Юрий МИЛОСЛАВСКИЙ ПУШКИН – ГОГОЛЬ – ХЛЕСТАКОВ



Взаимоотношения Пушкина и Гоголя, применительно к истории русской культуры, уже к середине XIX в. породили глобальное противостояние "пушкинского" и "гоголевского", – противостояние, которое завершилось безоговорочной, сокрушительной, всеобъемлющей победой "гоголевского". "Идеи, которых он (Гоголь) вовсе не высказывал, ощущения, которых совсем не возбуждал, возникнув много времени спустя после его смерти, – все, однако, формируются по одному определённому типу, источник которого находится в его творениях.




К 200-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ Н.В. ГОГОЛЯ



1. С тех пор как эти творения лежат пред нами, всё, что не в духе Гоголя, – не имеет силы, и, напротив, всё, что согласуется с ним, как бы ни было слабо само по себе, – растёт и укрепляется" – так сказано об этом обстоятельстве у В.В. Розанова. А в изящной словесности суть этого противостояния нашла своё исчерпывающее выражение в драматическом этюде, – или, если угодно, маленькой трагедии Даниила Ивановича Хармса "Пушкин и Гоголь". Её герои, выходя на сцену, чтобы "отдохнуть", поочередно натыкаются друг на друга. Эти столкновения сопровождаются возмущёнными репликами: "Безобразие, опять об Гоголя!" – или, напротив, "Мерзопакость, опять об Пушкина!". При этом Пушкин постоянно чертыхается – в точности, как это делал Гоголь в своих письмах и сочинениях, – и чему он, кстати, научил всю русскую читающую публику. С той поры мы "разговариваем, как Гоголь", а воображаем, будто бы "как Пушкин"; но это отдельная тема.



2. Вообще сказать, коллизия, драматургически смоделированная Хармсом, сохраняется на русской литературно-исторической сцене по сей день, ибо на этой сцене все ещё длится (собственно, глагол движения здесь не вполне уместен) гоголевский период русской литературы. Инерционная мощь "гоголевского" такова, что её, в конечном итоге, не смогли преодолеть ни гр. Л.Н. Толстой, ни Ф.М. Достоевский. А ведь они, каждый по своему, оставались, в сущности, в пределах того же гоголевского пространства; они лишь отказывались от главного "парагоголевского" постулата, а именно – так называемой типизации, в пользу того, что гр. Толстым, с отсылкой к Пушкину-Протею, звалось "текучесть", а у Достоевского – стало историософским составляющим в литературе. Но собст- венно-гоголевские, осознанные, разумеется, задним числом, принципиальные характеристики прозы сохранялась. Так, для Толстого повести Пушкина были "голы как-то". Всё это, впрочем, хорошо известно. Нам остаётся только добавить, что попытка прямой пушкинской контратаки, предпринятая в 20-30 годах прошлого столетия всё тем же Хармсом, Введенским и Заболоцким (собственно, авторами, так или иначе прикосновенными к ОБЭРИУ) – в сколько-нибудь далеко идущем плане просто не удалась.



3. "Прежде всего – они разнородны, – продолжает Розанов, говоря о Пушкине и Гоголе. – Их даже невозможно сравнивать, и, обобщая в одном понятии "красоты", "искусства", мы совершенно упускаем из виду их внутреннее отношение, которое позднее развивалось и в жизни и в литературе, раз они привзошли в неё как факт. Разнообразный, всесторонний Пушкин составляет антитезу к Гоголю, который движется только в двух направлениях: напряжённой и беспредметной лирики, уходящей ввысь, и иронии, обращённой ко всему, что лежит внизу. Но сверх этой противоположности в форме, во внешних очертаниях их творчество имеет противоположность и в самом существе своем".


Пушкин и Гоголь – разнонаправлены, и потому попытки отыскать "наличие между эволюцией творчества Пушкина и Гоголя в 1830-е годы определённых точек соприкосновения, обусловленных в конечном счете историческими закономерностями литературного развития этого десятилетия" (Н.Н. Петрунина и Г.М. Фридлендер. Пушкин и Гоголь в 1931-1936 годах.) обречены на роковую неполноту. Это потому, что эти самые исторические закономерности литературного развития у (точнее, – для) Пушкина и Гоголя были совершенно различными. Только с учётом такого положения вещей можно с некоторой надеждой на успех вновь и вновь возвращаться к теме взаимоотношений, равно творческих и личных (при том, что последние для Гоголя выражаются в отношениях творческих, а не просто так или иначе "состыкованы" – по старой формуле Ю.Н. Тынянова).



