Памяти Н.Е. Кручины
В КОНЦЕ АВГУСТА 1991-го сперва телевидение, а затем и центральная печать сообщили о двух самоубийствах, которые последовали одно за другим: Маршала С.Ф.Ахромеева и управляющего делами ЦК КПСС Н.Е.Кручины. Даже на фоне бурных и трагических событий лета (а о них и тогда, и впоследствии много писали) эти две смерти не могут забыться. Не случайно названные имена вспоминались потом и на страницах газет, и в телевизионных выступлениях. Надо думать, всплывут они еще и в работах историков. Между тем, одного из ушедших людей я знал лично, наблюдал, хотя и не с близкого расстояния, но довольно длительное время. В печати цитировалась предсмертная записка Н.Кручины, воспроизводилась и ее фотокопия - какой-то клочок бумаги, очевидно, вырванный из блокнота. На нем можно было разобрать написанные расшатанным почерком слова - что я-де не преступник, я трус. Какая-то из газет вынесла эти слова в заголовок материала: похоже, автор счел их итоговой самооценкой погибшего. Однако страшные определения поразили меня едва ли не сильнее, чем невероятный факт самоубийства. Ибо все, что я слышал и знал о Кручине в течение трех десятилетий, никак с ними не вяжется. И вот теперь, когда надумал писать литературные воспоминания, не могу не рассказать, каким видел Николая Ефимовича в молодости и какую роль сыграл этот человек в моей жизни.
Сорок лет назад я стал перед выбором: доводить ли до ума свою кандидатскую по Лермонтову, которую не успел завершить в аспирантский срок, или изменить профессию - перейти на работу в редакцию новорожденной газеты “Молодой ленинец”. Я выбрал второе - и в результате был представлен первому секретарю тогдашнего Каменского обкома ВЛКСМ Н.Е.Кручине. Признаюсь, я шел на эту встречу с некоторым предубеждением: вдоволь насмотрелся на вузовских комсомольских активистов. К счастью, Кручина даже внешне оказался не похожим на этих говорливых деятелей. Я увидел перед собой коренастого молодого человека, с открытым, симпатичным лицом - он, тряхнув темно-русым косым чубом, встал из-за стола и сделал шаг мне навстречу. И ознакомительный разговор повел без какой-либо тени официальности. Поинтересовался моим настроением и причинами столь внезапного, с первых шагов, прекращения научной карьеры. Спросил, не испугают ли меня бытовые неудобства и тяжесть редакционной нагрузки: “Ведь часто придется работать и по ночам”. Я сказал, что к этому привычен: сова по природе. “А не будет ли вас шокировать, если станут называть запросто на “ты” и не по имени-отчеству, как вы привыкли в институте?” Я ответил, что для меня важно существо отношений, а не форма - зови хоть горшком, только в печь не сажай. Но я ошибся. Дело в том, что в комсомольском аппарате той поры принято было, чтобы старший по должности называл на “ты” младшего - равенства в обращении не предполагалось. И я, проработавший потом в этой системе четыре с лишним года, так и не смог привыкнуть к негласному правилу. Кручина между тем стал очень кратко характеризовать хозяйственную жизнь своего горняцкого края, говорил и о психологических особенностях населения.
За последнее десятилетие вся Россия имела возможность познакомиться с мощным по размаху шахтерским движением. То, что горняки представляют особую категорию рабочего класса, я начал постигать еще в те дни, о которых пишу. Изнурительно тяжкий и опасный труд, вызывающий даже профессиональные заболевания (антрокоз и силикоз), труд, в котором не только общий успех, но и сама жизнь людей зависит от каждого, - такой труд сплачивает сильнее, чем принадлежность к одной политической партии. Впрочем, слова эти я сейчас говорю, а Кручина тогда сказал: “Шахтеры любят испытывать человека - и судить о вас будут по вашим поступкам”.
