Исраэль Шамир ГЕРОИ КАНТОРА



Максим КАНТОР. Учебник рисования. 1420 страниц. ОГИ 2006.



***


Русский читатель был несколько озадачен и смущен появлением романа Максима Кантора "Учебник рисования". Да может ли такое быть – прекрасным языком написан роман, и полно в нем мыслей и идей, и дано осмысление нашей эпохи, и с большой братской любовью к простому русскому человеку написан, и с верой в возможность христианского искусства, и с веселой сатирой, с фантастическими гиперболами, – а вдобавок еще и размером с "Войну и Мир"?


Сходство с "Войной и миром" не только в размере – это продуманный параллелизм. События 1985-2005 годов, перестройка, семибанкирщина, ельцинщина соответствуют наполеоновскому нашествию на Россию. И "тщеславный плешивый механизатор" Горбачев не случайно напоминает нам "плешивого щеголя", так неудачно противостоявшего Наполеону. Кантор раскрывает этот параллелизм открытым текстом в последней главе романа:


"Миновало двести лет со времени нашествия либерального Запада на косную Россию, того нашествия двунадесяти языков, что описано Львом Толстым. Двести лет назад прогрессивный Запад, воплощенный великим Наполеоном, человеком с волей, фантазией, талантом, пришел в Россию – а та, не оценив его по заслугам, прогнала. Прошло двести лет, и новое либеральное нашествие прогрессивного Запада затопило Российскую империю и, не встречая практически никакого сопротивления, размыло империю до основания. И это нашествие – в отличие от наполеоновского или гитлеровского – сопротивления не встретило".


Ироничный язык Кантора не скрывает его основной позиции, а она близка нашему читателю:


"Случилась беда, равной которой еще и не было никогда с Россией – ни в смутные времена польского правления, ни в период крымских поражений, ни даже во времена гитлеровского или татарского ига. Разница между теми бедами, что поражали Россию в былые века, и сегодняшним состоянием заключалась в том, что теперешнее разрушение России было встречено полным одобрением мыслящей части населения, равнодушием народа, и прошло так гладко и быстро, словно возможности устоять не было никакой"...


Продолжая параллель с "Войной и миром", роман начинается с современной версии салона мадам Шерер, где "бесконечно далекие от народа" победители горбачевского переворота произносят свои банальности. Московские диссиденты, журналисты, художники разлива 1985 года презирают "совков", восхищаются культурой немецких дантистов, надеются получить американские гонорары, умиляются призывами к демократии из уст менеджера "Бритиш Петролеум", соединяются в едином порыве со вчерашними фарцовщиками, бандитами и спекулянтами. "Этот народ" для них – "алкоголик, справляющий нужду в подъезде"; "эта страна" безнадежно испорчена "татарским игом" и "большевиками". Невежественные, полные самомнения, раболепствующие перед любым носителем доллара – такими описывает их Кантор.


Этот беспощадный наезд на интеллигенцию, которая не "совесть, а г…но нации", не мог не повлиять на отклики на роман – интеллектуальные компрадоры, задетые в романе, оправданно почувствовали угрозу. Первые критики романа, завсегдатаи этого – или таких же салонов, не стали читать дальше, лишь выплеснули пену своего возмущения – да можно ли так писать об умнице Ипполите, о красавице Элен, о блестящем виконте Мортемаре?


Насколько близка к жизни сатира Кантора, можно убедиться, прочтя обсуждение романа на страницах "ЖЖ" у Марата Гельмана. Там современные Ипполиты и Мортемары кипят возмущением, стараясь сохранить профессиональную личину превосходства на вспотевшем лице...


Роман Кантора показывает фашистские корни политологов постмодерна и хозяев дискурса наподобие Гельмана, которые поверили в проповедуемый ими "конец истории", в то, что им суждено навеки определять, что останется в истории искусства и что будет выброшено за борт. Кантор ставит их на место, и суждение Гельмана становится столь же смехотворным, как если бы Аннет Шерер сказала, что от ее прочтения "Войны и мира" зависит, останется ли Толстой в истории.



