Дневник предваряют воспоминания. Это своего рода подробная автобиография, написанная в 1924 году, когда Геббельс сближается с нацистами, склоняется примкнуть к ним. Ему 27 лет; он, как видно, подводит черту под предшествующими годами, расставаясь с самим собой, прежним, еще не ангажированным частным лицом.
Воспоминания написаны бегло, конспективно, фразами отрывочными, часто из одного слова, иной раз и закодированного, хотя присутствуют и более развернутые описания, сообщения о себе, о событиях своей жизни, те или иные рассуждения. Знакомясь с другими источниками за пределами этих страниц, уличаешь автора то в умолчании, то в лестных преувеличениях на свой счет. Заметно «модернизирование» себя, своих мыслей и мотивировок, привнесенных Геббельсом уже с новых позиций и опрокинутых в изображение себя в преднацистский период. Все же нельзя полностью отказать ему в откровенности. Так что с некоторыми коррективами можно уяснить себе не слишком замысловатую предысторию Йозефа Геббельса.
Он родился в 1897 году в небольшом городе Рейдте Рейнской области[8], в малообеспеченной набожной семье мелкого буржуа, как он пишет, а точнее, служащего на фабрике, обремененного детьми[9]. Вырос в «невзрачном маленьком домике», купленном отцом вскоре после его рождения. У него серьезный физический недостаток – вывернута внутрь правая стопа. От рождения или приобретенное в отрочестве увечье – неясно. В то время, когда он писал автобиографию, врожденный физический недостаток мог бросить тень на его «расовую пригодность», а у него и без того было достаточно с этим хлопот из-за его внешности, не отвечающей стандартам арийца. Йозеф Геббельс не мог сойти за «великолепную белокурую бестию». Можно понять его стремление завуалировать происхождение физического недостатка[10]. Так или иначе, «это было одно из определяющих событий моего детства, – пишет он об обострившейся хромоте. – Я был предоставлен самому себе, больше не мог участвовать в играх других… Мои товарищи меня не любили. Товарищи меня никогда не любили». В школе случалось, что на него сыпались жестокие побои учителя. Но дома к нему, в связи с его хромотой, относились особенно бережно и, несмотря на суровое материальное положение семьи, ему за счет остальных детей создавались все условия для занятий, даже было приобретено для него подержанное пианино.
Память о своей ущербности присутствует в его характере и в его поведении, хотя в дневнике он почти избегает упоминаний о своем физическом недостатке. И все же… «Моя нога причиняет мне много страданий, – пишет он 15 июня 1926 года. – Я бесконечно думаю о ней, и это отравляет мне радость, когда я среди людей».
Заполняя страницы воспоминаний в 1924 году, он параллельно продолжает вести начатый дневник и срывается в нем на признание: «Дети бывают ужасающе жестоки, особенно к физическим недостаткам других детей. Я бы мог об этом порассказать». Но те невзгоды своего детства он с мазохистской готовностью тут же оправдывает правом сильного над слабым: «Но дети ведь таковы от природы. Разве природа не чудовищно жестока? Разве борьба за существование – между человеком и человеком, государствами, расами, частями света – не самый жестокий в мире процесс? Право сильного – мы должны вновь явно увидеть этот закон природы, и тогда разлетятся все фантазии о пацифизме и вечном мире… Нынешний мир[11] заключен за счет Германии. Рассуждайте о мире, когда 60 миллионов живут в рабстве. Неужто 60 миллионов не сломают ваше ярмо, как только почувствуют в себе силы? Что вы болтаете о пацифизме! Разве мы не хотим вернуться к природе? Проповедуйте пацифизм перед тиграми и львами!.. Что ж ты хочешь от меня, если я сильнее? Жалуйся своему богу… Надо заново найти для всего простые слова, иначе мысли сбиваются… Вечных истин нет. Есть вечные законы. Законы природы».
Культ силы, культ войны. Смесь примитивного дарвинизма с утрированным фашистскими идеологами учением Ницше[12].
Этим проникшим в общество мотивам вторит Геббельс. Гитлер выскажется в том же направлении решительнее: вместо христианского призыва защищать бедных и слабых – наоборот, защищать право сильного. А слабых, то есть славян, вытеснить и подавить, расчищая пространство для германцев. В этом он видел одну из ключевых задач будущего рейха. И ссылался, по обыкновению, на законы природы, в которой врагов не просто побеждают, но уничтожают.
Ко времени, когда Геббельс записал свой монолог в тетрадь, 11 июля 1924-го, он приблизился к национал-социалистам, хотя и не решил еще окончательно, с ними ли он. Он раздерган и непоследователен. Четырьмя днями ранее он заносит в дневник строки, которые расходятся с его монологом: «человек рожден для страдания», «не забывать, что мы жалкие люди». Все в нем еще неустойчиво, противоречиво. Но та риторика о праве сильного и реваншистские крикливые замашки – стартовая площадка Геббельса – национал-социалиста.
Но это несколько позже.
На страницах воспоминаний, отнесенных к годам юности и студенчества, пришедшимся на годы Первой мировой войны, его особенно занимают отношения с женщинами. «Смутное томление. Проснулся эрос. Уже мальчиком вульгарно просвещен». Сюжеты краткие и протяженные. «Я люблю женщину почти безумно. Борьба с полом. Думал, что болен. До сих пор не совсем преодолено». «Друзья отчуждаются. Только Лене. Удивительное мальчишеское блаженство. Конечно, жениться. Вопрос чести». «Я впервые поцеловал ее грудь». «Лене. Ночь с ней в Райндалене на софе. Осталась чистой. Я чувствую себя мужчиной». «Разрыв с Лене. Люблю Агнес. Холодный поцелуй на софе. Лизель любит меня, я люблю Агнес… Хассан[13] любит Агнес… Агнес в Бонне. Ночь с ней в комнате Хассана. Я целую ее грудь… Лизель в Бонне. Ночь с ней в комнате Хассана. Я пощадил ее. Она бесконечно добра ко мне» и так далее.
О своем товарище Кёлше он пишет возвышенно: «Мой идеал». С тем большим тщеславным удовлетворением («Кёлш вполне доверяет мне») отбивает у него девушку Анку[14], и «Кёлш играет жалкую роль».
Анка «на коленях молит меня о любви. Впервые я узнал, как может страдать женщина… Она плачет как ребенок». «Она опустилась в снег и умоляла меня». «Она грозит умереть… Она утопает в слезах». «У нее подгибались колени. Она побледнела как мел». Подобным же образом под пером Геббельса ведут себя позже и другие женщины, экзальтированно выражая свою страсть к нему теми же словами, клишированно и далеко не всегда правдоподобно.
Ущемленность хромотой в дни, когда его сверстники и оба брата на войне, нуждается в компенсации, и Йозеф Геббельс стремится взять верх в соперничестве, утвердиться на поприще успеха у женщин. «Я победил», «я победил», и опять «я в конце концов побеждаю».
Впрочем, тщедушный, некрасивый, маленький, он уверил себя в сходстве с портретом благородного красивого Шиллера. А такое могло явиться только в самовлюбленных фантазиях. Его прозвищем в народе, когда он станет заметной в Германии фигурой, будет Сморчок. Но нарциссизм останется в нем до самого его конца.
В женщинах он ищет в этот период поддержку, непременное восхищение его интеллектом, музицированием, а то и стихами – авансы, которые он ждет от судьбы. Но любовная связь с Анкой, крепнущая привязанность к ней обостряют испытываемый им гнет нужды. «Разница в социальном положении [его и Анки][15]. «Я бедняк. Денежные трудности. Величайшее несчастье… Я живу и живу. Я едва замечаю, что идет война». «Анка моя. Днем на Шлоссбергвизе. В сене… Денег нет… Едва замечаю. Только Анка и тысячу раз Анка. Блаженные дни. Только любовь. Наверное, счастливейшее время моей жизни. Денег нет. Отчаянное письмо домой… Я плачу от отчаяния перед нуждой».
1918 год. «Впервые Достоевский. Потрясен. “Преступление и наказание”. Читаю по ночам». «Приехал Кёлш. Анка борется в последний раз [в выборе между ним и Кёлшем]. Я победил… Революция. Отвращение… Демократические влияния. Тем не менее консервативен. Выборы. Баварская народная партия. Меня это не заботит…[16] Сладостная, блаженная ночь».
1919 год. Ему 22 года, он еще студент. Любовные переживания и неотступно присутствующая нужда. «Денег нет. Даю уроки». Но, как видно, не очень прилежно. «Анка хочет украсть для меня сберкнижку». И тут же: «Анка знать не желает о моей нужде». Она «подарила мне золотой браслет… Денег нет. Я живу почти целиком на ее счет. Она добра и щедра».
В ревности стороны не обходятся без угроз смерти, без револьвера, имитации попыток не то самоубийства, не то убийства – словом, роковые страсти в духе моды времени.
«Думаю о социальных проблемах. Экспрессионизм… Споры о Боге вечером в моей каморке… Вечером нет денег на ужин. Оставил официанту часы». «Фантастические планы женитьбы. Разбиваются о мещанство. Политика. Демократия и коммунизм… Девки в университете… Мистика. Поиски Бога. Я в отчаянии. Анка больше не может помогать. Куда деваться?.. Анка потеряла наши деньги. Тяжелая сцена. Поиски покоя и ясности… Я должен найти себя».
