Cédric Sapin-Defour
Où les étoiles tombent
Published by arrangement with Lester Literary Agency
© Éditions Stock, 2025
© Капустюк Ю., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление ООО «Издательство АЗБУКА», 2026
КоЛибри Fiction
Софи, Себастьяну, Сильвену, Жан-Мишелю, которые приходили и шептали о своей любви под твоим белым окном.
Винсенту, моему старшему брату, чей спокойный голос направлял в пути домой.
Северин, Давиду, Мэтью, которые умели читать радость в кофейной гуще.
Кристофу за его сорок пятый день и всех остальных вокруг.
Марианне, которая широко и без стука распахнула перед нами дверь квартиры номер 13.
Ты родилась через пять минут после полудня.
Ты кричала громко и не таясь, всего секундой от роду, чем привела взрослых в восторг. Лишь потом их это разозлило. Ты весила два килограмма восемьсот двадцать граммов, и твой пупок выглядел идеально, отметил доктор Маурер. Однако о твоей душе он не сказал ни слова: была ли ты ею уже наделена или душа дается уже в процессе жизни?
Матильда – красивое имя, оно не указывает ни на возраст, ни на сословие, ты с самого начала выбрала быть свободной. Ты в семье младшая, и эта роль у нас с тобой общая. Быть младшим, последним – хорошо: от нас меньше требуют и нам больше прощают.
Вот ты и появилась на этой Земле. В этих широтах, в этот период века ничто не препятствует тому, чтобы твое будущее сложилось благополучно.
Это было наше первое сближение, свидетелем которого стал кофейный автомат возле тринадцатой аудитории. Мы взяли кофе со сливками: ты, потому что ты из лагеря любителей шоколада, а я – ценитель крепкого кофе. Поначалу ведь не говоришь о том, что тебе не нравится, сосредотачиваешься на приятном, и этот кофе с молоком нас сблизил.
Вокруг было полно людей, сотни студентов тоже мечтали сдать экзамен[1], и в то же время там не было никого, сплошь размытые фигуры, а ты – четкая, отделенная от всего живого. Шум – и в то же время тишина. Ты всегда производишь такой эффект: когда ты рядом, почти весь остальной мир исчезает. Друзья стояли всего в двух шагах от нас; если прислушаться, можно было услышать их звонкий смех. Неуклюжий верзила Бубу мне подмигивал. В любви и в остальных ситуациях первого знакомства есть момент, когда мы разговариваем вдвоем, только вдвоем, не отвлекаясь на компанию, и это едва ли не самый важный момент в череде первых разов. Потому что мы очень скоро понимаем, способны ли мы ладить без веселого шума товарищей.
Студенты толпой хлынули обратно в аудиторию, и мы за ними.
Давай представим, что в то утро к нам бы подошла гадалка. Мы, любители всяких причуд, встретили бы ее с распростертыми объятиями.
Она бы заглянула в наши пластиковые стаканчики, смахнула своими кривыми ногтями бежевую пену, пробормотала три заклинания и произнесла слова, касающиеся нашего относительного будущего:
– Вы с радостью свяжете свои жизни. Не сегодня вечером, но скоро. Ваши тела, ваши сердца, все, что бьется, соединится. Вас ждет двадцать лет яркой и счастливой жизни. Вы будете играть на улице, смеяться и любить друг друга так, как мало кто осмеливается. Вы будете дорожить каждым часом. Горы станут вашим царством, головокружение и животные – вашими верными спутниками. Вы будете смеяться над страхами. И над людским мнением. Но однажды утром, хотя ничто этого не предвещало, один из вас упадет и разобьется вдребезги; вы не разделите эту боль, другой останется невредимым, но большая часть вас двоих рухнет. И продолжением, более долгим, чем радость, будут страдания, сомнения и сожаления. Вам придется ждать, пока минуют дни.
Она не скажет, кто именно из нас разобьется, и ни ты, ни я ее не спросим.
Что бы мы решили?
Я бы предложил тебе вернуться к твоему виндсерферу, а сам бы вернулся к своей наезднице, каждому в свою спокойную, уютную и предсказуемую жизнь. Затем мы бы посмеялись над этими глупыми предсказаниями, перешли к другим напиткам в компании мадам Ирмы, и в итоге кто-то из нас, дурачков, натянул бы ее фиолетовый тюрбан себе на голову.
Наши четырехцветные ручки легко бы сошли за волшебные палочки, а заклинанием стала бы наша неуемная жажда жизни. Приятели вышли бы из толпы и вернулись к нам. «Оно того стоит!» – закричали мы все хором. На взлеты, на падения, в общем, на все жизненные перипетии мы бы ответили «да». Наконец, чтобы убедиться в том, что наши тела крепки и доблестны, мы бы танцевали всю ночь напролет. А на следующий день, после трех шоколадных круассанов, все было бы забыто.
Сегодня, когда ты вся изранена и в синяках, ведь из нас двоих упала именно ты – и это немаловажно, – как бы мы поступили??
Иногда мне снится, что мы так и не встретились. И что тебе не больно. Чтобы избежать боли, иногда приходится отказаться от всей радости.
Ты пришла в дом, который я снимал в Ревуаре[2]. Какое нежное название для того, кто томится в ожидании встречи. Случайностей не бывает. Мы спали в одной постели, как всегда делают друзья. Ледяная комната была пронизана трещинами, простыни превратились в настоящие снежные заносы. Мы неистово растирали друг друга ногами, как в горах растирают обмороженные конечности. В наших отдельных жизнях было так холодно, что это трение впервые распространилось на все наши тела. На мгновение мы испугались, что любовь сожжет все остальное, но наши взрывы хохота навсегда развеяли эту глупость.
Традиции мы не чтили. Но что касается брака, то на него мы согласились. Чтобы носить одну фамилию; разве мы не говорили друг другу сто раз, что похожи на брата и сестру? В зале торжеств нас было четверо, плюс заместитель мэра, для него это был первый брак, а для нас – последний. Убак тоже там был, голый свидетель, взволнованный, счастливый и взлохмаченный. Сильвен и Ромен смеялись, сверкая белоснежными зубами, Жак Ширак наблюдал за нами из своего сада, а ты погладила свою футболку поло. Мы обменялись стандартными обещаниями, подписали документы, к нам подошла секретарь мэрии, зааплодировала, а Убак залаял. В Пежо 306 без розовых лент нас ждало снаряжение для каньонинга, оно приятно пахло неопреном и этими жизнями, не успевшими высохнуть. Мы пошли поплескаться в водах Монмин, в последнем водоеме нас ждала бутылка, и это было прекрасным купанием в честь бракосочетания.
