Александр Лысков
14 октября 2002 0
42(465)
Date: 15-10-2002
Author: Александр Лысков
РУСЬ ЗА ХОЛМОМ (Украинские заметки)
В Москве ясно. Над Киевом мелкие липкие дожди с утра до ночи. Холодом смело с Крещатика всю уличную жизнь. Остались потоки иномарок, громады сталинских домов, стеклянные пирамиды новодела... Похоже, на Москву, если бы хоть одна надпись по-русски. Ни одной. Как в Европе. В какой-нибудь Сербии или Черногории. Аэропорт перестроен на манер венского. Вокзал один к одному варшавский. Даже водители притормаживают на пешеходных "зебрах", как в Европе.
Возле Пассажа поднимаюсь по кривому переулку круто вверх на крики толпы. И здесь, в виду здания администрации президента, — словно в московскую осень 1993 года попадаю. Тоже холодная, дождливая, помнится, была осень. Костры жгли у "Белого дома". Перли на милицейские кордоны. Орали.
Косит Киев под Европу, а толпа-то в нем обыкновенная, наша, родимая, анпиловско-макашовская толпа. Хотя милиционеры, опять же, в синих фуражках чуть побольше "жириновок", как в Бельгии, или, может быть, даже Швейцарии.
— Банду Кучмы — под замок!
Из сердца Украины, с языка ее рвется русский крик. Ее мучают русские проблемы, она стоит перед необходимостью русского способа их решения. С такой массой народа, чужеродного для власти, независимость того, что называется украинским государством, — призрачна. Как, впрочем, была призрачна и вечная зависимость Украины от кого бы то ни было — от литовцев, немцев, турок, москалей — коли на планете Земля все-таки осталось это имя — Украина, и развился если и не великий, могучий, то гарний и певучий украинский язык. Об этом я говорю уже без шуток.
Надо отдать должное: если за 1000 последних лет, будучи по-настоящему свободными, суверенными только около двухсот лет под названием Киевская Русь, так называемые украинцы на этой земле не изжили в себе мировой особости, то они, конечно же, заслуживают уважения и свободы. Вот только никак не получается. Русские мешают. Эти неукротимые толпы бушующих под красными флагами серых, мокрых, иззябших русских людей, к которым, естественно, я испытываю не меньшее чувство симпатии и уважения, в такой же степени признавая и их право на свободу и независимость в данном месте, в данное время.
— Кучма, геть! Кучма, геть! Кучма, геть!
— Телевидение — в руки народа!
— Мы тута ночуваты будем!
Здесь их не кличут совками, а называют русскоязычными. В этом термине — сплав судьбы и политической ориентации. Не советская на них мета, а языковая. Все на Украине упирается в язык.
Що цэ таке за припинена мова? Вроде русскому все понятно. Но если все понятно, то значит, это не украинский язык, а суржик, то есть суррогат. Так поясняет мне мой знакомый, киевский писатель Анатолий Холод, с которым мы невдалеке от кричащей толпы, стоя под зонтами, пьем кофе из пластмассовых стаканчиков. "Еще в Добриловском евангелии, — говорит он, — году эдак в 115О-м, появился добавочный "ять", обозначающий звук, так и не возникший впоследствии в русском языке. Затем сдвоенная "о" в приставке "в", добавочная "и". Уже тогда в Киеве говорили "вивьця", а не овца. На протяжении дальнейших столетий разрыв увеличивался и усложнялся — и в фонетике, и в морфологии. В последние сто лет произошло окончательное отпочкование русского и украинского языков и на уровне звучания. Если послевоенные бабушки с Вологодчины еще могли понять таких же бабушек с Черниговщины ( а наоборот, русский москвич уже не мог понять вологодских бабушек), то теперь, когда, почитай, вся Россия живет в городах и говорит, как телевидение велит, — уже московский говор с киевским разлетелись в веках несходимо. Только суржик еще соединяет бытовой, уличный крик. А язык — нет.
