Из сборника «Жемчуга»

Волшебная скрипка

Валерию Брюсову

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,

Не проси об этом счастье, отравляющем миры,

Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

Что такое темный ужас начинателя игры!

Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,

У того исчез навеки безмятежный свет очей,

Духи ада любят слушать эти царственные звуки,

Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.

Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,

Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,

И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,

И когда пылает запад, и когда горит восток.

Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,

И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть —

Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи

В горло вцепятся зубами, встанут лапами на грудь.

Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось всё, что пело,

В очи глянет запоздалый, но властительный испуг,

И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,

И невеста зарыдает, и задумается друг.

Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!

Но я вижу – ты смеешься, эти взоры – два луча.

На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ

И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!

Одиночество

Я спал, и смыла пена белая

Меня с родного корабля,

И в черных водах, помертвелая,

Открылась мне моя земля.

Она полна конями быстрыми

И красным золотом пещер,

Но ночью вспыхивают искрами

Глаза блуждающих пантер.

Там травы славятся узорами

И реки словно зеркала,

Но рощи полны мандрагорами —

Цветами ужаса и зла.

На синевато-белом мраморе

Я высоко воздвиг маяк,

Чтоб пробегающие на море

Далеко видели мой стяг.

Я предлагал им перья страуса,

Плоды, коралловую нить,

Но ни один стремленья паруса

Не захотел остановить.

Все чтили древнего оракула

И приговор его суда

О том, чтоб вечно сердце плакало

У всех заброшенных сюда.

И надо мною одиночество

Возносит огненную плеть

За то, что древнее пророчество

Мне суждено преодолеть.

Камень

А.И. Гумилевой

Взгляни, как злобно смотрит камень,

В нем щели странно глубоки,

Под мхом мерцает скрытый пламень;

Не думай, то не светляки!

Давно угрюмые друиды,

Сибиллы хмурых королей,

Отмстить какие-то обиды

Его призвали из морей.

Он вышел черный, вышел страшный,

И вот лежит на берегу,

А по ночам ломает башни

И мстит случайному врагу.

Летит пустынными полями,

За куст приляжет, подождет,

Сверкнет огнистыми щелями

И снова бросится вперед.

И редко кто бы мог увидеть

Его ночной и тайный путь,

Но берегись его обидеть,

Случайно как-нибудь толкнуть.

Он скроет жгучую обиду,

Глухое бешенство угроз.

Он промолчит и будет с виду

Недвижен, как простой утес.

Но где бы ты ни скрылся, спящий,

Тебе его не обмануть,

Тебя отыщет он, летящий,

И дико ринется на грудь.

И ты застонешь в изумленьи,

Завидя блеск его огней,

Заслыша шум его паденья

И жалкий треск твоих костей.

Горячей кровью пьяный, сытый,

Лишь утром он оставит дом,

И будет страшен труп забытый,

Как пес, раздавленный быком.

И, миновав поля и нивы,

Вернется к берегу он вновь,

Чтоб смыли верные приливы

С него запекшуюся кровь.

Одержимый

Луна плывет, как круглый щит

Давно убитого героя,

А сердце ноет и стучит,

Уныло чуя роковое.

Чрез дымный луг, и хмурый лес,

И угрожающее море

Бредет с копьем наперевес

Мое чудовищное горе.

Напрасно я спешу к коню,

Хватаю с трепетом поводья

И, обезумевший, гоню

Его в ночные половодья.

В болоте темном дикий бой

Для всех останется неведом,

И верх одержит надо мной

Привыкший к сумрачным победам:

Мне сразу в очи хлынет мгла…

На полном, бешеном галопе

Я буду выбит из седла

И покачусь в ночные топи.

Как будет страшен этот час!

Я буду сжат доспехом тесным,

И, как всегда, о coup de grace [1]

Я возоплю пред неизвестным.

Я угадаю шаг глухой

В неверной мгле ночного дыма,

Но, как всегда, передо мной

Пройдет неведомое мимо…

И утром встану я один,

А девы, рады играм вешним,

Шепнут: «Вот странный паладин

С душой, измученной нездешним».

Поединок

В твоем гербе невинность лилий,

В моем – багряные цветы.

И близок бой, рога завыли,

Сверкнули золотом щиты.

Идем, и каждый взгляд упорен,

И ухо ловит каждый звук,

И серебром жемчужных зерен

Блистают перевязи рук.

Я вызван был на поединок

Под звоны бубнов и литавр

Среди смеющихся тропинок,

Как тигр в саду – угрюмый мавр.

Ты – дева-воин песен давних,

Тобой гордятся короли,

Твое копье не знает равных

В пределах моря и земли.

Страшна борьба меж днем и ночью,

Но Богом нам она дана,

Чтоб люди видели воочью,

Кому победа суждена.

Клинки столкнулись, – отскочили,

И войско в трепете глядит,

Как мы схватились и застыли:

Ты – гибкость стали, я – гранит.

Меня слепит твой взгляд упорный,

Твои сомкнутые уста,

Я задыхаюсь в муке черной,

И побеждает красота.

Я пал… и, молнии победней,

Сверкнул и в тело впился нож…

Тебе восторг – мой стон последний,

Моя прерывистая дрожь.

И ты уходишь в славе ратной,

Толпа поет тебе хвалы,

Но ты воротишься обратно,

Одна, в плаще весенней мглы.

И под равниной дымно-белой

Мерцая шлемом золотым,

Найдешь мой труп окоченелый

И снова склонишься над ним:

«Люблю! О, помни это слово,

Я сохраню его всегда,

Тебя убила я живого,

Но не забуду никогда».

Лучи, сокройтеся назад вы…

Но заалела пена рек,

Уходишь ты, с тобою клятвы,

Ненарушимые вовек.

Еще не умер звук рыданий,

Еще шуршит твой белый шелк,

А уж ко мне ползет в тумане

Нетерпеливо-жадный волк.

В пустыне

Давно вода в мехах иссякла,

Но, как собака, не умру:

Я в память дивного Геракла

Сперва отдам себя костру.

И пусть, пылая, жалят сучья,

Грозит чернеющий Эреб,

Какое странное созвучье

У двух враждующих судеб!

Он был героем, я – бродягой,

Он – полубог, я – полузверь,

Но с одинаковой отвагой

Стучим мы в замкнутую дверь.

Пред смертью все, Терсит и Гектор,

Равно ничтожны и славны,

Я также выпью сладкий нектар

В полях лазоревой страны.

Основатели

Ромул и Рем взошли на гору,

Холм перед ними был глух и нем;

Ромул сказал: «Здесь будет город».

«Город, как солнце», – ответил Рем.

Ромул сказал: «Волей созвездий

Мы обрели наш древний почет».

Рем отвечал: «Что было прежде,

Надо забыть, глянем вперед».

«Здесь будет цирк, – промолвил Ромул, —

Здесь будет дом наш, открытый всем».

«Но надо поставить ближе к дому

Могильные склепы», – ответил Рем.

Выбор

Созидающий башню сорвется,

Будет страшен стремительный лёт,

И на дне мирового колодца

Он безумье свое проклянет.

Разрушающий будет раздавлен,

Опрокинут обломками плит,

И, Всевидящим Богом оставлен,

Он о муке своей возопит.

А ушедший в ночные пещеры

Или к заводям тихой реки

Повстречает свирепой пантеры

Наводящие ужас зрачки.

Не спасешься от доли кровавой,

Что земным предназначила твердь.

Но молчи: несравненное право —

Самому выбирать свою смерть.

Лесной пожар

Ветер гонит тучу дыма,

Словно грузного коня,

Вслед за ним неумолимо

Встало зарево огня.

Только в редкие просветы

Темно-бурых тополей

Видно розовые светы

Обезумевших полей.

Ярко вспыхивает маис

С острым запахом смолы,

И, шипя и разгораясь,

В пламя падают стволы.