«Пасха 1920… Лихорадочное чтение. Толстой. Достоевский. Революция во мне. Россия… Красная революция в Руре. Там она спозналась с террором. Я издали восхищен. Анка меня не понимает».
Роман с Анкой подходит к концу. Анка оставляет его. У нее появляется жених, вероятно более приемлемый, нежели превратившийся в люмпена Геббельс, тяжело переживающий этот разрыв, травмированный, вспоминающий Анку и спустя годы.
В конце шестидесятых я случайно разговорилась на улице Восточного Берлина с прогуливавшимся стариком. Он был рад встретить в заезжем человеке слушателя, готового узнать про то, что он пережил на своем веку. Со старческой горделивостью он вел отсчет пережитому издалека, от «лучших времен» – при кайзере Вильгельме. И потом во все последующие эпохи, будь то Первая мировая война, Веймарская республика, время Гитлера, принесшего, казалось поначалу, облегчение тяготам жизни, а следом – войну, разруху. И каждую названную им эпоху он метил, громко восклицая: «Мы всегда голодали!»
Мне запомнился этот старик, пронзительно славший прошлому и боль, и счет. С неизжитым отчаянием он помнил страшную инфляцию после поражения в Первой мировой войне, голод. Деньги возили тачками. Сосчитать невозможно. Старые люди были совсем беспомощны.
Позади университет, защищена диссертация. Достигнута первая цель – отныне вожделенное «доктор» будет неукоснительно подчеркиваться им[17]. Осуществлена мечта родителей. Но Геббельс не видит себе применения. Живет дома, пытается что-то писать. Его новая подруга, Эльзе Янке, молодая учительница, с содействием родственника помогла Йозефу получить место служащего в банке в Кёльне, при той безработице – чуть ли не завидное.
«Индустриальный и банковский капитал. Нужда прояснила мое зрение. Отвращение к работе в банке. Отчаянные стихи. Еврейство… Еврейский вопрос в искусстве. Гундольф…[18] Гитлер… Раздоры с Эльзе. Ее сестры Труди и Лоре. Еврейство… Томас Манн. Генрих Манн, «Верноподданный». Достоевский, «Идиот» (величайшее впечатление). Революция во мне. Пессимизм ко всему. Немецкая музыка. Вагнер. Отход от интернационализма… Безработица… Я сыт банком по горло… Отчаяние. Мысли о самоубийстве. Политическое положение. Хаос в Германии».
Честолюбие выталкивает его из банка[19]. «Я все поставил на карту. Прочь из этой клетки или смерть». Прочь, но куда? Чем заняться? Ему 26. Он по-прежнему без средств к существованию. И все еще на шее у отца. И в 27 все так же. Из скромного своего жалованья часть денег отец ежемесячно отрывает у семьи в шесть едоков и с молчаливым укором исправно шлет Йозефу, вызывая в нем вспышки скрытой ненависти: «Мой папенька, любящий пиво педант, нечистый, мелкий в мыслях, озабоченный своим бюргерским существованием, без всякого шарма, почти без проблеска мысли. Мелкий буржуа мельчайшего масштаба. Бедняга! Бедный глупец! Но он, конечно, попадет на небо. Понять не могу, зачем мама вышла замуж за этого старого скрягу» (12.8.1924).
Было: «Военный психоз. Никто ничего не замечает». Это в 1915-м. Но пришло мрачное отрезвление. Реакция. Германия истерзана войной и поражением, унижена Версальским договором, репарациями, массовой безработицей, хаосом, безудержной инфляцией[20].
Вернулся из плена старший брат Йозефа. «Ганс принес ненависть и мысли о борьбе». Он станет ярым нацистом[21].
«Пессимизм. Мысли о смерти». «Хаос во мне. Брожение». «Отчаяние. Я больше ни во что не верю». И поза: «Я отведал хаоса. Ужасное еще предстоит». Выбитая почва, утрата традиций, разочарование, ранние смерти молодых – это общий фон жизни. Разъедающая тревога, пессимизм, подпитываемый влиятельной в эти дни книгой Шпенглера «Закат Европы»[22]. Отторженность от действительности. Геббельсу не удается в нее вписаться. Нет надежды выбиться, нет обозримых перспектив для карьеры (хотя и неясно какой), и это, похоже, главный источник отчаяния. «Отчаяние. Мысли о самоубийстве». «Отчаяние. План самоубийства» – рефрен его записей. Встречающиеся в них те или иные суждения сумбурны, грубо эклектичны, назойливы, взаимно исключают друг друга. Какая-то нервическая пена противоречий. Он то в поисках Бога, то приветствует красную революцию и восхищен террором. То в отчаянии от хаоса («В Германии хаос. Судьба рейха на лезвии ножа»), то призывает хаос, и это не единственное, что роднит его с национал-социалистами, хотя он еще далек от них. На страницах воспоминаний Геббельс – малоприятный молодой человек, характера мелкого, тщеславного, истерического, но нацистом ему суждено стать не от рождения, как ни прокламировал он это.
Позже, став нацистским функционером, он измышлял, что уже в 1922 году вступил в партию, приписывая себе убедительный стаж. Но тогда он еще не был членом партии. Да и как знать, могло ведь все сложиться по-другому. Он хотел после гимназии изучать медицину. Может, это уберегло бы его от воплощения в нациста. Но учитель[23] наставлял Йозефа: только словесность. При эгоцентризме юного Геббельса занятия литературой породили в нем тщеславные притязания стать писателем и обрекли в неудачники. В юности он был подвержен романтическим порывам: вместе со своим единственным другом Рихардом[24] мечтал уехать в Индию. Мечта отпала. Потом была смерть Рихарда, поразившая Геббельса («Товарищи меня никогда не любили». Все, кроме одного – Рихарда). И его смерть надолго осталась зарубкой в душе Геббельса. Любимая Анка предпочла ему другого.
Множились обиды, страх одиночества, страх прозябания, социальной незащищенности. Неотступны страдания из-за ноги. Тиранила неудачливость. Безуспешна до отчаяния была картина самой побежденной Германии. Все это создавало комплекс крайней уязвленности жизнью в сочетании с пылающей жаждой выделиться – во что бы то ни стало! И все больше склоняло Геббельса к национал-социалистам.
Студенты проходили маршем по широкой площади и бросали факелы в разложенный в ее центре костер <…>. Выкрикивая лозунги и передавая из рук в руки книги, они предали огню книги, противные здоровому немецкому духу.
Но он еще на распутье. И краеугольный камень идеологии нацизма, центральный пункт программы – антисемитизм, покуда что у Геббельса дилетантский, традиционный, а не тот матерый, профессиональный, которым он овладеет и примется насаждать его. Если к этому добавить то, о чем умалчивает Геббельс, но пишут его биографы, получается и вовсе смешанная, пестрая картина. Так, в университете его любимейшим профессором был знаменитый Фридрих Гундольф. Геббельс посещал его семинар, профессор дал ему тему для диссертации. Но интеллект тщеславного молодого человека не произвел на Гундольфа убедительного впечатления, и в узкий кружок своих учеников он Йозефа не ввел[25]. Геббельс тем не менее продолжал чтить его. Однако не исключено, что уязвленность, которую он тогда испытал, припомнится в свой час евреям. Его Doktorvater[26], профессор Макс Вальдберг, тоже еврей, помог Геббельсу в работе над диссертацией и при защите ее.
Приятель родителей Конен снабжал подростка Йозефа книгами, открывая незнакомых ему современных писателей (Томаса Манна и его «Будденброков»). К Конену обращался за советом Геббельс, когда в юношеские годы пытался писать, носил ему свои сочинения. А в тягчайшие дни студенческого безденежья тот оказывал Геббельсу материальную помощь. В письмах Геббельс обращается к нему Onkel – дядя – и просит выслать деньги. Как нечто само собой разумеющееся он записывает в воспоминаниях о присылаемых ему по почте Коненом деньгах. Конен – еврей.
Стремясь преуспеть в журналистике, Геббельс за образец себе берет известного талантливого писателя и журналиста Теодора Вольфа[27], многолетнего редактора либеральной «Берлинер Тагеблатт», еврея, и только в его видном органе, а не где-либо еще он мечтает напечататься. Он упорно шлет одну за другой статьи редактору и неизменно получает бездушный отказ. Последствия нанесенных ему поражений, которыми он не делится с дневником, испытал на себе опрометчиво обращавшийся с его рукописями редактор. Вольф, эмигрировавший с установлением нацистского режима, после оккупации Франции – он уже старик – был схвачен, доставлен в рейх и погиб в концлагере Заксенхаузен.
Мстительность была органичной чертой Геббельса, установившего с приходом к власти теснейшую связь со спецслужбами.
Как пишут дотошные его биографы, Геббельс подарил Анке томик своего любимого поэта Гейне[28], книги которого будут гореть в первом же аутодафе[29] из серии фашистских бесчинств и насилия, учиненного министром пропаганды и просвещения Геббельсом. Да только именно Гейне провидел: «Wer die Bücher verbrennt, irgendwann die Menschen verbrennen wird» – «Кто сжигает книги, когда-нибудь будет сжигать людей».
