Через четыре недели после своего знаменитого выступления в «Шпортпаласте» Геббельс устроил прием для иностранных журналистов. «Сегодня исполняется десятая годовщина образования министерства пропаганды, – сказал он гостям в приветственной речи. – Лично я забыл бы об этой дате, господа, если бы вы не напомнили мне о ней…» Скорее всего, он лукавил. Геббельс поднаторел в проведении различных торжеств и вряд ли мог забыть какую-либо важную дату, тем более юбилей своего министерства. Не только прием для журналистов, но и последовавшая за ним обычная игра в вопросы и ответы были детально отрежиссированным заранее действием[98]. Он мог не опасаться непредвиденных подвохов, поскольку иностранную прессу на приеме в основном представляли корреспонденты из государств-сателлитов и из оккупированных стран, которым не оставалось ничего другого, как исполнять роли, предусмотренные для них министром пропаганды.
Нетрудно догадаться, какую цель преследовал Геббельс: он хотел наглядно показать всем, что ему нечего скрывать, что он полон оптимизма и настроение у него превосходное, что он никогда не был так уверен в окончательной победе Германии, как сейчас. Фарс, так старательно поставленный им, был призван сгладить впечатление подавленности и упадка, которое произвело за рубежом его суровое обращение к народу после Сталинградской битвы. Насколько он был серьезен и даже мрачен во время выступления в «Шпортпаласте», настолько весело, добродушно и даже беспечно он вел себя на приеме. Он выглядел хозяином дома, в котором все происходит так, как ему нужно.
Но все же в такой громоздкой машине, как министерство пропаганды, случайные сбои были неизбежны. Когда в передаче, транслировавшейся по всему миру, один из радиокомментаторов заявил, что Германия не хотела войны и все еще сожалеет о необходимости продолжать ее, англичане восприняли его слова как первый шаг в поисках мирного соглашения. Геббельс узнал о его промахе из обзора иностранных радиовещательных программ, вызвал к себе Фрицше и устроил разнос, угрожая вздернуть на виселицу горе-комментатора. Фрицше с трудом удалось успокоить взбешенного министра. Он не мог знать, что в то время уже велись тайные переговоры о заключении сепаратного мира. Сталин направил своего представителя от Наркомата иностранных дел в Стокгольм с полномочиями подписать договор о прекращении военных действий при условии, что Гитлер выведет войска из Советской России и восточной части Польши[99].
Вполне вероятно, что Геббельс знал о предварительных переговорах и пытался повлиять на Гитлера таким образом, чтобы тот заключил с Россией перемирие, но это предположение основывается только на косвенных признаках[100]. Например, в частных беседах он утверждал: «Мы всего лишь говорим о тотальной войне, в действительности ее по-настоящему ведет только один человек – Сталин… Это человек, который провел пятнадцать лет в сибирской ссылке, но сохранил достаточно сил, чтобы преодолеть все препятствия и добиться неограниченной власти».
Примерно через год Геббельс будет открыто предлагать достичь соглашения со Сталиным.
Нетрудно себе представить, насколько был разочарован Геббельс, когда узнал, что Гитлер упустил единственную реальную возможность избежать войны на два фронта. Очевидно, в те дни Гитлер утратил свое обычное самообладание. 21 марта, в День памяти павших, он обратился с речью к избранной аудитории в берлинском Арсенале. Геббельс, находившийся среди слушателей, крайне встревожился, когда заметил, что Гитлер говорит слишком быстро, часто ошибается и в его словах нет последовательности; он был похож на школьника, не выучившего урок.
Так выглядел величайший оратор, которого Геббельс считал недосягаемым! Так говорил человек, который по справедливости должен был произнести речь в «Шпорт– паласте»! Можно догадаться, о чем думал Геббельс: не фюрер, а он сам, Геббельс, он один спас положение. То, что война будет продолжена, несмотря на неудачи люфтваффе, вермахта и флота, в основном было его заслугой. Теперь он считал себя единственным германским генералом, не потерпевшим ни одного сокрушительного поражения. В статье, посвященной войнам Фридриха Великого, написанной в начале апреля 1943 года, он указывал, что «пруссаки наверняка проиграли бы все кампании из– за многочисленных бедствий, если бы их не подстегивали гордость и боевой дух короля. История показывает, что временами он был просто человеком, твердо и мужественно встречавшим удары судьбы». А Гитлер не выказывал ни твердости, ни мужества, ни способности повелевать. Один Геббельс обладал «гордостью и боевым духом», которых требовало положение. Неужели он и вправду намекал между строк, что не Гитлер, а он является действительным преемником Фридриха Великого?
Хотя его пропаганда твердила о необходимости тотальной мобилизации, себя он не стал ни в чем ограничивать. От Геринга, Риббентропа или алчных гауляйтеров никто и не ждал ничего иного, но Геббельс всегда был противником византийской роскоши и довольствовался весьма скудным продовольственным пайком. Тем более поразительно, что он даже не уволил никого из своих слуг. Можно было еще понять, что он не сокращал те расходы, которые шли за счет бюджета министерства пропаганды, но когда он увеличил собственный доход от статей, печатавшихся в газете «Рейх», с 200 до 300 тысяч марок в тот самый год, когда началась тотальная мобилизация, возникает подозрение, что сам он не желал приносить жертвы на алтарь всеобщей победы. В феврале того года, когда он заработал в сумме 424 тысячи марок, Геббельс попытался уклониться от авансовых квартальных выплат налогов, но его прошение отклонили, что представляется весьма примечательным. Он также потребовал, чтобы ему была предоставлена двадцатипроцентная скидка на производственные затраты, хотя кажется в высшей степени неправдоподобным, чтобы он расходовал на перья и бумагу для своих статей 60 тысяч марок, тем более если принять во внимание, что, как член кабинета министров, он имел право на неограниченный счет в банке.
В 1942 году около пятидесяти тысяч марок было израсходовано на различное оборудование для дома Геббельса: радио, пишущие машинки, телеграфный аппарат и тому подобное. В начале марта 1943 года у Геббельса появилось собственное бомбоубежище, сооруженное в задней части его городской резиденции. В то время как рядовой житель Германии не мог себе позволить покрасить дом, над строительством бункера для министра пропаганды и день и ночь трудились целые бригады рабочих. При тусклом свете прожекторов они даже ночью заливали бетон, вставляли двери, монтировали кондиционеры и сложную систему освещения, которая должна была функционировать независимо от энергостанции, обслуживавшей Берлин. Архитектор Бартельс сказал, что из стройматериалов, которые пошли на сооружение бомбоубежища Геббельса, можно было возвести три сотни домов для рабочих. Весь проект, включая роскошную внутреннюю отделку, оценивался в триста пятьдесят тысяч марок. Бункер состоял из шести помещений, среди которых особо выделялись личная спальня и кабинет Геббельса.
Доказать, что Геббельс всецело подчинился требованиям тотальной мобилизации, весьма затруднительно. Хотя весь его рабочий день уходил на принудительное повышение боевого духа германского народа, что затруднялось постоянно ухудшавшимися условиями жизни, у него оставалось достаточно времени и возможностей, чтобы заниматься и посторонними делами. Даже в трудные 1943-й и 1944 годы кино оставалось его главным увлечением.
Едва ли не каждый вечер у него в доме устраивался специальный кинопросмотр – он по-прежнему увлекался продукцией Голливуда. Все фильмы, конфискованные немцами на оккупированных территориях, попадали в министерство пропаганды, где их просматривал Геббельс. Его атташе в Стокгольме, Берне и Лиссабоне получили приказ брать напрокат новые американские картины и делать с них копии, а в крайнем случае попросту воровать их. Кино благотворно влияло на его расшатанную нервную систему. По свидетельствам его помощников, в течение нескольких последних месяцев Геббельс часто подумывал о самоубийстве. Но спустя какие-то полчаса уже можно было слышать, как он весело хохочет над приключениями утенка Дональда или Плуто.
Но теперь актрисы и режиссеры стали редкими гостями в его доме. Причиной тому был случай с Готтшальком.
Иоахим Готтшальк, один из самых талантливых молодых актеров, появился в Берлине в середине 30-х годов и быстро пошел в гору как артист кино и театра. Его успех был бы еще более головокружительным, не женись он на еврейке. Несмотря на все убеждения и требования официальных властей, он отказался развестись с женой. Осенью 1941 года Геббельс приказал составить списки актеров, состоявших в браке с евреями, и поставил их перед выбором: либо они разводятся со своими супругами, либо им запрещается сниматься в кино и играть на сцене. Ни один актер из списка не спешил исполнять драконовское установление министра. Каждый пускал в ход любые средства и личные связи, чтобы умиротворить разбушевавшегося Геббельса. Министр пропаганды проявлял снисходительность ко всем, за исключением Готтшалька, и смягчить его было невозможно. Молодой красавец актер стал идолом для миллионов немецких женщин, и Геббельс говорил: «Невыносимо даже думать, что он спит с еврейкой!» Готтшальк получил последнее предупреждение: если он не разведется с женой, и она, и их ребенок будут немедленно арестованы и высланы в Польшу[101]. В ту роковую ночь Готтшальк и его семья покончили с собой, отравившись газом.
Возмущение и гнев охватили театральные круги. На следующее утро, словно по сговору, были сорваны со стен кинотеатров портреты Геббельса. Вскоре Геббельс давал прием и разослал приглашения многим актерам, но ни один из них не почтил его своим присутствием – в глазах людей искусства он выглядел убийцей. Геббельс пытался оправдываться и собрал актеров в министерстве пропаганды, где сказал: «Я знаю, что все вы испытываете потребность играть, даже если находитесь вне сцены. Мало кто из вас способен жить на твердой земле, а не на театральных подмостках. Поэтому хочу вас предупредить: не распространяйте обо мне слухи, которые не соответствуют действительности».
Тем не менее его популярность в артистической среде явно шла на убыль. Актеры не отказывались от высоких гонораров, снижения налогов и других льгот, которыми их задабривали нацисты, но иллюзий больше не питали. Летом 1942 года Геббельс приказал арестовать кинорежиссера Герберта Зельпина, который позволил себе насмехаться над германской военщиной, и на следующее утро его нашли повесившимся в камере. Поскольку Геббельс знал, что большинство актеров так и не стали членами нацистской партии и, видимо, надеялись при случае уехать в Голливуд, он решил выставить их в глазах западного мира как наци. В ход шли любые средства, чтобы навязать им роли в пропагандистских фильмах, от которых за милю несло антисемитским душком, не говоря уж об их антибританской, антиамериканской и, разумеется, антирусской направленности.
Отказаться от подобных ролей не было никакой возможности. Если кто-то пытался уклониться от съемок, Геббельс вызывал ослушника к себе, обрушивал на него град насмешек и даже брани, захлебывался от ярости и негодования, и в конечном итоге человек поддавался малодушию и подчинялся. Скорее всего, Геббельс ничем не мог пригрозить, кроме как заключением в концентрационный лагерь или отправкой на фронт. Мужественного человека это не испугало бы, но в целом актеры не отличаются храбростью, чем и пользовался Геббельс.
Он проявлял удивительную настойчивость во всем, что касалось пропагандистских фильмов. Он планировал снять тщательно отработанный антисемитский фильм на основе «Венецианского купца» – и это в ноябре 1944 года! Кроме того, он продолжал держать под своим неусыпным надзором и все другие аспекты киноиндустрии. В частности, ему принадлежало право решать, кого из молодых актеров допустить или не допустить к кинопробам, какие сценарии разрешить, какие сцены вырезать из уже законченных кинокартин. Уже в феврале 1945 года он потребовал переснять некоторые эпизоды в последних фильмах, прежде чем выпустить их на экран.
Если бы кто-нибудь случайно полистал подшивки бумаг министерства пропаганды, он бы не поверил, что уже с 1939 года Германия находится в состоянии войны. В архиве, например, хранился сценарий о жизни Роберта и Клары Шуман. Фильм должны были выпустить на экраны в середине 1941 года под названием «Грезы». С самого начала киноцензоры из министерства пропаганды выдвинули массу возражений. Актриса, избранная на роль Клары Шуман, чем-то их не устраивала; им казалось совершенно недопустимым показать зрителям на экране, как великий немецкий композитор к концу жизни теряет рассудок и умирает глубоко душевнобольным, хотя так оно и было на самом деле; другие исторические факты также были не лучше: подумать только – жена Шумана играла в дуэте со скрипачом-виртуозом, в чьих жилах текла еврейская кровь, а царствующий дом России благоволил к чете Шуман, и сам царь представал весьма милым и приятным человеком. Последнее совершенно не укладывалось ни в какие рамки по той простой причине, что Германия вступила в войну с Россией через много лет после смерти великого композитора. Перечень нелепостей можно было бы продолжить.
Геббельс хотел было совсем отказаться от фильма, но передумал. И перед авторами появилась новая череда трудностей. Весь актерский состав вплоть до статистов должен был получить одобрение Геббельса. То, что кинокартина все же была создана и показана зрителю в ноябре 1944 года, кажется настоящим чудом.
Несмотря на «мобилизующую» речь Геббельса после сталинградских событий, весной 1943 года моральное состояние германского народа находилось в глубоком упадке. Африканский корпус был разгромлен, Северная Африка потеряна, в Сицилии высадились союзники, дивизии вермахта в России отступали, германские города подвергались постоянным бомбардировкам, продовольственные нормы приходилось то и дело снижать. Гитлер пребывал в полном неведении о настроениях, царивших в народе, а Кейтель сказал: «Фюрера не интересуют ваши соображения. Фюрер придерживается того мнения, что если народ Германии не желает бороться не на жизнь, а на смерть, то пусть погибает»[102].
Геббельс не мог смотреть на положение дел так просто. Он должен был проявить инициативу, как сделал это в дни, предшествовавшие катастрофе под Сталинградом. Ежедневно ему приходилось объяснять, успокаивать и ободрять людей. Обстановка настолько ухудшилась, что временно возбуждающих средств уже не хватало.
Главным аргументом его пропаганды оставалась угроза большевизма – угроза не только Германии, но и всему миру. «В настоящий момент западная цивилизация вступила в одну из самых критических стадий в своей истории», – написал он в статье под названием «Европейский кризис», явно предназначенной для американского и британского читателя, которая вышла в тот день, когда, к большому сожалению Геббельса, были прерваны переговоры нацистов со Сталиным. Большевизм, предостерегал Геббельс, однажды проникнув в Европу, станет подобен заразной болезни, и не стоит тешить себя надеждой, что красные со временем усвоят европейские нормы. «Если совершенно здоровый человек окажется в одной постели с больным тифом, он не передаст больному свое здоровье, а вот тифозный больной непременно заразит его». Этот образный довод повторялся во всевозможных вариациях на протяжении последующих нескольких недель, пока Геббельс не сделал неожиданное открытие, которое давало ему возможность развернуть уникальную пропагандистскую кампанию, что он и сделал с беспримерным размахом.
13 апреля 1943 года в 21.14 Берлинское радио сделало следующее сообщение:
«Из Смоленска пришло известие, что местные жители показали германским властям одно из тех мест, где большевики руками ГПУ учинили расправу над пленными польскими офицерами – всего в то время было казнено десять тысяч человек. Представители германских властей обнаружили ров двадцати восьми метров в длину и шестнадцати метров в ширину, в котором на двенадцатиметровой глубине покоились тела трех тысяч поляков. Они лежали в полной военной форме, некоторые со скованными руками, и все они были убиты пистолетными выстрелами в затылок. Идентификация оказалась нетрудной, так как благодаря особенностям почвы тела мумифицировались, а также потому, что большевики даже не дали себе труда забрать у казненных их личные документы. Уже точно установлено, что среди убитых находится и тело генерала Сморавиньского из Люблина. Все офицеры содержались в плену в Козельске недалеко от Орла, откуда в феврале и марте 1940 года их перевезли в Смоленск в вагонах для скота, а затем на грузовиках доставили в Козгоры, где они и были казнены. Поиск и раскопки остальных рвов продолжаются. Число расстрелянных офицеров оценивается в десять тысяч, что в целом соответствует общей численности польских офицеров, захваченных в плен большевиками».
Это сообщение, поразившее весь мир подобно взрыву бомбы, предварялось бешеной активностью пропаганды Геббельса. Вскоре после страшной находки в лесу под Катынью Геббельс направил туда медиков и химиков для проведения экспертизы, а также представителей Болгарии, Румынии, Хорватии, Италии, Венгрии и некоторых других стран, которые наряду с экспертами из нейтральных государств были приглашены участвовать в расследовании. Останки казненных были тщательно описаны и сфотографированы, на основе этих материалов германское министерство иностранных дел предполагало выпустить Белую книгу. Удалось получить некоторые улики, как, например, дневники и письма, найденные у погибших, которые доказывали, что поляки были расстреляны летом и осенью 1940 года. Смоленск попал в руки немцев только в июле 1941 года. Крестьяне вспоминали, что в то время по ночам слышалась частая ружейная стрельба.
На пресс-конференции Геббельс прочитал немецким журналистам и радиокорреспондентам пространную лекцию, объясняя, каким образом эту историю следовало преподносить народу Германии. «Когда глава находящегося в Лондоне польского правительства в изгнании генерал Сикорский спросил Сталина о судьбе двенадцати тысяч польских офицеров, тот ответил: «Они живут жизнью мирных граждан в Советском Союзе». Почему? Почему Сталин не сказал сразу: «Нам пришлось оставить их при отступлении, и мы не знаем, где они»? Теперь же, когда мы поведали миру об ужасном избиении Советами военнопленных, Кремль вдруг утверждает, что расстрел двенадцати тысяч польских офицеров – дело наших рук!»
Геббельс подчеркивал исключительную важность выпуска документального фильма о злодеяниях большевиков. «Представители иностранной прессы должны быть сняты у края разрытых братских могих, пусть они зажимают нос платками или курят сигареты, чтобы зритель понял, насколько тяжело им выносить зловоние от разлагающихся трупов». Наконец, он устроил грандиозное представление из торжественного захоронения останков польских офицеров. В Катынь прибыли ксендзы, и в присутствии немецких и иностранных корреспондентов и кинооператоров жертвы обрели вечный покой. Геббельс не мог упустить возможность оказаться в центре внимания и показать миру, какое страшное будущее ожидает всех, если победителями в войне окажутся большевики.
Вся пропагандистская акция была проведена мастерски и все же по каким-то причинам не принесла ожидаемых плодов. Несколько немецких газет, сохранивших видимость независимости, весьма вяло раздували историю и подавали ее просто как очередную новость в ряду других новостей. Геббельс разъярился. Он заявил, что редакторы понятия не имеют о том, как делается газета, и не могут даже извлечь пользу из такого удобного случая. По его словам, следовало повторять все ужасающие подробности так часто, чтобы при одном упоминании местечка Катынь у людей волосы вставали дыбом.
По-видимому, Геббельс не желал признаваться самому себе в настоящих причинах неудачи. С того дня, когда пошла на дно «Атения», министерство пропаганды так часто трубило о жестокости и коварстве врага, что те, кому было известно, как делаются новости, принимали сообщение из Катыни за очередную утку. И это вполне объяснимо, хотя все доказательства, собранные поляками, и дополнительные сведения, обнаруженные союзниками в конце войны, говорили об обратном. Однако суть дела в другом: важнейшие люди и в Вашингтоне, и в Лондоне поверили в правдивость катынской истории и никогда не подвергали сомнению тот факт, что именно русские устроили там бойню, но широкая читательская публика ни в самой Германии, ни за ее пределами не приняла близко к сердцу все то, о чем громогласно вещал Геббельс, – не приняла именно из-за его чрезмерного усердия. Геббельс горестно сетовал, что дело Катыни «не внесло разлада в коалицию противников. Наоборот, в Лондоне и в Вашингтоне полякам достаточно ясно дали понять, что ничего не могут для них сделать… Британские и американские газеты перестали о них писать».
Зарубежные страны имели гораздо больше причин, чем сами немцы, не доверять Геббельсу, поскольку им было известно о массовом истреблении евреев, которое началось в конце 1941 года и продолжалось всю войну с нараставшим размахом. Первые сведения о Майданеке и Освенциме, о газовых камерах и крематориях, в которых ежедневно сжигались тысячи трупов, о десятках тысяч людей, которых заставляли рыть себе могилы перед казнью, и многих других чудовищных преступлениях фашистов уже начали просачиваться в Швецию и Швейцарию, в США и Англию. И те, кто знал об этом, вполне резонно могли предполагать, что трагедия Катыни на совести все тех же преступников. Кроме того, у них не укладывалось в голове, как Геббельс, наверняка знавший о методичном уничтожении евреев, мог себе позволить выражать столь шумное негодование после находки в Катыни[103].
Итак, раздутое дело Катыни не принесло желанных плодов, но у Геббельса были и другие причины для головной боли. Существовал еще один очень важный вопрос, обернувшийся для него разочарованием. Речь идет о кампании под девизом «Возмездие».
Девиз возник, судя по всему, на почве отсутствия иных воодушевляющих идей. Геринга постигла крупная неудача. Его хваленые летчики оказались не в состоянии изгнать вражеские бомбардировщики из неба Германии. Что можно было в таких условиях сказать людям, которым ежедневно грозила опасность потерять родных, дом и все нажитое имущество? Можно было уговаривать их потерпеть: «Противнику приходится так же туго, на него тоже падают бомбы, и, как только ему надоест жить в страхе, он тут же перестанет посылать свои самолеты бомбить Германию». Каждый немец понимал, что это была обычная ложь в утешение, но Геббельсу не оставалось ничего другого, как обещать, что скоро наступит вожделенное затишье. «Днем и ночью мы не жалеем сил, чтобы воздать британским воздушным пиратам той же монетой. Разумеется, мы не наблюдаем сложа руки за войной, которую авиация Англии ведет против Германии», – писал он 6 апреля 1943 года. Двумя неделями позже он делал загадочные намеки: «Сейчас не время раскрывать, что именно делается, чтобы дать нашим врагам единственно достойный и убедительный ответ на их беспощадные налеты». 5 июня в речи, произнесенной в «Шпортпаласте», он заявил: «Весь немецкий народ живет одной только мыслью – мыслью о возмездии». Стенографист Геббельса отмечает, что толпа возбужденным и шумным поведением выражала «сочувствие своим соотечественникам, оказавшимся под бомбами неприятеля, а также гордость за их мужество».
В то же время Геббельс всячески избегал упоминаний о чудо-оружии. 30 марта 1941 года он недвусмысленно выразился по этому поводу в одной из своих статей: «В час, когда противника охватили безнадежность и растерянность, британской пропаганде остается только лепетать что-то невнятное о новом чудо-оружии…» В час, когда такое же чувство отчаяния овладело немецким народом, Геббельс предпочел отдать эту тему на откуп своим партийным агентам.
Распространение идеи возмездия противнику велось настойчиво и методично. Разумеется, Геббельс дал только ключевое направление своим агитаторам. «Во всей нашей прессе постоянно, подобно теме красной угрозы, должны звучать голоса, требующие расплаты». Авторы редакционных статей живо подхватили идею, партийные агитаторы нашептывали людям о чудо-оружии, слухи разносились по всей Германии. Но тем не менее это нисколько не воодушевляло гражданское население. Люди больше не верили в грядущее возмездие, они говорили, что даже слышать об этом не хотят.
Тотальная война стала еще одним разочарованием для Геббельса. Как он и опасался, созданный Гитлером комитет принял несколько решений на бумаге, но не подкрепил их действенными мерами. «У нас имеются все необходимые резервы, – жаловался Геббельс своему окружению, – но мы не используем их. Нам всегда не хватает десятой доли усилия».
На своем утреннем совещании он заявил: «Военные считают, что мы можем обойтись тем, что имеем, а другие в руководстве находят, что от народа невозможно требовать еще больших жертв, и в результате ничего не происходит. Тем не менее народ был бы готов на все, если бы мы смогли убедить его в необходимости крайних мер и дали бы ему понять, что в противном случае мы катимся навстречу катастрофе».
В качестве примера ведения тотальной войны он обратил внимание присутствовавших на совещании людей на советский фильм «Ленинград сражается». «Я могу только рекомендовать вам, господа, непременно посмотреть эти хроникальные съемки. Вы увидите, что на самом деле означает термин «тотальная война». Вы увидите, как русские расчищают снег, как при сорокаградусном морозе старухи орудуют тяжелыми лопатами. За работой наблюдает вооруженный винтовкой патрульный солдат. Некоторые от холода и истощения падают и остаются лежать на снегу, но никому до них нет дела. Затем вы еще увидите, как они трудятся на военных заводах, несмотря на тяжелые бомбардировки. Вы увидите, что бомбы взрываются прямо в цехах, где работают люди. Никому не разрешается укрыться в бомбоубежище – работа продолжается».
Геббельса чрезвычайно расстраивало, что тотальная мобилизация в Германии не велась с такой же железной непреклонностью. Ему не только не удавалось ввести те жесткие меры, которые он предлагал, он даже не сумел закрыть все фешенебельные кафе и рестораны. Берлинский «Хорхерс», самый дорогой ресторан города, каждый вечер распахивал свои двери, потому что так распорядился Геринг. Геббельс приказал ночью разбить окна в «Хорхерсе», чтобы затем, пользуясь своим правом гауляйтера Берлина, закрыть его под предлогом возмущения народа. Но Геринг тотчас же выделил своих людей для охраны ресторана[104]. Три четверти часа спорили Геббельс и Геринг по телефону из-за «Хорхерса». Глава люфтваффе без обиняков пригрозил, что если министр пропаганды закроет ресторан, то он, Геринг, завтра же снова его откроет под видом клуба для офицеров авиации.
С того дня Геббельс возлагал всю вину за срыв тотальной мобилизации на одного Геринга. На своих совещаниях он откровенно порицал некоторых высокопоставленных хвастунов – имен он не называл, – «которым недостает ни сил, ни ума совершить что-либо дельное на фронте, зато они используют все средства без разбора, чтобы остаться в центре внимания. При этом они окружают себя задиристыми вояками, а по улицам не ездят без полка вооруженных до зубов мотоциклистов…»
Это было началом открытой вражды между Герингом и Геббельсом. Начался обмен язвительными письмами. Геббельса ничуть не беспокоило, сколько людей уже знало об их ссоре и что именно им было известно. Чем больше ухудшалась обстановка на фронте, тем чаще и суровее осуждал Геббельс своего бывшего соратника времен борьбы нацистов за власть. В конце концов он стал обвинять Геринга буквально во всем.
Тем временем войска союзников захватили Сицилию, и Геббельсу оставалось только по возможности смягчить удар, каким явилось для немецкого народа это известие. Он пытался приуменьшить значение события, в частности, такими общими рассуждениями: «До сих пор союзникам не удалось добиться каких-либо серьезных успехов. Чтобы реально достичь их, требуется нечто большее, чем занять маленький островок объединенной мощью двух огромных империй».
Поскольку каждому в Германии было ясно, что «две огромные империи» не остановятся на Сицилии, пропагандистам Геббельса пришлось потрудиться, чтобы предотвратить крушение веры немецкого народа в победу Германии. Однако каким образом было возможно убедить людей, что у них нет причин для тревоги, когда наступление союзников успешно продолжалось?
Как ни странно, не Геббельс, а Ганс Фрицше предложил лозунг «Крепость Европа». Очевидно, что если Европа является неприступной крепостью, то любое нападение на нее обречено на провал, никто не сможет взять ее штурмом. Выслушав его доводы, Геббельс покачал головой. «Большинство людей связывают слово «крепость» с представлением об осаде, – сказал он. – Осажденной крепости обычно грозит оказаться отрезанной от источников питания и вооружения, и, как следствие, ее населению приходится голодать. В конце концов ему остается только сдаться на милость победителя. На мой взгляд, лозунг «Крепость Европа» навевает мысли о поражении».
Тем не менее лозунг начинает появляться то в одном, то в другом органе немецкой прессы. И сразу подтверждается правильность точки зрения Геббельса – немцы, а в особенности берлинцы, охотно подхватили это выражение, но использовали его в ироническом смысле. Имея в виду ежедневные бомбардировки противника, они говорили: «У «Крепости Европа» прохудилась крыша».
Однако Геббельс видел, что лозунг может быть небесполезным в его пропаганде за рубежом. Он даже дал указание почаще повторять его, где это было целесообразно. Населению Европы внушалась мысль, что Германия ведет кровопролитную войну не только ради себя, но и ради всех европейских народов. Необходимо было также убедить союзников, что вторжение в Европу обречено на провал. В министерстве пропаганды была наскоро состряпана серия документальных фильмов об оборонительных сооружениях немцев на захваченных территориях. Геббельс наставлял немецкую прессу снова и снова подчеркивать надежность укреплений, а газетам сателлитов Германии и оккупированных стран предписывалось перепечатывать эти статьи. Германское радио целыми днями на тысячу ладов вбивало в головы своим слушателям, что Европа – неприступная цитадель из камня и стали. Иностранных корреспондентов возили на осмотр фортификационной линии, и по возвращении они все неизменно говорили, что оборонительные бастионы немцев выглядят неприступными.
Однако сам Геббельс оставался не очень доволен своим методом. «Мне это слишком напоминает «линию Мажино», – сказал он. В июне 1941 года он написал статью, где язвительно смеялся над британской прессой после захвата немцами острова Крит. Тогда, по его выражению, англичане «пели славу отступлению». И вот теперь, спустя не так уж много времени, он сам был вынужден запеть точно такую же песню и славить отступление. Поскольку немецкая армия вела оборонительные бои, геббельсовская пропаганда волей-неволей начинала выискивать и превозносить мнимые преимущества оборонительной тактики, конечно, всячески стараясь, чтобы это не бросалось в глаза. Снова и снова он писал, что не имеет права сообщить народу все известные ему факты, так как необходимо застать неприятеля врасплох. Естественно, по его словам, повода для беспокойства не было, вожди Германии принимали «все необходимые меры против любых случайностей».
Чтобы успокоить недовольных, Геббельс признавал, что в некоторых отношениях дела действительно шли не совсем так, как было предусмотрено планами, что кое– где были допущены ошибки, но фюрер и те, на кого он опирается, делают все возможное, чтобы устранить их. Геббельс снова стал напускать на себя философскую бесстрастность, что нашло отражение в ряде его статей с весьма примечательными названиями: «О понятии «несправедливость» в военное время», «О сущности войны», «О значении разума», «О пользе разговоров и молчании», «О необходимости свободы», «О национальном долге в военное время» и тому подобное.
Он подчеркивал, что Германия уже практически выиграла войну и ей осталось «только защитить свои завоевания». Англия, по его словам, уже пережила более трудные времена, чем те, которые сейчас наступили в Германии. Линия фронта германской армии сокращается, а значит, есть возможность сосредоточить силы на ключевых направлениях. Пропаганда союзников предрекала немцам поражение к осени 1943 года, но Германия все еще свободна и сильна, как никогда, – таков был его главный довод, к которому он постоянно обращался.
Таким образом, круг замкнулся. Осенью 1941 года, когда британская пресса злорадствовала над тем, что Гитлеру не удалось сдержать ни одного из своих обещаний – в частности, он не вошел в покоренный Лондон ни в сентябре, ни в октябре 1941 года, – Геббельс со смехом отметал доводы англичан и издевался над жалким состоянием их пропаганды. Теперь же сам Геббельс был вынужден искать доводы точно такого же рода. Он потерял инициативу.
25 июля 1943 года король Италии неожиданно отстранил от власти Муссолини. Новость поразила министерство пропаганды как гром среди ясного неба. Наконец было решено объявить, что дуче заболел. Несколько дней Геббельс пребывал в такой растерянности, что даже не мог найти в себе силы, чтобы написать еженедельную редакционную статью. В каком направлении следовало вести пропаганду? Правда, король и маршал Бадольо выступили с заявлением, что намерены продолжать войну, и Геббельсу оставалось только надеяться, что это не пустые слова.