Резкий грохот, тяжкий топот,

Вой, мычанье, визг и рев,

И зловеще-тихий ропот

Закипающих ручьев.

Вон несется слон-пустынник,

Лев стремительно бежит,

Обезьяна держит финик

И пронзительно визжит.

С вепрем стиснутый бок о бок,

Легкий волк, душа ловитв,

Зубы белы, взор не робок —

Только время не для битв.

А за ними в дымных пущах

Льется новая волна

Опаленных и ревущих…

Как назвать их имена?

Словно там, под сводом ада,

Дьявол щелкает бичом,

Чтобы грешников громада

Вышла бешеным смерчом.

Все страшней в ночи бессонной,

Все быстрее дикий бег,

И, огнями ослепленный,

Черной кровью обагренный,

Первым гибнет человек.

Царица

Твой лоб в кудрях отлива бронзы,

Как сталь глаза твои остры,

Тебе задумчивые бонзы

В Тибете ставили костры.

Когда Тимур в унылой злобе

Народы бросил к их мете,

Тебя несли в пустынях Гоби

На боевом его щите.

И ты вступила в крепость Агры,

Светла, как древняя Лилит,

Твои веселые онагры

Звенели золотом копыт.

Был вечер тих. Земля молчала,

Едва вздыхали цветники,

Да от зеленого канала,

Взлетая, реяли жуки.

И я следил в тени колонны

Черты алмазного лица

И ждал, коленопреклонённый,

В одежде розовой жреца.

Узорный лук в дугу был согнут,

И, вольность древнюю любя,

Я знал, что мускулы не дрогнут

И остриё найдет тебя.

Тогда бы вспыхнуло былое:

Князей торжественный приход,

И пляски в зарослях алоэ,

И дни веселые охот.

Но рот твой, вырезанный строго,

Таил такую смену мук,

Что я в тебе увидел Бога

И робко выронил свой лук.

Толпа рабов ко мне метнулась,

Теснясь, волнуясь и крича,

И ты лениво улыбнулась

Стальной секире палача.

Товарищ

В. Ю. Эльснеру

Что-то подходит близко, верно,

Холод томящий в грудь проник,

Каждою ночью в тьме безмерной

Я вижу милый, странный лик.

Старый товарищ, древний ловчий,

Снова встаешь ты с ночного дна,

Тигра смелее, барса ловче,

Сильнее грузного слона.

Помню, все помню; как забуду

Рыжие кудри, крепость рук,

Меч твой, вносивший гибель всюду,

Из рога турьего твой лук?

Помню и волка; с нами в мире

Вместе бродил он, вместе спал,

Вечером я играл на лире,

А он тихонько подвывал.

Что же случилось? Чьею властью

Вытоптан был наш дикий сад?

Раненый коршун, темной страстью

Товарищ дивный был объят.

Спутанно помню – кровь повсюду,

Душу гнетущий мертвый страх,

Ночь, и героев павших груду,

И труп товарища в волнах.

Что же теперь, сквозь ряд столетий,

Выступил ты из смертных чащ,

В смуглых ладонях лук и сети

И на плечах багряный плащ?

Сладостной верю я надежде,

Лгать не умеют сердцу сны,

Скоро пройду с тобой, как прежде,

В полях неведомой страны.

В пути

Кончено время игры,

Дважды цветам не цвести.

Тень от гигантской горы

Пала на нашем пути.

Область унынья и слез —

Скалы с обеих сторон

И оголенный утес,

Где распростерся дракон.

Острый хребет его крут,

Вздох его – огненный смерч.

Люди его назовут

Сумрачным именем: Смерть.

Что ж, обратиться нам вспять,

Вспять повернуть корабли,

Чтобы опять испытать

Древнюю скудость земли?

Нет, ни за что, ни за что!

Значит, настала пора.

Лучше слепое Ничто,

Чем золотое Вчера!

Вынем же меч-кладенец,

Дар благосклонных наяд,

Чтоб обрести, наконец,

Неотцветающий сад.

Адам

Адам, униженный Адам,

Твой бледен лик и взор твой бешен,

Скорбишь ли ты по тем плодам,

Что ты срывал, еще безгрешен?

Скорбишь ли ты о той поре,

Когда, еще ребенок-дева,

В душистый полдень на горе

Перед тобой плясала Ева?

Теперь ты знаешь тяжкий труд

И дуновенье смерти грозной,

Ты знаешь бешенство минут,

Припоминая слово «поздно».

И боль жестокую, и стыд

Неутолимый и бесстрастный,

Который медленно томит,

Который мучит сладострастно.

Ты был в раю, но ты был царь,

И честь была тебе порукой,

За счастье, вспыхнувшее встарь,

Надменный втрое платит мукой.

За то, что не был ты как труп,

Горел, искал и был обманут,

В высоком небе хоры труб

Тебе греметь не перестанут.

В суровой доле будь упрям,

Будь хмурым, бледным и согбенным,

Но не скорби по тем плодам,

Неискупленным и презренным.

Воин Агамемнона

Смутную душу мою тяготит

Странный и страшный вопрос:

Можно ли жить, если умер Атрид,

Умер на ложе из роз?

Все, что нам снилось всегда и везде,

Наше желанье и страх,

Все отражалось, как в чистой воде,

В этих спокойных очах.

В мышцах жила несказанная мощь,

Сказка – в изгибе колен,

Был он прекрасен, как облако, – вождь

Золотоносных Микен.

Что я? Обломок старинных обид,

Дротик, упавший в траву.

Умер водитель народов, Атрид, —

Я же, ничтожный, живу.

Манит прозрачность глубоких озер,

Смотрит с укором заря,

Тягостен, тягостен этот позор, —

Жить, потерявши царя!

Варвары

Когда зарыдала страна под немилостью Божьей

И варвары в город вошли молчаливой толпою,

На площади людной царица поставила ложе,

Суровых врагов ожидала царица нагою.

Трубили герольды. По ветру стремились знамёна,

Как листья осенние, прелые, бурые листья.

Роскошные груды восточных шелков и виссона

С краев украшали литые из золота кисти.

Царица была – как пантера суровых безлюдий,

С глазами – провалами темного, дикого счастья.

Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди,

На смуглых руках и ногах трепетали запястья.

И зов ее мчался, как звоны серебряной лютни:

«Спешите, герои, несущие луки и пращи!

Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней,

Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще.

Спешите, герои, окованы медью и сталью,

Пусть в бедное тело вопьются свирепые гвозди,

И бешенством ваши нальются сердца и печалью

И будут красней виноградных пурпуровых гроздий.

Давно я ждала вас, могучие, грубые люди,

Мечтала, любуясь на зарево ваших становищ.

Идите ж, терзайте для муки расцветшие груди,

Герольд протрубит – не щадите заветных сокровищ».

Серебряный рог, изукрашенный костью слоновьей,

На бронзовом блюде рабы протянули герольду,

Но варвары севера хмурили гордые брови,

Они вспоминали скитанья по снегу и по льду.

Они вспоминали холодное небо и дюны,

В зеленых трущобах веселые щебеты птичьи,

И царственно-синие женские взоры… и струны,

Которыми скальды гремели о женском величьи.

Кипела, сверкала народом широкая площадь,

И южное небо раскрыло свой огненный веер,

Но хмурый начальник сдержал опенённую лошадь,

С надменной усмешкой войска повернул он на север.

* * *

В мой мозг, в мой гордый мозг собрались думы,

Как воры ночью в тихий мрак предместий,

Как коршуны, зловещи и угрюмы,

Они, столпившись, требовали мести.

Я был один. Мечты мои бежали,

Мои глаза раскрылись от волненья,

И я читал на призрачной скрижали

Мои слова, дела и преступленья.