4. Существует написанный в 1923 году, т.е. 85 лет назад, но вовсе не утративший своего значения, обзорный комментарий академика М.Н. Сперанского (помещённый в московском издании Дневника Пушкина 1833-35), в общем исчерпывающий фактологическую основу проблематики вопроса о взаимоотношениях Пушкина и Гоголя. Для нас в этой работе важно то, что она напоминает нам нечто неоспоримое, но с упорством отклоняемое: всё, что известно нам о роли Гоголя в журнальных предприятиях Пушкина, равно и о "передаче" Пушкиным Гоголю замыслов и внушении идей "Мёртвых Душ" "Ревизора", – всё это в первооснове своей исходит исключительно от самого Гоголя. При этом Гоголь, по осторожному замечанию Сперанского, "преувеличивает". В некото- ром смысле Николай Васильевич, повествуя о своём знакомстве с Пушкиным, и сам является Хлестаковым.


Но так или иначе, – Хармс был вполне точен. Пушкин и вправду не давал Гоголю "отдохнуть", был "вечно во всём помехой" и даже "сплошным издевательством". При этом исследователи, – и апологеты творческого союза двух русских гениев, и носители критического взгляда, начиная с В.Каллаша, – сами нечувствительно оставаясь в пределах гоголевского мира, вынуждаются то устремляться в горние области паралитературоведения (культурологи), то в очередной раз перетолковывают известные письма и столь же известные воспоминания современников, пытаясь прочесть между строк, т.к. собственно строки перетолкования практически не допускают. Надо ли говорить, что и письма, и мемуары, до тех пор, покуда содержимое их не подкреплено тем, что в данной области знаний, при данной совокупности явлений (феноменов) можно рассматривать как документ, остаются лишь условным свидетельством "по данному делу". Они лишь указывают на то, что это "дело" – существует.


5. В науке о литературе к числу полноценных вещественных доказательств принято относить художественный текст. Что бы там в действителости ни говорил Александр Сергеевич, общаясь с Николаем Васильевичем в повседневном литературном быту, и как бы Гоголь впоследствии, или по горячим следам, ни трактовал это своё общение с поэтом – у нас нет достаточных возможностей для полноценного суждения касательно пушкинского отношения к Гоголю. Просто потому, что в пушкинском творчестве Гоголя нет, – если не считать записи от 3 декабря 1833 г.: Вчера Гоголь читал мне сказку как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. – очень оригинально и очень смешно, а также известного стилистического замечания: "/Я/...говорю совсем плохо, и почти так, как пишет Г/оголь/". В согласии с традицией литературно-исторической вежливости, нам иногда предписывается считать, что буква "глаголь" начертана здесь как строчная и является обычным сокращением от непоименованного "господина". Кстати, Б.М. Эйхенбаум эту куртуазную трактовку начисто отрицал. Что же до оригинальности "сказки" Гоголя, то "зависимость фабулы" (Б.Л. Модзалевский) её от романа Нарежного "Два Ивана, или страсть к тяжбам" была давно отмечена


Напротив, о том, чем на самом деле был Пушкин для Гоголя, – мы, отчасти, судить можем. Поскольку Александр Сергеевич выведен Николаем Васильевичем в качестве фабулообразующего (центрального) персонажа в знаменитой комедии "Ревизор".


Но по порядку.



