85 лет русского гения


85 лет русского гения

Владимир Бондаренко

к юбилею Глеба Горбовского

4 октября последнему живому русскому поэтическому гению Глебу Яковлевичу Горбовскому исполнилось 85 лет. В прессе полное молчание. По телевидению – пустота. Похоже, Россия на самом деле кончилась. А ведь наш Глебушка ещё живет и даже стишата пописывает. Назло всем.

Его любит элита, его любят русские интеллигенты, его любят блатные. А он всего лишь сочинил песенку: «Когда фонарики качаются ночные// И тёмной улицей опасно вам ходить,// Я из пивной иду,// Я никого не жду,// Я никого уже не в силах полюбить...» . После исполнения куплета «Сижу на нарах, как король на именинах» все блатные нервно курят в сторонке. Почитают в народе и песни «У павильона „Пиво-Воды“ стоял советский постовой» и «Ах вы груди мои, груди, носят женские вас люди». 19 августа 1991-го Горбовский поглядел в окно и написал знаменитую частушку: «Что за странная страна,// Не поймёшь какая?// Выпил — власть была одна,// Закусил — другая!»

Родился 4 октября 1931 года в Ленинграде в учительской семье. Отец, выходец из крестьянской старообрядческой семьи Яков Алексеевич Горбовский (1900—1992) был репрессирован в 1937. Мать, дочь коми-зырянской детской писательницы Агнии Сухановой Галина Ивановна Суханова (умерла в 1996), перед самой войной отправила сына к сестре арестованного мужа в Порхов, который захватили немцы.

Определился в ремесленное училище № 13. Из училища он попал в колонию для несовершеннолетних преступников в городе Маркс, совершил удачный побег. Добрался до Ленинграда, но мать с отчимом к тому времени перебрались в Новосибирск, и Горбовский уехал в Кинешму (Ивановская область), где преподавал в сельской школе его ссыльный отец, который помог ему оформить паспорт и окончить семилетку.

Восьмой класс Горбовский закончил уже в Ленинграде, затем служил в стройбате (за три года службы двести с лишним суток отсидел на гауптвахте). После армии поступил в Ленинградский полиграфический техникум, откуда был отчислен через два года.

Занимался в литературных объединениях, сначала в ДК профтехобразования у Давида Дара, затем у Глеба Семёнова в Горном институте. В литобъединении Горного института познакомился с Лидией Гладкой, которая стала первой его женой и с которой он потом уехал взрывником в геофизическую экспедицию на Сахалин, где проработал несколько лет.

Стихи писать начал в шестнадцать лет, в армии писал песни. Первая публикация стихов — в волховской районной газете «Сталинская правда» (1955). Первая книга вышла в 1960. Член СП СССР с 1963 года. С 1974 года пишет также прозу. Был четырежды женат (в первом и четвёртом браке на поэтессе Лидии Гладкой), имеет троих детей.

Его безумно любили и левые, и правые, и евреи, и русские. Иосиф Бродский говорил, что после стихов Горбовского тому же Евтушенко нечего делать в поэзии. Виктор Соснора ценил его высочайший поэтический дар.

Глеб Горбовский – это сама суть русской национальной поэзии. Вольный русский гений. Немецкий славист высочайшей пробы Вольфганг Козак писал о нём:«Стихам Горбовского присущи приятная музыкальность и намеренно простой подбор слов и рифм, его строки обретают глубину благодаря широте обзора и необычности ассоциаций. Горбовский одержим поисками изначального смысла явлений жизни; его одиночество требует утешения; связь между эпохой и вечностью, реальностью и сказкой, человеком и вселенной постоянно воплощается в новых и новых поэтических образах. Показывая человека с его ответственностью перед самим собой, перед другими людьми и судьбой, Горбовский способен быть выше советской повседневности и от её непосредственного изображения прийти к этим основным жизненным вопросам как символам…»

“Не всемирно гениальный, а сугубо русский", - сказал поэт о себе.

В стихотворении Анатолия Передреева "Баня Белова", где воплотились впечатления от поездки в гости к Василию Белову, в его родную Тимониху, обращают на себя внимание строчки о спутниках поэта в том путешествии:

С собой мы везли не гостинцы, а хлеб.