Август – октябрь 1923. «Плохо с деньгами. Инфляция. Уход из банка. Что теперь? В числе безработных. Прометей жжет мне душу. Отчаяние». Прометеев комплекс! Эдаким запросом и впредь, воспаляя себя, будет он терзаться: «Горю и не могу зажечь. Еврейство… Гибель немецкой мысли». Это уже напрямик Шпенглер. «Я больше не могу выдержать муки. Эльзе подарила мне тетрадь для дневника. Я должен писать, чтобы выразить горечь сердца».
Та тетрадь, что подарила ему Эльзе Янке, «возлюбленная, невеста», кстати сказать, полуеврейка[30], пропала. Геббельс, заполнив тетрадь, подарил ее Эльзе. И в дневнике нет записей о «величайшем» событии, каким станет в мифологии нацизма Пивной путч 8–9 ноября 1923-го – авантюрная попытка Гитлера поднять мятеж и, подобно осуществленному годом ранее походу Муссолини на Рим, возглавить такой же поход на Берлин, чтобы свергнуть республиканское правительство и встать во главе страны.
Работая в 1964 году в московском архиве, я обнаружила две никому на тот момент не известные рукописи. Автор обеих – военнопленный, бывший начальник личной охраны Гитлера, обергруппенфюрер СС и генерал-лейтенант полиции Ганс Раттенхубер[31]. Одна из рукописей – его собственноручные показания, другая, более полная, написана немного позже, в плену, – о Гитлере и о себе.
В 1918-м он обучался на офицерских курсах. Но уже год спустя Версальским договором Германия была разоружена, и состав рейхсвера (вооруженных сил) не мог превысить 115 тысяч человек. Безработный, отправленный в отставку офицер поступил в мюнхенскую полицию. Будущий начальник личной охраны Гитлера повидал своего шефа в разных ипостасях.
«Мне часто приходилось при выполнении своих полицейских обязанностей наблюдать за поведением Гитлера в мюнхенских пивных. Шутники тогда говорили, что если бы не было мюнхенского пива, то не было бы и национал-социализма. Гитлер начал свою политическую деятельность в мюнхенских пивных, где сперва выступал как агитатор-одиночка[32], а затем – как глава созданной им партии. Идеи реванша, воинственные призывы к походам на Запад и на Восток, погромные выкрики, заклинания, начинающиеся словами “Мы, немцы” или “Мы, солдаты”, имели особенный успех в возбужденной атмосфере пивных». На противников, оппонентов Гитлер со своими сторонниками набрасывались, избивали, «частенько их оружием были пивные кружки».
«В тот период “этот крикливый парень из пивной”, как называли его в нашей полицейской среде, доставлял нам немало хлопот. Помню, каким он предстал перед моими глазами в момент совершения им путча 8 ноября 1923-го. (Это происходило в пивной “Бюргербройкеллер”). Его “молодцы” окружили здание, в котором выступали члены баварского правительства перед мюнхенцами, а сам Гитлер с наиболее преданными штурмовиками ворвался в зал. Он казался одержимым. Вскочив на стул, Гитлер выстрелил в потолок и с криком бросился в президиум. Под угрозой оружия гитлеровцы заставили правительственный кабинет публично отречься от власти. Гитлер объявил себя правителем и тут же сформировал новый кабинет, который не просуществовал и одного дня. Никто из нас тогда не думал, что этот фарс является прелюдией одной из самых страшных трагедий». Так готов судить о фашистском режиме, пережив его крах, главный телохранитель Гитлера, оказавшийся военнопленным.
Члены баварского правительства в критический момент согласились на требования Гитлера участвовать в «походе на Берлин», но, как только оказались вне опасности, распорядились арестовать Гитлера.
При нестабильной ситуации в стране, сотрясаемой вспышками рабочих волнений, баварское правительство в своем отношении к Гитлеру было непоследовательно: то преследовало его, то порой готово было видеть и возможную опору в нем.
Состоялся суд, предоставивший Гитлеру трибуну. Наглость, крикливость Гитлера на суде, скандальность, запугивание властей угрозами со стороны левых, игра на болезненных национальных чувствах и амбициях, готовность на все, только бы привлечь внимание, – известная тактика политических персонажей определенного толка. Мюнхенский эпизод не остался локальным. Освещавшийся в прессе суд имел широкий резонанс по всей стране, создал Гитлеру большую популярность.
Геббельс, когда познакомился с Гитлером, упорно желавшим считать мюнхенский путч революцией, позволял себе в дневнике подтрунивать над ним: «Шеф [так Геббельс долго называл в дневнике Гитлера] – крупный путчист». Но с захватом власти нацистами 9 ноября дата путча, который устойчиво теперь именовался «революцией», отмечалась ежегодно со всей помпезностью при активной режиссуре Геббельса. На месте действия, в Мюнхене, – многотысячное факельное шествие во главе с Гитлером, с колоннами «старых борцов», накаляющая толпы барабанная дробь, «последняя перекличка» – выкликание Гитлером имен нацистов, погибших в годы уличных схваток. В один из юбилеев (1935) – церемония «воскрешения из мертвых», как торжественно писали газеты. На площадь доставлены извлеченные из могил останки шестнадцати погибших в дни путча нацистов, их поместили в саркофаг; артиллерийский салют в их честь – апофеоз празднества.
«Чего я хочу?»
27 июня 1924 года. Этой датой начинается огромный массив дневника. Язык записей зачастую небрежен, произволен по отношению к канонам грамматики.
Геббельсу 27 лет. Он по-прежнему без какой бы то ни было работы. «Я не могу сосредоточиться». «Чего я хочу?»
Неудачник, раздерганный непродуктивным честолюбием. Неукротимая мания выделиться неизвестно за счет чего. И отчаяние от того, что это может не состояться. Затянувшаяся незрелость. Подростковые комплексы: агрессивность, максимализм, истеричность. Ультиматумы судьбе: угрозы самоубийства. Эти наблюдения будут накапливаться по мере чтения дневника.
Здесь и обеты, которые он не станет исполнять, и мольбы к христианскому Богу, которого вместе с его учением он потом предаст, следуя Гитлеру. Заметны психическая аномалия, болезненное рефлектирование, не согласующиеся между собой мысли, даже если каждая сама по себе выражена логично или содержательно, повышенная чувствительность к сексуальному дискомфорту и эротизм, перетекающий в политику и обратно.
Но сейчас остается еще полтора месяца до того дня, как он решит примкнуть к национал-социалистическому движению. Он начинает дневник еще не определившимся организационно среди борющихся партий и пока как будто с независимым манифестом. В нем и поза, но и смятение, выспренность, но и искренний протест отверженного.
27 июня 1924. Пусть эта тетрадь способствует тому, чтобы я стал яснее духом, проще мыслью, больше в любви, доверчивее в надежде, пламеннее в вере и скромнее в речи! [Жаль, что эти надпартийные добродетели ему не понадобятся. Все с ним будет как раз наоборот. Но пока впечатления от прочитанных книг питают его. И в этих первых записях он сосредоточеннее, традиционнее, словно перед тем, как отпасть от культуры.] Все эти книги о раннем христианстве происходят не из чего иного, как из сильнейшей тоски по Духу Святому. Гауптман, «Безумец во Христе»[33]. Пока первая книга на немецком языке на эту тему. Но насколько этот «Безумец» уступает «Идиоту» Достоевского. Россия найдет новую христианскую веру со всем юношеским пылом и детской верой, с религиозной скорбью и фанатизмом. В эти дни я много думаю о будущем Европы и Германии… У нас уже есть новый человек, по крайней мере зачаток его. Но человеческое общество осталось прежним. В Европе не будет покоя, пока не будет разрушена эта форма человеческого общества. Новая порода придаст себе свою новую, соразмерную ей форму. У нового человека всегда и повсюду одно лишь стремление – к новому миру… Я хотел бы совершить с Эльзе свадебное путешествие с большими деньгами, большой любовью, без забот, в Италию и Грецию.
Но совершить путешествие ему доведется не скоро. С женой богатой, с Магдой.
30 июня 1924. В неоккупированной зоне уже вовсю идет борьба, которую я так давно ожидал, борьба между Народной партией свободы и Национал-социалистической рабочей партией[34]. Им тесно вместе… Куда я пойду? Что за вопрос. К юношам, которые подлинно жаждут нового человека… Если б Гитлер был на свободе! Максимилиан Гарден, «Процесс»[35]. Как лживо, как самодовольно, как все написано для собственного упоения. Но порой поразительные проблески духа. Господа из Народной партии, вам следует быть живее, духовно подвижнее, чтобы покончить с такими писателями. Одними ругательствами тут не обойдешься. Гарден – человек, способный на все: остроту, желчь, шутку, сатиру. Типично еврейский способ борьбы. Можно ли побить этих евреев иначе, чем их собственным оружием?.. Идея великой Германии хороша, но нет доблестных, прилежных, умных и благородных вождей… Нет фюрернатур[36]. Я вообще пока не вижу народного вождя. Я должен скоро его найти, чтобы обрести новое мужество, новую уверенность в себе. И так всегда. Одна надежда за другой рушится во мне. Я иду прямо к отчаянию… Человек стоит столько, сколько он заплатил бы за себя, будь он другим… Я уже вечность жду места и денег. Отчаяние! Скепсис! Надрыв! Я больше не вижу выхода.