Но затем, 8 сентября, Италия капитулировала. Германская дипломатия потерпела сокрушительное поражение, его последствия могли привести к катастрофе и окончательно подорвать боевой дух немецкого народа. И снова Геббельс встряхнулся, взял в руки бразды правления своей пропагандистской империей и дал четкие и ясные указания. Король Италии был объявлен вероломным предателем, а капитуляция Италии – «ударом в спину».
Достойно удивления, что Гитлер не оставил Геббельса одного в час великого смятения. Геббельс позвонил фюреру и попросил его обратиться к людям – и Гитлер согласился. Спустя два часа его речь транслировалась всеми радиостанциями Германии. Он объяснил свое долгое молчание тем, что уже за несколько месяцев предвидел поражение Италии, а потому и не мог говорить со своим народом – сказанная вслух правда об истинном положении дел в Италии только ускорила бы развязку. Гитлер говорил ясно и спокойно, и его речь вызвала доверие в людях.
Через два дня Муссолини был вызволен из заточения бравыми немецкими десантниками. Событие было торжественно отмечено специальными сообщениями, за которыми следовало подробное описание похищения дуче. В целом и само похищение, и его описание очень смахивали на приключенческий фильм. Немецкий военный комментатор генерал Курт Диттмар, вероятно, был прав, утверждая, что в глазах народа спасение Муссолини было вполне сравнимо с выигранным сражением. Подвиг немецких десантников действительно поднял моральный дух соотечественников, но его благотворное воздействие следует приписывать исключительно пропагандистской шумихе, поднятой Геббельсом. Так же, как и шесть месяцев назад в «Шпортпаласте», Геббельс снова играл на патриотических чувствах немцев.
Однако и прежде, и сейчас сам он внутренне оставался равнодушным. В декабре, когда Муссолини произнес речь в Милане, Фрицше спросил своего босса, как следует подавать события. Геббельс ответил, что его нисколько не интересуют речи Муссолини, что дуче был спасен не из соображений человеколюбия или дружбы, а исключительно в целях безопасности и предосторожности.
На протяжении 1943 года все больше и больше тревог выпадало на долю гауляйтера Берлина. Столица рейха по-прежнему подвергалась воздушным налетам противника, но разрушения пока еще оставались сравнительно незначительными. Месяцем раньше Геббельс посетил разрушенный Кельн, и увиденное потрясло его. Потом бомбили Гамбург, и результат был ужасающим – тридцать тысяч погибших. В это время Геббельс принимает решение эвакуировать из Берлина женщин и детей. «Жители Берлина! – говорилось в его первом обращении. – Безжалостный противник продолжает наносить жестокие удары с воздуха по гражданскому населению Германии. В ваших же интересах мы настоятельно советуем вам отправиться в те районы Германии, где воздушные налеты не столь беспощадны, если только профессиональный долг или иные причины не принуждают вас оставаться в Берлине…»
«Трудно ответить на вопрос, будут ли британские самолеты бомбить Берлин. В любом случае исходить из предположения, что этого не произойдет, крайне безответственно», – писал он несколькими днями позже. Он старался найти убедительные слова: «Наше правительство будет делать все необходимое, нельзя пренебрегать ничем, что допустимо с человеческой точки зрения». И вскоре после этого добавляет: «В 1940 году англичане перенесли подобное испытание при гораздо более неблагоприятных политических и военных обстоятельствах, чем наши. В 1943 году настала наша очередь с честью преодолеть трудности».
Берлинцы стали упаковывать свое самое ценное имущество и переправлять его к друзьям в провинцию. Улицы наполнились толпами людей, тащивших узлы, коробки, чемоданы, скатанные в рулоны ковры. Женщины и дети поспешно прощались с родными, остававшимися в Берлине, поезда один за другим отправлялись в более безопасные районы Померании, Мекленбурга, Баварии.
Наконец берлинские улицы, автобусы и вагоны подземки почти опустели. Город затаил дыхание в ожидании неминуемой беды.
Первый налет произошел ночью 24 августа и практически сровнял с землей южные пригороды Берлина. Десятки тысяч людей остались без крова. Министр пропаганды действовал с молниеносной быстротой. Он запретил кому бы то ни было фотографировать руины. Газетные репортажи были на редкость сдержанными и осторожными. Размеры ущерба представлялись не такими уж значительными – благодаря большим расстояниям между разными районами Берлина, любые известия о разрушениях объявлялись преувеличенными слухами, которые якобы разносили жители центра и дальних окраин города. Но Геббельс понимал, что главное еще впереди. Он знал это по тому, что случилось с другими городами, а также от иностранных дипломатов, чьи миссии были расположены в самом сердце Берлина и которых заранее предупредили англичане.
Его тревога нарастала день ото дня. Им завладели страх и бешенство, из-за чего он даже поддержал предложение линчевать вражеских летчиков, если те будут сбиты при налете и попадут в руки гражданского населения[105]. Самым тягостным было ожидание авианалетов. Оно начиналось с наступлением темноты. Каждый вечер Геббельс спрашивал себя и своих помощников: будет бомбежка или нет? Между шестью и семью часами он неоднократно вызывал своего адъютанта и задавал ему один и тот же вопрос: «Ничего не слышно о приближении бомбардировщиков?»
Мощный авианалет произошел 22 ноября вскоре после семи часов вечера, во время сильного дождя. Внезапно на город упала непроглядная тьма, а затем вдруг завыли сирены воздушной тревоги. Спустя полчаса Берлин превратился в пылающий факел. Горели западные районы города, квартал правительственных учреждений тоже был охвачен пламенем, а от полыхавших зданий несло нестерпимым жаром, и из-за перепада температур по центру города пронесся горячий вихрь.
В тот вечер Геббельс выступал с речью на митинге в Штеглице, на западной окраине города. Едва он заговорил, как кто-то торопливо взбежал на трибуну и передал ему записку. Геббельс сильно побледнел, когда прочитал: «К Берлину приближаются бомбардировщики!» Некоторое время он продолжал говорить, хотя все больше нервничал. Неожиданно он спросил, есть ли смысл продолжать, и в тот же миг взвыли сирены воздушной тревоги. Все бросились к бомбоубежищу. Геббельс позвонил в комендатуру Берлина, и первое, что он услышал по телефону, были звуки взрывов, потом кто-то прокричал в трубку, что господин гауляйтер должен немедленно приехать, снова разорвалась бомба – и телефон замолчал.
Геббельс решил возвращаться на Вильгельмплац. Отдавая приказание, он так громко закричал на шофера, что тот подумал, будто Геббельс спятил, и машина на бешеной скорости рванулась вперед. Пламя пожаров багровыми отблесками освещало ночные улицы, заваленные обломками зданий, стены домов рушились на глазах, грохотали орудия противовоздушной обороны. Со скоростью восемьдесят километров в час Геббельс мчался по городу – вокруг падали и рвались бомбы, дважды его машина чудом не опокинулась в воронку, водителю приходилось то и дело поворачивать и искать объезд, так как на многих улицах громоздились настоящие баррикады из камня и щебня, из-за густого дыма было тяжело дышать.
Когда наконец Геббельс оказался в комендатуре, никто не мог поверить, что он проехал пол-Берлина. Он курил сигарету за сигаретой, с ненавистью выслушивая донесения. «Еще два-три таких налета, и Берлина не станет», – сказал он[106].
Что оставалось говорить Геббельсу? Что он мог скрыть от людей при столь явных обстоятельствах? Каждое слово казалось лишним, и любая попытка приуменьшить страшное несчастье пропагандистскими средствами казалась бессмысленной.
Среди тех, кто в тот вечер потерял все, оказались мать Магды и сестра Геббельса Мария, которая была замужем за кинопродюсером Акселем Киммихом. И Киммихи, и фрау Берендт теперь перебрались в Ланке. Геббельс предпочел остаться в городе, слишком многочисленное семейство раздражало его, но он наезжал туда каждые несколько дней, в основном чтобы повидать детей. Еще раньше он решил держать их подальше от гитлерюгенда. К молодежной организации партии он не питал особого уважения и говорил об этом открыто своим ближайшим сотрудникам. Он был твердо убежден, что они с Магдой сумеют воспитать детей и дать им образование лучше, чем это сделали бы педагоги от нацизма.
Во время последних лет войны Геббельс пригласил для своих детей домашнего учителя. Однажды Геббельс вскользь сказал, что не находит у него особых талантов.
Только ближе к концу, в феврале 1945 года, он объяснил фрау Габерцеттель, зачем он нанял учителя: «В конце концов, если бы мои дети ходили в школу, им пришлось бы терпеть насмешки других ребят над их отцом…»
Он дотошно проверял списки книг, которые учитель давал детям для чтения, и подолгу обсуждал с ними прочитанное. Единственный иностранный язык, который они изучали, был английский. Хельмут увлекся историей, и отец читал ему обстоятельные лекции о взаимосвязи исторических событий, но мальчик был все же еще слишком мал, чтобы постичь их смысл. Геббельс также составлял для детей ежедневные планы, в которые входили экскурсии, игры и просмотр кинофильмов. Он даже находил своеобразное утешение в том, что у него столько дочерей. «Дочери приводят в дом сыновей, а сыновья уходят в дом своих женщин», – объяснял он.
До самого конца дети Геббельса никогда и никого не приветствовали возгласом «Хайль Гитлер!».
Магда вовсю готовилась к Рождеству. Она ждала на праздник всю семью, включая свекровь и Киммихов. Ценой немалых усилий ей удалось купить всем подарки и красиво нарядить елку, которую поставили в кинозале в Ланке. Вечером 23 декабря приехал адъютант Геббельса и сообщил, что министр вскоре выезжает в Ланке и хочет посмотреть какой-то американский фильм. Фрау Геббельс позвонила мужу и сказала, что перед самым экраном уже стоит наряженная елка, поэтому о кино не может быть и речи. «Ты не считаешься с моими желаниями!» – раздраженно крикнул в ответ Геббельс, швырнул трубку и отправился один в Шваненвердер. Нельзя сказать, что Магда очень огорчилась. Позже она заметила, что у семьи никогда не было такого спокойного и мирного рождественского праздника. Во всяком случае, дети радостно распевали гимны без страха чем-нибудь вывести отца из себя.
Взбешенный Геббельс уединился в Шваненвердере и уселся за сочинение статьи к Новому году. Он писал о волшебной «Новогодней книге», в которой «все еще скрыто так много тайн и загадок».
Население Германии дорого бы дало, чтобы узнать, что приготовила им «Новогодняя книга». В тот год спрос на услуги прорицателей судьбы был выше, чем когда– либо, хотя все формы гадания и предсказаний находились под строжайшим запретом. Понимая, что потребность в подобного рода бегстве от действительности чрезвычайно высока, Геббельс решил обратить ее себе на пользу. В начале года он поместил в одной из норвежских газет «Откровения предсказателя судьбы Грюнберга», некоего астролога из Швеции. Грюнберг пророчил, что еще в течение некоторого времени война будет приносить Германии новые тяготы и беды, но закончится она все же победой Гитлера. А потом Германия вместе с западными державами пойдет в поход на Советскую Россию. Не успела статья появиться, как уже разошлась по рукам по всей Германии, распечатанная на тонкой папиросной бумаге. Люди жадно читали предсказание в поисках долгожданного утешения. Счастливой обладательницей копии стала и Магда Геббельс. Однако она скрывала ее от мужа – она не хотела, чтобы муж узнал, почему у нее снова приподнятое настроение.
«Безумные времена толкают на безумные меры», – объяснял Геббельс своему помощнику доктору Земмлеру, когда рассказывал ему о своем трюке со статьей. Как утверждает Якобс, Геббельс не был знаком со шведским астрологом, тем более не поддерживал с ним никаких отношений, но не спешил в этом признаваться. Министр пропаганды не имел ничего против склонности большей части населения к мистицизму, если в нем оно находило моральную поддержку.
Но не все поддавались на столь хитроумные уловки. Среди немцев стало преобладать скептическое отношение к нацистам. Геббельс пытался внушить людям, что совершенно бесполезно отвергать нацистскую идеологию, так как даже иные, отличные от них взгляды никого не спасут – для противника не существует ни «плохих», ни «хороших» немцев, поскольку он стремится к уничтожению всей германской нации. «Ни одному немцу не удастся избежать общей участи, даже если он закричит: «В глубине души я всегда оставался демократом, я всегда ненавидел нацизм!» Этот довод красной нитью проходил по многим статьям и выступлениям Геббельса, а дальнейший ход войны, казалось, доказывал его правоту: яростным бомбардировкам с воздуха подвергались все дома, независимо от того, укрывались в них сторонники или противники нацизма.
И все же все его утверждения звучали доводами защищающейся стороны, а именно этого Геббельс всегда старался избегать. Порой он чувствовал себя настолько загнанным в угол, что даже заговаривал о своем желании умереть; ему казалось, что при таких безысходных обстоятельствах смерть может стать желанным избавлением. Он признавался знакомым актрисам, как ему тяжело объяснять людям причины неудач и трудностей. «Насколько было бы проще, если бы я мог, не покривив душой, сказать им, что наши дела пошли на поправку. Чудовищно, что приходится постоянно искажать истину».
«Почему дела всегда так плохо оборачиваются для нас? – спрашивал он в одной из статей в начале 1944 года, с горечью, но и не без гордости делая обобщение. – Оглядываясь на нашу историю, мы видим, что народ Германии постоянно подвергался опасности». Он часто обращался к истории, в которой находил множество примеров того, как Германии удавалось найти спасение в последнюю минуту при, казалось бы, совершенно безнадежных обстоятельствах. «История вершит свой единственно правый высший суд, и ее приговор сводит порой на нет все усилия человека», – говорил он. Он верил, что и теперь в конце концов положение немцев изменится к лучшему, как это уже было не один раз.
Проповедуя в таком духе, он, однако, не сидел сложа руки в ожидании справедливого приговора истории, а сам пытался подтолкнуть судьбу в нужном ему направлении. Он без устали предостерегал всех, что Европу ждет гибельное будущее в случае победы большевиков, и в то же время считал, что из сложившегося положения был только один выход: поиски взаимопонимания со Сталиным. В начале апреля он передал фюреру меморандум на сорока страницах, где доказывал, что надеяться на новые победы Германии бесполезно, что достичь соглашения с Черчиллем и Рузвельтом не представляется возможным и что вследствие этого Германии необходимо договариваться с Советской Россией. Принимая во внимание антибританскую и антиамериканскую позицию Сталина, он полагал вполне допустимым объединить с ним силы и повернуть их против Запада. Геббельс не видел причин, по которым было бы нельзя отдать России Финляндию, северную часть Норвегии, а также Балканские страны. Однако, подчеркивал он, Риббентроп является не самой подходящей фигурой для претворения в жизнь изложенной политической линии. Геббельс готов был сам взяться за судьбоносную историческую миссию.
Он признавался своим сотрудникам, что хотел бы отправиться в Россию и провести переговоры лично со Сталиным. Разумеется, добавлял Геббельс, он постоянно держал бы во рту ампулу с ядом, так как Сталину нельзя доверять.
Геббельс с нетерпением ждал ответа Гитлера. Спустя три недели, заехав в ставку фюрера, он выяснил, что тот даже не видел его меморандум. Борман принял решение не передавать его Гитлеру, исходя из того, что положение на фронте не оправдывает таких крайних мер.
Геббельс не мог прийти в себя от потрясения[107].
Неужели положение Германии в самом деле было таким безнадежным, как это представлялось Геббельсу? И в каком состоянии находилось оружие возмездия, о котором он так часто говорил? Действительно, Гитлер возлагал надежды на новые типы вооружений, прежде всего на самолеты с реактивными двигателями, которые намного превосходили в скорости английские образцы, но нацистам не хватило времени запустить почти готовый проект в производство. Едва ли не каждый день Геббельс спрашивал рейхсминистра вооружений Альберта Шпеера, когда, наконец, наступит какой-нибудь сдвиг. В разговорах с сотрудниками Геббельс обычно сохранял показной оптимизм. «В конце концов, население Лондона составляет ни много ни мало восемь миллионов человек, – говорил он во время одного из совещаний. – Вообразите себе, какой будет эффект, если в результате действия нашего оружия возмездия им всем придется покинуть город». В том, что так и будет, он нисколько не сомневался и диктовал стенографисту для своего дневника: «От нашего нового оружия нет и не может быть защиты, а все предосторожности будут бессмысленны. К тому же не стоит даже думать, что люди смогут день и ночь сидеть в бомбоубежищах. Наступит час, когда они будут вынуждены выползти из своих нор».
Он и его помощники надеялись, что новое оружие помешает союзникам высадиться на Европейском континенте. К тому времени десант союзнических войск, о котором западная пропаганда заговорила с начала 1943 года, превратился в навязчивую идею для Геббельса.
Но все устрашающие разговоры о новом чудо-оружии были блефом. Союзники располагали надежной информацией, из которой следовало, что у вермахта есть только двенадцать резервных дивизий, дислоцированных на севере Франции. Однако Геббельс блефовал, как опытный шулер, и в конечном итоге даже военные эксперты союзников, которые благодаря аэрофотосъемке могли убедиться, что никаких сверхмощных фортификационных сооружений вроде «Крепости Европа» или Атлантического вала не было и в помине, начали тем не менее склоняться к мысли, что береговая линия неприступна. Британская разведка, ежедневно получавшая донесения от своих агентов, также переоценивала трудности высадки своих войск.
Заразившись оптимизмом от своих же пропагандистских статей, Геббельс решился на весьма смелые утверждения: немецкий народ, по его словам, скорее обеспокоен тем, что обещанная высадка неприятельских войск не произойдет, чем наоборот. Его ближайшие сотрудники сходились во мнении, что Геббельс искренне верил в неудачу любой попытки десанта на континенте. Его убежденность оказывала глубокое воздействие на окружающих, которые сами внушали противнику мысль о неприступности Европы. Свидетельством тому слова Фрицше, сказанные уже год спустя после окончания войны: «Если бы германские войска сражались с должным упорством, высадка союзников непременно кончилась бы провалом».
Геббельс распорядился состряпать утопическую повесть под названием «Самоубийство Европы», приписать авторство кому-нибудь из дотоле неизвестных литераторов из любой нейтральной страны и опубликовать ее в Швейцарии. Суть должна была заключаться в описании разрушительных последствий в умах людей и гибели материальной культуры, к которым приведет вторжение союзников в Европу. По замыслу Геббельса, «литературные ужасы» были призваны внушить англичанам и американцам страх Божий – по сюжету, союзникам должно было потребоваться двадцать дивизий только для первого десанта, а значит, счет жертв начинался с четырехсот тысяч, в итоге же вся операция должна была стоить жизни пяти миллионам американцев и трем миллионам англичан.
Единственным основанием для астрономических расчетов Геббельса служила его богатая фантазия. В частности, цифра в четыреста тысяч жертв, то есть цена первого десанта, активно использовалась в статьях, в радиопередачах и в ложных слухах, распространявшихся ведомством Геббельса. Сомнительно, чтобы кто-либо в Германии верил в реальность подобных подсчетов. Но, как ни странно, его мрачным предсказаниям удалось произвести впечатление на военное командование союзников. Незадолго до высадки американские газетчики получили из почти официального источника информацию о том, что следует ожидать потери в полмиллиона убитыми и ранеными. Один крупный американский журнал опубликовал нечто вроде предварительной оценки результатов высадки, которая оказалась такой же зловещей, как и сюжет утопической повести, состряпанной по указке Геббельса.
Между прочим, сама повесть так и не увидела свет, потому что последняя точка в нем была поставлена, когда высадка союзнических войск в Европе уже состоялась, и стоила она всего четырнадцать тысяч жизней. Успех высадки стал концом мифа об Атлантическом вале и «Крепости Европа»[108].
Накануне высадки союзников Гитлер вызвал Геббельса в Оберзальцберг, где они целый день провели в доверительной беседе. Только в половине третьего утра Геббельс наконец вернулся в гостиницу, где его ожидали ближайшие сотрудники. Он немедленно удалился в свой номер, приказав разбудить себя в девять часов и тотчас подать последние военные сводки. Однако его подняли уже в четыре и вручили первое донесение о начавшемся вторжении союзнических войск в Европу. Он вскочил с постели и сказал: «Слава Богу, наконец– то они явились. Начинается последний раунд!»
Гитлер весь день был в приподнятом настроении. Геббельс внешне держался так же спокойно, но на самом деле он пребывал в таком напряжении, что не смог сомкнуть глаз той ночью, когда поезд мчал их назад в Берлин. Он сказал, что ближайшие две недели определят исход войны, но в душе испытывал острейшее разочарование, так как десант войск противника стал свершившимся фактом, несмотря на долгие клятвенные обещания военных не допустить их высадки. В который раз генералы потерпели неудачу, в который раз они дезинформировали его, и ему снова приходилось объяснять людям необъяснимое и оправдывать то, что нельзя было оправдать, – недальновидность верховного командования.
«Само собой разумеется, – объяснял он, – что столь длинная береговая линия не может состоять из сплошных фортификационных сооружений. Теперь, когда стало известно, где именно высадился неприятель, в действие вступят реальные германские резервы». Но в своем дневнике или в беседах с офицером связи верховного командования он уже не скрывал своих опасений по поводу дальнейшего развития событий.
Удары союзников следовали один за другим стремительной чередой. Геббельс отлично понимал, что прорыв у Авранша имел решающее значение и что Франция потеряна как германский плацдарм. Но вслух он не мог этого признать. В своем выступлении на военном заводе в одном из немецких городков, расположенных на западе, он сказал: «Я не хочу оспаривать тот факт, что на первых порах врагу удалось достичь определенных успехов. Однако считаю вполне допустимым – хотя и не могу со всей категоричностью утверждать это, – что, вероятно, наша стратегия будет заключаться в том, чтобы позволить противнику проникнуть в глубь континента. Только при таких обстоятельствах будет возможно нанести решительное поражение его армиям».
Когда его слова прервал шквал аплодисментов, он повторил: «Как я уже сказал, я не утверждаю, что так оно и есть, но вполне допускаю, что так может быть».
Такое направление пропаганды оказалось весьма действенным. Как следует из допросов немецких военных, попавших в плен к союзникам, все они сначала верили, что разговоры о предстоящей высадке были не более чем уловкой, чтобы оттянуть германские войска с восточного фронта на западный. Когда все же союзники высадились в Европе, большинство немцев наивно полагало, что тех намеренно завлекли на континент, чтобы со временем нанести сокрушительный удар. Постоянно отступая под стремительным натиском союзников, германские солдаты не очень огорчались, что им приходится оставлять Францию, настолько они были уверены, что вернуть ее – всего лишь вопрос времени. «Не важно, на чьей земле мы сейчас находимся, – говорили они, – главное, что мы сражаемся не в Германии».
В глубине души Геббельса крайне раздражало, что союзникам удалось добиться гораздо большего, чем «просто первоначальных успехов». И он пишет: «Поскольку дело касается Европы, стоит спросить захватчиков: что их не устраивает на континенте? Может быть, крепнущая солидарность его народов? Их зарождающееся единство? Такое «освобождение» не принесет Европе ничего, кроме несчастья и бед».
Иными словами, «Крепости Европа» больше не было, но новая Европа продолжала существовать. Но как же быть с возмездием? Да, его идея претворялась в жизнь, и о ней вскользь упоминалось в той же статье. «Настало время отмщения», – заявил Геббельс.
То, что произошло позднее, стало для Геббельса страшным ударом. Еще 14 июня Геббельс описывал своим коллегам впечатление от цветного фильма о новом оружии. «Это оружие, господа, пожалуй, даже несколько преждевременно для этой войны. Я думаю, оно, скорее, станет оружием будущей войны», – сказал он. А на следующий день он узнал, что верховное командование Германии без лишних церемоний произвело запуск новых ракет. Вечером 15 июня 1944 года они неожиданно взорвались над Лондоном, и, таким образом, Геббельс лишился возможности провести кампанию по психологической обработке противника. У нового оружия еще не было даже названия.
Геббельс был вне себя от возмущения и ярости. Он заявил, что в дальнейшем не хочет иметь ничего общего с этой затеей. Один из его сотрудников, некто Шварц ван Берк, предложил назвать оружие «Фау-1», следующее – «Фау-2» и так далее. V – «фау» – начальная буква в слове Vergeltung, то есть «возмездие». В то же время она противопоставлялась известному английскому V от слова Victory, то есть «победа». Через несколько дней Геббельс походя заметил: «Фюрер согласился на мое предложение назвать новое оружие «Фау-1».
Во всяком случае, для Геббельса это было слабым утешением. Он обещал появление нового оружия, когда еще никто не верил в его существование. Теперь люди поняли, что он говорил правду. Однако он отчетливо понимал, что оно появилось слишком поздно. И хуже всего было то, что пропагандистский эффект от угрозы применения чудо-оружия уже остыл.
В то время как верховное командование Германии с напряжением ждало сообщений о результатах применения нового оружия, Геббельса гораздо больше интересовало впечатление, произведенное его статьями. Он изнывал от желания узнать комментарии иностранной прессы.
После трансляции по радио его очередной статьи он впадал в состояние невероятного напряжения, ему не терпелось найти хоть слово отклика на статью, и он торопливо и возбужденно просматривал груды газет. Не найдя ничего, он посылал срочную телеграмму в Стокгольм или Лиссабон: «Где отклики на статью «Рейха»?» Оскорбительные выпады не задевали Геббельса. Он читал их с таким же живым интересом, как и все остальное, порой он даже испытывал удовлетворение. Он замечал, что полные неприкрытой ненависти комментарии русских, по сути, более объективны, чем отклики Ассошиейтед Пресс или Юнайтед Пресс. Если же о нем не говорилось ни слова, он становился раздражительным и мрачным. Для него не было ничего более унизительного, чем гробовое молчание по поводу его статей.
Через несколько дней после первого обстрела Англии «Фау-1» Геббельс принимал у себя в кабинете незадачливого автора повести «Самоубийство Европы». Этот литератор, некий доктор М. Бохов, оправдывался тем, что он не может отвечать за союзников, вторгшихся в Европу еще до того, как он закончил свое творение. Он говорил, что книга, фактически, готова, но кто-то из сотрудников министерства пропаганды предложил внести некоторую правку, а в результате рукопись надолго задержалась в одном из отделов. И он настойчиво уверял Геббельса, что заминка с публикацией произошла не по его вине.
Министр пропаганды нетерпеливо слушал многословные извинения автора и наконец прервал его монолог. Геббельс сказал, что рукопись будет несложно исправить, но теперь основной акцент следовало сделать не на возможном вторжении союзников, что стало уже свершившимся фактом, а как можно более ярко и выразительно представить народам Германии, Европы и всего мира его ужасающие последствия. Геббельс предложил следующий сюжет: Сталин с триумфом входит в Германию. Происходит стремительная большевизация Европы. Америка и Англия пытаются сопротивляться, но тщетно, Британия превращается в страну с коммунистическим режимом. Во время беседы в Москве Сталин раскрывает Черчиллю свой замысел, а когда Британия становится одной из союзных советских республик, Черчилля поражает удар, и он умирает. А тем временем мир в ужасе и недоумении вопрошает себя: «Разве этого мы хотели?»
Выслушав пожелания Геббельса, доктор Бохов тут же бросился переделывать свою книгу, чтобы она была готова к нужному времени. В тот период статьи самого Геббельса писались в целом по тому же рецепту. Он повторял на все лады, что, если вторжение союзников увенчается успехом, победят не западные государства, а Сталин. Германии оставалось лишь одно средство: перейти к ведению тотальной войны.
«Победа наших противников принесет не мир, а бесконечные страдания и все возрастающее обнищание не только народам Европы, но и народам всего земного шара… Человеческое существование потеряет смысл, а жизнь превратится в адские мучения», – писал он 16 июля 1944 года. Спустя четыре дня произошло событие, которое помогло ему больше, чем все его статьи и речи, вместе взятые, и приблизило к давней цели – к введению тотальной мобилизации.
Утром 20 июля 1944 года полковник Клаус Шенк фон Штауфенберг прибыл в ставку Гитлера, расположенную неподалеку от городка Растенбург в Восточной Пруссии. В его портфеле лежала бомба замедленного действия. Портфель он поставил на пол под столом в деревянном коттедже, где в тот день должно было проходить очередное совещание по военному положению. На совещание ждали Гитлера, фельдмаршала Кейтеля и других видных военных и политических деятелей рейха. Штауфенберг под благовидным предлогом покинул помещение, а вскоре произошел взрыв, разрушивший дом. Несколько человек были убиты, другие получили ранения, а сам Гитлер, как это ни поразительно, отделался лишь царапинами и смертельным испугом.
Штауфенберг слышал взрыв бомбы и заключил, что Гитлер погиб. Он поспешил к ожидавшему его самолету и вернулся в Берлин, где его ждали участники заговора против Гитлера, среди которых были как военные, так и гражданские лица.
Около часу дня Геббельс получил очень короткое и очень невразумительное сообщение из ставки фюрера, что там произошел взрыв. Он запросил подробные разъяснения, но ответа не получил. Ему оставалось только запастись терпением и ждать дальнейших известий, но с каждой минутой он все больше и больше тревожился. Во время обеда его помощники, которые ни о чем не догадывались, заметили его смертельную бледность и необыкновенную рассеянность. Геббельс все еще не знал, что произошло покушение на жизнь Гитлера[109].
Штаб-квартира заговорщиков находилась в Главном управлении рейхсвера на Бендлерштрассе. Там все пребывали в уверенности, что покушение удалось и Гитлер погиб, и готовились приступить к дальнейшим действиям, намеченным задолго до того дня. Войска под командованием генерала Эрвина фон Вицлебена, также участвовавшего в заговоре, направились в Берлин и кордоном окружили правительственный квартал, намереваясь в течение дня занять все учреждения. Предполагалось арестовать все ближайшее окружение Гитлера, в том числе и самого Геббельса. В общем смятении никто не догадался прервать телефонное и телеграфное сообщение.
Волею судьбы в тот час некий лейтенант Хаген, так называемый politischer Fuhrangsoffizier, то есть офицер идеологического отдела вермахта, пришел в полк берлинской охраны читать лекцию. Ему стало известно, что Гитлер якобы погиб, что объявлена тревога и что полку приказано занять район правительственных учреждений. У Хагена зародились смутные подозрения, а поскольку до призыва в армию он работал в министерстве пропаганды, он решил позвонить в резиденцию Геббельса и узнать, соответствуют ли слухи действительности. Все еще находившийся дома Геббельс не хотел подходить к телефону и отказывался разговаривать с неизвестным ему доктором Хагеном. Наконец, уступая его настойчивости, он взял трубку, выслушал взволнованный, сбивчивый рассказ, тотчас же увидел в нем прямую связь с известием о взрыве и приказал Хагену немедленно явиться к нему.
Хаген прибыл через полчаса. «Господин министр, это военный переворот!» – начал он. Геббельс только рассмеялся в ответ, но Хаген указал на окно. «Взгляните сами», – сказал он. Внизу, перекрывая улицы, шли строем солдаты, они уже окружили дом самого Геббельса и весь квартал правительственных учреждений.
Геббельс вызвал к себе из министерства доктора Наумана, но часовые задержали того при выходе и вновь водворили его в кабинет. Тем временем Геббельсу доложил о себе некий майор Ремер, явившийся в сопровождении двух солдат. Геббельс, решив, что Ремер пришел арестовать его, выхватил из ящика стола пистолет и встретил посетителя с замечательным присутствием духа. Прежде всего он яростно набросился на офицера с грозными обвинениями, делая упор на то, что Гитлер жив. В качестве доказательства он тут же соединился по прямой линии связи со ставкой фюрера.
