ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ


ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

Владимир Личутин

Владимир Личутин

ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

НАВЕРНОЕ, НЕ СЛУЧАЙНО власти уже лет триста трусят русского народа. Значит, живет в небесах какое-то мистическое знание, и как бы мы ни смеялись над ним, ни отпихивались обеими руками от особого предназначения России, оно, несмотря на запреты и всяческие препоны, вольно иль невольно дает о себе весть в самых неожиданных местах, будто извергаются прямо под ногами потоки пылающей лавы из подземных рек; и одно лишь случайное напоминание о возможностях потаенной русской энергии невольно заставляет властителей напрягаться, колыбает почву под их ногами и ввергает кремлевских опричников в неведомый ужас. И даже эти постоянные поучительные остереги, дескать, святая Россия накрыта охранительным омофором Пресвятой Богородицы и оттого несокрушима, несмотря на всю униженность народа и ужас настоящей жизни, — не дают полной уверенности в своей победе тем, кто хотел бы стать новым несокрушимым хазарином до скончания веков… Значит, что-то такое особенное носится в воздухе, блажит и дурит и просится из потемок, коли не можем успокоиться, выбросить из головы особую роль русского народа и без оглядки предать её насмешке. Да и то сказать, русский характер совершенно непредсказуемый, сложнейший в своей искренней блаженной простоте, если даже в сложнейшие исторические мгновения не теряет присутствия духа. Однажды в разговоре со знаменитым отшельником старцем Николаем Гурьяновым один священник попросил совета, как вызволить русский народ из уныния. На что старец улыбаясь ответил: "А он, наш народ, никогда и не впадал в уныние".

И замечательный писатель Федор Абрамов своими литературными героями, выхваченными из таежного медвежьего угла, сошелся с правдой старца Николая (Залитского). Казалось бы, невероятным по черствости катком прошлись по деревне революции и войны, вроде бы захоронивая на корню всякие надежды человеческие и мечтания, но сам глубинный характер, коренное чувственное устройство русского крестьянина почти не поддались прикатке, ибо советская власть не меняла исторического ритма жизни, не потрафляла бесу и всячески понуждала народ к праведному труду. Ведь человек без труда — "продукт скоропортящийся".

Абрамов наискивал своих героев, напуская на родную Верколу частый уловистый невод, и ни одна, даже самая мелкая частная история, не могла ускользнуть от его пытливого ума. Сам нутром крестьянский, он пытался одолеть прошлое, содрать с себя посконную сермягу и облачиться в городской сюртук, но любовь к сельчанам, поклон земле-матери перевешивали все попытки отстраниться из деревни. Из Ленинграда Абрамов приезжал в Верколу, как художник на "пленэр", чтобы сделать зарисовки с натуры, но всякий раз забывался, оставлял внешнее и погружался в знакомые стихии. Родовая пуповина при приезде домой оказывалась сильнее городского лоска, содержание одолевало формы, и оттого, даже будучи уже знаменитым, писатель в глазах сельчан оставался Феденькой, Федькой, деревенщиной в кирзачах. Таково свойство настоящей, неподельной русскости, которую никак не выгладить европейским утюгом. (Похожей судьбы был и Василий Шукшин). Под конец жизни Абрамов решил прикончить душевные терзания и выстроить в Верколе Свой Дом, а может, и поселиться в нем до смерти, чтобы не оказаться однажды хладнокровным попутчиком деревне, верхоглядом и начетчиком, неким Чичиковым, улавливающим в свое досье лишь поверхностное, что лежит для пригляду, отжившее и наносное, труху и прах, осыпающиеся с коры великаньего русского древа. И не успел… Надсадился. Отдохнуть бы ему, а он спешил исполнить послушание, которое сам себе назначил. Да и совесть точила, когда видел в стране неправды. Кричал, вопил на весь белый свет: "Русская деревня погибает!"— но слышали остереги лишь те, кому и кричать-то не надо, сами все видели, но были не при власти… За два года до смерти Абрамов, тяжело вздохнув, признался близким: "Как я устал… Как они меня измучили. Я во сне вижу своих героев. Я наяву их вижу…". Бражка из народного лагуна, при всей её янтарной сладости и спелости, оказалась слишком хмельной и коварной, незаметно осаживала на лавку, отымала ноги. Каждый новый характер Абрамов хотел поместить в душу, а там им становилось, наверное, задористо и тесно, каждый хотел воли и по-своему журил писателя за прижим и неуступчивость. Ведь и при жизни, как случается заобыденку в деревне, не все мирно было меж сельчанами и Федором; он задирал, жучил веркольцев, а они в ответ сварились, дескать, загордился Федька, нос задрал. Они-то, "братья и сестры", как ломили в войну с рассвета до потемни без передыху, так и продолжают чертоломить, а писатель сбежал в город в теплое место, на сдобные коврижки, а теперь еще и учит, как надо жить.