Можно улыбаться, не воспринимая все легкомысленно. Как ни крути, в конце 212-й статьи ревностный помощник подчеркнул: это обязательство друг перед другом выходит далеко за рамки радостей. Слушайте, смельчаки, отчаянные головы, пока не решили окончательно. Он говорил о несчастьях, а мы притворились, будто не понимаем. Он стремился донести до нас, что именно у мужа или жены спросит врач, бороться ли до конца или отключить от аппаратов. Не у матери, не у отца, и уж точно не у святого Бернара. Да, мы единое целое, но иногда приходится принимать решения в одиночку.
В тот день печальные исходы нас совершенно не волновали, и его слова были настолько неуместны, что пролетели мимо ушей. В наших головах была только вечность.
Лавина сошла на безопасном расстоянии от наших следов, но не настолько далеко, чтобы мы ее не заметили.
Когда мы вернулись в деревню, один из ее жителей, глядя в бинокль, сказал нам:
– Когда-нибудь с вами что-то случится, и вы сами будете виноваты.
Мне показалось, что тем самым он дал точное определение жизни, которая стоит того, чтобы ее прожить.
Среди прочих его прелестей мы обосновались в Бофортене[3] ради Ле-Шатле. Мы остановились на этой оживленной ферме, расположенной в лесу Виллар, на южном склоне, и единственными нашими соседями были олени, лисы и пара барсуков. Будучи добросовестными служащими, без первоначального взноса, мы подписали контракт на тридцатилетнюю любовную связь с банком[4] и купили здание. Вооруженные шаткими инструментами и крайне скромными навыками, мы за несколько лет превратили его в очаровательный домик. И хотя вода была только из источника, крыша в дождливые дни протекала, до работы было несколько часов езды и в снежные дни нам приходилось парковаться в деревне – это было идеально. В окружении наших собак Убака, Корде, Фризон и ночей без уличных фонарей мы оказались там, где надо – на своем месте.
Той зимой ты сильно повредила колено. Ограниченная в движениях, привязанная на долгие месяцы к костылям, ты заметила, насколько все стало обременительным. Ле-Шатле показал нам наши пределы в повседневной жизни.
Мы продали его, безмерно опечаленные необходимостью его оставить.
Надо полагать, он тоже грустил. Через несколько дней после нашего отъезда в него ударила молния, и он превратился в груду пепла.
Наш любимый пес Убак умер.
Не знаем, реальность ли это или наше восприятие, но, кажется, с тех пор жизнь чаще рассказывает нам об угасании, нежели о расцвете.
Мы считаем, что входим в историю с самого начала. Мы ошибаемся. Наши истории подхватывают нас с середины. Большая часть уже произошла без нас, почти все уже сложилось, нам на это намекали, но мы ничего не предвидели. Жизнь не ждет, когда мы окажемся готовы. Если это поезд счастья, в который мы заскакиваем на ходу, то это не так уж и плохо: мы упускаем первые радости, предвестники, но для тех, кто отвлекся, останется еще достаточно и будет чем развлечься. С другой стороны, если это страдание, на первые признаки которого не обратили внимания, то как бы мы ни тянули стоп-кран, чтобы остановить поезд, уже ничего не поделаешь: запущенное несчастье будет тормозить бесконечно.
Предсказывать прошлое и называть его очевидным – удобное упражнение: достаточно просто подождать, а затем притворяться. Сегодня мы можем сказать, что деревня Фальцес[5] нас предупреждала, а мы не слушали.
В то утро мы весело выбрались из фургона. Мы полгода провели в пути и познакомились с великой свободой. Мы выпили эспрессо в Inn Jochele, единственном баре, открытом рано утром в Фальцесе. Хотя итальянцам из Альто-Адидже не хватает беспорядка и они злоупотребляют согласными, нам они нравились все больше и больше, поскольку за жесткой глазурью в них скрывается много фантазии. Путь к Плоской горе[6] – прекрасная тропинка, мягкий свет проникает сквозь высокие ели и лиственницы. Деревья здесь тоже прямые, и изнутри лес напоминает гигантский штрих-код. Что тут можно купить? Тишину, по крайней мере приглушенный человеческий шум, и покой. Какое смешное название вершины, Плоская гора – абсурд. Должно быть, оно означало что-то очевидное, как всегда, граничащее с абсурдом.
Наверху мы развернули наши парапланы, там, на том же месте, что и неделей ранее. Дул идеальный бриз, а также легкий южный ветерок, и лента на конце ветки говорила: идите смело, вот сюда. Мы собирались взлететь. Но через четыре минуты словно из ниоткуда появилось облако, распухшее, черное, словно прямиком из небесных предзнаменований. Оно обрушилось на нас, только на нас. Вместе с ним пошел дождь, сильный, жесткий, кратковременный, и каждая его капля звучала отчетливо, решительно и стучала по шлемам, как дятел. Мы укрылись под сумками, на ходу защищая наши крылья, а туча ушла так же, как и появилась, убежденная в ясности своего предзнаменования. Мы были готовы спуститься обратно пешком.
Ты хотела вернуться к фургону; дело не в том, что ты боялась, ты говорила, что будут другие возможности и что Плоская гора априори никуда не уйдет. Я же твердил, что прогнозы всех метеомоделей отличные и им стоит верить. Мы немного поболтали, обменялись любезностями и взлетели. Несмотря ни на что. Я первым поднялся в воздух, чтобы посмотреть, затем ты, что редкость, ведь обычно я следую за тобой. Ты в итоге взлетела, чтобы не разочаровывать меня? Надеюсь, что нет.
В воздухе, по рации, я сказал тебе, что все в порядке, но присутствует турбулентность. Ничего страшного, для этого ведь и нужен ветер. Я повернул голову и увидел, как расправился в небе твой купол. Двадцать секунд спустя я посмотрел туда снова и увидел, что твой параплан уже на земле. Внутри все сжалось. Но, слава богу, моя рация тут же зашипела: «Все в порядке». Ты приземлилась сразу и не в результате катастрофы; это тот самый случай, когда нас одолевают сомнения. Твоим первым шагом после того, как ты спасла свою шкуру, было оповестить меня. Твои чувства перевесили мои убеждения, а это и значит сохранять свое место среди живых. Эту сцену, доходящую до узлов грудины, я проживу снова – через месяц, во второй раз. И второго шанса уже не будет. Все произойдет почти так же, за исключением того, что ты не обратишься ко мне по рации. Хотя, если честно, все будет совсем не так. Когда жизнь старается нас предупредить, а мы пренебрегаем ее ценностью, она наказывает нас еще яростнее.