Об этом толковал мне просвещенный местный житель, как вдруг ухнуло в дожде глухо, всерьез. Донесся взрыв. Самый настоящий. Потом, прибежав на этот звук во двор многоэтажки № 38 на бульваре Шевченко, мы узнали, что сотней граммов тротила пугнули какого-то чиновника, а убили, как водится, консъержку. "Ничего страшного". Но тогда, стоя невдалеке от красных полотнищ бунтующей толпы, я опять подумал: “Ну совсем как девять лет назад в Москве”.
Долго детонирует история. Годами катятся в гуще людской, населяющей славянские равнины, волны глубинных потрясений, затухая понемногу.
Легко было оставлять Киев, холодный, угрюмый, враждебный, несмотря на тусклое призывное сияние позолоты древней Лавры, с высот которой днепровская ширь, по погоде, напоминала пустыню, дождевыми миражами плыли далекие холмы и леса.
В купе опять сошлись, будто стенка на стенку, два языка. Мы с Холодом говорили по-русски, а двое других "человiков" исключительно на чистейшем украинском. Причем это были люди — ученые, воспитанные, можно сказать, интеллигентные, мысли друг другу излагали какие-то специальные, лексикой пользовались изысканной и потому оказывались особенно непонятными. Они, казалось, даже подчеркнуто усложняли мову и страшно раздражали этим. И чем громче мы с Холодом изъяснялись по-русски, тем тише, вкрадчивее и настырнее гнули свое по-украински эти аборигены. Мол, мы на своей земле, у себя дома, извольте успокоиться.
Напряжение возрастало с каждой выпитой рюмкой коньяка с нашей стороны, и бокалом пива — с их.
Были бы мы с Холодом какими-нибудь дембелями или просто рискованными крутыми гастролерами, а не перегруженными предрассудками литераторами, зарабатывающими на хлеб разъездным корреспондентством, быть бы большой свалке.
В нашем случае напряжение разрядилось опять же на языковом уровне.
Писатель Холод спросил меня по-английски, сколько мне лет. Я ответил. И мы стали демонстративно практиковаться в инглише до тех пор, пока не пожелали друг другу гуд найт.
Утром в Одессе притомило солнце. Курортным измором брал город на всем трамвайном пути к морю. "Это русский город, — как писал мне один из членов здешней русской общины. — Приезжайте, не пожалеете. Для вашей газеты — благодатная почва. Проживание и обратная дорога — за наш счет".
Невозможно было отказаться, тем более давно не виделись с другом давней юности яхтсменской, живущим теперь в Одессе. Когда-то мы с ним на Белом море на шверботах гонялись. Теперь у него здесь, на Ланжероне, собственная килевка за сорок тысяч долларов. Он с самим Конюховым на "ты". Вот и он тоже говорил по телефону: "Одесса всегда была русским городом". Но больше ни о какой политике не распространялся, явно чего-то опасаясь. И просил ни в коем случае не звонить в офис, не порочить перед шефом связями с радикальной прессой. Косвенно настраивал меня на осторожность и дипломатичность в поездке.
Этот запрограммированный страх, напряженность отравляли душу при виде с центральной аллеи Аркадии зазывно плещущегося моря.
Возле изощренных пляжных строений в древнегреческом и древнеегипетском стиле играл уличный музыкант-трубач. Мы с Холодом присели рядом на скамейку, и мой коллега, находясь еще под действием вчерашнего, вдруг из озорства заказал Гимн Советского Союза.
Не знаю, десять ли гривен ( 60 рублей) подействовали, профессиональная неразборчивость, или это можно было отнести к акту гражданского мужества, но худой, бородатый человек сыграл два куплета и припев.
Звук трубы подбивал мне в спину, пока я не свернул за угол, направляясь в яхт-клуб, оставив Холода, не переносившего качку, остывать на ветерке.
В отличие от николаевского, одесский "порт" для парусных суденышек, считай, в открытом море. Тонким бетонным пирсом отгорожен от трехбалльного волнения.
Выходим под одним гротом, чтобы не прерывать общения дерганьем шкотов на поворотах.
