей истории, по словам Маркеса, Эскобар нигде не осмеливался задерживаться дольше чем на шесть часов. Он продолжал свой сумасшедший бег, оставляя за собой потоки крови невинных жертв и теряя соратников, убитых… 2 декабря 1993 года Эскобара «запеленговали» по телефонному разговору с сыном в одном из его домов в Медельине. Во время штурма дома он выбрался через окно и бежал по крышам, но выстрелом в голову был убит снайпером. На похоронах его оплакивали тысячи людей (для которых он строил дома и больницы). Однако власти США до сих пор ведут поиски Пабло Эскобара, полагая, что застрелен был его двойник.
И вот что примечательно. В современной Колумбии мальчишек, мечтающих быть «как Паблито», неизмеримо больше, чем тех, кто намерен делать жизнь с «Габито», — несмотря на Нобелевскую премию последнего.
В документальной повести «Извещение о похищении» Маркес скрупулёзно, профессионально (юридическое образование здесь сыграло едва ли не более важную роль, чем литературный талант) разбирается во всех перипетиях и хитросплетениях, которые непосвящённому могли бы показаться нагромождением абсурда.
У Маркеса личные счёты с бандитами: гибли, бесследно исчезали его коллеги, друзья, гибла его Колумбия. «Страна действительно попала в один из кругов ада!» — вопиет писатель.
«Извещение о похищении» намерены экранизировать. Наиболее вероятная кандидатура на главную роль — Сальма Хайек. Мексиканская и голливудская кинозвезда, сыгравшая в нашумевших картинах «Фрида» (где блистательно исполнила роль художницы Фриды Кало — жены Риверы и любовницы Троцкого), «Бандитки», «Однажды в Мексике», «История одного вампира», «Одноклассники», привлекла Маркеса не только фактурой и талантом, но и интеллектом, свойственным, мягко говоря, отнюдь не всем голливудским звёздам (Сальма дипломат по образованию, выпускница Ибероамериканского университета в Мехико). А главное — милосердием. Они знакомы с тех пор, как Сальма снималась в картине «Полковнику никто не пишет», и Маркес был очарован её рассказами о бабушке, так похожей на его бабушку Транкилину.
«Я долгое время была уверена в том, что моя бабушка — волшебница, которая знает секрет вечной молодости, — рассказывала Сальма журналистам. — Когда в девяносто шесть лет она умерла, её кожа уже не светилась, как раньше, но у неё не было морщин!.. У меня была замечательная бабушка! Однажды она шла по улице и услышала детский плач. Младенец на руках у нищенки рыдал от голода, потому что у его матери не было молока. Бабушка, уважаемая сеньора, у которой незадолго до этого родился ребёнок, прямо на площади обнажила грудь и накормила чужого малыша. Когда она мне об этом рассказывала, я думала, что сама ни за что не смогла бы так поступить. Может быть, я бы предложила денег, но кормить грудью чужого ребёнка… И вот я приехала с благотворительной миссией в Африку, в Сьерра-Леоне. В маленькой старой больнице я увидела длинную очередь из сидящих прямо на полу в коридоре молодых мам с тоскливыми глазами. Они держали на руках крошечных детей. Один из детей, трёхнедельный малыш, никак не мог успокоиться — он был голоден, истощённая мать никак не могла ему помочь, обвисшие груди её были пусты. Наши взгляды встретились. И я будто услышала голос своей бабушки: „Если ты мать — ты не сможешь поступить иначе“. Женщина протянула мне малыша, я взяла его на руки, обнажила левую грудь и стала кормить это очаровательное чернокожее большеглазое создание, жадно схватившее губками сосок… Я кормила мальчика, а сама думала, хорошо ли, правильно ли поступаю, отдавая ему молоко своей доченьки Валентины? Но он смотрел на меня с такой надеждой, что мне стало стыдно, я подумала: „Какая же ты благотворительница, если, получая по двенадцать миллионов долларов за картину, так думаешь?“ А другие голодные измождённые женщины стали умоляюще протягивать своих детишек к моей правой груди…»
«Извещение о похищении» сразу стало мировым бестселлером. По свидетельству профессора Мартина, лишь в свои шестьдесят девять лет Гарсиа Маркес наконец-то завоевал Колумбию. Романом «Сто лет одиночества» он завоевал Латинскую Америку и весь мир, но не Колумбию. Теперь же многие земляки признавались, что боялись оторваться: казалось, если они не прочитают книгу в один присест, герои не спасутся — настолько сильно это написано.
Так у нас в 1930-х смотрели «Чапаева» (рассказывала мне мама): казалось, если не отводить взгляда от экрана, не моргать — доплывёт Василь Иваныч.
Он долго откладывал написание мемуаров, иногда нарочито, как-то по-детски, а порой и изощрённо отвлекаясь на что угодно, странствуя, ввязываясь в схватки, встречаясь с людьми, хватаясь за новые и новые проекты, убеждая себя в том, что ещё не пришло время, что впереди ещё столько всего хорошего и разного… Час настал — диагноз засадил-таки непоседливого и неугомонного магического реалиста за книгу мемуаров «Жить, чтобы рассказывать о жизни». Эпиграф: «Жизнь — это не только то, что человек прожил, но и то, что он помнит, и то, что он о жизни рассказывает». Замечу кстати, что вторая часть фразы применительно к нему самому, может быть, даже более существенна: когда сопоставляешь его рассказы о себе, то порой кажется, что речь идёт о разных людях.
И вот как сам Маркес, похудевший за время болезни на двадцать килограммов (очки казались великоватыми на его лице), но с неизменным кокетством сообщающий, что не хотел бы пополнеть, рассказывал журналистам о своих воспоминаниях в начале 2000-х:
«Не могу сказать, что меня удручают мои отнюдь не малые года. Я всегда был готов к старости. В возрасте десяти лет я имел прозвище „Старикан“, потому что хотел казаться намного старше и, по мнению моих ровесников, мыслил и рассуждал как старый человек. <…> Перейдя свой Рубикон, я обнаружил, что человек по имени Габриель Гарсиа Маркес давно живёт несколькими, как минимум двумя, жизнями. Одна из них — моя собственная, которую я знаю, по которой иду и которой дорожу. Другая же существует совершенно независимо, автономно от меня и имеет ко мне опосредованное отношение. В этой другой моей жизни подчас происходит то, что я сам не отваживаюсь делать. Такое раздвоение произошло после того, как на меня обрушилась известность. В газетах и журналах стали появляться статьи и заметки о моём участии в мероприятиях, о которых я и понятия не имел. Из печати я узнаю о прочитанных мною в разных уголках земного шара лекциях, о своём присутствии на конференциях, презентациях, приёмах, обнаруживаю интервью с собой. Самое удивительное то, что хотя я этих интервью не давал, я готов подписаться под каждым словом. В моих интервью, выдуманных до последней точки, как ни странно, лучше, чем в интервью реальных, излагаются мои мысли, взгляды, вкусы. И это ещё что! Сколько раз, бывая в гостях у друзей, я украдкой проникал в библиотеку, отыскивал там свои книги, чтобы поставить автограф, и обнаруживал, что они уже надписаны моим почерком, моими излюбленными чёрными чернилами и в моём торопливом стиле. Я так ни разу и не решился признаться своим друзьям, обведённым кем-то вокруг пальца, что эти автографы — не мои. Доказать это было бы практически невозможно. К тому же я не хочу, чтобы меня считали старым маразматиком. Но и этим деяния моего таинственного двойника не ограничиваются. Путешествуя по миру, я везде встречаю людей, которые виделись со мной там, где меня никогда не было, и хранят о нашей встрече тёплые воспоминания. Немало и тех, кто дружит или хорошо знаком с каким-нибудь моим родственником, который, судя по описаниям, оказывается лишь двойником настоящего члена моей семьи, да и то растерявшим почти все черты оригинала. В Мехико долгое время я регулярно встречал человека, рассказывавшего мне во всех живописных подробностях о буйных пьянках, в которых он участвовал вместе с моим братом Умберто из Акапулько. Однажды он сердечно поблагодарил меня за оказанную через брата услугу. Много лет я не мог собраться духом признаться этому сеньору, что у меня нет никакого брата Умберто из Акапулько. Подобных случаев в моей жизни было великое множество. Некоторые из них, наиболее примечательные, я собрал в статью, которую назвал „Моё второе ‘я’“. Я питал надежду, что мой двойник, прочитав эту статью, забеспокоится, что его „подвиги“ стали достоянием гласности, и прекратит вытворять неизвестно что от моего имени. Но не тут-то было. До сих пор до меня доносится эхо проделок моего второго „я“.
В последние годы конфузы, связанные с моей персоной, приобрели мрачный и даже жутковатый характер. Средства массовой информации с непонятным усердием начали меня хоронить. Много раз, включая телевизор или радио, я слышал загробный голос ведущего, сообщавшего: „Сегодня ушёл из жизни Габриель Гарсиа Маркес“… Недавно в одном ресторане в Мехико журналист сказал мне: „Маэстро, сегодня утром по радио объявили, что вы скончались“. Мне ничего не оставалось, как ответить: „Ну вот вы и видите меня — совершенно уже скончавшегося“. А какой-то умник разместил в Интернете прощальное письмо человечеству, якобы написанное мною. Я испытываю стыд и горечь, когда искренне любящие меня и искренне любимые мною поклонники принимают такую банальную пошлость за моё сочинение…»
В подтверждение сказанному вспоминаю далёкие 1970-е годы, самый пик популярности Маркеса в СССР. Однажды в Гаграх моё внимание привлекла яркая афиша. На ней были изображены джунгли, какие-то сказочные животные, птицы, насекомые, обнажённые полногрудые русалки и в центре — восточного вида мужчина с усами, похожий на Маркеса, даже с толстой книгой под мышкой, но почему-то в чалме, что меня насторожило, как и вся афиша. Подпись гуашью гласила: «Г. Г. Маркеш — магический реалист (проездом): гнев, любовь и фантазия! Нейтрализация прошлого, гарантия настоящего, обеспечение будущего спасения от ста лет одиночества!» И — поверх текста: «Все билеты проданы!» С помощью абхазских друзей мне удалось попасть на «магического реалиста проездом». Кресла в первом ряду были заняты, судя по всему, местной партийной номенклатурой и так называемыми цеховиками-теневиками, пришедшими с жёнами или подругами в бриллиантах. Среди собравшихся душным августовским вечером в курзале была и интеллигенция из Москвы, Питера, Киева, подтрунивавшая над дремучей администрацией, не сумевшей даже правильно написать фамилию всемирно знаменитого автора «Ста лет одиночества»…
Маркеш оказался вовсе не писателем, как полагало большинство, а гипнотизёром-иллюзионистом. Он отгадывал карты, числа, ввергал добровольцев из зала в транс, в сон, демонстрировал фокусы, когда из карманов и с рук зрителей исчезали ценные предметы, украшения, но, к вящему восторгу зала, неизменно возвращались. Пока под конец шоу не повалили откуда-то снизу благовонные, разноцветные дымы, не зазвучала, будто с неба, потусторонняя тягучая музыка и не погас свет минуты на три-четыре. А когда зажёгся — и след магического реалиста простыл. Вместе с ним уже безвозвратно исчезли и тугие кошельки сидевших в первом ряду, и золотые часы «Rolex», и кое-какие украшения прекрасной половины. «Концерт окончен!» — объявил солидный пожилой конферансье в бабочке — его тут же чуть и не прикончили, хотя он был ни в чём не виноват.
…А вот что, собственно, так возмутило Маркеса — прощальное письмо человечеству, от его имени опубликованное в перуанской газете «Ла Република», перепечатанное и транслированное сотнями других СМИ, размещённое в Интернете. Озаглавлена публикация была с подтекстом: «Марионетка».
«Если бы Господь Бог на секунду забыл о том, что я тряпичная кукла, и даровал мне немного жизни, вероятно, я не сказал бы всего, что думаю; я бы больше думал о том, что говорю. Я бы ценил вещи не по их стоимости, а по их значимости. Я бы спал меньше, мечтал больше, сознавая, что каждая минута с закрытыми глазами — это потеря шестидесяти секунд света. Я бы ходил, когда другие от этого воздерживаются, я бы просыпался, когда другие спят, я бы слушал, когда другие говорят. И как бы я наслаждался шоколадным мороженым!
Если бы Господь дал мне немного жизни, я бы одевался просто, поднимался с первым лучом солнца, обнажая не только тело, но и душу. Боже мой, если бы у меня было ещё немного времени, я заковал бы свою ненависть в лёд и ждал, когда покажется солнце. Я рисовал бы при звёздах, как Ван Гог, мечтал, читая стихи Бенедетти, и песнь Серра была бы моей лунной серенадой. Я омывал бы розы своими слезами, чтобы вкусить боль от их шипов и алый поцелуй их лепестков.
Боже мой, если бы у меня было немного жизни… Я не пропустил бы дня, чтобы не говорить любимым людям, что я их люблю. Я бы убеждал каждую женщину и каждого мужчину, что люблю их, я бы жил в любви с любовью. Я бы доказал людям, насколько они не правы, думая, что когда они стареют, то перестают любить: напротив, они стареют потому, что перестают любить! Ребёнку я дал бы крылья и сам научил бы его летать. Стариков я бы научил тому, что смерть приходит не от старости, но от забвения. Я ведь тоже многому научился у вас, люди. Я узнал, что каждый хочет жить на вершине горы, не догадываясь, что истинное счастье ожидает его на спуске. Я понял, что, когда новорождённый впервые хватает отцовский палец крошечным кулачком, он хватает его навсегда. Я понял, что человек имеет право взглянуть на другого сверху вниз лишь для того, чтобы помочь ему встать на ноги. Я так многому научился у вас, но, по правде говоря, от всего этого немного пользы, потому что, набив этим сундук, я умираю».