Я полетел прямо, поспешно приземлился и свернул свой купол в неуклюжий комок.
Я побежал в твою сторону. Хозяин гостиницы поприветствовал меня и поинтересовался, где ты, – все чувствительные к любви существа поступают так, когда видят нас по отдельности, друг без друга, – и я побежал еще быстрее. Я мог бы бегать часами, быстро и без усилий, откуда взялось столько энергии? Я ни о чем не думал. Но плакал. Внезапно накатили рыдания; плотные, непрерывные, они нарастали с каждым поворотом тропинки. Без причины, ведь все было хорошо. Я спешил к тебе, цельный, без разочарований, как ты часто говорила: «Если дело только в этом, то ничего страшного». С досадой ты всегда умела справляться лучше меня. Ты говорила, что нужно уметь проигрывать, и в тот миг, когда мы отказываемся принимать это правило, жизнь перестает быть игрой. Мы планировали встретиться, спуститься, выпить пива, настоящее было доступно, а будущее – мыслимо. Все было хорошо. И я плакал.
Судьба прокричала мне, что будет дальше. Я оказался в тех моментах нашей жизни, когда мы соприкасаемся с другими голосами, когда тело узнает раньше всего остального и предупреждает нас. Но мы, сегодняшние люди, мы словно неодушевленные, и мы больше не слушаем.
Я скрыл от тебя свои слезы. Я редко тебе вру.
В путешествиях мало что откладывают на потом.
Можно было бы подумать иначе: время растягивается, дни свободны, ожидание – почти хороший тон. Почти учтивость. К тому же если мы путешествуем, то и для того, чтобы прекратить суетиться. Почти сопротивление.
Но на самом деле, мы мало что откладываем, потому что в путешествии почти ничего не повторяется. Можно упустить возможность. Это благородная мысль, ведь и сожаления прекрасны, но мы путешествуем прежде всего из жадности. Поэтому хватаемся за все, что появляется на пути и чего уже не предложит настоящее.
Мы вышли из фургона с этой мыслью: семь месяцев мы жили на семнадцати кубических метрах пространства «Фиата Дукато», и мир никогда не казался нам таким гигантским. Мы жили жизнью, о которой мечтали, мы бродили по горам Европы в поисках того, чего у нас не было. Мы нигде не задерживались, мы везде были проездом. Если останавливались, то на короткое время, что довольно трусливо, зато надежно в плане счастья. Мы переходили от одного открытия к другому, от мелочи к мелочи, испытывая непреодолимое влечение к местам, где не на что смотреть. Классика для семейной пары в уютной середине жизни, которая подводит итоги, подсчитывает, что у нее есть и чего не хватает, и приходит к выводу, что единственная ценность – это время и свобода им распоряжаться. Мы избавились от всего своего имущества, вплоть до сотен аккуратно расставленных книг, распрощались с карьерой учителей физкультуры, погасили кредиты, отказались от привычных установок: накапливать, блистать, добиваться успеха, планировать. И сделали выбор в пользу кочевой жизни. Некоторые называли нас смелыми, забывая, что лишь тот, кто имеет многое, может позволить себе исследовать малое. Мы никому не бросали вызов. Такая жизнь нас вполне устраивала.
Рио-Бьянко – это конец сверкающей долины, Валле-Аурина, в провинции Больцано[7] на севере Италии, до Австрии там рукой подать. Здесь все говорят на двух языках, можно сказать, на вайссенбахском, но, как это часто бывает на наш латинский слух, мы предпочитаем петь, а не рычать, и итальянский берет верх. Луга аккуратно скошены, люди здороваются, а ветер ласковый и мягкий. Всюду царит тихая радость, и это одна из ловушек путешествия.
Если ручей белый, значит, он холодный, невероятно холодный. Мы вернулись с гор грязными и окунули в него ноги; когда в него входишь, кажется, будто теряешь сознание.
– Ни в коем случае не шевели пальцами ног!
Иначе холод вернется, усилится и удвоится; расслабься, и ты заметишь, что станет почти тепло. Кто первым высунет ноги из воды – тот проиграл, а другой поднимет его на смех и будет дразнить. А потом мы оказались в нем совершенно голыми, во всем виновато веселье. Купаться голышом в реках – это как рисовать на запотевших окнах или свистеть в зажатую между пальцами травинку; в один прекрасный день ты неожиданно перестаешь это делать и вспоминаешь о прошлом, перебирая в уме то, чего не совершил. Местные жители, у которых дома душ и кто моет мылом свои колесные диски, смотрели на нас как-то странно, и, если бы мы тоже посмотрели на них, мы бы увидели, что им хочется играть. Вероятно, ничего не исчезает по-настоящему.
Потом мы пошли в спортбар выпить просекко. Хозяйка и ее дочь бесконечно любезные, они подали нам два бокала для утоления жажды и полную миску с чипсами. Мы приезжали сюда этой зимой, и они узнали маленьких французов по радужному фургону; мы выходили из туалета с освеженными подмышками и полуприкрытыми веками. Иногда путешествие петляет, возвращается и на короткое время требует привычного. Здесь кофе стоит евро двадцать, а нет более надежного показателя, чем цена эспрессо, чтобы определить, продала ли территория свою душу дьяволу или нет.
Мы осушили бокалы в три глотка с небольшим интервалом, уничтожили миску чипсов, ты спросила меня, почему Nutri-Score[8] остановился на «Е», а хозяйка, довольная встречей с нами, сказала, что это за счет заведения. У нас же нужно накопить тысячу визитов, прежде чем тебе предложат допить бутылку.
– Возьмем еще по одной?
– Думаешь?
– Не слишком элегантно уходить, когда хозяин угощает.
– Хозяйка.
– Но она решит, что мы чувствуем себя обязанными.
– Так давай вернемся завтра, когда будем спускаться. К тому же сможем выпить побольше, в субботу обещают плохую погоду.
– Договорились.
