Дорогой Владимир Григорьевич!
Более четырех десятков лет Вы служите русскому слову, русской духовности. И всё это время не перестаёте удивлять читающую Россию своими яркими критическими работами и неожиданными меткими наблюдениями.
Всё, о чём пишет Владимир Бондаренко, вызывает неравнодушные отклики у читателей и критиков разных направлений и поколений. У Вас, как критика, есть важная черта: в каждом явлении литературы вы способны увидеть то, что связывает его с русской классикой, отечественными литературными традициями. Будь то творчество Иосифа Бродского или Николая Рубцова, Юрия Мамлеева или Василия Белова.
Для преподавателей, аспирантов и студентов нашего вуза Вы – талантливый оратор, острый полемист и, не побоимся этих слов, – любимый и самый читаемый критик современности.
В день Вашего юбилея желаем здоровья и крепости – чтобы продолжать сеять добрые семена на поле отечественной словесности, духовной стойкости – чтобы отстоять рубежи, завоёванные ранее, и начать новое русское наступление, редакторско-журналистской зоркости, – чтобы сохранить для всех неравнодушных читателей уникальное издание – газету "День литературы".
Преподаватели, аспиранты, студенты Армавирской государственной педагогической академии
О значимости и знаковости фигуры Владимира Бондаренко для критического и, шире, – литературного процесса современности сказано много и справедливо. Лишним подтверждением тому служат и вышедшие только за последний десяток лет увесистые тома: "Дети 1937 года", "Трубадуры имперской России", "Поколение одиночек", "Трудно быть русским", "Живи опасно", "Серебряный век простонародья", "Пламенные реакционеры. Три лика русского патриотизма"… Каждая из этих книг добавляет новые штрихи к "портрету" русской словесности ХХ века, и делается это точно, мастерски, талантливо. Критика Бондаренко являет собой и обращение к устоявшимся "забронзовевшим" стереотипам восприятия классиков, к именам "проходным" в школьной да порой и в вузовской программе, знакомым "без имени-отчества"; и открытие новых имён, порой вовсе неизвестных читателю, живущему в нынешней отлучаемой от литературы стране…
Правда, не все готовы принять и даже признать позицию критика, как, например, Евгений Ермолин, который в одной из книг Бондаренко видит только "характерный памятник современного культурного упадничества" ("Владимир Бондаренко, или Сон о красном тереме". http://magazines.russ.ru/continent/2001/110/erm.html), ничем, однако, кроме вольных размышлений, этого не подтверждая и ничего этому не противопоставляя. Или "сочинитель" Александр Разумихин, назвавший критика "вечным полемистом" (что стоит за данным определением? Позиция "вечного соглашателя"? Весьма достойно!). В литературной деятельности Бондаренко Разумихин видит не иначе как "раскручивание" "кампании по "оформлению"… литературного явления" (Трое из сумы. – Литературная Россия. – 2008. – №№ 42-51). Содержательный ответ подобного рода окололитературным оппонентам был дан в работе Юрия Павлова "Час серости" (Павлов Ю. Критика ХХ-ХХI веков: литературные портреты, статьи, рецензии. – М., 2010).
Беспокоит творчество Владимира Бондаренко и тех, кто поименован им "либеральными критиками", как например, Илья Кукулин, которого возмутило определение "лохотрон", данное современному премиально-литературному процессу.
Подобная реакция – тоже свидетельство того, что творчество Владимира Григорьевича – явление в литературном мире, а не средство, как у многих, увы, его оппонентов, – заполнить дежурной статьей нишу в журнальной или газетной вёрстке.