С таким-то народом умел быстро находить общий язык Николай Кручина (хотя закончил не какой-нибудь горнорудный, а сельскохозяйственный институт). И газетчики знали: если на такой-то шахте среди рабочих вспыхнуло недовольство, если у них возникли трения с начальством, обком партии посылал туда Кручину. Можно было с большой долей уверенности предсказать, что конфликт будет мирно разрешен, напряженность снята, шахтеры более или менее удовлетворены. А для того, чтобы комсомольский лидер мог добиваться такого успеха, надо было, во-первых, быть верным своему слову, а во-вторых, говорить с людьми на их языке. Причем не подделываться под народную речь, вворачивая в заготовленный текст старинные поговорки и ходовые жаргонные словечки. Надо было естественно, как в родную реку, войти в языковую стихию профессиональной среды…
Начались мои редакционные будни, в которых фигура Николая Ефимовича отодвинулась на дальний план, хотя почти ежедневно я слушал: “Кручина на бюро сказал… Кручина советует… Кручина расценивает это как безобразие…” Кстати, в том же году, когда я был принят в редакцию, начались известные события в Венгрии. В числе других партийных агитаторов нашего комсомольского лидера направили, как мы теперь говорим, в горячую точку, и там, в зоне повышенной опасности, он, надо думать, проявил себя не с худшей стороны, если вернулся домой с орденом Боевого Красного Знамени.
НИ ТОГДА, НИ ПОСЛЕ ни от кого не слышал, чтобы Николай Ефимович в гневе кричал на подчиненных или как-либо унижал их достоинство. Даже в том случае, если кто-то из них поступал очень скверно. Однажды я присутствовал на бюро обкома при обсуждении персонального дела. Некий сотрудник аппарата (он недавно демобилизовался и еще ходил в военной гимнастерке) принес в редакцию стихи о солдате-новобранце. О том, как новичок обживается в непривычных армейских условиях. Стихи - незамысловатые, но искренние - мне понравились. Но едва успели мы их опубликовать, выяснилось, что это плагиат: истинное авторство принадлежало молодому ростовскому поэту… Подводя коротко итоги обсуждения, Кручина не употребил ни одного сильного слова. Просто сказал, что любая разновидность воровства несовместима с работой в комсомоле. Но воровство в духовной сфере, причем столь тонкой, как художественное творчество, по его мнению, особенно низко и постыдно…
После упразднения Каменской области я не предполагал, что судьба когда-либо снова сведет меня с ее комсомольским лидером. Но редактор моей газеты Георгий Славчик, приглашенный на работу в ЦК ВЛКСМ, возглавил там сектор печати и развил бурную деятельность по обновлению подопечных кадров. Короче, года через два я оказался сотрудником сектора и с романтическим пылом взялся за работу. Правда, этот пыл вскоре поугас, ибо тогдашний аппарат ЦК ВЛКСМ - это несколько сот человек, сверхзанятых, перенагруженных и умученных необъятной бюрократической текучкой. К тому же, в отличие от известного мне обкома, здесь господствовала обстановка постоянных авралов и нервной взвинченности. На общих производственных совещаниях ораторствовал главным образом “румяный комсомольский вождь”, первый секретарь ЦК С.П.Павлов - речи его были насыщены интересной информацией и произносились с неподдельным темпераментом. Но время от времени он устраивал сотрудникам крутые разносы и нагоняи, мало похожие на деловую критику. Толку от них было чуть, но нервозности прибавляло. Между прочим, Л.Карпинский, тогда тоже секретарь ЦК ВЛКСМ и шеф отдела пропаганды, однажды озаботился здоровьем своих подчиненных и просмотрел в поликлинике их медицинские карты. Две трети сотрудников оказались язвенниками или страдали острым гастритом. Так что под стать шахтерам мы имели свои профессиональные заболевания. С полной уверенностью скажу, что такой стиль руководства не мог нравиться Н.Е.Кручине (а он возглавлял в ЦК ВЛКСМ отдел сельской молодежи). Слишком отличался этот командный стиль от порядков, заведенных в благословенном Каменском обкоме… В 1962 году Николай Ефимович ушел из комсомола в аппарат ЦК КПСС, а уже в следующем - накативший вал очередной всесоюзной кампании унес Николая Кручину далеко от Москвы, в город Акмолинск, вскоре ставший Целиноградом и столицей одноименного края. Впоследствии я узнал, что наш каменский лидер избран там первым секретарем крайкома партии. Жизненные пути (Николая Ефимовича, моего старинного приятеля Георгия Славчика и мой собственный) разошлись, казалось бы, навсегда. Лишь четверть века спустя, уже во время горбачевской перестройки, вдруг узнаю, что Кручина в Москве и работает в должности управляющего делами ЦК КПСС. Заочно я, конечно, порадовался такому служебному росту. Но если бы не редакционная нужда, может, нам больше и не довелось бы увидеться.