Мы вернулись к фургону, собрали сумки, аккуратно сложили крылья, проверили рации и снова посмотрели прогноз погоды.
В наслаждениях настоящего мы выбрали будущее и его организацию. Мы решили отложить удовольствие, вместо того чтобы предаться ему, хотя благодатное опьянение манило нас, буквально протягивая к нам руки.
Ночью (проклятый испорченный суп!) я вышел из фургона. Я искал самую яркую звезду. Ни одной. Все было мутно, следующий день не обещал быть приветливым. Когда мы наконец услышим, что хочет сказать нам небо?
Просыпаться рано по собственному желанию – сплошное удовольствие. Это похоже на вынужденное пробуждение: звенит что-то металлическое, эхом разносится и вырывает тебя из долгой ночи, мысли путаются, тело скрипит. Ты немного ворчишь. Затем вспоминаешь конкретные причины, возбуждение смазывает все, от синапсов до коленей, и ты вскакиваешь и несешься вперед. Они такие разные – выбранные пробуждения и навязанные. Принимать решение о своей жизни – все равно что ее менять.
Мы целуемся, это первое, что мы делаем каждый день. Мы касаемся друг друга кончиками пальцев, говорим чук, и это наш второй жест. Мы придумываем бессмысленные фразы, которые кто-то другой прокричал бы ночью, просто смеха ради. Я не помню ни одного утра, когда бы мы этого не делали. Не знаю, что думать о привычках, они затягивают, наполняют, но втайне они сговариваются и лишают чего-то важного. Я выпрямляюсь на кровати, через раз ударяюсь головой о потолочный светильник, вчера я его чуть не снес. Я сгибаюсь и разгибаюсь, проходя на кухню, полметра вправо; жить в фургоне – значит превратиться в оригами. Мы только и делаем, что складываем, раскладываем и снова складываем: матрасы, карты и тела.
Я заглядываю через раздвижную дверь. Чем меньше внутри, тем раньше смотришь на улицу, какая скука эти зáмки. Воздух влажный, я думаю, это из-за ручья. Ночь нас успокоила, на фонаре несколько капель, но нет ничего, что могло бы нам помешать. Приятно, когда погодные условия определяют повестку наших дней, это предполагает диалог с кем-то другим, чье решение имеет больший вес, чем наше, а также способность верить в надежду и принимать отказ. Я слышал, что рано или поздно это прекращается, и всем старым альпинистам, морякам и другим детям природы надоедает всматриваться в сводки погоды или блеск звезд, чтобы понять, что делать со своей жизнью; они довольствуются тем, что встречают день таким, какой он есть, и с этим живут и никогда не разочаровываются. Возможно, это и есть старость – когда ты устал от надежды. Возможно, это и есть мудрость – когда ты радуешься тому, что есть.
Мы пьем наш чай, ты – зеленый, и вытираем оседающий на стеклах пар. Мы едим некогда мягкий хлеб, намазанный некогда свежим овечьим сыром. Нужно громко хрустеть и поскорее вернуться в пекарню. Ты притворяешься, что теряешь в схватке зуб; когда это случится на самом деле, ни я, ни Зубная фея тебе не поверим. Мы включаем отопление, чтобы одеться не дрожа, но не на полную мощность, ведь мысль снова забраться в постель не дает покоя. В нашем фургоне есть все: еда, если мы голодны, питье, если мы хотим пить, крыша, если дождь, жара или сквозняки, кровать, книги, цветы в закрытом пространстве, но все же это цветы, есть чем заняться от скуки, о чем мечтать и окна в мир. И музыка тоже. И фотографии любимых. Зачем все остальное? Единственное, чего не хватает в нашем фургоне, – это яблокочистки. Мы каждый раз о ней говорим и каждый раз забываем. Она бы решила наши проблемы с ленивыми десертами, и приятно иметь рядом предмет, напоминающий, что все изобретается для того, кто стремится жить интересно.
Я колеблюсь, стоит ли варить кофе. Гейзерная кофеварка Биалетти, вся помятая и подгоревшая снизу, готова, но, хотя время кажется бесконечным, оно поджимает. Чтобы выйти из фургона, мы проходим под доской, на которой мелом написали: Che giorno è oggi? Какой сегодня день? Наш девиз бездельников. Или тружеников. Или заключенных. Потому что, хотя и терзает соблазн дать пощечину этой истине, она такова: неумеренная погоня за свободой, несмотря на кажущуюся широту, несет в себе нечто удушающее.
Снаружи, в узкой долине, темно. У тебя такое загорелое лицо, что я тебя больше не вижу, а потом ты смеешься, и я тебя замечаю. Мы садимся на велосипеды, их седла мокрые от росы, ты вытираешь свое тряпкой, а я – штанами. Ехать около получаса, мы крутим педали молча, не разговаривая, и это не скука; убаюканная автоматическим движением, часть нас снова засыпает, а другая высматривает зверей, которым пора возвращаться в укрытия, за нами наблюдают больше, чем мы. Всюду тишина и покой. День похож на график электрокардиограммы, чередуются пики и паузы, добровольные спады, и мы начинаем все заново; когда все встает или выравнивается, это тревожит. На последних метрах ты ускоряешься, пересекаешь финишную черту, определенную тобой одной, и поднимаешь руки к небу. Потом появляюсь я, ты протягиваешь мне в качестве микрофона ветку лиственницы и спрашиваешь, доволен ли я вторым местом. Как дитё.
Мы в долине. Долина никогда не бывает унылой, мы пересекаем ее до и после вершин, с предвкушением по пути туда, с воспоминаниями на обратном, и спим измотанные на ее сочной траве. Там всегда найдется ручей, чтобы убаюкать нас, и муха, чтобы разбудить. Небо прояснилось, нисходящий ветерок утих, все хорошо. Здесь прохладно ровно настолько, насколько нужно, роскошные ночи на высоте тысяча семьсот метров над уровнем моря. Мы ставим велосипеды к деревянному забору альпийского домика. Встречаем фермера, дойка коров окончена, это его время, время труженика. Мы обмениваемся парой слов, он видит нас уже не в первый раз; в первый мы киваем друг другу, второй – машем рукой, третий – разговариваем, а в четвертый будем пить.
