До вечера было еще далеко, но сырой, плотный туман, окутавший вершины деревьев, опустился до самой земли, и в лесу сразу стало сумрачно. Часовой возле штабной машины удвоил внимание, и, кажется, не зря: в мягкой успокаивающей тишине послышался хруст сухих ветвей, шорох опавшей листвы, и вслед за этим между стволами деревьев показался человек. Он шел по тропе свободным уверенным шагом, словно уже не раз бывал в расположении части.
Руки часового тотчас опустились на автомат, висевший на шее: левая — на ствол, правая — на ложе приклада.
— Стой, кто идет?
Незнакомец замедлил шаг, сказал поспешно:
— Свои, свои! Я к вам направлен, в танковый полк.
Наметанный глаз автоматчика сразу определил: действительно, свой.
Незнакомец был, судя по всему, командир, и, скорее всего, шел он из тылов. Бледное, еще необветренное лицо с тонкими усиками и новенькое обмундирование: новенькая пилотка, новая телогрейка, новые шаровары и облепленные палыми листьями новые кирзачи с такими широкими голенищами, что мускулистые ноги казались в них тонкими и худыми… Да, из тылов.
— Документы! — потребовал автоматчик, не без зависти поглядывая на одетого с иголочки командира, от которого пахло как-то по-другому — знать, давно не сидел в окопах, не возился с техникой, не глотал дыма костров. Вон и руки какие чистые, словно у барышни, и подворотничок на гимнастерке белее снега! Франт!
«Франту» было лет двадцать, от силы двадцать пять, но, похоже, он не новичок на войне: очень спокойно подчинился законной команде, расстегнул ватник, полез в карман гимнастерки, достал документы. На петлицах гимнастерки краснело два «кубаря», а на груди тускло блеснула медаль «За отвагу». Часовой глянул в удостоверение личности. «Предъявитель сего лейтенант Гасанзаде…» Лучших рекомендаций не требовалось; часовой потеплел, строгость слетела с него; он спросил участливо:
— Из госпиталя, что ли? — Лейтенант кивнул. Добавил, что два дня, как выписался.
— Идемте. — Часовой подошел к машине, стоявшей под прикрытием двух огромных деревьев, поднялся по стремянке, приоткрыл дверцу.
— Товарищ майор, тут к вам, — сказал он. — Разрешите впустить?
— Пусть войдет, — послышалось изнутри. Часовой кивнул лейтенанту входи, мол; Фируз Гасанзаде скинул со спины вещмешок, повесил его на сук ближайшего дерева, оправил гимнастерку, застегнул и обдернул ватник и решительно шагнул к машине.
Танковый полк, снятый с Южного фронта, вот уже три недели стоял в лесу в ожидании дальнейших распоряжений. Шла ежедневная боевая учеба, ремонтировались машины, одновременно подвозились боеприпасы, снаряжение и провиант — полк готовился к предстоящему маршу и к боям, приказ о выступлений мог прозвучать в любую минуту.
Командирские занятия вел сам командир полка, невысокий, стройный подполковник, лет тридцати, Фируз несколько раз ловил на себе его спокойный, внимательный взгляд, словно говоривший новичку, что он — среди своих, близких людей, и может чувствовать себя как дома.
— Итак, управление огнем танковой роты в наступлении мы отработали, сказал подполковник. — На сегодня хватит, можете возвращаться в подразделения.
Проходя мимо Фируза Гасанзаде, убиравшего в планшет блокнот и карандаш, подполковник приветливо спросил:
— Ну, как, лейтенант, отдохнули с дороги?
— Отдохнул, товарищ подполковник, спасибо!
— Говорят, вы из Азербайджана? Когда из родных мест?
— С весны сорок первого года.
— Значит, кадровик?
— Нет, товарищ командир, в армии я только с июня сорок первого. Я ведь призван в Сталинграде.
— Значит, до войны жили там?