2 июля 1924. Дух терзает нас и гонит от катастрофы к катастрофе. Только в чистых сердцах найдет терзаемый человек избавление от беды. Вырваться из духа к чистым людям! Роза Люксембург, «Письма из тюрьмы Карлу Либкнехту». Похоже, идеалистка. Порой поразительна ее искренность, теплый, ласковый, дружеский тон… Во всяком случае, Роза страдала за свою идею, годами сидела за нее в тюрьме; наконец, умерла за нее. При наших размышлениях этого забывать нельзя… Я слышу, как Эльзе командует на соседнем школьном дворе…[37] Она уже не может существовать без меня. Я ее всё. Почему судьба дает мне так много любви? Почему я сам могу снова так много давать в любви? Я не такой, как все? Я дитя счастья? Или мне позволено сильнее насладиться жизнью и ее сокровищами, потому что мне рано придется расстаться с ней?
4 июля 1924. Человеку трудно вылезти из собственной шкуры. А моя шкура теперь несколько односторонне антисемитская… Наш величайший враг в Германии – еврейство и ультрамонтанство…[38] Нам в Германии не хватает сильной руки. Положить конец экспериментам и фразам. Начать серьезную работу. Подорвать еврейскую свору, которая не желает приспособиться к ответственному мышлению народного сообщества… Германия тоскует об Одном, о Мужчине, как земля летом тоскует о дожде[39]. Нас спасет лишь решительное собирание сил, вдохновение и неустанная преданность. Все это, конечно, были бы чудеса. Но разве чудо не может еще нас спасти? Господь, яви Германии чудо! Чудо!! Мужа!!! Бисмарк, восстань! Мозг и сердце у меня словно высохли от отчаяния обо мне и моей родине… Отчаяние! Помоги мне, Господи! Силы мои на исходе!!!
7 июля 1924. Политическая обстановка в Европе, особенно что касается отношений Германия – Франция, устремляется к насильственному сотрясению… Хайль унд зиг![40] За нового человека. Я читаю мемуары Бебеля[41]. Он начал с нуля и стал известным, наводящим страх вождем социалистов… Позднее этот социализм был отравлен еврейством. Как применимы к немецкому мещанину кровавые идеи мировых катастроф какого-то Маркса, Ленина, Троцкого? Русские достаточно причудливы, у них большевизм может соединяться с мистикой, фантазией, экстазом, возможно даже без желания и понимания этого вождями… Фантастически экстремистские вожди немецкого коммунизма натыкаются на немецкого мещанина. На немецкую глупость – или осмотрительность, как кому угодно… Квинтэссенция нового человека – мы, молодые, без рода и традиции. Мы соль земли. Поверх дворянства и буржуазии – новая порода… Мое будущее в непроницаемом мраке. Мне не на что надеяться и всего надо опасаться… Все дороги для меня закрыты. Грудь полна стремлений, но я нигде не нужен. Где найду я спасение?.. Я хотел бы снова однажды взмахнуть крыльями! Полететь в голубую даль! Почему все мы, современные люди, любим больное? Или мы сами больны? Мы слишком много страдали! Декаданс и сладок, и одновременно горек. Но смесь соблазнительна для современников. Бдительность, друг! Не думать об этом! Жертвовать! Исполнять твою миссию!
В Германии после Первой мировой войны – эпоха быстрого распада традиционных связей и представлений, опустошенность сознания утратой вековых ценностей. Слом укоренившихся государственных структур распахивает болезненно-необжитые просторы непредсказуемой свободы. И сулит преимущество какой-то новой безродности – «поверх дворянства и буржуазии». Уместным мне кажется привести тут слова итальянского правоведа Луиджи Феррариса[42], взглянувшего на все как бы с другой стороны и предъявившего счет подступавшей эпохе. Ее вина, говорит он, была в том, что человек стал воспринимать себя как модель для успеха и ставить себе честолюбивые, нереализуемые цели. Геббельс без призвания, но с лихорадочной претензией выделиться – тому пример.
9 июля 1924. Возможно, Англия с ее скрытным деловым чутьем навредила нам после 1918-го больше, чем Франция с ее откровенным желанием нас уничтожить. У государственного социализма есть будущее. Я верю в Россию. Кто знает, для чего нужно, чтобы эта святая страна прошла через грубейший большевизм. Наше государственное чувство должно быть пропитано ответственностью и радостью. Мы должны преодолеть усталость от государства.
«Я национал-большевик», – скажет он в другой раз.
11 июля 1924. Франция и Англия сговорились, разумеется, за счет Германии. Эррио[43] – коварный подлец. Пуанкаре[44] мне симпатичнее… Я жду и не знаю чего. Чего-то неизвестного, но чего же?.. Есть люди, столь изолгавшиеся, что из их слов уже инстинктивно отбрасывают 90 % как ложь. Часть из них патологические врали (…пожалуй, и я), часть – заклятые лжецы.
По поводу лживости Геббельса сходятся все исследователи. Но подобные признания и самокритичность позже не найдут себе места в дневнике.
14 июля 1924. Обо всем позабыть. Ни о чем не думать… Интернационалисты в коммунизме – евреи. Настоящие рабочие в действительности национальны до мозга костей, даже если они ведут себя как интернационалисты. Их беда в том, что евреи так превосходят их умом, что своей болтовней побивают их… Интернационализм противоречит законам природы…
15 июля 1924. Достоевский, «Нетхен Незванов». Доставляет удовольствие. Русская психология так наглядна, поскольку она проста и очевидна. Русский не ищет проблем вне себя, поскольку он носит их в своей груди. Россия, когда ты проснешься? Старый мир жаждет твоего освободительного деяния! Россия, ты надежда умирающего мира! Когда же придет день?
Он снова возвращается к «Неточке Незвановой».
17 июля 1924. Трогательная история девушки… Этому русскому трудно подражать. Психология у Достоевского всегда блестящая. Но в остальном по сравнению с большими романами «Нетхен» – приложение. Многое в ней слишком мелко для этого великого, великого русского. Может, ему были нужны деньги. Или он хотел расслабиться после большого романа… Я так малодушен перед повседневной жизнью. За что ни берусь, все не удается… Будто мои крылья подрезаны. Это делает меня хилым, апатичным. До сих пор у меня все еще нет верной цели в жизни. Иногда утром мне страшно подниматься. Ничто не ждет меня – ни радость, ни страдание, нет ни долга, ни задачи… Я снова спрашиваю себя: что мне делать? С чего начать? Вечное сомнение, вечный вопрос. Как иссохла моя душа… Горю и не могу зажечь! У меня нет денег, меня это подавляет. Я проклят… На что нужны эти газеты! От них становишься только глупее и тупее. Политика меня погубит.
19 июля 1924. Да, монархия Старого Фрица[45] – это было наилучшее государственное устройство. Но где взять великого Фрица?
23 июля 1924. Кто теперь назовет Манна[46] чисто расовым писателем?[47] У этого Манна нет расы, есть только цивилизация… За это вас хвалят только ваши еврейские приятели, хвалят ради политики, а не из эстетических соображений… Эльзе мила и добра. Как жена и возлюбленная. Кошечка для постели? О нет, нечто большее… Но жизнь так вульгарна. Я часто стыжусь самого себя. Если б я мог на тебе жениться, Эльзе, было бы много легче… Мы тянем друг друга в грязь. Мы думаем и смеемся иногда так вульгарно. О, этот избыток низменного и стыда! Бедная Эльзе! Я действительно твой соблазнитель. Мы утрачиваем нашу любовь. Почему так должно быть? Почему эрос моя мука, почему он не должен быть для меня радостью и силой?.. Лондонской конференции вновь грозит срыв[48]. Евреи не хотят давать денег без гарантий. Французы хотят всё новые формы гарантий. Тот случай, когда немецкий и еврейский интерес совпадает. Среди эксплуататоров нет единства. Борьба между деньгами и нацией… Я жду Эльзе, и мое сердце колотится, готовое разорваться.
Эрос! Эрос!! Эрос!!!
25 июля 1924. Вечный вопрос о собственном предназначении. Кто я, зачем, в чем моя миссия и мой смысл? Могу ли я верить в себя? Почему другие в меня не верят? Лентяй я или избранный, ждущий гласа божьего? От глубочайшего отчаяния спасет меня все тот же сияющий свет: вера в собственную чистоту и в то, что мой великий час должен прийти… Я вышел из Вагнера[49].
29 июля 1924. Нужно отказаться от всего, что называешь собственным мнением, гражданской отвагой, личностью, характером, чтобы стать какой-то величиной в этом мире протекции и карьеры. Я пока – ничто. Большой нуль… Прежние друзья избегают меня как чумы.
Кто-то из них посоветовал ему сначала самому научиться думать. Он поражен таким умалением его и яростно судит теперь обо всех прежних друзьях: «Наша золотая молодежь. Академическое юношество. Будущие вожди народа. Отпрыски буржуазии. Неудивительно, что коммунисты ненавидят буржуазию как чуму… Мой эрос болен. Я не могу даже об этом думать… Я договорюсь до отчаяния».