Скоро его ферма превратится в постоялый двор, его жена продолжит дело и будет принимать путников на обед, их любовь переплетается. Пиво, канедерли, штрудель и сиеста. Мы там будем. Для этого полета мы могли бы приземлиться в двух шагах от фургона, но мы ссылаемся на наличие велосипедов и располагаемся на поле, граничащем с постоялым двором, и всего в нескольких метрах от полудня. Мы снова встретим эту девушку, с цветком в соломенных волосах, это соседка, она помогает с обслуживанием, и это заполняет ее долгие летние дни и карманы шорт бермудов. У нее такие ясные глаза, что в них отражается все, о чем она молчит. Думаю, мы ей нравимся, она кладет нам три шарика мороженого и разговаривает, не застегивая босоножки. Мы до сих пор так и не спросили ее имени, мы не в курсе, принято ли это здесь, но от нее мы знаем, что ее мечта – летать. И завести собаку, настоящую, только для себя, а не для коров.
Мы отправляемся в путь. Еще добрый час по мягкой тропе, по лесу, затем по большим лугам, и мы будем на перевале, наконец-то на вершине.
Когда в горах погибали мои друзья, я не мог отделаться от мысли: чувствовали ли они, проснувшись утром, что умрут? Шептал ли им это ветер в деревьях, чуяла ли земля их конец? Ярче ли они ощущали счастье в тот день? Или страх?
Всезнающие говорят, что нет, мы ничего не предвидим. Они правы. И это к лучшему.
Иначе мы бы не жили.
Этой ночью ты не умерла. Мне бы позвонили. Ты умрешь в другой раз.
Я установил телефон на максимальную громкость, прижал его к подушке. Чтобы быть еще увереннее, я не сомкнул глаз.
Говорят ли «завтра», если не спал всю ночь? Да. Ибо луна и солнце отмеряют время для всех существ на Земле. Танцуют ли они, мечтают или плачут. И нужно уходить, и нужно убегать; необходимо, чтобы сегодняшний день стал вчерашним. Желать, чтобы время шло, не всегда значит его оскорблять. Но молиться, чтобы оно длилось.
Большую часть ночи я смотрел настольный теннис на компьютере. Это были Европейские игры. Я о них не слышал, должно быть, кто-то, кто хотел меня отвлечь, придумал их вчера. Шведы выиграли парный разряд, они казались довольными, а я плакал. Если я закрывал экран, тревога нарастала, и ничто не могло ее унять. Я боялся, что взорвусь, и мне нужно было это повторяющееся зрелище, в котором, казалось бы, ничто из реальной жизни не поставлено на карту. Безусловно, я пробовал читать, но я воспринимаю чтение слишком близко к сердцу. А когда становилось совсем невмоготу, я выходил гулять на больничную парковку, среди других напуганных людей, живущих ночью.
Жан-Мишель звонил трижды. Около полуночи, в три утра и в шесть. Накануне вечером я сам ему позвонил и сообщил. Без тени сомнения. Не решаться предупредить друга – это кокетство, когда собираешься переезжать или когда страдаешь от любви. Но когда к тебе подкрадывается смерть, делаешь это не раздумывая, первым делом. Он сразу снял трубку и радостно произнес: «Привет, дружище», он как раз завязывал галстук, на заднем фоне звучали ликующие возгласы со свадьбы в Испании. Он выпалил: «Черт возьми, не может быть», но тут же поправился, ведь это была правда. Я настойчиво попросил его в полной мере насладиться этой праздничной ночью и потанцевать за нас. Я уверен, что он так и сделал, вокруг него смеялись живые люди, у них были свои радости и горести, и ими нельзя было пренебрегать. Если присоединишься к печальной процессии, чем это поможет? Он и Дельфина думали о нас, и этого было достаточно, быть любимым может быть достаточно. Каждые три часа он проверял, что я в порядке. И ты тоже.
Мне позвонил и Винсент, мой брат. Он ведет себя так, как я и ожидал. Пятьдесят три года, строя его волокно за волокном, создают любящее сердце, которое не высыхает за одну ночь. Больницу он знает, это его работа. Из Клермон-Феррана его коллегам-нейрохирургам Марте и Виорелю удалось связаться с коллегами из Больцано, как и в какое время, я не знаю. Марта итальянка, она перевела твои первые результаты и передала их Винсенту, который в общих чертах объяснил мне, он слишком хорошо знает, что на первом этапе всякие подробности сбивают с толку, пугают и ничего не дают. То, что его коллега родом из Италии, хотя и малодоступна, я воспринял как знак, за который стоит ухватиться.
Вчера срочно нужно было дренировать твой мозг, под твердой мозговой оболочкой собралась кровь. Эта утечка крови произошла, когда тебя спустили с вертолета, сразу после полного сканирования тела. Твоя жизнь висела на волоске, и они успели в последнюю минуту, иначе мозг утонул бы в хаосе команд, и следом твое сердце перестало бы биться и бороться. В итоге все было бы кончено. Когда человек уходит из жизни, именно сердцу предстоит погасить свет. В горах, как сказали мне потом спасатели, не хватило всего нескольких секунд, чтобы тебя восстановить. Вчера вечером мне говорили, что именно ночные часы станут решающими. Ты делаешь большие успехи. Давай помечтаем, чтобы сегодня те, кто говорит со мной о тебе, отсчитывали наше будущее днями. Марта подтвердила моему брату, что сегодня тебе сделают операцию на позвоночнике, если сочтут целесообразным и полезным. Винсент сказал мне, что получит новую информацию в течение дня, у него там как бы кризисный штаб и готов план на экстренный случай. Он также сказал, что любит меня и что мы ничего не потеряем, если будем говорить это в спокойные времена.
В 7 утра я звоню в отделение интенсивной терапии.
Я глубоко дышу, напоминаю себе о праве быть оптимистом и дважды слушаю песню группы Queen – It’s a Hard Life, потому что она одновременно и нежная, и мощная. Думаю, именно так и судят об интенсивности произведения: по возможности, в зависимости от того, чего требует жизнь, регулировать силу ветра. Sono il marito della donna francese[11]. Дама отвечает мне на прекрасном французском. Обычно я бы обиделся, что со мной говорят по-французски после стольких усилий по корректировке акцента, но здесь мне наплевать, мне на многое будет плевать. Она сообщает мне, что ты пережила эту ночь и что они снизили дозу препаратов для седации. Чтобы посмотреть, как ты отреагируешь. Ты приоткрыла глаза. Я не знаю, хорошие это новости или нет, и не спрашиваю, мне хочется задавать только те вопросы, ответы на которые я уже написал. Со вчерашнего дня из-за огромного количества нюансов я больше не знаю, на чьей они стороне: друзья или враги. Можно всю жизнь формировать убеждения, а потом в результате одного потрясения ты больше не осмеливаешься к ним подступиться. Одно я знаю наверняка: если это произойдет, я хочу быть рядом, когда ты в первый раз выглянешь за пределы себя.