И ехали с нами Володя и Глеб.

Володя, в свой край нараспашку влюблённый.

И Глеб присмиревший, с душой затаённой.

Володя — это ныне, увы, покойный вологодский прозаик Владимир Шириков. А в "Глебе" безошибочно угадывается отмеченный зорким передреевским оком Глеб Горбовский. "С душой затаённой".

Он был неприкаянным сызмальства. Его неизбежно ожидала судьба Сергея Есенина, Николая Рубцова или Алексея Прасолова. То, что замечательный русский поэт Глеб Горбовский и сегодня с нами — это и есть чудо, приведшее поэта на путь обретения православного сознания и покаяния за свои, как он сам считает, прошлые грехи. Грехи ли это — не нам судить. Ибо мы и сегодня наслаждаемся ранними стихами грешного Глебушки. Но то, что его поэтическая судьба уникальна даже в своём поколении, — отрицать невозможно.

Их судьбы перемешивала сама Эпоха, жестокая и немилосердная. Николай Рубцов, Глеб Горбовский, Игорь Шкляревский, Геннадий Русаков, Валентин Устинов... Этот ряд можно продолжать и продолжать. Сироты, полусироты, детдомовцы, колонисты. Кто они — подранки? Окаянные головушки?Бог дал им всем немалый поэтический талант, но в придачу к нему бродяжничество, нищету, голод, погибших в войну или расстрелянных в лагерях отцов. Вот они — "серебряный век" детей простонародья...

Если честно, то настоящим простонародьем были их родители, оседлые корневые крестьяне, выбитые революцией из своих гнёзд и уже прошедшие искус городской культуры. Но родителям не дано было по-настоящему расправить крылья: только стали, к примеру, учителями отцы у драматурга Александра Вампилова, поэта Глеба Горбовского, прозаика Леонида Бородина, как загремели в лагеря, но всё-таки, очевидно, они успели ещё до ареста приоткрыть своим детям волшебный мир сокровищницы русской культуры.

Потом уже сами дети окунулись в мир простонародья, их грубо сбросили с высот книжного культурного пространства куда-то в самый низ, отнюдь не в дебри фольклорного корневого русского народа, а скорее в барачную среду. И выбирались они из своих низин уже самостоятельно, обдирая локти и колени...

Выбирались не сразу. Николай Рубцов, отнюдь не пуританин и не любитель трезвого образа жизни, посетив как-то питерское "дупло" Глеба Горбовского, написал позже об этом посещении в стихах:

Трущобный двор. Фигура на углу.

Мерещится, что это Достоевский.

И жёлтый свет в окне без занавески

Горит, но не рассеивает мглу.

......................................

Куда меня, беднягу, занесло?

Таких картин вы сроду не видали.

Такие сны над вами не витали,

И да минует вас такое зло!

...Поэт, как волк, напьётся натощак,

И неподвижно, словно на портрете,

Всё тяжелей сидит на табурете

И всё молчит, не двигаясь никак.

......................................

Он говорит, что мы одних кровей,

И на меня указывает пальцем,

А мне неловко выглядеть страдальцем,

И я смеюсь, чтоб выглядеть живей.

Николай Рубцов, что может показаться удивительным читателям, знакомым с жизнью и судьбой самого Рубцова, сочувствует своему другу, погружённому, по его мнению, с головой в бессмысленную запойную богемную жизнь:

И думал я: "Какой же ты поэт,

Когда среди бессмысленного пира

Слышна всё реже гаснущая лира

И странный шум ей слышится в ответ?"

Очевидно, в жизни Глеба Горбовского было то самое дно бытового распада, где гаснет даже самый крупный талант. По мнению Николая Рубцова, впереди его друга могла ждать только скорая и такая же бессмысленная смерть. Кто же знал, что судьба так перемешает карты, и то, что с грустью предвидел Николай Рубцов, глядя на запойный быт своего питерского друга, ожидает его самого? Спустя годы о том же писал совсем юный, несомненно, испытавший в своём творчестве влияние раннего Горбовского уральский поэт Борис Рыжий:

Пусть ангел смерти, как в кино,

То яду подольёт в вино,

То жизнь мою перетасует

И крести бросит на сукно.