— Я учился в сельскохозяйственном институте на факультете механизации; весной сорок первого нас послали в Сталинград, для прохождения производственной практики. Там, на тракторном, нас и застала война. Часть ребят сразу отправилась в армию, и я тоже; некоторые вернулись на родину и уже оттуда были призваны.
Командир полка стоял, заложив руку за борт кожаной куртки, слушал лейтенанта и думал, что, не будь войны, этот молодой интеллигентный человек уже закончил бы институт и работал бы теперь в одной из МТС Азербайджана. А сам он, подполковник, при всех обстоятельствах все равно служил бы в армии. И хотя оба они родились в одной республике, Фируз Гасанзаде даже не подозревал бы, что есть на свете человек по имени Ази, и что профессия этого человека — защищать Родину, а он, Ази Асланов, возможно, никогда в жизни не встретил бы этого молодого красивого парня в своем полку. Но война сводит не только земляков, но и очень далеких людей, и тех, и других сближает между собой.
— Ну, а на фронте, лейтенант, вы давно?
— Да, можно сказать, чуть ли не со дня призыва в армию.
— Определенный опыт, значит, у вас есть?
— Кое-какой есть, конечно. Служил и в танковых частях.
— Это хорошо. — Ази не сводил взгляда с лейтенанта. — А ранены в первый раз? Что за ранение?
— Последний раз — в грудь. Это второе ранение.
— Рана зажила?
— Да, — ответил Гасанзаде, и подполковник заметил, что лейтенант почему-то вдруг побледнел. Однако он не стал допытываться, отчего побледнел лейтенант, попрощался и пошел по своим делам, а Гасанзаде, польщенный тем, что командир уделил ему столько внимания, в то же время упрекнул себя, что невольно обманул подполковника — рана у него затянулась, это правда, но до полного заживления еще далеко, из госпиталя он выписался раньше времени… Зачем он соврал? Теперь как сказать правду? А если сказать, то можно снова угодить в госпиталь. Там тоже не похвалят за то, что ввел врачей в заблуждение. И так плохо, и так нехорошо… Видимо, придется держаться выбранной версии: здоров, и все, а там будь что будет!
От размышлений его отвлекла песня, которая доносилась из-за лагеря.
А усы у Наби пышные торчком,
А папаха не раз мечена свинцом,
Чей угонится конь за его конём?
Говорят, кандалы разорвал Наби,
На Бозате своем ускакал Наби.
Фируз невольно пошел на голос. Пел молодой смуглый боец, рубивший дрова. Отрубит кусок бревна, опустит к земле топор и поет, одновременно прикидывая, где будет рубить снова, замолкнет на минуту-две, и опять подаст чистый и звонкий голос. Гасанзаде остановился за деревьями, чтобы не спугнуть певца, и слушал песню, затаив дыхание. Знакомая песня, родная. Губы лейтенанта тронула улыбка, глаза потеплели. Слушая певца, он мысленно перенесся в родные места и увидел, как наяву, горы и долины Азербайджана, где сражался с врагами легендарный Наби, вспомнил сказки далекого детства, которые длинными зимними вечерами рассказывала бабушка, вспомнил, как, наслушавшись этих сказок, по утрам «седлал» своего камышового коня и скакал по селу, воображая себя Наби, и бабушка смотрела, как он носился по двору, по улице и говорила: «Вот мой маленький Наби». И лестно было слушать эти ласковые слова, но обидно только, что бабушка говорит «маленький Наби», когда он настоящий Наби… Вспомнил он, как однажды на свадьбе пожилой ашыг с усами, закрученными до ушей, пел дастаны о Наби. Свадьба гремела всю ночь, и многие сверстники Фируза не выдержали, разошлись по домам, а он не ушел; взобравшись на плоскую крышу дома, неотрывно смотрел во двор, где играли свадьбу, и слушал ашыга, который не спеша, с достоинством вел рассказ о народном герое, завершая каждый эпизод игрой на сазе и пением гошма, герайлы и теджнисов…[1] А наутро бабушка отбиться не могла от вопросов о Наби, хотя и много историй о нем знала.