Моему другу — пятьдесят. Он задействован в туристическим бизнесе, как я понял, имеет паевой навар от нескольких прибрежных кафе. Точную цифру не выпытывал, в чужом кармане считать нехорошо. А с чужой души считывать? Впрочем, коли он русским себя называет, то выходит, и не чужая. По душам поговорить хотелось под мерные удары волн в скулу полированного корпуса, под свист вольного черноморского ветра в ахтерштаге. В миле от берега судно, пускай и небольшое, на котором только двое и оба русские, — это же, считай, территория России!
— Ну, скажи, Стас, когда объединяться начнем?
— Погодка сегодня клевая. Повезло тебе. Вчера штормишко наворотил делов.
— Ты же русский человек в русском, как говоришь, городе. При бабках. И вас таких здесь пруд пруди. Вы — сила. А под хохлами лежите.
— Хочешь за румпель подержаться. Лодка— класс. Ты на таких не ходил.
— Ты чего увиливаешь? Прослушка, что ли, где-нибудь под банкой завинчена?
— Брось. Все чисто.
— Тогда ты, наверно, думаешь, что я засланный. Думаешь, у меня микрофончик на теле приклеен. Хочешь, разденусь до плавок?
— Кончай треп. Голову наклони. Поворот!
Гик с хлопком перевалился на другой борт. Нос яхты с золочеными поручнями у бушприта побежал по кругу и уткнулся в маяк 16-й станции, куда мы вскоре и прибыли.
В конце концов вечером в его кафе мы поговорили на волнующую обоих тему, но опять же с условием "не для печати".
Настаивать на откровенности я не мог, поскольку знал, что мои предыдущие публикации на украинскую тему попали на глаза гэбэушников. Одному из дерзнувших поговорить со мной на Черноморском заводе у Николаеве начальник намекнул о возможности затруднениях в карьерном росте.
Что же, оберегая друзей, — и нам заткнуться?
Согласен только на недомолвки.
С этим предуведомлением я надолго погружаюсь в мир другого отдельного русского человека на чужбине, в частности, в Одессе.
Сидя на пятнадцатом этаже московской квартиры с видом на колесо обозрения ВДНХ, памятью возвращаюсь на жаркую, душную Молдаванку, всю увешанную ветвями вековых белых акаций.
По пути от вокзала, миновав грязный Привоз, переступаю невидимую историческую черту на середине улицы Портофранковской, древнюю границу вольного города, второго после Новгорода в нашей истории, части его, примыкающей к морю, а значит, к вечности. Вхожу в кривые улочки мещанской слободки, где когда-то велся торг с молдаванами ( венграми, румынами тоже). Здесь теснятся одноэтажные домики восемнадцатого века, которые во времена своей молодости назывались особняками. Теперь в сравнении с коттеджами советских нуворишей выглядят они жалко, хотя и очень трогательно.
Настоящие, тоже восемнадцатого века, булыжники мостовой. Взрывающиеся каштаны под подошвами. Ни души на улице.
Сворачиваю в подворотню и попадаю в типичный одесский дворик. В середине, под старой вишней, мраморный фонтанчик. От него вверх и в стороны разбегается множество винтовых лестниц, перевитых виноградными лозами. У входа в жилище родовитого русского семейства, одного из организаторов моей поездки, металлическая решетка с замком. Скрежещут петли. Гремят запоры, лязгают защелки. Ступеньки вниз (дом осел за два века), и за стеклянной калифорнийской дверью меня встречает милейшая пожилая дама Елизавета Петровна, седая, стройная и крайне церемонная пианистка, в свое время очень известная в Одессе. Одаривает ощущением свободы, каким-то неведомым образом, всем существом своим, предоставляя эту самую свободу в устрашающей Украине.
Давно забытое ощущение визитов.
Мы входим в мрачноватую комнату с лепным потолком, ту, что когда-то называлась залом.
В углу, у окна, спиной к старинному пианино, сидит молодая женщина за чертежной доской, уложенной для наклона на стопки книг. Это невестка Валентина. Инженер.
Из смежной комнаты выглядывает худенькая девушка, студентка Маша. Все любезны. Все сдержанно, строго улыбаются. И как бы опять сами в себе исчезают, предоставляя вам полное право на жизнь и на слово.