Отличительной чертой критического стиля Бондаренко можно назвать то, что в его оценках-репликах место скрупулезного, "по косточкам" разбора произведения занимает порой только яркая, подобная тонкой метафоре характеристика, брошенная словно вскользь, между прочим. Или всего одна деталь, незаметный "штришок", который определит и "цветовую палитру", и настрой создаваемого критического полотна (так, в статье "Горькая любовь Василия Белова" сравнение героя "Привычного дела" не с коровой Рогулей, а с "облегчённым бычком" становится отправной точкой для размышлений о бунте Ивана Африкановича). И стоит вдуматься: сколько за видимой лёгкостью стоит прочитанного и осмысленного, как, и это ещё более значимо, нужно владеть чутьём истинного, с большой буквы, критика, насколько глубоко понимать литературу, чтобы уметь "бросить" это вскользь, чтобы эту деталь распознать и осознать. Чтобы сказать о Михаиле Ворфоломееве, что он "застаёт мир врасплох"? Назвать "крестьянским шлемоносцем" Евгения Носова? "Последним олимпийцем" – Юрия Кузнецова? Статье об Анатолии Передрееве дать заглавие "Русская душа, зацепившаяся за корягу"? А в творчестве Веры Галактионовой увидеть, как она в каждом новом произведении "делает свой самый первый шаг, забывая о предыдущем"?
Бондаренко не следует за безликим штампом официоза, но его характеристики оказываются более запоминающимися, потому что в них выражен не привычный отстранённо-уважительный пиетет, а нечто совсем иное, то, что Леонид Бородин определил как духовное родство с людьми, пусть даже иных убеждений, но этим убеждениям не изменившими ни под давлением лагеря, ни в сумятице свободы: "…Навечно непримиримые в главном, но в чём-то ином, почти надмирном, столь же навечно родственные…".
Проникновенно говорит Бондаренко и о самом Леониде Бородине, "герое своего времени", "мятежном романтике", и о "националисте настоящего и будущего" Александре Проханове и о "самой природой своего таланта настроенном на волну народного сознания" Валентине Распутине.
Это и слова о "народном гении" Михаиле Шолохове, в эпосе которого возможно увидеть "вечную историю России с её стремнинами и водоворотами, с её плавным течением, безмерной ширью и резкими разворотами своей судьбы".
Это особое понимание Андрея Платонова с его "корявой немотой" и "корявым простодушием".
Тонко, с искренним восхищением, словно соприкасаясь с чудом, пишет критик о Юрии Кузнецове, и мужик из наполненной "светоносными лучами поэзии" "олимпийца", "мужик, Илья Муромец, Иванушка, русский солдат", "былинный богатырь, живущий на нашей с вами сырой земле", уже перешагивает странички стихотворного томика и ощущается частью самого русского бытия. Создавая исполненную "трагизма заброшенного в наше земное пространство ХХ века одинокого небесного странника" поэзию, вышедший в космос и "на вселенский простор", Кузнецов дорог критику и тем, что "с достоевской всечеловечностью он не присоединяет провинциальную Россию к цивилизованному миру, а присоединяет к России всю мировую культуру".
И мужского героя Юрия Полякова, "на переломе – возраста, времени, пространства, моральных ценностей, материального достатка", осмеливается критик, нарушив негласный канон неприкасаемости классики, сравнить с Григорием Мелеховым – посягнув и на ещё один стереотип – восприятия эпохи. Трудно с этим согласиться, принять без спора? Но Бондаренко спора как раз и не боится, к нему призывая и своих сторонников, и противников. Ибо сам спор на поле литературы, а не ставшие ныне привычными окололитературные баталии – признак наличия здоровой критической мысли.
Серьёзный упрёк критику – в совмещении им несовместимого, в выстраивании в одном ряду Маяковского и Есенина, Шолохова и Пастернака. В их творчестве Бондаренко ищет – едва ли наличествующую у всех – русскость, имперскость, державность. Его "русское поле" порой оказывается очень уж велико, засеянное не только зёрнами, но и пустым плевелами. И впрямь не ставится на одну строку великий "крестьянский сын" Есенин и космополит Маяковский. Да и русскость и всечеловечность "серебряного века", отдавшего (или продавшего) душу языческому разгулу, далеко не бесспорны. Не умещается на одной книжной полке с "Тихим Доном" названный критиком "народным эпосом" "Доктор Живаго", ибо в первом случае автор сумел не только увидеть и сопереживать народной боли, но и принять её частицу, сколько было по силам, на себя, а во втором своя беда заслонила народную. И Пришвин с Гайдаром любили каждый свою Россию, и Твардовский с Толстым: одни – Россию в себе, а другие – себя в России. Так не схожи судьбы Шаламова и Солженицына, Рубцова и Окуджавы, и не просто судьбы, а их пути в родной Отчизне. Ведь и понятие "русскоязычной" литературы появилось далеко не сегодня…
Бондаренко отыскивает "глубинную корневую систему всего материка национальной культуры" в символистско-футуристических изысканиях "серебряного века", где её, кажется, нет и быть не может. Однако дикий цвет мистически-завораживающей поэзии стыка эпох вырос на русской почве, и четвертьвекового молчания представить невозможно. Как декаденско-модернистский надлом немыслим вне русской литературы, так и наша литература немыслима без него.