Истерия отчаяния возникает почти в каждой записи. Как, где и к чему приложить себя, чтобы выделиться? «Я заболеваю… Я ничего не могу предпринять для своего будущего». Культивируя отчаяние, он обволакивает себя им, оно в то же время – опора позы и самомнения.
Еще в 1919 году он начал писать роман[50], надеялся пробиться, стать писателем. «Я пишу кровью сердца свою собственную историю – “Михаэль”[51]. Рассказываю все наши страдания без прикрас, так, как я это вижу… У меня расстроены нервы, я в отчаянии».
«Вперед! Вперед! Я хочу быть героем!» – восклицает Михаэль-Геббельс. «Я живу надеждой, что мой “Михаэль” получит приз кёльнской газеты. В Италию! О Боже! В Италию!» (15.7.1924).
Но печальный итог: «Я посылаю “Михаэля” от одного издателя к другому. Никто не берет… Это все мировая история, в которой мы живем. Что скажут внуки о нашем времени? Молчи и надейся!»
Роман не оценен, Геббельс относит это на счет пороков времени, которому еще предстоит отчитаться за это перед потомками.
Спустя годы, став видным нацистом, Геббельс, переработав рукопись, выпустил «Михаэля» в нацистском же издательстве: «Михаэль. Одна немецкая судьба, страницы дневника. Роман д-ра Йозефа Геббельса».
Его проза была совершенно антихудожественна, пишет известный современный немецкий писатель Рольф Хоххут[52], патетична как передовица, неостроумна, скучна. Публицист Хайнц Пол[53] писал в 1931 году в «Вельтбюне» о «Михаэле», что это, в сущности, манифест коричневорубашечников о том, что они называли «немецким духом и немецкой душой». Ни в языке, ни в стиле, пишет Пол, он не обнаружил ничего немецкого, ни в одной фразе. «Но что я нашел – и каждое третье слово тому подтверждение, – это абсолютно не немецкое, насквозь патологическое бесстыдство, с которым закипает в его [Геббельса] душе и наконец изливается наружу графоманская мерзость».
Тогда Геббельс потерпел сокрушительную неудачу – «Михаэль» был его главной ставкой. Он несостоявшийся писатель, и интересы его все больше смещаются в сторону политики: «Если бы сегодня разразилась революция, я был бы способен выйти с пистолетом на баррикады. Творческие проблемы меня не трогают» (30.7.1924). Однако на другой день он записывает: «Тоска, пустота, утрата мужества, отчаяние, ни веры, ни надежды. Я вчера читал, что Вагнер в течение пяти лет не сочинил ни строчки. Разве здесь нет сходства?» Мания сопоставления себя с великими: с Шиллером, Прометеем, Вагнером. Список пополняется: «Как близок я Шпенглеру».
30 июля 1924. Я вполне разделяю мысли о России и ее отношении к нам. Свет с Востока. В духовной жизни, государственной, деловой, политической. Западные власти коррумпированы… С Востока идет идея новой государственности, индивидуальной связи и ответственной перед государством дисциплины … Мысль о национальной общности может проистекать только из мысли о социальном равенстве… В России разрешение европейского вопроса.
«Господа дипломаты, читайте Шпенглера и Достоевского», – восклицает он. В эти годы Германия зачитывалась романами Достоевского. Книга О. Шпенглера «Закат Европы» была очень популярна.
2 августа 1924. Кто знает зачем? Но нужно всегда быть наготове. В Лондоне вновь торгуют Европой. …Проклятый эрос. Эльзе, вернись. Киппен приносит мне газеты: еврейский вопрос. Я не могу больше об этом читать, я умираю от злости.
Геббельс чуток к обострившемуся в Германии, в атмосфере поражения, социального напряжения, антисемитизму. И переимчив[54].
7 августа 1924. Мне снилось: на меня с ножом набросился болгарин. Он задел острием мне голову. Хлынула кровь. Силы покинули меня. Страх. Холод. Я почувствовал приближение смерти. И тут я проснулся. Этого человека звали Болгораков.
11 августа 1924. Неистовые мысли об Эльзе. Когда она вернется? Я тоскую по ее белому телу… Постоянные уколы совести из-за беспричинно потерянного времени. Так можно отчаяться в собственном демоне…[55]
12 августа 1924. Нужно сломать систему плутократии (= демократии) [знак равенства у Геббельса].
13 августа 1924. Вчера вечером Фриц Пранг[56]. Пришел, слегка обругал евреев, выкурил пару сигарет, предложил несоразмерные, совершенно невыполнимые планы организации, сунул мне в руку пачку газет и удалился… Я недостаточно тверд и упорен. Потому я ни к чему не пришел в жизни… Страх обязательств. Мой идеал – уметь писать и этим жить. Но никто не платит мне хоть сколько-нибудь за мой помет. Мужество, мой мальчик! Ты должен работать для текущего дня. После нас хоть потоп! Это ты должен еще усвоить. Ответственность?! Такое только в романах (из прошлых столетий). Учись брать жизнь, какова она есть. Это наполнит кошелек и набьет брюхо. Идеалами сыт не будешь… Но ты голодный пастор и им останешься.
Так, в декламации о жалких своих итогах, в унынии и безнадежности, с разбитыми надеждами на «Михаэля», без работы, профессии и заработка, он вплотную подошел к порогу, за которым его ждали разительные перемены в жизни. «Что мне делать?», «С чего начать?». Выбор неожиданно явился сам.
Этот приятель Геббельса, Фриц Пранг, которого он иронически называет в дневнике «идеолог», склоняет пока еще беспартийного Геббельса поехать на конгресс националистических партий в Веймар.
15 августа 1924. У меня нет никакой охоты ехать вслед за ним. Сейчас я снова переместился по другую сторону. Я полагаю, такой партийный конгресс – это что-то ужасное. Огромные толпы людей, которые все разом рвутся произносить речь. При этом сплошь единомышленники. Ой-ей!.. Хоть бы Эльзе была здесь.
Однако Пранг снабдил его деньгами на поездку, и он отправляется. В Веймаре, городе Гёте и Шиллера, очаге великой немецкой культуры, состоялся смотр националистических сил. «Веймар!.. Хайль! Хайль! Город – шкатулка драгоценностей… Веймар – это Гёте. Место благословенной культуры лучших времен». На террасе Национального театра перед скульптурами Гёте и Шиллера расположились лидеры партийного конгресса. И первый из них – прославленный генерал Людендорф[57]. Его присутствие воспалило Геббельса.
19 августа 1924. О наша благословенная молодежь! Мы вдохновенные, мы фанатики! Гори, святое пламя!.. [И знак свастики появляется на страницах дневника.] Я впервые вижу Людендорфа. Это для меня потрясение… Людендорф – национал-социалист (он сам так представился), фон Грэфе[58] – подлинный народник. Правее правого… Как человек симпатичнее всех Штрассер[59], как вождь – Людендорф, как явление культуры – Грэфе. Людендорф устранил во мне многие скептические возражения. Он дал мне последнюю крепкую веру… Мы находимся рядом с признанной элитой Германии. Элитой честных и верных! Это так приятно, внушает уверенность и радость. Всеобщее братство. В духе народа. На улицах нас приветствуют тысячекратно. Незнакомцы. И все же знакомые. Бойцы единого фронта. Под знаком свастики… Идут баварцы. С черно-бело-красным. Гвардия Гитлера. Сердце ликует в моей груди. Прекрасные юноши. Будущее. Надежда.
Герои «Трех товарищей» Ремарка, попав на подобное сборище, говорят между собой:
«– …Теперь я знаю, чего хотят эти люди. Вовсе им не нужна политика. Им нужно что-то вместо религии.
– Конечно. Они хотят снова поверить. Все равно во что. Потому-то они так фанатичны».
Геббельсу же, помимо веры, в которой он априорно готов утвердиться от одного только присутствия здесь, в лидерах Людендорфа, нужно – в первую очередь – место под солнцем. И Геббельс, впервые оказавшись на партийном мероприятии, присматривается к лидерам, уже с ходу отождествляя себя с ними. Вот Штрейхер[60], один из основателей нацистской партии, издатель грязной антисемитской газеты «Дер Штюрмер». «Ядовитый пошляк», – назовет его на Нюрнбергском процессе обвинитель от США.
Выступает Штрейхер. «Юлиус Штрейхер. Он тут же заговорил напрямую об антисемитизме. Фанатик с поджатыми губами. Берсеркер[61]. Пожалуй, немного патологичен. Но таким-то он и хорош. Такие нам и нужны, чтобы увлечь массы. Должен же Гитлер что-то с этого иметь…»
Геббельс узнал себя – он свой среди этих людей. И с ходу прикидывает: «Нам нужны». Он почувствовал здесь свою востребованность и не промахнулся. Глазами будущего пропагандиста он оценивает со всем цинизмом, как эффективен для овладения толпой антисемитизм. Антисемитизм станет его главным пропагандистским инструментом[62].
Так определилось в Веймаре, «что мне делать», «чем заняться», «с чего начать».
«Все громче, националистичнее» на этом сборе. «Мне немного стыдно за шум в Веймаре, когда я думаю о Гёте».