Дожидаясь хозяина со службы, пьем жиденький чай и беседуем.
Это бабушкин дом, то есть Елизаветы Петровны. В распоряжении семьи еще однокомнатная квартира, но ее сдают за пятьдесят долларов в месяц. Плюс тридцать долларов пенсия. Да сыновний оклад — пятьдесят. Невестка на двадцать долларов набирает заказов. Итого 4 тысячи наших рублей на четверых. Это при том, что цены на продукты в Одессе, как ни странно, очень высокие. Картошка — как в Москве. Ну, садик на даче фруктами их немного поддерживает. Так ведь и за садик, и за дачу надо платить. Можно бы сдавать дачу "дикарям", но хозяин такой принципиальный, что желает пускать на дачу только единомышленников. Патриотов России. А как их вычислить? Не тест же претендентам задавать?
Отщипываем по виноградинке. Ждем хозяина.
— Я так переживаю за Россию! — говорит Елизавета Петровна. — Какой ужас у вас там творится! Посмотрю телевизор— ночь не сплю. И не смотреть не могу. Что же они с Россией делают!
При своей бедности, своих проблемах человек горюет за людей в тысяче километров отсюда. Большое сердце. Большое расстояние, с которого видится отчетливее. Большие гиперболы в телевизионном отображении действительности на канале НТВ, единственном, здесь показывающем. Нам-то в России, в Москве, имеющим возможность сравнивать, известно , что версия жизни, в изложении этого канала, самая мрачная. А здешним русским не объяснишь. ОРТ давно "не показывает".
Не переставая орудовать циркулем и карандашом, словно бы вязальными спицами, Валентина рассказывает, как отключали от Украины ОРТ.
— Сначала, в течение полугода, украинские новости пускали на первом канале за десять минут до девяти часов. Потом вдруг стали немного перекрывать. Месяца два это длилось. А 11 сентября прошлого года, под шумок взрывов в Нью-Йорке, вовсе перекрыли.
Обостренному восприятию российской жизни способствует и контрастно вальяжная, размеренная провинциальная черноморская жизнь в Одессе. Градус политический низок в сравнении с климатическим. Напряжения скрыты. Начинаешь догадываться о них, поглубже влезши в семейные заботы.
Вот радость нынче у Воробьевых — дочка поступила в местный вуз. Но что-то никто не улыбается в поддержку моих восторгов.
Повздыхали, почмокали и признались, что ректору пришлось "в конвертике подносить". И назвали сумму, равную годовому бюджету семьи. В долги влезли. Оттого и не рады. А иначе бы девочке храма наук не видать.
Пригорюнились.
— Все дело в украинском языке, — пояснила мне Валентина. — Понимаете, его невозможно выучить, не живя в его атмосфере. А Одесса — город русскоязычный. Везде все говорят по-русски. С одной стороны, вроде бы благо для нас. А с другой — несчастье. Предположим, оказались бы мы после развала Союза не на Украине, а в Англии, то, без сомнения, уже через год могли бы говорить свободно и без акцента. Ведь языку слухом учатся. Это, как музыка. Невозможно научиться играть, не слушая музыку. А у нас здесь на слуху только русский. Мы не можем конкурировать с теми, у кого в семьях с рождения звучит украинская речь. И вот представьте, дети с одинаковыми способностями из русской и украинской семей садятся за одну парту в школе, где учат по-украински, а таких школ сейчас восемьдесят процентов. Стремительное продвижение в знаниях украинского ребенка обеспечено. Элита формируется только из "коренных". Для нас — полная бесперспективность. Или сознательное обречения себя на второстепенную роль. И это не где-нибудь в чужеродной Латвии, а в братской Украине.
Позднее мы продолжили эту тему в закутке прихожей, громко называемом кабинетом, уже с хозяином квартиры Николаем Григорьевичем. Ужинали холодными, неподогретыми из экономии голубцами. Этот человек, нагруженный массой забот, кажется, даже немного сгорбленный от их тяжести, подводя итог языковому неравенству, проронил:
— Вот так исчезают народы.
— Может быть, все-таки преувеличиваете, Николай Григорьевич?