И если Маяковский не есть порождение русской истории, то чьей же? Истории сложной, заплутавшей на прочерченной чужаками дороге, но всё-таки нашей, нами прожитой, а не сочиненной. Увы, но бытие России писалась не только Сергием Радонежским и Серафимом Саровским. Бунин, увидев разинско-пугачёвский народ, поспешил от него отречься. Бондаренко же утверждает, что только великой империи по силам принять и плохое, и хорошее в своём прошлом. История Отечества, в этом бесспорная правота критика, запечатлевалась и победами, и бедами – но вопреки последним поднималась мощь "Киевской Руси… Московской Руси, Петербургской империи, Советской державы", а теперь – новой империи, Пятой империи возрождающейся из пепла России.
Возможно, будь мы едва заметным на карте княжеством с чудным, похожим на название города наименованием, всё в нашем огороженном и вмещённом в узкие улочки и крошечные дворики пространстве было бы понятным и легко истолкуемым. Но бытие России таково, что ни пространство её, ни история, ни душа не вмещаются в куцые, проверяемые геометрией границы. Если уж и способна тут прийти на помощь геометрия, то не иначе как неэвклидова. Вот об этой многомерности русской культуры, о неспособности подчинить её рамкам прямоугольника или квадрата – и говорит Владимир Бондаренко. И в этом проявляется своеобразное свойство критической манеры редактора "Дня литературы", которое можно назвать космизмом, в том значении этого слова, в котором определяют особенность поэзии Тютчева.
Каждое литературное явление, будь то писательское имя или художественное творение, Бондаренко вносит с широкий контекст: литературный, социальный, эпохальный и, наконец, – вневременной, вселенский.
Размышляя о поэтической манере Станислава Куняева, критик обращается к характеристике целого направления в литературе – "тихой лирике", а от неё – к оценке исторического бытия русского народа: "Никак не сводима русская поэтическая традиция к одной лишь "тихой лирике". Так же как и русский народ не похож на безропотный и терпеливый, смиренный и покорный. Кто же тогда от Мурманска до Аляски дошагал…" – и вновь, как бы замыкая круг, соединяя судьбу народа и рождённого им поэта, возвращается к имени героя своих заметок: "Нет, в Куняеве совсем иная поэтическая воля была заложена".
И уж вовсе языческим предвременьем дышит определение поэзии Николая Тряпкина: "Что это за ключ, древний, гремучий, неиссякаемый, бьёт в Тряпкине, как из-под камня, из-под ледникового гранита, из-под древней дубовой колоды, ослепительный, чистейший, волшебный. … Тряпкин, как дудка, сквозь которую дует Русь".
Не сочетается, правда, с этим чутким пониманием "неизмеренности" русской души появившиеся в последние годы (и один из них – буквально накануне) своеобразные "рейтинги" родной словесности. Сто поэтов, сто прозаиков, 50 лучших книг, 50 критиков и т.д. И вопрос даже не к персоналиям – проблема в самом подходе к литературе.
Думается, в данном случае Владимир Григорьевич подчинился тенденции, приветствуемой ныне в обществе. То мы выбираем "имя России", как будто в великой стране, подобно как в состоящем из полсотни человек африканском племени, можно назвать фигуру одного мыслителя, одного художника слова, одного учёного. То пытаемся черпать "глубокие" познания из книжонок, поименованных "Сто лучших афоризмов" и "Сто великих деятелей чего-то". Перекинулся подобный подсчёт и на серьёзное литературоведение. В 2005 году "Литературная Россия" "на основе опроса студентов-филологов, вузовских преподавателей, издателей и работников книжной торговли в Москве, Владивостоке, Воронеже, Екатеринбурге, Новосибирске и Санкт-Петербурге" уже составляла и публиковала рейтинг "50 лучших критиков современной России". Составляет "топ"-новинок недели и Лев Данилкин.