6. События комедии происходят летом 1831 года, т.е. в год польского восстания, приведшего ко взятию Варшавы. Гоголь указывает на это с особой настойчивостью. Так, Судья Ляпкин-Тяпкин в устном рапорте Ревизору сообщает, что приступил к выполнению своих обязанностей в "Александровском веке" ("С восемьсот шестнадцатого был избран на трёхлетие..."), а ещё прежде, в первом действии, он упоминает, что "пятнадцать лет сидит на судейском стуле". Итак, это 1831 год. Отсюда и вполне современное замечание судьи Амоса Федоровича, обращённое к Городничему: "Я думаю, Антон Антонович, что здесь тонкая и больше политическая причина. Это значит вот что: Россия... да... хочет вести войну, и министерия-то, вот видите, и подослала чиновника, чтобы узнать, нет ли где измены". Городничий хорошо понимает резоны судьи, – он лишь сомневается, что начальство станет искать измену столь далеко от границы в уездном городе, – даже во время, которое многими, в т.ч. Пушкиным воспринималось как он сам говорил гр. Е.Е. Комаровскому, "чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году!" Примечательно, что скверно знавший русскую историю Александр Львович Слонимский (автор "Техники комического у Гоголя"), относил это замечание гоголевского персонажа к явлениям юмора абсурда, или некоего "комического алогизма". Для Гоголя комизм здесь состоит всего-то в преувеличении, допущенном судьей, которого отличал, как мы сказали бы теперь, глобалистский подход; но судья ("масон-вольнодумец" Александровской эпохи) преувеличивает здесь совершенно по-пушкински; гоголевский Амос Федорович волею автора оказывается единомышленником Александра Сергеевича. А взгляды Пушкина на польскую кампанию, – а затем и его стихи по этому поводу, – Николай Васильевич должен был знать превосходно, с самого начала знакомства, состоявшегося в конце мая 1831 года. Т.е. собственно сюжет "Ревизора" начинает своё движение с памятной для Гоголя даты знакомства с Пушкиным – a косвенным объектом иронии, "направленной вниз", немедленно становится никто иной как сам Александр Сергеевич.


И вновь, в той же сцене, Гоголь настойчиво указывает на время, – можно сказать, на дату событий на календаре "Ревизора":


Городничий. /.../ Смотрите! по своей части я кое-какие распоряженья сделал, советую и вам. Особенно вам, Артемий Филиппович. Без сомнения, проезжающий чиновник захочет прежде всего осмотреть подведомственные вам богоугодные заведения – и потому вы сделайте так, чтобы всё было прилично. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыне или на другом каком языке... это уж по вашей части, Христиан Иванович, – всякую болезнь, когда кто заболел, которого дня и числа...


Невежда А.Л. Слонимский и это относит к области "алогизма". Но весной-летом 1831 г. часть губерний Европейской России была охвачена эпидемией холеры, что привело к неизбежным карантинам и т. н. "холерному бунту" в новгородских военных поселениях, каковой бунт был окончательно усмирён только личным присутствием Государя Николая Павловича. Из дневниковых записей и писем Пушкина мы знаем, сколь внимательно он следил за этими событиями, и, вполне допустимо, поделился своими соображениями с молодым писателем Гоголем-Яновским. Поэтому Городничий рассуждает вполне разумно, предполагая, что в дни холерной эпидемии Ревизор, в первую очередь, поинтересуется состоянием городской больницы. И абсурдистского ("алогического") юмора в этих словах нет нимало. А есть гоголевская, несколько макабрическая, ирония по поводу пушкинских "надуманных" забот (в данном случае их с Александром Сергеевичем разделяет осмеиваемый Городничий) и, если угодно, критика ведения больничного хозяйства на местах.


И наконец, чтобы никакого сомнения в датах ни у кого не оставалось, Гоголь ещё раз прибегает к Ляпкину-Тяпкину.


Там, где не в силах справиться учебник истории, приходит на помощь учебник арифметики.



7. Итак, на "физическом" календаре – лето 1831 года, года, когда в жизнь 22-летнего Н.В. Гогля-Яновского вошёл Ревизор-Пушкин. Но культурное время и пространство комедии в уездном городке, ждущем своего Ревизора, явно отстаёт от этой даты: оно застыло в первом трёхлетии Амоса Федоровича, – где-то возле 1816 года, т.е. в эпохе Императора Александра Первого, – с её "масонским" вольномыслием и столь же всеобщим вниманием к дружеской переписке, без чего не представим культурно-поведенческий стандарт (стереотип) тогдашнего образованного сословия.


И Гоголь старательно являет нам "типических", т.е. ещё достаточно легко узнаваемых в 30-х годах XIX в. персонажей того, отошедшего, времени, – персонажей, в полной мере наделённых указанными выше "культурными доминантами".


Как и подобало служащему по ведомству судебному, прямо связанному с именами Сперанского и Магницкого, Амос Федорович, по словам Гоголя, "несколько вольнодумен" и, по некоторым признакам, возможно, числит себя в сообществе "вольных каменщиков", по крайней мере – сочувствует их "святой работе". Он превыше всего ставит человеческий разум, для которого нет преград (как мы помним, Ляпкин-Тяпкин до своих воззрений "сам собою дошёл, собственным умом"). Он, по свидетельству Городничего, – атеист (точнее было бы сказать – деист), но в то же время – не чужд мистицизма: среди пяти-шести прочитанных им книг почётное место занимают "Деяния Иоанна Масона", на которые он делает попытку авторитетно сослаться в беседе с прочими чиновниками.