И вот теперь, спустя столько лет, вдали от Азербайджана, за Волгой, в тихом лесу Фируз слушал песню о Наби, и сердце его колотилось от волнения и восторга.
Но тут боец вспомнил, кажется, о деле и смолк. Набрал охапку дров, понес ее к дороге. И заметил лейтенанта — слышал, наверное, лейтенант, как он заливался.
— Здравствуй, товарищ боец! — сказал Фируз. — Что ж ты замолчал? Ты хорошо пел, давно я не слышал этой песни… Пой, не смущайся.
Конечно, напрасной была эта просьба — Мустафа не артист, он пел для себя, и вообще, если он знал или видел, что его слушают, голос у него срывался, он забывал текст. Пробовал уже, ребята упрашивали — ничего не получалось. А тут как петь — при командире роты?
Лейтенант понял его состояние, улыбнулся.
— Ну, ничего, я надеюсь, когда ты ближе узнаешь своего командира, перестанешь стесняться, споешь и без моей просьбы. А сейчас не можешь ли указать мне, где находится медсанчасть? Я человек новый…
— Пойдемте, я покажу! — обрадовался Мустафа.
— Нет, ходить не надо, не отрывайся от дела, только объясни где, я сам найду.
Выслушав Мустафу, Гасанзаде поблагодарил его и ушел. Мустафа проводил его взглядом, пожал плечами.
Из-за дерева вывернулся старшина Воропанов, спросил:
— Что пожимаешь плечами? Или чем недоволен?
— Хотел проводить до санчасти, а он говорит: сам найду.
— Ну и что? Парень простой, свойский, услуг не любит. Мне понравился. Только что прибыл, а беседовал со мной, как со старым знакомым.
— Оказывается, он азербайджанец, земляк мой… Но мне он как раз кое-чем не понравился…
— Чем же?
— А вот тем, что не успел познакомиться с ротой, а уже ищет медсанчасть…
— Это еще ничего не значит! Человек недавно из госпиталя. Может, рану проверить надо, а может, повязку сменить — да мало ли что! Может, у него болит что-нибудь? Так что свои «нравится — не нравится» ты пока что оставь!
Фируз остановился перед одной из двух брезентовых палаток, осмотрелся. Из дальней палатки доносились женские голоса. Значит, там полно людей. А ему нужен только врач.
Огромные ветви клена прикрывали палатку, как зонт. С каждым дуновением воздуха с них сыпался желтый лист. Лейтенант взял бледно-желтый листок, упавший ему на грудь, посмотрел вверх на оголенный ствол дерева. С выступавшей вперед большой ветви свисал обломанный высохший сук — он держался еще на коре, словно отломленный палец.
В этот момент, откинув полог палатки, из нее вышла круглолицая светловолосая женщина в военной форме. Гасанзаде вскинул руку к виску.
— Здравствуйте. Лейтенант Гасанзаде. Мне надо видеть врача.
— Капитана Смородину? Сейчас проведу. Будем знакомы: медсестра Твардовская.
— А звать?
— Маша. Мария Твардовская.
— Очень приятно. «Хорошая девушка, — подумал Гасанзаде. — Интересно, как врач? Если покладистая, сговорчивая — поймет… А если нет?»
— Проходите, — Маша Твардовская приподняла полог палатки. Фируз пропустил ее впереди себя, пригнулся и вошел в низкую дверь. Палатка оказалась просторной, в ней было чисто, уютно и тепло. В дальнем углу стол, покрытый белой простыней, на нем — биксы, стерилизаторы, бутыли и флаконы, коробки с ампулами. У стены стояла кушетка, обтянутая белой клеенкой, и на ней спала женщина. Гасанзаде смутился, хотел выйти.
— Погодите, я ее разбужу, — сказала Твардовская. — Она сама просила разбудить, если кто придет.