***


Из океана трудно выудить одну рыбешку для показа, даже если это кит, но, по-моему, главное в романе – это переход лирического героя – и автора – на сторону народа.


Казалось бы, своим рождением и воспитанием московский художник, сын еврейских революционеров и красных профессоров Павел Рихтер (как и Максим Кантор) обречен на почетное место в рядах новых избранных, победителей, но он выбирает себе иную долю – с обиженными и оскорбленными. Этим он напоминает Пьера Безухова, и оба напоминают Христа, потомка великих царей, ушедшего к рыбакам и туземцам. Намекая на предстоящий поворот героя к народу, Лев Толстой делает Пьера Безухова – незаконнорожденным, а Кантор своего Рихтера – полукровкой.


"Родня Павла делилась на еврейскую и русскую, и если в еврейской ветви были представлены люди солидные, интересных профессий и с громкими именами, то русская ветвь выходила какая-то корявая: жили по убогим рязанским деревням, спивались и попадали в скверные истории."


Однако герой Максима Кантора выбирает угнетенное большинство. Хотя борцы за гражданские права любят бороться за права угнетаемых меньшинств, по настоящему угнетаемо лишь большинство. Поддержка меньшинства – это уже признак элитарности. Но кто позаботится о большинстве, о простых людях? Ведь и еврейство стало таким популярным и влиятельным в сегодняшнем мире потому, что стало синонимом избранного меньшинства, которое пренебрегает большинством. Но пример Рихтера показывает: рано торжествуют – или печалятся – подсчитывающие процент еврейской крови в русских элитах. Биологического и социального детерминизма нет – есть свобода воли и свобода совести, и каждый из нас может выбрать между "ликующими, праздно болтающими" – и "погибающими за великое дело любви", решить – за Христа он или за мамону. Россия – одна из последних стран мира, поддавшихся новому глобальному культу мамоны:


"Самые страстные чувства человек Запада испытывает к своему счету в банке. Под Сталинградом одурманенные партийным духом патриоты кидались под танки с криком "За Родину, за Сталина!", случись сегодня битва народов, француз нажимал бы гашетку, приговаривая: "Это вам за Кредит Лионне!", немец стоял бы насмерть: "За нами Дойче Банк!" И вот русские вдруг тоже почувствовали заветное жжение в груди: теперь можно крикнуть "За Альфа-Банк! За Менатеп! За Банк Столичный!" Банк – это собор. И ваш счет в банке есть та икона, которой вы ходите молиться в храм".


Отсюда и глобализм. Раз Мамона – един, един и чтящий его мир.


Как и его современник Пелевин, Кантор предпочитает русский христианский подход, который поклонники Мамоны именуют "совковым":


"Советскому человеку и в голову взбрести не могло то изобилие финансовых проблем и распоряжений, что заполняют жизнь европейца и делают ее осмысленной. В России люди привыкли по-другому относиться к деньгам, я бы сказал, без той преданности. Подобно бедуину, чье имущество сводится к бурнусу, русский убежден, что не имеет смысла иметь: все равно или отымут, или сгорит, или пропьешь. Он относится к собственности с некоторым оттенком презрения. Это с западной точки зрения плохо, поскольку это место в сознании, которое могло быть оккупировано банком, было отдано чему-то еще".