Между тем в Растенбург прибыли Гиммлер, Геринг и Риббентроп. Они громко негодовали и наперебой уверяли Гитлера в своей преданности. Никто из них, включая Гиммлера, не осознавал, что все зависит от того, кто станет хозяином Берлина. Тот факт, что Гитлер остался жив, сам по себе ничего не решал, необходимо было, чтобы немцы, и в первую очередь армия, как можно раньше узнали об этом факте. Если путч в Берлине наберет силу до того, как весть о неудачном покушении на фюрера дойдет до широкой публики, мятежные офицеры могут достичь своей цели. Все зависело от Берлина, а там оставался один Геббельс.
Сейчас он разговаривал с Гитлером. Гитлер приказал передать трубку майору Ремеру, который узнал голос своего фюрера и поклялся отдать самого себя и пятьсот своих людей в полное распоряжение министра пропаганды. Начиная с той минуты Геббельс один, без посторонней помощи, принялся подавлять мятеж. Когда он положил трубку, Гитлер остался у аппарата, чтобы в любой момент иметь возможность помочь Геббельсу советом.
Было уже пять часов дня. Геббельс вышел из дома в сад, где расположились люди Ремера. Вскоре к ним присоединилась охрана министерства пропаганды, которой удалось покинуть здание, хотя правительственные кварталы все еще были оцеплены кордоном караулов. Геббельс произнес перед солдатами и офицерами энергичную речь, сказал, что путч провалился и что они вправе считать себя спасителями фатерланда. Только тогда большинство из них осознало, какая высокая ставка была в игре в тот день.
Вернувшись в свою резиденцию, Геббельс попеременно то разговаривал с Гитлером, то отдавал распоряжения своим подчиненным. В течение следующего часа из всех частей, охранявших правительственные учреждения, явились надежные и верные люди. Под плащами они тайно принесли автоматы и гранаты. Было решено забаррикадировать особняк.
Затем пожаловал новый посетитель: генерал-лейтенант Пауль фон Хаазе, исполнявший обязанности военного коменданта Берлина. Он пришел арестовать Геббельса. Министр пропаганды принял Хаазе и сам взял его под стражу. Хотя комендант находился внутри кольца, которым его полк окружил правительственный район, он в то же время по собственной неосмотрительности оказался внутри оборонительной цепи, образованной людьми Ремера вокруг особняка Геббельса. Хаазе не ожидал сопротивления и совершенно растерялся. Не в силах прийти в себя от потрясения, он только попросил еды, бутылку красного вина и разрешения позвонить жене. Геббельс великодушно удовлетворил его просьбы.
Ободренный первым успехом, Геббельс позвонил офицерам, которые, как он подозревал, были причастны к заговору, и пригласил их к себе. Многие из них откликнулись на приглашение и пришли. Их приняли, провели в дом и разместили в разных комнатах, где к ним отнеслись с полной предупредительностью и даже предложили коньяк и сигары. Таким образом, они оказались под арестом, сами того не подозревая. Тем временем Ремер отправил своих людей на Бендлерштрассе и на радиостанцию, которую Геббельс считал самым важным объектом. Засевшие на Бендлерштрассе мятежники, настоящие вожди заговора, честные и смелые люди, хотя и не очень практичные, держались героически. Некоторые из них были застрелены на месте. Немногим ранее на центральное радиовещание прибыл майор вермахта, чтобы занять здание для восставших, однако он не очень ясно представлял себе, чем может поплатиться. Он позвонил Геббельсу и вскоре сообразил, что оказался не на той стороне. Еще до того, как на место прибыли люди Ремера, бывший мятежник взял на себя охрану здания от своих же товарищей по заговору.
Наступило восемь часов вечера. Из Растенбурга прилетел Гиммлер и поспешил в особняк Геббельса, где содержались главные участники заговора. Геббельс, Гиммлер и начальник службы безопасности СС Эрнст Кальтенбруннер всю ночь подвергали пленников перекрестным допросам. В Берлине и в провинции хватали всех, кто был причастен к мятежу. Геббельс понимал, что путч еще не был полностью подавлен. Разветвленная сеть заговорщиков была разбросана по всей стране, и никто не мог предсказать, как поведут себя генералы, пока находившиеся на свободе; тем более нельзя было быть уверенным, что где-нибудь не взорвется новая бомба. При таких обстоятельствах напрашивалось одно, казавшееся лучшим, решение: предать дело немедленно огласке.
Геббельс продиктовал по телефону свое обращение к народу, в котором сообщил о происшедшем. Таким образом он как бы предостерегал от дальнейших действий многочисленных сторонников заговора против Гитлера в Германии и на территории оккупированных стран, которые могли готовиться к борьбе. Узнав, что путч провалился, многие заговорщики покончили с собой, в то время как иные пытались делать вид, что не имеют к событиям никакого отношения. В результате заговорщики перестали представлять собой реальную угрозу. В течение ночи в министерство пропаганды на имя Геббельса поступили сотни телеграмм с заверениями в преданности нацистскому режиму.
После полуночи Гитлер произнес по радио короткую речь. Он явно нервничал, не в состоянии скрыть охвативший его ужас, и произвел на слушателей очень плохое впечатление. Казалось, фюрер утратил свое былое величие и власть, он обращался к людям с просьбой не выполнять приказы, которые могли быть изданы от его имени заговорщиками. Гитлер опустился до того, что униженно умолял свой народ.
Геббельс пришел в изумление от выступления Гитлера. Он сказал, что в таком плачевном состоянии Гитлера не следовало допускать к микрофону. Некогда великий фюрер буквально распространял вокруг себя волны паники. «Почему Гитлер не посоветовался со мной, прежде чем решил говорить?» – спрашивал Геббельс себя и других.
В ту же ночь на радио дал интервью и майор Ремер, которого Геббельс провозгласил героем дня. Из предосторожности интервью было заранее записано на пленку. Геббельс внимательно прослушал запись и удалил ту часть, где Ремер говорил, что считал себя обязанным доложить по команде своему военному начальству, прежде чем выполнять приказы Геббельса, так как гауляйтер Берлина был обычным штатским, хотя и весьма высокопоставленным, должностным лицом. Очень примечательно, что Геббельс решил вырезать из записи этот пассаж, – видимо, после своего героического поведения во время путча он чувствовал себя скорее солдатом, чем гражданским человеком. Путч провалился не потому, что взрыв бомбы пощадил Гитлера, и не благодаря полиции Гиммлера, которой следовало раскрыть заговор еще в начальной стадии, и не благодаря вмешательству многих известных военных – путч потерпел провал благодаря отваге и самообладанию невысокого хромого человека в штатском, который не растерялся в решительную минуту.
Мы можем безошибочно представить себе, какое мнение о побежденном противнике сложилось у Геббельса. По-детски наивный подход мятежников к делу не укладывался у него в сознании. Ночью он сказал, что вся их затея «есть не что иное, как восстание по телефону». На совещании, проходившем на следующее утро, он высказался еще более резко. «Дилетанты, все они – ни на что не годные любители! – насмешливо кричал он. – Уж я бы знал, что делать на их месте, могу вас смело уверить. Подумать только, Хаазе оставалось всего лишь вытащить свой пистолет и пристрелить меня! И что же он сделал? Господи, что за растяпа!» И затем продолжил: «Невероятно, горе-революционеры оказались настолько глупы, что не догадались перерезать телефонные провода. Да моя малолетняя дочь додумалась бы до этого!» В то же время он не мог примириться с мыслью, что все остальные в окружении Гитлера до такой степени растерялись. Он ни словом не упоминал ни об опасности, грозившей ему лично, ни о своем решительном поведении в тот день. Даже его ближайшие помощники – за исключением тех, кто находился тогда рядом с ним, – не могли в подробностях восстановить историю разгрома путча.
Единственной заботой Геббельса было показать народу, а желательно и всему миру, что заговорщики вели себя самым глупым, трусливым и жалким образом. Тогда по контрасту с ними фигура Гитлера воссияла бы во всем своем былом величии. Пропагандист Геббельс понимал, что в этой кампании нельзя было позволить себе ни малейшей ошибки.
Разумеется, некоторые промахи все же были неизбежны. Через два дня после неудавшегося покушения на жизнь Гитлера Роберт Лей произнес по радио речь, полную грубейших выпадов против заговорщиков – можно было не сомневаться, что его брань немцам придется не по вкусу. Кроме того, Лей отпустил несколько исключительно глупых замечаний в адрес предков графа Штауфенберга вроде «Его отец был старой подстилкой англичан». Геббельс хотел запретить ему выступать, но Лей уверил его, что Гитлер прочел и одобрил речь, хотя это было ложью. Как и предчувствовал Геббельс, его выступление не вызвало в немцах ничего, кроме неприязни.
На совещании 21 июля Геббельс дал точные инструкции, в каком свете подавать судебный процесс над заговорщиками, который уже вот-вот должен был начаться. Он лично отбирал журналистов, которым можно было бы доверить освещение этого события, и приказал, чтобы в газетах появились отчеты только о первых двух днях слушания дела. Хотя в заговор было втянуто очень много людей – правда, большинство из них играли второстепенные роли, – фюрер считал необходимым создать у публики впечатление, что покушение на его жизнь было организовано лишь горсткой отъявленных преступников. «Мы не желаем даже упоминания о мелюзге, о жалких ничтожных марионетках в руках главарей заговора, – сказал Геббельс. – Кроме того, мы не намерены льстить самолюбию этих сукиных сынов, называя их поименно».
Чем дольше он принимал участие в перекрестных допросах, тем больше росло его презрение к незадачливым конспираторам. Хотя, представ перед Народным трибуналом, большая часть из них вела себя смело и с достоинством, Геббельс говорил: «Теперь-то они хнычут. Причина столь постыдного поведения в том, что им попросту недостает самоуважения, буквально всем им. Теперь, когда их судьба уже предопределена, они могли бы проявить хоть немного мужества. Но ни одному из них не хватило духа заявить: «Да, это мое убеждение, и я продолжаю его придерживаться, и оно останется при мне, пока я жив, пусть даже ненадолго. А теперь прошу: делайте со мной что угодно!»
В галерее негодяев, на которых Геббельс изливал свое презрение, было одно исключение – Роммель. Вероятно, для Геббельса было тяжелым ударом узнать через несколько месяцев, что обаятельный офицер, к которому он относился с таким уважением, единственный генерал, ради которого он привел в действие всю пропагандистскую машину, оказался среди заговорщиков.
Когда обнаружилось, что Роммель замешан в заговоре, в его дом в Геррлингене, где он выздоравливал после тяжелых ранений, явились два офицера, которые поставили его перед выбором: либо он будет арестован и пройдет через унизительное разбирательство в Народном трибунале, либо он примет яд, и его тело будет предано земле с воинскими почестями, и в последнем случае никто и никогда не узнает о его преступлении. Роммель не колебался ни секунды. Он простился с женой, которая была так потрясена происходящим, что потеряла дар речи и беспомощно застыла на месте, тогда как ее муж сел в автомобиль и, как только заработал мотор, поднес ко рту ампулу с ядом.
Обществу смерть Роммеля была представлена как трагическая гибель легендарного героя – подобный поворот сюжета под силу только таланту Шекспира. В данном случае, если следы не уводят нас в ложном направлении, творцом драмы был сам Геббельс, ибо кому еще из тех, кто сам изощренно казнил заговорщиков, была дорога репутация Роммеля? Кто, как не он, сделал его идолом и идеалом всего немецкого народа? Он один желал сохранить имя Роммеля незапятнанным, у него одного были причины пощадить образ того самого Роммеля, которого он наделил всеми достоинствами германского офицера и, самое главное, которому он действительно доверял. Только Геббельс мог предложить своему бывшему другу столь жестокий и бесчеловечный выбор, и только тот, кто любил Роммеля, как Геббельс, мог заранее знать, какой путь он изберет.
Однако в бумагах Геббельса мы нашли только следующую запись: «К несчастью, выяснилось, что Роммель также участвовал в заговоре. Могу только сказать, я благодарен судьбе за то, что Роммель умер. В противном случае мы были бы вынуждены сообщить народу о его соучастии…» Для солдат Роммель являлся настоящим кумиром, и подобное разоблачение грозило вызвать серьезное брожение в их умах.
Как только суд начался, Геббельс потерял к нему интерес. Не то было с Гитлером. Он интересовался каждой деталью, каждым свидетельством до такой степени, что приказал даже снять фильм обо всем расследовании. За спиной председателя трибунала стояли операторы с камерами и день за днем, час за часом запечатлевали весь ход процесса, изводя не метры, а километры пленки. Ночью отснятый материал демонстрировался Гитлеру, который требовал прокручивать его снова и снова. Тридцать, сорок, затем все шестьдесят километров… Но Гитлер не успокаивался. Наконец он отослал все пленки Геббельсу с предложением смонтировать полнометражный документальный фильм, который, по его мысли, должен был посмотреть каждый немец.
Геббельс встретил предложение с недоумением, просмотрел отснятый материал и пришел в еще большее замешательство. Он не мог понять одержимости и мстительности Гитлера. Кроме того, он прекрасно понимал, что фильм такого содержания произведет на людей действие обратное желаемому, что немцы вовсе не жаждали стать свидетелями расправы над лишенными возможности защищаться пленниками, потому что весь судебный процесс от начала и до конца был не чем иным, как неприкрытым и непрерывным издевательством над участниками заговора. Прежде всего Геббельс сократил фильм до двенадцати километров пленки, и все равно он оставался слишком длинным. В глубине души Геббельс принял решение не выпускать его на экран, и в конце концов ему удалось каким-то образом настоять на своем.
Геббельса крайне разочаровали недальновидность и узколобость фюрера. Его стенографист и секретарь заметили – причем независимо друг от друга, – что во время разговоров с фюрером в его голосе появились новые нотки. То же самое можно сказать и о его дневнике. Теперь он обращает внимание на внешний вид Гитлера, на его трясущиеся руки и пальцы, на его неуверенную походку, болезненный цвет лица и еще обычно добавляет, что все это не что иное, как разрушительные последствия покушения на жизнь фюрера. Безоглядное восхищение и восторг прежних лет бесследно исчезли, уступив место чувству, похожему на жалость, если не на презрение.
Он уже не видел в Гитлере всегда непогрешимого и победоносного полубога, живое олицетворение силы и могущества. Гитлер во многих отношениях потерпел поражение, и Геббельс считал, хотя и не мог сказать об этом вслух, что фюрер сам повинен в своих неудачах. Оказалось, что Гитлер мог ошибаться, как и всякий другой человек. Некоторые из сотрудников Геббельса стали замечать, что он чувствовал себя «выше» Гитлера[110].
Это открыло новую эру в их отношениях – отныне на Гитлера необходимо было влиять и в некотором смысле руководить им, а может, даже и контролировать. Не случайно именно в этот период Геббельс потребовал от германской прессы не упоминать о юношеских рисунках и акварелях Гитлера.
Приблизительно в те же дни Фрицше явился к Геббельсу и молча указал на абзац во втором томе «Майн кампф», где в главе XI Гитлер оплакивает цвет германской молодежи, который был принесен в жертву, «как беззащитное пушечное мясо», и возлагает вину за преступную бойню на последнем этапе Первой мировой войны на имперские власти Германии. «Теперь, – сказал Фрицше, – сам Гитлер повинен в точно таком же злодеянии». Когда Геббельс ничего не ответил на его замечание, Фрицше добавил, что Гитлеру было бы лучше отречься от власти. Геббельс продолжал хранить молчание, хотя, случись такое несколько недель назад, он завизжал бы: «Государственная измена!»
В то время как Геббельс вещал всему миру, что произошло чудо, благодаря которому Гитлер остался невредимым при взрыве бомбы, другое чудо происходило в нем самом, ибо взрыв той самой бомбы потряс Геббельса до глубины души. Гитлер, в которого он верил все эти годы, потому что всем своим естеством жаждал верить, больше не существовал. Когда дым после взрыва рассеялся, внутреннее зрение Геббельса прояснилось, и постепенно он стал видеть Гитлера таким, каким тот и был в действительности.
Тем временем Гитлер предоставил Геббельсу значительные полномочия. Вечером 21 июля министр пропаганды сел в поезд, направлявшийся в ставку фюрера, куда и прибыл на следующее утро. Число охранников увеличилось в десять раз. Всех, кто хотел видеть Гитлера, обыскивали с головы до пят, и для Геббельса тоже не сделали исключения. Потом у него состоялся долгий разговор с фюрером. О беседе он ничего не рассказывал, только уже на ступеньках вагона он обронил: «Получи я нынешнюю власть, когда она была мне нужна позарез, сегодня победа была бы нам обеспечена, а война, возможно, закончилась. Оказывается, надо было взорвать под фюрером бомбу, чтобы он согласился с моими доводами».
25 июля 1944 года Геббельс был назначен на вновь созданную должность с труднопереводимым названием Reichbeauftragter fur den totalen Kriegseinsatz (нечто вроде «имперского руководителя по проведению тотальной мобилизации») и обширными правами, дававшими ему возможность по своему усмотрению распоряжаться людскими ресурсами во всей Германии. Официально это назначение было сделано Герингом, на деле же Геринг был нужен только для проформы, так как к тому времени он уже перестал играть мало-мальски значимую роль в государственных делах. В рамках министерства пропаганды был создан особый департамент под названием «Тотальная мобилизация». Его штат состоял всего из нескольких служащих, потому что Геббельс хотел, чтобы его новый департамент работал как можно более гибко. Каждое утро с девяти до десяти часов его сотрудники совещались с Геббельсом и представляли свои новые предложения, которые в случае одобрения передавались на исполнение. Все меры преследовали одну цель: высвободить мужчин для фронта и женщин для военного производства. Поскольку первая задача была намного важнее второй, Геббельс взялся за фабрики и заводы, откуда постепенно были отправлены на фронт чуть ли не все рабочие, независимо от уровня их профессионального мастерства. Геббельс пояснял: «Мы просто обязаны создать временный вакуум на производстве, но скоро в военную промышленность хлынут новые силы, способные заполнить пустоту». (Частично ее заполнили за счет рабской рабочей силы из концентрационных лагерей.)
Начиная с 28 июля один за другим издавались все новые и новые декреты. Почта стала доставляться адресатам только один раз в день… Призывались на работу все женщины в возрасте до пятидесяти лет… Поездки по стране допускались только в случае самой крайней необходимости… Все приемы, выставки и публичные празднества были запрещены… Требовалось сократить число домашней прислуги… Мелкие газеты и издательства закрывались… Инвалидов войны привлекали к посильному участию в военном производстве… Выплаты пособий неработающим женщинам отменялись… Временно прекращались занятия в школах для всех мальчиков и девочек в возрасте от четырнадцати лет, что высвобождало восемьдесят тысяч молодых людей для службы в частях противовоздушной обороны… Молодые актеры театра и кино отправлялись в цеха по производству оружия… Вводилась шестидесятичасовая рабочая неделя… Выпуск всей журнальной периодики приостанавливался… Закрывались все театры…
Закрытие театров и принудительная отправка актеров на заводы были личной местью Геббельса тем, кого он когда-то так высоко ценил. От этой повинности не удалось уклониться ни одной бывшей возлюбленной министра пропаганды. Сотруднику Геббельса Паулю Хинкелю пришла в голову несчастливая мысль представить актеров в более благоприятном свете, для чего им предложили направить фюреру свои заверения в преданности. Раболепные клятвы предполагалось переплести в виде альбома и преподнести Гитлеру в качестве рождественского подарка. Идея потерпела полный и позорный провал. Одни актеры решительно отказались от предложения, другие отделались тем, что прислали бесцветные цитаты из произведений немецких классиков, а один имел наглость написать: «Я так же верю в фюрера, как и в нашу победу». Намек был слишком прозрачный, но Геббельс не мог ничего поделать.
Одновременно с департаментом тотальной мобилизации Геббельс основал в министерстве еще один отдел под названием «Акция-Б». Он был нужен, чтобы следить за тем, как население встречает меры тотальной войны, и поднимать боевой дух любыми средствами. Сотрудники отдела «Акция-Б» действовали уже проверенным способом, который приносил прекрасные результаты во время борьбы нацистов за власть. Один «заводила» и двое «громил» отправлялись в поход по городу, заходили в рестораны и другие общественные места, где первый заводил разговор с людьми по поводу тягот жизни из-за введения всеобщей военной повинности, подбивая их на откровенность. Если собеседники одобряли правительственные меры, все заканчивалось благополучно. Но стоило кому– нибудь высказать хоть слово против, как возмущенные «друзья народа», то есть «громилы», околачивавшиеся поодаль, тотчас набрасывались на недовольного и жестоко избивали его.
Руководитель отдела «Акция-Б», некий Хегерт, относившийся к возложенному на него делу крайне серьезно, доложил Геббельсу, что настроение людей «довольно бодрое», на что Геббельс только саркастически ухмыльнулся – у него были сомнения на этот счет.
Для учителей, служащих государственных учреждений и почтальонов издавались особые брошюры. В них убедительно доказывалось, почему именно данная профессиональная группа людей и их деятельность так важны для достижения окончательной победы над врагом. В книжонках печатались серии вопросов, по которым каждый сознательный и добропорядочный немец мог определить в своей среде презренных Miessmacher и Kritikaster. Читателю брошюры не нужно было утруждать себя размышлениями – за него думал Геббельс. Он всячески ободрял людей и просил их направлять в министерство пропаганды свои предложения о том, как сделать тотальную войну всеохватывающей, как сохранить людские силы и материальные ресурсы и в то же время нанести наиболее значительный ущерб неприятелю. Каждую частицу своей энергии Геббельс посвящал поставленной задаче: воодушевлял людей, внушал им решимость сражаться до конца, что бы ни случилось. Великий пропагандист снова взялся за работу.
В то время Геббельс вернулся к своим «революционным» увлечениям. Тотальная мобилизация тыловых ресурсов, так же, как и фронт, смывала все социальные различия. Теперь богатые тоже были обязаны работать, им уже не разрешалось нанимать прислугу, они не могли посещать театры и дорогие рестораны, не могли разъезжать на личных автомобилях. «Наша война по своей сути есть социальная революция, – писал Геббельс 1 ноября 1942 года, – она разрушает старый враждебный мир, но за дымящимися руинами предстает перед нами новый и лучший».
Даже Магда добровольно решила работать на фабрике. Она ездила туда троллейбусом, чтобы не вызывать возмущения товарищей по работе своим роскошным автомобилем. В конце концов, люди должны были поверить, что она руководствуется исключительно чувством национальной солидарности и хочет стать достойным примером для остальных жен высоких чинов в нацистской иерархии. Кроме того, каждую пятницу ей приходилось делать Геббельсу маникюр, так как все профессиональные маникюрши из закрытых парикмахерских и салонов красоты были отправлены на трудовой фронт, но Геббельс категорически отказывался запускать свои руки. Если по той или иной причине Магда не могла заняться его маникюром, эта работа доставалась его секретаршам. После диктовки они должны были являться к нему вооруженными ножницами и пилками для ногтей. Только оставаясь наедине друг с другом, они давали волю своему недовольству и даже возмущению – им требование Геббельса казалось унизительным.
Слова, которыми Геббельс закончил свое знаменитое выступление после катастрофы под Сталинградом: «Вставай, народ, иди на бой и обрети свободу!» – были призывом времен освободительных войн 1813 года, когда Пруссия воевала, чтобы свергнуть иго Наполеона I. Теперь идея levee en masse[111] прославлялась в бесчисленных газетных статьях. Геббельс дал поручение снять исторический фильм «Кольберг»[112]. Вся громадная пропагандистская машина безостановочно работала, настойчиво внушая людям, что поражение германских армий само по себе еще ничего не решает до тех пор, пока остается достаточно немцев, включая стариков и подростков, готовых грудью встать на защиту фатерланда.
После обработки населения пропагандистской канонадой в течение трех-четырех недель вышло сообщение, что Гитлер решил создать Volkssturm, то есть отряды народного ополчения. И снова выполнять решение фюрера поручили Геббельсу[113]. Он выпустил декрет, согласно которому каждый мужчина в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет автоматически становился членом фольксштурма. Формированием новых частей занимались партийные функционеры, которым было приказано ежедневной муштрой по сокращенной программе подготовить эрзац– бойцов. Вместо формы ополченцам выдавали нарукавные повязки с надписью «Фольксштурм».
В каждом населенном пункте, независимо от численности его населения, появились призывные пункты. Они открывались в помещениях пустующих складов, в ратушах или в зданиях городских судов, в театрах или магазинах. У их дверей выстраивались длинные очереди из стариков, инвалидов, недужных хронических больных; среди «добровольцев» встречались почти дети. Принимали всех без разбору: предполагалось, что каждый будет считать своим долгом внести свой вклад в общую победу. Увы, «встать и пойти на бой» народу мешало чувство обреченности, единодушного отклика призыв не нашел нигде, за исключением, пожалуй, среды подростков. Геббельс тщетно пытался воодушевить людей, рассылая указания своим пропагандистам в округах и требуя от них цитировать при каждом удобном случае Фридриха Великого, Бисмарка, Гитлера и его самого, Геббельса. Но общий тон его директив был довольно унылым, в них проскальзывали нотки бесконечной усталости – даже Геббельсу недоставало прежнего огня, который вспыхнул в нем всего в нескольких случаях.
Одним из таких случаев было приведение к присяге десяти тысяч фольксштурмовцев. Геббельс лично входил во все детали церемонии, которая должна была состояться на площади перед зданием министерства пропаганды. Он проверил все, вплоть до декорации порталов и расположения микрофонов. Он собирался выступить с речью с балкона. В последнюю минуту выяснилось, что на торжество пожалуют почетные гости. Некоторым из них отвели место на том же балконе у него за спиной, так что им не составляло бы труда заглядывать через его плечо в заранее приготовленный текст речи. Геббельс отложил рукопись в сторону и начал импровизировать. Чем больше он говорил, тем большее возбуждение охватывало его; оно было искренним, а потому легко передалось толпе. Слушатели были глубоко тронуты его словами. Когда Геббельс вернулся в свой кабинет, гости стали ему аплодировать, но он остановил их усталым жестом. Через пять минут он снова сидел за столом, пытаясь справиться с нескончаемым потоком бумаг.
В то время как Геббельс прилагал отчаянные усилия, чтобы подбодрить упавшее духом население, в печати появился очерк, подписанный безымянным фронтовым корреспондентом. Заметка произвела эффект разорвавшейся бомбы. Там, в частности, были такие слова: «Мы отступаем на всех фронтах, половина Германии лежит в руинах, казалось бы, наши дела идут хуже некуда, но тем не менее мы выиграем войну через два месяца». Очерк произвел сенсацию, все немецкие газеты его перепечатали, поползли слухи, что за автором статьи стоит правительство, что вскоре произойдет нечто исключительное, что события, наконец, примут иной оборот.
Редакторы газет поспешили в министерство пропаганды за долнительными сведениями. Их встретил растерянный чиновник не самого высокого ранга, в отчаянии разводивший руками. Он уверял, что нашумевший очерк – всего лишь очередная корреспонденция одного из военных журналистов и что его автору известно ничуть не больше, а то и меньше, чем другим. Он умолял редакторов не раздувать заурядную историю. Но никто из редакторов ему не поверил. Все по-прежнему считали, что на самом деле за очерком кроется гораздо большее, чем это хочет признать министерство пропаганды. На неделю всю Германию захлестнула волна оптимизма, но, видимо, на этот раз Геббельс действительно был ни при чем.
Люди больше не верили тому, что говорил им Геббельс. Лозунг «возмездия» находил совершенно обратный отклик в их душах. Что пользы немцам в том, что полЛондона лежит в руинах, если английские самолеты днем и ночью беспрепятственно пересекают Ла-Манш и бомбят города Германии? Так же как и в первое время после установления гитлеровского режима, в народе стали ходить многочисленные анекдоты о Геббельсе, которые не оставляли сомнений в том, как люди относятся и к нему самому, и к его пропаганде.
Так, например, был анекдот о том, как Геббельс умирает и в сопровождении святого Петра направляется в рай. По пути туда он видит в стороне дверь с броской вывеской «Ад». Не в силах сдержать любопытство, он открывает дверь, заглядывает и видит толпу миленьких девиц. Геббельс чешет затылок, недолго думает и говорит святому Петру: «Мне на земле от врагов житья не было, так что я, пожалуй, лучше останусь здесь». Не успел святой Петр переступить через порог, как на Геббельса набросились черти с гнусными ухмыляющимися рожами. «Стойте! – кричит Геббельс. – А где же красотки?» А черти с хохотом отвечают ему: «Это была пропаганда!»
Рассказывали и другой анекдот. В Берлине проходит парад в честь победы. Рузвельт, Сталин и Черчилль стоят на высокой трибуне, а перед ними проходят победоносные войска. Неожиданно в полу открывается люк, оттуда высовывается Геббельс и говорит: «Все равно войну выиграли мы».
Вот еще. Гитлер, Геринг и Геббельс стоят у окна рейхсканцелярии и смотрят, как в Берлин торжественным маршем входят войска союзников. Геббельс радостно говорит: «Теперь от возмездия им не уйти!» Остальные смотрят на него как на сумасшедшего, а Геббельс объясняет: «А где же они теперь будут жить?»
Но люди не ограничивались одними анекдотами, министерство пропаганды просило их присылать свои отклики на тотальную мобилизацию. Письма шли потоком. Вот один из характерных образцов: «Мы хотели бы, чтобы вы нам кое-что объяснили, а то мы многого не понимаем. Когда союзники захватили Сицилию, вы говорили, что виной всему предатель Бадольо. Кто же теперь виноват, что они высадились во Франции? Где ваш неприступный Атлантический вал? Где минные заграждения? Где пушки, самолеты, крейсеры и другое вооружение для нашей обороны, которое вы взахлеб расхваливали в газетах и выпусках военной хроники? Будь наша оборона хоть вполовину такой мощной, как вы болтали, неужели союзникам удалось бы высадить десант и закрепиться в Европе? Что скажете, господин министр национального оболванивания? А теперь, вместо того чтобы избавить нас от бойни, пока мы все не оказались на том свете, вы еще что– то бубните о победе. Чего доброго, с вас достанет пойти к последнему живому немцу, у которого осталось добра штаны на теле и развалины от дома, и попросить его сделать еще больший вклад в дело победы. Будьте вы прокляты, болтун и лжец, карлик с манией величия».
Авторы других писем выражались короче и энергичнее: «Вы все мерзавцы, вам место на фронте! И ты, косолапый, тоже катись с ними! На виселицу вас всех, чтоб вас черти взяли!» Фольксштурмовцы угрожали ворваться в бомбоубежище Геббельса и с пользой для народа применить выданное им оружие. Дважды в неделю Геббельсу готовили отчет с выдержками из подобных писем. Читая его, он сохранял внешнее спокойствие; если брань людей и бесила его, то он, конечно, предпочитал не выказывать своих чувств. Однако охрана у входа в министерство и в коридоре, ведущем к канцелярии Геббельса, была усилена.
Вражеские войска подошли к Ахену. Жители упорно сопротивлялись, но все-таки были вынуждены сдать город. Геббельс попытался воспламенить всю нацию примером Ахена. В то же время он категорически запретил прессе называть Ахен «германским Сталинградом». Во-первых, одно только слово «Сталинград» вызывало у немцев ужас, а во-вторых, сравнение хромало: Сталинград так и не достался врагу.
