ПИСЬМО ДРУГУ
В АМЕРИКУ
“Просыпаюсь в чужой стране...”
Наум Коржавин, Бостон
Я проснусь, но глаза не открою.
Пусть протянется в полусне
ощущенье, как жизнь, дорогое,
что живу я в родной стране.
Но уходит минута... другая...
Понимаю, что надо вставать.
И встаю, пробужденье ругая,
не желая его принимать.
Телевизор включу. И в душу
лезет мерзость, тоску неся.
Если песни —
нельзя их слушать,
если речи — понять нельзя.
А недобрые эти присловья
так и кружатся вороньем:
не полюбим —
“займемся любовью”,
не родим, а “детей заведем”.
И заводят. Как кислое тесто.
Сам я видел: в просветах листвы
словно ведьма, плясала невеста
в платье, вскинутом до головы.
И звучит не усмешкой увечной,
а позорной чертой бытия:
“Кто еще
не поспал с подвенечной?”
И жених откликается: “Я!”
Паб, Макдоналдс отныне святы,
риверз-дайджест и авеню.
Боже мой!
От ушей до пяток
я не голый уже, а ню.
На помойках дрожат собаки
от беспомощной, злой тоски
наблюдая, как лезут в баки
молчаливые старики.
И на улицах дело в том же:
под скамейками на траве,
словно оползни, преют бомжи,
чуть почесывая в голове.
Да, живу я как будто дома,
но все явственней
чудится мне:
это я, дорогой мой Нема,
просыпаюсь в чужой стране.
НА РАЗВАЛИНАХ
РОССИИ
Этот дом, назначенный на слом,
где недавно рухнули заборы,
поджигают недруги кругом
и разносят в клочья мародеры.
Да, пора, наверное, признать,
что сыны земли своей родные,
разучившись дело понимать,
плохо мы служили для России.
Оттого и мучимся теперь
у несберегаемого крова,
что на сердце глухо от потерь,
пусто от засилия чужого.
И уже, едва-едва дыша,
все еще владеющая нами,
прячется
и плачется душа,
словно опозоренное знамя.
ПОЛОТЕРЫ
В заначки тискают свои
подачки, взятки и презенты,
вчера — генсека холуи,
сегодня — наши президенты.
И на свои народы злы,
они, спеша умножить сборы,
в чужих приемных трут полы.
Не президенты. Полотеры.
А мы? Забыв, как строить дом,
закуску шевеля на блюде,
ругаем власть да водку пьем.
Когда же мы очнемся, люди?
У ОВРАГА
Памяти Ивана Кашпурова
От былой
бойцовской славы
что в итоге остается?
Августовские отавы,
да журавлик у колодца.
Я — как он.
Судьбе в угоду,
хоть скрипя, но все же бодро,
из глубин прохладных воду
достаю в чужие ведра.
Но зато, кузнечик словно,
жадным недругам на зависть,
только ветру бью поклоны,
только небу улыбаюсь.
Да, вот здесь,
в степи былинной,
у глубокого оврага,
что пылает мокрой глиной,
умерла моя отвага.
Был я жестким и жестоким,
но смиренней стал с годами.
Ухожу от всякой склоки,
не посмею сесть при даме.
Не толкну и не озлоблюсь.
За рублем не поспевая,
пропущу людей в автобус,
сам пешочком пошагаю.
Вы когда-нибудь поймете,
что в житейской
глупой сваре
я, как пуля на излете —
не убью, а лишь ударю.
Чтобы вы,
очнувшись еле,
распознав, что все не так,
ощутили силу в теле
и шагнули за овраг.
В НИЩЕТЕ,
ДОСТУПНОЙ МНЕ...
Став заикой от успехов,
от российских слов и дел,
я во Францию поехал.
А вернее — полетел.
Города, мансарды, бары,
лимузинов яркий лак.
Магазины и базары,
где любой предмет и злак.
Юбки, бантики и броши,
помидоры, сельдерей.
Постаревшие гавроши
у гостиничных дверей.
Рок, симфония и блюзы,
чайки, берег, океан.
И везде, представь,
французы
среди негров и цыган.
Я от этих гугенотов
не привез тебе, жена,
ни помады, ни колготок,
ни бургундского вина.
Ибо милая отчизна,
где по совести я жил,
о валюте с укоризной
изрекла: “Не заслужил...”
Но привез я в тихих звонах,
в нищете, доступной мне,
три стаканчика граненых —
их, как прежде, нет в стране.
С тем подарком сел я в лужу:
ты сказала мне со зла,
что всего ждала от мужа,
а такого не ждала.
Обозвала истуканом
и велела выйти вон...
Выйдя вон еще не пьяным,
я, друзьям моим вдогон,
из французского стакана
пью российский самогон.
ГОРЛИЦА ПЛАЧЕТ...
Горлица плачет:
“Детишки... Детишки...”
Слушаю молча под кроной ветвей,
как непонятной печали излишки
льются из нежного горла у ней.
В мире,
где так неизбежны печали,
где лишь в пустыне
прекрасен рассвет,
нет непонятности чистой в начале,
как при кончине иллюзии нет.
Мы понимаем теперь
постепенно,
через видения — лета теплей,
что под ногами
не мыльная пена,
а бело-розовый ветер полей.
Делаем, кажется,
все для спасенья,
но, не спасенные, снова грешим.
Ждем все прекрасней
от горлицы пенья,
чтоб насладиться до горлышка им.
Шорох листвы,
виноградные кисти,
двое собак, перезвон петухов...
Господи!
Что еще нужно для мысли,
нас отделившей от наших грехов?
Ждем.
Только слабо надежда дымится,
непостижимо туманен рассвет.
Горлица плачет.
Прекрасная птица.
В ней ни хулы,
ни предательства нет.
Для своего дорого сынишки
нет этой птицы верней и святей.
Что ж она плачет:
“Детишки... Детишки...”
Может, ей страшно
за наших детей?
* * *
Когда пора ослепнуть — прозреваем.
В ночной глуши, под панцирями век.
Вот молодость проходит гулевая,
Вот старостью отмечен человек.
Вот кружится дороженька лесная,
Вот дуб стоит, омелою повит.
Шагает лошадь, о цветах не зная,
А пыль, как ландыш,
бьет из-под копыт.
Любая на пути видна преграда!
И понимаешь ты, что не суметь
Остановить цветенья и распада,
Свирепости судьбы не одолеть.
Прекрасная и вечная природа
Во всем являет
смысла торжество.
Зачем же человеку год от года
Страшнее ощущение его?
Зачем душа предчувствует жестоко,
Что в темной человеческой судьбе
Давно перешагнул ты век пророка,
А не дано пророчества тебе.
Зачем же эта ясность золотая,
Лесных цветов
могущественный свет.
И запах камня. И тропа крутая
Туда, где ни цветов, ни света нет.
За радостью, работою и ленью,
За выпивкою, Господи, прости,
Зачем ты посещаешь нас,
прозренье,
Перед началом дальнего пути...