Другая фигура "Александровского века" в комедии – это почтмейстер Шпекин. Его отношение к переписке носит специфический "карамзинистский" характер, свойственный эпохе "эпистолярного ренессанса" в России (конец XVIII – первая четверть XIX в.). Почтмейстер рассматривает переписку как самостоятельный литературный жанр, и поэтому прикладывает к текстам писем не утилитарные, но культурно-эстетические мерки: "Это (т. е. перлюстрацию писем, – Ю.М.) я делаю не то чтоб из предосторожности, а больше из любопытства... Иное письмо с наслаждением прочтёшь – так описываются разные пассажи.., а назидательность какая... Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места..." Далее почтмейстер цитирует понравившееся ему место из письма какого-то поручика, – т. е. ведёт себя в точности, как Василий Львович Пушкин, Александр Иванович Тургенев и, разумеется, знаменитый московский почт-директор Булгаков – ведущие создатели принципов русской эпистолярной культуры.


Гоголь словно говорит нам: только в этом нелепом и смешном старозаветном обществе – взрастившем Пушкина! – и возможно было Ивану Александровичу Хлестакову прослыть Ревизором. Александровские древние уродцы интуитивно признали в нём "своего", прибывшего к ним с секретным поручением из столицы.


Впрочем, и сам Иван Александрович, несмотря на свою молодость, совершенно вышел из моды и безнадежно устарел. Словно Александр Ивано- вич Тургенев, годящийся ему в отцы, он не в силах противостоять демонам эпистолярного жанра, – и по любому поводу разражается очередным дружеским письмом. Недаром тайна его, в явлении XVIII, предваряющем (позднейшую) "немую сцену", разоблачается в результате прочтения его же неосторожного письма к своему другу-литератору, которое он, в точности по Тургеневу и Булгакову, поторопился написать прямо на месте проишествия и тотчас отправить. Оно, разумеется, было вскрыто эстетом Шпекиным. В своём письме Хлестаков, как истинный представитель эпохи "эпистолярного ренессанса", предлагает нам составленные в совершенно "карамзинистской" болтливой манере портреты встреченных им чиновников – и предлагает "поместить их в литературу". Можно сказать, что перед нами – вариант дружеского письма в виде т. н. путевых/дорожных заметок, которым, кстати, отдал дань и Александр Сергеевич. Хлестаков характеризуется Гоголем как носитель "сентименталистского" культурно-поведенческого стандарта. Недаром в позднейших "Замечаниях для господ актёров" сказано, что Иван Александрович "говорит и действует безо всякого соображения. ...Речь его отрывиста, и слова вылетают из уст его совершенно неожиданно. Чем более исполняющий эту роль покажет чистосердечия и простоты, тем более он выиграет". Эта последняя фраза Гоголя – есть (едва изменённая цитата) из популярнейшего "Письмовника" 1822 г., где именно таким образом, без предварительных планов, т.с., спонтанно, предлагается действовать для успешного написания дружеских писем.



8. Прежде, чем мы поговорим ещё немного об отношении Ивана Александровича Хлестакова к литературе, возвратимся к началу комедии, а именно к письму Чмыхова, полученному Городничим, письму, послужившему завязкой "Ревизора". Стиль и содержание его имеют свою историю, напрямую связанную с темой наших заметок. В письме к жене от 2 сент. 1833 года Пушкин рассказывает о своём посещении нижегородского губернатора ген. Бутурлина, который принял своего гостя "мило и ласково". В записи П.И. Бартенева, опубликованной без имени автора в журнале "Русский Архив" за 1865 г., подробно рассказывается о причинах столь любезного приёма. В Нижний Новгород Пушкин прибыл по пути в Оренбург. Тамошним губернатором был его давнишний приятель Василий Алексеевич Перовский. Как-то утром в Оренбурге, – повествуется у Бартенева, – Пушкин проснулся от хохота своего приятеля. Оказывается, Перовский "получил письмо от Б(утурлина)... содержания такого: "У нас недавно проезжал Пушкин. Я, зная, кто он, обласкал его, но, должно признаться, никак не верю, чтобы он разъезжал за документами о Пугачевском бунте; должно быть, ему дано тайное поручение собирать сведения о неисправностях. Вы знаете моё к вам расположение; я счёл долгом вам посоветовать, чтобы вы были осторожнее и пр." Тогда, – продолжает Бартенев, – Пушкину пришла идея написать комедию "Ревизор". Он сообщил об этом Гоголю..."