Так перетасовались карты жизни Рубцова и Горбовского. А в питерском пьяном чаду в "дупле" у Глеба Горбовского Николай Рубцов как бы предвидел дальнейший смертный неизбежный финал подобной окаянности, переживая за собрата, до странности близкого ему по изначальной судьбе. Николай Рубцов ещё в 1962 году описывает в стихах печальный итог этого бреда бытия:

Опять стекло оконное в дожде,

Опять туманом тянет и ознобом...

Когда толпа потянется за гробом,

Ведь кто-то скажет: "Он сгорел... в труде".

Он горько иронизирует над таким... трудом и предвидит ранний гроб Горбовского как результат всей этой колесницы окаянных запойных дней. Впрочем, Глеб Горбовский и сам в своих стихах играл постоянно в страшную для себя гробовую мертвецкую покойницкую игру. Ещё в 1957 году на Сахалине он писал:

Я умру поутру,

От родных далеко,

В нездоровом жару,

С голубым языком.

И в карманах моих

Не найдут ни копья.

Стану странным, как стих

Недописанный, — я.

И как встарь повелось,

На кладбище свезут,

И сгниёт моя кость,

А стихи не сгниют.

Без меня хороши,

Разбредутся, звеня,

Как остатки души,

Как остатки меня.

Ранние стихи Глеба Горбовского — блестящая страница русской поэзии, но было же в тех стихах и постоянное скольжение в могильный мир. Смертельным исходом поэт как бы хотел порвать с безумием окружающего его быта. Его путь — это был путь расставания с самим собой, изживания себя — былого, мерзкого, окаянного, умирания самого себя. И потому ему не страшна была смерть. И потому его жизнь становится похожей на гроб.

А я живу в своём гробу,

Табачный дым летит в трубу,

Окурки по полу снуют,

Соседи — счастие куют.

...............................

Мой гроб оклеен изнутри

Газетой "Правда", — о, нора.

Держу всеобщее пари,

Что смерть наступит до утра.

Меня всегда поражало какое-то бесстрашие игры Глеба Горбовского с темой собственной смерти. Ради разъяснения для себя такого бесстрашия, когда-то в молодые годы вместе с тогдашним своим столь же молодым приятелем, поэтом Геннадием Калашниковым, хмельные и бесшабашные, мы рванули из Москвы вПитер к Глебу Горбовскому на разговор по душам, дабы выяснить причины его увлечения могильной темой. Поэт нас с Геной принял, чем-то хорошим угостил, потом мы долго в полубезумном состоянии купались в ледяном осеннем Балтийском море, приходя в себя, но так и не понял я из его тогдашней угрюмости и задумчивой молчаливости — зачем стремится талантливейший поэт к мрачным могильным, гробовым темам.

Окутали тело могилой.

На память оставили крест.

И чёрные сучья-стропила

Дубы распростёрли окрест.

А где-то в тумане России,

По-прежнему страшно спеша,

В ботинках на толстой резине

Его пропадает душа...

Понимаю прекрасно, что жизнь с самого детства дарила ему далеко не изящные сюжеты. Арест отца в 1937 году, война, бродяжничество совсем ребенком по оккупированной немцами Прибалтике, кругом смерти и смерти. Насмотрелся на трупы с самого детства. А сам Глебушка каждый раз умудрялся выскользнуть из её лап. Привычно жил по касательной к гибели, но чрезвычайно близко... Могли расстрелять немцы за мелкие кражи, мог умереть с голоду или замёрзнуть зимой, могли забить за выкапывание овощей с огородов местные прибалтийские фермеры. Позже он писал: "Верь, что в сорок первом я разбился о войну...". Разбился, но выжил. С первых же стихов, написанных лет в пятнадцать, магия слова царила в его голове, но слова с довеском чего-то скелетного, гнилостного, рушащегося.

Что-то было, какие-то смыслы:

То ли хутор, а может — погост?

Эти выступы почвы бугристой,

Словно формулы, буквицы, числа...

И — трава в человеческий рост.