Текст сопровождался редакционным пояснением, что Габриель Гарсиа Маркес тяжело болен и «Марионетка» — не что иное, как завещание. Но выяснилось, что в газету этот текст передал аргентинский посол в Лиме Абель Парентини, известный как талантливый романист, и настойчиво просил напечатать его, поскольку речь будто бы шла о последней воле великого человека, — сочинил его сам посол. «Подтекстом» же «Марионетки» послужила элементарная литературная зависть.
Мексиканские и другие латиноамериканские газеты опубликовали опровержение Гарсиа Маркеса, в котором он с негодованием открещивался от этого эссе. То, что меня больше всего в состоянии убить, писал Маркес, так это чувство стыда за эту пошлость. Но любопытный факт — газет, напечатавших опровержение, несоизмеримо меньше, чем газет, журналов, бюллетеней, телевизионных и радиостанций, интернет-сайтов и проч., опубликовавших и озвучивших «сенсацию», а потом не заинтересовавшихся опровержением.
«…Всё это, так сказать, издержки излишней известности, — говорил Маркес журналистам на пресс-конференции в Мехико в 2004 году. — И ничего с этим не поделаешь. Моё второе „я“ разгуливает по белу свету, не имея моего согласия, купается в лучах моей славы, делает всё, что душе угодно, и, наверное, даже не представляет, насколько мы не похожи. Пока оно, удовлетворённое моей жизнью и карьерой, наслаждается своим воображаемым существованием, я продолжаю стареть за письменным столом, тоскую по былому в гордом одиночестве и кручусь в этой жизни как могу».
«— Каково состояние вашей души в настоящий момент? — интересовались журналисты.
— Как минимум десять лет мою душу охватывают беспокойство и тревога. Слишком быстро наш мир меняется в худшую сторону, и эти пагубные изменения отражаются на каждом из нас. Если ещё не так давно я довольно чётко представлял течение жизни на нашей планете, то сейчас я не берусь судить, анализировать происходящие метаморфозы. Иногда мне кажется, что я вообще ничего не понимаю, ни в чём не смыслю. Может быть, я конченый романтик и мечтатель, но мне небезразлично, каким будет мир завтра и послезавтра. Поэтому, в отличие от большинства моих коллег, я не стесняюсь во всеуслышание высказывать своё мнение, свою точку зрения. Многим это не нравится, и они осуждают мою активность.
— Ваши планы на будущее?
— Мои личные планы — продолжать писать. Без своей работы я не смогу прожить и дня. Так что я тешу себя надеждой на то, что Всевышний даст мне силы реализовать все планы. В последние лет шесть я стал замечать за собой, что постоянно тороплюсь. Тороплюсь жить. Тороплюсь завершить мемуары. Тороплюсь сделать множество самых разнообразных вещей. Но при этом я стараюсь жить, как жил всегда. У меня по-прежнему есть масса желаний и не одна мечта. Одно из желаний, боюсь, неосуществимое — вернуть своих старых друзей. И смерть — не единственная преграда между нами. Есть ещё одно обстоятельство. Часто мы с Мерседес остаёмся вечером дома совсем одни и всей душой желаем, чтобы нам позвонили друзья и пригласили в гости или ещё куда-то. К сожалению, они заранее уверены, что трубку снимет живой памятник и непременно заявит, что у него сегодня важный приём или что он занят написанием очередного эпохального романа и не собирается тратить своё драгоценное время на пустяки. Эта ситуация удручает. Вскарабкавшись на вершину, я огляделся и испугался: вокруг никого нет. Необычайно страшно быть в изоляции при том, что почти двадцать четыре часа в сутки находишься у всех на виду. Вот оно — настоящее одиночество, которое так занимало меня всю мою писательскую жизнь…»
Семья — и Мерседес, и сын Гонсало, «страж дат», как его называют, и брат Габриеля Гарсиа Маркеса Хайме, и их мать, пока была жива, — помогала ему в написании мемуаров, порой это становилось, как он сам говорил, «коллективным творчеством». Помогала не только семья. У Маркеса была «целая армия помощников». В Барранкилье, например, он «расставил пикеты» из старых знакомых, которым дал весьма кропотливые задания. Например, когда в 1997 году воспоминания уже «стучали своими молоточками» у него в голове, понадобился точный план города начала 1950-х годов с названиями улиц, а также с информацией о том, что впоследствии стало с его любимыми барами и борделями… Он звонил своим знакомым, чтобы вспомнить цвет стен в каком-нибудь заведении, имя хозяйки или дату и время появления первого парохода…
В Мехико, работая над мемуарами, он проявлял не меньшую дисциплину, чем при работе над прозой, — «оттачивая, отшлифовывая каждую фразу». Теперь, в семьдесят пять, он уже не надевал, как прежде, комбинезон, но с понедельника по пятницу придерживался железного распорядка дня: рано вставал, принимал душ, работал на ноутбуке с девяти до двух и обязательно вырабатывал определённую норму. Потом обедал, в сиесту спал, как истинный житель прибрежного города. Мерседес, как в старые добрые времена, занималась хозяйством, домом, в котором теперь всё большую роль играли внуки…
В январе 2001 года мексиканское информационное агентство NOTIMEX сообщало:
«С той поры, как в 1999 году стало известно о том, что лауреат Нобелевской премии, знаменитый колумбийский писатель Гарсиа Маркес болен раком лимфы, мир гадает о состоянии его здоровья… Первый том его мемуаров, который только пока и написан, повествует о его предках и о бурном романе, который соединил жизни его родителей в начале века и который впоследствии послужил источником для создания одного из бестселлеров Гарсиа Маркеса „Любовь во время холеры“. По словам Гарсиа Маркеса, „оба — и мать, и отец — были великолепными рассказчиками, со счастливой памятью любви, но в своём повествовании они настолько увлекались, что когда я попытался использовать эту историю в романе „Любовь во время холеры“, то не смог провести границу между жизнью и поэзией“».
Книга «Жить, чтобы рассказывать о жизни», эта «великая автобиография, написанная великим классиком современной литературы», была выпущена в Мехико 8 октября 2002 года. За три недели было продано более миллиона экземпляров только в Латинской Америке — ни одна из его книг не продавалась быстрее! В России книга должна выйти в 2012 году в переводе автора этих строк.
Роман, или повесть, или длинный рассказ, а скорее поэма «Вспоминая моих грустных шлюх» стал единственным художественным произведением, созданным Маркесом на рубеже веков и уже в XXI веке (но обдумывал он произведение лет тридцать, как сам сказал). Ранним майским утром 2004 года он закончил историю о старике, возжелавшем в свой девяностолетний юбилей познать юную девственную проститутку (сам по себе сюжет магически реален) и впервые в жизни испытавшем любовь. Эту удивительную поэму с самым счастливым концом, какой только можно представить у Маркеса:
«— Ах, мой грустный мудрец, ты, конечно, стар, но не идиот же! — захохотала Роса Кабаркас. — Эта бедняжка с ума сходит от любви к тебе.
Я вышел на сияющую улицу и первый раз в жизни узнал самого себя у горизонта моего первого столетия. <…> Я приводил в порядок стол — пожелтевшие бумаги, чернильница, гусиное перо, — когда солнце прорвалось сквозь миндалевые деревья парка, и почтовое речное судно, задержавшееся на неделю из-за засухи, с рёвом вошло в портовый канал. Наконец-то настала истинная жизнь, и сердце моё спасено, оно умрёт лишь от великой любви в счастливой агонии в один прекрасный день, после того как я проживу сто лет».
И вот объяснение тому, что уже после написанных мемуаров и прощаний с жизнью Маркес взялся за эту латиноамериканскую «песнь торжествующей любви». Судно вошло в портовый канал — и кажется, что его дожидался полковник, которому «никто не пишет». И «сердце спасено» — спасено Макондо из романа «Сто лет одиночества», то самое Макондо, где, по признанию Маркеса, осталось его сердце. Благодаря блуднице. Будто появившейся на свет из ребра героя поэмы. Плоть от плоти его.
Прежде чем приступить к непростой, во многом табуированной, но неизбежной в повествовании о творчестве Гарсиа Маркеса теме блудницы, блуда в жизни и литературе, обратимся к не менее древнему, исконному, ветхозаветному греху — инцесту, который, по сути, в романе «Сто лет одиночества» стал альфой и омегой вырождающегося рода Буэндиа, рода человеческого. В истинном искусстве, в литературе, начиная с Софокла, инцест — это не просто сексуальное извращение. Это философия. Философия рока. Но в латиноамериканской литературе, наполняемой, как река, притоками и родниками, легендами, сказаниями, мифами, инцест играет особую роль.
— Между прочим, — сказала мне как-то шведская исследовательница Карин Лиден, — до XVIII века испанцы, да и не только они, не сомневались в том, что хвосты имеют фиджийцы, евреи, англичане Девоншира и Корнуэлла, беарнцы во Франции, коренные жители Бразилии и некоторые скандинавские народы. Хвостик действительно бывает у людей — но только в конце первого и в начале второго месяца эмбриональной жизни. С третьего месяца он обычно исчезает. У Маркеса в романе «Сто лет одиночества» в результате близкородственного брака родилась не игуана, чего боялись, а мальчик с хвостом — хрящиком с кисточкой на конце. В одном из интервью Маркес как-то признался, что выбрал новорождённому такой хвостик из-за полного несовпадения с действительностью. Но это ошибка: встречающиеся хвостики чаще всего именно такие, напоминающие свиной…
В 1996 году Маркес в соавторстве со своей ученицей из гаванской школы кинематографии Стеллой Малагон написал сценарий к фильму «Алькальд Эдип» — аналогию «Царя Эдипа», но в отличие от древнегреческого героя алькальд маленького городка знает, что убивает отца и спит с матерью; её сыграла вызывающе сексапильная испанская актриса Анхела Молина. (Вскоре, кстати, на берлинской эротической выставке «Venus» я посмотрел ремейк этой картины в стиле почти «жёсткого порно».)
Тема инцеста нашла своеобразное отражение и в «Осени Патриарха» с той мыслью, что любой диктатор, особенно тиран — отец народа (народов). Тем самым едва ли не естественным оказывается мотив инцеста — влечения к дочерям. И эта нота занимает не последнее место в общем эротическом звучании романа о трагедии народа, живущего под властью тирана, не способного к любви и вынужденного довольствоваться любовью к власти, не приносящей ему удовлетворения. Вспомним и то, как Патриарх, этот мачо, ведёт себя в своём курятнике, бараке для любовниц, многие из которых, возможно, его внучки или правнучки: «…И лишь в мёртвые часы сиесты всё замирало, всё останавливалось, а он в эти часы спасался от зноя в полумраке женского курятника и, не выбирая, налетал на первую попавшуюся женщину, хватал её и валил…» Намёки на инцест присутствуют и в других произведениях Маркеса. Но поистине к высотам античной трагедии возносится связь тётки с племянником в романе «Сто лет одиночества». «Роковое, неодолимое влечение друг к другу тётки и племянника подводит черту под длинной чередой рождений и смертей представителей рода Буэндиа, не способных прорваться друг к другу и вырваться к людям из порочного круга одиночества, — пишет философ-литературовед Всеволод Багно. — Род пресекается на апокалипсической ноте и в то же время на счастливой паре, каких не было ещё в этом роду чудаков и маньяков. В этой связи нелишне вспомнить, что́ горестно утверждал, проповедовал и от чего предостерегал Н. А. Бердяев: „Природная жизнь пола всегда трагична и враждебна личности. Личность оказывается игрушкой гения рода, и ирония родового гения вечно сопровождает сексуальный акт“. Трудно отделаться от ощущения, что перед нами не одно из возможных толкований романа Гарсиа Маркеса, между тем написано это было великим русским философом ещё в 1916 году. Кстати, последняя нота „Ста лет одиночества“ — не пустой звук для русского, точнее, петербургского сознания. „Петербургу быть пусту“ — ключевой мотив мифа о Петербурге, выстраданного староверами и переозвученного Достоевским и символистами. Миф о городе, который исчезнет с лица земли и будет стёрт из памяти людей».
Тема инцеста в «нобеленосном» романе «Сто лет одиночества» стержневая и роковая: «…Её поразило это огромное обнажённое тело, и она почувствовала желание отступить. „Простите, — извинилась она. — Я не знала, что вы здесь“. Но сказала это тихим голосом, стараясь никого не разбудить. „Иди сюда“, — позвал он. Ребека повиновалась. Она стояла возле гамака, вся в холодном поту, чувствуя, как внутри у неё всё сжимается, а Хосе Аркадио кончиками пальцев ласкал её щиколотки, потом икры, потом ляжки и шептал: „Ах, сестрёнка, ах, сестрёнка“. Ей пришлось сделать над собой сверхъестественное усилие, чтобы не умереть, когда некая мощная сила, подобная урагану, но удивительно целенаправленная, подняла её за талию, в три взмаха сорвала с неё одежду и расплющила Ребеку, как маленькую пичужку. Едва успела она возблагодарить Бога за то, что родилась на этот свет, как уже потеряла сознание от невыносимой боли, непостижимо сопряжённой с наслаждением, барахтаясь в полной испарений трясине гамака, которая, как промокашка, впитала исторгнувшуюся из неё кровь.
Три дня спустя они обвенчались во время вечерней мессы. Накануне Хосе Аркадио отправился в магазин Пьетро Креспи. Итальянец давал урок игры на цитре, и Хосе Аркадио даже не отозвал его в сторону, чтобы сделать своё сообщение. „Я женюсь на Ребеке“, — сказал он. Пьетро Креспи побледнел, передал цитру одному из учеников и объявил, что урок окончен. Когда они остались одни в помещении, набитом музыкальными инструментами и заводными игрушками, Пьетро Креспи сказал:
— Она ваша сестра.