Архангельская журналистка Нина Орлова, с которой мы когда-то служили в "Правде Севера", рассказывала мне, как Федора Абрамова выставили на Государственную премию, и редактор газеты послал её в Верколу узнать мнение сельчан о великом для деревни событии: "…Председатель сельсовета Глеб Матвеевич, лось такой здоровый, посоветовал мне поговорить с Александрой Федоровной Мининой. Была ранняя осень, но сумерки уже густые, мы шли наискосок по пустырьку, веркольцы возвращались с работы, огоньки мерцают в окнах, и такая тишина была в природе, что слышно было даже шорох травы под легким ветром. А Глеб-то Матвеевич, мой сопроводитель, куда-то вскоре упорол, а я почти по-пластунски крадусь в незнакомой местности, а народ-то из сумерек, приостанавливаясь, задушевно приветствует: "Здравствуйте". И так мне стало спокойно, благодатно на душе. Я открыла дверь в избу, а там, на фоне окна, за столом у самовара сидит старушка высоконькая в красном повойнике. Я загляделась, на порог-то высокий ступила, да как башкой-то о притолоку: ой! И только услышала: "Девка-то убилась". И вот сижу на стуле и опомниться не могу, а председатель сельсовета мне в лицо дует. Четыре дня я прожила в той избе и влюбилась в хозяйку. Спрашиваю однажды: "Александра Федоровна, вы почто повойник-то носите? Сейчас никто уже не носит". А она: "Когда я замуж-то вышла, муж-то и говорит: "Ой, Саня, повойник-то как тебе идет". И вот ушел на войну, и пришло известие, что пропал без вести. И вот думаю с той поры: а может, он и не погиб на фронте (76-й год уже стоит на дворе), а может, ему память только отшибло, и вот он вернется в ум-от, да вспомнит обо мне и вернется. А как зайдет в избу, увидит меня без повойника и скажет: "Ой, Саня, ты меня уже и забыла". Я, девушка моя, уже сколько повойников-то износила по сю пору. "И вот она рассказывает свою судьбу, а у меня мороз по коже. "А ночью-то, говорит, лягу на печку, сплю, и вдруг как стукнет в окно, я-то кубарем слечу. Ой-ой, кто-то в окно брякнул..! Не муж ли с войны пришел? Гляжу в стекло, а там только метель метет…". Потом наш разговор и на Федора Александровича перешел. Хозяйка-то и говорит: "Федьку-то мы любим, Федька-то наш — золотой человек. Тут много чего про него зря наврали, путаники.. А он сказал однажды, выступая в деревенском клубе: "Без Верколы-то мне и не жить бы…". Эта женщина сыграла огромную роль в моей жизни, через неё-то, может быть, я и в православие вошла, через её смирение, терпение, любовь к ближним.

Ну, я приехала в Ленинград, рассказала Федору Александровичу о поездке в Верколу, он так и засиял весь. И все повторял: "Веркола моя, Веркола…" В те дни прибыл с гастролями театр из Москвы, показывал "Деревянных коней". Абрамов очень волновался. А люди плакали в зале. Я почувствовала, как и у меня в груди спазмы начались, хрип из меня идет и остановиться не могу. Спектакль кончился, Абрамова вызвали на сцену. Он вышел на сцену весь в черном, а из зала народ кричит: "Спасибо за правду!" Эту правду, которую приняла у Абрамова вся Россия, — так вот эту правду дала писателю родная деревня".


Загрузка...