Даже не говоря об исключительно прозападной окраске этого явления (остаётся к ним добавить "горячую десятку на МУЗе"), не свойственной русскому национальному характеру черте всё подсчитывать и уравнивать, представим, как мы, имея в своей литературе Пушкина, мучительно бы подбирали ещё 49 имен, чтобы рейтинг состоялся.
Так что мне ближе и понятнее другой Бондаренко, написавший некогда: "Вся сегодняшняя Россия похожа на Колю Рубцова… Неужели такая судьба ждет и Россию? Неужели эти "иновременные татары" сумеют расправиться со всё ещё святой Русью? Пусть в рубищах, пусть в корчах от насланных болезней, но непоколебимо святой, как был святым, высокодуховным, чистым и сам Николай Рубцов при всех своих сиротско-кочевных бродяжных хмельных выходках".
Эта критика, которая сродни самому поэтическому слову, от которой может так же щемить сердце, как и от строк, наполненных "рубцовским вольным дыханием".
Критика, которая даёт веру, что русской литературе, как никакой другой, изначально было суждено стать отражением духовной истории русского народа. Мерило народной совести и хранительница народного идеала, летопись поражений и побед народа, его славы и бесславия, запечатлевшая в себе все надломы отечественной истории, она несёт в себе и надежду на возрождение, ибо "народ обладает подлинной свободой и подлинной независимостью, когда владеет культурой": "Никуда не уйти России от "литературоцентричности""; "Национальное сознание любой нации формируется не экономикой и количеством бомбардировщиков, а прежде всего национальной культурой, прежде всего – литературой!" Не только литература ХIХ века, – признанная миром классика, – но и литература века ХХ, в этом Владимир Григорьевич глубоко убеждён, "выработала свой нравственный кодекс сострадания и добротолюбия, мужества и героизма, жертвенности и покаяния".
Однако пишет Бондаренко, не в пример многим, не только о литературе. Героем его книг становится Георгий Свиридов – "последняя точка отсчёта Русского века", человек, соприродный не только русской музыкальной, но и словесной культуре. В глубоком и честном интервью раскрывает критик, насколько это возможно, личность "непосредственной открытой дамы, которой бы надо молчать из-за своей непосредственности, чтобы себе не навредить… лидера, сильной бойцовской натуры, с которой никто не может совладать", Татьяны Дорониной. Даёт серьёзную оценку деятельности Юрия Соломина и МХАТа в целом, "делающего политику всем своим репертуаром"; кинофестивалю "Золотой витязь" и его руководителю Николаю Бурляеву.
Как часто ревнители Православия обращаются сегодня к фигуре одного из наиболее ярких национальных мыслителей – Высокопреосвященнейшего митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна? На фоне "православной" моды, когда, к сожалению, и батюшка становится частью "шоу" (отчего же вдруг возмущают нас всякие "Цветочные кресты"?), критик в "Ликах патриотизма" приводит интервью с ним, в котором звучат такие нужные ныне слова о "духовной агрессии, развязанной сегодня против русского народа", об игре, в которую с лёгкостью втягивается страна. Вопреки TV-проповедям говорится о том, что "вера есть состояние души, горение сердца – это надо заслужить, вымолить, тут никакие "оргмероприятия" не помогут".
Космизм "одарил" литературную критику Владимира Бондаренко таким качеством, как публицистичность, характерную для творчества лучших "правых" авторов: Михаила Лобанова, Станислава Куняева, Игоря Золотусского, Юрия Павлова.
Своими статьями, так далёкими от рассудочного академизма, Владимир Григорьевич ещё раз заставляет задуматься об истинном предназначении в России человека пишущего, которому не позволено забывать своеобразный "кодекс" писательской чести, родившийся в столь же непростые времена: "и не певец, кто в наши дни поёт".