— Не важно, — ответил Хосе Аркадио.
Пьетро Креспи вытер лоб надушенным лавандой платком.
— Это противно природе, — пояснил он, — и, кроме того, запрещено законом.
Хосе Аркадио был раздражён не столько доводами Пьетро Креспи, сколько его бледностью.
— Плевал я на природу, — заявил он…»
И эта фраза — ключевая в романе. Приговор.
Итак, в октябре 2004 года издательства «Рандом Хаус Мондадари» и «Групо Эдиториал Норма» опубликовали роман Маркеса «Вспоминая моих грустных шлюх», эту «долгожданную книгу, написанную после двадцатилетнего молчания», как сказано в аннотации. Но и тут Маркесу сопутствовал магический реализм, на этот раз с криминальным уклоном. За месяц до официальной презентации книжные «пираты» выкрали рукопись, отпечатали книгу и запустили в продажу. Издатели были в ужасе. Но умудрённый, во многом благодаря своему бесподобному литературному агенту Кармен Балсельс, многолетним опытом борьбы с «литературным пиратством» писатель их успокоил: в пику «пиратам» он сел и изменил финал романа. Миллионный тираж официального издания был раскуплен за рекордно короткий срок, буквально в несколько дней, потом его неоднократно допечатывали. Пиратские же подделки, большую часть которых конфисковала полиция, стали предметом охоты разве что коллекционеров.
Брату Габриеля Гарсиа Маркеса Хайме часто задают вопрос: «Когда вы поняли, что ваш брат — гений?» И брат отвечает: «Когда одной фразой он объяснил мне всё. От жизни — до любви».
«Эта книга — о любви, — пишет переводчица Л. Синянская. — О любви, постигшей человека в конце жизни, которую он прожил бездарно, растрачивая тело на безлюбый секс и не затрачивая души. Любовь, случившаяся с ним, гибельна и прекрасна, она наполняет его существование смыслом, открывает ему иное видение привычных вещей и вдыхает живое тепло в его, ставшую холодным ремеслом, профессию.
И ещё эта книга — о старости. О той поре, когда желания ещё живы, а силы уже на исходе, и человеку остаётся последняя мудрость — увидеть без прикрас и обманных иллюзий всю красоту, жестокость и невозвратную быстротечность жизни».
Позволим себе отметить, что «вдыхает живое тепло в его, ставшую холодным ремеслом, профессию» — это скорее что-то из области не магического, а социалистического реализма. Нам представляется, что книга эта о художнике (в лице девяностолетнего журналиста) и его музе (в лице прелестной начинающей блудницы). О «реальности страсти, выраженной в искусстве и в любви», как говорил Борхес. Маркесовская книга-метафора — без криминально-патологических девиаций, цветов и оттенков «Лолиты» Набокова и «Смерти в Венеции» Томаса Манна. Книга эта — исповедь, песнь неизбывного влечения к девственности и чистоте. Девочка спит на протяжении всего повествования, девяностолетний старик, пришедший, чтобы напоследок попытаться лишить самою девственность девственности, любуется её обнажённым телом, вспоминает о шлюхах, с которыми на протяжении жизни спал, и не шлюхи грустны, а его воспоминания, потому как он прощается и с женщинами, и с жизнью… Но, когда читаешь, не оставляет ощущение, что эта книга о чём-то другом. Что Маркес иное имел в виду и на что-то намекает. И что как раз в этой-то небольшой по объёму, очень простой внешне вещи наиболее, может быть, сильна, но не на поверхности, сокрыта где-то в глубине «концентрация» магического реализма. (Притом до конца автор держит читателя в неведении: уж не старческие ли фантазии всё это, возбуждённые старой подругой, эдаким Мефистофелем в облике дьяволицы-проститутки Росы?) Предварена поэма «Вспоминая моих грустных шлюх» цитатой из произведения японского коллеги, собрата Маркеса «по нобелевскому цеху», — «Дома спящих красавиц» Ясунари Кавабаты:
«— Он не должен был позволять себе дурного вкуса, — сказала старику женщина с постоялого двора. — Не следовало вкладывать палец в рот спящей женщины или делать что-нибудь в этом же духе».
Возможно, Маркес прибег к аналогии, чтобы не оставаться в одиночестве, «для того, — считает Мартин, — чтобы затушевать тот факт, что сексуальные отношения между зрелыми мужчинами и девочками-подростками — повторяющийся мотив в его произведениях».
«Вспоминая моих грустных шлюх»… Были в других переводах этого произведения на русский вместо шлюх и проститутки и бляди. Как и многие переводы названий произведений Маркеса, перевод условен. Быть может, причина кроется в том, что у Маркеса названия — словно строка стихотворения то ли какого-то поэта, то ли звучащая в сознании самого автора, притом нередко взятая вне контекста: «А смерть всегда надёжнее любви», «Самый красивый утопленник в мире», «Старый-престарый сеньор с огромными крыльями», «Тувалкаин куёт звезду», «Самолёт спящей красавицы», «Любовь и другие демоны»… Его названия и через поколения превращаются в слоганы, в припевы — как в песне группы «Би-2», прозвучавшей в культовом фильме «Брат-2»: «Полковнику никто не пишет, / Полковника никто не ждет…»
«…Я предупредил: пусть девочка будет в том виде, в каком Бог выпустил её в мир, и никакой краски на лице. Она гулко хохотнула. „Как скажешь, но ты лишаешь себя удовольствия снять с неё одежду, вещичку за вещичкой, как обожают делать старики, уж не знаю почему“. — „А я — знаю, — ответил я. — С каждым таким разом они старятся всё больше“. Она согласилась. „Идёт, — сказала она, — значит, ровно в десять вечера, да поспей, пока она тёпленькая“».
Тема эта — влечения старости и дряхлости к юности и невинной чистоте — из разряда вечных. Серхио Рамирес, писатель, журналист, вице-президент Никарагуа при сандинистах, преподаватель основанной Гарсиа Маркесом Школы современной журналистики, подтверждает, что Маркес восхищался романами Ясунари Кавабаты, особенно его «Спящими красавицами», которые, скорее всего, и навеяли ему «Шлюх».
«Я нашёл книгу Кавабаты после долгих поисков, но потом забыл её в самолёте по пути в Манагуа, — вспоминал Рамирес. — Но Габо мне прислал её в подарок, чудное издание с прекрасными иллюстрациями. История зачаровывает сразу: клиенты приезжают в бордель, где встречаются с обнажёнными юными красавицами, погружёнными в наркотический сон. Клиентам позволено всё, но нельзя будить и трогать красавиц… Маркес находил это чрезвычайно поэтичным! Он хотел сделать ремейк-детектив… Он вообще склонен поэтизировать бордели, жизнь блудниц…»
В книгах Маркеса почти не фигурируют дамы среднего возраста (исключение составляют лишь те, прообразом коих является матушка), его героини — или девочки, или уже старухи, притом первым отдаётся несомненное предпочтение. Любимая ипостась — тринадцати-четырнадцатилетняя девственница или девушка, только-только утратившая девственность и будто ещё до конца не осознающая это, не смирившаяся с тем, что стала женщиной. Вспомним и судьбоносный факт: с будущей женой он познакомился, когда той было тринадцать. А с какой магической, заполоняющей чувственностью и нежностью рисует он своих девочек! Ремедиос Прекрасная, тринадцатилетняя Эрендира, тринадцатилетняя Сиерва Мария из «Любви и других демонов», двенадцатилетняя школьница, с которой Патриарх впервые в жизни познаёт радость секса, четырнадцатилетняя Америка Викунья, племянница и подопечная героя романа «Любовь во время холеры», уже семидесятилетнего Флорентино Ариса, с которой он вступает в сексуальную связь… И вот — начинающая проституточка из «Грустных шлюх», которой только-только исполнилось четырнадцать… (Кстати, слово «секс» Маркес не использует — только «любовь».)
«Я вошёл в комнату, — сердце готово было выскочить из груди, — и увидел спящую девочку, голую, в чём мать родила, такую неприкаянную, на огромной, чужой постели. Она лежала на боку, лицом к двери, освещённая ярким верхним светом, не скрывавшим ни одной подробности. Я сел на край кровати и, заворожённый, смотрел на неё, впитывал всеми пятью чувствами. Она была смуглая и тёпленькая. Её, видно, готовили, мыли и прихорашивали, от макушки до нежного пушка на лобке. Завили волосы, ногти на руках и ногах покрыли лаком натурального цвета, но кожа медового оттенка была обветренной и неухоженной. Грудки, только-только наметившиеся, были ещё похожи на мальчишеские, но чувствовалась в них готовая вот-вот брызнуть скрытая энергия. Самое лучшее в ней были ноги, наверное, мягко ступавшие, с длинными и чувственными пальцами, как на руках. Даже под работавшим вентилятором она вся светилась капельками пота, жара к ночи стала совсем невыносимой. Невозможно было представить себе её лицо под густым слоем рисовой пудры, густо накрашенное, с двумя пятнышками румян, накладными ресницами, чернёными бровями и веками, и с губами, щедро размалёванными помадой шоколадного цвета. Но ни одежда, ни косметика не могли скрыть её характера: гордо очерченный нос, сросшиеся брови, хорошо вылепленный рот. Я подумал: нежный боевой бычок».
В этой теме любопытно, думается, было бы сопоставление художественных пристрастий самых знаменитых писателей латиноамериканского «бума» — друзей-врагов Гарсиа Маркеса и Варгаса Льосы. Устойчивое предпочтение Льосы, тоже с юности и на всю жизнь, — бальзаковского возраста крупные женщины с пышными формами. Об этом свидетельствуют и давний его знаменитый почти автобиографический роман «Тётушка Хулия и писака», и один из последних — «Похвальное слово мачехе», в котором сорокалетняя мачеха Лукреция соблазняет малолетнего сына своего мужа (точнее, он, воплощённый Эрос, — её). Эта «Мачеха» привела в замешательство, а то и шокировала и читателей, и критиков неожиданно откровенным пряным эротизмом и тем, что можно было бы отнести к порнографии, если бы не несомненный талант и мастерство автора.
«Я по многу раз переписываю сексуальные сцены, — говорил в одном из интервью Льоса, — добиваясь того, чтобы они были подробными, но не были вульгарными. Физическая любовь в последнее время настолько затаскана в литературном смысле… Кажется, что всё, что могли сказать, уже сказали. Что выразить её на каком-то новом, скажем так, более свежем уровне уже невозможно. Ну а я хотел показать, что возможно».
«Изощрённое письмо, поэтически-чувственно воспевающее и возвышающее интимные и даже низменные моменты, оказывается значительнее банальной сюжетной схемы, — писали критики о „Похвальном слове мачехе“ Льосы. — Поэтому разрушенная гармония „идеальной“ семьи восполняется высшей гармонией природного начала, а поражение индивидуума — торжеством слияния плоти и духа…»
Для Маркеса же «божество и вдохновение» — «прекраснейшая из новосотворённых роз». Как и для Кавабаты, которому первый литературный успех принесла ещё в 1925 году повесть «Танцовщица из Идзу» о любви студента и девочки-танцовщицы. Два главных персонажа, автобиографический герой и невинная девушка-героиня, проходят через всё творчество Кавабаты. Впоследствии его ученик Юкио Мисима отзывался о характерном для творчества Кавабаты «культе девственницы» как об «источнике его чистого лиризма, создающего вместе с тем настроение мрачное, безысходное». «Ведь лишение девственности может быть уподоблено лишению жизни… В отсутствие конечности, достижимости есть нечто общее между сексом и смертью…» — заметил писатель-самурай-гомосексуалист Мисима, который, напомним, миновав бурную молодость и войдя в средний возраст, сделал себе харакири.
— У нас настоящий культ девственницы — как символ открытия, овладения нашим континентом, — объясняла мне Мирабаль. — Помню, в Мехико меня представили одному известному человеку, скажем так. Мужчине за сорок. А мне — четырнадцать. И я сразу почувствовала… нет, не шало-маслянистый взгляд, а то, как ещё мгновение назад замотанный делами, он ожил, почти физически наполнился поэзией! И как изумительно в тот вечер он читал стихотворение своего любимого Дарио «Лед» из цикла «Песни жизни и надежды», будто тайно посвящая их мне или таким, как я! «Взъерошив перья, шелковист и нежен, / любовью ранен он — и потому / по-олимпийски прост и неизбежен / и Леда покоряется ему. / Побеждена красавица нагая, / и воздух от её стенаний пьян, / и смотрит, дивно смотрит, не мигая, / из влажной чащи мутноокий Пан».
— А Пан-то мутноокий, — заметил я. — И стихотворение отнюдь не детское.
— Четырнадцатилетний человек у нас, тем более девушка — не ребёнок.
С этим утверждением трудно не согласиться. Например, на Кубе мне довелось наблюдать, что наибольшую активность проявляют именно тринадцати-четырнадцатилетние задорные девчонки, задавая тон и на дискотеках, и на сборе цитрусовых, и на площади Революции, где Фидель произносил свои многочасовые, будоражащие речи.
«В 1986 году, прилетев в Москву, — вспоминала Л. Синянская о давней встрече Маркеса в аэропорту, — навстречу ожидавшим вышел спокойный, усталый человек, уже вступивший в пору славы не только на литературном, но и на политическом Олимпе. Он посмотрел, нет, даже не посмотрел, а чуть повёл взглядом в сторону ожидавших его журналистов, друзей, знакомых и любопытствующих и устало приопустил веки. Точно свинцовые шторы. Засверкали блицы, защёлкали, застрекотали камеры. Однако ни один из журналистов не кинулся к нему с микрофонами и вопросами, вмиг поняв, что не преодолеть им этой непроницаемой, властной стены отчуждения. И вдруг из толпы выскочила юная девушка, почти подросток, — дочь его старого друга — и кинулась на шею писателю, прильнула к нему. На лице Мастера проступило волнение, глаза засветились. Несколько лет спустя, читая его рассказ „Самолёт Спящей красавицы“, я вспомнила эту сцену и невольно задалась вопросом: что это было — душевная радость встречи с отпрыском соплеменника в чужой… стране или плотское блаженство прикосновения к юному, невинному и прекрасному телу? Во всяком случае, затихшему залу выпало наблюдать мгновения счастья».