— Не надо, я зайду попозже.
Но врач уже проснулась, услышав тихий разговор, откинула шинель и села.
— Я не сплю. Так, от безделья вздремнула, — Смородина поспешно убрала рассыпавшиеся по плечам волосы и поднялась. — На что жалуетесь, товарищ лейтенант?
Полковой врач Елена Смородина впервые видела Фируза Гасанзаде, и, конечно, не знала, что лейтенант только вчера прибыл в полк — она подумала, что он пришел из соседней воинской части, и из вежливости готова была оказать ему, если потребуется, медицинскую помощь. Эти приветливость и готовность помочь вызвали в душе Фируза уверенность, что от таких людей, как врач, беды не будет, и он постарался произвести на нее такое впечатление, чтобы расположить ее к себе.
Что касается Маши Твардовской, то ей красивый и вежливый лейтенант сразу понравился. «Если бы все парни были такими вежливыми и воспитанными, решила она, — у нас, девушек, и забот не было бы». Но, видимо, лейтенант хотел переговорить с врачом наедине. Догадавшись об этом, Маша захватила с собой стираные бинты и полотенца и вышла.
— Доктор, — сказал Фируз, — я пришел к вам на лечение и за советом. У меня ранение в грудь, и в госпитале рана затянулась, а вот теперь слегка кровоточит.
— Покажите.
Фируз снял телогрейку и гимнастерку. Покрытая курчавыми волосами грудь и плечи были перебинтованы крест-накрест.
— Где это вас так аккуратно перебинтовали?
— В госпитале.
— Вы оттуда недавно?
— Второй день в полку.
— В нашем полку? Кем вы назначены? Ротным? У нас была одна вакансия… Вместо Арбатова, что ли?
— Наверное.
Спрашивая и выслушивая ответы Фируза, Смородина осторожно разматывала бинт, складывая его себе на колени. Повязка на груди промокла; едва врач коснулась раны, Фируз чуть не вскрикнул от адской боли.
Смородина бросила бинт в корзину. Извлекла из раны ватный тампон и широко раскрыла глаза от изумления:
— Кто выписал вас из госпиталя в таком состоянии?
Возмущение Смородиной испугало Фируза. Надо во что бы то ни стало успокоить врача, а то она, чего доброго, отправит его обратно в госпиталь, откуда он едва вырвался.
— Я думаю, доктор, все обойдется. Может, обработаете и перевяжете, и пойдет на поправку…
— Вы так думаете? Вы что, врач? Я, например, думаю, что ваша рана требует длительного лечения. Не меньше месяца!
Смородина перебинтовала рану. Фируз опустил гимнастерку, затянул ремень.
— Вы меня очень огорчили, доктор, — сказал он спокойно. — Конечно, я знаю, что ранение серьезное. Но ведь и лечился я довольно долго… Так надоело, сказать невозможно. Вот и упросил врачей… Выписали. «Нет раба без вины, нет господина без милости», — так говорят у нас, азербайджанцев. Правда, я не раб, а вы не госпожа, но от вашего решения многое зависит, доктор.
— Но, товарищ лейтенант, вас необходимо госпитализировать. Я врач и обязана это сделать.
Тогда Фируз взмолился:
— Доктор, оставьте меня здесь. Какая разница между госпиталем и медсанбатом? И в госпитале я больше был на ногах, чем в постели, и здесь я на ногах. Там было тихо и спокойно, и здесь, слава богу, пока тишина. А я уже принял роту, чувствую в ней себя как дома, как же я покину ребят?
Смородина задумалась и некоторое время молчала. Казалось, она совсем забыла о Фирузе. Обеспокоенный Фируз не выдержал.
— Доктор, до сих пор я никого ни о чем не просил. Может быть, это моя первая и последняя просьба, очень прошу ее уважить.
— Просто поражаюсь, как вас могли выписать в таком состоянии из госпиталя?