Говоря об образах беловских Ивана Африкановича и Кости Зорина, критик задаётся вопросом: "Так нужны ли нам для нашего выздоровления, для нашего уже постсоветского рывка в будущее наши традиционные ценности?". В рассуждении о повести Леонида Бородина "Ушёл отряд" из Великой войны перебрасывается мостик в настоящее: "…Нынче 9 мая не наш был день победы. …Потому что это был день победы Буша, Шредера и всей честной компании над поверженной Россией".
Сугубо литературоведческие исследования Бондаренко перерастают в размышления о судьбах России в целом. На страницах его книг предстаёт и Русь языческих преданий, и Россия в православном величии. Смешивается-переплетается облик грядущей державы, прошедшей сквозь живую и мёртвую воду, воспрявшей из озёрной глуби градом Китежем, освещённой и освящённой радостью Христова Воскресения.
И уже не удивляет та "лёгкость", с которой критику поддаётся такой "надмирный" контекст, и объяснимо это, на наш взгляд, только одним – тем, что подобная "лёгкость" оплачена безмерной любовью к России, любовью, рождающей веру в её бытие.
В книгах Владимира Бондаренко хранится память о будущем, потому что и за рушащимся патриархальным бытом, и за победным духом в головах ощущается вера в то, что всё это не может уйти в никуда, и русским был не только ХХ век, но будет и век ХХI.
Только во всех перипетиях отечественного государственного устройства оберегать державу следует от того, чтобы мера зла не превысила критическую массу.
Потому так непреклонен критик в своих оценках "новой литературной волны", лишающий права именоваться русскими писателями, которые суть по природе своей – писатели народные, – "ущербных гениев" Пригова и Толстую, Сорокина и Акунина, "авангардистов-разрушителей типа Вознесенского", "плеяду" "литературных бесов", начиная с Рыбакова и Приставкина. Сегодня происходит то, чего, пожалуй, не случалось в русской истории. Обратив "нашу страну" в "эту страну", нацеленная на Запад, литература нынешнего духовного безвременья посягает на созидательный пафос русской словесности, "нравственный кодекс литературы рухнул". Развенчание литературного ореола тех, кто своим творчеством создаёт в мутной воде современного глянца "тотальную литературу катастроф, идеологию катастроф", стоят у Бондаренко в одном ряду с обвинениями "политической элите", забывшей об элите духовной.
Им противопоставляет Бондаренко "наш русский фронт сопротивления", к которому он относит Михаила Лобанова и Станислава Куняева, Сергея Викулова и Леонида Бородина, Илью Глазунова и Михаила Шолохова, Виктора Розова и Вадима Кожинова, Эдуарда Лимонова… всех тех, кто схожи в любви к своей стране и своему народу, как схожи и в своём имперском созидании. В них видит критик интеллигентов в том смысле, о котором сказано в "лагерной книге" Ивана Солоневича:
"...Наследников и будущих продолжателей великих строек русской государственности и русской культуры". Интеллигентов, во все времена не мыслящих себя "в отчуждении от "мы", от хляби и грязи своего русского народа, от нежелания общности и соборности, всё равно красной ли, белой ли, православной ли… в преодолении анонимности своего "я". В отчуждении от своей же русскости".
Не раз в своих книгах и статьях автор задумывается: что же ожидает нас дальше, – и стремится уловить в сегодняшней смуте едва намечающуюся тенденцию возрождения русского национального идеала. Он замечает её и в строках президентского послания, в появлении национально ориентированных политиков, в тенденции присуждения литературных премий, перечеркивающей "литературную моду на Евгения Гришковца и Дмитрия Быкова", в освещаемой телепрограммами презентации книги Александра Проханова.
За всем этим видно другое – желание хоть по крупицам, – но собрать все то, что обозначается не определяемым даже компьютером словом "русскость".
Возможно, это предвидение утопично, но в его пользу говорит исследовательская чуткость Владимира Бондаренко. В литературе находит Бондаренко закольцованность русской истории, а разве это не есть повод для оптимизма?.. "Мы должны сначала приобщиться Крестной скорби Христовой… а потом уже начать радоваться пасхальному Воскресению".