«Так где и петь ему, — задавался поэтическим вопросом Дарио, — если не здесь, в царстве сатира, которого он очарует пением, где же, если не здесь, в лесу, где всё веселится и пляшет, пленяет красотой и манит любовью, где вакханки и нимфы вечно девственны и вечно дарят ласки, где же, если не здесь, где вьются виноградные лозы, и звенят цитры, и хмельной козлоногий царь, подобный Силену, пляшет перед фавнами?»
Но всё-таки справедливости ради надо сказать, что не одними лишь «нимфетками», по выражению Набокова, пленяется Маркес. Он влюблён во всех без исключения женщин, его творчество пронизано, напоено мужской страстью, обожанием, неизбывным, всесильным и всепобеждающим желанием Её Величества Женщины.
Не знаю, каким образом маркесовская экспансия проистекала в других странах, а у нас, в СССР, повторим, роман «Сто лет одиночества» завоёвывал всенародную любовь в значительной мере именно сладостью «запретного плода», сексом, казавшимся безудержным, сумасшедшим, а главное — свободным! (Так некогда приманчивы были и любовно-постельные сцены Хемингуэя, Фолкнера, Сэлинджера, Генри Миллера.)
Немного у Маркеса героинь среднего, промежуточного возраста — равно как и «промежуточной» морали: или блудницы — или святые. Однако населил свои произведения он таким количеством блудниц, вакханок, жриц любви, шлюх, проституток, что вполне хватило бы на публичный дом. «Материал для ваяния» Маркес черпал прежде всего из жизни. Но влияние великих учителей с молодости сказывалось и в этом. Того же Фолкнера, который в интервью французскому журналу «Пари ревю» сообщил, что лучше всего ему работается в домах терпимости, потому что «по утрам там царит тишина и покой и работа идёт особенно плодотворно, а по ночам там всегда праздник, вино и люди, с которыми бывает очень интересно поговорить».
В конце 1990-х годов в Аргентине было опубликовано целое исследование о блудницах, шлюхах, проститутках в литературе Латинской Америки, в атмосфере специфических латиноамериканских диктатур: «Диктаторы и блудницы».
В романе Мигеля Анхеля Астуриаса «Сеньор Президент» одна из глав так и называется — «Публичный дом». Через заведение, которому оказывает покровительство сам диктатор, проходят все слои общества, таким образом, бордель становится коллективным портретом горожан и всей страны. Сам Астуриас неоднократно признавался критикам и журналистам, что бордели описывал, базируясь исключительно на собственном богатом опыте, посещая весёлые дома как в родной Гватемале, так и во многих других странах Латинской Америки. В романе Карлоса Фуэнтеса «Старый гринго», вышедшем в 1985 году и имевшем огромный успех не только в испаноязычных странах, но и в США, описывается основанная на реальных событиях история североамериканского писателя и журналиста, который бросает всё, чтобы пересечь мексиканскую границу и присоединиться к войскам одного из вождей мексиканской революции — Панчо Вильи. (По роману был снят фильм с голливудскими звёздами Грегори Пеком и Джейн Фондой.) В революционных войсках полно разного люда, но едва ли не главную роль играют именно проститутки. Роман «Век просвещения» был написан кубинцем Алехо Карпентьером в начале 1960-х, вскоре после революции на Кубе. Действие происходит во время Великой французской революции. В Гаване злые языки, всяческие диссиденты утверждали, что, учитывая мировоззрение и биографию Карпентьера, прожившего большую часть жизни во Франции и других цивилизованных сытых странах Европы, то есть вдали от революционной Кубы, выходит, что революция и проституция — едва ли не близнецы-сёстры. В романах Марио Варгаса Льосы блудниц даже, пожалуй, больше (хотя никто ещё не подсчитывал, насколько нам известно), чем у Маркеса и других «бумовцев». Начиная с первого романа, сделавшего юного писателя знаменитостью, — «Город и псы». Действие романа, напомним, разворачивается в стенах военного училища, куда родители отдают своих подростков-детей для «исправления», чтобы из них «сделали мужчин». Кадеты же, чтобы стать мужчинами, отправляются строем в публичный дом. В крупнейшем и структурно наиболее сложном произведении Варгаса Льосы — романе «Зелёный дом» — много персонажей: бандиты-контрабандисты, полицейские и солдаты, индейцы и провинциальные чиновники, деклассированные обитатели трущоб и миссионерки-монашенки. Но основным собирательным персонажем является сам «Зелёный дом» — то ли вся тропическая страна Перу, то ли реальное заведение зелёного цвета, или, попросту говоря, огромный публичный дом на окраине города Пьюры. В романе «Капитан Панталеон и рота добрых услуг» (1973) Льоса вводит читателя в публичный дом для военных, где всё подчиняется казарменной дисциплине и напоминает реально существовавшую в Перу военную диктатуру Веласко Альварадо. По этому роману также был снят кинофильм — из разряда мягкого порно, но с отдельными элементами жёсткого, он так и называется: «Рота добрых услуг», в нём снимались как актрисы, так и профессиональные проститутки.
Можно рассматривать как автобиографические и аналогичные мотивы в произведениях Маркеса — он в этом неоднократно признавался, называя проституток своими «добрыми друзьями». Его «похвальное слово блуднице» — интервью журналу «Playboy», которое мы уже цитировали, можно считать и его «мужским кредо», и своеобразным синопсисом будущей книги «Вспоминая моих грустных шлюх». Любопытный факт: в большинстве его произведений нет положительных в привычном понимании героев — кроме проституток, которые всегда добры, щедры, готовы к самопожертвованию. И он всю жизнь с ними, подле них, с детства в Аракатаке — Макондо. «Для тех чужеземцев, — читаем в романе „Сто лет одиночества“, — кто не привёз с собой своей милой, улица любвеобильных французских гетер была превращена в целый город, ещё более обширный, чем город за металлической решёткой, и в одну прекрасную среду прибыл поезд, нагруженный совершенно особенными шлюхами и вавилонскими блудницами, обученными всем видам обольщения, начиная с тех, что были известны в незапамятные времена, и готовыми возбудить вялых, подтолкнуть робких, насытить алчных, воспламенить скромных, проучить спесивых, перевоспитать отшельников…»
Но вернёмся к роману-поэме «Вспоминая моих грустных шлюх», где также многое взято из реальной жизни, вплоть до борделя Чёрной Эуфемии, в котором сам Маркес в молодости провёл немало времени.
«…И почти тотчас же я проснулся от телефонного звонка, и ржавый голос Росы Кабаркас вернул меня к жизни. „Везёт дуракам, — сказала она. — Я нашла курочку, даже лучше, чем ты хотел, но с одной закавыкой: ей только-только четырнадцать“. — „Ничего, поменяю ей пелёнки“, — пошутил я, не поняв, к чему та клонит. „Да не в тебе дело, — сказала женщина, — а кто мне оплатит три года тюрьмы?“
Никто и ничего не должен был платить, а она — и подавно. Она собирала свой урожай именно на малолетках, они были товаром в её лавке, у неё они делали свой первый шаг, а потом она жала из них сок до тех пор, пока они не переходили к более суровой жизни дипломированных проституток в знаменитый бордель Чёрной Эуфемии. Роса Кабаркас никогда не платила штрафов, потому что её дом был аркадией для местных властей, начиная губернатором и кончая последней канцелярской крысой из мэрии, и трудно было вообразить, что хозяйке этого заведения не хватает власти, чтобы нарушать закон в своё удовольствие».
Исповедь маркесовского старика — искренняя и порой парадоксальная, с неизбежными в подобных случаях (если таковые вообще возможны) элементами абсурда. «Тем, кто меня спрашивает, я всегда отвечаю правду: продажные женщины не оставили мне времени, чтобы жениться. Однако, надо признать, это объяснение не приходило мне в голову до дня моего девяностолетия, до той минуты, когда я вышел из дома Росы Кабаркас, твёрдо решив никогда больше не искушать судьбу».
«В двенадцать лет, ещё в коротких штанишках и школьных башмаках, — вспоминает то ли герой произведения, то ли автор (помним, как отец отправил Габито в бордель), — я не мог устоять против искушения познакомиться с верхними этажами… Женщины, до рассвета торговавшие своим телом, с одиннадцати утра начинали жить домашней жизнью; жара под стеклянным куполом была невыносимой, и они бродили по всему дому в чём мать родила, громко, в полный голос обмениваясь впечатлениями о ночных похождениях. Я испугался. Единственное, что пришло мне в голову, — это убежать тем же путём, каким пришёл, но тут одна из этих голых, плотная и мясистая, пахнувшая горным мылом, обхватила меня сзади, так что я не мог её видеть, и потащила в свой картонный закуток под радостные крики и аплодисменты нагих постоялиц. Швырнула меня навзничь на постель для четверых, мастерски сдёрнула с меня штанишки и оседлала, но холодный ужас, сковавший моё тело, не дал принять её, как подобает мужчине. Ночью, дома, мучаясь стыдом за пережитый налёт, я не мог ни на минуту заснуть от желания снова увидеть её. И на следующее утро, когда ночные работяги ещё спали, я, дрожа, поднялся в ту каморку и, рыдая, разбудил женщину, обезумев от любви, которая длилась до тех пор, пока её не смёл безжалостный ураган действительности…»
Надо сказать, что Маркес и в свои почти восемьдесят не утратил отваги, проходя, как канатоходец без страховки, над пошлостью и порнографией: талант, без него, как мы не раз отмечали, подобные сцены выходят за рамки литературы. «В сексуальном плане возраст никогда меня не заботил, — философствует старик, — потому что мои возможности зависели не столько от меня, сколько от женщин, — они знают что и как, когда хотят. Сегодня мне смешны восьмидесятилетние мальчишки, которые, чуть какой-нибудь срыв, испуганно бегут к врачу, не ведая, что в девяносто будет ещё хуже, но станет уже не важно: этот риск — расплата за то, что ты жив. И торжество жизни как раз в том, что память стариков не удерживает вещи несущественные и лишь очень редко изменяет нам в чём-то по-настоящему важном. Цицерон выразил это одной фразой: „Нет такого старика, который бы забыл, где спрятал сокровище“. <…> Никогда ни с одной женщиной я не спал бесплатно, а в тех редких случаях, когда имел дело не с профессионалками, всё равно добивался, убеждением или силой, чтобы они взяли деньги, пусть даже для того, чтобы выкинуть их на помойку. С двадцати лет я начал вести им счёт, записывал имя, возраст, место встречи и вкратце — обстоятельства и стиль каждого случая. К пятидесяти годам в моём списке значилось пятьсот четырнадцать женщин, с которыми я был хотя бы один раз. И перестал записывать, когда тело уже было не способно на такую прыть и я мог продолжить счёт без бумажки, в уме. У меня была своя этика. Я никогда не участвовал ни в групповухах, ни в прилюдных совокуплениях, никогда ни с кем не делился секретами и никому не рассказывал о приключениях своего тела или души, ибо с юных лет знал, что ни то ни другое не остаётся безнаказанным…»
Но самое, может быть, важное — понимание того, что проститутки вдохновляли «художника в юности», по выражению Джойса. Вдохновляли безотказностью, податливостью, пусть не всегда искренней, притворной, но столь порой необходимой молодому человеку. Вспомним, как в юности Маркес читал жрицам любви стихи и ранние свои рассказы, и они переживали, исповедовались ему, точно священнику, открывали душу и трогательно помогали, стирая ему рубашки, перепечатывая на машинке его рукописи… Вспомним, сколь не банальные, не клиентские отношения связывали нашего героя с колумбийкой Марией, «блудницей от Бога», как она себя называла, с той же увековеченной им чернокожей Эуфемией…
«„Вспоминая моих грустных шлюх“, — объяснял Маркес, — это своего рода попытка поставить им всем памятник. Не мне судить, что из этого вышло». Неисчерпаемая тема — роль проститутки в мировой литературе. Достойна ли блудница, представительница древнейшей профессии, памятника? На этот вопрос трудно ответить. (Авторитетнейшее в этой области издание «Sex-guide international» сообщает, что за первое десятилетие XXI века не менее 170 тысяч человек спаслись от суицида благодаря жрицам любви.)
На обложке испаноязычного издания «Шлюх» — фотография старика в белом, удаляющегося, может быть, в загробный мир. «Вспоминаются полковники в отставке, которых Гарсиа Маркес выводил в своих произведениях. Однако этот старик до жути напоминает самого писателя — похудевшего, слабеющего, с поредевшими волосами. Именно так он выглядел, когда вносил последние изменения в эту книгу перед тем, как отдать её в печать», — констатирует профессор Мартин.
Знаменитый американский писатель Джон Апдайк в своём книжном обозрении в «The New Yorker» отозвался на публикацию книги с восхищением, написав, что «повестью „Вспоминая моих грустных шлюх“ Габриель Гарсиа Маркес заверил, что мечта осуществится в этом году — или в следующие сто лет, он доказал, отправляя это любовное послание нашему меркнущему свету, что не только жив, но исполнен желаний и своего бесподобного могильно-олимпийского юмора».