Фируз промолчал. Не мог же он признаться, что довел хирурга до белого каления своими просьбами о выписке, и тот в конце концов махнул рукой: будь что будет, иди!
Врач была в затруднении: жаль было выдворять из полка такого хорошего парня, а, с другой стороны, что она скажет командиру полка, если станет известно, что человек с открытой раной служит в полку? Не позавидуешь тому, в чьих поступках или словах Ази Асланов почувствует фальшь и обман. Подполковник относился к ней с уважением, и для Смородиной страшнее смерти был бы его гнев…
— Ну, ладно, — сказала она, вставая. — Оставайтесь… пока. Будем лечить. Но с условием…
— Готов на любые условия! — воскликнул Фируз.
— С условием, — повторила Смородина: — будете регулярно приходить на перевязки — до тех пор, пока не скажу «хватит».
Она не стала слушать изъявлений благодарности и тоном приказа сказала:
— Идите. Но если нарушите наш уговор, пеняйте на себя.
Стояла мягкая, удивительно теплая погода; лес, одетый в золото осенней листвы, выглядел торжественным и посветлевшим, притихшим. Желтые листья время от времени срывались с полуоголенных ветвей и медленно, задумчиво кружась, опускались на землю. Их много уже опало, они устилали землю золотистым ковром; те, что опали до дождей, темнели по краям, испуская грустный прощальный аромат.
Николай Пронин и Лена Смородина сидели на широком пне и смотрели на лес, одетый в желтый убор. Убор этот редел с каждой минутой; вот-вот подует холодный осенний ветер, сбросит золотые шапки деревьев, и будут деревья до самой весны тянуть голые ветви к солнцу.
— Какая красота, ты только погляди, — говорил Пронин. — Наверное, ничего красивее осеннего русского леса на свете нет… Не понимаю людей, которые этого не чувствуют…: Вся поэзия, вся романтика жизни заключены в природе. — Он задумчиво вертел в руке тонкий прутик задел им лениво падавший лист — тот изменил направление и приземлился не там, где хотел. — Человек является в мир не для войны… Сколько дней отведено ему на свете? Для чего? А сколько дней отнимают у него войны, муки, страдания? Сколько счастливых дней остается ему?
— Счастливые дни сами по себе не приходят, — сказала Смородина и ласково прижалась к Николаю.
— Эти счастливые дни у нас вырывает война. Сидеть бы вот с тобой… в другое время!.. Чтобы не ожидать с минуты на минуту, когда поступит приказ… Чтобы думать о жизни, о детях, о родной земле.
Слушая его, Смородина закрыла глаза.
— Лена, ты что, спишь? — Николай прижал девушку к груди, поцеловал ее. — Завтра уже полгода, как мы с тобой встретились, а мне кажется, что мы любим друг друга тысячу лет. С тех пор, как я узнал тебя, совсем иначе смотрю на жизнь. Ценю ее. Каждая минута мне дорога. За это я благодарен тебе.
— А я без тебя и жизни не мыслю. Когда ты со мной, я забываю все на свете.
Пронин встал, взял в свои тяжелые руки маленькие, легкие руки девушки и поднес их к губам…
Потом они долго бродили по лесу. Наконец, вышли на опушку; впереди расстилалась бескрайняя равнина.
Пожилой крестьянин, собиравший хворост, разогнулся над вязанкой, попросил:
— Помоги мне, молодой человек.
Николай помог старику закинуть вязанку за спину. С болью в сердце отметил, что старик одет в немыслимые лохмотья, что худое лицо его изборождено глубокими морщинами, что, наверное, он болен и голоден, и ему стало неловко за свой цветущий вид, за то, что он сыт, обут и с иголочки одет. «Все отдают армии люди, — подумал он. — И ждут от нас только одного: победы. А до победы еще ой как далеко».
— Спасибо тебе, сынок, — сказал старик и перекрестился. — Да не разлучит вас господь, дети мои.