О теме "Ревизора", записанной Пушкиным, см. также у П.О. Морозова в сб. "Пушкин и его современники" (XVI, с. 110-114). Сами по себе обстоятельства передачи сюжета комедии, как они излагаются, в согласии с классической, условно выражаясь, версией, у Бартенева и Морозова, мы здесь опускаем. Скажем лишь, что никаких сторонних, доказуемых подтверждений того, что Пушкин "подарил" Гоголю собственную идею, – не существует. Концепция "подарка" находится в противоречии с тем, что нам известно о взаимоотношениях Пушкин-Гоголь. Но безсмертная комедию – написана. Связь её с рассказанным Бартеневым, и отраженным в письме Пушкина к жене, анекдотом – несомненна. Получается, что Александр Сергеевич то ли дал Николаю Васильевичу возможность прочесть упомянутое письмо к Наталье Николаевне, сопроводив его пояснениями (что нам представляется маловероятным), то ли сам Николай Васильевич каким-то образом добрался до этого письма, – и, как мы вскоре убедимся, до некоторых других писем Пушкина, чуть ли не дословно попавших в текст "Ревизора". Позволительно допустить, что юная Наталья Николаевна была в этом смысле не всегда осторожна. На эту её неосторожность и намекает Пушкин:


"18 мая 1834 г. Петербург


/.../Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не дашь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это её дело, /.../ но если ты виновата, так это мне было бы больно".


Мы полагаем, однако, что все эти письменные сведения, снабжённые комментариями, достигали Николая Васильевича через добрейшего Жуковского. От него же, вероятно, дошёл до Гоголя и ключевой для "Ревизора" анекдот с письмом Бутурлина.


Или... Но это уже предмет для усилий конспирологов.



Как бы то ни было, Гоголь кое-какие пушкинские письма к жене читал наверняка. В частности в нами уже цитированном, от 2 сентября 1833 г., Пушкин, помимо упоминаний о Бутурлине, шутливо рассказывает о некоей Городничихе-попутчице, которая была "нехороша", – собственно, это целая вставная новелла.


Прочитано им было и другое пушкинское письмо к Наталье Николаевне (от 11 октября 1833 г. Из Болдина в Петербург):


"Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет – перед ним стоит штоф славнейшей настойки – он хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать!"


Николай Васильевич расхрабрился до того, что поместил примечательный этот фрагмент, лишь несколько развив его, во вторую редакцию 6-го явления III действия пьесы, где Иван Александрович поражает собеседников своим знанием интимных сторон жизни поэта: "А как странно сочиняет Пушкин. Вообразите себе: перед ним стоит в стакане ром, славнейший ром, рублей по сту бутылка, какого только для одного австрийского императора берегут, – и потом уж как начнёт писать, так перо только: тр...тр...тр..." Позже автор-перлюстратор, видимо, одумался, и в заключительную редакцию эта безспорная деталь пушкинской шутливой автобио- графии не вошла.



9. Итак, в роли pseudo-ревизора выступает не постоянно упоминаемый в сочинениях по истории литературы П.П. Свиньин (и знакомый нам по отрывочным пушкинским записям некто "Криспин"), а изначально сам Пушкин.


Мы сейчас увидим, что пушкинские черты Ивана Александровича Хлестакова не ограничиваются этим внешним обстоятельством, почерпнутым из пушкинских писем.


Нас прямо уведомляют, что И.А. Хлестаков сосредоточен на литературных интересах. Жалуясь Городничему на тесноту своего гостиничного номера, он замечает: "Иногда придёт фантазия сочинить что-нибудь, – не могу: тёмно, тёмно". Примечательно, что Городничий совершенно как должное воспринимает эту писательскую ориентацию, к которой наклонен государственный служащий высокого ранга; и его, как человека "Александровской эпохи" подобное умонастроение не удивляет. А, возможно, он догадывается, кто прибыл к нему с ревизией.