Однако Кантор чужд и географического детерминизма "святая Русь – меркантильный Запад". Он глядит куда глубже. Запад – не изначальный и непреложный враг. Кантор с любовью говорит о великих соборах и художниках Запада. Когда-то и Запад был полон духа, но понемногу его покорил Мамона, которому помогали люди искусства, поддавшиеся на искушение свободы. Во имя ложной свободы они изменили Христу и пошли войной на Богородицу:


"Первым атакуют тот бастион, что представляет средоточие христианской догмы. Таким бастионом в христианской культуре является женский образ. Христианство воплощает свою мораль в образе Богоматери – на уровне веры, в культе Прекрасной Дамы – на уровне культуры, и в институте семьи – на уровне быта. Эти три образа христианская культура сливает в единый образ – его и надо атаковать но имя личной свободы. Богоматерь должна пасть – причем пасть в кровать, Прекрасной Дамой следует овладеть, а жену – передать для наслаждения другому…"


И вслед за Толстым, Кантор утверждает мораль – в том числе и мораль в супружеских, семейных отношениях.


...Освобождение от морали разрушает "представления о долге, любви, верности, защите – о том, что является стержнем человеческого достоинства". Так в романе Кантора та трагедия, которая постигла Россию, занимает свое определенное место в микро- и макромире.



***


Параллели между Кантором и Прохановым проходят повсюду – это два близких, хоть и различных художника-современника. Вот, например, угадайте, кому – Кантору или Проханову – принадлежит следующий пассаж:


"И в самом развращенном, уродливом городе мира, в Москве, продавшей и пропившей былое величие, смирившейся с ролью провинциальной потаскухи, в огромной, распаренной пьянками и банями столице – граждане усердно трудились над созданием Нового Порядка. Заполненный ворованными деньгами и проститутками, город, некогда славный своими жестокими красными комиссарами, юлил и пресмыкался, стараясь понравиться"?..


Чувствуется родство с Прохановым и в описании праздничного вояжа победителей. Но затянутая метафора "Теплохода Иосиф Бродский" сведена к короткой и точной главе у Кантора:


"Корабль "Аврора", легкий прогулочный катер, был арендован прогрессивной столичной интеллигенцией по случаю дня рождения министра культуры Аркадия Ситного. Проявив живую фантазию, прогрессисты выкрасили белый пароход в черный цвет и распорядились обить борта жестью – дабы придать полное сходство со злополучным крейсером. Над палубами выставили картонные трубы, из окон наружу – дула игрушечных пушек, а команде велели нарядиться революционными матросами. Плыть летом на обитом жестью корабле оказалось нестерпимо жарко, но стиль требовал жертв, тем более что на палубах было прохладно и революционные матросы разносили прохладительные напитки. Маршрут был выбран тоже не случайно – плыть решили по Беломорканалу – легендарным путем, тем самым, что когда-то торили узники ГУЛАГА, по которому некогда плыл корабль с деятелями культуры, призванными прославить рабский труд. Теперь же – не рабы Советской власти, не служащие партаппарата, не подчиненные указке вождя – а свободные прогрессивные люди плыли на "Авроре" по Беломорканалу, плыли свободно – с цыганами, с песнями, с водкой, плясали, шутили, пели – отмечали день рождения министра культуры Аркадия Ситного".


Но голос Кантора отличен и от голоса Проханова, и от голосов Пелевина и Сорокина. Кантор не стебается, он – единственный, как Толстой, говорит с читателем на уровне глаз, тем густым басом, который мы так часто слышим, перелистывая страницы "Войны и Мира" и "Воскресения". Кантор, за всеми шуточками и пародиями, бесконечно серьезен и не боится это показать.


Каратаев романа – это дядя Павла Рихтера, вокзальный грузчик Кузнецов, худой, жилистый человек невероятной силы, с тоской вспоминающий Сталина, а в новые времена работающий охранником в борделе. Это сильный, скульптурный образ, о котором школьники ещё напишут сочинения ("Александр Кузнецов как символ сопротивления русского человека в эпоху либерально-фашистского ига"). В одном из интервью Кантор назвал его одним из важнейших героев, не понятых и не замеченных интеллигентами-критиками.