За то, что я холодными глазами

Смотрел на игры смелых и победных,

За то, что я кровавыми устами

Касался уст, трепещущих и бледных,

За то, что эти руки, эти пальцы

Не знали плуга, были слишком стройны,

За то, что песни, вечные скитальцы,

Обманывали, были беспокойны, —

За все теперь настало время мести,

Мой лживый, нежный храм слепцы разрушат,

И думы, воры в тишине предместий,

Как нищего во мгле, меня задушат.

Театр

Все мы, святые и воры,

Из алтаря и острога,

Все мы – смешные актеры

В театре Господа Бога.

Бог восседает на троне,

Смотрит, смеясь, на подмостки,

Звезды на пышном хитоне —

Позолоченные блестки.

Так хорошо и привольно

В ложе предвечного света.

Дева Мария довольна,

Смотрит, склоняясь, в либретто:

«Гамлет? Он должен быть бледным.

Каин? Тот должен быть грубым…»

Зрители внемлют победным

Солнечным, ангельским трубам.

Бог, наклонясь, наблюдает.

К пьесе он полон участья.

Жаль, если Каин рыдает,

Гамлет изведает счастье!

Так не должно быть по плану!

Чтобы блюсти упущенья,

Боли, глухому титану,

Вверил он ход представленья.

Боль вознеслася горою,

Хитрой раскинулась сетью,

Всех, утомленных игрою,

Хлещет кровавою плетью.

Множатся пытки и казни…

И возрастает тревога:

Что, коль не кончится праздник

В театре Господа Бога?!

Потомки Каина

Он не солгал нам, дух печально-строгий,

Принявший имя утренней звезды,

Когда сказал: «Не бойтесь вышней мзды,

Вкусите плод и будете, как боги».

Для юношей открылись все дороги,

Для старцев – все запретные труды,

Для девушек – янтарные плоды

И белые, как снег, единороги.

Но почему мы клонимся без сил,

Нам кажется, что Кто-то нас забыл,

Нам ясен ужас древнего соблазна,

Когда случайно чья-нибудь рука

Две жердочки, две травки, два древка

Соединит на миг крестообразно?

Дон Жуан

Моя мечта надменна и проста:

Схватить весло, поставить ногу в стремя

И обмануть медлительное время,

Всегда лобзая новые уста;

А в старости принять завет Христа,

Потупить взор, посыпать пеплом темя

И взять на грудь спасающее бремя

Тяжелого железного креста!

И лишь когда средь оргии победной

Я вдруг опомнюсь, как лунатик бледный,

Испуганный в тиши своих путей,

Я вспоминаю, что, ненужный атом,

Я не имел от женщины детей

И никогда не звал мужчину братом.

Попугай Сонет

Я – попугай с Антильских островов,

Но я живу в квадратной келье мага,

Вокруг реторты, глобусы, бумага,

И кашель старика, и бой часов.

Пусть в час заклятий, в вихре голосов

И в блеске глаз мерцающих, как шпага,

Ерошат крылья ужас и отвага

И я сражаюсь с призраками сов…

Пусть! Но едва под этот свод унылый

Войдет гадать о картах иль о милой

Распутник в раззолоченном плаще, —

Мне грезится корабль в тиши залива,

Я вспоминаю солнце… и вотще

Стремлюсь забыть, что тайна некрасива.

Сон Адама

От плясок и песен усталый Адам

Заснул, неразумный, у Древа Познанья,

Над ним ослепительных звезд трепетанья,

Лиловые тени скользят по лугам,

И дух его сонный летит над лугами,

Внезапно настигнут зловещими снами.

Он видит пылающий ангельский меч,

Что жалит нещадно его и подругу

И гонит из рая в суровую вьюгу,

Где нечем прикрыть им ни бедер, ни плеч…

Как звери, должны они строить жилище,

Пращой и дубиной искать себе пищи.

Обитель труда и болезней… но здесь

Впервые постиг он с подругой единство,

Подруге – блаженство и боль материнства,

И заступ ему, чтобы вскапывать весь,

Служеньем Иному прекрасны и грубы,

Нахмурены брови и стиснуты губы.

Вот новые люди… очерчен их рот,

Их взоры не блещут, и смех их случаен,

За вепрями сильный охотится Каин,

И Авель сбирает маслины и мед,

Но воле не служат они патриаршей,

Пал младший, и в ужасе кроется старший.

И многое видит смущенный Адам:

Он тонет душою в распутстве и неге,

Он ищет спасенья в надежном ковчеге

И строится снова, суров и упрям,

Медлительный пахарь, и воин, и всадник…

Но Бог охраняет его виноградник.

На бурный поток наложил он узду,

Бессонною мыслью постиг равновесье,

Как ястреб, врезается он в поднебесье,

У косной земли отнимает руду,

Покорны и тихи, хранят ему книги

Напевы поэтов и тайны религий.

И в ночь волхований на пышные мхи

К нему для объятий нисходят сильфиды,

К услугам его отомщать за обиды

И звездные духи, и духи стихий,

И к солнечным скалам из грозной пучины

Влекут его челн голубые дельфины.

Он любит забавы опасной игры —

Искать в океанах безвестные страны,

Ступать безрассудно на волчьи поляны

И видеть равнину с высокой горы,

Где с узких тропинок срываются козы

И душные, красные клонятся розы.

Он любит и скрежет стального резца,

Дробящего глыбистый мрамор для статуй,

И девственный холод зари розоватой,

И нежный овал молодого лица, —

Когда на холсте под ударами кисти

Ложатся они и светлей и лучистей.

Устанет и к небу возводит свой взор,

Слепой и кощунственный взор человека,

Там, Богом раскинут от века до века,

Мерцает над ним многозвездный шатер,

Святыми ночами, спокойный и строгий,

Он клонит колена и грезит о Боге.

Он новые мысли, как светлых гостей,

Всегда ожидает из розовой дали,

А с ними, как новые звезды, – печали

Еще неизведанных дум и страстей,

Провалы в мечтаньях и ужас в искусстве,

Чтоб сердце болело от тяжких предчувствий.

И кроткая Ева, игрушка богов,

Когда-то ребенок, когда-то зарница,

Теперь для него молодая тигрица,

В зловещем мерцанье ее жемчугов,

Предвестница бури, и крови, и страсти,

И радостей злобных, и хмурых несчастий.

Так золото манит и радует взгляд,

Но в золоте темные силы таятся,

Они управляют рукой святотатца

И в братские кубки вливают свой яд,

Не в силах насытить, смеются и мучат

И стонам и крикам неистовым учат.

Он борется с нею. Коварный, как змей,

Ее он опутал сетями соблазна,

Вот Ева блудница, лепечет бессвязно,

Вот Ева святая с печалью очей,

То лунная дева, то дева земная,

Но вечно и всюду чужая, чужая.

И он, наконец, беспредельно устал,

Устал и смеяться и плакать без цели,

Как лебеди, стаи веков пролетели,

Играли и пели, он их не слыхал,

Спокойный и строгий на мраморных скалах,

Он молится Смерти, богине усталых:

«Узнай, Благодатная, волю мою,

На степи земные, на море земное,

На скорбное сердце мое заревое

Пролей смертоносную влагу свою,

Довольно бороться с безумьем и страхом,

Рожденный из праха, да буду я прахом!»

И, медленно рея багровым хвостом,

Помчалась к земле голубая комета,

И страшно Адаму, и больно от света,

И рвет ему мозг нескончаемый гром,

Вот огненный смерч перед ним закрутился,

Он дрогнул и крикнул… и вдруг пробудился.

Направо сверкает и пенится Тигр,

Налево – зеленые воды Ефрата,

Долина серебряным блеском объята,

Тенистые отмели манят для игр,

И Ева кричит из весеннего сада —

«Ты спал и проснулся… я рада, я рада».