Во всяком случае, Ахену судьбой было предназначено стать сигналом для перехода к тактике выжженной земли – так гласил приказ, полученный Геббельсом. Всякий клочок земли, которому угрожала опасность попасть в руки неприятеля, надлежало очистить от всего мало-мальски ценного. Но германские промышленники, когда-то помогавшие Гитлеру захватить власть, отнюдь не пришли в восторг, когда им предложили принести в жертву их фабрики, заводы и угольные шахты. Они засыпали Геббельса отчаянными письмами с возражениями и мольбами остановить бессмысленное разрушение. Было совершенно очевидно, что они намеревались по-прежнему жить и по-прежнему процветать даже после разгрома нацизма. Рабочие также отказывались взрывать заводы и затоплять шахты. Гауляйтеры, на которых Геббельс возложил ответственность за осуществление тактики выжженной земли, часто возвращались ни с чем и докладывали о неповиновении. Впервые дала себя знать оголенность тыла: обуздать непокорных не было сил.
Оставалось только снова прибегнуть к убеждению. С этой целью Геббельс неоднократно выезжал на линию фронта, которая уже находилась в опасной близости к Германии. Он беседовал с офицерами и солдатами, с пропагандистами и рабочими. Когда было возможно, он предпочитал поезд и только в крайних случаях садился в самолет или в автомобиль. В отличие от Геринга или Гиммлера он не требовал себе особый состав, а довольствовался отдельным вагоном. Вагон состоял из гостиной немногим меньше десяти метров в длину, обрудованной столом, креслами, аппаратурой звукозаписи и радиоприемником, рядом располагалась несколько меньшая спальня министра и ванная комната, крошечная спальня доктора Наумана и несколько купе для сопровождавших его сотрудников. Во время поездок в свободное время Геббельс диктовал записи для своего дневника, и даже его опытному стенографисту приходилось нелегко, когда вагон качало на скорости сто километров в час. Иногда он набрасывал план речи, которую намеревался произнести на следующий день, или вместе с остальными разгадывал шарады. При этом он радовался как ребенок, когда первым находил все ответы и обыгрывал своих спутников.
После таких поездок по стране с ним нередко случались приступы мизантропии. Все больше времени он проводил в Ланке, где уединялся в небольшом коттедже, спрятанном в глубине леса. Здесь, в полной тишине, он погружался в чтение и в размышления. Он отказывался покидать свое убежище, даже когда наступало время обеда: он говорил, что ему стало невыносимо общество людей, которые напоминают ему о войне. Порой он появлялся в министерстве только через три-четыре дня после возвращения из очередного путешествия.
Он чувствовал себя больным, и его терзал страх, что он болен раком. Доктора обследовали его, но не обнаружили никаких признаков страшной болезни. Его недомогание единственно заключалось в язве желудка, что, в свою очередь, врачи объясняли нервным состоянием министра. Другие медики сказали Геббельсу, что его повышенная раздражительность вызвана чрезмерным курением. Он решил бросить курить и перешел на драже, которое обычно рекомендуют сосать при простудных заболеваниях горла. Через два-три дня пилюли надоели ему. Кстати, пока он воздерживался от табака, ему невозможно было угодить, он вспыхивал по пустякам и выходил из себя, так что его сотрудники вздохнули с облегчением, когда он вернулся к своей дурной привычке не выпускать сигарету изо рта.
Нетрудно догадаться, какого рода мысли одолевали Геббельса, когда он уединялся в Ланке. В свое время он присоединился к нацистскому движению, и оно принесло ему славу и благополучие. Но ему не хватило дальновидности предугадать, к каким последствиям приведет такая жесткая форма правления – к мятежам, противостоянию и даже к войне. Где-то в прошлом крылась ошибка в расчетах, в какой-то определенный момент Гитлер зашел слишком далеко, а теперь уже было невозможно вернуться и все исправить. Один промах повлек за собой другой, а вслед за ними потянулся целый ряд ошибок, пока положение не стало непоправимым. Как ученик чародея, Геббельс не смог справиться с духами, которых Гитлер (и сам Геббельс тоже) вызвал в наш мир. Знай он десять лет тому назад, какая судьба постигнет Германию в 1944 году и что все страны объединятся в борьбе против нее, он оставил бы нацистское движение. Но он никому не мог признаться в своих сокровенных мыслях и опасениях. К тому же долг повелевал ему пресекать подобную ересь в других. В этом плане весьма показателен случай с группенфюрером СС Мюллером, произошедший в начале 1945 года. Мюллеру поручили выяснить обстановку на западном фронте, и тот подготовил отчет, в котором положение представлялось практически безнадежным. Геббельс охарактеризовал отчет как «пораженческий». «Мюллер уже не тот, каким был раньше. Не сомневаюсь, что офицеры вермахта вряд ли согласятся с ним», – добавил он. Позже, когда Мюллер явился к Геббельсу, чтобы доложить результаты более тщательного анализа, Геббельс нарочито делал вид, что не замечает его, занимался другими делами и даже оборвал группенфюрера, когда тот все же попытался изложить свое мнение.
Когда другие сотрудники осмеливались говорить о возможном поражении Германии или докладывали о том, что население деморализовано, Геббельс приходил в ярость, обвинял их в пораженчестве и грозил послать на фронт. В такие минуты он кричал так громко, что его голос доносился из-за нескольких плотно закрытых дверей, и его адъютанты и помощники старались не попадаться ему на глаза. Успокоившись, он говорил, оправдываясь: «Сами понимаете, когда человек находится на грани нервного срыва, а ему под ноги лезет собака, он дает ей в сердцах такого пинка, что она летит кубарем».
И все сотрудники знали, что в незавидной роли собаки может оказаться любой из них.
Жена одного из его коллег по министерству как-то доверительно рассказала ему, что многие из ее знакомых офицеров используют любые предлоги, лишь бы не оказаться на восточном фронте. Геббельс потребовал, чтобы она назвала их имена, – он тут же захотел примерно наказать дезертиров. Потребовалось все влияние Магды, чтобы предотвратить страшные последствия наивной дамской болтливости.
После Геринга козлом отпущения номер два для Геббельса был Риббентроп. «Сегодня я беседовал с фюрером и снова уговаривал его отстранить Риббентропа, но он снова отказался», – говорил Геббельс в сентябре 1944 года. Снова… Как министр иностранных дел Риббентроп окончательно себя скомпрометировал. Выяснилось, что его первоначальные успехи в международной политике были всего лишь продолжением военных успехов Германии. Когда за ним уже не стояла несокрушимая империя, с ним перестали считаться.
Как свидетельствует Якобс, Геббельс однажды попросил Гитлера доверить ему руководство министерством иностранных дел. Вряд ли допустимо думать, что Геббельсом двигало исключительно честолюбие; какую славу он мог снискать себе как дипломат в 1944 году?
О приступах ярости и мизантропии, случавшихся с Геббельсом, было известно только самым близким его сотрудникам. В их присутствии он позволял себе расслабиться. Но на публике он вел себя как и прежде: с привычной для окружающих сдержанностью и спокойствием. Он безупречно одевался и пользовался дорогим одеколоном с тонким ароматом. Любой случайный гость, попавший волею судьбы в его дом, уносил впечатление, что в стране царят мир и благоденствие. Малейшая царапина от осколка бомбы немедленно убиралась, разбитые стекла заменялись новыми. Когда из строя выходил водопровод, Геббельс диктовал для дневника, что теперь он тоже пострадал от бомбежки. Мелкое неудобство в его описании становилось едва ли не трагедией – он возмущался тем, что впервые у него нет горячей воды для бритья.
29 октября 1944 года, в день рождения Геббельса, позвонил Гитлер. Фюрер коротко поговорил с ним, а потом попросил к телефону Магду. Фрау Геббельс чуть не плакала от радости, когда положила трубку. Гитлер сообщил ей, что вскоре в ходе войны наступит решительный поворот[114]. На Рождество немцам была обещана великая победа.
Так впервые Геббельс узнал, что германская армия планирует наступательную операцию в Арденнах.
Разброд и смятение в умах после высадки союзников в Европе и покушения на Гитлера уже прошли. Благодаря тотальной мобилизации у Гитлера появилась новая армия, хотя ее численность и не достигала миллиона солдат, как обещал Геббельс[115]. Здоровье Гитлера в целом вернулось в норму. Кроме того, погодные условия благоприятствовали контрнаступлению немцев. Превосходство союзников в воздухе сводилось на нет густой облачностью и туманами. К тому же морские порты Ла-Манша все еще были закрыты для навигации, поэтому союзники испытывали серьезный недостаток в горючем, из-за чего их танки и авиация были обречены на бездействие.
Гитлер отбыл в Бад-Наухейм, чтобы оттуда руководить операцией. Оставшийся в Берлине Геббельс почти ничего не знал о планах, разработанных в ставке, а потому тревожился. Кто-то из его сотрудников случайно смахнул со стола Геббельса портрет Гитлера в застекленной рамке. При падении стекло разбилось, и один из осколков вонзился фюреру в левый глаз. Геббельс увидел в этом дурное предзнаменование и ужасно расстроился. Впервые в жизни он испытал потребность обратиться к прорицателям судьбы. Когда-то Гитлер рассказывал о некой женщине, которая предсказала ему весьма радужное будущее. Теперь Геббельс попытался разыскать ее, но она бесследно исчезла.
Поскольку антверпенский порт открылся раньше, чем рассчитывал Гитлер, фюреру волей-неволей пришлось изменить первоначальный план. Теперь, когда у союзников появилась возможность доставлять горючее в необходимых количествах, он не мог рисковать и откладывать операцию. Арденнское наступление началось 16 декабря.
17 декабря, на очередном утреннем совещании, Геббельс впервые объявил о том, что немецкие войска перешли в наступление, а заодно объяснил, почему фюрер так долго хранил молчание: разумеется, это делалось для того, чтобы «усыпить бдительность противника». Геббельс пошел еще дальше. «Четыре недели тому назад я распространил через наших агентов за рубежом слухи о том, что Гитлер умер. Они только подкрепили общее предположение о том, что ему не удастся преодолеть болезнь после покушения», – сказал он.
Тем не менее он по привычке осторожничал и не открывал цели наступления, хотя уже знал их. Официально операция носила название «наступление Рундштедта»[116]. Ее так назвали из предосторожности, чтобы в случае неудачи никто не мог возложить вину за провал на Гитлера.
Три дня спустя Геббельс уже понял, что истинная цель наступления достигнута не будет. Он тотчас же на совещании сообщил, что германская армия и не ставила перед собой цель прорваться к Парижу или овладеть побережьем Ла-Манша, а намеревалась только сковать войска противника и вынудить их отойти с особо опасных участков фронта. По его словам, эта цель была полностью достигнута.
Однако он был настолько расстроен, что не мог скрыть своего разочарования. В беседе с ближайшими сотрудниками он сокрушенно сказал, что Рундштедт «испортил все». Геббельс искренне верил, что гитлеровская армия способна вернуть Париж к Рождеству. Он даже сочинил рождественское послание немецкому народу, в котором поздравлял его с победой. Отрывки из послания он прочитал по меньшей мере двум своим помощникам.
Последовавшие за этим недели подтвердили, что действительно «все было испорчено». 5-я и 6-я танковые армии были разгромлены, так ничего и не добившись[117].
Горечь переполняла Геббельса. «Я долго излечивался от привычки внутренне вытягиваться в струнку перед генералами, – сказал он, когда окончательно осознал, что контрнаступление завершилось неудачей. – Что нам сейчас жизненно необходимо – так это военный гений. Но в этой войне у нас нет ни Мольтке, ни Шлифена, ни Клаузевица. А у нас в лучшем случае есть только военачальники средней руки».
А как же Гитлер? Разве Геббельс не утверждал, что фюрер – величайший военный гений всех времен? С тех пор, казалось, прошла целая вечность, но на самом деле неполных четыре года – уж слишком многое с тех пор изменилось. В начале Арденнского наступления Гитлер торжественно провозгласил: «Если мои «бронированные гренадеры» потерпят поражение, то эти слова станут моими предсмертными словами». Немецкие войска и целые две армии «бронированных гренадеров» потерпели поражение, однако их фюрер не решился совершить то, на что намекал.
Естественно, Геббельс не мог сделать достоянием гласности свое мнение о военном руководстве Германии. Напротив, он написал еще одну статью во славу фюрера, которую должны были поместить в новогоднем номере. Любая статья о Гитлере всегда была для Геббельса беспроигрышным делом. И все же для Геббельса личность Гитлера перестала быть тем, чем она была раньше, теперь фюрер стал для него одной из заурядных тем его пропаганды.
Снова наступило Рождество. Магда нарядила елку, пришел веселый Санта-Клаус, дети и прислуга получили подарки, даже садовнику, французу Жану-Мари, подарили безделушку.
Со стороны казалось, что на празднике царят мир и гармония. В душе Магду терзали опасения, но золовка успокаивала ее: «Наверняка у фюрера в запасе есть еще не один козырь, иначе то, что сейчас происходит, можно было бы считать катастрофой».
Однако ей не удалось убедить Магду. Поздно ночью, когда дети уже спали, а на елке погасили огни, она сказала своей секретарше: «Я уверена, что следующее Рождество у нас будет мирным».
Тон ее выдал, и секретарша угадала за ее словами действительный смысл: Магда понимала, что ни ее, ни детей уже не будет в живых, когда придет время праздновать новое Рождество.
Арденнское сражение увязло в прорыве. Временно командование несколькими американскими дивизиями принял на себя фельдмаршал Монтгомери. В интервью журналистам он сказал, что ему удалось исправить положение, когда американцы уже находились на грани поражения. Геббельс прочел его интервью в отчете о радиопередачах союзников, несколько исправил текст в нужную ему сторону, кое-что добавил, а затем немецкое радиовещание передало интервью на волнах Би-би– си как бы от имени англичан.
Его мошенническая проделка увенчалась полным успехом. Услышав передачу, американцы приняли ее за официальное сообщение британского командования, к тому времени как Би-би-си и английская пресса разоблачили подлог, семена недоверия между союзниками дали ростки. Между ними начались закулисные ссоры, посыпались взаимные упреки, и, таким образом, Геббельсу удалось достичь своей цели. К сожалению, пропагандистские трюки не могут заменить собой боевые действия.
Геббельса преследовало ощущение полной беспомощности, он потерял веру в результат своих усилий. По утрам, усаживаясь в своем кабинете и изучая последние вести с фронта, которые приносила ему фрау Габерцеттель, он бормотал: «Когда же наступит конец?» За телеграммами следовали списки документов, предназначенных на уничтожение, чтобы они не попали в руки врагу. Эта процедура стала непременной частью рабочего распорядка дня Геббельса начиная с 10 ноября 1944 года. В январе 1945 года измельчитель бумаг в министерстве пропаганды ежедневно крошил буквально тонны различных досье и документов.
Во время дневного доклада о положении на фронтах Геббельс сидел с отсутствующим видом, едва прислушиваясь к тому, что ему говорили. И только изредка ронял замечания. Однажды, когда сражение в Арденнах уже близилось к концу, он прервал офицера связи верховного командования: «Вы здесь сидите и несете Бог знает какую ерунду, а кто-то, подобно мне, подумывает, не пора ли отравить жену и детей!»
Офицер запнулся на полуслове, а все присутствовавшие пришли в полное изумление. Геббельс впервые так откровенно выдал охватившее его отчаяние. Однако он быстро взял себя в руки, и на следующем совещании никто, глядя на него, не смог бы догадаться, какой разлад царит у Геббельса в душе. Позднее, когда фрау Габерцеттель вошла к нему с новыми телеграммами, он снова сидел погруженный в печальные раздумья. «Из Стокгольма сообщают, что наши потери достигли трех миллионов убитыми, – сказал он и, помолчав, добавил: – И столько же ранеными». Она спросила, насколько точны эти цифры, но он в ответ пожал плечами: «Вы думаете, я знаю? Вы считате, что кто-либо может знать точно?» Обернувшись к Фрицше, который в ту минуту входил к нему в кабинет, он вдруг сказал: «После войны я уеду в Америку. Уж там-то они оценят по достоинству гения пропаганды и будут ему платить соответственно таланту». Фрицше улыбнулся. Он не впервые слышал подобные откровения министра и прекрасно знал, что за ними не кроются даже мало-мальски серьезные намерения. Однако в тот день Геббельса больше, чем когда-либо, занимали размышления о послевоенных временах и о своей судьбе. «В любом случае, – сказал он, – после войны я буду жить спокойно и размеренно. Я целиком посвящу себя литературному творчеству. Достаточно писать всего по одной книге в год, а уж мне-то это будет совсем нетрудно. Наверняка гонораров хватит на то, чтобы жить на широкую ногу, потому что мои книги будут пользоваться колоссальным успехом». Он любил порассуждать о писательском труде вообще и о писателях в частности. По его мнению, все они ленивы по натуре. Он считал, что за последние несколько лет поставил мировой рекорд по количеству написанного, а те, кто довольствовался жалкой парой страниц в день, вызывали в нем презрение.
В то утро у него не было настроения работать. Он постоянно отрывался от бумаг, чтобы поболтать с фрау Габерцеттель. Скорее всего, он хотел отвлечься чем-то от мыслей о катастрофическом развитии событий на фронте. Перед обедом ему пришлось принять группу боевых летчиков, так называемых Rammjager, то есть пилотов– самоубийц. Им было приказано таранить вражеский бомбардировщик, если его не удавалось сбить с трех заходов. Перед ним стояли молодые люди в расцвете сил, а он знал, что больше никогда их не увидит. «Поверьте мне, – сказал он, – мне известно, что это такое, когда человек в цвете лет, как вы, добровольно и с открытыми глазами идет на смерть, тем более, если жертва кажется бессмысленной. Я понимаю ваши чувства, мои храбрые мальчики, и я разделяю их. Я часто вспоминаю своего личного секретаря, которого сбили над Критом и чья трагическая гибель стала для меня тяжелым ударом. Он был моим другом, но сейчас я ему завидую, потому что он встретил смерть в час славных побед германского оружия. Теперь у смерти другое лицо». В течение долгой минуты он хранил молчание, затем шагнул к летчикам, пожал им руки, заглянул каждому в глаза и вскинул руку в гитлеровском приветствии. Когда они вышли и дверь закрылась, он сел за свой стол, обвел сотрудников взглядом и спросил: «Ну как? По-моему, я нашел нужный тон, а?» Все поспешили согласиться с ним.
Нескольким днями позже Гитлер нанес визит Геббельсу.
Городская резиденция Геббельса располагалась менее чем в полукилометре от рейхсканцелярии, а окружавшие оба здания сады граничили друг с другом. Тем не менее Гитлер ни разу за много лет не побывал у него в гостях, поэтому в доме поднялся переполох. Геббельс поспешил встретить фюрера у парадного входа в особняк с поднятой в приветствии рукой. Маленькие девочки в лучших воскресных платьицах присели в реверансе перед Гитлером, а тот преподнес Магде букетик ландышей. «Ваш муж закрыл все цветочные магазины, теперь невозможно достать что-либо, достойное вас», – пробормотал он, словно оправдываясь.
Все присутствовавшие – слуги, сотрудники Геббельса, эсэсовцы, замершие в прихожей, – были ошеломлены внешним видом фюрера. Он превратился в старика со слабым дребезжащим голосом, его тело тряслось, а одна нога судорожно подергивалась. За ним следовал слуга с большим портфелем, помеченным буквой «ф» (видимо, «фюрер»), из которого Гитлер извлек термос и небольшой сверток – он принес с собой свой чай и свое печенье. В его визите было что-то призрачное и нереальное. Гитлер медленно отхлебывал чай и время от времени отщипывал кусочки от печенья. Разговор не клеился и грозил вот-вот прерваться. Ровно через полтора часа после своего прихода Гитлер встал, пожал каждому на прощанье руку и пообещал зайти еще раз.
Когда он покинул дом Геббельса, никто не мог вымолвить ни слова. Несомненно, всех посетила одна и та же мысль: насколько болен и насколько жалко выглядит человек, на которого вся нация смотрит как на своего спасителя! Словно пытаясь развеять мрачные предчувствия, нависшие над всеми, Магда с наигранным торжеством воскликнула: «А к Герингу он не зашел!»
Семья Геббельс много вечеров проводила в личном бомбоубежище, куда можно было попасть прямо из дома. Покрытые толстым ковром ступени вели вниз на двадцатиметровую глубину. Охрана из СС занимала пост по обе стороны лестницы и оставалась там, пока Геббельс не спускался в убежище. Затем за ним закрывались тяжелые стальные двери. Обычно Геббельс спускался в подземный бункер последним. Он никогда не выказывал спешки, зато его родные опрометью летели вниз при первых звуках сирены. В убежище не проникали звуки снаружи, а когда бомбы падали в непосредственной близости, внутри только вздрагивали вентиляторы на стенах, да по временам на несколько мгновений гас свет.
Если дневной авианалет заставал Геббельса за работой в кабинете, он обычно спускался в подвал министерства пропаганды, где у него были отдельные апартаменты из двух богато отделанных и меблированных комнат. Потолки в них были значительно толще, чем в остальных помещениях бомбоубежища, что весьма показательно для нравов Третьего рейха. Здесь также стояли сейфы с секретными документами лично для министра пропаганды, специальный коммутатор и установка, снабжавшая электричеством все здание.
Когда это было возможно, Геббельс при первом сигнале воздушной тревоги покидал кабинет и спешил домой, чтобы присоединиться к семье. В бомбоубежище он играл с детьми, и даже малыши прислуги допускались к участию в их играх. Геббельс также подолгу беседовал с Магдой. Она никогда не выказывала ни малейших признаков страха. Чем мощнее становились бомбардировки, чем больше времени семье приходилось проводить в бункере, тем лучше, казалось, становились отношения между супругами. Постоянная опасность заставляла смотреть по-новому на их союз. Геббельс казался спокойным, терпеливым, его перестали раздражать шалости детей.
Иногда супруги сидели рядышком, держась за руки. Часто Магда раскладывала пасьянс, а Геббельс, удобно устроившись в кресле, курил и с видимым удовольствием поглядывал на жену. Горькие годы их брака, когда один обманывал другого, ушли в прошлое и были забыты. Возможно, у Геббельса и бывали даже теперь редкие интрижки; что касается Магды, то нам достоверно известно, что у нее была связь с одним модным в то время художником, но супруги уже не придавали мимолетным романам слишком большого значения: они стали старше и примирились друг с другом. Надо полагать, Магде и в голову не приходило, что она сможет пережить катастрофу – в отличие от жен других нацистских бонз, которые пребывали в полной уверенности, что конец Третьего рейха не отразится на их благополучии и что общее несчастье их не коснется, она ни на что не надеялась.
Ближе к середине февраля Магда обратилась с просьбой к личному врачу Гитлера доктору Теодору Мореллю достать ей быстродействующий яд, что он и сделал. Она не хотела отягощать мужа своими зловещими предчувствиями, но в разговорах с его коллегами высказывалась откровенно. «Я схожу с ума от горя, когда укладываю детей спать и думаю, что через несколько дней они могут умереть», – сказала как-то раз она. Ее твердая решимость умереть потрясала. Пропаганда Геббельса действовала на Магду совершенно безотказно, хотя, возможно, втайне он желал бы обратного результата. Несколько раз он предлагал ей уехать вместе с детьми в западные районы Германии, куда вскоре должны были войти американцы и англичане. Он убеждал Магду, что ее и детей не тронут, но она наотрез отказалась.
Во время вынужденного затворничества в бомбоубежище больше всего Геббельса беспокоила судьба здания министерства пропаганды. Он то и дело звонил по телефону, чтобы выяснить, работает коммутатор или нет, и, если никто не отвечал, он мрачно бормотал: «Наверняка летчики засчитали себе еще одно прямое попадание». Тем сильнее была его радость, когда выяснялось, что ничего страшного не произошло. Министерство пропаганды оставалось едва ли не единственным правительственным зданием, в которое до сих пор не угодила ни одна бомба, хотя берлинцы с радостью сбежались бы посмотреть на руины штаб-квартиры Геббельса – нелюбовь и ненависть к нему росли не по дням, а по часам.
Убедившись, что министерство пропаганды осталось в целости и сохранности, Геббельс успокаивался. Он вполуха слушал офицера связи верховного командования, который докладывал о событиях в Берлине за предыдущую ночь. «Держите свои цифры при себе, все равно они не соответствуют действительности», – порой обрывал он офицера. В дневнике он записывал: «Люфтваффе не имеет малейшего представления о том, что происходит, все они, вместе с их главарем, тупая и жадная шайка».
На своих совещаниях он выражался о бомбардировках жестко и откровенно: «Давайте больше не будем говорить о воздушном терроризме и запугивании населения. Это общие приемы войны. Поверьте мне, мы бы делали то же самое, будь у нас такая возможность».
Такие откровенные высказывания он допускал только в узком кругу своих близких людей. Народу подобные вещи не говорят, народ следует успокаивать. Геббельс помогал обеспечить пищей и одеждой людей, оказавшихся без крыши над головой, и посещал раненых. Когда ему сообщили, что в одном из госпиталей раненые, которых во время бомбежек не могли перенести в убежище из-за их тяжелого состояния, начали вслух протестовать против продолжения войны, он приказал медицинским сестрам ходить от постели к постели и нашептывать несчастным утешительную ложь: «Успокойтесь, потерпите немного. Уже завтра мы пустим в ход новое оружие, его у нас уже много: от «Фау-1» до «Фау-8», и все переменится в нашу пользу».
Геббельсу приходилось ободрять тех, кто, в свою очередь, должен был поддерживать бодрость духа в остальных, то есть своих агентов и окружных партийных лидеров. Большинство из них достигли своего положения, присоединясь к нацистскому движению еще в самом начале. Геббельс напоминал им о тех трудных днях, которые им пришлось пережить вместе с партией, когда, казалось, все уже было потеряно, но затем неожиданно положение изменялось к лучшему. Он говорил им о том периоде, когда из партии вышел Штрассер, и об оглушительной победе на выборах в княжестве Липпе. «Этот небольшой успех, такой незначительный сам по себе, даже ничтожный в сравнении с недавними поражениями, доказал всему миру, что мы еще не сошли с подмостков истории, и сейчас ситуация повторяется». Все слушали его и кивали: они понимали, что он имеет в виду. Им позарез была нужна победа, пусть маленькая, пусть местного значения, но чтобы мир понял: Германия еще живет и борется.
Со временем Геббельс все больше и больше приходил к убеждению, что игра проиграна, и тем сильнее он старался укрепить веру народа в конечную победу Германии. В дело шли любые аргументы. И вот настала пора и Геббельсу хотя бы на несколько мгновений поверить своим надуманным доводам и поддаться соблазну ложной надежды. Словом, Геббельс стал жертвой собственной пропаганды. Это было сравнимо с тем, что он пережил, когда впервые встретился с Гитлером. Тогда он словно забыл о присущей ему способности критически мыслить и все подвергать сомнению. Тогда он всем своим существом предался чистой и наивной вере, сейчас им снова овладело непреодолимое желание верить.
Судьба Фридриха Великого, в которой так часто искал опору Геббельс, теперь должна была спасти его самого. В статье «Учиться у истории» он писал: «Снова и снова я убеждаюсь, что чтение писем и записок Фридриха Великого или глав о Второй Пунической войне из «Римской истории» Моммзена придавало мне сил в самые тяжелые минуты войны».
Он это говорил не ради пропаганды. По мере того как день ото дня ухудшалась военная обстановка, Геббельс все с большей страстью верил, что «у истории должен быть смысл», что даже из такого затруднительного положения должен быть какой-то выход, потому что, если Германия падет, «история окажется на поверку обыкновенной шлюхой».
Он уже начал смотреть на себя как на историческую личность. Он писал: «Ни Александр, ни Фабий, ни Сципион, ни Цезарь, ни один из наших германских императоров и ни один из великих прусских королей не поступил бы в подобном положении иначе, чем мы, и не поддался бы сокрушительной ярости врага». После просмотра фильма «Кольберг», посвященного сопротивлению Германии наполеоновскому нашествию, он сказал газетчикам, что через сто лет снимут другой фильм – фильм о героизме защитников Берлина, – и сейчас самое время каждому внести свою лепту в будущий сюжет, и от каждого зависит, будет ли этот фильм пользоваться успехом. Кстати, одного из его секретарей покоробили его слова. «Вряд ли стоит погибать на войне, чтобы через сто лет тебя на экране сыграл молчаливый статист», – с горечью сказал секретарь своему приятелю.
Во время совещания Геббельс говорил: «Волею судьбы мы вышли на историческую сцену, поэтому должны думать и поступать в соответствии с предназначенной нам ролью, с полным сознанием своего величия. Никто не отнимет у нас наше право оставить свой след в истории».
Но какой след? Как-то раз, в первые годы гитлеровского правления, Геббельс сказал, что мир будет потрясен до основания, если нацисты уйдут с исторической сцены. Возможно, в то время его слова были не более чем красивой фразой, в то время он вряд ли допускал, что обстоятельства примут такой оборот. Но стоило ли ради этого платить человеческими жизнями? Неужели ему было радостно сознавать, что половина мира объята пламенем, чтобы дать нацистам возможность эффектно уйти со сцены? Да и была ли необходимость уходить с нее таким образом? Неужели выбора не было? Очевидно, что генерал разбитой армии обязан сдаться, но Геббельс не был генералом. У него не было ни танков, ни самолетов, ни концентрационных лагерей, его сила не была материальной в своей основе, ее нельзя было отнять, разрушить, обратить в бегство или рассеять. Его сила таилась в его интеллекте, в способности и умении убеждать и подчинять своему влиянию души и умы людей. Так неужели он не мог ничего сделать, чтобы сохранить свое влияние и после смерти? Разве мир не знал множества примеров, когда мысль, идея не могла быть подавлена грубой силой и оружием и оставалась вечно живой?
Но должен ли был Геббельс уйти со сцены?
«Он украдкой и очень внимательно вглядывался в будущее поколение, – признавал Фрицше, когда рассказывал о последних месяцах войны. – Если вы хотите понять все, что он писал накануне поражения, не забывайте об этом».
Именно в заключительном акте гитлеровской трагедии началась пропагандистская кампания, которая состояла из двух основных частей: тактической, направленной на ближайшие задачи, и стратегической, преследовавшей более отдаленные цели. Первая требовала продолжения войны, потому что каждый день, выигранный в смертельной схватке, давал Провидению еще одну возможность совершить чудо и спасти Германию, но, если чуда не произойдет, если надвигающуюся катастрофу ничто не остановит, он, Геббельс, останется жить даже после смерти.
Разумеется, он останется жить не во плоти, а в виде идеи, и это произойдет благодаря его пропаганде. Для этого ему необходимо создать нечто вроде «дальнобойной» пропаганды, которая будет черпать энергию в себе самой и которую не потребуется направлять в нужное русло, когда его уже не будет на свете. Он должен произвести пропагандистский выстрел, а летящий сквозь годы снаряд когда-нибудь взорвется.
Вот так Геббельс и изобрел пропагандистскую бомбу замедленного действия.
Если вдуматься, он не изобрел ничего нового. Любая философия, любая религия исходят из предпосылки, что их влияние не кончится со смертью их создателя. По крайней мере, все мировые религии только укреплялись с течением времени.
Однако этим их сходство и ограничивается.
В отличие от отцов христианства или марксизма – назовем лишь две философские системы мировоззрения – зачинатели национал-социалистического движения, которое, по сути, не было философией в строгом смысле этого слова, достигли власти еще при жизни. Они были хозяевами положения и сделали свое учение ценным в глазах многих, но затем сами же его опорочили, приведя страну к краху. Не приди Гитлер к власти, Геббельс мог бы пророчить, что со временем мир осознает величие идей национал-социализма и уверует в их истинность. Но находившаяся у власти партия нацистов послала на смерть миллионы людей и погубила Германию, поэтому пророк от нацизма не имел возможности обещать расцвет своего учения в будущем. Он даже не мог вести обычную пропаганду в надежде на то, что посеянные им семена дадут всходы, поскольку он сам был одним из тех, чьими стараниями нацистская идеология оказалась опороченной на все времена. Все те, чьи имена были связаны с крахом нацистского режима, теряли в глазах потомков право на доверие и уважение.