— Не знаю, как насчет русского этноса в пределах России, а здесь — никаких преувеличений. Мы — в резервации. И это еще полбеды. Главное— никакого настоящего сопротивления нет. Русские общины набрали на последних выборах полтора процента! Все рассосались и приспособились. Глухо бурчат на кухнях. Не хотят объединяться. Ждут чего-то. Все попытки сбить русскую национальную организацию закончились практически ничем. Я вам анекдот расскажу. Или скорее присказку. Один еврей — торговая точка. Два — шахматная партия. Три — симфонический оркестр. А у нас?
— Разброд и шатания на идейном уровне?
— К сожалению.
— Однако ведь и Киевскую Русь выстроили, и Московскую.
— Это был совсем другой народ.
Мне нечем было возразить. Сказал первое, что пришло на ум.
— Давайте все начинать сначала. Ну хотя бы мы с вами. Два русских — это что? Минин и Пожарский!
— Ильф и Петров.
Мы рассмеялись.
А в это время Николай Григорьевич, словно бы даже помолодевший, уже раскладывал передо мной таблицы и расчеты, так называемый бизнес-план по организации печатания крупной партии тиража газеты "Завтра" на юге Украины.
Затем меня вывели и поставили посредине одесского дворика у фонтана. Мы смотрели на крышу дома Николая Григорьевича, и он в деталях рассказывал, как легко с помощью супруги перепланировать чердак, где после небольшой строительной доводки может разместиться компьютерный цех и жилье для персонала.
Затем меня провели в подвал, где мог получиться отличный склад. Все это отдавалось даром: "Для России!"
Широкий жест дополнялся курортным сервисом.
— Любой патриот пускай приезжает ко мне на дачу. Море в пяти минутах. Плата только за газ. Три гривны в день. То есть на ваши деньги около двадцати рублей.
Мне, приехавшему по приглашению русской общины, было назначено первым изведать всю прелесть дружеского участия русского человека по отношении к его подобному. Решили завтра же и переехать.
Проснулся я наутро от пения религиозного гимна секты адвентистов под фортепьяно. Гармонический оборот был довольно сложный, с двумя доминантами, типично джазовое построение. Играл профессионал. И я с ужасом представил за пианино академически строгую Елизавету Петровну. А среди поющих всю ее семью. Боже! Куда я попал? И это называется русские?
Читал я эти книжечки с гимнами. Слова все правильные, а стихи мертвые, написанные за "бабки" на Манхэттене русскоязычными литераторами. Пели плохо, вразброд, слишком громко. И это внушало надежду. Все семейство, меня приютившее, имело музыкальное образование.
Сориентировался на диване. Да, конечно, вакханалия происходила за стенкой соседей. И пели по-украински. Что заставило спивать сие уродство сладкоголосых хохлов? Нужда? Вакуум незалежности? Где их украинский патриотизм? Американизируется, значит, и чистокровный хохол. Неуютно ему в национальном курене. С москалями якшаться не велят, так хоть к американцам прислониться.
Когда мы, позавтракав, собрались ехать на дачу, служба у адвентистов закончилась. Одесский дворик был наполнен скромниками и скромницами.
Сахарно улыбался нам пан Наливайко, старшина секты, садясь в свой подержанный "мерс".
— Ласкаво просимо до нашего собрания!
А я опять вспомнил: "Вот так исчезают народы". Уже применительно к украинцам. Исчезают исподволь. Изнутри. Под звуки фортепьяно.
Опустим описание пляжных прелестей. Кто бывал на Черном море, и так легко представит. А кто не бывал — тому не перескажешь, как быстро здесь темнеет и зажигается первая звезда. Потом долго мерцает в одиночестве. А ты сидишь за столиком, покрытом клеенкой, пьешь чай.
Откинувшись на спинку стула, глядя вверх, вдруг обнаружишь:
Осень сквозь
Виноградную
Гроздь.
Виноград "изабелла". Гроздь налитая, едва не сочится, будто спущена с самого неба. Это вымя виноградное нащупываешь над головой, рвешь ягоды, будто вселенную, "яко теля" сосешь.