Завещанье

Очарован соблазнами жизни,

Не хочу я растаять во мгле,

Не хочу я вернуться к отчизне,

К усыпляющей мертвой земле.

Пусть высоко на розовой влаге

Вечереющих горных озер

Молодые и строгие маги

Кипарисовый сложат костер.

И покорно, склоняясь, положат

На него мой закутанный труп,

Чтоб смотрел я с последнего ложа

С затаенной усмешкою губ.

И когда заревое чуть тронет

Темным золотом мраморный мол,

Пусть задумчивый факел уронит

Благовонье пылающих смол.

И свирель тишину опечалит,

И серебряный гонг заревет,

В час, когда задрожит и отчалит

Огневеющий траурный плот.

Словно демон в лесу волхований,

Снова вспыхнет мое бытие,

От мучительных красных лобзаний

Зашевелится тело мое.

И пока к пустоте или раю

Необорный не бросит меня,

Я еще один раз отпылаю

Упоительной жизнью огня.

Озера

Я счастье разбил с торжеством святотатца:

И нет ни тоски, ни укора,

Но каждою ночью так ясно мне снятся

Большие ночные озера.

На траурно-черных волнах ненюфары,

Как думы мои, молчаливы

И будят забытые, грустные чары

Серебряно-белые ивы.

Луна освещает изгибы дороги

И видит пустынное поле,

Как я задыхаюсь в тяжелой тревоге

И пальцы ломаю до боли.

Я вспомню, и что-то должно появиться,

Как в сумрачной драме развязка, —

Печальная девушка, белая птица,

Иль странная нежная сказка.

И новое солнце заблещет в тумане,

И будут стрекозами тени,

И гордые лебеди древних сказаний

На белые выйдут ступени.

Но мне не припомнить. Я, слабый, бескрылый,

Смотрю на ночные озера

И слышу, как волны лепечут без силы

Слова рокового укора.

Проснусь, и, как прежде, уверенны губы,

Далеко и чуждо ночное,

И так по-земному прекрасны и грубы

Минуты труда и покоя.

Старый конквистадор

Углубясь в неведомые горы,

Заблудился старый конквистадор.

В дымном небе плавали кондоры,

Нависали снежные громады.

Восемь дней скитался он без пищи,

Конь издох, но под большим уступом

Он нашел уютное жилище,

Чтоб не разлучаться с милым трупом.

Там он жил в тени сухих смоковниц,

Песни пел о солнечной Кастилье,

Вспоминал сраженья и любовниц,

Видел то пищали, то мантильи.

Как всегда, был дерзок и спокоен

И не знал ни ужаса, ни злости.

Смерть пришла, и предложил ей воин

Поиграть в изломанные кости.

Правый путь

В муках и пытках рождается слово,

Робкое, тихо проходит по жизни,

Странник оно, из ковша золотого

Пьющий остатки на варварской тризне.

Выйдешь к природе! Природа враждебна,

Все в ней пугает, всего в ней помногу,

Вечно звучит в ней фанфара молебна

Не твоему и ненужному Богу.

Смерть? Но сперва эту сказку поэта

Взвесь осторожно и мудро исчисли, —

Жалко, не будет ни жизни, ни света,

Но пожалеешь о царственной мысли.

Что ж, это путь величавый и строгий:

Плакать с осенним пронзительным ветром,

С нищими нищим таиться в берлоге,

Хмурые думы оковывать метром.

Орел

Орел летел всё выше и вперед

К Престолу Сил сквозь звездные преддверья,

И был прекрасен царственный полет,

И лоснились коричневые перья.

Где жил он прежде? Может быть, в плену,

В оковах королевского зверинца,

Кричал, встречая девушку-весну,

Влюбленную в задумчивого принца.

Иль, может быть, в берлоге колдуна,

Когда глядел он в узкое оконце,

Его зачаровала вышина

И властно превратила сердце в солнце.

Не всё ль равно?! Играя и маня,

Лазурное вскрывалось совершенство,

И он летел три ночи и три дня

И умер, задохнувшись от блаженства.

Он умер, да! но он не мог упасть,

Войдя в круги планетного движенья.

Бездонная внизу зияла пасть,

Но были слабы силы притяженья.

Лучами был пронизан небосвод,

Божественно-холодными лучами

Не зная тленья, он летел вперед,

Смотрел на звезды мертвыми очами.

Не раз в бездонность рушились миры,

Не раз труба архангела трубила,

Но не была добычей для игры

Его великолепная могила.

Ворота рая

Не семью печатями алмазными

В Божий рай замкнулся вечный вход,

Он не манит блеском и соблазнами

И его не ведает народ.

Это дверь в стене давно заброшенной,

Камни, мох, и больше ничего,

Возле нищий, словно гость непрошеный,

И ключи у пояса его.

Мимо едут рыцари и латники,

Трубный бой, бряцанье серебра,

И никто не взглянет на привратника,

Светлого апостола Петра.

Все мечтают: «Там, у Гроба Божия,

Двери рая вскроются для нас,

На горе Фаворе, у подножия

Прозвенит обетованный час».

Так проходит медленное чудище,

Завывая, трубит звонкий рог,

И апостол Петр в дырявом рубище,

Словно нищий, бледен и убог.

Колдунья

Она колдует тихой ночью

У потемневшего окна

И страстно хочет, чтоб воочью

Ей тайна сделалась видна.

Как бред, мольба ее бессвязна,

Но мысль, упорна и горда, —

Она не ведает соблазна

И не отступит никогда.

Внизу… там дремлет город пестрый

И кто-то слушает и ждет,

Но меч, уверенный и острый, —

Он тоже знает свой черед.

На мертвой площади, где серо

И сонно падает роса,

Живет неслыханная вера

В ее ночные чудеса.

Но тщетен зов ее кручины,

Земля все та же, что была,

Вот солнце выйдет из пучины

И позолотит купола.

Ночные тени станут реже,

Прольется гул, как ропот вод,

И в сонный город ветер свежий

Прохладу моря донесет.

И меч сверкнет, и кто-то вскрикнет,

Кого-то примет тишина,

Когда усталая поникнет

У заалевшего окна.

Вечер

Еще один ненужный день,

Великолепный и ненужный!

Приди, ласкающая тень,

И душу смутную одень

Своею ризою жемчужной.

И ты пришла… ты гонишь прочь

Зловещих птиц – мои печали.

О, повелительница ночь,

Никто не в силах превозмочь

Победный шаг твоих сандалий!

От звезд слетает тишина,

Блестит луна – твое запястье,

И мне во сне опять дана

Обетованная страна —

Давно оплаканное счастье.

Это было не раз

Это было не раз, это будет не раз

В нашей битве глухой и упорной:

Как всегда, от меня ты теперь отреклась,

Завтра, знаю, вернешься покорной.

Но зато не дивись, мой враждующий друг,

Враг мой, схваченный темной любовью,

Если стоны любви будут стонами мук,

Поцелуи – окрашены кровью.

Старина

Вот парк с пустынными опушками,

Где сонных трав печальна зыбь,

Где поздно вечером с лягушками

Перекликаться любит выпь.

Вот дом, старинный и некрашеный,

В нем словно плавает туман,

В нем залы гулкие украшены

Изображением пейзан.

Тревожный сон… Но сон о небе ли?

Нет! На высоком чердаке,

Как ряд скелетов, груды мебели

В пыли почиют и тоске.

Мне суждено одну тоску нести,

Где дед раскладывал пасьянс

И где влюблялись тетки в юности

И танцевали контреданс.

И сердце мучится бездомное,

Что им владеет лишь одна,

Такая скучная и темная,

Незолотая старина.

…Теперь бы кручи необорные,

Снега серебряных вершин

Да тучи сизые и черные

Над гулким грохотом лавин!