Не случайно его отец — камерник, лагерник, найдя его уже после своего освобождения, с учительской и отцовской интуицией боялся его первых же стихов, боялся последующей за такими стихами мрачной судьбы сына. И отец, со своим пониманием русской классики, пронесённым и через лагеря восторгом перед высоким чудом искусства, был прав.

"— Знаешь! — кричал отец. — Знаешь, чего у тебя нет?! В сочинении твоём литературном? Любви! Любви не слышно... Тепла её милосердного! Накручено, наверчено, а любви не слыхать!... — Это он от любви. Ко мне, к моей судьбе... И вряд ли его тревога вызвана одним только чуждым ему набором слов, которым пользовался я в сочинении... Дело, скорее всего, в дыхании моего письма. Дыхание моего письма показалось ему тяжёлым, отягощённым различными вредоносными примесями. А лёгкого дыхания не получилось. Из-за несвободы моей от... нелюбви. Из-за неочищенности моей крови, нервных клеток и узлов от земных потрясений...".

Как верно сказано самим поэтом в недавних воспоминаниях! Думаю, что и поэтическая компания Иосифа Бродского, Дмитрия Бобышева, Евгения Рейна позже тянулась к нему, принимая почти засвоего, тоже чувствуя в его ранних стихах неизжитую ещё нелюбовь. А пришла зрелость, пришло покаяние "окаянной головушки" — все эти поэты сразу от него и отвернулись. Невзлюбили. Сразу же чужим стал...

Глеб Горбовский пишет в автобиографических "Остывших следах": "Как видим, сюжеты прихлынули не из изящных. Отсюда, полагаю, и моё дальнейшее пристрастие — тащить в стихи всё ущербное, униженное, скорбно-неприглядное, измученное непогодами Бытия...".

И даже когда жизнь вблизи смерти прошла, когда ушли реальные тяготы и тревоги, осталось в душе желание — жить на пределе. То, что сегодня называют — русская рулетка. Представьте, что могло толкнуть молодого яркого поэта к написанию такого сверхмрачного предчувствия:

В час есенинский и синий

Я повешусь на осине.

Не Иуда, не предатель,

Не в Париже — в Ленинграде,

Не в тайге, не в дебрях где-то —

Под окном у Комитета...

Что мне сделают за это?...

Шуточка-то с могильным приколом. Эпатажной, полудиссидентской игрой не объяснишь. Вот, мол, какой я смелый, самого Комитета не боюсь. Но кому нужен этот пресловутый Комитет, если ты висишь на осине? Это совсем не элегическая полуэпитафия самому себе Иосифа Бродского, написанная в те же годы:

Ни страны, ни погоста

Не хочу выбирать.

На Васильевский остров

Я приду умирать.

Оба оказались никудышными предсказателями, но предсказание Горбовского всё-таки отдаёт трагической интонацией. Думаю, что тянуло к могильной теме молодого поэта, как к какому-то реальному выходу из неудавшейся жизни. Мне кажется, выжил он тогда чудом. Он всё время как бы готовился к иному, потустороннему существованию. Весьма характерно для раннего Глеба Горбовского достаточно известное стихотворение "На кладбище". Из ничего не значащего для обывателя услышанного поэтом обращения «Доброе утро!» по кладбищенскому громкоговорителю (а они в те годы были установлены по всем городам и весям) — поэт выстраивает свой могильный фантасмагорический сюжет. Тоже можно назвать шуточкой, пародией на темы дня, но если все его шутки обращены к погосту, то нельзя не вспомнить поговорку, что в каждой шутке есть лишь доля шутки...

Встают мертвяки на зарядку,

Тряхнув чернозём из глазниц,

Сгибая скелеты вприсядку,

Пугая кладбищенских птиц...

Поэт сам вновь как бы живёт с мертвяками: с безносым офицером, с полусквозной старушкой — и со своим покойницким взором.

И меня однажды за ногу возьмут.

Не спасёт, что я — не лаю и обут.

Что, по слухам, я — талантливый поэт.

Как собаку, меня выбросят в кювет.

Потому что в чёрной сутолоке дня,

Как собаку, переедут и меня.

