__ 22.30 – 24.00


Звук хлопнувшей за спиной двери был похож на винтовочный выстрел. Он поднял воротник шинели, сделал несколько шагов и замер. Ночь, холодная и безучастная, немедленно обступила его со всех сторон. Ни луны, ни звезд, только черное, как комья земли, небо. Кремль, словно исполинских размеров комната, покинутая беспечными хозяевами, казалось, ветшал на глазах. Столько сил, столько пота и крови было отдано, и вот — стоит никому не нужный…


Под ногами хрустнуло битое стекло — он невольно поморщился.


Он знал Кремль наизусть, как любимую песню, мог пройти его из конца в конец с закрытыми глазами. Башни подобострастно кланялись ему вслед, голуби почтительно уступали дорогу…


Сейчас, глядя на огромные черные тени, в которых с трудом угадывались Иван Великий и Кремлевские соборы, он впервые почувствовал всю степень своего ничтожества перед ними. Маленький, злой туземец.


Он вдруг вспомнил, как еще мальчишкой впервые попал в алтарь. От волнения забыл про земные поклоны и вместо "благословите, батюшка" сказал просто "здравствуйте". Старик-протодиакон, понятное дело, дал подзатыльник. Ах, если бы не эти бесконечные подзатыльники…


Он подошел к Успенскому собору и притронулся к шершавому холодному камню... Однажды в сопровождении коменданта Кремля он был под его гулкими сводами. Он хорошо запомнил шевеление холодной змеи под сердцем в тот момент, когда впервые увидел царское место и представил византийскую роскошь обряда венчания. Запомнил он и косой взгляд коменданта, и его смертельный испуг, когда их взгляды скрестились…


Сейчас тяжелая металлическая дверь крепко заперта, и комендант не гремит ключами…


Он тяжело опустился на ступени. Так в Гори на церковной паперти располагались нищие. Они шумно делили заработанную медь и завтракали, ломая лаваш грязными руками…


"Нищ есмь аз, и в трудех от юности моея…", — неожиданно вспомнились ему, наверное, сотни раз читаные слова из Шестопсалмия.


Ах, как он молился в детстве!.. Как-то на Пасху он убежал с хора — слезы восторга, душившие его на каждом "Христос воскресе!", мешали петь. А регент отчитал его за это перед всеми и пожаловался матери…


Странное предчувствие чего-то важного, более важного, чем все бывшее в его жизни до сих пор, заставило его подняться.



И в этот момент небеса разверзлись.



Ослепительные вспышки вырвали из черного мяса ночи кровоточащие ломти соборов, в барабанные перепонки вонзилась ржавая игла сирены, где-то совсем близко заработали зенитки.


"Аще не Господь созиждет дом, всуе трудишася зиждущии: аще не Господь сохранит град, всуе бде стрегий", — стучало в его висках. — "Да, да именно так: напрасно бодрствует стерегущий... Только Господь может сохранить город…"


Еще день-два, и железный тевтонский кулак сравняет с землей святые московские стены. Чего теперь стоят его легендарные ночные бдения? Лучше бы спал…


Все давно стихло. Тьма, разрезанная прожекторами на сотни неравных кусков, срослась и вернула себе былую непроглядность. А он все стоял посреди площади, повторяя, как заклинание: "Аще не Господь… Аще не Господь…"


Ветер злобно рвал полы его шинели, хлестал ледяными колючками по воспаленным глазам. Словно в забытьи, он подошел к самой милосердной, самой домашней церкви Московского Кремля — Благовещенскому собору. Из приоткрытой двери одного из боковых приделов едва-едва пробивалась полоска света. Он шагнул в дверной проем.


"Да исчезнут грешницы от земли и беззаконницы якоже не быти им…", — высокий юноша в сверкающем белом стихаре ровным, ясным голосом дочитывал предначинательный псалом. Единственным источником света была тоненькая восковая свеча в его руке. Сказав последний раз: "Слава Тебе, Боже!", юноша захлопнул книгу и задул свечу. В тот же миг все светильники придела, до последней лампадки, вспыхнули каким-то необыкновенным белым светом, открылись Царские врата, и откуда-то сверху невидимый хор откликнулся на первое прошение диакона стройным "Господи помилуй"…


Лица священника и диакона он разобрал с трудом, кажется, будто слезы опять застили глаза.


На его плечах лежал неподъемный груз ответственности за целый народ. Он, и никто другой, должен был вести его к победе в самой страшной и самой кровопролитной в человеческой истории войне.


"…Он же сказал им: я видел сатану, спавшего с неба, как молнию; Се даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражию, и ничто не повредит вам". Казалось, что эти слова, оторвавшись от страниц напрестольного Евангелия, обрели некую тонкую материальность и властно навязали инертному бытию свое преображающее воздействие.


Сталин поднял глаза вверх и ему показалось, что благословляющие персты на иконе Пантократора шевельнулись, и в тот же миг служащий священник повернулся к нему лицом...


И без того ярко освященный придел буквально залило огненным потоком. Сталин ощущал приближение чего-то немыслимого, превосходящего самую дерзкую человеческую фантазию. Странное, необжигающее пламя коснулось его, и необыкновенная сила наполнила его.


Он не мог сказать, сколько это длилось. Может, долю секунды, может, целую вечность. Он даже не думал об этом. Мысли его были целиком посвящены будущему. Великому, триумфальному будущему. Невозможному, но, тем не менее, неизбежному…


Никогда еще главы Успенского собора не горели так ослепительно. Голуби, встревоженные колоколами Ивана Великого, шумной ватагой носились по площади. Все вокруг сияло загадочным внутренним светом.


Спасенный город, почувствовав ровное биение своего сердца, медленно выходил из оцепенения. Мутные взоры людей прояснялись. Провожавшие ополченцев жены и матери, осушив слезы, истово, не таясь, крестили сынов и мужей. А в небе Москвы отважный русский летчик впервые шел на таран...


Загрузка...