* * *

Он поклялся в строгом храме

Перед статуей Мадонны,

Что он будет верен даме,

Той, чьи взоры непреклонны.

И забыл о тайном браке,

Всюду ласки расточая,

Ночью был зарезан в драке

И пришел к преддверьям рая.

«Ты ль в Моем не клялся храме, —

Прозвучала речь Мадонны, —

Что ты будешь верен даме,

Той, чьи взоры непреклонны?

Отойди, не эти жатвы

Собирает Царь Небесный.

Кто нарушил слово клятвы,

Гибнет, Богу неизвестный».

Но, печальный и упрямый,

Он припал к ногам Мадонны:

«Я нигде не встретил дамы,

Той, чьи взоры непреклонны».

Беатриче

1

Музы, рыдать перестаньте,

Грусть вашу в песне излейте,

Спойте мне песню о Данте

Или сыграйте на флейте.

Дальше, докучные фавны,

Музыки нет в вашем кличе!

Знаете ль вы, что недавно

Бросила рай Беатриче,

Странная белая роза

В тихой вечерней прохладе…

Что это? Снова угроза

Или мольба о пощаде?

Жил беспокойный художник.

В мире лукавых обличий —

Грешник, развратник, безбожник,

Но он любил Беатриче.

Тайные думы поэта

В сердце его прихотливом

Стали потоками света,

Стали шумящим приливом.

Музы, в сонете-брильянте

Странную тайну отметьте,

Спойте мне песню о Данте

И Габриеле Россетти.

2

В моих садах цветы, в твоих – печаль,

Приди ко мне, красивою печалью

Заворожи, как дымчатой вуалью,

Моих садов мучительную даль.

Ты – лепесток иранских белых роз,

Войди сюда, в сады моих томлений,

Чтоб не было порывистых движений,

Чтоб музыка была пластичных поз.

Чтоб пронеслось с уступа на уступ

Задумчивое имя Беатриче

И чтоб не хор менад, а хор девичий

Пел красоту твоих печальных губ.

3

Пощади, не довольно ли жалящей боли,

Темной пытки отчаянья, пытки стыда!

Я оставил соблазн роковых своеволий,

Усмиренный, покорный, я твой навсегда.

Слишком долго мы были затеряны в безднах,

Волны-звери, подняв свой мерцающий горб,

Нас крутили и били в объятьях железных

И бросали на скалы, где пряталась скорбь.

Но теперь, словно белые кони от битвы,

Улетают клочки грозовых облаков,

Если хочешь, мы выйдем для общей молитвы

На хрустящий песок золотых островов.

4

Я не буду тебя проклинать,

Я печален печалью разлуки,

Но хочу и теперь целовать

Я твои уводящие руки.

Все свершилось, о чем я мечтал

Еще мальчиком странно-влюбленным,

Я увидел блестящий кинжал

В этих милых руках обнаженным.

Ты подаришь мне смертную дрожь,

А не бледную дрожь сладострастья,

И меня навсегда уведешь

К островам совершенного счастья.

Молитва

Солнце свирепое, солнце грозящее,

Бога, в пространствах идущего,

Лицо сумасшедшее,

Солнце, сожги настоящее

Во имя грядущего,

Но помилуй прошедшее!

Рыцарь с цепью

Слышу гул и завыванье призывающих рогов,

И я снова конквистадор, покоритель городов.

Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену

И забыл, неблагодарный, про могучую весну.

А она пришла, ступая над рубинами цветов,

И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков.

Я опять иду по скалам, пью студеные струи,

Под дыханьем океана раны зажили мои.

Но, вступая, обновленный, в неизвестную страну,

Ничего я не забуду, ничего не прокляну.

И чтоб помнить каждый подвиг, и возвышенность, и степь,

Я к серебряному шлему прикую стальную цепь.

Заводи

И.В. Анненской

Солнце скрылось на западе

За полями обетованными,

И стали тихие заводи

Синими и благоуханными.

Сонно дрогнул камыш,

Пролетела летучая мышь.

Рыба плеснулась в омут…

…И направились к дому те,

У кого есть дом

С голубыми ставнями,

С креслами давними

И круглым чайным столом.

Я один остался на воздухе

Смотреть на сонную заводь,

Где днем так отрадно плавать,

А вечером плакать,

Потому что я люблю тебя, Господи.

Андрогин

Тебе никогда не устанем молиться,

Немыслимо-дивное Бог-Существо,

Мы знаем, Ты здесь, Ты готов проявиться,

Мы верим, мы верим в Твое торжество.

Подруга, я вижу, ты жертвуешь много,

Ты в жертву приносишь себя самое,

Ты тело даешь для Великого Бога,

Изысканно-нежное тело свое.

Спеши же, подруга! Как духи нагими,

Должны мы исполнить старинный обет,

Шепнуть, задыхаясь, забытое Имя

И, вздрогнув, услышать желанный ответ.

Я вижу, ты медлишь, смущаешься…

Что же?! Пусть двое погибнут, чтоб ожил один,

Чтоб странный и светлый с безумного ложа,

Как феникс из пламени, встал Андрогин.

И воздух как роза, и мы как виденья,

То близок к отчизне своей пилигрим…

И верь! Не коснется до нас наслажденье

Бичом оскорбительно-жгучим своим.

Кенгуру Утро девушки

Сон меня сегодня не разнежил,

Я проснулась рано поутру

И пошла, вдыхая воздух свежий,

Посмотреть ручного кенгуру.

Он срывал пучки смолистых игол,

Глупый, для чего-то их жевал

И смешно, смешно ко мне запрыгал

И еще смешнее закричал.

У него так неуклюжи ласки,

Но и я люблю ласкать его,

Чтоб его коричневые глазки

Мигом осветило торжество.

А потом, охвачена истомой,

Я мечтать уселась на скамью.

Что ж нейдет он, дальний, незнакомый,

Тот один, которого люблю!

Мысли так отчетливо ложатся,

Словно тени листьев поутру.

Я хочу к кому-нибудь ласкаться,

Как ко мне ласкался кенгуру.

* * *

Ты помнишь дворец великанов,

В бассейне серебряных рыб,

Аллеи высоких платанов

И башни из каменных глыб?

Как конь золотистый у башен,

Играя, вставал на дыбы

И белый чепрак был украшен

Узорами тонкой резьбы?

Ты помнишь, у облачных впадин

С тобою нашли мы карниз,

Где звезды, как горсть виноградин,

Стремительно падали вниз?

Теперь, о скажи, не бледнея,

Теперь мы с тобою не те,

Быть может, сильней и смелее,

Но только чужие мечте.

У нас, как точёные, руки,

Красивы у нас имена,

Но мертвой, томительной скуке

Душа навсегда отдана.

И мы до сих пор не забыли,

Хоть нам и дано забывать,

То время, когда мы любили,

Когда мы умели летать.

Маэстро

Н.Л. Сверчкову

В красном фраке с галунами,

Надушенный, встал маэстро,

Он рассыпал перед нами

Звуки легкие оркестра.

Звуки мчались и кричали,

Как виденья, как гиганты,

И метались в гулкой зале,

И роняли бриллианты.

К золотым сбегали рыбкам,

Что плескались там, в бассейне,

И по девичьим улыбкам

Плыли тише и лилейней.

Созидали башни храмам

Голубеющего рая

И ласкали плечи дамам,

Улыбаясь и играя.

А потом с веселой дрожью,

Закрутившись вкруг оркестра,

Тихо падали к подножью

Надушенного маэстро.

Христос

Он идет путем жемчужным

По садам береговым.

Люди заняты ненужным,

Люди заняты земным.

«Здравствуй, пастырь! Рыбарь, здравствуй!

Вас зову я навсегда,

Чтоб блюсти иную паству

И иные невода.

Лучше ль рыбы или овцы

Человеческой души?

Вы, небесные торговцы,

Не считайте барыши.