Идеи нацизма оказались несостоятельными, и, следовательно, вряд ли их пропаганда могла повлиять на умы последующих поколений. Надежды отцов христианского учения на то, что среди потомков найдется немало ревностных последователей, оправдались целиком и полностью. Но Геббельс не мог тешить себя подобной надеждой. Если он хотел сохранить свое влияние на людей и после смерти, то необходимо было сделать так, чтобы будущие приверженцы нацизма и не догадывались о его нынешнем замысле.
Непременным условием и главной особенностью бомбы замедленного действия, без которых она не произведет никакого эффекта, является то, что никто не должен знать, где она заложена и когда должна взорваться.
Поэтому Геббельсу предстояло не открыто пропагандировать идеи нацизма, а тайно распространять их, чтобы в будущем новое поколение оглянулось вокруг и сказало себе: «А ведь он был прав!» Геббельс должен был стать пророком. Но стать им было очень сложно. Предсказать развитие событий в Германии было нетрудно. Надо было заглянуть дальше. «Если война окончится победой наших противников, немцам будет суждено стать рабами для всего мира на непредсказуемо долгое время… История не знает жалости к побежденным народам… Что толку в уцелевших от бомб городах, если люди в них будут влачить рабское существование?»
Конечно, в его предсказании на поверхности лежал призыв к продолжению борьбы, чтобы любой ценой избежать ужасного будущего. Но в действительности Геббельс просто констатировал факт и обращался к потомкам. Он не только понимал, что Германии придется пройти через страдания, он также знал наверняка, что ухудшение положения в стране станет тем фоном, на котором гитлеровский режим будет выглядет иначе. Когда люди окажутся в невыносимых условиях, они с тоской вспомнят старые добрые времена и то, как они жили при нацистах. Вот тогда и придет пора взорваться его бомбе замедленного действия.
«После нас хоть потоп!» Так почему бы не предусмотреть потоп заранее? Геббельс смотрел на происходящее с очень своеобразной точки зрения: чем разрушительнее становятся бомбардировки союзников, тем лучше. Гибли ценнейшие памятники истории: церкви, замки, дворцы, – но у людей была одна забота – выжить. Большинство немцев все же понимало, что в безжалостной воздушной войне неприятель не имел никакой возможности щадить исторические здания. Разумеется, Геббельс сознавал, что союзники в первую очередь хотят вывести из строя военную промышленность и коммуникации Германии. Но это не мешало ему заявлять, что они намерены стереть с лица земли всю вековую культуру немцев. В то время обыватель был слишком озабочен своей судьбой, чтобы обращать внимание на его слова. И только потом, когда ночной вой сирен забудется, люди вспомнят его слова и скажут: «А ведь он был прав!»
Предусмотреть потоп заранее… Если бы мнение Геббельса что-то значило, обстоятельства не сложились бы так плохо не только для Германии, но и для всей Европы. Но теперь обстоятельства таковы, что все более поздние сравнения будут говорить в пользу гитлеровского режима.
Геббельс никогда не питал иллюзий по поводу отношений русских с их западными союзниками. Черчилль был одним из самых непримиримых противников коммунизма. Можно предполагать, что разведка Германии узнала в свое время о том, как Черчилль пытался убедить своих американских друзей произвести высадку войск на Балканах. Можно также предполагать, что он хотел оккупировать Балканы, чтобы помешать русским распространить свое влияние на запад от их границ. Скорее всего, Геббельсу было известно и то, что Черчилль настойчиво убеждал американцев первыми вступить в Берлин.
На Ялтинской конференции союзники уступили Советам Берлин и большую часть Германии. Нам неизвестно, знал ли Геббельс об этом пункте соглашения. В любом случае он понимал, что договор, подписанный в Ялте, – вещь весьма взрывоопасная. В своей очень примечательной статье «2000 год» он заложил немало бомб замедленного действия, чтобы в нужное время они сработали; он упрямо доказывал, что рано или поздно союзники передерутся между собой. Приведем несколько цитат из статьи:
«На Ялтинской конференции три вождя наших противников решили сохранять оккупацию Германии до двухтысячного года, поскольку этого требует их программа полного уничтожения германской нации. Нельзя не признать, что проект задуман с размахом…»
«Из этих трех шарлатанов по меньшей мере двое начисто лишены мозгов, а вот третий, то есть Сталин, заглядывает вперед намного дальше, чем его сообщники… Если немецкий народ сложит оружие, Советы захватят в дополнение к большей части Германии весь восток и юго-восток Европы. Перед громадной территорией упадет железный занавес… Вся остальная часть Европы будет ввергнута в политический хаос, что явится прелюдией к приходу большевизма…»
«На выборах 1948 года Рузвельт потерпит поражение, а вместо него президентом Соединенных Штатов станет республиканец, который будет проводить политику изоляции. Скорее всего, первым делом он отзовет американские войска подальше от бурлящего котла Европы, а весь американский народ будет с восторгом приветствовать его решение…»
Геббельс также предсказывал Третью мировую войну, в которой Россия победит Великобританию, в результате чего Англия станет коммунистической страной, а «железный занавес» отрежет от мира всю Европу еще на пять лет. За ним будут скрытно идти лихорадочные приготовления к войне.
«Затем, – писал он, – начнется генеральное наступление на Соединенные Штаты». Далее он продолжает: «Западное полушарие окажется в смертельной опасности. США будут проклинать тот день, когда на Ялтинской конференции президент, чье имя уже забыли, заложил возможность такого развития событий…»
«Где те времена, когда слово Великобритании было весомым и значимым в международной политике? Можно только посмеяться над тем, что британский премьер– министр наивно предполагает руководить политическим и социальным устройством рейха вплоть до 2000 года. В течение предстоящих десятилетий Англии хватит совершенно других забот… она будет отчаянно бороться за то, чтобы сохранить хотя бы толику того могущества, которым она некогда обладала на всех континентах».
Эти выдержки из статьи показывают, что Геббельс был неплохим оракулом, однако главное не в том, что он весьма проницательно видел, как будут развиваться события, а в том, что его предсказания преследовали только одну цель: чтобы последующие поколения помнили, что «он всегда знал, что произойдет в будущем».
Еще более важное значение имеет подтекст его предсказаний: если бы люди прислушивались к Гитлеру, история могла бы пойти иным путем. «Можно себе представить другое развитие событий, но теперь слишком поздно. Фюрер не раз посылал в Лондон свои предложения в многочисленных меморандумах еще за месяц до начала войны. Он предлагал согласовать германскую и британскую политику исходя из принципа, что Германия признает превосходство Англии на море, но, в свою очередь, требует предоставить ей безраздельное право обеспечивать порядок на суше, чтобы две великие нации могли сохранить мир во всем мире… При таких обстоятельствах большевизм можно было бы сдержать в рамках одного уже существующего государства».
Он нашел нужные слова, чтобы красочно описать опасность, нависшую над всем миром. Не случайно выражение «железный занавес» вошло в наш обиход, и это только одно из изобретенных им крылатых слов. Так, например, в оккупированной русскими зоне Германии коммунистическая партия взяла на вооружение нацистский лозунг: «Кто не с нами, тот против нас!»[118] О большем Геббельс и не мог мечтать, ведь именно к этому он и стремился – чтобы люди повторяли его слова и мысли и говорили: «Так сказал Геббельс!»
Он предчувствовал, что так и будет, поэтому и сказал фрау Габерцеттель: «Только после моей смерти люди поверят мне».
Из-за недостатка газетной бумаги выпуск «Ангрифф» пришлось приостановить. Геббельс уже годами ничего не писал для своей первой газеты. Со временем она стала рупором главы Трудового фронта Роберта Лея, к которому Геббельс не питал ни малейшего уважения. Тем не менее он тяжело переживал исчезновение со сцены своего детища, созданного когда-то с таким трудом.
Он вынужден был притворяться, что верит в победу Германии. «Наш реальный шанс – последнее сражение, – писал он. – Нацию, которая решилась пойти на самые крайние средства в борьбе за свое существование, никто не победит». Но что он подразумевал под «самыми крайними средствами»? Может быть, чудо-оружие? Геббельс никак не мог преодолеть свою давнюю настороженность к оружию возмездия, и это мешало ему использовать этот козырь в своих речах и статьях. Он с большой неохотой разрешил своим партийным пропагандистам объявить людям, что оно будет применено едва ли не со дня на день. И все же для распространения ободряющей новости была развернута целая кампания. Однажды в разговоре он заметил, что людям необходимо оказывать моральную поддержку, а затем стал развивать свою мысль: «Никто не посмеет упрекнуть нас в распространении лжи и никто не посмеет пригвоздить нас к позорному столбу за пустые обещания, потому что мы их не давали».
Но его очень тревожил тот факт, что его пропаганда постепенно сворачивает на ложный путь. Когда во время совещания кто-то сослался на чудо-оружие, он буквально вышел из себя: «Да поймите же вы, наконец, что у нас ничего не осталось в запасе! Чудодейственного оружия не существует!»
Совершенно очевидно, что Геббельс видел спасение Германии не в последнем сражении, а в ссоре союзников. Он действительно рассчитывал на это. Своим ближайшим сотрудникам он как-то признался в доверительной беседе, что теперь войну можно выиграть только политическим путем, конечно, при том условии, что Германия останется достаточно сильной в военном отношении, чтобы с ней считались. «Разумеется, если мы еще будем живы. Впрочем, мы должны выжить, хотя истекаем кровью и силы наши на исходе».
Его убежденность основывалась на том, что Британию, как всегда, больше всего беспокоил баланс сил в Европе. «Можно с уверенностью сказать, что чем дальше в Европу проникает большевизм, тем больше у нас шансов прийти к соглашению с Западом. Я имею в виду политическое соглашение, за которым последуют переговоры о мире на приемлемых условиях. Если нам удастся задержать неприятеля на западе, в то время как русские все дальше продвигаются вперед, Англия встанет перед выбором: либо Европа будет большевистской, либо национал-социалистической. Третьего не дано. Следовательно, Англии придется выбирать из двух зол, а национал-социализм, несомненно, является для нее меньшим злом. Однако все наши доводы будут бесполезны, если мы не остановим противника на западе».
С точки зрения нациста, такой подход виделся весьма разумным. Однако будущего у него не было, так как наступление неприятеля на западе остановить было невозможно. Примечателен тот факт, что и это явилось результатом геббельсовской пропаганды.
Несколько месяцев кряду по радио и в газетах звучало: «Не пустить русских на землю Германии!» Изо дня в день людям живописали ужасы, которые их ждут, если в страну ворвутся русские. Геббельс не упускал даже малейшей возможности, чтобы лишний раз подчеркнуть жестокость врага. На своих совещаниях он открыто признавался в том, что сознательно преувеличивает и переиначивает факты. «Совершенно не важно, что мы откровенно лжем, когда говорим, что советский солдат Иван Иванович только грабит, убивает и насилует. Важно другое – мы должны вбить в сознание немецкого народа, что под игом русских его ожидает страшная судьба. И мы будем продолжать работать в этом направлении, пока каждый немец не поймет, что лучше погибнуть в бою, чем сдаться и оказаться в руках восточного противника».
15 марта 1945 года германская пресса опубликовала сообщение, которое может служить образцом такого рода пропаганды. В заметке говорилось, что все мужское население городка Ольс в Силезии было отправлено оккупационными войсками на принудительные работы. И куда же? В Сибирь! Газеты не утруждали себя доказательствами. И даже если бы это было правдой, то разве сами немцы не превратили людей на захваченных землях в бесправных рабов? Но те, кто направлял нацистскую пропаганду, настолько хотели представить русских жестокими поработителями, что им и в голову не пришло провести столь очевидную параллель, и предоставили сделать сравнение самим немцам.
Последствия кампании, которая подкреплялась сфабрикованными фотографиями избитых женщин и детей, искалеченных тел и другими фальшивками в том же роде, оказались противоположными тому, что ожидал Геббельс. Население тех областей Германии, которым угрожало вторжение русских войск, охватила паника, и миллионы мирных жителей бросились бежать, запрудив дороги и мешая передвижению своих же войск и организации обороны. Запуганные предстоящим вторжением русских иванов немцы сделали еще один вывод, который привел к полному провалу кампании Геббельса: большинство из них, в том числе и солдаты, решили, что при сложившихся обстоятельствах лучше не оказывать сопротивления американцам и англичанам и позволить им войти в страну. Но Геббельс как раз считал, что для Германии жизненно важно остановить наступление с запада, пока союзники не «проявят здравый смысл» – он действительно надеялся выиграть войну «политическим путем».
Оказавшись в затруднительном положении, Геббельс нашел единственный выход – точно так же живописать зверства западных союзников. Поворот в направлении кампании был произведен буквально мгновенно, без какой-либо психологической подготовки народа. Теперь западные армии представлялись как орда гангстеров, негров и евреев, которых обуяло желание уничтожить всех немцев или, по меньшей мере, стерилизовать их. Невероятная чушь подавалась проверенным методом нацистской пропаганды, то есть путем раздувания фактов. Например, министерство пропаганды получало довольно безобидное сообщение о том, что «в деревушке N пять или шесть негров вели себя непристойно, перебрав на празднике по поводу ее захвата». Двумя часами позже германское радио подавало слушателям гигантских размеров мыльный пузырь: «Полторы сотни негров самой отвратительной наружности ворвались в мирную деревушку N в долине Рейна и изнасиловали всех местных жительниц, которые не успели убежать или спрятаться. Это значит, что и западный и восточный противники обращаются с мирным населением совершенно одинаково».
Такого рода фальшивки стряпались слишком поспешно и небрежно, чтобы производить впечатление достоверности. Рассказы о зверствах солдат западных армий до такой степени подорвали доверие немцев к пропаганде Геббельса, что им даже жестокость русских стала казаться преувеличенной. Реальные случаи изнасилований, подкрепленные свидетельствами и документами, тоже казались ложью. Стоило министерству пропаганды сообщить о каком-либо случае грубого обращения русских с беззащитными гражданами, как в нем тут же начинали подозревать стряпню пропагандистов. Геббельс стремительно терял свой престиж.
Словно по иронии судьбы, именно тогда, когда в людях появился здоровый скептицизм, по Германии поползли самые фантастические слухи, распространявшиеся фанатичными приверженцами гитлеровского режима, которых Геббельс и на пушечный выстрел не подпускал к своей пропаганде. Люди шепотом передавали друг другу нелепые истории о новых бомбах, от взрыва которых повышалось давление воздуха и у человека лопались легкие, о веществах, которые замораживали все вокруг в радиусе нескольких километров и убивали все живое.
Немецкий народ ничему не верил и в то же время верил чему угодно. В таких условиях пропаганда стала рискованным делом.
Фронт стремительно приближался к границам фатерланда. Погода стояла на редкость холодная. Реки и озера замерзли, проселки обледенели и превратились в твердые дороги, благодаря чему танки могли продвигаться безостановочно. Из сводок германской армии исчезли названия населенных пунктов на чужих языках, их заменили хорошо знакомые немецкие города и деревни. Впервые за сто с лишним лет война пришла на землю Германии. Большинство гауляйтеров, обязанных защищать вверенные им округа, позорно бежали при первых отдаленных звуках русской канонады, передоверив героическую защиту городов гражданскому населению.
30 января, ровно через двенадцать лет с того дня, как нацисты пришли к власти, Гитлер назначил министра пропаганды Геббельса «защитником Берлина». Это было первым признаком того, что Берлину, колоссальному городу с тысячами зданий и миллионами жителей, с территорией около тысячи квадратных километров, грозила опасность осады. Его не защищали ни горы, ни широкие реки, и его оборона была в руках штатского.
Жители Берлина и даже узкий круг посвященных недоуменно спрашивали, почему на роль «защитника» был выбран Геббельс. Официальная версия гласила, что он является гауляйтером Берлина, что он в свое время «покорил» город, а потому ему и было доверено защищать столицу. Однако в действительности Гитлеру был необходим человек, на которого он мог полностью положиться. После 20 июля 1944 года генералам уже нельзя было довериться, но фюрер твердо знал, что Геббельс никогда его не предаст.
Со всей энергией Геббельс взялся за порученное ему задание. Он окружил себя группой военных советников, среди которых был и генерал Рейман, ежедневно посещавший его по утрам перед совещанием. С самого начала Геббельс понимал, что ему преимущественно придется полагаться на собственный здравый смысл. Прежде чем вникать в военные аспекты обороны, он позаботился о том, чтобы население города не стало, как это обычно бывает при осаде, голодать. «Приняты меры к тому, чтобы весь скот, находящийся в окрестностях Берлина, был доставлен в город, – сообщал он. – Таким образом, мы сможем продержаться на имеющихся запасах около одиннадцати недель».
Он все больше входил в роль солдата. Он не стал облачаться в военный мундир – пусть этой «привилегией» тешит себя Геринг. Но он носил кожаный плащ военного покроя и офицерскую фуражку без кокарды. Он часто бывал на восточном фронте, который уже находился в двух-трех часах езды от столицы, несмотря на опасность, он отказывался остановить машину, даже если вражеские самолеты переходили на бреющий полет, чтобы расстрелять мчавшийся по шоссе автомобиль. Он подъезжал едва ли не к передовой и излишне рисковал жизнью, чтобы произвести впечатление на военных, – он хотел показать им, что прихрамывающий штатский человек невысокого роста превосходит их в храбрости.
Он не упускал возможность сделать в дневнике унизительные замечания в адрес генералов. «Все они находятся на грани душевного истощения и внутренне уже отказались от сопротивления. Фюрер остался практически один. Снова и снова он вынужден тратить свое драгоценное время и силы, чтобы привести в чувство выдохшихся генералов». Тем более сильное впечатление произвели на него русские офицеры. Однажды он изучил досье некоторых генералов Красной Армии и воскликнул: «Как их офицеры отличаются от наших! Почти все русские генералы – выходцы из крестьян, это здоровые, честные и неиспорченные люди, поэтому я не удивляюсь их успехам». Геббельс по-прежнему считал себя потомком крестьян.
«Если мы проиграем войну, то главным виновником этого будет Геринг», – не раз говорил он с растущей горечью. Его крайне задевало, что Гитлер упорно не соглашался удалить от себя Геринга. Но он не оставлял попыток переубедить фюрера. Он объяснял ему, что из-за Геринга офицеры люфтваффе совершенно разложились, что Геринга необходимо не просто удалить, его следует арестовать и казнить. Измученный фюрер только отвечал, что у него нет замены министру авиации, и начинал говорить о неких принципах германской верности, поскольку иных аргументов в пользу Геринга у него не было.
Другим объектом острой неприязни Геббельса был рейхсминистр вооружений Альберт Шпеер. Он уже давно подозревал, что Шпеер подтасовывает данные о производстве военной техники и тем самым выставляет его, Геббельса, на посмешище в глазах немецкого народа. Однако при каждой личной встрече Шпееру удавалось убедить Геббельса в том, что делается все возможное и невозможное, чтобы увеличить производство вооружения. Когда, наконец, Шпеер признал, что положение в военной промышленности безнадежно, Геббельс впал в крайнее раздражение и обозвал его пораженцем. «Шпеер никак не может понять, что у нас нет иного выбора, что мы не можем уйти со сцены и должны сражаться, чего бы это ни стоило».
Всех тревожил один вопрос: как организовать оборону Берлина? Будет ли лучше стянуть все наличные войска и боевую технику к Одеру, чтобы удерживать фронт как можно дальше от столицы, или же использовать часть сил для создания оборонительного кольца в непосредственной близости от города? Сам Геббельс склонялся ко второму варианту, но согласился с Гитлером, когда тот счел его план слишком рискованным.
Германская армия, то есть генералы, предлагали сдать Берлин и отступить в южном направлении, например в район Берхтесгадена. Гиммлер также считал такое решение единственно разумным. По словам Фрицше, схватка между ними велась по телефону в течение многих дней. Наконец, возобладала точка зрения Геббельса.
Когда генералы узнали, что Геббельс намерен защищать столицу без помощи армии, они буквально разинули рты от изумления. «Защитник Берлина» собирался положиться исключительно на силы фольксштурма. В течение нескольких дней военнопленные и жители Берлина, в том числе и женщины, рыли траншеи вокруг города, а окрестные поля и дороги, ведущие к столице, были заминированы. В срочном порядке строились новые аэродромы, в местах пересечения наиболее важных магистралей и перед мостами появились противотанковые рвы и заграждения.
Генералы и остальные члены кабинета министров недовольно покачивали головой. В дом Геббельса без доклада явился Шпеер и пытался отговорить его от безумной затеи отстоять Берлин силами фольксштурма. Геббельс оставался непреклонным. Он не мог доверять генералам, которые хотели бросить Берлин на произвол судьбы. Он упрямо твердил, что если дела пойдут плохо и противнику удастся ворваться в город, то он предпочитает сражаться до последней капли крови. В середине февраля он объявил немецкому народу о своем решении по радио. Он опроверг слухи о том, что находится в состоянии нервного срыва и якобы собирается бежать из города. Напротив, он работает день и ночь, создавая и укрепляя систему обороны Берлина.
Берлинцы с недоверием наблюдали за приготовлениями, которые шли безостановочно уже несколько недель. Сначала они всего лишь с опаской посматривали на траншеи и баррикады, а потом, к своему ужасу, поняли, что Геббельс собирается вести войну практически в самом центре города. Ничто другое не могло вызвать у них такой злобы. Геббельса буквально завалили письмами с угрозами повернуть против него оружие, которое он сам же и велел выдать ополчению. Тем временем жизнь в Берлине постепенно замирала. Весь транспорт сократил время работы, электрический свет подавался в дома нерегулярно, пошли слухи, что будет также сокращена подача воды. В то время как подготовка к обороне продолжалась усиленными темпами, противник продолжал бомбить город, но теперь берлинцы часто не знали, когда начнется авианалет, так как установки с сиренами вышли из строя.
Люди второпях укладывали вещи в сумки, хватали одеяла и скудный запас продуктов и мчались в подвалы и бомбоубежища, когда над городом уже ревели вражеские бомбардировщики.
В тот день, когда сообщили о назначении Геббельса «защитником Берлина», он потерял последние симпатии его жителей.
Геббельс не больше генералов знал, каким образом можно было защитить Берлин. Но между ним и военными была существенная разница. И состояла она в том, что атмосфера всеобщего отчаяния и беспомощности не заставила его опустить руки и покориться судьбе, наоборот, она лишь усиливала его ярость и решимость сопротивляться.
День и ночь он напряженно искал способ, как положить конец постоянным воздушным налетам противника. После того как Дрезден был практически стерт с лица земли, он, по свидетельству Якобса, заявил, что Германия должна денонсировать Женевскую конвенцию. «Если считается допустимым всего за два часа убить сто тысяч мирных жителей, значит, конвенция потеряла всякий смысл. Мы не в состоянии защититься от беспощадных бомбардировок врага. В нашем распоряжении есть только одно средство: сообщить ему, что налет на Дрезден стоил жизни стам тысячам наших невинных граждан, большинство из которых женщины и дети. Довольно! Если враг проявляет бесчеловечную жестокость, у нас больше нет причины соблюдать Женевскую конвенцию. За каждого мирного жителя, убитого во время бомбардировок немецких городов, мы будем расстреливать такое же число английских или американских военнопленных. Как знать, вдруг это поможет?» Геббельс подчеркивал, что его слова должны остаться в секрете и что их ни в коем случае никому нельзя передавать. На следующий день он обратился со своим предложением к Гитлеру, и тот в целом с ним согласился, но захотел проконсультироваться с экспертами, прежде чем принять окончательное решение.
Четыре дня спустя Геббельс вошел в кабинет для совещаний бледный и взбешенный. «Прежде чем приступить к текущим вопросам, я хотел бы кое-что вам сообщить, – сказал он. – Иностранной прессе уже известно, что Германия рассматривает возможность отказа от Женевской конвенции. Господа! Я говорил об этом вслух один-единственный раз, в тесном кругу тех, кто сейчас сидит на совещании! – Вдруг он сорвался на крик: – Среди нас есть предатель! Уж вы поверьте, я его найду, и тогда сам Господь его не спасет! Я не предам его военно-полевому суду – я задушу его здесь, в этой комнате, своими руками!»
Предатель сидел рядом с Геббельсом. Это был его пресс-секретарь доктор Рудольф Земмлер, который намекнул об истории с конвенцией одному шведскому журналисту. Но Геббельсу не удалось найти виновного. Через два дня он сообщил своим сотрудникам, что никто из министерства пропаганды не мог совершить столь позорный поступок. «Такое невозможно даже представить», – сказал он.
Однако из Лондона последовал строгий окрик. Германию предостерегали от любых нарушений Женевской конвенции, что до смерти напугало Риббентропа, который бросился отговаривать Гитлера. «Ну конечно, Риббентроп категорически против, – рассказывал Геббельс. – Чего еще другого можно было ожидать от этого растяпы?! Но и вермахт ничем не лучше – все проголосовали за соблюдение конвенции и посоветовали фюреру быть сдержаннее». И он тотчас начал диктовать Якобсу меморандум для Гитлера и просил в нем фюрера принять самостоятельное решение перед лицом смертельной опасности. Однако на Гитлера произвело впечатление единодушие тех, кто высказался в пользу соблюдения конвенции.
И все же, несмотря на свою склонность к репрессивным мерам, Геббельс надеялся на политический путь выхода из войны, как он говорил своим сотрудникам: «Пора сесть за стол переговоров». Гитлер соглашался с ним, но считал, что основой для переговоров должно стать какое-либо выигранное сражение. Иначе говоря, Гитлер еще питал иллюзии, тогда как Геббельс отдавал себе отчет в том, что военных успехов больше не будет.
Поэтому он не оставлял своих попыток переубедить Гитлера, он даже связывался с коллегией министерства иностранных дел через голову Риббентропа.
Сотрудники министерства иностранных дел были прекрасно осведомлены о напряженных отношениях между союзниками и лихорадочно искали способы подлить масла в огонь. Геббельс пытался сдержать их. «Мы совершим ошибку, если будем торопить события, – говорил он. – Пусть хрупкие ростки недовольства подрастут и окрепнут без нашей помощи. Они лучше развиваются под солнцем, чем при свете керосиновой лампы. Когда-нибудь, если мы позволим их взаимному недоверию созреть, динамит, скопившийся за это время, внезапно взорвется, и тогда наступит наш час. Конечно, если Германия еще будет существовать, если мы еще будем активно участвовать в мировом процессе и с нами будет нельзя не считаться».
К середине февраля 1945 года Геббельсу сообщили, что коалиция союзников продержится от силы три-четыре месяца. Открытым оставался вопрос: будет ли народ Германии все еще стоять на ногах, когда наступит долгожданный час ее крушения, или уже будет поставлен на колени.
В течение первых недель 1945 года в здание министерства пропаганды угодило несколько бомб. Сначала одна, неразорвавшаяся, упала на задний двор, где была стоянка автомобилей, а несколько зажигательных бомб опустились на крышу, однако причинили незначительный ущерб зданию. Затем, 4 февраля, прямо перед фасадом министерства взорвалась авиационная мина. Ударная волна выбила все стекла и частично повредила комнаты, которые занимал Геббельс и его ближайшее окружение. Геббельс распорядился, чтобы прислали военнопленных и немедленно устранили все повреждения. Военнопленные были вынуждены работать и днем и ночью. Вместе с тем сотрудникам было приказано не прекращать работу. Если им не удавалось найти свободное место в подвале министерства, они волей-неволей оставались на своих рабочих местах, где не было ни дверей, ни окон, и работали, кутаясь в пальто и одеяла. Работа продолжалась среди кирпичных обломков под непрерывный грохот, неизбежный при ремонте. В течение двух недель все повреждения были устранены.
Около семи часов утра 23 февраля в министерство пропаганды угодила еще одна бомба. На этот раз она попала прямо в канцелярию Геббельса и разрушила весь фасад здания. Через десять минут после взрыва Геббельс прибыл на место, осмотрел разрушения и, молча повернувшись, отправился домой.
Он был смертельно бледен, было заметно, что он потрясен. «Кажется, восстанавливать что-либо нет никакого смысла, – сказал он. – Разрушения слишком велики. Думаю, мы ограничимся разбором завалов».
Чуть позже он распорядился, чтобы начальники департаментов, среди которых был и Фрицше, разместились в подвале, тогда как он сам и его ближайшие помощники – доктор Науман, Инге Габерцеттель, Отто Якобс и Инге Гильденбранд – перебрались в резиденцию Геббельса, чтобы быть всегда рядом и выполнять наиболее ответственные поручения.
Новость о разрушении министерства пропаганды распространилась по городу со скоростью лесного пожара. Однако теперь людей тревожили другие заботы. Шепотом передавали друг другу, что русские танки уже в пятидесяти – шестидесяти километрах от Берлина и, возможно, ворвутся в город уже в эту ночь. Темнота окутала Берлин, и наступила полная тишина.
Той ночью ничего не произошло. Утренние газеты сообщили, что непосредственной опасности прорыва русских войск в Берлин еще нет. Тем не менее люди воздвигали на улицах баррикады: опрокидывали набок громоздкие мебельные фургоны и трамваи, блокировали подходы к главным магистралям и мостам. Только теперь жители Берлина начали осознавать, насколько они беззащитны. В час, когда всех охватил страх и отчаяние, родилась типично берлинская острота: «На штурм наших баррикад у русских уйдет ровно час и одна минута. Они будут час смеяться до упаду, а потом разберут их за минуту». Этой горькой шуткой берлинцы прощались с Гитлером. Его режим настолько опорочил себя, что стал просто смешным. И снова все вокруг погрузилось в тишину. Казалось, никто не спешил бежать от опасности. Город выжидал. Даже страх улетучился. Телефоны больше не работали, света практически не было, а радио большей частью молчало. Лишь изредка из него звучали призывы Геббельса к населению, в которых говорилось одно и то же: «Мы защитим Берлин! Берлин останется немецким!» Но берлинцам его призывы уже надоели.
«Уж лучше бы я потерял свой дом и все имущество. – Геббельс подошел к окну и, задумчиво глядя на разрушенный Берлин, продолжил: – Что бы ни случилось с Германией, немцы, которых мы воспитали, справятся со всеми трудностями. Я убежден, что в скором времени из-под руин немецких городов пробьются ростки новой жизни. В подвалах откроются новые театры и рестораны, а среди разрушенных домов снова зазвучит симфоническая музыка». Сотрудники принесли папки с документами, которые они отыскали под обломками своих бывших кабинетов. Геббельс спросил у них, много ли зевак пришло поглазеть на развалины здания на Вильгельмплац. Ему ответили, что на улицах пусто. «Раньше они часами стояли перед зданием, чтобы только увидеть меня на балконе, – сказал Геббельс с грустной улыбкой. – Раньше я получал корзины писем от восторженных поклонников. Раньше…»
Потом, оставшись наедине с Инге Габерцеттель, он вдруг сказал: «А знаете, я хотел бы, чтобы мне снова было тридцать лет и чтобы я мог все начать сначала. Я бы все сделал иначе». Когда она спросила, что именно он сделал бы по-другому, Геббельс ответил: «Я бы не ввязался в политику». Затем он спросил, насколько большой ущерб нанесен зданию министерства пропаганды и удалось ли рабочим справиться с завалами. «Почему бы вам не пойти и не посмотреть самому?» – спросила его фрау Габерцеттель. В ответ он только покачал головой.
Министерство пропаганды располагалось всего в трехстах метрах от его дома. Больше он никогда его не увидит.