По куцым и суховатым записям в моих тетрадках выходит, что встреч с Кручиной было за эти годы даже две: весной 86-го и в феврале 89-го. Но и по внешней обстановке, и по содержанию они настолько схожи, что в памяти моей слились как бы в одну прощальную беседу. Оба раза в приемной собралось множество высоких чиновных лиц, и мне подолгу пришлось ожидать своей очереди. Здесь были седые генералы с несколькими рядами орденских планок на груди. Дородные заместители каких-то министров и председатели государственных комитетов. Некоторых я узнавал по газетным снимкам или телеэкрану. Деятели стояли посреди комнаты довольно живописными группами, тихо обменивались новостями, иные выходили в коридор курить, а самые престарелые и важные чинно сидели в креслах и на стульях, расставленных вдоль стен. У меня было довольно времени разглядеть каждого и поразмышлять о краткосрочности единичного человеческого века. Давно ли я впервые вошел в кабинет первого секретаря Каменского обкома ВЛКСМ? А жизнь пронеслась как-то впопыхах, вскачь, кувырком - перебаламученная служебными заботами. И велико ли расстояние от обитающего в мезозойских пластах шахтера до нашей космической орбитальной станции? И межконтинентальных ракет с ядерными боеголовками? Почему-то глядя на современных вельмож, толпящихся в приемной, я подумал: всего лет триста назад, наверное, вот так же или похоже толпились и переговаривались, ожидая встречи со всевластным патриархом Никоном, своенравные московские бояре. Потом я ужаснулся, вообразив, какое количество разнообразных проблем выложат нынешние дьяки и бояре перед Кручиной. Даже на мгновение заколебался: не уйти ли? Но высокие чиновники в одиночку и группами входили к управляющему и через несколько минут выходили - либо довольные, перебрасываясь веселыми шутками, либо мрачные. И помощник приглашал других. Наконец, когда в приемной почти никого не осталось, позвал меня. Я увидел склоненную над столом ковыльно-белую голову, но вот человек, тряхнув волосами, встал и сделал шаг мне навстречу. И, кроме этих седин, я не обнаружил в нем почти никаких перемен. Впрочем, удовлетворить просьбу редакции представитель власти не смог: решение инстанций уже состоялось и было неотменимо. Однако дела - делами, а главное заключалось в том, что Кручина откровенно радовался гостю: ведь я был как бы посланцем из его молодости. Мы просидели за чаем и печеньем не менее получаса и успели за этот срок побывать там, на моей родной Донщине. Я попросил Николая Ефимовича взять на заметку историю, приключившуюся с известным донецким охотоведом Б.А.Нечаевым: тот был арестован происками мстительного районного прокурора, ибо незадолго поймал на браконьерстве его приятелей. Вызволением Нечаева занимался знаменитый очеркист Василий Песков, не раз о нем писавший. Но на всякий случай мы с Василием Михайловичем договорились: если его хлопоты не помогут, будем собирать подписи под коллективным письмом генсеку. Кручина черкнул несколько строк для памяти, и мы снова перенеслись туда, где высятся шахтные копры и терриконы. В отличие от меня, Николай Ефимович в подробностях знал, как сложились судьбы его бывших сотрудников по Каменскому обкому: “А Свинарева ты знал? Славу Маликова помнишь? А мой двойной тезка - теперь милицейский генерал…” Кручина смотрел в будущее довольно бодро и, кстати, был уверен, что наша редакция не пострадает в новых условиях. Я сильно сомневался в этом, и время показало, что не зря.