Ведь не домик в Галилее

Вам награда за труды, —

Светлый рай, что розовее

Самой розовой звезды.

Солнце близится к притину,

Слышно веянье конца,

Но отрадно будет Сыну

В Доме Нежного Отца».

Не томит, не мучит выбор,

Что пленительней чудес?!

И идут пастух и рыбарь

За искателем небес.

Сказочное

Ярче золота вспыхнули дни,

И бежала медведица-ночь,

Догони ее, князь, догони,

Зааркань и к седлу приторочь.

Через лес, через ров, через гать

Устремилась она к колдуну,

Чтоб с недобрым гадать, волховать

И губить молодую весну.

Догони ее, князь, догони,

Не жалей дорогого коня,

Посмотри, усмехаются пни,

В темных дуплах мерцанье огня.

Зааркань и к седлу приторочь,

А потом в голубом терему

Укажи на медведицу-ночь

Богатырскому псу своему.

Мертвой хваткой вцепляется пес,

Он отважен, силен и хитер,

Он звериную злобу донес

К колдунам с незапамятных пор.

<И> великая Радость, смеясь,

На узорное ступит крыльцо,

Тихо молвит: «Люблю тебя, князь,

Для тебя я открыла лицо».

Охота

Князь вынул бич и кинул клич,

Грозу охотничьих добыч,

И белый конь, душа погонь,

Ворвался в стынущую сонь.

Удар копыт в снегу шуршит,

И зверь встает, и зверь бежит,

Но не спастись ни в глубь, ни в высь,

Как змеи, стрелы понеслись.

Их легкий взмах наводит страх

На неуклюжих россомах,

Грызет их медь седой медведь

Но все же должен умереть,

И легче птиц, склоняясь ниц,

Князь ищет четкий след лисиц.

Но вечер ал, и князь устал,

Прилег на мох и задремал,

Не дремлет конь, его не тронь,

Огонь в глазах его, огонь.

И, волк равнин, подходит финн

Туда, где дремлет властелин,

А ночь светла, земля бела,

Господь, спаси его от зла!

Покорность

Только усталый достоин молиться богам,

Только влюбленный – ступать по весенним лугам!

На небе звезды, и тихая грусть на земле,

Тихое «пусть» прозвучало и тает во мгле.

Это покорность! Приди и склонись надо мной,

Бледная дева под траурно-черной фатой!

Край мой печален, затерян в болотной глуши,

Нету прекраснее края для скорбной души.

Вон порыжевшие почки и мокрый овраг,

Я для него отрекаюсь от призрачных благ.

Что я: влюблен или просто смертельно устал,

Так хорошо, что мой взор наконец отблистал!

Тихо смотрю, как степная колышется зыбь,

Тихо внимаю, как плачет болотная выпь.

Маркиз де Карабас

С. Ауслендеру

Весенний лес певуч и светел,

Черны и радостны поля,

Сегодня я впервые встретил

За старой ригой журавля.

Смотрю на тающую глыбу,

На отблеск розовых зарниц,

А умный кот мой ловит рыбу

И в сеть заманивает птиц.

Он знает след хорька и зайца,

Лазейки сквозь камыш к реке,

И так вкусны сорочьи яйца,

Им испеченные в песке.

Когда же роща тьму прикличет,

Туман уронит капли рос

И задремлю я, он мурлычет,

Уткнув мне в руку влажный нос.

«Мне сладко вам служить; за вас

Я смело миру брошу вызов,

Ведь вы маркиз де Карабас,

Потомок самых древних рас,

Средь всех отличенный маркизов.

И дичь в лесу, и сосны гор,

Богатых золотом и медью,

И нив желтеющих простор,

И рыба в глубине озер

Принадлежат вам по наследью.

Зачем же спите вы в норе,

Всегда причудливый ребенок,

Зачем не жить вам при дворе,

Не есть и пить на серебре

Средь попугаев и болонок?!»

Мой добрый кот, мой кот ученый

Печальный подавляет вздох

И лапкой белой и точеной,

Сердясь, вычесывает блох.

Наутро снова я под ивой

(В ее корнях такой уют)

Рукой рассеянно-ленивой

Бросаю камни в дымный пруд.

Как тяжелы они, как метки,

Как по воде они скользят!

…И в каждой травке, в каждой ветке

Я мой встречаю маркизат.

Северный раджа

Валентину Кривичу

1

Она простерлась, неживая,

Когда замышлен был набег,

Ее сковали грусть без края,

И синий лед, и белый снег.

Но и задумчивые ели

В цветах серебряной луны,

Всегда тревожные, хотели

Святой по-новому весны.

И над страной лесов и гатей

Сверкнула золотом заря,

То шли бесчисленные рати

Непобедимого царя.

Он жил на сказочных озерах,

Дитя брильянтовых раджей,

И радость светлая во взорах,

И губы лотуса свежей.

Но, сына царского, на север

Его таинственно влечет,

Он хочет в поле видеть клевер,

В сосновых рощах – желтый мед.

Гудит земля, оружье блещет,

Трубят военные слоны,

И сын полуночи трепещет

Пред сыном солнечной страны.

Се – царь! Придите и поймите

Его спасающую сеть,

В кипучий вихрь его событий

Спешите кануть и сгореть.

Легко сгореть и встать иными,

Ступить на новую межу,

Чтоб встретить в пламени и дыме

Владыку севера, Раджу.

2

Он встал на крайнем берегу,

И было хмуро побережье,

Едва чернели на снегу

Следы глубокие, медвежьи.

Да в отдаленной полынье

Плескались рыжие тюлени,

Да небо в розовом огне

Бросало ровный свет без тени.

Он обернулся… там, во мгле,

Дрожали зябнущие парсы

И, обессилев, на земле

Валялись царственные барсы,

А дальше падали слоны,

Дрожа, стонали, как гиганты,

И лился мягкий свет луны

На их уборы, их брильянты.

Но людям, павшим перед ним,

Царь кинул гордое решенье:

«Мы в царстве снега создадим

Иную Индию… Виденье.

На этот звонкий синий лед

Утесы мрамора не лягут,

И лотус здесь не зацветет

Под вековою сенью пагод.

Но будет белая заря

Пылать слепительнее вдвое,

Чем у бирманского царя

Костры из мирры и алоэ.

Не бойтесь этой наготы

И песен холода и вьюги, —

Вы обретете здесь цветы,

Каких не знали бы на юге».

3

И древле мертвая страна

С ее нетронутою новью,

Как дева юная, пьяна

Своей великою любовью.

Из дивной Галии вотще

К ней приходили кавалеры,

Красуясь в бархатном плаще,

Манили к тайнам чуждой веры.

И Византии строгой речь,

Ее задумчивые книги,

Не заковали этих плеч

В свои тяжелые вериги.

Здесь каждый миг была весна

И в каждом взоре жило солнце,

Когда смотрела тишина

Сквозь закоптелое оконце.

И каждый мыслил: «Я в бреду,

Я сплю, но радости все те же,

Вот встану в розовом саду

Над белым мрамором прибрежий.

И та, которую люблю,

Придет застенчиво и томно,

Она близка… теперь я сплю

И хорошо, у грезы темной».

Живет закон священной лжи

В картине, статуе, поэме —

Мечта великого Раджи,

Благословляемая всеми.

На выход сборника откликнулись рецензиями В.Я. Брюсов, Вяч. Иванов, С. Ауслендер и другие авторы. Это было уже признание. Об этом, но не только об этом, идет речь в письме к В.Я. Брюсову: «…пишу Вам, как Вы можете видеть по штемпелю, из Киева, куда я приехал, чтобы жениться. Женюсь я на А.А. Горенко, которой посвящены «Романтические цветы». Свадьба будет, наверное, в воскресенье, и мы тотчас же уезжаем в Париж. К июлю вернемся и будем жить в Царском по моему старому адресу.