«Страна высоких помышлений! – писал о Германии в эпилоге своей юношеской поэмы Гоголь. – Воздушных призраков страна! О, как тобой душа полна! Тебя обняв, как некий Гений, великий Гёте бережет»[63].
Но в ряду новых помышлений Геббельса не посетит стыд перед памятью величайшего немца, когда уже в ранге нацистского министра пропаганды, просвещения, культуры он вместе с элитой «честных и верных», близостью к которым так упоен на этом смотре националистических сил, позаботится об учреждении как раз рядом с Веймаром, в лесу, где тропы излюбленных прогулок Гёте, концлагеря Бухенвальд («Буковый лес»). Гарь и пепел печей Бухенвальда оседали на старой ратуше Веймара, на доме художника Лукаса Кранаха, на черепичной кровле, под которой жил, творил и умирал Шиллер, на casa santa – «священном доме» Гёте в городе «благословенной культуры лучших времен».
В «Майн кампф» Гитлер пишет о массовом экстазе толпы, захватывающем новичков. Он настаивает: массовые собрания необходимы. Человек начинает чувствовать себя членом, бойцом всеохватывающей корпорации. На массовом собрании пришедший впервые человек будет захвачен воздействием мощного гула и воодушевления тысяч других слушателей. Это Гитлер именовал самовнушением и колдовским влиянием: человек, пришедший на такое собрание, сомневаясь и колеблясь, покинет его, укрепившись в своей вере и принадлежности к сообществу. Именно такое происходит с Геббельсом. Подвергшийся этому эксперименту, он оказался идеальным подопытным. Одиночка, по рассуждению Гитлера, легко поддается страху, а при виде большого сообщества ободряется и воспламеняется. Геббельс отправился в Веймар растерянным, мятущимся, без всякой опоры в жизни и с предубеждением к подобным сборам. А возвращается из Веймара окрыленным. «Сердце полно незабываемых впечатлений. Я снова обрел мужество» (19.8.1924).
21 августа 1924. Моя деточка [Эльзе] пишет из Швейцарии… Во вторник мы увидимся в Кёльне. Я очень радуюсь этому. Авось удастся достать денег, чтобы мы могли остаться до среды. Что за беспутная ночь будет! Мои заметки готовы. «Либерализм и государственный социализм»… «Народный дух в борьбе с интернациональным»… Отец обеспокоен, что он потеряет свое место. В настоящее время это худшее, что могло бы с нами случиться. Куда я должен тогда деваться? Но, быть может, это было бы хорошо для меня. Я буду тогда вынужден встать на собственные ноги. Тут мне грозит опасность омещаниться.
В это время Гитлер в тюрьме, в Ландсберге, писал в «Майн кампф», как, оставшись без родителей, он направился в Вену, надеясь оседлать судьбу: он тоже хотел стать «чем-то», но ни в коем случае не поступить на службу. Так и Геббельс, еще не читавший этих строк, тоже не желает стать служащим и, значит, быть как все, «омещаниться».
И на двадцать восьмом году жизни, терпя некоторые моральные потери, он предпочтет сидеть на шее отца, и без того надрывно обремененного.
«Я в поисках денег, – продолжает он запись. – Сколько треволнений причинили мне в жизни проклятые деньги… Антисемитизм многих людей – только негативный семитизм. Они бьются с еврейством, как коммунисты с капиталом, чтобы самим стать евреями или, соответственно, капиталистами».
22 августа 1924. В Вюрцбурге выступал яростный и фанатичный Юлиус Ш. [Штрейхер]. За четыре часа он так взвинтил своей страстностью толпу, что она спонтанно запела германский гимн[64]. После второй строфы на сцену явился старый профессор в длинном черном фраке и, подняв руки, попросил тишины. Затем этот старый, седой как лунь человек забрался на стул и своим масленым голосом пропел последнюю строфу… Самый трагикомический момент был, когда старикан посреди пения свалился со стула… Вот так вынуждены мы, апостолы новой идеи, пробуждать народ…
«Фриц Пранг говорит, что я прирожденный оратор», – этой похвалой после первого же выступления решилось для Геббельса, с чего начать.
Выступать перед аудиторией, завладевать ее вниманием – как это много значило для недавнего скромного служащего Дрезднербанка в Кёльне.
Не прошло и месяца, как Геббельс восклицал: «Мы должны искать Бога, для того мы являемся на свет». Но это до Веймара. Теперь, когда он предпринимает первые практические шаги, участвует в организации полулегальной местной нацистской группы на оккупированной территории, он снова припадает к вере. Но уже по-иному.
«Мы должны быть берсеркерами нашей страсти и нашей веры, – провозглашает он в дневнике. – Только тогда мы можем победить. – И корит возможного оппонента, сомневающегося в этой вере, а точнее, самого себя: – Ты не веришь в свое дело? Стыдись быть человеком. Та дорога ведет к Богу, в которую мы верим, что она ведет к Богу… Потребность XX века – социальный вопрос. Он может быть разрешен лишь духом, а не рассудком» (21.8.1924).
Этой блудливой риторикой будет наполняться дневник. Разум отменяется. Чтобы победить, нужно быть безоглядным, жестким в вере. А вера – это то, с чем ты повязан. Нет нужды испрашивать у Бога ни веры, ни пути. Дорога к Богу – не поиск всей жизни, а прагматический выбор. Та дорога, на которую стал, ту и полагай ведущей к Богу. Как все становится элементарно, достижимо. Первые практические шаги Геббельса – и первое же отступничество от Бога. Религией становится политика.
23 августа 1924. До вторника, когда Ты приедешь, еще три дня. Мои часы – это лишь ожидания Тебя. Все во мне жаждет твоей сладостной благосклонности. Ты славная, любимая женщина!..[65] Политика – сплошное отчаяние. Либерализм, кажется, снова побеждает… С отцом у меня ожесточенная борьба. Он предпочел бы, чтобы наступило спокойствие и порядок, безразлично какой ценой. А мы, юноши, думаем больше о будущем. Мы не желаем, чтоб увековечивалось состояние трусливого рабства. Оставьте себе ваш кладбищенский покой. Мы хотим истинной свободы. Я изворачиваюсь насчет денег ко вторнику. По одной марке собираю я денег на дорогу [для встречи с Эльзе]. Надеюсь, соберутся нужные 20 м. Эта душевная тоска ожидания огромных счастливых часов. Всеми мыслями владеет одно чувство: вновь увидеть, обрести. Каждый удар пульса – о Тебе. Часы ползут как недели. Вечером, когда я ложусь в постель, я высчитываю, сколько ночей я еще буду в одиночестве. Днем я считаю часы, которые еще разлучают меня с Тобой… Маленький, любимый мышонок! [Завершается эта любовная декламация перепадом в другую тональность.] Я так мало приучил ее к хорошему, что любая радость возносит ее до небес. Я люблю женщин больше на расстоянии, чем когда они возле меня. Идеал и действительность!
29 августа 1924. День с Эльзе в Кёльне… В послеобеденное время – наедине с ней в номере отеля… Ликующий крик. Пробуждается зверь. Пыл любви и страсти… Я люблю ее из всей глубины моего сердца. Эрос пробуждает во мне бога и дьявола. Деньги и эрос – движущая сила мира… Любимая, милая девочка… Ты маленький, жизнерадостный черт… Политика на лезвии ножа. Сегодня рейхстаг решает, принять или отвергнуть лондонскую сделку об учреждении американской рабской колонии в Германии. [Речь, как видно, о ратификации в Германии плана Дауэса, предполагавшего предоставление Германии иностранных займов.]
30 августа 1924. Мы еще не созрели для власти. Мы должны иметь терпение и ждать… Пусть немецкая нужда усиливается, чтобы она действовала целительнее и ускореннее… Чем глубже Германия погрязнет сегодня в позоре, тем выше надо ставить себе цели.
31 Августа 1924. От мышки[66] заказное письмо. Я тебя люблю и возвращаю 15 франков. Ты милое дитя. Ты же самое любимое, что у меня есть. План газеты[67] готов.
1 сентября 1924. «Мы ничто. Германия все!» – так кончается моя заметка.
Человек для государства, а не государство для человека. Избитая формула. «Deutschland über alles» – «Германия превыше всего».
5 сентября 1924. Какое количество ненависти и злобы каждый день в этих тюках газет. Можно растеряться. Одна злобствует против другой. Куда это ведет, всюду зависть… Яд повсюду. И я содействую этому!
Если не из лицемерия он возмущается, то из минутной близорукости, но вскоре уяснится: злоба и ненависть – решающий союзник национал-социалистов, готовящих переворот. Геббельс станет разжигать эти темные страсти, провоцировать, насаждать и поддерживать беспорядки, уличные схватки, насилие, вплоть до политических убийств. Фашистам нужна сдвинутость, когда затемнено понятие о добре и зле, стерта грань между ними и беспрепятственнее входят в человека темные страсти. Массам людей, впавшим в ненависть, злобу, растерянность и страх перед жизнью, легче стать добычей фашизма, оказаться столкнутыми в бездну расового безумия.