Резиденция Геббельса погрузилась в тишину. Все разговаривали вполголоса, дети ходили на цыпочках; по выражению одного из помощников Геббельса, это было похоже на старые добрые времена немых фильмов.
Нервы у Геббельса были натянуты до предела. Он не выказывал страха, когда с ревом приближались тяжелые бомбардировщики, но непрерывные налеты легких самолетов выводили его из равновесия. «Москиты» противника один за другим налетали на город, разрушений они причиняли немного, но их постоянное присутствие в небе никому не давало покоя. Не проходило и дня, чтобы в доме не случалась какая-нибудь неприятность, и это тоже действовало раздражающе. Иногда вдруг отключалось электричество, дневной свет не проникал в комнаты, так как большинство окон было закрыто картоном. Приходилось зажигать свечи, и их пламя, дрожавшее на ветру, который проникал сквозь щели, бросало вокруг судорожные мрачные отблески.
В подвале дома один из сотрудников переснимал страницы дневника Геббельса на микропленку, уменьшая их до размера почтовой марки. Теперь в случае опасности их можно было легко спрятать в надежном месте. Весь особняк, от подвала до мансарды, был переполнен людьми из министерства. Помощник министра доктор Науман устроился на втором этаже. Фрейлейн Гильденбранд и фрау Габерцеттель – на первом, доктор Земмлер, адъютант Геббельса Гюнтер Швегерман и полдюжины других помощников и секретарей временно разместились на третьем этаже. В каждой из комнат кто-то печатал на машинке, кто-то проводил совещания, кто-то диктовал материалы для прессы и радио. Большинство сотрудников спали на армейских походных койках, порой даже не раздеваясь.
Удивительно, что, несмотря на, мягко говоря, необычную обстановку в доме, дети ничего не подозревали. Однажды пресс-секретарь Геббельса спросил Магду: «А что думают об этом ваши дети?» – «Они понятия не имеют, что происходит, – ответила она. – Мы сказали им, что враг приближается к Берлину, но у фюрера есть особое оружие, и он уничтожит всех русских, если им все же удастся прорваться в пригороды. Это оружие такое страшное, что Гитлер применит его только в случае крайней опасности».
Геббельс работал больше, чем когда-либо.
Каждый день он вставал в половине шестого. Эмиль, его личный слуга, приводил в порядок стол, пока секретарь разбирал последние телеграммы и газеты. В шесть часов Геббельс съедал завтрак, поданный на письменный стол, и брался за сводки с фронтов. В семь тридцать появлялись два пресс-секретаря, в кинозале заведенным порядком проходило ежедневное совещание. Обычно Геббельс пребывал в мрачном настроении, из-за чего участники совещания чувствовали себя неуверенно. На обед отводилось всего несколько минут, после чего Геббельс уходил к себе вздремнуть. День он посвящал сочинению статей, призывам к сопротивлению и подготовке Берлина к обороне. По требованию Геббельса ужин подавали ровно в половине девятого вечера, хотя обычно в это время начинались авианалеты. Если объявляли воздушную тревогу, семья проводила за столом не более пятнадцати минут, а затем спускалась в бомбоубежище. Если же налета не было, после ужина смотрели кино – Геббельс вернулся к своему любимому развлечению. Он непрерывно курил, пил больше обычного, главным образом сладкие ликеры, и его беседа с женой затягивалась часов до двух ночи.
Поразительно, что в течение этих последних недель, заполненных лихорадочным трудом и вечной тревогой, он все же выкраивал время для работы над новой книгой. С начала войны Геббельс выпустил несколько сборников своих речей и статей. Та книга, над которой он работал теперь, тоже была одним из таких сборников. Первоначально она называлась «Достоинство непреклонности», но окончательно он ее озаглавил «Закон войны». Из отбранных для нее статей две до тех пор нигде не публиковались. Он трудился над книгой с конца декабря 1944 года и уже послал издателю несколько статей, но затем отозвал их, а взамен направил другие. Долгое время он не мог решить, по какому принципу составлять сборник: по хронологическому или по тематическому. Целыми неделями он просиживал над гранками, но его правка была в основном стилистической. Он никак не мог выбрать ни формат книги, ни ее оформление. В то же время издателю пришлось столкнуться с массой технических трудностей: не хватало бумаги, а частые перебои в подаче электричества задерживали печатание книги.
Геббельс попросил фельдмаршала Вальтера Моделя написать предисловие. Модель, в те дни защищавший Рур, с трудом нашел время и передал по телеграфу семьсот слов, которые Геббельс тут же превратил в две тысячи. Вступительная статья скромно начиналась с афоризма «Великие слова подобны знамени на поле сражения». Это было своего рода пророчество, что книге суждено стать одним из тех классических произведений, которые жадно перечитываются последующими поколениями, и что, «подобно бронзовой статуе», она переживет века.
Книга так и не была доведена до конца, потому что Геббельс постоянно вносил в нее различные изменения[119]. Геббельс с головой ушел в свой сборник, что весьма показательно для него: он лучше, чем кто-либо другой, понимал, что дни Третьего рейха сочтены, и все же большую часть времени посвящал тщательной отделке статей. Он как бы стремился еще раз доказать самому себе, что он не только пропагандист и государственный деятель, но и писатель.
Многие из тех, кто работал с Геббельсом, поражались многогранности его таланта. Был ли он способен пропагандировать иные, отличные от национал-социалистических идеи? Один из его сотрудников вспоминал, как годом или двумя ранее Геббельс развлекал гостей за обедом тем, что изображал русского политкомиссара, читающего лекцию о пропаганде. Слушатели пришли в восторг от его дара перевоплощения. Видимо, в иных обстоятельствах он стал бы таким же блестящим пропагандистом коммунизма. Однако его стенографист Якобс сделал оговорку: «Только в том случае, если бы он познакомился со Сталиным раньше, чем с Гитлером, и если бы коммунистическая идеология увлекла его так же, как национал-социализм». Каким бы талантом пропагандиста он ни обладал, вряд ли он смог бы достичь столь высокого положения в рейхе, не двигай им глубокая вера в идеалы нацизма.
Геббельс вдруг с удивлением для себя обнаружил, что, как верный национал-социалист, он вынужден пропагандировать массу вещей, которые были ему совершенно неинтересны и даже неприятны. Когда рейх уже был при последнем издыхании, ему пришлось заняться восхвалением вервольфа. Идея принадлежала доктору Лею. Одного этого было достаточно, чтобы она лишилась всякой ценности в глазах Геббельса. Лей предложил Гитлеру создать отряды из подростков, которые тайно сражались бы с противником в уже занятых им областях Германии. По этому поводу Геббельс язвительно заметил: «Чтобы верно оценить умственные способности Лея, достаточно вспомнить, что он забыл обо всем и увлекся какими-то смертоносными лучами. Теперь он экспериментирует на кроликах. Как и следовало ожидать, все кролики пока живы».
Была еще одна причина, по которой Геббельс возражал Лею: его затея основывалась на предположении, что неприятель оккупирует страну, то есть свершится именно то, о чем пропаганда Геббельса говорила как о невозможном. Кроме того, было совершенно очевидно, что мелкие шайки подростков не смогут ничего добиться там, где потерпела поражение регулярная армия Германии.
По своей сути отряды вервольфа были не чем иным, как своего рода партизанским движением. И Гитлер пришел в восторг, когда Лей изложил ему свою мысль, вспомнил, как допекали немцев русские партизаны в 1941 году, и заявил, что не видит причин, почему бы немецким партизанам не достичь такого же успеха в сорок пятом. В отличие от Геббельса, он не понимал, что отряды русских партизан действовали лишь недолгое время и при благоприятных обстоятельствах: помощь Британии и США уже была близка, надвигалась холодная русская зима, а русская армия сохранила силы и возможности для реорганизации[120]. Сейчас, в 1945 году, условия в Германии были совершенно иными: отступать уже было некуда, а попытки выиграть время потеряли всякий смысл. Кроме вервольфа, у Германии не оставалось других боеспособных резервов.
Тем не менее Гитлер искренне верил в то, что эта отчаянная мера принесет успех, и Лей всерьез взялся за создание вервольфа. Геббельсу ничего не оставалось, как, со своей стороны, взяться за пропаганду вервольфа.
Сам вервольф уходил своими корнями в прошлые века, в XIV столетии в Германии появились тайные организации, которые вершили суд и расправу над преступниками, до которых не могло дотянуться обычное правосудие. После Первой мировой войны нечто подобное совершали германские националисты, когда расправлялись с теми, кто сотрудничал с победителями. Это тоже был своего рода вервольф, и многие приятели Геббельса из «Вольного корпуса» и люди наподобие Хорста Весселя и Хауэнштайна входили в него. Поэтому Геббельс сочувствовал возрождавшемуся движению, хотя понимал, что пользы от него будет мало.
Но как пропагандировать движение, которое еще не существует? Задача была не проста, но Геббельс решил ее остроумно. Он исходил из предположения, что оно уже зародилось и набрало размах. За одну ночь он создал «Радиостанцию вервольфа». В ее передачах дикторы говорили, что и они, и их радиостанция располагаются где– то на оккупированных территориях. На самом деле вещание велось из пригорода Берлина. Геббельс лично отобрал авторов и дикторов; сами передачи в основном состояли из веселой народной музыки, перемежавшейся краткими выпусками новостей о подвигах мифического вервольфа.
Радиостанция успела проработать всего несколько дней, как в канцелярию Геббельса ворвался офицер СС высокого ранга и в страшном гневе заявил министру, что он и есть руководитель вервольфа. Только тогда Геббельс узнал, что не мифический, а настоящий вервольф существует уже год в виде особых подразделений при войсках СС и что его бойцов обучают действовать в условиях глубокого подполья. Теперь же, когда вервольф уже готов вступить в борьбу с противником, об их деятельности, которая, кстати, еще и не началась, уже громогласно трубят по радио. Офицер потребовал от Геббельса прекратить вещание радиостанции.
Это было полное смешение жанров – музыкальная трагикомедия.
Геббельс отпустил офицера с заверениями, что приостановит радиовещание вервольфа, хотя и не намеревался этого делать. Он не верил, что вервольф – не важно, созданный Леем или СС – способен совершить что-либо стоящее, по крайней мере в те дни. Он понимал, что никакого вервольфа не будет, пока молодые немецкие ребята не убедятся, что подпольная организация действительно существует и что их сверстники совершают подвиги. Каждый немецкий подросток должен был испугаться, что он будет последним, кто вступит в вервольф.
Подвиги… Геббельс изобретал их сам и сам же описывал весьма живо и энергично. Это были истории о детях, перерезавших телефонные провода противника и воровавших втихомолку оружие и боеприпасы; это были рассказы о женщинах, насыпавших сахар в баки с бензином, из-за чего вставала американская боевая техника. Ежедневно от десяти до двенадцати он диктовал такого рода короткие истории. В общении с сотрудниками он позволял себе поразительную откровенность. Он смаковал каждую из своих очередных выдумок и спрашивал, как им понравился тот или иной сюжет, насколько впечатляюще он звучит. Он доходил даже до того, что просил подсказать ему идею новой истории и уговаривал людей из своего окружения заняться подобным творчеством. Он проходил по комнатам, где работали его помощники, и с иронией в голосе спрашивал: «Ну как, есть что-нибудь новое про вервольф?» Если учесть, что его сотрудники целыми неделями никуда не выходили и, тем более, не покидали Берлин, его просьба превращалась в бесстыдное признание, что он занимается откровенным надувательством.
Кое-кто из его помощников осторожно намекали ему, что все его истории явно неправдоподобны, мало того, они осмеливались говорить, что передачи вервольфа уже не спасут положение. Геббельс возражал им и настаивал на том, что сопротивление народа давным-давно сошло бы на нет, не воодушевляй он немцев. В этом плане весьма любопытно привести один пример. Как-то вечером он разговорился с Инге Габерцеттель. Она откровенно сказала ему, что считает все сообщения радио вервольфа фальшивками.
ГЕББЕЛЬС: «Фальшивками? Что за ужасное слово! Выразимся помягче: это нечто вроде поэтически приукрашенной правды».
Фрау ГАБЕРЦЕТТЕЛЬ: «Но ни одного из этих подвигов не было на самом деле».
ГЕББЕЛЬС: «Как вы не понимаете, что они должны быть!»
Фрау ГАБЕРЦЕТТЕЛЬ: «Как бы то ни было, это не настоящие новости».
ГЕББЕЛЬС: «Разумеется, нет! Но это новости, которые должны быть!»
Мы снова слышим лейтмотив геббельсовской пропаганды: с помощью хитрости и обмана представить нечто несуществующее как реальное, чтобы в конце концов оно и стало свершившимся фактом, приукрасить действительное таким образом, чтобы оно стало похоже на желаемое. Подросткам рассказывали о вервольфе, чтобы воспламенить их желанием повторить те подвиги, которые до тех пор существовали только в воображении Геббельса. В сущности, Геббельс соглашался и с Гитлером, и с Леем, разница между ними заключалась только в том, что, по мнению Геббельса, у них уже не было времени, чтобы воодушевить подрастающих немцев на подвиги, которые могли бы хоть как-то изменить военное положение Германии.
При пристальном рассмотрении мы увидим, что радиостанция вервольфа вместе с новостями передавала и своеобразные директивы для каждодневных операций. О них вряд ли стоит судить с точки зрения сиюминутной тактики – они тоже были бомбами замедленного действия. Действительно, были случаи, когда вервольфовцы убивали коллаборационистов или устраивали засаду на отдельных солдат союзников, но результатом подобных действий было только более жесткое отношение к населению в оккупированных зонах, что, в свою очередь, было нежелательно и для вервольфа.
Доказательства того, что пропаганда Геббельса была нацелена на послевоенный период, следует искать в самом вервольфе, которого Геббельс сделал глашатаем несколько туманных социалистических идей своей юности. В радиопередачах открыто говорилось: «Собственность для нас ничего не значит». О русских были только редкие и глухие упоминания, зато звучали постоянные нападки на «акул спекуляции» из Лондона и на Нью-Йоркскую фондовую биржу. Немцы, как таковые, похоже, авторов передач не интересовали, в основном речь шла о рабочих Германии.
Геббельсу не терпелось узнать отклики неприятеля на его новую линию пропаганды. Он едва мог дождаться первых комментариев. Когда же выяснилось, что в Лондоне никто не поверил в существование вервольфа, это вызвало в нем вполне понятное раздражение.
И можно понять, почему он бесился, когда его же сотрудники, в том числе и доктор Науман, выставляли напоказ нелепый оптимизм. Они собственными глазами видели, на какой кухне стряпаются новости о вервольфе, и все равно иногда говорили: «Может быть, мальчишки помогут нам выбраться из этой ямы на свет Божий».
Однако жители Берлина не воспряли духом от рассказов о том, что мальчишки лили кипяток на головы вражеским солдатам. Не требовалось особой фантазии, чтобы представить себе, как поведет себя неприятель, когда войдет в город и встретит «теплый прием» со стороны партизан.
Все способы хоть как-то внушить оптимизм жителям Берлина были исчерпаны. Один из пропагандистов даже договорился до того, что, мол, разрушения не так уж велики и что меньше чем за десять лет города будут восстановлены. Такого рода наигранный оптимизм бесил людей. Еще хуже оказалась статья Лея под названием «Налегке». Лей сообщил читателям, что его дом тоже разбомбили и что он, хотя и жалеет о погибшем имуществе, вместе с тем испытывает облегчение. Ему больше незачем трепетать от страха перед налетами. Неприятель может сбрасывать свои зажигательные бомбы сколько угодно – у Лея не осталось ничего, что могло бы сгореть, зато налегке куда как проще двигаться.
Его самодовольные и ограниченные благоглупости озлобили берлинцев сверх всякой меры. Каждому было известно, что доктору Лею принадлежало одно из самых роскошных и просторных бомбоубежищ города и что он просто лгал, когда говорил, что стал нищим. Однако Лей сумел в своей глупости подняться еще выше: за первой статьей последовала вторая, в которой он глубокомысленно сообщал народу, что ни один человек не должен считать себя совершенно беспомощным перед лицом опасности. А далее он описывал, какими разнообразными способами защищают себя животные, а самое главное, он не забыл и зайца, которого от хищника спасают длинные ноги. Вся Германия хохотала. Геббельс поспешил к Гитлеру и потребовал запретить Лею писать и печатать что-либо. С того дня «творчество» Лея находилось под строгим цензурным надзором Геббельса.
Однако и у самого Геббельса запас идей подходил к концу. В своем узком кругу он как-то сказал: «Вряд ли наш противник сможет так долго выносить ежедневный материальный ущерб». Он имел в виду расходы, связанные с воздушными налетами союзников. Один из его сотрудников тут же ответил: «Разумеется, подумать только, сколько горючего они тратят ежедневно на перелеты от своих авиабаз до Берлина!» Геббельс улыбнулся и сделал вид, что не понял зловещего намека.
Его статьи пестрели общими рассуждениями, призванными успокоить народ. Геббельс убеждал читателей в том, что Германия не капитулирует. «Мы скорее умрем, чем сдадимся. Никто не может знать, когда произойдет перелом», – говорил он и продолжал твердить о благополучном исходе войны, который уже якобы был предрешен. «За работу! Возьмем в руки оружие!» – гремели его призывы.
За какое оружие? Его оставалось совсем немного, и Геббельс, «защитник Берлина», прекрасно это знал. Перед одним из совещаний он сказал: «Конечно, у нас не так уж много фаустпатронов, однако мы и не должны вооружать ими каждого мужчину и каждую женщину. Фаустпатроны получат только те, кто их потребует и пустит в дело. Остальные же все равно спрячутся по подвалам, как только завидят вражеский танк».
Генерал Рейман ответил ему: «Господин министр, в последние дни мы обнаружили склады, в которых содержатся порядка четырех тысяч чешских пистолетов и винтовок. По моему мнению, их следует раздать берлинцам, которые вооружены из рук вон плохо. Конечно, раздавать оружие следует с большой осмотрительностью. Предпочтительно выдавать его людям, знакомым с техникой, которые хоть что-нибудь понимают в подобных механизмах. Видите ли, дело в том, что большинство из винтовок заржавели, и трудно предугадать, как они себя поведут».
Такие обескураживающие подробности, естественно, не доходили до сведения берлинцев, но те и без того знали предостаточно и стали постепенно покидать город.
Внешний вид берлинских улиц снова изменился. Часть жителей была попросту не способна сдвинуться с места. Они смертельно боялись приближавшегося врага и вели себя, как кролики перед удавом. Другие прятались в подвалах и, вероятно, надеялись, что город займут англичане или американцы – кто угодно, лишь бы не русские. Но в последний момент многие стряхнули с себя оцепенение. Это случилось в начале апреля. Внезапно железнодорожные станции снова заполнили бурлящие толпы, каждый стремился занять место в любом из немногих поездов, которые еще отправлялись от обреченной столицы. Люди рассчитывали чудом оказаться в безопасном месте. Солдаты в военной форме, по всей видимости дезертиры, штурмовали вагоны вместе с гражданским населением, но полиция не обращала на них внимания.
С фронта, который располагался теперь на расстоянии всего двух часов езды, возвращались поезда с ранеными. Повязки солдат сочились кровью и гноем. Берлин стал прифронтовым городом, и людей охватила паника. Еще вчера им казалось, что у них есть путь к спасению, но сегодня они вдруг осознали, что враг окружил город со всех сторон и что они попали в западню. И все же многие, у кого оставались силы и желание выжить, бросились бежать, охваченные одной отчаянной мыслью: самое худшее, что с ними может случиться, – это попасть в плен в Берлине.
Служащих министерства пропаганды обязали создать свой отряд фольксштурма. Он носил название «Отряд с Вильгельмплац», и возглавил его доктор Науман. Геббельс произнес речь, призванную вдохнуть в его сотрудников боевой дух. «Под моим руководством Берлин станет крепостью, и монгольские орды разобьют себе головы о его стены! – кричал он. – Части СС не отдадут Берлин! В ряды бойцов встанут два миллиона берлинцев! Если каждый из нас уничтожит хотя бы одного врага, от полчищ неприятеля не останется ничего! Но если среди вас есть пораженцы, я сам разделаюсь с ними! Не уподобляйтесь слабым женщинам! Поступайте, как должен поступать настоящий мужчина!»
Его энергичная вдохновенная речь была встречена ледяным молчанием. Никто не аплодировал, ни одна рука не взметнулась в гитлеровском приветствии, а его избитые призывы давно приелись.
Людей все меньше и меньше заботило мнение их вождей. Они видели, что у тех есть прекрасно оборудованные и надежные бомбоубежища, на их же глазах нацистские бонзы садились в свои автомобили и уезжали в относительно безопасные районы Германии, при них средь бела дня, не стыдясь, грузили награбленное добро на грузовики, для которых всегда находился бензин, и увозили его в горы Баварии или Австрии. Они чувствовали, что господа, призывающие их держаться до последнего человека, не торопятся отдать свои жизни за победу.
Года четыре тому назад – 30 марта 1941 года – Геббельс сказал о Черчилле: «Ему достает бесстыдства и жестокости выжимать из людей соки ради безнадежного дела… Он не может отступить, потому что для него будут приемлемы любые средства, лишь бы война продолжилась».
То же самое думали сейчас немцы о своих вождях.
За последние двадцать месяцев «новая Европа» Геббельса настолько съежилась, что от нее остался узкий коридор между фронтом русских и фронтом западных союзников. Непрерывный поток плохих новостей оставил свой след и на внешности Геббельса. Его когда-то живое, выразительное лицо стало бледным, щеки запали, на висках появилась седина. Геббельс и раньше не отличался хорошим аппетитом, теперь же он поддерживал себя исключительно сигаретами, коньяком и печеньем. Доктор Морелль прописал ему дорогие лекарства, но, видимо, они не помогали.
Поиски исторических аналогий привели его к сравнению предстоящего сражения за Берлин с битвой за Москву осенью 1941 года, и он записал в своем дневнике: «Генерал Власов, который тогда командовал войсками, оборонявшими Москву, говорил мне, что в те дни испугались все русские, все, за исключением одного человека. Только один человек не утратил веру в победу – Сталин. То же самое можно сказать о нынешнем положении. Все испугались. И никто уже не верит в благополучный исход войны…»
Офицер связи верховного командования подполковник Бальцер оказался в особенно трудном положении. Геббельс в истерике кричал на него: «Вы пораженец! Вы ничтожество! Если вы сейчас же не возьметесь за ум, я пошлю вас на фронт!» В последующие дни Бальцер считал своим долгом излучать уверенность и оптимизм. Но поскольку информация, которую он предоставлял Геббельсу, становилась все менее радужной, натужная улыбка его не спасала. Геббельс снова выходил из себя и, по свидетельству Якобса, орал на несчастного офицера: «Хватит нести ахинею! Все это я уже слышал вчера вечером, когда был у фюрера! У вас есть что-нибудь новое? Мне поручено оборонять Берлин. Вы думаете, меня удовлетворит ваша пустая болтовня?»
Когда Бальцер попытался оправдываться тем, что ему никто не дает свежей информации, Геббельс устроил ему бурную сцену: «Вы только и делаете, что утром идете к вашему министру, записываете все, что он вам говорит, а затем читаете мне слово в слово. С тем же успехом это сделала бы и моя старшая дочь. Вы болван! Зарубите себе на носу – телефоны в вашем кабинете должны трезвонить с утра до вечера, а вы обязаны каждый день ездить на передовую, в конце концов, она не так уж и далеко, а у нас еще хватает бензина для офицеров вермахта, так что не вздумайте сказать мне, будто не можете добраться до западного фронта».
Когда Геббельс вышел, униженный офицер пробормотал: «Ему легко говорить. Мой телефон давным-давно не работает. Может быть, у него и есть бензин, но у меня его нет».
События на фронте развивались настолько стремительно, что не был вовремя составлен план эвакуации важнейших государственных учреждений. Каждое министерство эвакуировалось как могло. Первым покинуло Берлин министерство внутренних дел – в начале февраля оно отправилось в Тюрингию. За ним последовало министерство иностранных дел, которое обосновалось в городе Костанц на берегу Баденского озера. Рейхсвер переехал в Бадгастейн у Вольфгангзее. Генеральный штаб переезжал с места на место, но, когда русские приблизились к Берлину, вернулся в столицу и обосновался в здании рейхсканцелярии. Однако к тому времени большинство штабных офицеров уже осело в Баварии или перебралось на запад. Для них война закончилась.
Геббельс презирал своих коллег-министров, но еще больше – военных, которые даже не скрывали, как им не терпится спасти свою жизнь. Он категорически отказался от эвакуации своего министерства, ограничившись тем, что отослал в Баварию целый состав с ценными документами.
Сотрудники Геббельса умоляли его покинуть Берлин и доказывали, что могли бы лучше выполнять свою работу в другом месте, где им не мешали бы постоянные бомбардировки. Казалось, он готов был уступить их просьбам, во всяком случае, он затребовал специальный поезд для эвакуации в Баварию пятидесяти самых ценных своих работников. Однако в последнюю минуту, когда поезд уже был подан, он отменил свое решение, и состав ушел из Берлина пустым.
Его ближайших сотрудников охватило глубокое уныние. Все только и думали, каким образом выбраться из города. Они изобретали любые предлоги, чтобы получить разрешение на отпуск без содержания, многие сообщали о внезапной болезни близких родственников, отправленных в провинцию. Но Геббельс не поддавался на их уловки. Некий доктор фон Борке записался добровольцем в армию, а перед отправкой на фронт попросил у Геббельса несколько дней отпуска. Геббельс не мог ему отказать, и доктор фон Борке исчез без следа. Он не появился ни в действующей армии, ни в министерстве. Геббельс пришел в ярость, и с того дня никому не разрешалось просить отпуск даже на несколько часов. Одна из его секретарш как-то не явилась на службу без соответствующего разрешения. Геббельс послал к ней на дом эсэсовца, а затем откомандировал ее дежурить в частях противовоздушной обороны. Через несколько дней она погибла во время бомбежки. Все были напуганы этой историей, но все равно лихорадочно искали путь к бегству. Доктор Земмлер косился в сторону Запада. «Мне всегда нравились американцы, у меня среди них есть даже приятели. Я скажу им: «Хэлло, мальчики!» – пожму им руки, а потом попытаюсь стать немецким корреспондентом в Нью-Йорке», – сказал он.
Другой пресс-секретарь Геббельса, Винфрид фон Овен, мечтал только о тех временах, когда ужасы войны останутся позади. «Когда прекратится стрельба, я буду отсыпаться день за днем, двадцать четыре часа в сутки, – сказал он. – А когда за мной придут англичане и американцы, я притворюсь, будто не понимаю, кого они спрашивают».
Кому-то пришла в голову оригинальная мысль: «Я буду скрываться в лесу, пока у меня не отрастут пейсы, как у раввина». Каждый строил свои планы, и в то же время все настороженно следили друг за другом, потому что после случая с Борке побег одного означал тюрьму для остальных.
Как пропагандист Геббельс дошел до последней черты. Он уже использовал все возможные лозунги и призывы. Он уже ратовал за милитаризм и за социализм, за «новый порядок» и за европейскую культуру. Он разоблачал большевизм и плутократию. Он призывал всех к тотальной мобилизации и к вступлению в отряды фольксштурма. Он заложил свои бомбы замедленного действия. Что еще ему оставалось сделать?
Ему оставалось оправдать и объяснить поражение Германии. Он должен был показать современникам и потомкам, почему его обещания не превратились в дела. Он обратился к хорошо испытанному способу – к древней как мир легенде о предательском ударе в спину.
На его памяти этот мотив впервые начал звучать после Первой мировой войны. Исторически установленные факты утверждают, что война закончилась потому, что германские генералы сообщили в Берлин о невозможности удержать фронт в течение ближайших суток и попросили заключить перемирие. Тем не менее генерал Людендорф после этого говорил, что армия Германии была близка к победе, но пораженцы, то есть евреи и социалисты, подорвали боевой дух немецкого народа: они тайно готовили революцию и сделали все, чтобы война кончилась поражением.
В распоряжении Геббельса находилась целая галерея преступников, на которых можно было возложить вину за «предательский удар в спину». Главными злодеями, разумеется, оказались итальянцы, заключившие сепаратный мир с союзниками. Затем шли генералы, участвовавшие в заговоре 20 июля 1944 года. При этом никто не мешал ему утверждать, что германский офицерский корпус в основном состоял из противников нацизма, а потому внутренне всегда был готов на предательство. То же обвинение относилось и ко всем толстосумам. Увы, евреев в фатерланде уже не осталось, так что они оказались вне круга обвиняемых. Зато всем остальным «предателям» Геббельс приписывал самые гнусные злодеяния: от намеренной дезинформации фюрера о действительной мощи Красной Армии до такого мелкого саботажа, как неудача со взрывом моста через Рейн близ Ремагена.
Это направление пропаганды также должно было принести плоды лишь в отдаленном времени. Для будущего национал-социалистического движения, как и для любой политической идеологии, было весьма важно создать в глазах народа миф о непобедимости германской армии. В те дни неудачи армии были слишком очевидны, чтобы подобная кампания могла достичь цели. В сказки об ударе в спину и о предательстве не верил никто, кроме одного человека. Это был Адольф Гитлер.
Он лучше других знал, кто втянул Германию в военную авантюру, приведшую к катастрофе. Он не прислушался к советам самых видных военных специалистов и теперь день и ночь бредил предательством. Нетрудно себе представить, что думал Геббельс, когда оказывался свидетелем его приступов ярости. Его совершенно не беспокоило, во что верил и что думал Гитлер, зато его крайне заботило, во что верил или что думал народ Германии.
А народ должен был поверить, что фюрера предали его генералы, тогда как он, Геббельс, до последнего часа оставался верным своему народу, сражался за великое дело нацизма и пал, как солдат на поле брани. Гитлеру нельзя было позволить пережить Третий рейх. При живом Гитлере было бы невозможно сохранить привлекательность национал-социалистической идеологии. Этот вывод выглядел настолько очевидным и само собой разумеющимся, что не нуждался в дополнительных аргументах, и Геббельс это прекрасно понимал.
Легенда о Гитлере стала органичной частью геббельсовской пропаганды замедленного действия. К концу марта ему удалось убедить Гитлера оставаться в Берлине при любых обстоятельствах[121]. Он напомнил фюреру, что 30 января 1933 года тот сказал: «Я никогда не покину рейхсканцелярию по собственной воле». Настало время доказать народу, что фюрер сдержит свою клятву. Примерно так убеждал его Геббельс.
Остальное окружение Гитлера – Геринг и Риббентроп, Кейтель и Йодль, Гиммлер и Розенберг – все умоляли его немедленно покинуть Берлин. Они убеждали фюрера, что из Южной Германии он лучше увидит положение, что там он найдет необходимое решение и сможет эффективнее руководить войсками. Ни один из них так и не понял настойчивость Геббельса и не догадался, что именно тот поставил на карту. Война была все равно проиграна, и не имело никакого значения, закончится она неделей раньше или неделей позже. Но в легенду о фюрере совершенно не вписывалось трусливое бегство главного героя, напротив, для сюжета требовалась его героическая смерть.
Затем произошло событие, заставившее Геббельса засомневаться в уже принятом решении и породившее в нем новые надежды. К его крайнему разочарованию, через несколько дней эти надежды пошли прахом.
Франклин Делано Рузвельт скончался.
12 апреля 1945 года, сразу после обеда, Геббельс отправился в штаб 9-й армии в Кюстрине, где он хотел провести беседу с офицерами. Его сопровождал только доктор Науман.