Утром хирурги изучат последние снимки твоего позвоночника (в разговоре с братом я назвал это «картографиями») и решат, целесообразно ли тебя оперировать. Твой третий поясничный позвонок, L3, – фрагменты пазла, самые острые части которого рассекли спинной мозг. Позвонки выше, L1, L2, и ниже, L4, L5, тоже сломаны. Если и остались какие-нибудь нервные волокна, они раздроблены ударом, придавлены, и их необходимо срочно освободить. Марта объяснила нам это серьезными словами, которые пугают не меньше, чем вселяют надежду: артродез и декомпрессия. Дама по телефону говорит мне, что сейчас, во время разговора со мной, она смотрит на тебя, и ты выглядишь спокойной. Она добавляет, что твое сердце бьется размеренно и неторопливо. Вчера твой пульс был частым и переменчивым.
– Вы можете сказать ей, что я жив?
– Да, я сделаю это, перезвоните сегодня днем.
Я заканчиваю разговор и плачу. Слезы текут рекой. Мое тело – фабрика слез: заказы, мешки с сырьем, производство, транспортировка, доставка, выставление счета. Я чувствую, как они подступают, щиплют в носу, подготавливают глаза, согревая их, ждут, когда падут стены и хлынут они. Слезы не иссякают, и ты говоришь себе, что будешь плакать всю жизнь, а если захочешь перестать плакать, придется перестать жить. Потом они редеют, прекращаются, а затем возвращаются.
Мне вдруг требуется свет, толпы людей, чтобы почувствовать себя частью движущегося мира. И быть ближе к тебе. Я выбираюсь из фургона. В холле больницы есть бар, он похож на все больничные бары: здесь можно выпить, поесть, купить местные газеты и китайские игрушки. Я иду туда долгими обходными путями, заказываю кофе и апельсиновый сок, настоящий. Свежевыжатые апельсины – это вкусно, это яркий и солнечный завтрак, который позволяешь себе в свободное время. Даже просто произнося его название spremuta d’arancia[12], ты заказываешь себе порцию веселья и радости. Я выбираю столик, который станет моим. Потом еще один кофе. Мне хотелось людей и движухи, и это я нахожу здесь; здесь кипит жизнь, и все в этом муравейнике движутся отлаженно и плавно, избегая столкновений. Спешащие медработники, терпеливые родственники, некоторые с окаменевшим взглядом, другие успокоившиеся, одинокие больные, выходящие покурить или погреться на солнышке, курьеры, санитары, смех, сомнения, страх, равнодушие и внимание, компании и одиночество. Здесь есть все, что есть в нашей жизни хрупкого, глупого и прекрасного.
Я выхожу из бара около девяти утра, а хотел бы, чтобы было пять часов вечера. То я начинаю все делать быстро, чтобы поскорее приблизиться к тебе, то мне нужно заполнить каждую бесконечную минуту. Что бы я ни выбрал, я ошибаюсь с темпом.
Я иду в ближайший супермаркет, покупаю там органический табуле и бросаю его в фургон. Я возвращаюсь за шоколадным йогуртом, тело требует шоколада. Я вернусь туда за чем-то еще, о чем я правильно сделал, что не подумал раньше.
Затем мучительные телефонные звонки, тихие шаги и пристальный взгляд на телефон. Мне кажется, что он вибрирует при каждом толчке, от полета певчей птицы или от ветра на травинке.
В эти бесконечные часы у меня появилась новая спутница: боль. Она голодна, и ее ничто не радует, не удовлетворяет. Она органична и поддается определению: это клубок из удушья, тошноты и удара под дых, она находится точно в центре, на уровне живота, и мигрирует по своей прихоти, к голове, которую сотрясает, или к ногам, которые рассекает. Она состоит из всего понемногу: ужаса, недостатка, возможного конца, бессилия, одиночества, вины и других удобрений, скрытых, незамеченных и грядущих. Сейчас не время препарировать эту черную смолу, у нее будет время сто раз сменить рецепт. Пока я ее принимаю… а что еще делать? Бежать от боли невозможно, она всегда угадывает, где я прячусь, борьба с ней иллюзорна. Мы учимся друг друга узнавать, мы приспосабливаемся, мы притираемся.
С другой стороны, есть кое-что еще, что я четко определил и чего мне следует остерегаться. Это не сама боль, а тот, кто ее разжигает. Этот мех находится в продолжении вчерашнего дня, перетекая в сегодняшний. Как только я думаю об их маловероятном соединении, это становится серьезным ударом по углям отчаяния. Вчера мы смеялись и давали друг другу обещания; а несколько часов спустя мы уже порознь, разлучены, сломлены телом или духом и без особых перспектив. Обычно все дни похожи и следуют один за другим; здесь же дверь захлопнулась, и ничто в движении воздуха этого не предвещало. У меня не было времени подготовиться к разрыву. И все же, как бы мне ни хотелось думать о вчерашнем дне, я нашел бы в нем убежище и тысячу причин для надежды. Но как только я решаюсь в него погрузиться, это как соль на рану.
Умереть можно в один момент. Жизнь так долго строится, что невозможно представить, как она прекратится одним жестом, одним движением.
Я съел половину органического табуле. Четверть по желанию, остальное – по привычке. Я жевал, чтобы продолжать что-то делать.
Около трех часов дня я увидел припаркованный рядом с нашим фургон Себа. В этом фургоне мы тоже раскладывали карты, ели финансье[13] и смеялись. Они здесь. Они ехали всю ночь и часть дня. Они сидят на земле в тени и меня не видят, а я их вижу. У меня есть это преимущество, которое называется истиной. Они держатся друг от друга на расстоянии, не разговаривают, сидят, встают и снова садятся, опустив головы и часто обхватив их руками, каждый погруженный в свое горе. Они грустят. Когда они меня увидят, они сплотятся, подойдут, посмотрят в лицо, они будут вести себя так, словно все в порядке, они будут делать это для меня, если потребуется, они будут улыбаться, но я видел в глубине у них горе и страх, и я виню себя за то, что обременяю их этим.