Старик видел, как целовались Николай и Лена, и, не желая их смущать, отошел подальше. Но они, сами того не ведая, снова вышли на него.
— Далеко ли идти? — спросил его Николай. — Может, помочь?
— Нет, дорогой, донесу сам. И не командирское это дело — таскать дрова. Спасибо. Будьте здоровы. — И старик, кряхтя, пошел через поле кратчайшей дорогой в село. Из-под огромной вязанки хвороста виднелись только голова и ноги.
— Неужели и мы постареем и станем такими, как он? — Николай провожал старика взглядом.
— Если останемся жить, конечно, постареем, — бодро подтвердила Лена.
— Это ты-то станешь бабушкой, а я дедушкой? — Николай сел на ствол спиленного дерева и усадил Лену на колени. — Не верится что-то… А хотелось бы увидеть детей и внуков…
То, о чем так часто говорил Николай, отвечало желаниям Лены: мысль о детях согревала ее сердце с тех пор, как она познакомилась с Николаем; мечта стать матерью жила в ней давно.
— Как только кончится война, поедем в Лугу и там сыграем нашу свадьбу, — решительно сказал Пронин. — Ну, а потом поедем погостить у вас на Урале. — Он вдруг улыбнулся тому, как далеко унесла его фантазия. — А потом самолетом махнем на Черное море, погреться на южном солнце.
Лена засмеялась.
— Не согласна я с тобой, Коля. Почему свадьба должна быть в Луге? Если останемся живы, давай сыграем две свадьбы, но сперва у нас на Урале, а потом уж в Луге, раз ты хочешь, чтобы мы там остались жить.
— Пусть будет по-твоему!
Он взял Лену за руку и они направились через лес в лагерь.
Пожалуй, один только командир полка, не считая, конечно, часовых, бодрствовал в столь поздний час. Даже неугомонный замполит Филатов заснул прямо с газетой в руках, и, повернувшись спиной к стене, храпел так, что с непривычки человеку стало бы не по себе. Но Ази не обращал внимания на такие мелочи; он весь углубился в письмо из дому. Очень хорошее, немногословное письмо, но дорогое и радостное — первое письмо, написанное сыном. Не раз с утра доставал Ази из кармана и читал-перечитывал маленький листок бумаги, и никак не мог от него оторваться. Нетвердый почерк, неровные крупные буквы, бесхитростные простые слова ребенка разжигали в сердце Ази нежность и жгучую тоску по дому, и в то же время будили отцовскую гордость.
Он представил себе маленькую ручонку сына, крепко державшую перо, и почувствовал себя счастливым; теперь ему и горя мало, сын уже пишет ему письма!
Он прибавил свету в десятилинейной лампе, развернул на столе письмо, расправил его. И снова сложил и опустил в нагрудный карман. Сел. Достал бумагу и принялся писать ответ сыну.
«Здравствуй, сыночек, джейранчик мой, Тофик! Получил я твое письмо, радуюсь ему, горжусь, что ты уже большой мальчик и сам можешь писать письма, и отца своего не забываешь.
Не тоскуй обо мне, дорогой сынок. Вот прогоним врагов с нашей земли, закончим войну, вернутся домой отцы и братья, и я тоже домой приеду. Посажу тебя на одно колено, Арифа — на другое и буду рассказывать вам сказки. Таких вы и от бабушки не услышите, и из книг не вычитаете.
Пиши мне почаще, сынок. Будь умницей, хорошо учись, не огорчай бабушку и маму.
Целую тебя, а ты поцелуй вместо меня бабушку, маму и своего младшего брата.
Твой отец Ази».