Но Гоголь на этом не останавливается. Образ Ивана Александровича настойчиво и последовательно вбирает в себя реальные пушкинские биографические компоненты. И в некий момент действия комедии мы убеждаемся, что Хлестаков не просто "на дружеской ноге" с Пушкиным. Это только для отвода глаз, из скромности. Внезапно Иван Александрович аттестует себя как профессионального писателя: "Я, признаюсь, литературой существую". В тогдашнем русском литературном мире на доходы от продажи своих произведений существовал только один-единственный заметный автор, – а именно Александр Сергеевич Пушкин, который постоянно подчёркивал это обстоятельство. Ошибки быть не может: в откровенной беседе, подвыпив, Ревизор фактически признаётся, что он лишь по служебной необходимости называется Иваном Александровичем Хлестаковым. В действительности – он Александр Сергеевич Пушкин, прибывший инкогнито по особенному поручению для производства ревизии. Не "карикатура на Пушкина", как однажды заметил проницательный и остроумный Д.Е. Галковский, а именно сам Пушкин. Т.е. у Гоголя их, Пушкиных, было двое. Один – "небесный", о котором Николай Васильевич, хлестаковствуя, вещал в письмах и статьях. А другой – "нижний", хвастающий своими, будто бы связями с будто бы аристократическим сословием, своим, будто бы, значением, своей, будто бы, прикосновенностью к драгоценному супу прямо из Парижа.



Помимо общих для Пушкина и Хлестакова профессиональных занятий, у них и имеется общий слуга. Пушкинский Гаврила – хлестаковский Осип – называет своего барина "то графом, то генералом". Эти сведения также содержатся в пушкинском письме жене от 19 сент. 1833 г. Корреспондирует с реальной биографией Пушкина и одновременный, точнее – попеременный флирт Ревизора с женой и дочерью Городничего, что в точности соответствует отношениям Александра Сергеевича с Елизаветой Михайловной Хитрово и её дочерью Дарьей Фёдоровной графиней Фикельмонт, которая, как и её мать, обожала поэта и часто "не в силах бывала устоять против чарующего влияния его" (слова Нащёкина в передаче Бартенева, "Русский Архив", кн. 9, 1911). И, добавим, сами действительные, т.е. гоголевские, причины, заставившие Хлестакова задержаться в основанном Николаем Васильевичем городке, т.к. все наличные средства Ревизора были проиграны в карты, в точности соответствуют обстоятельствам, в которых оказался Пушкин на станции в Боровичах, как это следует из записи от 15 октября 1827 года (о встрече с В.К. Кюхельбекером).



Николай Васильевич слишком много знал об Александре Сергеевиче.


10. У нас нет никаких оснований, помимо ложно понимаемого "литературоведческого целомудрия", отказываться от признания того, что автор "Ревизора" с упорством подчёркивал родство Александра Сергеевича с Иваном Александровичем. Выражаясь более определённо, скажем, что львиную долю пушкинского составляющего в культурном пространстве России первой трети XIX в. Гоголь – творческая и личностная противоположность Пушкину – расценивал именно как "хлестаковское" – искреннее, естественное, несомненно даровитое, полное внешнего блеска, хлёсткое, но легковесное, аморальное и недостаточно "серьёзное". Это вполне совпадает и с той оценкой, которой удостоился Пушкин у ведущих идеологов раннего гоголевского направления в русской словесности: Надеждина, Зайцева, Писарева и Чернышевского.


"Для него (т.е. для самого Хлестакова) Пушкин – тот же Хлестаков, но счастливее, удачливее", – сказано в образцовом школьном сочинении, которое автор с лёгкостью обнаружил в Мировой Сети. Эта мысль представляется нам совершенно справедливой – при условии, что имя Хлестакова здесь должно заменить великим именем его создателя.



Нам остаётся только вспомнить замечание Анненкова: "Гоголь взял у Пушкина мысль "Ревизора", ... но менее известно, что Пушкин не совсем охотно уступил ему своё достояние. В кругу своих домашних Пушкин говорил, смеясь: – "С этим малороссом надо быть осторожнее: он обирает меня так, что и кричать нельзя".


Ещё бы. Кричать нельзя. Пушкину проще было прослыть персонажем комедии, написанной способным провинциалом, нежели героем своей собственной эпиграммы, – тем самым, который узнав себя в пасквиле, "завоет сдуру: это я!" Да и драться с Гоголем на дуэли было бы для Пушкина чем-то совершенно немыслимым и смешным. Слишком разнились их положения, так что по-настоящему оскорбиться гоголевской выходкой Александр Сергеевич не мог. Иное дело, если бы на месте Гоголя очутился Егор Осипович Геккерн-Дантес.

Загрузка...