«Ваш корреспондент — старый газетчик, — писал Хемингуэй. — Значит, все мы — свои люди». Воздав должное первой древнейшей профессии, Маркес вновь всецело отдался второй древнейшей — журналистике, притом с чрезвычайной энергией. И это, пожалуй, уникальный случай в истории с писателем такого — высшего — ранга. Возникает ощущение, что журналистика и есть его главное и самое действенное лекарство от всех недугов.
В январе 1998 года Маркес как специальный корреспондент делал репортажи для колумбийских СМИ об историческом визите папы римского Иоанна Павла II на Кубу.
Маркес задавался вопросом, волновавшим миллионы людей во всём мире: «Визит папы на Кубу — успех Ватикана или Гаваны?» И отвечал, что завершившаяся пастырская поездка папы римского дала положительные результаты для обеих сторон: как для Ватикана, стремящегося к расширению поля деятельности и влияния католической церкви на Кубе, так и для Гаваны, крайне заинтересованной в разрушении старых стереотипов в восприятии режима на международной арене.
В делегации Ватикана не скрывали, что поражены знанием правил протокола и этикета, которые продемонстрировал кубинский лидер. Оказывается, от папы римского следует всегда находиться с левой стороны. Веками заведено, что к главе Святого престола нельзя подходить ближе трёх метров, если только сам папа не выразит желание, чтобы к нему приблизились. Бестактностью считается обгонять папу. Похоже, все эти тонкости были прекрасно известны Фиделю Кастро, который безукоризненно организовал личную встречу с папой во Дворце Революции — штаб-квартире его режима, где работают Госсовет и Совет министров и проводит свои заседания политбюро компартии. Фидель Кастро, сменивший военную форму на элегантный штатский костюм, подчёркнуто уважительно встретил понтифика. Они имели возможность беседовать без свидетелей второй раз в жизни после встречи в Ватикане в 1996 году. Кстати, ещё в самолёте, по пути на Кубу, Иоанн Павел II заявил журналистам, что ожидает от беседы с Фиделем Кастро правды об истинном положении вещей на острове и об отношении Кубинского государства к Церкви. Скорее всего, так и останется загадкой, услышал ли папа искомую правду из уст Фиделя Кастро. (Дабы продемонстрировать гибкость, Фидель объявил Рождество национальным праздником — правда, всего лишь на год. Но отношение к религии на социалистической Кубе было в принципе гораздо более лояльное, чем, например, у нас: храмы не взрывали.)
В аэропорту в день отлёта Иоанн Павел II неожиданно отступил от заранее распространённого текста выступления, сказав, что начавшийся в последний день визита дождь, по его мнению, знаменует новые времена для Кубы. Как бы то ни было, не оставляет сомнений, что визит папы римского, хотя и не способен сотворить политического чуда, но будет иметь весьма важные международные и внутренние последствия для кубинцев. Достаточно сказать, заключал Гарсиа Маркес, что администрации США, хочет она того или нет, теперь, скорее всего, придётся дополнительно разъяснять миллионам американских католиков свою политику многолетнего экономического эмбарго по отношению к Гаване. В свою очередь, кубинскому режиму придётся пойти на то, чтобы позволить Церкви играть более значимую роль в жизни общества.
«К сожалению для Кубы, Фиделя и Гарсиа Маркеса, — пишет профессор Мартин, — этому историческому, переломному визиту понтифика на Кубу не было уделено достойного внимания, он не был должным образом освещён в прессе, потому как Америка в те дни была всецело поглощена скандалом в Белом доме Клинтона с Моникой Левински».
— Нет, ну ты подумай, что за народ! — возмущался Маркес в телефонном разговоре с Плинио Мендосой. — Для них минет святее папы римского!
— А чему ты удивляешься, Габо? Разве не помнишь, как в начале семидесятых вся Америка зачитывалась книжкой «Deep Throat» («Глубокая глотка») о девице, у которой клитор оказался в горле, и она, путешествуя по Штатам, с шофёрами, моряками, музыкантами напропалую занималась тем же самым, чем Моника с Биллом? Тираж книжки был фантастический, его раскупили за считаные дни, особенно домохозяйки, принимая как руководство к немедленному действию, — вот о чём надо писать, а ты всё про своих полковников, диктаторов, любовь…
Вскоре была опубликована статья (и, как водится, переведена на десятки языков) Маркеса «Почему моему другу Биллу пришлось лгать». Он не акцентировал внимание на некоем заговоре республиканцев, подославших девицу к президенту с целью опозорить и объявить импичмент, а чуть ли не в библейском духе вопрошал мужчин: кто из вас без греха? «Приводя в смятение женщин по всему миру», Маркес оправдывал своего друга из Белого дома, представляя его здоровым, но замотанным мужиком, согласившимся на то, чтобы симпатичная молодая стажёрка сняла ему стресс, и решившим скрыть это от жены.
Ренессанс журналистской активности у Маркеса был неразделим с неустанной посреднической деятельностью, прежде всего, конечно, между Кубой и другими странами Латинской Америки и Соединёнными Штатами («Я пошёл в свою тётушку, которая была бесподобной сводней!» — в шутку говорил он Мутису). Но далеко не всегда его посредничество увенчивалось успехом. Отнюдь. Пример: переговоры с Белым домом, с ЦРУ в 1998 году. С письмом-нотой от Фиделя Кастро по поводу серии терактов в Гаване Маркеса должен был принять лично Клинтон, неоднократно признававшийся в том, что является большим почитателем его творчества. Но президент США уклонился от встречи, вместо него Гарсиа Маркеса приняли три чиновника. Встреча длилась пятьдесят минут. Ему сказали: «Мистер Маркес, вы блестяще выполнили свою миссию!» — и крепко пожали руку. «Я вышел, — писал потом Маркес, — в полной уверенности, что наши усилия не напрасны, что вопрос передачи послания президенту — технический и решение не заставит себя ждать». И действительно, после визита Маркеса в Белый дом началось некое формальное сотрудничество Вашингтона с Гаваной. В середине июня на Кубу прибыли специалисты из США «для изучения документов и доказательств, добытых в ходе расследования кубинскими спецслужбами». Разведка Кубы передала ЦРУ расшифровки записей телефонных переговоров, видео- и фотодокументы… Плотно отужинав в легендарном гаванском кабаре «Тропикана», пообещали ответить и разобраться «очень быстро, без всяких проблем». И действительно, ответили быстро. Вся информация, предоставленная сотрудникам ЦРУ, была обращена против Кубы, а именно — на выявление в Майами внедрённых с целью предотвращения терактов на Кубе в ультраправые антикубинские группы «агентов Кастро». 12 сентября 1998 года, воспользовавшись информацией, переданной от Фиделя Кастро Маркесом, ЦРУ по приказу президента Клинтона, «почитателя творчества Маркеса», арестовало пятерых кубинских агентов — так называемую «пятёрку из Майами». Кубинцы были осуждены на пятнадцать лет без права досрочного освобождения.
В 1999 году Маркес осуществил мечту юности: приобрёл журнал.
«— Да! — задиристо заявил на пресс-конференции семидесятидвухлетний Маркес. — Я всегда мечтал иметь свой собственный журнал, чтобы мне никто не указывал, что в нём публиковать. Потому что считаю себя прежде всего журналистом, а потом уж писателем».
Журнал назывался «Cambio» (в переводе с испанского — изменение, перемена), выходил в Колумбии и Мексике. Бывалый бизнесмен и старый друг Мутис пытался предостеречь Габо от опрометчивого с финансовой точки зрения шага, но Маркес, как говорится, закусил удила и совершил покупку, даже не поинтересовавшись балансом, расходами, договорами на публикацию рекламных объявлений, на распространение и прочей «рутиной». Он радовался, как ребёнок, получивший вожделенную игрушку. Если бы он читал книгу Ильфа и Петрова «Золотой телёнок», то вполне мог бы воскликнуть вслед за обретшим миллион турецкоподданным О. Бендером: «Сбылась мечта идиота!» (Забегая вперёд отметим, что этот журнал в какой-то момент Маркеса почти разорит.)
Самым энергичным, деятельным и плодотворным сотрудником «Камбио» стал, естественно, его новый владелец. В феврале 1999 года он напечатал очерк «Загадка двух Чавесов», посвящённый только что избранному президенту Венесуэлы.
Маркес и Чавес познакомились в Гаване на форуме лидеров Кубы, Колумбии и Венесуэлы. Из-за «титанической занятости обоих», как писали кубинские репортёры, времени на обстоятельный разговор не было. По приглашению Чавеса Маркес совершил вместе с ним перелёт из Гаваны в Каракас на самолёте венесуэльских ВВС. Как мы знаем, наш герой всю жизнь был подвержен магии сильных мира сего и едва ли не с первого взгляда очаровывался, можно сказать, влюблялся, а потом нередко разочаровывался (что произошло и в случае с Уго Чавесом): «С первого момента меня поразила мощь его тела, словно вылитого из железобетона. Он исключительно приветлив и обладает креольской грацией чистокровного венесуэльца… Один из двух — человек, которому выпал шанс спасти свою страну; другой — иллюзионист-манипулятор со всеми замашками очередного деспота».
В том же феврале 1999 года группа репортёров «Камбио» под руководством «дона Габриеля» освещала мирные переговоры высших руководителей Колумбии и леворадикальных РВСК, более сорока лет ведущих партизанскую войну с правительством. Испанская газета «Эль Паис» писала на первой полосе: «Гарсиа Маркес окончательно вернулся в журналистику, осуществив скрупулёзное исследование событий, предшествовавших исторической встрече в минувший четверг президента Колумбии Андреса Пастраны и партизан в местечке Сан-Висенте-дель-Кагуан». Далее публиковался коллективный репортаж журналистов «Камбио».
В июне 1999 года у Маркеса состоялось рандеву, правда, в присутствии посторонних и под прицелом фото- и телекамер, с поп-дивой Шакирой. Сейчас её имя известно всем — Шакира неустанно шокирует мир. В то время, произведя фурор в Колумбии, она начала восхождение на мировой музыкальный олимп, и очерк великого прозаика, в котором он осыпал двадцатидвухлетнюю певицу комплиментами, способствовал её триумфу. Маркесу понравилась необычная манера исполнения, особый стиль песен Шакиры, которая сама пишет тексты и музыку. «В отличие от попсы её песни наполнены смыслом и искренностью…» — писал он.
«Никогда в жизни не могла подумать, что меня будет интервьюировать сам Гарсиа Маркес! — восхищалась Шакира на пресс-конференции. — Он не только гениальный писатель, но и необыкновенно галантный мужчина. Мне было необычайно приятно беседовать с ним. Сначала я чувствовала себя немного скованно, но обаяние Габриеля помогло мне быстро освоиться.
— А как ты отреагировала на его признание в любви?
— Я испытала шок! Услышать такие нежные слова от величайшего человека — незабываемое ощущение! Конечно, Габриель сказал это в шутку, но всё равно мне было очень приятно. И надо было слышать и видеть, как он это произнёс! Он — необыкновенный, он замечательный!..»
Естественно, «жёлтая» латиноамериканская пресса не преминула хорошо заработать на сплетнях о бурном романе звёзд — «закатывающейся и ослепительно восходящей». Писали об их тайных свиданиях на Арубе и ещё каких-то островах, кто-то видел их целующимися в ресторане в Санто-Доминго, кто-то — на пляже в Акапулько… Папарацци сулили редакциям шокирующие фотографии голой Шакиры с Маркесом… Сам Маркес, впрочем, реагировал примерно так же, как в своё время пожилой и умудрённый в шоу-бизнесе художник Сальвадор Дали — на сообщения о его романе с юной певицей Амандой Лир, — усмехался в серебряные усы.
«Некто свыше вложил в эту девочку ангельскую внешность, мудрость и необыкновенный талант», — писал Маркес.
Шакира Изабелла Мебарак Рипойл родилась в городе Барранкилья в семье колумбийки благородного происхождения и ливанца. Имя Шакира в переводе с арабского означает «женщина, полная изящества и благодати», с хинди — «богиня света». В четыре года начала сочинять стихи и песни. Альбом «Босые ноги, высокие мечты» (смесь поп-рока и латиноамериканских ритмов) в 1996 году сделал её знаменитой. Шакира основала благотворительный Фонд босых ног, цель — привлечение средств для детей из малоимущих семей Латинской Америки (нередко Шакира выступает на сцене босиком, да и везде, кроме официальных мероприятий, появляется босой). Под влиянием Маркеса, «старшего друга», Шакира стала идейным вдохновителем и Фонда солидарности латиноамериканских деятелей культуры (ALAS), объединившего знаменитых писателей, музыкантов, художников для помощи нуждающимся в Латинской Америке. «Со своими бесконечными „Grammys“, „MTV–Video Awards“, рекламными кампаниями „Face of PEPSI“ грациозная Шакира, самый молодой посол доброй воли ЮНИСЕФ, обворожила всех! — писала пресса. — „Музыка Шакиры — это её внутренний мир, не похожий ни на один другой, — был уверен великий колумбиец, лауреат Нобелевской премии Гарсиа Маркес, неоднократно встречавшийся с молодой звездой. — В ней все возрасты восхитительно перепутаны: зрелость, детство, юность… Никто не умеет танцевать, как она, — с такой чувственностью и невинностью… Наиболее скользкая сторона — любовь. Она её превозносит, идеализирует, она — сила её песен, но в разговоре на вопросы о ней она отшучивается“». «Дело в том, — смеясь, говорит Шакира, — что брака я боюсь больше смерти». В видеоклипе Шакиры на суперхит «Whenever, Wherever», снятом в 2004 году, можно увидеть кадры одной из её встреч с Маркесом, и она будто изнутри светится, фонтанирует любовью, притом не только покорно дочерней.