Он свернул письмо, вложил его в конверт, надписал адрес. Поднявшись, прошелся по землянке. Потом снова вернулся к столику, достал из кармана кителя фотокарточку и долго смотрел на нее. Оба сына были сняты рядом, голова к голове. «Дорогие вы мои, как я хотел бы увидеть и послушать вас. Подросли с тех пор, как уехали, наверное, уже большие… Пройтись бы вместе по улице, посмотреть на море… И ведь не так уж далеко Ленкорань, да ничего не поделаешь — не прибежишь, не приедешь, не прилетишь…»
До войны Ази Асланов служил в одной из воинских частей в пограничном городе Золочеве. Как обычно, отпуск он проводил на родине, в Ленкорани. Весной сорок первого они договорились со своим другом Сергеем Сиротой, что половину летнего отпуска проведут на Кубани, а потом поедут в Ленкорань, сообщили об этом своим домашним. И, конечно, в станице Славянской и в Ленкорани родные готовились достойно встретить дорогих гостей. Сергей Сирота даже подарки купил для Нушу хала, и почти в тот же день Ази запасся подарком для матери своего однополчанина.
Сергей Сирота был немного моложе Ази, и жена его Наташа тоже была моложе Хавер, но разница в возрасте ничуть не мешала многолетней дружбе. Если часть переводили с одного места на другое, они старались, чтобы их семьи поселились рядом. Если Наташа шла на базар или еще куда-либо, она была спокойна за детей — за ними присматривала Хавер, которая тоже могла не волноваться, если ее дети оставались на попечении Наташи. Дружба родителей сближала и детей, они вместе играли, вместе ели и отдыхали, можно сказать, и жили вместе.
В субботу, двадцать первого июня, был день рождения Любочки, дочери Сергея Сироты. Отметили этот день весело; дети, в том числе и именинница, к вечеру так набегались и наигрались, что вскоре отправились спать, а взрослые сидели, беседовали до полуночи, а когда гости разошлись и мужья тоже легли отдыхать, Хавер и Наташа принялись мыть посуду. Едва, закончив эту работу, легли отдохнуть, как сторожную тишину пограничной полосы разнесло вдребезги свистом снарядов и грохотом разрывов. Хавер вскочила с постели, кинулась к кроваткам детей.
Ази уже одевался.
— Что это, Ази?
— Это на границе… Не знаю, что, но хорошего не жду…
— Война? — прошептала Хавер.
— Время такое, что всего можно ожидать. Может, провокация, а может… Ази затянул на гимнастерке ремень и надел фуражку. — Хавер, я бегу в часть. Смотри за детьми. Если сразу не вернусь — не волнуйся. Держись около Наташи, старайтесь друг друга не потерять.
— Ази! — окликнул из коридора Сергей.
— Иду, иду! — и уже в дверях сказал: — Не беспокойся, Хавер. Да оденься! — Жена все еще стояла в ночной сорочке, босая. — Простудишься ведь. И смотри, береги себя…
С того часу он не видел ни жены, ни детей.
Из части Ази уже не вернулся — начался бой, из которого пограничники и передовые подразделения войск не выходили до поздней ночи. Затем пришлось отходить, и тут выяснилось, что многих уже нет в строю. В том бою пропал Сергей. Видели его в начале боя, а что с ним случилось потом, никто не знал.
Той порой командование приняло меры к эвакуации семей комсостава; Наташа и Хавер, ничего не зная о мужьях и подчиняясь приказу, в спешке похватали самое необходимое, подхватили детей и отправились в долгий путь. Много чего пришлось им перенести в дороге; поезд не раз бомбили, пока, наконец, он не вырвался из прифронтовой полосы. В пути Хавер распрощалась с Наташей. Звала Наташу к себе, но та, поколебавшись, решила ехать к родителям, в Славянскую, а Хавер отправилась дальше, в Баку, а оттуда в Ленкорань.
Только получив весточку о том, что семья благополучно добралась до отчего дома, Ази немного успокоился.
…Ази положил карточку в карман. Постоял в задумчивости. Потом открыл дверь землянки. Порыв сырого холодного ветра откинул в сторону упавшие на лоб черные волосы.