Но, к счастью, судьба поэта упорно не желала соответствовать его стихам. Помните, как его ещё в 1962 году оплакивал друг Николай Рубцов? Поразмышляйте над этой параллелью судеб: где сейчас Николай Рубцов, и где Глеб Горбовский? Какая-то мистика ведёт каждого по своему пути.

Впрочем, есенинско-рубцовская судьба ожидала его всерьёз, но иное, не менее мистическое по природе своей предназначение сдвинуло не только его жизнь, но и само творчество в направлении религиозного и национального осознания и себя, и поэзии. Кстати, почти в то же время подобный перелом, может быть, более деятельный, более общественно значимый, произошёл и в судьбе Станислава Куняева, ушедшего достаточно резко из среды вольной, гулевой, бродяжной поэзии в стихию борьбы и социального протеста. Сегодня мне Глеб Горбовский кажется в чём-то похожим на Василия Белова, ещё одного своего блистательного сверстника. Пусть один — прозаик, а другой — поэт, они близки своим стремлением к простоте в творчестве, в приближении к истине, в покаянии за прошлые грехи...

Глеб Горбовский перешагнул через свою полупокойницкую сложность мира, отмахнувшись, и уже всерьёз, от старухи с косой. И опять хочу сравнить судьбу Глеба Горбовского с судьбой Николая Рубцова. Пожалуй, мрачных строк у Горбовского намного больше, поэзия Рубцова гораздо светлее и оптимистичнее, теплее и задушевнее. Он-то не был лишен чувства огромной любви — к природе, к зверушкам, к своей матушке. Вот уж у кого нет даже привкуса приблатнённости. Чего хватало с перебором в раннем Горбовском. И в то же время как они схожи изначально своей неприкаянностью, полусиротской, при живых, но удалённых по разным причинам отцах, обречённостью.

Вспоминает Глеб Горбовский: "Рубцов не любил заставать у меня кого-либо из ленинградских поэтов, все они казались ему декадентами, модернистами... пишущими от ума кривляками. Все они — люди, как правило, с высшим образованием, завзятые эрудиты — невольно отпугивали выходца "из низов", и когда Николай вдруг узнал, что я — недоучка и в какой-то мере скиталец, бродяга, то проникся ко мне искренним уважением. Не из солидарности неуча к неучу... а из солидарности неприкаянных, причём неприкаянных сызмальства...".

Каждый из них потом самостоятельно перебарывал свою судьбу, но след "подранка" сказывался до конца. И вот они поменялись судьбами. Глебу выпало право на жизнь, продолжать в этой новой жизни свои былые ущербные темы в поэзии тоже было бы бессмысленно и глупо. Надо было писать новые стихи.

В этом крутом поэтическом повороте судьбы влияние советского "официоза" абсолютно ни при чём, как бы ни упрекали поэта в некоем конформизме его былые сотоварищи из круга Иосифа Бродского. На него влияла вечность, влияли Смерть и Жизнь. Ему открывались новые христианские истины. Что значат в таком раскладе какие-нибудь чиновники из былого обкома партии или Союза писателей? Думаю, что в семидесятые-восьмидесятые годы официоз вообще мало что значил в жизни крупных писателей. Реальная литература и официозная литература развивались параллельно, не задевая друг друга, что бы сейчас ни говорили именно те, кто любил угождать любым властям. А для Глеба Горбовского, как бы внутренне пережившего свою смерть, дальнейшее существование обозначало: если ты не умер, надо искать смысл своей дальнейшей жизни.

На лихой тачанке

Я не колесил.

Не горел я в танке,

Ромбы не носил.

Не взлетал в ракете

Утром, по росе...

Просто жил на свете,

Мучился, как все.

Самое трудное для поэта — прийти к "неслыханной простоте" своего стиха, минуя иронию, издёвку, рефлексию, научиться всерьёз говорить о главном. Простым лирическим словом передать таинственность бытия. Сочетать былую изысканность своего стиха с вновь обретённой склонностью к вечным христианским ценностям. "Я серьёзен. Я — камень. Я всё перетрогал и взвесил. / И всего тяжелее — раздетое сердце моё".