Гитлер позже закрепит это в речи, приведенной Геббельсом в дневнике: «Бог дал нам огромную милость в нашей борьбе. И лучший его дар – ненависть наших врагов, которых мы так же ненавидим от всего сердца». «Прирожденный разжигатель», – восхитится им тут же Геббельс. О бедный несостоявшийся пастырь! Превозносит устами Гитлера ненависть как дар Господний.
5 сентября 1924. Я хочу быть молотом!.. Я снова должен искать оплачиваемое место. Так дальше не пойдет. Я едва могу глядеть в глаза отцу. Нахлебник. Жалкая роль, которую я играю!!!
Германия все еще под игом проигранной войны, стеснения диктатом победителей. В Рейнской области, где родной город Геббельса, – демилитаризованная зона; в Рурскую область вошли оккупационные французские войска, и жжет постоянно от этой униженности. Выход этому болезненному комплексу Геббельс дает отчасти в возрастающем в нем антисемитизме. Найден универсальный виновник всему, что происходит с Германией, в том числе и прозябанию Геббельса. На этой стадии для Геббельса слово «еврей» – синоним капиталиста, либерала, демократа, интернационалиста; евреи для него также сами страны-победительницы, которых представляют то Лондон, то Париж.
«Заварилась мало-помалу каша на почве антисемитизма, от которой пахнет бойней, – писал Чехов 6 февраля 1898 года Суворину в связи с делом Дрейфуса[68]. – Когда в нас что-нибудь неладно, то мы ищем причин вне нас и скоро находим: “Это француз гадит, это жиды, это Вильгельм…” Капитал, жупел, масоны, синдикат, иезуиты – это призраки, но зато как они облегчают наше беспокойство! Они, конечно, дурной знак. Раз французы заговорили о жидах, о синдикате, то это значит… что в них завелся червь, что они нуждаются в этих призраках, чтобы успокоить свою взбаламученную совесть… Первыми должны были поднять тревогу лучшие люди, идущие впереди нации, – так и случилось…»
Так оно было на грани веков.
Эйфория прошла. Надежды самомнения то рушатся, то снова захватывают. Предстоящее двухлетие историк Эльке Фрёлих называет «инкубационным периодом» становления Геббельса-нациста.
8 сентября 1924. Политика делает меня бесплодным. У меня больше нет позитивных мыслей. Все вызывает во мне отвращение. Если б я только мог выбраться из этого кавардака…[69] В меня вполз враг. Враг моей веры. Если я теперь еще и веру потеряю, придется отчаяться.
Это не помешает ему спустя неделю сказать обратное: «Политика радует меня». Написанная им статья «доставила удовольствие». «Мы откроем в себе новую духовность», «Сердце живет», «Огонь распространяется».
20 сентября 1924. Вживание – это все. Надо вжиться в идею.
22 сентября 1924. На верном ли я пути? Я иногда сомневаюсь. Найду ли я крепкую, непоколебимую веру!!!
Казалось бы, с его органикой и его пластичностью ему не составит особого труда «вжиться», но пока еще не удалось. Он еще рефлектирующий, мечущийся человек. К тому же он по-прежнему нищ.
«Отец строг: на предприятии кризис. А я живу за его счет. Ужасное чувство! Куда я должен деваться? Скепсис и крайнее отчаяние. И вот снова приходит газета. Итак, снова монотонная работа. Растопчет твой дух…» Но зато: «Говорят, я блестяще выступал». Хвала самому себе будет постоянно присутствовать в записях.
27 сентября 1924. Я сам сотворю свою славу… Моя слава как оратора и политико-культурного писателя распространяется в рядах приверженцев национал-социалистической мысли по всей Рейнской области… Хайль!
Эльзе печатает его прозу на машинке, но «это ее не радует. Я должен объяснить ей. Для наших современников хороший немецкий стиль прозы не имеет смысла. Мы привычны к экспрессионистской напыщенности. У нас дверь должна быть тотчас взломана. Великое всегда просто, ему не нужно бить на эффект».
Геббельс участвует в руководстве местной нацистской группы в Эльберфельде.
1 октября 1924. Немецкий национал и вместе с тем антисемит. А они не хотят признать это новым социализмом. [Это он о членах Немецкой национальной народной партии[70], с которыми состоит тут в распрях.] Но молодежь научит вас приличию! Берегитесь! Поверх ваших седых, почтенных голов мы построим новое государство… Мы мало-помалу продвигаемся. Но нам основательно приходится бороться против врага в нашем собственном лагере. Боже, до чего же ужасающе мелко большинство людей.
3 октября 1924. Теперь я ответственный редактор «Народной свободы»…[71] Я победил по всем линиям, газета целиком под моим влиянием, могу делать что хочу. Пока мне этого достаточно. Трамплин. Наверх… О, эта работа дает удовлетворение и радость. Со вчерашнего дня я стал совсем другим. И дома тоже смотрят на меня совсем другими глазами. Здесь действует только зримый успех. Это первая ступень – вперед и выше. У меня есть рупор… Я пробьюсь еще выше. В этом я даю здесь обет совершенно серьезно. Вперед! К звездам! К немецкой свободе! Господь, пребудь с нами!!!
Это вырвавшееся признание – ключ к пониманию его натуры и его честолюбивых помыслов. Доминанта – карьера. На этот раз это высказано без обиняков. Обычно «карьера» является под псевдонимом «миссии» или «веры». И поскольку с такой верой долго не ладится – до ощутимых успехов нацистов, – то теперь все чаще еще один псевдоним: «немецкий пролетарий»: «Народ, трудящиеся – это лучшее, что у нас есть» (23.9.1924). Но уже через день: «90 % людей канальи. 10 % сносны. Эти десять процентов должны править 90 %, чтобы стояло государство. Тайна диктатуры». И это устойчиво у Геббельса: «90 % немецкого пролетариата дерьмо. Зачем я борюсь? Из сострадания? Нет, потому что я должен повиноваться своему демону!» (4.4.1925). Его демон – честолюбие. Все прочие обеты и заверения, что были и будут, – пустая декламация. Но не этот обет: продвигаться наверх по ступеням карьеры. Ему он будет верен буквально до последнего часа в подземелье имперской канцелярии, когда демон ненасытного честолюбия уже примется пожирать детей Геббельса, обреченных отцом на гибель. А следом и его самого.
Но до этого часа еще многое случится.
Я имела возможность убедиться в трагические для Германии дни неминуемого поражения, что комиссару обороны Берлина Геббельсу вместе с Гитлером не было никакого дела до народа и его непереносимых страданий. Это подтвердилось в последних записях его дневника в апреле 1945-го. Название «Национал-социалистическая немецкая рабочая [!] партия», как и банальная политическая демагогия о защите интересов трудящихся, было для нацистов и лично для Геббельса лишь средством для осуществления честолюбивых помыслов – захвата власти.
4 октября 1924. Сегодня впервые моя собственная газета пришла в дом. Какую радость она мне доставила! Наконец-то я устроен.
И в эти окрылившие его дни он снова припомнил то, от чего успел уже отступиться: «Мы должны искать Бога. Для этого мы приходим в мир!» (7.10.1924). Но это медь звенящая…[72] Он нашел для себя суррогат Бога в Гитлере.
6 октября 1924. Видны успехи. Это радует. Я продолжаю сражаться. До победы или смерти. Эльзе – мой лучший товарищ.
На этом записи в дневнике обрываются и восстанавливаются с середины марта 1925 года. За это время состоялось знакомство с досрочно выпущенным из тюрьмы Гитлером[73]. Но оно осталось за пределами дневника.
«По указанию мюнхенских властей я охранял Гитлера в тюрьме в Ландсберге, как цветок в оранжерее [читаю в рукописи бывшего полицейского Раттенхубера]. Баварское правительство было заинтересовано сохранить Гитлера для подавления революционного движения. Я получил приказ не раздражать арестованного полицейскими мерами охраны и предоставить ему свободно гулять по крепостному саду. Его единомышленники беспрепятственно допускались к нему, и комната Гитлера напоминала салон политического деятеля. В его распоряжение отдана пишущая машинка, на которой он с помощью Гесса[74] написал книгу “Майн кампф”. По окончании ее Гитлера выпустили на свободу, причем начальник крепости дал ему очень похвальную аттестацию».
18 марта 1925. Работать, писать. Телефонировать и телеграфировать. И при этом денег – лишь на самую скудную жизнь. Есть от чего впасть в отчаяние… Завтра мои именины. Я поеду домой… Безысходность, отчаяние повсеместно во всех сердцах. Выше голову. Работать! Я свирепствую как бык… Завтра в Рейдте с Эльзляйн[75]. Ура! Как я радуюсь! Я пишу ежедневно дюжину писем. Жуть! Из меня можно сделать фонограф! Что вы хотите от меня, вы, мелкие душонки? Ведь я человек!
20 марта 1925. Счастливые часы с Эльзе. Она подарила мне «Братьев Карамазовых» в чудесном красном холщовом переплете. И белую сирень, благоухающую в моей комнате.