За саундтрек к фильму «Любовь во время холеры» «Despedida», записанный по просьбе самого Маркеса, Шакира номинировалась на «Золотой глобус». Естественно, она не могла не побывать (отменив концерт) и на премьере «их с Габриелем» фильма — на другое утро газеты отмечали, что в «коротком, облегающем безупречную фигуру платье леопардовой расцветки с золотым поясом, в золотистых туфлях на высоких каблуках, с распущенными русыми волосами, с кошачьей пластикой и обворожительной улыбкой Шакира на премьере своего земляка и старшего друга-поклонника была бесподобна, многие мужчины в зале завидовали Маркесу, когда поп-дива его целовала».
После премьеры бульварная пресса вновь заговорила об их романе: «Он — гениальный писатель, она — выдающаяся поэтесса, композитор, певица и просто красавица. Некоторые учёные считают, что для передачи и развития так называемого „обученного белка“, то есть интеллекта и талантов, разница в возрасте между мужчиной и женщиной в пятьдесят лет — идеальна. Тем более что и для Габо, и для Шаки цифра „7“ всегда была счастливой (родилась в 1977 году)!» Публиковались забавные и, конечно, ненаучные рассуждения по поводу полувековой разницы в возрасте между мужчиной и женщиной, которые вступают в связь, и даже делались смелые выводы: «вероятность появления на свет гения высока чрезвычайно, особенно у таких родителей, как дон Габриель и Шакира».
Используя свой журнал как рупор, как оружие, и в 2000-х годах Маркес проявляет высочайшую работоспособность и активность в вопросах культуры, политики и этики. Как только в 2001 году Испания ввела визовый режим для граждан Колумбии, он в открытом письме испанскому правительству выразил свой протест и пообещал, что его нога не ступит на испанскую землю. Вскоре Маркес стал виновником ещё одного инцидента. На втором Конгрессе испанского языка в Мехико он внёс проект реформы орфографии. В его проекте предлагалось допустить написание испанских слов так, как они звучат. Убелённые сединами знатоки языка Сервантеса и Лорки были шокированы высказываниями живого классика испаноязычной литературы до такой степени, что решили не приглашать его на следующий конгресс в аргентинском городе Росарио-де-ла-Фе. Но всё-таки пригласили и упросили присутствовать.
Утром 11 сентября 2001 года в США произошёл невиданный в истории человечества теракт. Помимо девятнадцати террористов, в результате атак погибли 2974 человека, ещё 24 пропали без вести. Маркес откликнулся на эту трагедию «Письмом североамериканцу»:
«Каково тебе, янки, когда это происходит в твоей стране? Что ты чувствуешь, когда ужас воцаряется в твоём доме, а не в доме твоего соседа? Когда страх теснит твою грудь, когда оглушительный грохот, безумные крики, рушащиеся здания, этот ужасный запах, проникающий во все поры лёгких, глаза бредущих невинных людей, покрытых кровью и пылью, сеют всеобщую панику? Каково тебе прожить хотя бы один день в своём собственном доме, не зная о том, что может произойти завтра? И как избавиться от состояния шока? В состоянии шока находились 6 августа 1945 года те, кто выжил в Хиросиме. <…> Было и другое 11 сентября — 28 лет назад, когда погиб президент по имени Сальвадор Альенде, сопротивлявшийся государственному перевороту, который спланировали твои правители. <…> Когда башни-близнецы рушились в облаках пыли, когда ты видел по телевизору эти изображения или слышал ужасные крики, раздававшиеся в Манхэттене, не подумал ли ты хоть на секунду, что испытывали вьетнамские крестьяне в течение долгих лет? В Манхэттене люди падали с небоскрёбов как марионетки в трагическом спектакле. Во Вьетнаме люди кричали и корчились от боли, так как напалм сжигал их тела в течение длительного времени. Но их смерть была такой же ужасной, как и тех, кто в полном отчаянии прыгал 11 сентября с башен в небытие. Твоя авиация не оставила нетронутой ни одну фабрику, ни один мост в Югославии. В Ираке было уничтожено вами 500 тысяч человек. Полмиллиона душ унесла операция „Буря в пустыне“! Но сколько ещё людей умерло от ожогов, от ран, от пуль и осколков, истекая кровью в таких экзотических и далёких от вас местах, как Вьетнам, Ирак, Иран, Афганистан, Ливия, Ангола, Сомали, Конго, Никарагуа, Доминиканская Республика, Камбоджа, Югославия, Судан — их список воистину бесконечен!
Во всех этих странах использовались снаряды и бомбы, изготовленные на фабриках в твоей стране, „made in USA“. Это несущее смерть оружие нацеливалось на жертвы твоими парнями, которым платил Государственный департамент, — и всё это только для того, чтобы ты мог наслаждаться „американским образом жизни“.
Почти сто лет твоя страна воюет со всем миром… Каково почувствовать этот ужас, ворвавшийся в твою жизнь хотя бы однажды? Какие мысли приходят в голову, если вспомнить, что жертвами в Нью-Йорке были простые секретарши, операторы биржи, уборщицы, которые исправно платили налоги и за свою жизнь не убили даже мухи? Каково почувствовать этот страх? И что ты, янки, чувствуешь теперь, когда эта бесконечная война пришла, в конце концов, в твой дом?
Через несколько дней после террористического акта информационные агентства всего мира, но особенно США злорадно (других поводов позлорадствовать не нашлось, когда ещё извлекались из-под завалов трупы) сообщили, что предложенную на аукционе по стартовой цене в полмиллиона долларов вёрстку романа «Сто лет одиночества» Гарсиа Маркеса с правкой автора «никто не пожелал приобрести».
Вёрстка романа с 1026-ю собственноручными поправками Маркеса была подарена писателем близким друзьям — испанскому кинорежиссёру Луису Алькорису и его супруге. Поскольку рукопись «Ста лет одиночества» не сохранилась, эта вёрстка была объявлена ЮНЕСКО памятником литературы. Вместе с остальными предметами, подаренными писателем чете Алькорисов, вёрстку передали на аукцион «Субастас Веласкес» в Барселоне их наследники, решившие на этом заработать. Но вёрстка великого романа так и осталась непроданной. Мутис поинтересовался, что думает друг «по поводу клоунады с аукционом», Маркес ответил, что его это из колеи не выбьет.
В 2002 году в Картахене в возрасте девяноста семи лет умерла его мать.
«Мою маму, — говорил Маркес в интервью, — Луису Сантьягу Маркес Игуаран называли „цветком Аракатаки“. Она была очень красивой и благовоспитанной. <…> Мама — лучший из моих читателей. Она безошибочно находила ключ ко всем моим книгам и всегда точно угадывала, кто являлся прототипом того или иного персонажа».
Донья Луиса Маркес была истинной хранительницей очага. У неё было 11 детей, 67 внуков, 73 правнука и 5 праправнуков. Однажды мексиканский журналист Гильермо Очоа написал её литературный портрет: «Луиса Маркес де Гарсиа — женщина, которая никогда не расчёсывает на ночь волосы, „иначе моряки могут не вернуться из моря“, — объяснила она. „Что вас в жизни больше всего радует?“ И она не колеблясь ответила: „То, что одна из моих дочерей — монахиня“».
Её хоронили как национальную героиню. Знаменитый сын на похороны не поехал. После смерти матушки он долго хранил траурное молчание. В мировой литературе никто больше не создал столько образов, масштабных, ярких, непохожих друг на друга, живых, со своими сложнейшими и неповторимыми характерами, переживаниями, судьбами, прототипом которых явилась мать. Прежде всего — Урсула из «Ста лет…».
Осенью 2001 года газета «Эль Культураль» опубликовала репортаж о том, как и каким вошёл в XXI век Гарсиа Маркес.
«Когда брату Хайме Гарсиа Маркесу задают вопрос о том, что произошло с его старшим братом с тех пор, как весь мир узнал, что лауреат Нобелевской премии страдает от ракового заболевания лимфатической системы, тот отвечает прямо, как настоящий инженер, коим и является, не увиливая, без экивоков и пространных объяснений: „Он железный. Пишет, пишет и ещё раз пишет. Всё, точка“. И это так. Совсем немногое, почти ничего не было известно о нём с той летней ночи 1999 года, когда он попал в больницу „Санта-Фе“ в Боготе, стойко перенёс диагноз „общее истощение организма“, отправился в Лос-Анджелес, где опять попал в больницу и выписался из неё. Говорили, что он провёл в США несколько месяцев и проходил там курс лечения от какого-то заболевания, название которого считалось в Колумбии государственной тайной, но теперь всё находится под контролем. Что он вернулся в Колумбию в декабре 1999 года, чтобы вместе со своей семьёй — Мерседес и детьми — и мексиканским писателем Карлосом Фуэнтесом встретить в Картахене новое тысячелетие. Что он вернулся к журналистике в начале 2001 года, когда появился в Мексике на обложке только что вышедшего журнала „Cambio“, беря интервью у команданте Маркоса, лидера движения сапатистов Чиапы… Вчера в Мексике в качестве журналиста, сегодня в Колумбии как нобелевский лауреат, обедая с Мадлен Олбрайт, госсекретарём США…
Он появлялся и исчезал. До тех пор, пока не раздался едва ли не приказ. „Вы должны сконцентрироваться на своих воспоминаниях. Лишь на этом“, — сказали ему врачи в Лос-Анджелесе. Они были обеспокоены. Только что, в возрасте пятидесяти трёх лет, скончался его брат — Элихио, „соучастник“ его творчества, автор „Ключей Мелькиадеса“ — пространного исследования „Ста лет одиночества“. „Это было сильным ударом для него“, — признаёт Хайме, восьмой из одиннадцати братьев Габриеля, управляющий Фондом новой латиноамериканской журналистики, основанным в 1995 году нашим героем.
Наряду со смертью Элихио нападения, совершённые террористами 11 сентября, и прочие многочисленные кровавые теракты ещё больше увеличили страхи Габо, которого друзья называют неисправимым трусом, потому что он боится всего: летать на самолёте, голода, нищеты, старости, смерти. „Он ни с кем не разговаривает. Он звонит сам, когда хочет поговорить с нами. Страх смерти заставил его заниматься только своими воспоминаниями“, — говорит журналистам Гильермо Ангуло, кинематографист, фотограф и друг писателя. Другой его близкий друг — журналист Хайме Абелье, подтверждает: „Болезнь послужила для Габо веским аргументом, чтобы изменить свою жизнь. Мерседес удалось создать вокруг него своеобразный защитный барьер. И он оставил жизнь в обществе“… Именно потому в Лос-Анджелесе колумбийский лауреат Нобелевской премии создал свой мир, ограждённый от всего, — заключает корреспондент „Эль Культураль“. — Устранился он также и от своих столь известных отношений с властью».
Но ненадолго. В марте 2003 года Маркес обратился к президентам Мексики и Чили с призывом отказаться от поддержки войны в Ираке. Буквально за несколько часов до начала военных действий в Персидском заливе Михаил Горбачёв ответил на вопросы издателя журнала «Камбио». Редакционный «врез» к публикации гласил: «Писатель Гарсиа Маркес решил узнать, что о сегодняшнем кризисе думает человек, которому два десятилетия назад удалось предотвратить конфронтацию между двумя державами, в определённый момент казавшуюся неизбежной. Речь идёт о бывшем президенте Советского Союза Михаил Горбачёве, несмотря на свою отставку постоянно находящемся в курсе всего происходящего в мире. В мире, который так и не смог решительно отказаться от вооружённых решений конфликтов. С одним из главных действующих лиц XX столетия Гарсиа Маркеса связывает дружба».
«Когда я познакомился с вами в Москве пятнадцать лет тому назад, — обращался он к Горбачёву, — мне казалось, что вы мечтали о новой эре человеческого братства, которая после стольких бедствий привела бы нас к счастью. Именно то незабываемое впечатление заставило меня вспомнить о вас в эти злополучные дни, когда один неверный шаг какого-нибудь безответственного правителя может покончить со всем живущим на Земле. Именно потому я и осмеливаюсь предложить вам несколько тем для размышлений, которые могли бы дать нашему несчастному миру мощный толчок к спокойствию и братству. Сегодняшний кризис, когда единственная в мире сверхдержава грозится начать войну, является следствием нового международного порядка, образовавшегося после реформирования СССР. Вы когда-нибудь предполагали, что в результате перестройки мир может оказаться в подобной ситуации?
— Современный мировой кризис — это не следствие „нового международного порядка“ уже потому, что новый порядок не удалось создать по окончании холодной войны, — отвечал Горбачёв в своём стиле (который довёл до совершенства, читая лекции по всему миру о том, как развалил СССР). — В этом всё дело. Перестройка имеет к этому отношение лишь постольку, поскольку с ней связана ликвидация холодной войны. В этом, а также в том, что она положила начало неконфронтационной международной политике и дипломатии, её историческая заслуга всемирного значения…»
В мае того же 2003 года в одном из публичных выступлений Маркес «огорошил аудиторию предложением легализовать наркотики»: дескать, в этом он видит единственный способ победить наркобизнес. Через несколько дней, правда, объявил, что его слова «не совсем верно интерпретировали».
Он упрямо продолжал посредническую деятельность — на него уповают, как «на второго — после Бога», сказала обезумевшая от горя мать троих сыновей, двух убитых и одного живого, но политического заключённого, а может быть, и террориста (что в Латинской Америке нередко одно и то же).
В конце 2003 года Маркес выступил в роли посредника в переговорах между правительством Колумбии и вооружённой группировкой левацкого толка ELN, «Армией национального освобождения». Переговоры проходили в Гаване. Это была попытка сторон прийти к политическому соглашению и разрешить вооружённый конфликт, раздирающий Колумбию на протяжении тридцати лет. Участвовал он и в мероприятиях XXVII Гаванского международного фестиваля нового кино Латинской Америки, который также проходил в кубинской столице.