Цикады взбивают воздух. Шумит невдалеке море. Тишина.
И вдруг со стороны соседней дачи обрушивается многоголосый мужской запев:
— Ой! Та у святого недиленьку барзе рано-раненьку...
Голоса расходились от унисона до октавы, а верхний, "горяк", выводил тремолы невообразимые.
Такт отбивали ложкой по кастрюле.
То западенцы спивали. Карпато-руссы, как сказал о них Николай Григорьевич.
Уезжая на квартиру, он остерег меня, чтобы не контачил с ними и темнил, кто я и откуда. Ни в коем случае не говорил бы, что москаль. Хлопцы все, мол, бендеровцы. Все унаунсовцы. На заработки в Одессу приехали из-под Ужгорода, на Бугазе бетонщиками всю зиму вкалывают.
Страхи и опаски Николая порядком мне досаждали во все время нашего общения. Дух противоречия, долгий южный вечер располагали к гостеванию. Я рискнул. Пошел к соседям на огонек — в полном смысле. Печка во дворе сушняком топится. Газ отключен хозяевами для безопасности.
Парни оказались все деревенские, с виду одногодки, лет под двадцать пять. Угостили меня макаронами с мясом и самогоном. Песнями одарили. И главное, ни разу за весь вечер не заговорили между собой по-украински, в отличие от ученых соседей по купе в поезде Киев — Одесса.
Эти парни, еще их называют угро-руссы, произвели на меня впечатление родных по крови людей.
Мутит воду между нами придворная интеллигенция. Элита политическая. Это она, в лице угрюмых пассажиров купейного вагона, разъединяет, несет все беды. А иначе ей не с чего будет кормиться.
На свою дачу я вернулся за полночь.
В одной из комнат обнаружил пианино, открыл крышку, решил продлить музыкальный вечер какой-нибудь импровизацией. Нажал на клавиши.
Ужасные звуки расстроенной бандуры или гуслей, чего-то дикого, несуществующего в природе, пробрали холодком по хребту.
Колыбельной не получилось.
Утро. Идем на высокий мыс Большого фонтана к Спасо-Преображенский монастырю русской православной церкви. Островок родины для одесских русских. Полдень встречаем за молитвой. С моим Николаем Григорьевичем происходят невероятные превращения. Здесь, на территории монастыря, сутулости у него как не бывало. Глаза блестят. Шаг крепок. Жест порывист. Речь громкая, взволнованная.
— В прошлом году я здесь патриарха Алексия встречал. Какая служба была! Люди ночевали прямо под открытым небом.
К нам на скамейку подсаживается мужчина в белой рубашке и жилетке.
И словно бы что-то надламывается в Николае. Шея укорачивается, будто прорастает из груди. Он шепчет:
— Пойдемте отсюда. На бережок, что ли. В парк.
На значительном удалении от монастыря Николая Григорьевич, оглядываясь, объясняет поспешное бегство тем, что в соседе по скамейке признал подозрительного человека, возможно, гэбэшника. От таких лучше подальше держаться. Начальник в институте просил быть поосторожнее со своей русскостью. Начальнику "указивку" соответствующую сверху спустили.
Он сразу измельчал. Долго считал "копийки", чтобы купить булку к обеду. Но так и не решился. Иначе не хватит на трамвай. Я вспомнил: " Десять лет курятинки не ел, — сказал он, нынче завтракая со мной на даче и вожделенно, как ребенок любимое лакомство, оглядывая жареного бройлера.
Никогда бы не подумал, что в бархатный сезон на берегу Черного моря в хлебной Украине мне доведется воочию убедиться, как по причине бедности и бесправия разрушается дух русского человека — умного, талантливого, трезвого.
Мы шли по набережной вдоль кромки теплого курортного моря, и я думал, что еще один нажим украинских "наци", социалиста Медведчука, "у которого отец был бендеровцем", и до коллаборации моему знакомому один шаг.
"Вот так исчезают народы".
На горизонте в море сгусток туч был похож на смерч. И оттуда несло сероводородом.
— Очередной выброс, — пояснил Николай.