Это была обычная поездка с целью поднять боевой дух солдат, что в последнее время уже стало рутинным делом. Как всегда, Геббельс вспоминал Семилетнюю войну, рассказывал о безнадежном положении Фридриха Великого и о его решении принять яд. Затем он процитировал слова Карлейля: «Доблестный король! Подожди еще немного, и дни твоих страданий останутся позади. Солнце твоей судьбы уже встает за тучами и вскоре воссияет над тобой!» А затем неожиданно умерла русская императрица, которая была злейшим врагом Фридриха. Ее наследник, Петр III, преклонявшийся перед Фридрихом, немедленно заключил с ним мир. Таким образом Фридрих был спасен.
Офицеры не скрывали своего скептицизма. Один из них даже спросил: «Какая же царица должна умереть теперь, чтобы спасти Германию?» Геббельс только пожал плечами. У него не было ответа, зато было убеждение, что Провидение непременно явит чудо ради Германии. С этими словами он уехал в Берлин.
Почти все сотрудники министерства собрались перед особняком Геббельса, ожидая его возвращения. Час тому назад им позвонили из Германского агентства новостей и сообщили, что умер Рузвельт. Все пребывали в состоянии невероятного возбуждения, смеялись, поздравляли друг друга, а повар из Вены воскликнул: «Вот и свершилось чудо, которое нам обещал доктор Геббельс!» Доктор Земмлер позвонил в штаб-квартиру 9-й армии, но там ответили, что Геббельс уже находится на пути в Берлин. Дважды звонили из рейхсканцелярии и сообщили, что Гитлер немедленно ждет к себе Геббельса.
Ровно в одиннадцать часов автомобиль Геббельса подкатил к парадному входу в особняк. Навстречу ему бросился доктор Земмлер. «Хорошая новость, господин министр, просто чудесная!» – выпалил он. Геббельс выслушал его и застыл как вкопанный. Пламя, пожиравшее стоявший по соседству отель «Адлон», бросало колеблющиеся отблески на его окаменевшее лицо. На какое-то мгновение он превратился в статую, олицетворяющую крайнее изумление. Наконец он пришел в себя и спокойно зашагал к дому. «Это и есть то чудо, которого мы все ждали», – пробормотал он. Прежде чем подойти к телефону, Геббельс велел принести из подвала несколько бутылок лучшего шампанского.
По телефону он сказал: «Мой фюрер! Я поздравляю вас. Звезды предсказывали, что поворот в судьбе свершится во второй половине апреля. И вот он настал!»
Геббельс оживился, к нему вернулась прежняя словоохотливость. «Что скажете? – спросил он водителя. – Разве это не самая лучшая новость, которую мы слышали за всю войну?» Его настроение заразило остальных. Раскрасневшиеся и возбужденные люди наливали себе шампанское, бессвязно и перебивая друг друга разговаривали, а сам Геббельс расхаживал между ними и пытался сообразить, какие шаги ему следует предпринять в первую очередь. Какую позицию займет преемник Рузвельта? Кем является по своей сути Трумэн – врагом или другом русских? Как бы то ни было, развитие событий могло принести сенсацию.
«Всего несколько часов назад офицеры равнодушно смотрели на меня, когда я рассказывал им о Семилетней войне! – вдруг воскликнул он. И тут же позвонил в штаб 9-й армии. – Ну, кто был прав? – торжествующе вопросил он. – Вы потрясены, верно? Разве я не предсказывал, что так и случится? И я говорил это вашим офицерам только сегодня».
Затем он дал указания для прессы и велел передать по радио специальное сообщение. «Мы огласим его в полночь, – сказал он, – но без всяких комментариев. Мы сообщим только факт. Он сам говорит за себя. А комментарии пойдут в эфир уже завтра».
В волнении он расхаживал по кабинету, ожидая полуночи. «Можете себе представить фрау Шульце, которую разбудит жена привратника и скажет со своим берлинским выговором: «Пшлушайте, фрау Шульце, вы уже шлышшали эту новошть?» – «Нет, а в чем дело? Опять налетели «москиты»?» – «Нет-нет, просто умер Рузвельт!» И тут фрау Шульце вскакивает с постели с криком: «Не может быть! Вы шутите?»
Он места себе не находил от нетерпения. «Неужели еще нет двенадцати? Я хочу послушать, как прозвучит сообщение». Наконец выпуск новостей закончился. Он выключил радио, поднялся к себе в спальню и погасил свет.
В течение нескольких последующих дней он продолжал говорить о неожиданной новости и каждый раз снова и снова восклицал: «Действительно, это просто уму непостижимо!» Его уверенность в том, что смерть Рузвельта принесет решительные перемены, росла день ото дня. Его настолько увлекли исторические аналогии, что он сам в них уверовал. Он обзвонил массу людей, он постоянно обсуждал различные варианты развития событий и новые возможности, открывшиеся перед Германией. Все с ним соглашались. В то же время никто точно не знал, что может произойти и каким образом Германия сможет лучше использовать «великий шанс». Министр финансов граф Людвиг Шверин фон Крозиг написал Геббельсу, что кто-нибудь должен постараться убедить Папу Римского использовать все влияние, чтобы разрушить коалицию Востока и Запада. Геббельс оставил это предложение без комментариев и без ответа.
Однако ничего не произошло, потому что ничего и не могло произойти. К переговорам о перемирии никто и не приступал, потому что для них отсутствовала почва. Геббельс мечтал о «политической» победе, но она оказалась недостижима, и лучшим доказательством невозможности достичь соглашения стала смерть Рузвельта. Альянс народов, объединившихся в борьбе против нацистской Германии, не мог разрушиться из-за того, что ушел из жизни один человек, – союз продолжал жить, разумеется, до тех пор, пока Германия не будет разбита и покорена.
Как ни странно, первым, кто понял, что положение не улучшилось ни на йоту, был Роберт Лей. Через два или три дня после известия о смерти Рузвельта он примчался в резиденцию Геббельса, миновал всех офицеров охраны и, наконец, добрался до приемной министра. Проникнуть дальше ему не удалось, так как Геббельс предупредил секретаря, что ни под каким предлогом не желает видеть Лея. Он полагал, что глава Трудового фронта пришел с просьбой снять цензорский надзор с его статей.
Поскольку его не пустили к Геббельсу, Лей высказал все свои тревоги его адъютанту. Торопливо и заикаясь от волнения, он говорил, что Геббельс должен понять: вопрос стоит чрезвычайно остро и не терпит малейшего отлагательства. Он твердил, что Геббельс должен хоть встать на колени перед Гитлером, но все-таки уговорить фюрера немедленно воспользоваться ужасным секретным оружием, потому что через несколько дней уже будет поздно. Лей был так расстроен, что едва не разрыдался, и адъютант обещал передать его просьбу Геббельсу.
Геббельс ничего не ответил своему адъютанту, на этот раз он даже не стал по своему обыкновению высмеивать Лея. Возможно, он втайне завидовал его простодушной вере в чудо-оружие. Сам Геббельс еще продолжал надеяться, что после смерти Рузвельта у Германии появился последний шанс, хотя его уверенность сильно пошатнулась. Ему оставалось только выжидать, когда между западными союзниками и русскими вспыхнут непримиримые противоречия. Для себя он еще раньше решил, что любое вмешательство с его стороны преждевременно насторожит их.
Но что он между тем скажет народу? Как ему возродить надежды людей? Он был очень одинок. «Прежде, – с горечью заметил он, – наши вожди готовы были рвать друг у друга из рук микрофон, чтобы сообщить хорошую новость». Теперь же все, включая Гитлера, уклонялись от долга, который повелевал им обратиться к народу. Геббельс осознавал, что население не понимало, почему молчит фюрер. «Выходит, он не может ни успокоить нас, ни подать надежду?» Этот вопрос постоянно повторялся в письмах, приходивших в министерство пропаганды.
Своим ближайшим сотрудникам Геббельс говорил, что моральный дух населения упал до абсолютного нуля.
Гитлер… Разве не должен был он сейчас развить кипучую деятельность, чтобы не упустить последнюю предоставившуюся возможность? Впервые Геббельс начал всерьез обдумывать то, что раньше показалось бы ему чудовищной ересью: Гитлер должен отречься от власти. Но разве думать так не было равнозначно предательству? И он сам себе отвечал: «Нет!» Геббельс исходил из своей оценки положения. С его точки зрения, отречение Гитлера могло предотвратить самое худшее, оно стало бы поводом для разрушения коалиции, американцы могли бы вывести войска из Германии, и возникли бы новые, более благоприятные условия. Так он говорил в доверительных беседах с Фрицше.
Все, что сейчас было необходимо, – это время. Каждый день, каждый час могли принести радикальные перемены. Невыносимо было думать, что смерть Рузвельта не станет знамением судьбы для Германии.
Время, время и еще раз время! В своих зажигательных речах Геббельс призывал к борьбе каждого мужчину, каждого жителя Германии. «Мы должны коренным образом пересмотреть свое отношение к войне. Правила, сложившиеся в прошедших столетиях, морально устарели и совершенно не годятся для достижения наших целей. Вся наша нация оказалась в опасности, и кто в подобных обстоятельствах станет задумываться над тем, что приемлемо, а что недопустимо?»
В очередном декрете «защитника» Берлина все, отказавшиеся сражаться, объявлялись предателями, заслуживающими смерти. На уличных фонарях уже раскачивались тела первых казненных дезертиров. На груди бедняг висел лист бумаги, на котором было выведено: «Я вишу здесь, потому что забыл свой долг перед женой и детьми».
Однако Геббельс уже наверняка сознавал, что даже самые жестокие меры бесполезны. Несколько дней, озаренных внезапно вспыхнувшей надеждой, истекли, и перед ним вдруг предстала бездна.
Впервые Геббельс вскользь упомянул о возможном самоубийстве после провала наступления Рундштедта, и даже намекнул, что даст яд жене и детям. В его устах эти слова звучали не пустой угрозой и уж тем более не похвальбой. Следует предполагать, что он осознанно пришел к такому решению. Он не раз говорил своим сотрудникам, что не имеет ни малейшего желания жить в Германии, которой придется существовать на благотворительные подачки. Человек, который жил полнокровной и благополучной жизнью, не захочет окончить свои дни в нищете, не говоря уж о перспективе оказаться на скамье подсудимых и быть приговоренным к тюремному заключению как военный преступник.
Однако перед народом ему, как и прежде, приходилось вставать в позу героя. В последнем номере «Рейха» – последнем, который появился в газетных киосках, – он поместил статью под заголовком «Ставка ценой в собственную жизнь». Он спрашивал читателя: «Возможно ли не задумываться о том, как жить дальше, при таких обстоятельствах? – И затем продолжал: – Люди желают видеть примеры, способные их вдохновить… Итак, пришел час решения… Давайте же встретим его со свойственными нашему народу достоинством и прямотой. Мы преодолеем суровые времена нашей истории, если соберем воедино все наши силы. Но решающим фактором на войне всегда остается поставленная на карту жизнь каждого из нас».
Итак, величайший из циников, устав от жизни, дает понять, что готов принести себя в жертву во имя отечества. Если бы он мог думать только о себе, то, вероятно, предпочел бы покончить с собой втайне. Можно легко представить, как человек, достигший всего, к чему стремился и чего желал, уединяется с хорошей книгой и бутылкой коньяка и тихо сводит счеты с жизнью. Однако Геббельс не мог себе позволить уйти так просто. Он воспевал так много героев и псевдогероев, он так настойчиво требовал героизма от других, что уже не мог сойти со сцены без торжественных звуков фанфар. Он должен был сделать именно то, что он уготовил фюреру: он допишет последнюю сцену великой трагедии и сыграет ее.
Но как уйти из жизни, чтобы произвести наиболее сильный эффект?[122] Покончить с собой в последнюю минуту? Погибнуть в битве за Берлин, размахивая на баррикаде флагом со свастикой? Или просто закрыться вместе со всей семьей в бомбоубежище и взорвать его?
Итак, то, каким образом он уйдет из жизни, стало для него наиглавнейшим вопросом и, по его же мнению, приобретало принципиальное значение для всей нации. Опять мы слышим его вечный лейтмотив, его «страстное желание оказать влияние на грядущие поколения». Еще в юности он старательно играл героическую роль, но теперь пьеса стала слишком серьезной, а потому только в смерти ему будет дано стать настоящим героем.
Он сказал своему секретарю, что его жена и дети уезжали в Тюрингию, но затем вернулись в Шваненвердер. «Они мне нужны здесь, их присутствие поможет мне исполнить мое решение», – признался он. Это было не совсем так. Его семья не была эвакуирована в Тюрингию, а всего лишь переехала в Ланке, когда городской особняк Геббельса заполонили толпы сотрудников министерства. Потом, когда Ланке оказался в пределах досягаемости русской артиллерии, его близкие перебрались в Шваненвердер. Даже в своем дневнике Геббельс не писал всей правды. Однако по сути его слова не были ложью, а только слегка приукрашенной правдой: он решил до самого конца оставаться в Берлине.
Но как же Гитлер?
Гитлер тоже решил остаться. В последнее время он стал до крайности неуверенным в себе и частенько менял уже принятые решения на противоположные. Поэтому не было известно наверняка, что он окажется стойким в том деле, которое для Геббельса – и для грядущих поколений – имело такое важное значение. Геббельсу приходилось постоянно поддерживать решимость фюрера, и одного этого было достаточно, чтобы не покидать город.
15 апреля Гитлер сочинил воззвание на восьми страницах, обращенное к солдатам восточного фронта. Как рассказывала Инге Габерцеттель, читая его, Геббельс недовольно ворчал. Он то исправлял, то вычеркивал зеленым карандашом целые части рукописи, затем, не в силах сдержаться, швырнул речь в корзину, снова извлек ее оттуда и стал перечитывать, но в конце концов просто продиктовал новый текст, в обычном для него стиле, совершенно не похожем на манеру Гитлера. Вот характерные примеры из этого воззвания: «Большевизму суждено повторить судьбу древних азиатских народов – он истечет кровью у ворот столицы рейха. Берлин останется немецким, Вена вновь станет частью Германии, а Европе никогда не бывать русской. Теперь, когда Провидение позаботилось об участи величайшего военного преступника всех времен (то есть Рузвельта), война достигла своего поворотного пункта».
Геббельс не счел нужным представить Гитлеру на одобрение новый текст воззвания. Это показывает, до какой степени изменились отношения между фюрером и его восторженным почитателем. В глазах Геббельса Гитлер уже давно сошел с пьедестала вождя и превратился в марионетку, которой надо было манипулировать в соответствии с требованиями обстановки[123]. Приближался день рождения Гитлера, и, как и в предыдущие годы, Геббельс написал юбилейную статью. Но даже в ней он не преминул подтолкнуть Гитлера к героической кончине, которую сам же ему предназначил. «Германия была и остается страной, где торжествуют верность и сплоченность народа, – писал он. – Ей предстоит отмечать свой величайший праздник в час великой опасности. Летописцы нашей эпохи не смогут записать в анналы истории, что нация покинула своего фюрера или фюрер покинул свой народ».
19 апреля, накануне публикации статьи, Геббельс в последний раз провел пресс-конференцию. В кинозале его особняка собрались двадцать пять журналистов и около десятка человек из департамента радиовещания. Круг был довольно узок, все были в некотором роде «свои», и они надеялись на конфиденциальную информацию. Отбросят ли захватчиков от Берлина? Применят ли, наконец, новое оружие? Справедливы ли слухи о том, что с западными союзниками ведутся переговоры о перемирии?
Геббельс немного опоздал на пресс-конференцию. Он молча, без улыбки кивнул слушателям, а потом начал говорить. Практически все его слова были повторением уже сказанного в многочисленных статьях. Он отказывался даже гипотетически рассуждать о возможности поражения Германии. Он сказал, что не желает жить в побежденной стране и не желает этого своим детям. В середине его речи началась воздушная тревога, пронзительный вой сирен заглушал его голос, но он спокойно продолжал говорить. Он не сообщил ничего нового, но его речь была проникнута такой теплотой и убежденностью, что даже искушенные газетчики, которых ничем невозможно было пронять, невольно растрогались. Они ушли с пресс-конференции, так и не узнав ничего нового, зато уносили с собой неизгладимое впечатление, что слушали великого оратора – слушали в последний раз.
В тот же вечер, вскоре после десяти часов, Геббельс позвонил в Шваненвердер и попросил жену вместе с детьми приехать к нему в Берлин. Магда ответила, что дети уже лежат в постели, но он настаивал на том, чтобы вся семья тотчас же выехала к нему. Магда, ее мать и няня разбудили и одели детей. Перепуганная жена привратника прибежала в дом – она подумала, что приближаются русские, но Магда успокоила ее: «Не стоит волноваться. Русские никогда здесь не появятся. Просто мы возвращаемся в город, этого хочет мой муж». Голос у нее был веселый и беззаботный, чтобы дети ничего не заподозрили. Но Хельга, которой уже было двенадцать лет, поцеловала бабушку на прощанье и сказала: «Нам не долго осталось жить».
Автомобиль мчался по погруженному в темноту Берлину в сторону правительственного квартала. Магда понимала, что близится конец. Ей было всего сорок четыре года, но за последние шесть месяцев она превратилась в старуху. В отличие от Геббельса ей нечем было отвлечься от тягостных мыслей, у нее не было дела, которое могло бы полностью ее поглотить, поэтому ей было гораздо тяжелее переносить свалившееся на нее испытание. Кроме того, она не могла позволить себе ни на минуту расслабиться, ей постоянно приходилось держать себя в руках и притворяться безмятежной. Каким-то образом ей удалось сыграть свою роль до конца. За неделю до возвращения в Берлин она произвела опись всего имущества в Шваненвердере. С помощью своего секретаря, спокойно и деловито, она пересчитала всю посуду, скатерти, простыни и другие предметы домашнего обихода, словно забыв, что русские не где-то там, далеко, а уже на пороге их дома, и через несколько дней все имущество попадет им в руки. Ильзе Фрейбе спросила Магду, не будет ли лучше уехать из Берлина, но фрау Геббельс отвергла эту мысль. «Мы будем стоять вместе с Берлином и вместе с ним падем», – сказала она, подчеркивая неразрывную связь со своим мужем.
Мысль о спасительном побеге она могла принять только ради детей. Но она уже пробовала умолять мужа переправить их в нейтральную страну, а сама обещала вернуться и умереть вместе с ним. Но он ответил непреклонным отказом. Подробности их разговора остались неизвестными, так как фрау Габерцеттель слышала лишь его начало, но, что бы ни сказал тогда Геббельс, видимо, его доводы прозвучали достаточно убедительно, так как с того дня Магда твердо решилась уйти из жизни вместе с детьми.
Намерение Геббельса покончить заодно и со своими детьми не было заигрыванием с потомками, которых такой бесчеловечный поступок мог только привести в ужас. Геббельс был достаточно умен, чтобы это предвидеть. Смерть его детей была всего лишь составной частью его самоубийства, которое он задумал и выполнил с невероятным хладнокровием.
У Геббельса был собственный взгляд на роль потомства в жизни человека. Отец продолжает свое существование и после смерти в своем ребенке – вот почему он так хотел сына и воспринимал рождение дочерей как личное оскорбление. По той же аналогии и вся нация продолжает свое существование в будущих поколениях, образно говоря, дети обеспечивают бессмертие нации. В статье «Во имя наших детей» он подробно изложил свои рассуждения, исходя из мысли: «Самая простая обязанность всякого человека состоит в поддержании своего существования и его защите от любой угрозы». Собираясь умертвить собственных детей, он умышленно нарушал сформулированный им же принцип, что, впрочем, он делал довольно часто. Геббельс как личность подавлял государственного деятеля Геббельса. Он хотел убить не только себя, но и тех, в ком его сущность могла продлиться в будущем. Если человек решил уйти из жизни, он должен уйти весь, целиком, не оставив после себя ни единой своей частицы в живой плоти.
Геббельс вернулся к тому, с чего начал: он был нигилистом до мозга костей, и перед его беспредельным отрицанием все превращалось в ничто, все теряло смысл и значение, потому что он ни во что не верил. В молодости он находил спасение в своей страстной вере в Гитлера. В течение многих лет он отчаянно цеплялся за эту веру, но теперь и она иссякла. Он по-детски завидовал матери, которая обладала бесхитростной, идущей от природы верой в Бога. Он всю жизнь завидовал ее способности верить и любил ее за это еще больше.
Теперь, вечером 19 апреля, он отослал ее. В последнее время старая женщина жила рядом с ним. Она хотела остаться, потому что одряхлела, к тому же у нее болело сердце, и она уже ничего хорошего не ожидала от жизни. На протяжении всех лет, когда ее сын грелся в лучах славы и успеха, она ничего у него не просила, ей была непривычна и даже неприятна роскошь, окружавшая сына, ее страшили великие события, в которых он был одной из центральных фигур; ревностная католичка, она не могла с одобрением смотреть на злодеяния нацистов, из-за чего у нее начинался душевный разлад.
Прощание матери с сыном было грустным. Они оба понимали, что больше не увидятся друг с другом. Но Геббельс не хотел, чтобы и она стала участницей последнего акта трагедии, который вот-вот должен был начаться. Мать была чем-то большим, чем просто частью его существа. Она верила, следовательно, должна была жить.
Не успела его мать покинуть дом, как прибыла Магда с детьми. Дверь особняка закрылась. Дом Геббельса стал крепостью для него и его семьи и тюрьмой для его сотрудников.
Два дня спустя, 21 апреля, в конце очередного совещания министр принял всех окружных партийных руководителей Берлина и произнес краткую речь. Все к тому времени уже настолько выбились из сил, что адъютант Геббельса забыл пригласить стенографиста, поэтому спешно вызванный человек успел записать только последнюю часть речи. «Я забрал семью домой, – сказал Геббельс. – Мы остаемся здесь, и я требую от вас, господа, чтобы вы также оставались на своих рабочих местах. Если потребуется, мы выберем достойную смерть». Он выглядел потрясенным, голос его временами прерывался, а на глаза набегали слезы.
В тот день сбежали его два секретаря. Они где-то раздобыли велосипеды и уехали на них в провинцию к родственникам. Геббельс в ярости кричал своему референту: «Я спрашиваю вас, как это могло произойти? Как прикажете обеспечивать нормальную рабочую дисциплину?»
Тотчас же была усилена охрана. Несмотря на препятствия, все обитатели дома потихоньку собирали свои вещи. Люди обсуждали самые фантастические способы побега. Одна из секретарш надумала выскочить из дома с распущенными волосами и венком на голове и начать петь и плясать в надежде, что ее примут за сумасшедшую. Кто-то из стенографистов хотел перебраться через стену, отделявшую особняк Геббельса от швейцарской дипломатической миссии, и, таким образом, оказаться, как он полагал, на территории нейтрального государства. Но через несколько часов в швейцарскую миссию попала авиабомба, и от нее не осталось камня на камне. Подполковник Бальцер показал товарищам по заточению темный пузырек. «Знаете, что это такое? – торжествующе спросил он. – Синильная кислота! Ее всегда можно купить в отеле «Адлон». Такой пузырек стоит одиннадцать тысяч марок, а смерть будет легкая и безболезненная. Достаточно одной капле попасть на язык, и вы падаете на пол, как сраженный молнией».
Вот что происходило в доме Геббельса в воскресенье 22 апреля.
После завтрака состоялось обычное совещание с помощниками. Начиная с семи часов утра во дворе горел костер, в который постоянно подбрасывали кипы документов, большую часть из которых составляли протоколы совещаний Геббельса. Костер полыхал весь день.
В десять часов утра Геббельс продиктовал очередную запись для своего дневника. Среди прочего он сказал, что, если ситуация не изменится в лучшую сторону благодаря непредвиденным благоприятным событиям, он приравняет Берлин к передовой линии фронта. Диктуя, он время от времени поглядывал в окно. Предостерегающе выли сирены воздушной тревоги, а в небе над городом уже плыли вражеские самолеты. «Ну что же, берлинцев можно поздравить: они оказались достойными и мужественными людьми, – сказал он. – Они даже не прячутся в бомбоубежища, а спокойно смотрят в небо, им хочется самим увидеть, что там происходит».
Затем последовал непродолжительный разговор с военными советниками, среди которых был и генерал Рейман. Дневное совещание пришлось отменить, так как приглашенные на него люди попросту не смогли добраться до дома Геббельса. Поэтому Геббельс принялся диктовать речь, которую хотел в тот же день передать по радио. Это было короткое обращение, в котором Геббельс объявлял Берлин на осадном положении. Когда речь уже записывали на магнитофон, артиллерия русских открыла огонь по кварталу правительственных учреждений. С интервалами в тридцать секунд снаряды взрывались у Бранденбургских ворот, другие со свистом летели в Тиргартен, затем вдруг прозвучал оглушительный взрыв рядом с особняком, и от взрывной волны вылетели последние остававшиеся стекла. Ни один мускул не дрогнул на лице Геббельса. Запись прекратилась, но он тут же спросил: «Полагаю, я могу продолжить?» Те, кто был рядом с ним, с большой охотой укрылись бы в бомбоубежище, но никто не осмелился это предложить. Геббельс закончил свою речь и обратился к инженеру звукозаписи: «Как вы думаете, грохот взрывов будет слышен по радио? Получится хороший эффект, вы не находите?»
Через час он прослушал трансляцию своей речи по радио и остался доволен фоном разрывов.
Затем последовало совещание. Он также продиктовал обращение к гауляйтерам. В час дня он сел за обеденный стол и, согласно свидетельству его пресс-секретаря, по– прежнему насмехался над западными союзниками. Он называл Черчилля крохобором, а Идена – брюзгой. Он вообще вел себя так, как будто не понимал, что Берлин переживает последние дни мучительной агонии. Потом он пожаловался на грохот артиллерии и удалился в бомбоубежище вздремнуть.
В течение дня артобстрел города набирал силу. К наводящему ужас адскому грохоту орудий присоединился рев летящих бомбардировщиков. Воздух постоянно содрогался от взрывов. Временами раздавались одиночные выстрелы зенитных орудий, но снарядов не хватало, и они снова замолкали. Все сотрудники министерства слонялись по гостиной, явно не желая возвращаться к рабочим столам, которые располагались в комнатах, более уязвимых при артобстреле. Магда и дети то приходили из бомбоубежища в гостиную, то опять скрывались в бункере. Все были подавлены и не разговаривали друг с другом, впрочем, ничего нового они уже не могли сказать.
Тем временем у Геббельса состоялся разговор с Фрицше. Геббельс с нервными нотками в голосе сообщил, что русские уже дерутся в пригородах Берлина и что, на его взгляд, положение безнадежное. «В конечном счете именно этого и хотели немцы, – добавил он. – Они сами голосовали за выход Германии из Лиги Наций, другими словами, высказались против политики мира и за политику силы и славы. Германский народ предпочел миру войну»[124].
Фрицше не верил своим ушам. Никогда раньше Геббельс не давал такое неожиданное толкование выходу Германии из Лиги Наций. Да и сами итоги давнего плебисцита нельзя было рассматривать с такой точки зрения. Напротив, в то время Гитлер неоднократно выступал с заверениями, что его главной целью является достижение мира. Геббельс вышел из себя и оборвал Фрицше. Всего неделю тому назад он пытался найти пути выхода из войны, пока весь немецкий народ не стерли с лица земли, а сейчас он едва ли не желал немцам гибели. Он демонстративно повернулся к Фрицше спиной и не шелохнулся, пока его самый одаренный сподвижник не вышел из комнаты.
В пять часов фрау Геббельс сказала няне: «Мы едем к фюреру. Пожалуйста, приготовьте детей». Дети очень обрадовались и спрашивали, угостит ли их Гитлер шоколадом и печеньем. Няня поинтересовалась, надо ли уложить ночные рубашки девочек, но Магда ответила: «Нет, они нам больше не понадобятся». Затем она с веселой улыбкой повернулась к детям и велела им взять с собой только по одной игрушке.
Через несколько минут Геббельс вышел из своего кабинета и спустился вниз. Он выглядел бледным и напряженным и прихрамывал больше обычного. Через руку у него было перекинуто одеяло, что очень удивило всех, так как сам он обычно ничего не носил. Внизу он надел плащ и вместе с женой и детьми покинул дом. Впереди шли его водитель Рах и адъютант Швегерман. Их ожидали две машины, в первую сели Геббельс с женой и дочерью Хельгой, во второй устроились остальные дети. Швегерман сел за руль, и затем оба автомобиля отъехали. Через несколько минут в кабинет Якобса вбежала няня. «Они уехали! – причитала она, заливаясь слезами. – Они уехали! Они никогда не вернутся!» Новость мгновенно облетела весь дом. Кто-то заметил, что Рорзен, дворецкий Геббельса, уже сбежал. У секретарши началась истерика. «Нас бросили на произвол судьбы!» Куда-то незаметно исчезли офицеры СС, охранявшие вход и выход особняка. Их долгом было беречь самого министра, но теперь они остались без дела. Женщины рыдали и в отчаянии рвали на себе волосы. «Теперь нам уже не выбраться из Берлина! – стонали они. – Почему нам не разрешили уехать вчера, когда еще не было слишком поздно!»
Нельзя сказать, что и поведение мужчин было образцовым. Конечно, они оказались в отчаянном положении и вели себя соответственно. Никто не знал наверняка, что произошло, все говорили, перебивая друг друга, все жаждали выбраться из западни, но никто не видел способа, как это сделать. Как ни странно, имя Геббельса почти не упоминалось. Казалось, всем стало безразлично, что случилось с их бывшим хозяином и начальником. Одна из горничных сказала: «Фрау оставила весь дом в моем распоряжении, она ровным счетом ничего не взяла с собой». Все пришли к единодушному заключению, что семейство Геббельс примет смерть в ближайшие несколько часов. Судя по всему, в этом же была уверена и Магда, иначе она обязательно захватила бы ночные рубашки девочек.
Часы пробили шесть. Все бросились по комнатам за уже давно уложенными чемоданами, охваченные одной мыслью – убежать как можно скорее. Наконец от заднего крыльца отъехали две оставшиеся машины, в каждую из которых втиснулось по десятку человек.
Чуть позже в дом вошла группа усталых людей. Кто– то крикнул: «Те, кто не состоит в фольксштурме, должны немедленно покинуть дом!»
Прислуга и повара поспешно подхватили чемоданы, вышли из подвала, прошмыгнули, словно крысы, между редкими шеренгами ополченцев, и здание опустело. Подростки с повязками фольксштурмовцев на рукавах удивленно смотрели им вслед, и их глаза на исхудавших, осунувшихся лицах казались огромными…
За несколько дней до описываемых событий Гитлер покинул рейхсканцелярию и перебрался в свой бункер, сооруженный под садом на большой глубине. Если быть точным, бункер состоял из двух бомбоубежищ: в одном было двенадцать комнат, а во втором – восемнадцать тесных клетушек. Помимо Гитлера там располагались Ева Браун, Мартин Борман, а также секретари, адъютанты и прислуга. Магде с детьми предоставили четыре комнаты, а Геббельс обосновался в спальне, которую прежде занимал личный врач Гитлера доктор Морелль. Видимо, Геббельс хотел быть поближе к Гитлеру, чтобы помешать ему изменить уже принятое решение.
Двумя днями раньше, в свой день рождения, Гитлер чуть было не оставил Берлин. Его водитель Эрих Кемпка получил приказ подготовить сорок машин. Попрощаться с фюрером пришли очень многие близкие к нему люди, и все они ожидали, что в тот же вечер он отправится в Оберзальцберг. Геринг, Кейтель, Гиммлер, Борман и генералы Ганс Кребс – начальник генштаба сухопутных сил – и Вильгельм Бургдорф – офицер связи между верховным командованием и ставкой фюрера – уговаривали его уехать из Берлина. Гитлер не говорил ни «да», ни «нет». Многие из тех машин, что предоставил Кемпка, отвезли высокопоставленных нацистов в аэропорт. Гитлера среди них не было. Не оказалось его и в группе из сорока или пятидесяти бонз, которые уехали из рейхсканцелярии на следующий день.