Может быть, после полосы отчуждения, после окаянно-могильных, очаровывающих своим тленом стихов начались у Глеба Горбовского поиски веры?

Из-под ног ушла дорога:

Невозможно жить без Бога...

После прозрения, после обретения веры началась непрерывающаяся поэтическая исповедь Глеба Горбовского. Его стихи-песни идут в это время как бы по касательной к его же поэзии. Так уж судьба приучила — раздваиваться в своих обличьях. Изначально же были у него стихи строгие, собранные в циклы "Косые сучья" или "Сны", стихи, близкие к музыкальной классичности словесного строя, были стихи "лохматые", "отчаянные" стихи из разряда "проклятых", как губка, напитанные винными парами и невинными семантическими шалостями. Свои "цветы зла" Горбовский предпочитал читать вслух одним слушателям, стихи классического настроя — другим, гражданскую лирику — третьим, иные же из повисших в угрюмом одиночестве стихов — не читал никому.

Нет, не посулам-почестям,

Не главам стран и каст, —

Я верю Одиночеству:

Уж вот кто не предаст!

Уходил на долгое время в тотальное Одиночество, разбираясь в самом себе, и ему не было никакого дела до пересудов вокруг его имени. Разве он был изначально виновен в своей судьбе? Разве случайно его первые детские строчки звучали так не по-детски?

Прилетели грачи. Отчего мне так больно?

Над погостом слепая торчит колокольня.

Глеб Горбовский, может быть, один из немногих поэтов, в зрелые годы как бы начинающий заново свой путь, как древние китайские мастера. Разве что не беря новое имя. Нельзя сказать, что он полностью отрёкся от всего былого, или что в его поэзии 80-х годов нельзя найти мотивов раннего Горбовского. В конце концов, его корневую русскость, ещё неявную тягу к национальным корням в поэзии можно обнаружить даже в самых ранних стихах. Вспомним хотя бы стихотворение, посвящённое Вадиму Кожинову:

Я пойду далеко за дома,

За деревню, за голое поле.

Моё тело догонит зима

И снежинкою первой уколет.


Чем это не тихая лирика поэтов кожиновского круга?

Буду я поспешать, поспешать.

Будут гулко звучать мои ноги.

А в затылок мне будет дышать

Леденящая правда дороги.

Удивительно, но после такого чистого, как первые снежинки в горах, как ручей с морозящей водой, стихотворения 1965 года было написано столько годящегося для самой чёрной полыньи горя и печали, что, казалось, эта замечательная поэтическая интонация исчезла в поэзии Горбовского навсегда... Ан нет. Спустя годы и годы он сумел вырваться из удушья и вернуться в былой народный лад, осознать себя частью общего, стать проводником народных чувств и эмоций.

С похмелья очи грустные,

В речах — то брань, то блажь.

Плохой народ, разнузданный,

Растяпа. Но ведь — наш!

В душе — тайга дремучая,

В крови — звериный вой.

Больной народ, измученный,

Небритый... Но ведь — свой!

Европа или Азия? —

Сам по себе народ!

Ничей — до безобразия!

А за сердце берёт...

Глеб Горбовский приходит к пониманию того, что главная причина народных бед и потерь — в безверии, в потере Христа. Он и себя винит за былую гибельность неверия. В покаянном пути поэта, к счастью для читателя, нет никакой натужности, фальшивого поучения других, модного ныне карательного неофитства, бахвальства обретённым даром. Вот бы у кого поучиться нынешним молодым самоуверенным неохристианам.

Может быть, на этой гармоничной ноте и следовало закончить статью, вчитываясь в христианские откровения и философские раздумья обретшего покой в душе Глеба Горбовского, если бы само время не взорвало не только его гармонию, а гармонию всего народа, всей культуры. Пущенную под откос перестройщиками Россию поэт принимать не хотел. Всё в нём бунтовало против этого нового разлома. Ещё более резкая черта пролегла между совершенно чуждыми ему "чистыми поэтами", взявшимися обслуживать новую власть или с радостью уехавшими осваивать новые берега и новые дали.

Глебушка остался верен самому себе. И точка. Он ждёт, когда о нём вспомнит Россия!



Загрузка...