«Жемчуга» вышли. Вячеслав Иванов в своей рецензии о них в «Аполлоне», называя меня Вашим оруженосцем, говорит, что этой книгой я заслужил от Вас ритуальный удар меча по плечу, посвящающий меня в рыцари. И дальше пишет, что моя новая деятельность ознаменуется разделением во мне воды и суши, причем эпическая сторона моего творчества станет чистым эпосом, а лиризм – чистой лирикой.

Не знаю, сочтете ли Вы меня достойным посвящения в рыцари, но мне было бы очень важно услышать от Вас несколько напутственных слов, так как «Жемчугами» заканчивается большой цикл моих переживаний и теперь я весь устремлен к иному, новому. Какое будет это новое, мне пока не ясно, но мне кажется, что это не тот путь, по которому меня посылает Вячеслав Иванович. Мне верится, что можно еще многое сделать, не бросая лиро-эпического метода, но только перейдя от тем личных к темам общечеловеческим, пусть стихийным, но под условием всегда чувствовать под своими ногами твердую почву. Но я повторяю, что мне это пока не ясно и жду от Вас какого-нибудь указания, намека, которого я, может быть, сразу не пойму, но который встанет в моем сознании когда нужно. Так бывало не раз, и я знаю, что всем, чего я достиг, я обязан Вам».

Тональность и этого письма кажется странной, потому что писал его двадцатичетырехлетний человек, собирающийся завести семью, то есть начать взрослую и вполне независимую жизнь. При этом он все еще чувствует себя учеником, спрашивает совета.

Можно подумать, что подобное поведение анормально, но следует учесть: Гумилев смотрит на свои взаимоотношения с В.Я. Брюсовым уже не как на взаимоотношения учителя и ученика, вернее, взаимоотношения их постепенно изменяются, все больше они напоминают отношения мастера и подмастерья, осваивающего основы мастерства, даже делающего успехи на этом поприще, однако знания и опыт которого никак не могут соперничать со знаниями и опытом мастера. Впоследствии, когда возникнет «Цех поэтов», для которого Гумилев возьмет за образец средневековую гильдию ремесленников, а особенно – возрожденный «Цех поэтов», где Гумилев, теперь непререкаемый авторитет, станет наставлять молодых стихотворцев, воплотится именно эта система отношений. Но все это относится к более поздним временам.

Гумилев и Анна Горенко венчались 25 апреля в селе Никольская Слободка Остерского уезда Черниговской губернии, в Николаевской церкви. Шафером на свадьбе был И. Аксенов, тогда еще только начинающий литератор, а впоследствии – один из лучших эссеистов и переводчиков. Гумилев рассказывал: «Я не знал его, и, когда предложили, только спросил – приличная ли у него фамилия, не Голопупенко какой-нибудь?» Что же, на украинской земле впору было ожидать, что люди носят фамилии прямо по Гоголю.

Бракосочетание это для многих стало неожиданностью. Так, В. Срезневская, ближайшая подруга невесты, признавалась: «И вдруг, в одно прекрасное утро, я получила извещение об их свадьбе. Меня это удивило. Вскоре приехала Аня и сразу пришла ко мне. Как-то мельком сказала о своем браке, и мне показалось, что ничто в ней не изменилось; у нее не было совсем желания, как это часто встречается у новобрачных, поговорить о своей судьбе. Как будто это событие не может иметь значения ни для нее, ни для меня.

Мы много и долго говорили на разные темы. Она читала стихи, гораздо более женские и глубокие, чем раньше. В них я не нашла образа Коли. Как и в последующей лирике, где скупо и мимолетно можно найти намеки о ее муже, в отличие от его лирики, где властно и неотступно, до самых последних дней его жизни, сквозь все его увлечения и разнообразные темы, маячит образ жены. То русалка, то колдунья, то просто женщина, таящая «злое торжество…».

Как бы то ни было, Гумилев добился столь долго чаемого. Вскоре супруги уехали в Париж, в свадебное путешествие.

Гумилев показывал жене тот Париж, который был дорог ему самому. Они бывали в музеях, в зоологическом саду, в кафе и кабаре. Гумилев покупал много книг, которые искал и у букинистов, и в книжных магазинах. Книги покупал он, по рассказам А. Ахматовой, и тогда, когда они жили в Царском Селе. Впрочем, С. Маковский как-то заметил: «Гумилев любил книгу, и мысли его большею частью были книжные, но точными знаниями он не обладал ни в какой области…» От себя добавлю – точные знания для поэта вовсе не обязательны, ему куда потребней хороший вкус и здравый смысл, плюс, разумеется, работоспособность.

Молодая жена была удивлена, что Гумилев, казавшийся ей до замужества чопорным, сверх меры, что ли, торжественным, был совсем не таким (а ведь о чопорности его говорили и другие). А. Ахматова потом вспоминала, что тогда, в Париже, увидела однажды толпу, которая за кем-то гналась, и в ней Гумилева. Когда она спросила, зачем он бежал, Гумилев ответил – было ему по дороге, а бежать намного скорее.

На обратном пути их попутчиком в международном вагоне оказался С. Маковский: «Я встретил молодых тогда в Париже. Затем мы вместе возвращались в Петербург.

В железнодорожном вагоне, под укачивающий стук колес, легче всего разговориться «по душе». Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только в качестве законной жены Гумилева, повесы из повес, у которого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов «без последствий», – но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта, вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость. По тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось, что он ее полюбил серьезно и гордится ею. Не раз и до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии об этой своей единственной настоящей любви…»

Если так показалось человеку стороннему, возможно, так и было. Но держал себя Гумилев с женой чуть иначе, когда они бывали наедине. Например, на том же самом обратном пути А. Ахматовой пришлось по каким-то причинам пересесть в другое купе, где ехали три немца. Немец, лежавший на нижней полке напротив, разговорился с ней, начал делать комплименты. И восемь часов подряд, пока они ехали, немец не спал, а все смотрел. А. Ахматова рассказала об этом мужу, и тот вразумительно ответил: «На Венеру Милосскую нельзя восемь часов подряд смотреть, а ведь ты же не Венера Милосская».

Все лето Гумилев напряженно работает, встречается со знакомыми, посещает «башню» Вяч. Иванова, бывает на концертах в Павловске. 13 сентября он устраивает прощальный вечер перед своим очередным отъездом в Африку. Незадолго до того в письме к В.Я. Брюсову он сообщает: «Думаю через Абиссинию проехать на озеро Родольфо, оттуда на озеро Виктория и через Момбад в Европу. Всего пробуду там месяцев пять».

Опять Одесса, опять пароход. И снова – Константинополь, Каир, Бейрут, Порт-Саид, Джедда, Джибути.

В ту поездку дважды преодолел он пустыню Черчер, первый раз – добираясь до Аддис-Абебы, второй раз – возвращаясь оттуда. На обратном пути вместе со здешним поэтом ато-Иосифом Гумилев собирал песни абиссинцев и предметы их быта.

Монпарнас. Открытка, 1900-е гг.


Гумилев. Шарж Н. Альтмана, 1910-е гг.


Домой, в Царское Село, Гумилев вернулся лишь в конце марта следующего – 1911 – года, подхватив африканскую лихорадку. О путешествии Гумилев сделал вскоре после приезда доклад в редакции журнала «Аполлон» во время заседания «Академии». Тогда же Гумилев прочел поэму «Блудный сын», резко раскритикованную Вяч. Ивановым.

Блудный сын

1

Нет дома подобного этому дому!

В нем книги и ладан, цветы и молитвы!

Но видишь, отец, я томлюсь по иному,

Пусть в мире есть слезы, но в мире есть битвы.

На то ли, отец, я родился и вырос,

Красивый, могучий и полный здоровья,

Чтоб счастье побед заменил мне твой клирос

И гул изумленной толпы – славословья.