23 марта 1925. Гитлер уже в полном порядке…[76] Гитлер написал призыв к выборам Людендорфа[77]. Блистательно. Это человек с размахом… Что гонит меня наверх? Честолюбие, гордость, вера, идеализм? Я не знаю. Человек так мало знает себя. Крупная промышленность – грех. Мы избавим от нее человека… Я устал. Я хочу спать. Спокойной ночи, мой любимый дневник, мой заботливый исповедник. Тебе я говорю все. Все! Здесь я человек, здесь я могу им быть. Спокойной ночи!
Но записи в «мой любимый дневник» – не исповедь, скорее это сброс негодования, раздражения, досады на запретителей, а чаще и яростнее – на оппонентов и всех тех, кто не ценит его и обрекает на нужду. Нередко это площадка для патетических заклинаний, жестикуляций.
Одномерность, агрессивность нацизма обгладывает Геббельса. Он теряет то, что имел, – тягу к чтению, не по-школярски беспорядочному, импульсивному. Брожение подхваченных, заимствованных, но теребящих мыслей. Только с Эльзе его по-прежнему связывает живое чувство.
26 марта 1925. Преследования и аресты со стороны французов[78]. Гитлера заставляют замолкнуть. Нам затыкают рты до потери сознания. Это доказательство нашей правоты… [вторит он Гитлеру]. Сегодня идти в Дуйсбург через французскую [т. е. Рурскую] область. Врагу в глотку. Вигерсхауз[79] [националист] называет меня подстрекателем. Благодарю за комплимент. Поскольку вы не поняли идею наступающей революции!.. У меня нет денег. Начинается голод. Я не знаю, чем я 1 апреля расплачусь за жилье. Это горе. Нас содержат как собак, как шелудивых собак… «Этот человек для нас опасен, – сказал обо мне Рипке[80] [гауляйтер], как Мирабо о Робеспьере, – он верит в то, что он говорит». Эти жалкие умельцы жить! Я не хочу овладевать искусством жить. Я довольствуюсь жизнью в мучениях! Это ужаснейшая мука! Но надо терпеть и быть пламенем… Деньги – дерьмо! Я хочу – жизнь! Всю жизнь!
28 марта 1925. Нам не хватает духа Гитлера. Вы связали человека, но не мысль!
Досрочно выйдя из тюрьмы, Гитлер пообещал баварскому правительству полную лояльность. Но тотчас выступил в ставшей знаменитой пивной «Бюргербройкеллер», где в 1923-м разыгрался Пивной путч.
Я побывала недавно в другой пивной, «Хофбройхаус», тоже связанной с именем Гитлера и поднявшейся из руин после войны со всем уничтоженным бомбами Мюнхеном. В гигантском зале, вмещавшем тысячи посетителей, современные немцы, сидя на скамьях за простыми длинными столами, пили пиво, заедая присоленными кренделями, раскачивались в едином ритме, слаженно подхватывая песню, оглашая всю непомерную утробу зала могучим мужским хором. Было даже слегка жутковато.
А тогда, впервые по выходе из тюрьмы выступив в «Бюргербройкеллер» вновь, Гитлер нарушил слово, призвав к борьбе не на жизнь, а на смерть, пообещав, что или враги пройдут по трупам его однопартийцев, либо они пройдут по телам врагов. Последовало запрещение Гитлеру выступать[81]. По этой причине и негодует Геббельс.
30 марта 1925. Я хочу борьбы, потому что я не в состоянии больше выдерживать… Нет денег. Вылетает в трубу воодушевление…
Снова предстоит ему ехать домой попрошайничать. «Никто не питается воздухом и росой. И словом господним тоже… Я не могу так больше! Меня разобьет отчаяние. У меня хотят отнять веру!» Нет денег, и он не может откликнуться на готовность Эльзе приехать к нему на два дня в Эльберфельд. «У меня сердце обливается кровью, но это не получится».
2 апреля 1925. Теперь я сижу и жду чуда. И если оно не произойдет, я буду искать работу. Что-нибудь да попадется. Тогда я и решу, как приспособиться к жизни, и сделаю последний вывод, который означает: работа ради хлеба.
Но угроза подумать о работе-заработке не осуществится. Снова привычное: обращение за деньгами к отцу. И 150 марок, переведенных ему телеграфом, и проклятия попрошайничеству, и «Я этого больше не выдержу!», и опять все сначала.
4 апреля 1925. В политике… Мы в отчаянии. Немецкий народ систематически готовят для гибели. А пролетариат? Борющийся пролетариат? Где борется он за свои права? Он терпит все, все и рад-радешенек. Когда б только голод миновал.
7 апреля 1925. Вечером в пивной «Лёвенброй» серьезный спор с Рипке по нашей нац. – соц. программе. Мы должны отдать рабочим в собственность производство, но максимум 49 %, говорит Рипке. Я называю это реформированным капитализмом, но я ненавижу капитализм в любой форме, как чуму. Стоит ли ради доли в 49 % совершать революцию и сотрясать Европу?.. Я радуюсь Пасхе. Имей я деньги, я бы с Эльзляйн вылетел бы в далекий мир. О бедное, скудное, ограниченное, плебейское существование!
9 апреля 1925. Моя вера готова меня оставить! Завтра Страстная пятница! Я воскликну вместе с умирающим Спасителем: «Боже, Боже, зачем ты меня оставил?..» Я тоскую по приятной Эльзенькиной болтовне.
18 апреля 1925. Есть только два типа людей. Имеющие внутреннего демона и не имеющие его.
20 апреля 1925. Почему вообще светит солнце в нашем бедном, несчастном мире? Почему мы не отчаиваемся? Что дает нам мужество продолжать жить? Что за Бог или дьявол терзает нас до крови? Почему мы, люди, едва начав думать, становимся так безгранично одиноки? Почему мы не соединяемся в наших страданиях и не несем их сообща? О ты, великая, ужасная загадка мира! О ты, море боли в этом мире! Отчаяние и гибель! А на улице золотое сияние солнца! Как понять мне это?!
Это характерный образчик риторики Геббельса. Пусто, безответственно, пошло и лживо. Стеная о разобщенности мира, он уже денно и нощно работает на отторжение немецкого народа от всего общечеловеческого. Потому в его публичных выступлениях идут в дело германофобия, злокозненные замыслы «малого народа», масонов, коммунистов и социал-демократов. Немецкий народ должен почувствовать себя в осаде и призвать спасителей, а они-то уже на подхвате.
За пределами этой «концепции» у Геббельса нет своих устойчивых взглядов, все зыбко, его мотает от одних утверждений к противоположным, и он истерически жаждет вождя-идеолога. А пока что со своим скудным, но доходчивым и достаточным пропагандистским багажом он, хромающий, с неописуемой энергией носится по городам и весям края. Его рьяность, захватничество в местной организации вызывают опасения даже у его сотоварищей: «подстрекатель», «опасный человек», «Рипке ненавидит меня как чуму»[82]. От него хотят избавиться. Но он цепок. Однако при всей рьяности Геббельса социальное положение его остается без изменений, по-прежнему он люмпен. И свое негодование он обращает против немецкого народа: «Немецкий народ едва ли может рассчитывать на спасение. Он марает грязью подаренных ему судьбой вождей или обрекает их голодать… Для кого я приношу жертвы? Для этого человечества? Для этих мелких, ничтожных, трусливых душ? Я должен слушаться лишь внутренней необходимости» (22.4.1925). «Отвратительный народ немцы. Празднуют свое рабство» (22.5.1925).
27 апреля 1925. Я произношу блестящую речь. Эльзе сидит в первом ряду. Все совершенно вдохновляюще… Несколько сладостных мгновений. Она очень любит меня. О, какая радость!
Город празднует избрание Гинденбурга президентом[83]. «Бесконечное ликование масс… Слава Гинденбургу!» Здесь, в Эльберфельде, где Геббельс начинал свою карьеру в партии, он вскоре обретает врага в лице Рипке – гауляйтера Рейнланд-Норда. «Я начинаю ненавидеть Акселя Рипке. Кажется, он тоже меня ненавидит. Здесь столкнулись два человека и два мировоззрения: буржуазная реформа и социалистическая революция». «Рипке – негодяй», «Рипке или я должен пасть». Он находит в гау тех, кому Рипке неугоден, и избирает тактику: «Выжидать!» Выжидать, когда можно будет скинуть Рипке.
Это чрезвычайно характерное для Геббельса поведение – интригана, завистника. Он также шлет в дневнике проклятия и окружению Гитлера в Мюнхене, мешающему Геббельсу пробиться поближе к «шефу». В сколько-нибудь заметном нацисте он видит соперника или возможного оппонента и сколачивает блок против него. При этом обычны для него незамедлительные переходы от восторженного отношения к человеку до отталкивания, клубящейся злобы, ультиматумов. Недруги и союзники варьируются, меняются местами. Однако без врагов он так или иначе не остается.
«Он снова вызывает во мне энергию брожения. Пробуждается старый демон. Благодарю тебя, господи, что ты снова пробудил меня из мертвых». Это сказано в связи с Рипке, но Геббельс постоянно алчет импульсирующего его врага. Без врага он мертв.
Эти проявления во внутрипартийной борьбе будут нарастать в нем и все активнее сказываться в больших масштабах, когда он окажется уже на других, более высоких этажах партийной, а потом и государственной власти. Но и вся среда, в которой действует Геббельс, и каждый в отдельности, как и сам он, стоят друг друга.