В январе 2004 года «Сто лет одиночества» стала в США так называемой «Oprah Book», то есть книгой, которую в своём суперпопулярном телевизионном ток-шоу рекомендовала «всем Соединённым Штатам обязательно прочитать» самая знаменитая телеведущая мира, миллиардерша Опра Уинфри. На другой же день книга вернулась на первое место по продажам (с 3116-го!), стала книжным хитом для очередного, уже интернетовского поколения американцев, книг почти не читающего. Позже «Книгой Опры» была названа и «Любовь во время холеры».
Он всегда был активен, но теперь, на фоне болезни и в виду неуклонного приближения восьмидесятилетия, — особенно, временами даже гиперактивен, как говорили друзья. Он старался не впадать в грех уныния, не давать годам и болезни себя одолеть, не сдаваться, не сдаваться, как повторял вслед за Черчиллем его дед, полковник Маркес. Как всегда, силу духа поддерживала работа — в основном политическая публицистика и посредническая деятельность: ходатайства, участие в переговорах (как только его не клеймили в прессе — и агентом влияния, и наймитом Кастро, Миттерана и прочих, и «кастровским лакеем», по выражению друга-врага Варгаса Льосы)! Поддерживали и путешествия. В середине 2000-х годов Маркес сотни и сотни часов провёл в полётах, которые ненавидел, но которые теперь для него являлись своеобразной терапией. Отвлекало от невесёлых мыслей также решение житейских, бытовых проблем, связанных, например, с жильём — его ремонтом, перестройкой, как в Мехико, или сменой, как в Париже. Он с увлечением вместе с парижскими риелторами подыскивал квартиру более просторную, чем их старая, на rue Stanislas, и, что для него почему-то стало важным, с более интересным видом из окон. Купили большую квартиру на ru du Вас, оказавшись (случайно, какая неожиданность!) соседями Тачии Кинтаны, поселившись прямо под ней.
«Может быть, хоть это поможет тебе закончить воспоминания», — сказала Мерседес.
Предположим, что однажды, после «индейского», «бабьего» лета, тёплых золотисто-пурпурных дней, когда погода испортилась, они с Тачией вышли, не сговариваясь, одновременно из подъезда. И этот пасмурный дождливый день напомнил другой день, полувековой давности, когда они познакомились. Миновав церковь Сент-Этьен-дю-Мон, они пересекли площадь Пантеона, вышли на подветренную сторону бульвара Сен-Жермен, дошли до площади Сен-Мишель и оказались в одном из кафе, уютно высвеченных огоньками. Сняв мокрый плащ, сев за столик, заказав кофе с коньяком, закурив, Тачия вспомнила, что в молодости они редко бывали в кафе, но однажды после её премьеры вот здесь же, только на той стороне площади, ели зажаренную в кипящем масле friture с превосходным баскским белым вином. И Маркес помнил тот вечер. Тачия сказала, что, увидев его по телевизору обнимающимся и расцеловывающимся с президентом Франции Франсуа Миттераном, вспомнила, как он, Габо, собирал на улицах Парижа пустые бутылки… Сказала, что в статьях и книгах о нём пишут, будто бы он проявлял чудеса изворотливости и фантазии, чтобы сильные мира сего приглашали на всевозможные приёмы, но всё у него в жизни получилось, что бы ни говорили, а она актрисой не стала. Сказала, что прочитала «Любовь во время холеры» о том, как герои ждали друг друга.
«Флорентино Ариса ни на миг не переставал думать о ней с той поры, как Фермина Даса бесповоротно отвергла его после их бурной и трудной любви; а с той поры прошли пятьдесят один год, девять месяцев и четыре дня. Ему не надо было ежедневно для памяти делать зарубки на стене камеры, потому что и дня не проходило без того, чтобы что-либо не напомнило ему о ней…»
Выйдя из кафе, не сговариваясь, пошли тем же маршрутом, что и в тот день, когда познакомились. Припускал холодный колючий дождь. Остановившись на перекрёстке, Тачия сказала, что в его интервью она читала, будто он писал эту книгу о любви своих родителей. Спросила, так ли это. Маркес отвечал, что образы, характеры, как всегда, собирательные, что, конечно, воспоминания тоже имеют значение… Тачия сказала, что Фермина Даса похожа на неё в молодости. И потом, помолчав, добавила: а если бы тогда, пятьдесят один год, девять месяцев и четыре дня назад… Но умолкла, не договорив, прикрываясь зонтом от капель дождя, швыряемых в лицо порывами ветра. Вдоль Сены мерцали фонари. Пришвартованные барки были темны и безжизненны. На ветвях платанов бледнели немногие уцелевшие поникшие листья. Одинокие светофоры на перекрёстках словно пытались что-то сказать редким прохожим и автомобилям, огни которых, отражаясь в лужах, вытягиваясь, множась, расщепляясь, будто дрожали от холода. Но все торопились домой.
Ещё в январе 2006 года в интервью испанской газете «La Vanguardia» Маркес объявил, что больше не будет писать. «„В прошлом году впервые за всю свою жизнь я не написал ни строчки. С моим опытом мне не составило бы труда написать новый роман, но люди бы сразу поняли, что я не вложил в него сердца“. Тем не менее его почитатели надеются, что Великий Колумбиец найдёт в себе силы завершить обещанные ранее трилогию воспоминаний и сборник рассказов „Встретимся в августе“. Ведь ещё четыре года назад писатель, полный оптимизма, говорил: „Мои личные планы — продолжать писать. Без своей работы я не могу прожить и дня“».
Двадцать шестого января 2006 года вместе с Эрнесто Сабато, Фрейем Бетто, Эдуардо Галеано, Пабло Миланесом и другими известными латиноамериканскими деятелями культуры Маркес выступил с требованием предоставления независимости Пуэрто-Рико…
Так, в кипучей, бьющей через край деятельности, в стремлении успеть помочь, успеть сказать, прокричать, чтобы услышали, не успевая обернуться, подошёл, подплыл, подлетел наш герой к своему восьмидесятилетию.
2007 год был объявлен годом Гарсиа Маркеса в Латинской Америке и Испании. Его чествовал весь мир.
Маркес прибыл в родную Аракатаку из города Санта-Марта в компании бизнесменов и политиков. Как сообщило «ВВС News», его встречали сотни поклонников, а весь город был увешан жёлтыми воздушными шариками, которые должны были напомнить о бабочках из самого знаменитого романа писателя. Поезд «Макондо экспресс», на котором он приехал, также был весь разрисован жёлтыми бабочками.
Торжества открылись в начале марта в Картахене посвящённым Гарсиа Маркесу международным фестивалем кино- и телефильмов по его произведениям. В афише фестиваля были представлены 195 художественных и документальных лент. В середине марта в Картахене же состоялась Конференция панамериканской прессы, на которой присутствовали два почётных гостя: Билл Гейтс (тогда самый богатый человек планеты, но вскоре уступивший пальму первенства другому другу Габо — мексиканскому телекоммуникационному магнату Карлосу Слиму Элу) и Маркес, который не стал ничего говорить, но «обещал вернуться». В конце марта также в Картахене прошёл IV ежегодный Международный конгресс испанского языка — «в честь Габриеля Гарсиа Маркеса». В апреле ему была всецело посвящена книжная ярмарка в Боготе, притом в год, когда Богота была объявлена «мировой книжной столицей». Маркесу был вручён орден Конгресса Колумбии, церемония награждения прошла в Картахене…
День рождения отмечался на последнем этаже лучшего в Картахене отеля «Passion», где остановился прибывший на торжества король Испании Хуан Карлос II. Присутствовали также пять экс-президентов Колумбии, экс-президент США Билл Клинтон, миллиардеры, мегазвёзды, друзья-писатели Мутис, Фуэнтес… Отсутствовал лишь сам юбиляр. Когда за ним послали и спросили, что случилось, он ответил: «Меня никто не приглашал».
Весь многотысячный зал картахенского конференц-центра встал при появлении Гарсиа Маркеса с супругой, аплодисменты, переходящие в овацию, длились четыре с половиной минуты. Вскоре появились король Испании Хуан Карлос с доньей Софией. И те, кто сидел в первых рядах, заметили, что король, обмениваясь на сцене рукопожатием с писателем, приветствовал его в традициях латиноамериканского студенческого братства, сцепив свой большой палец с пальцем Маркеса, что свидетельствовало о встрече равных.
Речь Маркеса была проста и непродолжительна. Он вспомнил молодость в Картахене, помянул своих друзей-хохмачей из Барранкильи, из которых никого уже не было на свете, рассказал, как бедствовали они с Мерседес в Мехико и как не было денег даже на то, чтобы отправить в издательство рукопись «Ста лет одиночества»…
И в России в честь восьмидесятилетия Маркеса прошли праздничные мероприятия. В Москве были организованы пресс-конференции, коллоквиумы на тему «Произведения Гарсиа Маркеса в театре и кино». 19 октября 2007 года в Центральном доме литераторов состоялась пресс-конференция, посвящённая тройному юбилею великого писателя. Посол Колумбии в России Диего Тобон рассказал о жизни Маркеса, об успешной учёбе на юриста в Боготе, о его очаровательной жене Мерседес, о том, как Маркес обратил внимание всего мира на латиноамериканскую литературу. Посол также рассказал о левых взглядах писателя и его первом визите в Москву в 1957 году в качестве человека-оркестра колумбийского ансамбля на форум молодых коммунистов. Писатель Генрих Боровик назвал колумбийского писателя «всеземным» и сравнил с Сервантесом, Хемингуэем, Толстым, Достоевским и Чеховым. «Это человек, очень твёрдо стоящий на земле, знающий её досконально. К нему надо относиться как к гению, но и как к очень живому, простому человеку». И в подтверждение Боровик рассказал историю о том, как писатель подшутил над ярким модным пиджаком Евгения Евтушенко, когда принимал их у себя дома вместе с другими писателями и поэтами…
Двадцать четвёртого октября 2007 года в ЦДЛ состоялось выступление ансамбля народных танцев Колумбии, был показан художественный фильм «Хроника объявленной смерти». Из Женевы на празднование юбилея прибыла Маргарет С. де Оливейра Кастро, многие годы изучающая творчество Маркеса. Французский писатель Эдуардо Гарсиа посвятил своё выступление теме «Гарсиа Маркес: кинематографическое искушение».
Весь год продолжались торжества — пожалуй, и в этом был установлен рекорд Маркеса, по крайней мере среди живущих писателей. Роман «Сто лет одиночества» был включён Испанской королевской академией в список двадцати шедевров мировой литературы — наряду с «Дон Кихотом» Сервантеса.
Но всё-таки самым трогательным признанием заслуг Гарсиа Маркеса стал титул «Великого сказителя», присвоенный ему — вместе с вручением ритуального посоха — индейцами племени вайуу, которое обитает в тех местах, где наш герой появился на свет.
В октябре 2009 года стало известно, что за Гарсиа Маркесом в течение восемнадцати лет следили мексиканские спецслужбы.
За ним велось скрытое наблюдение в связи с его левыми взглядами и близостью к Фиделю Кастро, сообщало РИА «Новости». Это обнаружилось после того, как были рассекречены и опубликованы документы Федерального управления безопасности Мексики. Маркес стал объектом слежки Федерального управления безопасности Мексики (политическая полиция) в 1967 году, когда из-за угроз вынужден был покинуть Колумбию и переехать в мексиканскую столицу.
Среди обнародованных документов — тайные донесения агентов о его встречах с экс-президентом Франции Миттераном, активистами левых движений стран Латинской Америки, а также окружением кубинского лидера Фиделя Кастро. В одном из опубликованных донесений говорится, что «Гарсиа Маркес известен и даже бравирует прокубинскими и просоветскими настроениями и является секретным агентом кубинской разведки». В архивах политической полиции есть фотографии Маркеса, сделанные из окон соседнего с домом лауреата Нобелевской премии особняка в Мехико. В то же время, как отмечают мексиканские СМИ, никаких последствий слежка для писателя не имела. Из документов разведки следует, что агентам не удалось проникнуть в близкий круг общения Маркеса, будто он «надёжно прикрыт службой безопасности президентского уровня».
И на девятом десятке он не оставлял журналистику, эту «лучшую работу на свете».
«Мы счастливы, когда находим жемчужину сюжета, и тяжко страдаем, когда история плохо написана», — говорил он, выступая в мексиканском городе Монтеррей перед студентами и прессой. Он рассказывал, как начинал журналистом, как работал в революционной Гаване, рассказывал о Фиделе, Че Геваре…
Его цитировало агентство «France Presse», которое почти в то же самое время цитировало и выступление Сое Вальдес, известной кубинской писательницы, диссидентки, высланной с Кубы, живущей во Франции. (Когда-то на Кубе автор этих строк был с ней знаком, она произвела впечатление свободно, неординарно, парадоксально мыслящей, остроумной и красивой женщины, к которой студенты филфака Гаванского университета не могли остаться равнодушными.)
«— Сое, что вы можете сказать о современном положении литературы на Кубе?
— Мои книги на Кубе запрещены. Их можно найти только в диссидентских кругах и частных библиотеках. Не знаю, слышали ли вы о том, что семнадцать человек были приговорены к двадцати годам заключения только за то, что у них нашли мои книги.
— Как вы считаете, почему кубинским диссидентам не верят в мире, когда они рассказывают о насилии, которому они подвергаются со стороны властей?
— Если ты не кубинский диссидент, то мировой общественности не требуется доказательств. Как только речь идёт о кубинце, то сразу же слышны возгласы: „О чём ты говоришь? На Кубе никогда не применяли пыток в отношении заключённых!“ Наверное, это связано, с тем, что существует некий стереотип, который трудно преодолеть. Я это очень болезненно переживаю. Я уже не первый раз обращаюсь к главам государств с просьбой: сделайте всё возможное для освобождения политических заключённых на Кубе, попросите Кастро как можно быстрее освободить заключённых! Мало кому известно, и об этом предпочитают молчать, что за годы жесточайшей диктатуры на Кубе бесследно исчезло более восьмидесяти тысяч человек, пятнадцать тысяч были казнены.