22 апреля на дневном совещании фюрер устроил дикую по своей ярости сцену. Он кричал, как уже бывало не раз, что его предали, что армия сплошь состоит из одних изменников, что его обманывали со всех сторон, что с Третьим рейхом покончено и он хочет умереть. Наконец он заявил, что не поедет в Берхтесгаден.
Все стали с горячностью его уговаривать и уверять, что еще не все потеряно. Затем ему звонили Гиммлер, Дениц и Риббентроп, они тоже упрашивали фюрера не оставаться в Берлине. Гитлер стоял на своем. Он приказал сообщить народу, что фюрер его не покинет.
Вскоре после этого совещания в бомбоубежище Гитлера перебрался Геббельс. Кейтель умолял его пустить в ход все свое влияние на фюрера и образумить его. Геббельс улыбнулся, покачал головой и ответил, что не надеется на успех. Кейтель сокрушенно простонал, что все будет потеряно, если Гитлер останется в Берлине. Геббельс возразил ему, что так или иначе все уже потеряно. Он не мог постигнуть логику генералов. На его взгляд, военные должны были лучше других понимать, что героическая смерть фюрера была важнее, чем лишние несколько дней, а то и часов сопротивления[125]. Очевидно, генералы оказались в плену своих старых стереотипов. Йодль говорил Гитлеру, что при сложившихся обстоятельствах он не должен скрываться в убежище. «Лично я не останусь в этой мышеловке, – с вызовом заявил он. – Здесь я без пользы сижу сложа руки. Бункер только называется штаб-квартирой, но, когда связь постоянно прерывается, руководить военными действиями и вовремя отдавать приказы совершенно невозможно. Я солдат. Дайте мне полк и пошлите меня в бой, и я буду сражаться где бы то ни было. Но здесь я не останусь ни дня».
Геббельсу приходилось скрывать от Гитлера доводы такого рода. В то время как остальные пытались обсуждать тактику обороны, он старался затуманить сознание фюрера мистицизмом «Песни о Нибелунгах». Он должен был загипнотизировать его и держать в одурманенном состоянии, чтобы маленький человечек из Браунау близ Линца – ибо фюрер в конце концов снова стал тем, кем был в самом начале своего восхождения к власти, – отождествлял себя с Зигфридом, стяжавшим славу и умершим как герой. Геббельс, который на протяжении нескольких лет обличал пораженческие настроения, теперь был вынужден славить поражение и трагическую смерть как неизбежное следствие. Поражение уже не представлялось чем-то недостойным, оно стало историческим событием, велением судьбы. Геббельс говорил об обреченной культуре и приговоренной Европе. Все его мотивы были не так уж новы: в них слышалось что-то от Гегеля и Шопенгауэра, Рихарда Вагнера и Шпенглера, что вполне соответствовало беспредельному нигилизму молодого Геббельса.
Геббельсу приходилось постоянно увещевать Гитлера и ни на минуту не упускать его из-под своего контроля. В результате сложилась парадоксальная ситуация: Геббельс, у которого в те дни не было никаких служебных дел, был занят намного больше, чем когда-либо раньше. Фрицше, находившийся в подвале министерства пропаганды, тщетно пытался дозвониться до Геббельса. Все его попытки поговорить с ним лично в бункере фюрера кончились неудачей. Стало ясно, что Геббельс не желает ни видеть, ни слышать его, а это говорило о том, что министр что-то задумал.
У Геббельса практически не было связи с внешним миром. Он, получавший ранее самые свежие и исчерпывающие новости, теперь только изредка включал радио. Однажды он случайно настроил приемник на передачу из Москвы и срочно вызвал переводчика из министерства пропаганды. Но не успел тот явиться и начать перевод, как Геббельс махнул рукой, приказывая ему удалиться. Геббельса больше ничто не интересовало.
Между тем гигантский и мощный механизм германской пропаганды разваливался на глазах. Несколько радиостанций еще продолжали свои передачи, но вряд ли кто из немцев их слушал. Большинство газет или вообще прекратили свое существование, или, в лучшем случае, выходили на одной-единственной странице. Последний номер «Рейха» пришлось печатать в Лейпциге, так как прямое попадание бомбы разрушило берлинскую типографию, поэтому газета так и не появилась в Берлине.
22 апреля в Берлине вышла новая газета под названием «Бронированный медведь» с подзаголовком «Для защитников Берлина»[126]. Она состояла из жалких четырех страниц форматом немногим больше обычной книги и была напичкана сенсационными репортажами о схватке патриотов с русскими в берлинской подземке. Их перемежали страстные призывы к населению держаться до конца. Она была сделана в жалком любительском стиле и выглядела даже хуже, чем первый выпуск «Ангрифф». Увидь ее Геббельс, и она пробудила бы в нем смешанные чувства. Итак, еще один круг замкнулся – Геббельс снова оказался там, с чего начинал.
Но кто в осажденном Берлине под огнем вражеской артиллерии мог заинтересоваться «Бронированным медведем»? Кого волновали судорожные потуги умирающей пропагандистской машины? Кто-то задумал выпускать листовки для «идущих на подмогу» немецких дивизий, которые якобы должны были освободить город. В них войска призывались поспешить на выручку берлинцам. Листовки «случайно» были сброшены над Берлином, чтобы создать впечатление, что несуществующие войска действительно приближаются к Потсдаму. Неужели мог найтись хоть один человек, который верил этой лжи?
Снова и снова Борман, Риббентроп и все остальные пытались убедить Гитлера уехать в Берхтесгаден. Только 25 апреля они, наконец, смирились с неизбежным. К тому времени русские замкнули кольцо вокруг Берлина, и любые попытки побега стали сопряжены с серьезной опасностью.
Геббельсу в эти дни довелось пережить триумф, хотя он и пришел к нему слишком поздно, чтобы осчастливить: наконец-то Геринг впал в немилость.
Создатель и руководитель люфтваффе уехал в Берхтесгаден и оттуда направил Гитлеру телеграмму, в которой изъявлял желание взять на себя командование армией, поскольку фюрер был лишен свободы действий. Телеграмма стала итогом многочисленных недоразумений, в которых, безусловно, был повинен и сам Гитлер. Борман, который в течение многих лет строил козни Герингу, быстро воспользовался положением и сумел убедить Гитлера, что Геринг хочет его предать. Гитлер пришел в бешенство и с пеной у рта кричал всем, кто мог его слышать, что измена Геринга ранила его в сердце. Геббельс ему подыгрывал, что, впрочем, было неудивительно, если вспомнить о том, как долго они враждовали и сколько раз Геббельс безуспешно пытался добиться отстранения Геринга. Он был доволен долгожданным падением соратника, но особой радости не испытывал. Человеку, который мог так искренне ненавидеть, теперь приходилось делать над собой усилие, чтобы злобно посмеяться над Герингом, а ведь раньше это было так легко и естественно. Большая часть того, что он говорил о Геринге и других предателях, звучало настолько принужденно и искусственно, что свидетели про себя назвали его жалким актером – на такое не осмеливались никогда даже его злейшие недоброжелатели[127]. Его взрывы негодования звучали только изредка, а голос он возвышал, только чтобы угодить Гитлеру, а может быть, чтобы укрепить его решимость покончить с собой. Во всем остальном Геббельс вел себя удивительно спокойно в истерической атмосфере, царившей в бункере. Он по-прежнему выглядел холеным и ухоженным, его рубашки были безукоризненно свежими, он тщательно брился и до самого конца следил за ногтями.
Иногда он читал детям книги и пел вместе с ними народные песни. Дети играли в свои обычные игры, но для беготни им не хватало места, поскольку комнаты были не больше купе спального вагона. Когда артобстрел прекращался, детям разрешали погулять в саду. Однажды они увидели в небе над Берлином самолет. «Почему мы не уезжаем отсюда?» – спросили они. Мать отвечала им: «Разве вам не нравится у дядюшки фюрера?» Дети покорно согласились, что у дядюшки фюрера им очень хорошо.
Совершенно неожиданно в бомбоубежище появился профессор Карл Франц Гебхардт, глава немецкого отделения Красного Креста. Он собирался вечером 26 апреля выехать из Берлина на нескольких машинах, принадлежавших Международному Красному Кресту. Он спросил, не нужно ли эвакуировать женщин и детей. Профессор зашел к Магде в ее крошечную комнату, но она и слушать не хотела о бегстве: она останется здесь, и ее дети будут с ней.
Магда была очень занята, имея на руках шестерых маленьких непосед. Одежду приходилось постоянно стирать и гладить, так как они не взяли с собой ничего на смену. Она много играла с ними. Однажды старшая дочь Хельга, развитая не по годам, грустно спросила ее: «Мама, мы должны умереть?»
Магде достало сил спокойно улыбнуться и покачать головой, но она разрыдалась, как только осталась одна. Ее охватывал ужас при мысли о том, что должно было произойти. Хватит ли ей мужества смотреть, как умирают ее дети?[128]
Ева Браун, еще одна женщина, находившаяся в бункере, казалось, полностью примирилась с мыслью о предстоящей смерти. Фактически, она была единственной союзницей Геббельса в маленьком заговоре с целью обеспечить героическую смерть фюрера.
Она всегда держалась в тени, тогда как Гитлер все же был крупнейшей исторической фигурой; ей дозволялось проводить с ним лишь несколько часов в сутки; теперь, в последние дни нацистского режима, ей удалось вступить в свои права. Гитлера покинули почти все бывшие соратники, за исключением считанных друзей, и он полностью принадлежал ей. «Пока смерть не разлучит нас». В Еве Браун еще были живы представления томящейся немецкой горничной о романтической любви.
Скорее всего, Геббельс, а может быть, и Ева Браун, наконец, убедили Гитлера в необходимости умереть. 28 апреля он пригласил к себе всех обитателей подземелья. Речь шла о самоубийстве. Гитлер объявил, что все должны покончить с собой, к тому же желательно таким способом, чтобы их тела было невозможно опознать. Яд был у всех. Массовый уход из жизни должен был начаться в ту минуту, когла русские прорвутся к рейхсканцелярии. Его слушатели согласно кивали и наперебой заверяли фюрера, что жаждут покончить с собой. У каждого был собственный план самоубийства, каждый ощущал себя героем. Несмотря на разыгрывавшуюся перед ним драму, Гитлер втайне продолжал надеяться на чудо. Что касается остальных, то они не собирались умирать. За исключением семьи Геббельса и Евы Браун никто не последовал примеру фюрера.
Поражение Германии было настолько сокрушительным, что подобного еще не знала история. Полоска немецкой земли, еще не занятой противником, с каждым днем становилась все уже. Отдельные, отрезанные друг от друга территории, где немцы еще сопротивлялись, напоминали островки в океане. Встреча русских и американцев на Эльбе уже состоялась, и Германия раскололась на две части.
В руках русских уже оказалось более половины Берлина. Сражение велось практически повсюду. В самом городе уже не представлялось возможным установить связь между отдельными ведущими бои частями.
Иногда улицы, только что бывшие ареной ожесточенной схватки, окутывались глубочайшей тишиной – главное действие перемещалось в другой район. Солдаты германской армии пользовались любой возможностью, чтобы избавиться от военной формы и переодеться в штатское.
В городе царила невероятная растерянность. Больше всего жители Берлина боялись, что на их улицу придут их защитники, то есть немецкие войска. Им навстречу выходили женщины и старики, которые умоляли офицеров перейти в другой квартал. На фонарях висели тела сотен дезертиров. Пошатнувшаяся дисциплина обеспечивалась одним-единственным средством – жестокостью и страхом. Были случаи, когда солдаты бунтовали и расстреливали офицеров. Однако открытое неповиновение встречалось редко. В основном немецкие солдаты не отличались революционными настроениями.
Берлинские ночи были яркими и светлыми, потому что город полыхал в тысяче мест одновременно и никто не пытался потушить гигантский пожар. Берлин превратился в сплошное море огня, и с высоты полета бомбардировщиков, которые еще продолжали кружить в небе, казалось, что мир проваливается в огненную бездну.
В бункере фюрера мир действительно мог рухнуть с минуты на минуту. Все вокруг казалось нереальным и фантастическим. Властители Германии, посылавшие одним повелительным жестом на смерть миллионы людей – евреев, поляков, чехов, югославов и даже немцев, – сами не собирались умирать. На самом деле о смерти говорили очень много, но большинство обитателей подземелья надеялись на невероятный случай, который должен был их спасти. Даже человек, которого Геббельс хотел возвести в ранг величайшего героя, и тот не мог отказаться от надежды.
Он боялся смерти. С большим трудом он тащил свое разбитое тело по подземелью, не в силах совладать с дрожью, сотрясавшей его. Когла он прикасался к военным картам, на них оставались следы от его вспотевших от страха смерти пальцев. Он все еще строил какие-то планы, о чем-то думал и оперировал в уме несуществующими армиями.
Затем он снова повторял всем, кто прятался с ним в убежище, каким должен быть их конец. Даже перед лицом смерти он оставался диктатором и не просто повелевал умереть другим, он еще указывал им, как они должны умереть. «Я вынужден настаивать на том, чтобы мое тело и тело Евы Браун было уничтожено прежде остальных».
Его охватывал панический ужас при одной мысли, что его тело попадет в руки русских и будет выставлено в Москве на обозрение. У нас нет доказательств, что Геббельс пугал его страшной картиной, однако это вполне возможно. Геббельс нуждался в смерти Гитлера, чтобы затем обожествить его. Но если бы русским удалось захватить его останки, они могли бы их использовать, чтобы в зародыше задушить легенду о Гитлере. Смерть Гитлера должна была таить загадку – а что может быть загадочнее, чем смерть, после которой не находят тела? Только такая гибель давала почву для будущей легенды о фюрере. Геббельс мог предполагать, что через год или два люди начнут спрашивать себя, действительно ли Гитлер умер, или он просто где-то скрывается, чтобы опять когда-нибудь выйти на сцену.
Союзница Геббельса Ева Браун наконец-то была вознаграждена за долготерпение: фюрер женился на ней. На свадьбе Геббельса почетным гостем был Гитлер. Теперь они поменялись местами. Брачная церемония состоялась в ночь с 28-го на 29 апреля и заняла всего несколько минут.
Затем был неофициальный прием, на котором присутствовали Магда, Борман и несколько свидетелей. Они уселись в одной из комнат, пили шампанское и тихо беседовали. Если быть совсем точным, то разговаривал в основном один Геббельс. Остальные, опасаясь сказать бестактность, едва осмеливались раскрывать рот, ибо положение в самом деле было таким, когда что ни скажи, все могло оказаться неловким. Они даже не решились поднять бокалы в честь молодых и пожелать им счастливого будущего – их будущее ограничивалось несколькими сутками.
Пока все сидели на приеме, Гитлер удалился вместе с секретарем, чтобы продиктовать свое частное и политическое завещания. Геббельс подписал оба документа в качестве свидетеля. Политическое завещание фюрера представляло собой его последнее обращение к грядущим поколениям: оно могло создать легенду о Гитлере, но могло и разрушить ее.
Имел ли Геббельс какое-либо отношение к политическому завещанию Гитлера? На этот вопрос невозможно ответить однозначно, но можно предположить, – и это будет более чем предположение, – что он решительно повлиял на фюрера во всем, что касалось завещания. Мы опять встречаем в нем классические формулировки геббельсовской пропаганды. Снова повторяется, что Германия не хотела войны и не начинала ее и что вся вина лежит на евреях. Снова утверждается, что, несмотря на все трудности, эта война войдет в историю, потому что в ней «немецкий народ показал, насколько сильна и неистребима в нем воля к жизни»[129]. Здесь же прозвучала брань в адрес Геринга, а заодно и Гиммлера, который тем временем пытался начать переговоры с западными союзниками.
Затем Гитлер назначил новое правительство Германии. Второго фюрера не могло быть, и высшим лицом – рейхс-президентом – должен был стать адмирал Карл Дениц[130]. Геббельс становился рейхсканцлером, то есть главой правительства, а Борман должен был возглавить нацистскую партию. Затем следовало последнее пожелание Гитлера: «Хотя многие люди, такие, как Мартин Борман, доктор Геббельс и другие, пришли ко мне по доброй воле вместе с женами и отказались покинуть столицу при любых обстоятельствах, поскольку пожелали погибнуть вместе со мной, тем не менее я должен просить их уважать мою последнюю волю и подчинить свои личные чувства интересам нации».
Для Геббельса пожелание Гитлера было веским предлогом избежать всеобщего самоубийства. Останься он в живых, никто не посмел бы бросить ему упрек в малодушии. Ему выдалась последняя возможность сохранить жизнь, но он пренебрег ею. Он уже сделал свой выбор. Даже если бы Гитлер в последнее мгновение отказался умирать, Геббельс покончил бы с собой. Он сам решил, что Гитлер должен исчезнуть, и он не подражал ему, последовав за ним. Напротив, Гитлер следовал за Геббельсом до последней минуты своей жизни, хотя и не догадывался об этом. В финале вождь превратился в марионетку.
Скрепив оба документа своей подписью, Геббельс удалился, чтобы написать приложение к политическому завещанию Гитлера.
«Фюрер приказал мне, – писал он, – в случае, если оборона столицы закончится неудачей, оставить Германию и возглавить правительство, назначенное им.
Впервые за свою жизнь я вынужден категорически отказаться от выполнения приказа фюрера. Моя жена и дети присоединяются ко мне в моей решимости. В противном случае – не говоря уж о том, что человеческие чувства и преданность запрещают нам покидать фюрера в час, когда он нуждается в нас, – всю оставшуюся жизнь я буду выглядеть предателем и обыкновенным негодяем и утрачу самоуважение вместе с уважением моих сограждан, тем самым уважением, которое понадобилось бы мне для создания будущего германской нации и государства.
В обстановке предательства и вероломства, которые окружают фюрера в самые тяжелые дни войны, должен найтись хотя бы один человек, который останется с ним до конца, что бы ни случилось, даже если это противоречит официальному и с точки зрения разума оправданному приказу, который он дал в своем политическом завещании.
Поступая таким образом, я полагаю, что в меру своих сил и возможностей служу будущему немецкого народа. В тяжелые времена гораздо важнее стать примером для других, чем просто быть человеком. Всегда найдутся люди, чтобы повести народ за собой навстречу свободе, но возрождение нашей национальной жизни немыслимо, если оно не основывается на ясных и очевидных примерах.
По этой причине я вместе с моей женой и от имени моих детей, которые еще слишком малы, чтобы высказываться самостоятельно, но которые безоговорочно согласились бы со мной, будь они достаточно взрослыми, выражаю непреклонную решимость не оставлять столицу рейха, даже если ей суждено пасть. Я предпочитаю уйти с фюрером и покончить с жизнью, которая для меня не представляет ценности, если я буду лишен возможности провести ее в служении делу фюрера плечом к плечу рядом с ним»[131].
Еще в апреле 1926 года Геббельс писал: «Может быть, наступит день, когда все рухнет, когда чернь возопит: «Распни его!» Тогда мы все станем твердо и неколебимо вокруг и возгласим: «Осанна!»
Настало время сдержать свою клятву – и Геббельс сдержал ее. И этот круг замкнулся.
Приблизительно через сутки, на рассвете 30 апреля – впрочем, затворники подземелья уже потеряли представление о том, какое время суток наверху, – Адольф Гитлер дал прощальный прием. Из обоих бункеров были приглашены два десятка человек. Гитлер и Ева Браун ходили среди гостей, бормотали что-то приветливое, пожимали им руки. Небольшая церемония длилась около часа, затем новобрачные удалились. Гитлер вызвал своего адъютанта Гюнше и снова объяснил ему: «Это мой последний приказ. Мое тело и тело моей жены ты обязан сжечь сразу же после нашей смерти, и ничто не должно помешать тебе выполнить приказ». Гюнше вышел, и супруги остались наедине. Все в убежище замерли, ожидая конца.
Время шло – странное, нереальное время. Так они и сидели в своих тесных комнатах – Геббельс, Магда и все остальные – и ждали, когда все закончится.
Трудно себе представить сверхъестественную атмосферу последних часов. Почти так же сложно догадаться, о чем думал Геббельс. Был ли он доволен достигнутым? Испытывал ли он удовлетворение оттого, что фюрер умрет именно так, как он, Геббельс, от него требовал? Был ли он спокоен или впал в отчаяние? Радовался он или печалился? Был ли он бесстрастным или волновался?
Он знал одно: он сделал все для того, чтобы Германия выиграла войну. Он больше, чем кто-либо другой, приложил сил, чтобы достичь победы. Он совершил минимально возможное число ошибок. Он поддерживал боевой дух народа, несмотря на все ужасные поражения. Если бы Гитлер прислушивался к нему, тотальная война началась бы намного раньше, и тогда – кто знает? – не исключено, что победа была бы за ними. Но сейчас не имело смысла рассуждать обо всех упущенных возможностях. Единственное, что еще имело значение, это сама смерть. Может быть, когда-нибудь в будущем весь мир осознает величие этой войны и стойкость Германии.
Он ждал… Не лучше ли было покинуть Берлин, как это сделали Гиммлер и Геринг, Йодль и Кейтель? Нет, бегство всего лишь отдалило бы неизбежное решение на несколько часов, в лучшем случае на несколько дней. «Я хотел бы, чтобы мне снова было тридцать лет…» Неужели он сделал бы все иначе? Неужели он не присоединился бы к нацистам? Неужели не стал бы последователем Гитлера?
Час проходил за часом – жуткие часы… Что сейчас делает фюрер? Опять что-то бормочет о чести Германии и о ее будущем? По-прежнему призывает кару небесную на головы евреев? А может, он в последние минуты задумался над допущенными ошибками? Не спрашивает ли Гитлер себя, какой путь он избрал бы, будь ему снова тридцать лет?
Геббельс ждал. Ждали и все те, кто находился в бункере. Проходили томительные часы. Гитлер умирал тяжело – намного тяжелее, чем настоящие герои.
С тех пор, как он удалился к себе, прошло десять часов. И вдруг он появился снова. Было уже два часа дня.
Он попросил, чтобы ему в комнату подали обед. Поев, он вышел в сопровождении жены. Он прошел по бункеру, не говоря ни слова, пожал каждому руку, напряженно вглядываясь в лица людей, и опять за ним затворилась дверь. Затем раздался выстрел. Борман и Гюнше бросились в гостиную Евы Браун. Она приняла яд и покоилась мертвая на постели. Адольф Гитлер лежал на полу. Его голова превратилась в кровавое месиво. Он выстрелил себе в рот.
Кремация была назначена на три часа дня[132]. Тела подняли наверх и положили на песок на заднем дворе, в пяти метрах от входа в убежище. Присутствовали Геббельс, Борман, Гюнше и Кемпка, шофер Гитлера. Трупы облили бензином и хотели было поджечь, но снаряды русских падали так близко, что находиться наверху было опасно. Все отошли поближе к входу в убежище. Оттуда Борман бросил на тела горящую ветошь, пропитанную бензином, но промахнулся и попал в цель только со второго раза. Трупы вспыхнули. Присутствовавшие при кремации вскинули руки в гитлеровском приветствии.
Геббельс не двигался. Вокруг рвались русские снаряды, в двух шагах лежало объятое пламенем тело Гитлера, горел Берлин. Город превратился в груды бесконечных руин, в океан безнадежности и горя, он стал трагически не похожим на тот Берлин, каким он был почти двадцать лет тому назад. В нем не было света и красок, а музыку заменили грохот снарядов и рушащихся зданий и редкие выстрелы зенитных орудий.
Тела горели медленно, и стало ясно, что ждать придется довольно долго, пока они не станут окончательно неузнаваемыми. Наблюдавшие за сценой люди потеряли терпение и спустились в бомбоубежище. Вспоминал ли Геббельс о тех временах, когда он впервые приехал в Берлин? Тогда сторонники нацистской партии располагались в маленьком подвале и иронично называли свою штаб-квартиру «курильней опиума». Теперь и этот круг замкнулся. Партия снова оказалась там, откуда начинала свой путь. Она опять располагалась под землей, куда никогда не проникало солнце, и в ее распоряжении были жалкие квадратные метры пространства.
Во время последнего совещания, которое проходило ранним утром 1 мая в присутствии Бормана, Геббельса, генерала Кребса и остальных, было решено сделать попытку убежать из рейхсканцелярии. Борману предстояло добраться до Деница.
Генерал Кребс предложил Геббельсу с семьей бронированный автомобиль, но тот только покачал головой. «Нет, благодарю вас, – сказал он. – Жизнь меня больше не привлекает».
Вскоре он вызвал Гюнше и приказал поджечь бомбоубежище Гитлера, как только закончится исход его обитателей. Гюнше возражал и напомнил четкие инструкции Гитлера оставить бункер нетронутым, чтобы доказать русским, что фюрер держался до конца.
Геббельс и слышать об этом не желал. «Делайте, что я вам приказываю!» – отрезал он. Конечно, он знал об инструкциях Гитлера – весьма маловероятно, что такая важная подробность ускользнула от его внимания. Но он считал, что выгоревший бункер произведет намного более сильное впечатление. «Пожар потрясает человека и взывает к его собственным разрушительным инстинктам…» До самого конца он оставался пропагандистом.
День 1 мая пролетел быстро в приготовлениях к побегу из западни. Геббельс и Магда, которым не к чему было готовиться, играли с детьми, пели с ними песенки, читали им книжки. Время от времени их отвлекали, чтобы обсудить ту или иную возможность бегства из Берлина. Никто уже не помнил свои клятвы умереть вместе с Гитлером, точно так же никто не думал, что Геббельс всерьез намеревался сдержать свое слово.
Адъютант Геббельса Гюнтер Швегерман явился известить его, что было решено уходить всем вместе в девять часов вечера. Даже он не догадывался, что его патрон не собирается отправляться вместе с ними. Было уже около семи часов. Он видел, как фрау Геббельс вошла в комнату детей. Когда она снова появилась, его поразило ее мертвенно-серое, застывшее, словно маска, лицо. Затем она внезапно заметила Швегермана и отчаянно зарыдала, уронив голову ему на грудь. Он не сразу понял, что она пытается сказать ему между приступами судорожных рыданий: она только что умертвила своих шестерых детей.
Это было устроено так: она пригласила врача, который сказал детям, что должен сделать им прививку от болезней, так как им придется еще долгое время провести в бункере. Магда вместе с доктором переходила от кроватки к кроватке и наблюдала, как он вводил им в вену смертоносную «вакцину»[133].
Магда была в состоянии близком к коме. Швегерман отвел ее в конференц-зал, где в ожидании жены сидел бледный Геббельс. Ему не нужно было ничего говорить. Время шло, а он сидел неподвижно, погруженный в глубокое молчание. Затем все трое перешли в узкую комнатку Геббельса, и тут он заговорил:
– Все кончено. Моя жена и я добровольно уйдем из жизни, а вы сожжете наши тела. Вы в состоянии сделать это?
– Да, – ответил адъютант.
– Это вам на память, – сказал Геббельс и протянул Швегерману портрет Гитлера, всегда стоявший у него на столе.
Магда обернулась к Швегерману:
– Вы увидите, что мы уйдем из жизни с достоинством. Если вам доведется встретить Харальда[134], передайте ему наши наилучшие пожелания и скажите, что мы умерли достойной смертью.
Швегерман вышел.
Достойная смерть… До последней минуты Геббельса волновало только то, как его смерть будет выглядеть в глазах грядущих поколений. И вместе с тем его совершенно не беспокоило, как выглядит в глазах современников его жизнь. В его понимании он прожил деятельную и полнокровную жизнь, однако вряд ли кто-нибудь назвал бы ее достойной. С точки зрения любой морали он был преступником, прямо или косвенно повинным в гибели сотен тысяч, а то и миллионов людей. Теперь он готовился умереть достойно. Ему казалось, что он уйдет с высоко поднятой головой – он, самый выдающийся выразитель нравственного нигилизма нашего времени, пропагандист до мозга костей, верховный жрец мистического культа, чьей целью было одурманивать людей, пробуждать в них жестокость и заставлять их принимать за действительность пустые слова – не потому, что это было необходимо для правого дела, а ради самоутверждения пропаганды. Он не понимал, что не может быть достоинства в жизни, в которой не было добра.
В половине девятого вечера Геббельс и Магда вышли из его комнаты, молча прошли мимо Швегермана и Раха, водителя Геббельса, который уже приготовил бензин, и так же молча поднялись наверх.
Швегерман услышал выстрелы и бросился к выходу. Супруги лежали на земле. Геббельс застрелился, а Магда приняла яд. Эсэсовец, стоявший у трупов, сказал, что выстрелил в них дважды, чтобы быть полностью уверенным в их смерти. Они вылили на тела четыре канистры бензина и подожгли его[135].
Девять часов. В саду около рейхсканцелярии было светло как днем от бесчисленных пожаров, полыхавших по всему городу. Люди покидали бункер. Те, кто бежал через сад, могли хорошо видеть два обугленных тела.
Беглецам не удалось далеко уйти. Некоторые из них погибли, другие попали в плен. На следующий день в сводке русских было сказано: «Войска Первого Белорусского фронта при содействии войск Первого Украинского фронта после упорных уличных боев завершили разгром берлинской группы немецких войск и сегодня полностью овладели столицей Германии городом Берлином – центром немецкого империализма и очагом немецкой агрессии. Гарнизон Берлина, оборонявший город, прекратил сопротивление, сложил оружие и сдался в плен в три часа дня 2 мая. К 21 часу 2 мая наши войска взяли в плен более семидесяти тысяч солдат и офицеров в городе Берлине».
В тот день 2 мая несколько человек еще продолжали работать в подвале под развалинами министерства пропаганды. Ганс Фрицше не оставил свой пост. Узнав о смерти Геббельса, он решил сделать русским «мирное предложение». В ту минуту, когда он давал указания переводчику, в подвал проникли русские солдаты[136].
Приблизительно в то же время было обнаружено тело Геббельса.
Понадобилось немало времени, чтобы берлинцы узнали, что их гауляйтер и командующий обороной Берлина умер, так как газеты не выходили и радио не работало. Многие отказывались верить в его смерть, полагая, что это очередной пропагандистский трюк или один из многих ложных слухов, которые так ловко запускал в народ сам Геббельс.
Впрочем, берлинцев не особенно тревожило, жив Геббельс или умер. У них и без того хватало своих, более насущных забот. В их город наконец пришли русские войска, которыми их так запугивал Геббельс. Жители сидели в подвалах и дрожали от страха за свое будущее. Ужас настолько заполонил их души, что им было недосуг думать о Гитлере или Геббельсе. Пропагандист Геббельс в конце концов был побит своим же оружием.
Даже позже, когда смерть Геббельса была много раз подтверждена, когда русские показали фильм о взятии Берлина, в одном из эпизодов которого можно было прекрасно видеть труп Геббельса, и не узнать его было нельзя, – даже тогда жители Берлина продолжали сомневаться. Люди шепотом передавали друг другу, что он сбежал не то в Баварию, не то в Испанию, а может, даже в Аргентину, куда добрался на подводной лодке особой конструкции. Многие считали, что им подсунули тело двойника. Были даже такие, что уверяли, будто он вернулся в католическую веру и уединился в дальнем монастыре подальше от людских глаз.
Его считали слишком хитрым и изворотливым, чтобы поверить, что он не принял мер к спасению своей жизни. Люди настолько привыкли видеть в нем лицемера и лгуна, что не верили даже доказанному факту его гибели.
Так умер Геббельс – он лишил себя жизни и в прямом, и в переносном смысле.