Но, как утверждает сам Бондаренко, "имперскость не может быть бутафорской", имперскость – понятие качественное. И в то же время задаётся вопросом: "Разве не может измениться в лучшую сторону… такой порнограф, как Сорокин?". Не придётся ли вслед за тем представлять называющих себя русскими Сванидзе и Познера – а это уж воистину страшно…
"Мы пока живём с нашим телевидением и нашим руководством как бы в двух разных Россиях", – замечает критик. Возможно ли предсказываемое им объединение этих "двух разных Россий", не будет ли оно означать окончательной гибели России истинной под влиянием "Россиянии", в которой обитают не только наши чиновники, но и те "культурные" деятели, которые всеми силами мешают нам вспомнить о своей национальной принадлежности, всё те же Сванидзе, Познеры и Швыдкие, сущность которых так верно подмечает критик?.. Будет ли им когда-либо по силам соответствовать русской национальной идее – и будет ли эта идея действительно русской?.. Не деятели ли Россиянии стремятся к тому, чтобы изменить русский народ, создать для него новый "имидж"?
Потому и появляются в отечественной культуре образы героев подобных Тамаре Ивановне, героине повести "Дочь Ивана, мать Ивана" Валентина Распутина, пронинскому "ворошиловскому стрелку". В них видит критик, к сожалению, символы нынешнего русского народа, а в фильмах "Брат" и "Брат-2" Алексея Балабанова – призыв к будущему противостоянию.
Нелегко петь о мире, если трудно "в России быть русским" – а в наши дни труднее, чем когда-либо. Но порой всё же обличающий и негодующий голос критика обретает лирические ноты. "Когда затихают бои, на привале, а не в строю, я о мире и о любви сочиняю и пою…". Так написал когда-то русский поэт Игорь Тальков, названный Бондаренко "одним из немногих реальных символов попытки возрождения национальной России", поэт, чей юбилей, как и многие другие нерусскоязычные юбилеи, не заметила русская страна, оглушенная какофонией безголосой бездарности.
Так, "на привале", в литературной борьбе Бондаренко пишет о детях 37-го года, о "поколении затонувшей советской Атлантиды", увиденном, "встреченном" критиком ещё в начале восьмидесятых. Пишет проникновенно и лирично, даже этим лиризмом раздражая чуткий слух своих "оппонентов".
Рождённое в "самые трагические годы советской эпохи", это поколение стало одним из самых талантливых. Но, быть может, всё-таки не "несмотря на" трагизм эпохи, ибо это "несмотря", вольно или невольно в тексте присутствующее, позволяет перечеркнуть другие поколения, которые в том же 37-м году постарались выбросить из русской истории и из памяти. Рождённые до войны, они так глубоко впитали детским зрением и детской чуткостью всю трагедию арестов и расстрелов, ужас бесследного исчезновения людей в чёрных воронках, что им, одиночкам, каждому из них, было суждено воплотить в реальность трагедию своей судьбы.
Они пришли в литературу, чтобы найти свой идеал, свою меру бытия и свои координаты отсчёта. Каждый из них искал свою правду, и схожи они, парадокс, не единой, общей на всех правдой, как многие поколения и до, и после них, а этим честным поиском, поиском до конца, иногда до самой последней черты правды – каждый своей правды. И их нынешняя "абсолютная непримиримость" – не изначальная, а приобретённая и оплаченная самой жизнью, а потому – дорогого стоит. И впрямь ли беда этого "поколения детей войны", что оно "лишено русского национального мифа и не стремится его обрести"?
"Они ушли в отечество русского слова" – разве это не самое дорогое, что вынесло из эпохи безверия "поколение романтиков", или те из поколения, кому довелось через потери и разочарование, через ложь газетных фальшивок и социальную опустошённость вернуться к истокам, корням, к тому вечному в русской земле, что и достойно этого поиска, или забыться в недостижимом стремлении к искренности. Так создавалась "Утиная охота", "Расставание", "Отдушина".
…Творчество самого Владимира Бондаренко уже есть творчество осознающей себя новой имперской эпохи.
Как говорит сам критик, в своих книгах он пишет о "героях молнии". Но и они, и он сам, к таковым относясь, будем верить, приближают то время, когда в воскресшей России наступит пора говорить о "героях радуги", "соборных героях радуги" народа, сменившего "россиянство" на русскость.
Армавир