— А какова позиция латиноамериканских писателей, проявляют ли они солидарность с кубинскими правозащитниками?
— Габриеля Гарсиа Маркеса умиляет власть. Каждый раз, когда он посещает Кубу, Фидель устраивает для него роскошную жизнь. Вы, наверное, знаете, что нобелевский лауреат выступает против смертной казни. Вместе с тем, когда по приказу Кастро были казнены три молодых человека за попытку побега с острова, — он промолчал. Мне кажется, что у него есть исключения, и они касаются только Кубы. Всё это ужасно».
Обвиняли Маркеса многие кубинские диссиденты. Писатель Рейнальдо Аренас в своей статье «Габриель Гарсиа Маркес: идиот или мерзавец?» писал, что «пора всем интеллектуалам стран свободного мира (а в других таковых нет) выступить против столь беспринципного пропагандиста коммунизма, который, прячась за гарантиями и возможностями, что даёт свобода, содействует тому, чтобы задушить её».
Когда в июле 2006 года команданте Фидель Кастро, отовсюду подвергаясь нападкам, тяжело заболел, Маркес поддержал друга — опубликовал в своём журнале эссе «Фидель, которого я знаю», которое перепечатали, как повелось, многие издания мира. Быть может, не слишком объективное эссе. Но, что бы ни говорили, не бывает в дружбе объективности. Приязнь и пристрастность — вот удел настоящей дружбы.
«Кастро — это слово, — писал Маркес. — Это обаяние, искусство, которым он владеет. Это всегда самое важное, ключевое. Это порывы вдохновения, так ему свойственные. О его пристрастиях и силе воли написано много. Он бросает курить, чтобы иметь моральное право бороться с курением. Он разрабатывает и записывает свои кулинарные рецепты с научной скрупулёзностью. Он поддерживает себя в прекрасной форме — благодаря ежедневным физическим упражнениям и плаванию, которому уделяет большое внимание. <…> Можно сказать с уверенностью: где бы он ни был, с кем бы он ни был, Фидель Кастро приходит, чтобы победить.
Его отношение к мелким промахам, неудачам в повседневной жизни, кажется, также подчинено особой логике победителя. Он просто не допускает мысли, что временное поражение не может способствовать перелому ситуации и обращению её к победе. Нет более настойчивых в стремлении во всём дойти до самой сути. Нет проекта, глобального или локального, мизерного, которому бы он не мог предаться со всей страстью своей натуры. А уж если речь заходит о полемике с противником, кем бы тот ни был, то вы не найдёте лучшего трибуна, оппонента более язвительного, логичного, последовательного, обладающего большим чувством юмора, чем он. Некто, из недругов, хорошо знавший Фиделя, как-то сказал: „Наши дела плохи, ваш гарцует сегодня, как конь“. <…>
Его главная идея — идея единой политики стран Латинской Америки. Божья ему помощь — феноменальная память, которая неизменно включается во время выступлений и особенно острых полемик. Она позволяет ему опираться на великое множество источников информации, выстраиваемых в логические теории. Ему необходимо много читать. Его завтрак — 200 страниц мировых новостей, которые он прочитывает с невероятной скоростью, сразу выделяя главное. Но новости — срочные и не очень — ему приходят в течение всего дня. Ежедневно он изучает и прорабатывает не менее 50 документов — он сам установил себе норму. Не считая многочисленных писем, прошений, предложений… Причём ко всему у него неподдельный интерес — его любопытство сродни непосредственному любопытству ребёнка. <…> Когда на его семидесятилетие мы поехали на его родину в Биран, он с удовольствием показывал гостям свой городок, завёл в школу, сел за парту, за которой когда-то сидел, и сказал, стараясь поместить слишком длинные ноги: „Я был ковбоем, не киношным, как Рейган, а настоящим ковбоем“. <…> Общаясь с простыми людьми, он чувствует искреннюю любовь, признательность, поддержку. Они называют его „Фидель“ и на „ты“, обнимают, жмут руку, нередко спорят, не соглашаются, возражают ему… В нём есть главное и неотъемлемое — то, что он сам из народа, плоть от плоти. Аскет, старомодно воспитанный, с безукоризненно грамотной правильной речью, письмом, простыми манерами и всегда взвешенными решениями. Мечтатель — он до сих пор мечтает о том, что учёные и врачи его страны найдут лекарство от рака. (13 января 2011 года Куба зарегистрировала первую в истории человечества вакцину против рака лёгких — CIMAVAX-EGF, воздействующую непосредственно на опухоль в отличие от других средств, таких как химиотерапия и облучение, которые вместе с больными клетками разрушают здоровые; кубинскую вакцину выписывают, когда пациента признают смертельно больным. — С. М.)
Он и поныне убеждён в том, что человек, сознание которого базируется на высоких светлых моральных принципах строителя будущего, не зависит от материальных факторов, способен изменить мир и ход истории. Он заставил считаться со своей страной в 84 раза превосходящего её по размеру противника — считаться и уважать… И это не громкие слова.
Это — Фидель, которого я, как мне кажется, понял и узнал. Это — Фидель Кастро».
Смеем предположить, что Маркес столько десятилетий держался подле Фиделя ещё и потому (наряду с «верой в социалистическое будущее человечества»), что подпитывался от него энергией, в том числе — и «донкихотовской». Что и в первом десятилетии XXI века старинный друг Фиделя Маркес жил так, будто каждое утро, восстав ото сна, вместо Отче наш (а может быть, на склоне лет и вместе или следом) повторял слова Гёте, которыми покорён был с молодости: «Лишь тот достоин жизни и свободы, / Кто каждый день идёт за них на бой».
Осенью 2009 года роман «Сто лет одиночества» был признан произведением, наиболее повлиявшим на литературу в последние двадцать пять лет. Об этом сообщил международный литературный журнал «Wasafiri», который опросил мнения двадцати пяти современных писателей и по итогам опроса составил перечень самых влиятельных книг. «Второе место» перечня разделили между собой «Мечты моего отца» Барака Обамы, «Дом для мистера Бисвас» Видиатхара Найпона, «Философские исследования» Людвига Витгенштейна, «Сатанинские стихи» и «Дети полуночи» Салмана Рушди. Примечательно, что именно в Индии оказалось едва ли не самое внушительное число успешных, именитых последователей Маркеса (одним из любимых поэтов которого был выходец из Калькутты Рабиндранат Тагор, лауреат Нобелевской премии по литературе 1913 года). Верным последователем Маркеса считается Рушди, опубликовавший в 1981 году в Англии роман «Дети полуночи». Эта книга, названная «лучшей индийской книгой на английском языке с 1922 года», была удостоена Букеровской премии. По мнению «Таймс», роман «Дети полуночи» в аллегорической форме воспроизводит историю Индии. Роман написан в стиле магического реализма. Две основные темы: история семьи и история страны. Схожесть, перекличка, «перемигивание» с романом «Сто лет одиночества», с образами Маркеса очевидны. И так же, как у Маркеса, грех инцеста довлеет над семьёй. Последовательницей Гарсиа Маркеса является и «Фея индийской литературы» Киран Десаи. Свой первый роман, написанный ещё в студенческие годы и изданный в двадцати двух странах мира, она посвятила «основоположнику магического реализма». К «Ста годам одиночества» тяготеет очень понравившаяся Маркесу и также удостоенная премии Букера трилогия Киран Десаи «Потерявшие наследство», права на которую уже купили тридцать семь стран. Много последователей у Маркеса в арабском мире, для которого открыли «Сто лет одиночества» и «Осень Патриарха» писатели Туниса. Много последователей в Англии, во Франции, в Италии, Японии, Австралии, Китае, Болгарии, в бывшем СССР — в России, Грузии, Казахстане… Но большинство последователей, поклонников, коллег, даже друзей давно не разделяют его политических взглядов, которым он был верен всю жизнь, в особенности — связанных с Кубой, Фиделем, Че Геварой.
После обильных ромовых возлияний и споров выйдя из шумной, тесной, прокуренной «Бодегиты-дель-медио» на гаванскую Кафедральную площадь, я слушал песню знаменитого кубинского тровадора Сильвио Родригеса «Санкт-Петербург», посвящённую Маркесу.
— Почему Санкт-Петербург, Сильвио? — спросил я.
— Мне кажется, много общего с Пушкиным, в последней квартире которого в Петербурге я был, и Достоевским, — отвечал тровадор. — Явление чрезвычайное. Великая тайна. Раскрыть которую ещё предстоит. Если это вообще возможно.
Когда завершал работу над биографией, казалось, что всё ясно, исследователями, литературоведами, биографами всё разобрано, разложено по полочкам. А тут, на ступенях древнего обшарпанного кафедрального собора Гаваны, пережившего и конкистадоров, и пиратов, и диктаторов, под огромными сумасшедшими звёздами, до которых, если встать на цыпочки, можно было дотянуться, я почему-то, непостижимо-магическим каким-то образом согласился с мыслью кубинца: чего-то мы в Маркесе не поняли. Что-то важное, может быть, главное он от нас утаил.
В середине 2000-х очередная волна репрессий обрушилась на кубинскую интеллигенцию, и Маркес стал объектом беспрецедентной критики за его многолетнюю поддержку кубинского диктатора. Отвечая на вопросы журналистов, он уверял, что не смог бы сосчитать всех узников совести, диссидентов, вообще политических заключённых, которым за двадцать лет — при абсолютном молчании общественности — помог выйти из тюрьмы, эмигрировать с Кубы… Некоторым дружба Маркеса с Фиделем представляется непостижимой и относится к области исповедуемого нобелевским лауреатом магического, фантастического реализма.
А вот что рассказывал о Маркесе сам Фидель Кастро:
«Я могу назвать Габо даже больше чем просто другом, наши встречи всегда носят оттенок семейности, начинаются воспоминания, шутки, смех, грусть. <…> Однажды в Колумбии по случаю проведения IV Ибероамериканского саммита хозяева организовали прогулку в конном экипаже по окружённым стенами старинным районам Картахены — своеобразной Старой Гаване, охраняемой исторической реликвии. Товарищи из кубинской службы безопасности сказали мне, что нецелесообразно участвовать в незапланированной прогулке. Я подумал, что это чрезмерная предосторожность, хотя всегда уважал их профессионализм и сотрудничал с ними. Я подозвал Габо, стоявшего поблизости, и в шутку сказал ему: „Садись с нами в этот экипаж, чтобы нас не пристрелили!“ (Чисто фиделевская весёлая шутка. — С. М.) Он так и сделал. Мерседес, которая осталась там, откуда мы отправлялись, я добавил в том же тоне: „Ты будешь самой молодой вдовой“. Лошадь двинулась в путь, прихрамывая под нашей тяжестью. Копыта скользили по мостовой… Только потом я узнал, что там произошло то же самое, что в Сантьяго-де-Чили, когда телевизионная камера с установленным в ней автоматом была нацелена на меня во время интервью, которое я давал журналистам, и наёмник, орудующий ею, не осмелился выстрелить. В Картахене они сидели в засаде в некой точке старого города, вооружённые винтовками с оптическим прицелом и автоматами. Но рука убийцы дрогнула, когда он увидел в прицел, что меня заслоняет голова Маркеса, — они не смогли выстрелить в своего Габо!.. На другой день недруги, в том числе коллеги Габо, известные всему миру писатели, обвиняли его в том, что он заделался ко мне чуть ли не телохранителем. Но это значит, не понимать ни наших отношений, ни самого Гарсиа Маркеса… Мне кажется, что я знаю Габриеля всю жизнь. Я даже не представляю то время, когда я его не знал. Однажды он признался, что до сих пор его укоряет совесть за то, что он поддержал, как бы подогрел мой интерес к бестселлерам „быстрого потребления“. Но для меня это всегда было способом отвлечься от деловых бумаг, всяческих государственных документов… Добавлю, что Габо привил мне желание в следующей реинкарнации, в другой жизни непременно родиться писателем, притом обязательно таким, как Гарсиа Маркес… Во всё, что он рассказывает и пишет, верю. Помню, что в первоначальном тексте его повести „Любовь и другие демоны“ герой ехал на лошади, которой было одиннадцать месяцев. Я тогда сказал ему: „Слушай, Габо, добавь коню года два-три, в одиннадцать месяцев он же ещё жеребёнок“. Он, как мне показалось, не очень обратил внимание на моё замечание. В результате в романе о докторе Альренунсио Са Перейре Као он описал человека, который плакал, сидя на придорожном камне у своего коня, которому в октябре исполнилось бы сто лет, но его сердце остановилось, когда они спускались по склону горы. Вот так Габо изменил возраст коня в неожиданно-фантастической манере, свойственной только ему!.. Всё его творчество — это свидетельство его сентиментальной привязанности к истокам, корням, к латиноамериканскому духу. И ещё — это постоянное и непреложное доказательство приверженности правде, прогрессивным идеям. Очень важен для понимания его творчества язык — он уникальный, Габо огромное внимание уделяет языку, теории относительности слов в языке, если можно так выразиться. Его язык изучают в колледжах и университетах на всех континентах. У него неповторимый язык! Я читаю его с неизменным наслаждением, погружаясь в мир огромных деревьев, долгих ливней, грома, молний, моря с затонувшими кораблями… <…> Габо — очень добрый человек с душой ребёнка и талантом космического масштаба! Признаем все, что Габриель Гарсиа Маркес — человек будущего. И мы, и потомки наши будут благодарны судьбе, Провидению за то, что он жил на Земле, жил, чтобы рассказывать о жизни».