Я подхожу ближе. Они колеблются, подойти ко мне или меня подождать, Сильвен выходит вперед. Я плачу в его объятиях, потом реву в объятиях Соф, потом снова рыдаю в объятиях Себа, потому что каждый из них знает тебя. Внутри нас есть целый карман, способный вместить слезы иного рода, нежели одинокие рыдания. Эти слезы молчат, уступая дорогу другим, и вырываются наружу лишь тогда, когда рядом возникает любимое плечо и сердце чувствует, что ему позволено раскрыться. Слезы текут судорожно и похожи на спазмы.
Затем тишина. Густая, плотная. Говорить о серьезном было бы слишком серьезно, а о бесполезном – слишком бесполезно. Я сажусь в фургон, мое измученное тело обмякает, давившая на живот тяжесть опускается к пяткам. Это ваш первый дар, друзья мои: передышка.
Я нарушаю это молчание и говорю о несчастном случае. Безусловно, мне это нужно. Я обращаюсь к Себу, он инструктор по парапланеризму. Он меня сначала обучал, а уже потом между нами возникла дружба. На мгновение я становлюсь холодным и отстраненным: это единственный доступный мне способ впервые освободиться и рассказать о несчастном случае. Я выплевываю эту историю не задумываясь. Себ задает мне пару вопросов, элегантно дистанцируясь от возможной ошибки, и, как человек с большим сердцем, старается не склоняться ни к какой версии.
Это очень далеко от счастья, но с момента их приезда что-то изменилось. Компания друзей производит и будет производить до самого конца такой эффект: создавать иллюзию вечной молодости, существования простой и достаточной жизни, в которой души живы, а смех неутомим. И убеждение в том, что благодаря другим каждый из нас непобедим.
В четыре часа дня я звоню в больницу. Процедура каждый раз одна и та же: глубокие вдохи, тихая, затем электрическая музыка и звонок на ходу. Тебя отвезли в операционную всего два часа назад, они ждали до последнего момента. Не знаю, хороший это знак или плохой. Мне говорят перезвонить в восемь часов вечера.
В восемь вечера ты по-прежнему в операционной, они решили прооперировать еще и запястье. Понятия не имею, почему. Себ говорит, это хороший знак – возможно, они считают, что тебе понадобятся обе руки. Откуда он взял эту надежду? Мне говорят перезвонить в десять вечера.
В десять вечера мне говорят подняться.
Я прошу Сильвена меня сопровождать. Это просьба, масштаба которой я не осознаю. Себ хочет знать, что он может для меня сделать, как будто его присутствия недостаточно. Я умоляю его сложить мой купол, который остался лежать комком в грузовике, и спрятать его подальше в шкаф с зимними вещами.
То, что Сильвен рядом со мной, – это благословение, он мой друг из легкого и светлого прошлого. Танцы на столе, объятия на вершине, бесконечный смех – всего этого у нас полные сундуки. А еще мы ночи напролет рассуждали о том, что девушки творят с нашими сердцами. Он знает, что идея бесконечной любви, какой бы смелой она ни была, казалась мне печально наивной, пока твой смех не столкнулся с моими убеждениями и уже ничто не было таким, как прежде. С Сильвеном я не помню никакой грусти, борьбы – да, неудачи были, как и положено, но грусти – никогда, и перед лицом неопределенности завтрашнего дня нет щита толще, чем эхо радостных дней.
Мы шагаем молча. Мне приходит в голову, что через сто лет нас всех не станет, но до тех пор нужно жить. Я показываю ему рисунки следов на полу, на случай, если ему придется вернуться туда одному. Мы несколько раз похлопываем друг друга по спине, как бы убеждая, что все будет хорошо, не осмеливаясь себе в этом признаться, потому что в глубине мы этого не знаем. Я чувствую его присутствие, наши тела откликаются друг другу – значит, это не сон. Я чувствую его страх, он меня отвлекает, и, успокаивая его, я успокаиваюсь сам.
В конце последнего коридора он говорит мне, что будет ждать, и передает поцелуй.
Меня встречает медсестра, но не та, что вчера. Для нас все решается в этой палате, поэтому мы глупо воображаем, что в ней обитают какие-то существа. Она спрашивает меня, готов ли я тебя увидеть, потому что ты не в лучшем виде. Семь часов операции, в сидячем положении, с наклоненной вперед головой, чтобы вытянуть и разогнуть спину, превратили твое лицо в полную луну. И правда: твои глаза, нос и все остальные выпуклости и рельефы лица исчезли. В остальное время все круглое излучает радость, сейчас же здесь грустно. На этой круглой красной планете остался твой гладкий лоб, чтобы его целовать. Ты не двигаешься, ничто в тебе не оживает само по себе, тебя удерживают среди живых. Если отключится электричество, ты умрешь.
Твое левое предплечье снабжено металлической конструкцией из стержней и винтов – внешним фиксатором. Мы мечтали о полетах, а настало время фиксации. Твою спину, череп, руку, ребра и легкие – все это нужно собрать и склеить. Вчера, пока мы шли, мы говорили о шариках клея, которые мы делали в школе, дисциплинированно постукивая пальцами, покрытыми жидким клеем. Если в разгар процесса приходилось выходить к доске, было чертовски сложно скрыть нашу работу, и моя мама, не видя ни одного распечатанного листа, приклеенного к моим тетрадям, наверняка задавалась вопросом о причинах бешеного расхода этих тюбиков. Размер и пигментация шариков были прямо пропорциональны уровню скуки на уроке, мой был огромным и в растаманских цветах.
Женщина говорит мне, что тебе нужен отдых и что хирурги сделали все необходимое. На выходе из операционной у хирургов есть две заготовленные фразы. Либо все прошло хорошо и жизнь продолжается, либо они сделали все, что в их силах, и жизнь заканчивается. «Они сделали все необходимое», – это и ни то, и ни другое. Дама также сообщила мне, что ты держалась молодцом. Вот ответ тем, кто задается вопросом, осознаем ли мы собственное мужество.
Чтобы я мог хоть немного поспать (а может, это и правда), медсестра сообщает мне, что один из хирургов якобы заметил, что сохранился тонкий нервный пучок, через который может возродиться передача команды. Слабое присутствие надежды, но все-таки присутствие. Однако его еще предстоит подтвердить автоматам, которые не тешат себя надеждой. Я это принимаю. Добро сделано, надежду нельзя измерить.