Однако повторный визит управляющему нанес нескоро. Все было похоже на предыдущую встречу, но мне показалось, седина Кручины стала совсем белоснежной, а под глазами обозначились усталые тени. Да и толпа в приемной была настроена тревожнее. По всей стране уже вовсю бурлили митинговые страсти, и в воздухе висело предчувствие социального взрыва. Но Николай Ефимович бодрился и, между прочим, сообщил, что трижды в неделю посещает плавательный бассейн. Очень заинтересованно расспрашивал о ситуации в литературной критике, о причинах и характере раскола, углубляющегося внутри Союза писателей. Я сказал, что устремления враждующих сторон, по-видимому, непримиримы. И тут, теряя сдержанность, воспитанную десятилетиями аппаратной школы, управляющий воскликнул: “Но должна же быть какая-то альтернатива!” Я сказал, что теоретически должна, но события развиваются так, что все происходит наоборот. Кручина спросил: “А находишь время писать свое? Ты пиши, пиши… И расскажи-ка, что там с Нечаевым? Где он?” Я сообщил, что усилиями Пескова тот давно освобожден из-под стражи, работает в родном для Василия Михайловича крае, под Воронежем. К концу приема мой собеседник вернулся к прежней теме: “Знаешь, не трать сил на внутренние писательские распри. Ты пиши свое, пиши”. Такой нажим на одну педаль был для него необычен. У меня даже мелькнуло: не хочет ли, чтобы я написал что-то о нем? Но, если бы такое желание, действительно, возникло (кто без греха?), Кручина, по своему характеру, никогда мне об этом не сказал бы. И, скорее, это невольно проговорилось его собственное желание поделиться с читателями опытом жизни - ведь она была до отказа насыщена деятельностью и сосредоточенной внутренней работой. Жаль, ни условий, ни времени для этих исповедей у партийного руководителя, конечно, не предвиделось.
ВОТ, СОБСТВЕННО, и все. Больше я Николая Ефимовича не видел. Жить на свете герою очерка оставалось совсем немного. Но однажды, в этом промежутке времени, Ю.Н.Верченко, долго работавший секретарем Союза писателей СССР и теперь тоже, увы, покойный, сказал при встрече: “Был сейчас у Кручины. Очень тепло о тебе вспоминает. Просил передать привет”. Это была последняя весточка от одного из людей, благословивших меня на тернистом пути литератора. Скажу еще, что в застойные годы ни о ком не выслушал я в доверительных разговорах столько резких суждений, как о партийном начальстве любого ранга. И не от кого-нибудь - иногда от ближайших сослуживцев. Потом-то вся эта утаенная критика, помноженная на клевету недругов и досужие сплетни, хлынула в радикально освобожденную печать. Но вот о Кручине ни от кого не слышал неприязненного отзыва. Да что неприязнь? Просто сказанного в сердцах худого слова. Ни от кого за всю жизнь - думаю, это чего-то стоит. И потому не выходит из головы: за что же Герой Социалистического Труда Н.Е.Кручина осудил себя так жестоко и бесповоротно? Не знакомый с материалами расследования, я не считаю себя вправе строить догадки. Но я счел долгом рассказать об этом человеке главное из того, что знаю. Ибо мне Николай Ефимович и в конце своей жизни успел дать доброе напутствие: “Ты пиши!”