В отличие от Проханова Кантор не демонизирует, но высмеивает новых хозяев России. Вот главарь банды наемных убийц, Тофик Левкоев, "эксклюзивный дистрибьютор автомобилей "Крайслер", клянущийся "бороться с рудиментами большевизма" на ступенях своей виллы в Сардинии. Бесконечно богатые нефтяные магнаты и банкиры Михаил Дупель и Абрам Шприц, Ефрем Балабос и Наум Шапиро. В огромном, носящем дорогие костюмы владельце нефтяной компании и банков Михаиле Дупеле соединены черты Березовского и Ходорковского. Дупель пытается захватить власть в России именем нового "интернационала богатых". Для него, поклонника единого мира, пора независимых государств окончилась, и ему суждено завершить обустройство России как части всемирной империи.


Но на пути его становится перековавшийся крупный партийный босс, серый кардинал новой власти, Иван Луговой, символ сохранившей свои позиции номенклатуры.


За этой серой былой номенклатурой Кантор замечает и подлинную мощь красной идеи, сплотившей великую Русь на поколения, хоть и не на века. Кантор не идеализирует, не придает хрестоматийного глянца ее носителям... но его симпатии бесспорны – "если говорят, что 70 лет социалистического эксперимента завершились крахом, последующие 20 лет капиталистического эксперимента были еще менее удачными". В дни, когда снова наши противники завели разговоры о выносе праха Ленина, стоит перечесть эти слова Максима Кантора:


"Энергии Ленина, то есть той наступательной силы, которой он наделил российский пустырь и его обитателей, хватило на пять поколений правителей. В самом деле, этот тщедушный лысый человечек передал преемникам в наследство такую неутолимую страсть и столь выстраданную логику управления, что при всех своих зверствах, тупости, лени и долдонстве они – то есть соответственно Сталин, Хрущев, Брежнев, Андропов – излучали словно бы отраженный свет ленинской страсти и воли. Стоило бессмысленному сибариту Брежневу выползти на трибуну и произнести не вполне для него внятный набор слов: интернационал, коммунизм, справедливость, братская помощь, как эти слова – помимо воли говорящего – наполнялись смыслом. Жалкий и тупой, увешанный орденами полупарализованный старик шамкал с трибуны слова, от которых некогда содрогались толпы, которые швыряли голодных солдат в прорыв Перекопа, которые заставляли конницу стелиться в галопе; старик бессмысленно воспроизводил звуки привычных слов, и эти слова, отделяясь от деревенеющих губ, наливались былой силой и грозно отдавались в зале. И казалось, что в умирающей, едва тлеющей Советской России еще спрятана грозная воля. Словно бы некогда отданная в мир энергия и страсть еще продолжали некоторое время жить сами по себе – и вспыхивали, едва их вызывали к жизни. Так, если верить преданиям Востока, являлись джинны тому, кто потрет старую лампу, так являлись духи, если произнести верное заклинание".



***


Многие герои и антигерои Кантора носят еврейские имена – как и в реальной Москве минувших десятилетий. Автор не акцентирует и без того понятного читателю происхождения арт-критика Шайзенштейна, художника Гриши Гузкина, "толстожопой лупоглазки" Розы Кранц и банкира Михаила Дупеля. Все эти авантюристы, в конце концов, проигрывают в столкновении с окрепшей новой номенклатурой, сросшейся со старой кремлевской, и с западными дельцами, умеющими вовремя перевести акции в оффшор, обанкротить предприятие, а потом выкинуть за дверь много возомнившего о себе холуя. Они способствовали крушению России, но не им пожинать плоды. Но их поражение не трагично, как не трагична смерть Розенкранца и Гильденстерна. Роль еврейского участия в событиях девяностых годов, да и в русской культуре, подытоживает симпатичный автору герой, художник Строев:


"Русские евреи – гордые и глупые. Гордость они наследуют по крови, а дурь – по среде обитания. С годами, от поколения к поколению, формируется эта специальная популяция пустых, горделивых, трогательных, ущемленных людей с горящими, близко посаженными глазами и претензией на большее, чем они заслуживают. Конечно, не повезло с местом рождения, это верно. Но разве русским повезло? Местные пропойцы, они, конечно, глуповаты, но терпеливы. Переносят жизнь не ропща, живут скромно – напиваются и спят. Евреи, те, настоящие, из жарких стран, они, конечно, непереносимо чванные, но часто бывают мудрыми. Русские евреи могли взять бы иной набор качеств из генетических свойств – скажем, неплохой комбинацией было бы сочетание мудрости и терпения. Однако отличительными чертами русских евреев сделались глупость и гордость. Это наследство и достается маленькому московскому мальчику с нетипичной фамилией, длинными ресницами и оттопыренными ушами. Единственное, что он может делать, – рисовать карикатуры, как Стремовский, острить, как Жванецкий, рассказывать анекдоты, как Гузкин. И мыкаются со своей горемычной судьбой: посмотрите на меня, дайте мне табурет, я прочту вам стихи! Московский еврей – худшее издание русского пропойцы".


Однако, преуменьшая роль русских евреев, автор противоречит своим же точным наблюдениям. Эти противоречия становятся очевидны в его замечательных главах о современном искусстве. Совершенно случайно ли, только ли анекдотично (предполагаемое) еврейство его героев, таких как арт-критики Яша Шайзенштейн, Ефим Шухман и Петя Труффальдино, культурологи Роза Кранц и Голда Стерн (имена которых напомнят если не Шекспира, то Стоппарда), художники Гузкин, Стремовский, Пинкисевич, арт-дилеры и коллекционеры вплоть до Ротшильдов и Гуггенхаймов, обозначенных на заднем плане? Совершенно случайно ли совпали по времени успех евреев в области изобразительного искусства (традиционно закрытой для этих ярых иконоборцев) и расцвет именно концептуального, нефигуративного искусства?


Мне бесконечно близок тезис Кантора о порочности современного концептуального искусства, о его богоборчестве и кощунстве, и о его связи с антихристианским неоязычеством. Но с каким язычеством? Все же реальное, известное нам язычество не бежало человеческого образа, и оно на свой манер сакрализировало женщину. В образах Изиды и Озириса, Дианы и Диониса человечество предчувствовало пришествие Христа и Богородицы, писала в свое время Симона Вейль. Она же противопоставляла им другой вид язычества – иудаизм с его самообожествлением и отказом от антропоморфных изображений. Вот с этим язычеством и связано концептуальное искусство, и поэтому не случайно в его формировании такую заметную роль, как заметил Кантор, играли еврейские художники, искусствоведы, хозяева галерей.


Кантор видит за искусством – религию; так, изображения в соборах Европы были порождением христианской веры. Концептуальное искусство связано с культом Мамоны, потому что за концептуальным произведением не стоит ничего, кроме подписей и печатей искусствоведа и куратора, как за акциями фонда не стоит ничего, кроме подписей и печатей учредителей и банкиров. С их подписями и печатями любой писсуар становится произведением искусства, любой недоучка и неумеха – художником. Впервые в истории человечества деньги однозначно определяют, что является искусством. Современное нефигуративное искусство есть искусство Мамоны, как средневековое искусство есть искусство христианское. А еще Маркс назвал Мамону – подлинным иудейским богом. Подчеркнем, что это не вопрос крови – так, герой романа Павел Рихтер отвергает неоиудейскую парадигму Мамоны и приходит к Христу – как и герой романа Пастернака.


Катарсисом романа становится персональная выставка художника Павла Рихтера – хотя у читателя не остается сомнения, что он создал гениальные холсты, сплоченная мафия арт-критиков, кураторов и издателей отвергает его шедевры, потому что если он прав – тогда они шарлатаны, втюхавшие лохам не покрытые реальным обеспечением акции. К этому катарсису ведет цепочка глав об искусстве, которые задают тон последующему повествованию. Читать их можно в любом порядке, с упоением.


И вообще, чтение романа Кантора – это само по себе долгое удовольствие.

Загрузка...