Я больше не мальчик, не верю обманам,

Надменность и кротость – два взмаха кадила,

И Петр не унизится пред Иоанном,

И лев перед агнцем, как в сне Даниила.

Позволь, да твое преумножу богатство,

Ты плачешь над грешным, а я негодую,

Мечом укреплю я свободу и братство,

Свирепых огнем научу поцелую.

Весь мир для меня открывается внове,

И я буду князем во имя Господне…

О, счастье! О, пенье бунтующей крови!

Отец, отпусти меня… завтра… сегодня!..

2

Как розов за портиком край небосклона!

Как веселы в пламенном Тибре галеры!

Пускай приведут мне танцовщиц Сидона,

И Тира, и Смирны… во имя Венеры,

Цветов и вина, дорогих благовоний…

Я праздную день мой в веселой столице!

Но где же друзья мои, Цинна, Петроний?..

А вот они, вот они, salve, amici [2].

Идите скорей, ваше ложе готово,

И розы прекрасны, как женские щеки;

Вы помните верно отцовское слово,

Я послан сюда был исправить пороки…

Но в мире, которым владеет превратность,

Постигнув философов римских науку,

Я вижу один лишь порок – неопрятность,

Одну добродетель – изящную скуку.

Петроний, ты морщишься? Будь я повешен,

Коль ты недоволен моим сиракузским!

Ты, Цинна, смеешься? Не правда ль, потешен

Тот раб косоглазый и с черепом узким?

3

Я падаль сволок к тростникам отдаленным

И пойло для мулов поставил в их стойла;

Хозяин, я голоден, будь благосклонным,

Позволь, мне так хочется этого пойла.

За ригой есть куча лежалого сена,

Быки не едят его, лошади тоже:

Хозяин, твои я целую колена,

Позволь из него приготовить мне ложе.

Усталость – работнику помощь плохая,

И слепнут глаза от соленого пота,

О, день, только день провести, отдыхая…

Хозяин, не бей! Укажи, где работа.

Ах, в рощах отца моего апельсины,

Как красное золото, полднем бездонным,

Их рвут, их бросают в большие корзины

Красивые девушки с пеньем влюбленным.

И с думой о сыне там бодрствует ночи

Старик величавый с седой бородою,

Он грустен… пойду и скажу ему: «Отче,

Я грешен пред Господом и пред тобою».

4

И в горечи сердце находит усладу:

Вот сад, но к нему подойти я не смею,

Я помню… мне было три года… по саду

Я взапуски бегал с лисицей моею.

Я вырос! Мой опыт мне дорого стоит,

Томили предчувствия, грызла потеря…

Но целое море печали не смоет

Из памяти этого первого зверя.

За садом возносятся гордые своды,

Вот дом – это дедов моих пепелище,

Он, кажется, вырос за долгие годы,

Пока я блуждал, то распутник, то нищий.

Там празднество: звонко грохочет посуда,

Дымятся тельцы и румянится тесто,

Сестра моя вышла, с ней девушка-чудо,

Вся в белом и с розами, словно невеста.

За ними отец… Что скажу, что отвечу,

Иль снова блуждать мне без мысли и цели?

Узнал… догадался… идет мне навстречу…

И праздник, и эта невеста… не мне ли?!

Дело не в художественных достоинствах либо недостатках поэмы. Раскол намечался потому, что Гумилев считал – символизм исчерпал себя.

А. Белый, естественно, утрируя и даже отчасти окарикатуривая ситуацию, писал про вечера на «башне», когда обозначалось уже расхождение Вяч. Иванова и Гумилева: «Мы распивали вино.

Вячеслав раз, подмигивая, предложил сочинить Гумилеву платформу: «Вы вот нападаете на символистов, а собственной твердой позиции нет! Ну, Борис, Николаю Степановичу сочини-ка позицию…» С шутки начав, предложил Гумилеву я создать «адамизм»; и пародийно стал развивать сочиняемую мной позицию; а Вячеслав, подхвативши, расписывал; выскочило откуда-то мимолетное слово «акмэ», острие: «Вы, Адамы, должны быть заостренными». Гумилев, не теряя бесстрастия, сказал, положив нога на ногу:

– Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию – против себя: покажу уже вам «акмеизм»!

Так он стал акмеистом, и так начинался с игры разговор о конце символизма».

Что же до личных отношений Гумилева и Вяч. Иванова, хозяин «башни» старался нанести Гумилеву удар как можно больнее, всячески выделял А. Ахматову, стихи которой вряд ли ему так уж нравились. Делалось это для уничтожения Гумилева.

Между тем он сам – хотя бы поначалу – относился к поэзии А. Ахматовой, вернее, к самому факту, что она пишет стихи, с некоторым напряжением, говорил ей после свадьбы: «Муж и жена пишут стихи – в этом есть что-то комическое. У тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом…» Известно это со слов самой А. Ахматовой.

Необычным было и его отношение к болезням. А. Ахматова однажды была свидетелем, как он получал для себя лекарство по рецепту, выписанному на чужую фамилию. Отвечая на ее вопрос, сказал: «Болеть – это такое безобразие, что даже фамилия не должна в нем участвовать…» Гумилев не хотел порочить свое литературное имя.

Тем не менее он чувствовал себя настолько плохо от непрекращающейся лихорадки, что вынужден был подать прошение в университет. Гумилева из университета отчислили.

А. Ахматова в середине мая 1911 года уехала в Париж, Гумилев отправился в Слепнево. А. Гумилева, жена старшего брата Дмитрия, вспоминала: «Под влиянием рассказов А[нны] И[вановны] о родовом имении Слепневе и о той большой старинной библиотеке, которая в целости там сохранилась, Коля захотел поехать туда, чтобы ознакомиться с книгами. В то время в Слепневе жила тетушка Варя – Варвара Ивановна Львова, по мужу Лампе, старшая сестра Анны Ивановны. К ней зимой время от времени приезжала ее дочь Констанция Фридольфовна Кузьмина-Караваева со своими двумя дочерьми. Приехав в имение Слепнево, поэт был приятно поражен, когда, кроме старенькой тетушки Вари, навстречу ему вышли две очаровательные молоденькие барышни – Маша и Оля. Маша с первого взгляда произвела на поэта неизгладимое впечатление. Это была высокая тоненькая блондинка с большими грустными голубыми глазами, очень женственная. Коля должен был остаться несколько дней в Слепневе, но оттягивал свой отъезд под всякими предлогами. Нянечка Кузьминых-Караваевых говорила: «Машенька совсем ослепила Николая Степановича». Увлеченный Машей, Коля умышленно дольше, чем надо, рылся в библиотеке и в назначенный день отъезда говорил, что библиотечная «…пыль пьянее, чем наркотик», что у него сильно разболелась голова, театрально хватался при тетушке Варе за голову, и лошадей откладывали. Барышни были очень довольны: им было веселее с молодым дядей. С Машей и Олей поэт долго засиживался по вечерам в библиотеке, что сильно возмущало нянечку Караваевых, и она часто бурно налетала на своих питомиц, но поэт нежно обнимал и унимал старушку, которая после говорила, что «долго сердиться на Николая Степановича нельзя, он своей нежностью всех обезоруживает».

У сестер были альбомы, Гумилев записывал свои стихи и Оле, и Маше. Стихи были разными, а потому и альбомы ни в чем не походили друг на друга. Имелись там безделушки, вроде акростиха или стихотворения «на случай», имелись и стихи иного качества.


Усадебный дом Гумилевых в Слепневе


А. Ахматова, М. Кузьмина-Караваева и другие


Стихи из альбома Маши составляют своеобразный цикл, который стоит прочитать (попавшие затем в сборники, стихи эти воспринимаются там иначе).

Загрузка...