Прежде чем уйти, я кладу у изножья твоей кровати фотографию наших собак. Если откроешь ночью глаза, они станут первым, что ты увидишь, а уж они знают, как тебя поприветствовать. Надеюсь, ты не испугаешься, что ты в раю. Или что ты не в раю.
Вернувшись к Сильвену, я плачу, и это скорее слезы облегчения, а не отчаяния. В горах и в плохую погоду, когда достигаешь убежища, тело расслабляется и полностью отдается тому, что еще минутой ранее было немыслимо: сидеть, улыбаться, рыдать, отдыхать. Своего рода безмолвное разрешение. Встретить Сильвена – это как толкнуть покрытую инеем дверь хижины Периадов, отряхнуться, рухнуть, дождаться, когда вернутся силы, и снова отправиться в путь.
Мы присоединяемся к Соф и Себу, я предлагаю пойти переночевать в тихом месте, где не пахнет эфиром. Они опустошены, и для них день и ночь – еще не одно и то же. Они говорят, что воспользуются возможностью найти для меня спокойные места, позже. Они говорят только о будущем, и мне так хочется внести свой вклад в осуществление этого обещания. Поскольку мне нужно, чтобы тяжесть этого дня растворилась в обыденности, я задаю Софи обычный вопрос:
– Кстати, как дорога?
– Все хорошо, мы друг сменяли друга за рулем.
Я плачу. Ничто сегодня не достигнет цели, ни состояние автомагистралей, ни даже то, что я жив, и что бы мне ни читали, «Созерцания»[14] или путеводитель Мишлен, я отвечу слезами. Я устал плакать.
Внутри моего фургона, нашего фургона, я обнаруживаю целую эскадрилью мух. Мне очень хочется их перебить, чтобы хоть как-то уравновесить потери, но я хватаю их одну за другой и выпускаю на улицу. Когда придет время подводить итоги, то, что мы пощадили несколько частиц нашего мира, может поставить наше прошение о выживании на самый верх стопки.
Сильвен отказывается спать в фургоне. Он ссылается на свой храп, для кого-то легендарный, для кого-то записанный на пленку, и предпочитает, по его словам, провести ночь на улице, чтобы я смог отдохнуть. Безусловно, он не представляет, как займет твое место, и, обнимая его, я благодарю его за веру в силу и нежность отпечатков. Мы стремимся к твоему изяществу, какими еще химерами мы располагаем сегодня вечером, чтобы хоть немного тебя удержать?
Мы проходим мимо старой деревянной таблички. Под мхом выгравировано Тристенбахталь[15], что предвещает двухчасовой поход.
– Думаешь, это переводится как «петля печали»?
Мы сворачиваем налево. Против злой судьбы средство простое: повернуться к ней спиной.
Мы снова замолкаем, и каждый погружается в себя. Говорят, для того чтобы заниматься альпинизмом или каким-то другим активным отдыхом в горах, требуется мужество. Это не так, по крайней мере, мы ошибаемся в мере. Единственное, на что требуется мужество, в условиях густой тишины и отсутствия отвлекающих факторов, – это оказаться наедине с собой. От этой встречи можно убегать всю жизнь. А если мы на нее соглашаемся, то это головокружение, но не сильнее, чем у художника, рыболова или любого из тех смельчаков, которые без колебаний признают, что перед ними предстает вся их жизнь.
Я шагаю впереди; мне больше нравится, когда ты идешь сзади. Справа мы оставляем тропу к Пирхер-Альм, другой гостинице, которая приютила нас во время зимних бурь. Тогда не было видно и на три метра вокруг, а запах жареного бекона служил для нас компасом. Ее хозяева – чудесные люди, их суп согрел нам животы, а прекрасный черничный шнапс намекнул на то, что можно остаться на ночь. Туман рассеялся, мы снова встали на лыжи, но их больше не увидели.
Путь к перевалу прекрасен, он не слишком плоский и не слишком крутой. Во всех горах мира прокладка дорог, троп и путей ложилась на ослов или им подобных; помимо умения преодолевать склоны, местный осел обладал эстетическим чувством. Мы самые богатые из богатых, нам больше нечего делать, кроме как: двигаться, широко распахивать глаза, открывать сердце для встреч, ускоряться, замедляться, останавливаться, если захотим, оставаться, уходить, наполняться и в полной мере распоряжаться своей жизнью. Какая же это роскошь, и не стоит забывать, что это действительно роскошь, которую нужно завоевывать и поддерживать каждый день. Мне очень хочется сказать тебе это в тысячный раз, потому что я верю в это так же сильно, как и в сотый, но чувствую, что твое шутливое настроение приведет тебя на сцену пародий: «Самые блестящие часы Rolex, знайте, жители Тироля – это свободное время!» Твой репертуар выиграл бы, если бы ты пародировала других, более предсказуемых персонажей. Хотя быть твоим излюбленным объектом мне очень нравится.
Над ручьем начинается альпийский пояс. Здесь мы прощаемся с лиственницами, и это жаль; лиственница – величественное дерево, и от него красиво веет осенью. Каменистые осыпи становятся все более заметными, между ними пробивается низкая трава. Мы видим нескольких канюков[16]; чтобы летать, им нужно махать крыльями, прилагать усилие в то прохладное утро. Когда мы с ними поравняемся, они уже будут парить. Кстати, о воздухе: чувствуется, что ветер меняется. В тенистых лощинах он ласкает наши щеки сверху; на склонах, уже залитых солнцем, он меняет направление и скользит по лицу вниз. Мы то и дело останавливаемся и поворачиваемся к долине, раскинув руки и закрыв глаза, чтобы почувствовать направление ветра и удостовериться, что выбрали правильную гору.
Мы рады, что в сундуке с игрушками, который мы открываем уже много лет, мы нашли параплан. Это классическая цепочка: в молодости мы спускаемся с гор бегом, потом на лыжах, потом летим, словно смилостивившись над нашими коленями, которые уже так много сделали. Мы говорим, что парапланеризм – это наш гольф, спокойное занятие второго акта, единственная опасность которого таится в том, что можно привыкнуть к комфорту. Судя по всему, наши родственники в этом сомневаются, но они знают, что, если их любовь нас возвышает, мы охотно обойдемся без их одобрения.