На дне "Русского моря" гигантское скопление этого мерзкопахнущего газа. Говорят, когда-нибудь обязательно случится экологическая катастрофа.
Пока что и удушающей политической атмосферы достаточно.
Страх за судьбу русских на Украине развеял другой одессит — Сааринен Владимир Юрьевич. Этот характер типичен для бойцовской части диаспоры. И встретил он меня молодцом. В камуфляже, полоски тельника в распахнутом вороту. Он — бывший учитель истории. Теперь с его убеждениями работа только в Вохре.
Получил увечье от ночного наезда машины за то, что русским патриотом не боится жить в самостийщине. Бунтует на уличных митингах. Устраивает пикеты. Обивает пороги посольств с жалобами на зажим прав.
Душа у него прочная. В предыдущей публикации с Украины мы предоставили ему возможность вполне высказаться на страницах нашей газеты.
Его слова достигли читателей. Мне пришло много писем, среди которых такое.
"Александр, давайте поможем вернуться в Россию семье Владимира Сааринена. Такие люди нужны здесь. Я сама испытала притеснения, живя в Эстонии, где нам открытым текстом в транспорте, в магазинах говорили: " Русские свиньи, убирайтесь к себе домой. Мы бродили в чужом языке, как заблудившиеся в дремучем лесу. Как тяжело было на душе! Ощущение чужбины ужасно и непередаваемо. И все твердили: учите эстонский язык! Столько лицемерия в этом! Я не смогла перенести унижения и решила перебраться в Россию. Все в конце концов получилось, как я хотела. Конечно, и здесь много унижений испытываешь от чиновников, но эти тяготы несравнимы, по крайней мере здесь меня теперь никто не называет русской свиньей. А это уже почти счастье.
Знаю, как нелегко решиться на переезд, но если поставить такую цель, то можно достичь желаемого. Цель святая, так что даже божественные силы начинают помогать. Мне было уже шестьдесят лет, когда я решилась на это. Занялась в Эстонии мелким бизнесом, накопила денег и на переезд и еще на покупку печи для выпечки хлеба, булок. Решила в России открыть рабочие места, ну хотя бы дать возможность сыну работать, а то он с отчаяния начал пить.
Полгода в Туле ушло на то, чтобы выбить помещение в аренду, и полгода на ремонт. Делали все своими руками: сын, племянница и я. На это ушли все деньги, что получила, продав в Таллине квартиру. На продукты, чтобы открыть кафе, пришлось занимать у друзей. Работала по 18-20 часов и за уборщицу, и за барменшу, и за сторожа. Жила в подсобке, через которую сотрудники ходили в туалет. Но все-таки поставила на ноги племянницу — она нашла работу по специальности. И сын расправил плечи.
К сожалению, за аренду каждые шесть месяцев начали увеличивать плату. В конце концов кафе стало невыгодно. Закрыла. Денег не хватило даже на покупку комнаты с подселением. Стала искать на съем. И нашла одинокую старушку 90 лет. Мне ее Бог послал! Я ходила за ней, как за матерью. А когда она ушла в мир иной, то оставила мне квартиру.
Так что на первое время я могла бы принять семью Владимира Сааринена, если они готовы сменить Одессу на Тулу. Работа в Туле есть. В ближайших деревнях много брошенных домов, можно купить дешево. Заняться подсобным хозяйством. В частности, у моего брата жена продает дом за восемь тысяч. Есть вода, баллонный газ. Моей подруге недавно достался маленький домик в деревне. Он пустует. Оттуда на автобусе можно ездить в город на работу. Могу предложить 500 рублей, чтобы вы, Владимир, приехали и посмотрели на все своими глазами. Остановиться можете у меня. С глубоким уважением, Вера Андреевна Бутько".
После добавления, что телефон Веры Андреевны можно узнать, позвонив мне в редакцию, я хотел было откомментировать это письмо как доказательство того, что русским присуща отзывчивость по отношению к соплеменнику, на том стоим. Мы оговариваем себя, когда, горестно качая головой, соглашаемся с ложным мнением, что мы не дружный народ.
А потом решил не растекаться.
Очевидное не требует доказательств.