Небо было аспидно-черным, и звезды, сверкавшие на нем, напоминали золотые пуговицы на черной атласной рубахе. Эти звезды видны отовсюду… Может, в этот самый час их видит и Хавер. Видит, но не знает, где он и откуда смотрит на это небо, о чем думает.
Ему стало грустно при этой мысли. Образ жены и образ матери, дорогие лица детей возникли перед ним как наяву, и он вспомнил похожий вечер, когда они всей семьей вышли погулять по родному городу. Арифа он усадил себе на плечо, и младший сын чувствовал себя на седьмом небе от радости, свысока глядя на прохожих. А Тофик вышагивал рядом, стараясь попасть в ногу с отцом; мать и Хавер, улыбаясь, шли сбоку. Когда это было? И было ли? Если и было, то так давно, что и поверить уже страшно…
На скрип дверей отреагировал часовой. Подошел.
— Очень похолодало, товарищ подполковник. Как бы морозы не ударили, сказал он. — Как вы думаете, товарищ подполковник?
— Возможно, похолодает. Но тебе-то что? Сибирякам никакой мороз не страшен. А вот нам, южанам, мороз не нравится. Чуть-чуть похолодает, мы уже начинаем дрожать.
— Если б дрожали, то не вышли бы в таком виде, в одной-то гимнастерке, — усмехнулся Парамонов и привычно поправил длинный ус.
— Ну, мы тоже к морозам привыкаем… А ты что, усы специально отращиваешь? Вон какие густые и длинные, уже почти до ушей… Тараса Бульбу решил перещеголять?
Парамонов покрутил кончики усов, сказал серьезно:
— Да, товарищ подполковник, с того дня, как я попал на фронт, их не касались ни ножницы, ни бритва. Дал слово не трогать до самой победы. Если останусь жив, в кабинете проклятого Гитлера сфотографируюсь, а потом сбрею. Так что усы эти, товарищ подполковник, как бы память о войне. Для будущего. Для потомков, конечно…
Ази сразу понял, что не зря Парамонов заговорил и подвел разговор к потомкам.
— А пишут из дому? — спросил он. — Что нового там?
Парамонов, действительно ждал этого вопроса.
— Пишут… Нового что? Работают. Все для фронта… Живы-здоровы, слава богу. — Он вытащил из кармана свернутый листок бумаги. — Только вот ребят немного обижают.
— Кто обижает?
— Да вот, если хотите, прочтите.
Ази знал, что у Парамонова четверо детей. Женился Парамонов сравнительно поздно, и дети еще маленькие, самому младшему всего пять лет.
При свете карманного фонаря он прочел письмо, покачал головой.
— Почему же раньше ничего об этом не говорил?
— Да у вас и без меня дел много. Что говорить? Будто вам больше не о чем думать, как только о моих детях.
— О детях моего бойца, — строго поправил Ази. — И как бы я ни был занят, ты должен был сказать мне об этом, и я должен тебе помочь.
— Не хотел вас беспокоить.
— Напрасно. Я тебя в бой посылаю, а ты меня беспокоить опасаешься.
Письмо было написано женой Парамонова, она писала о трудностях жизни, писала сдержанно, и только об одном не утерпела, в полный голос сказала: дом плохой, в аварийном состоянии, крыша вот-вот рухнет, а помочь никто не хочет, дети болеют, сама она с ремонтом не может справиться.
— Я сегодня же напишу письмо в Омский облвоенкомат и в горком партии. Не волнуйся, примут меры, помогут.
И Ази, мельком взглянув на бойца, вернулся в землянку. А Парамонов, опершись на ствол винтовки, стоял и думал: «Вот что значит человек! Будто в душу глянул… Сам спросил о семье… Я разве рискнул бы сказать? А может, зря и сказал. Хлопот командиру добавил».
Но все же Парамонов был доволен, что все так получилось; он верил, что помощь будет, если за дело командир полка взялся, но еще больше его радовало, что подполковник уделил ему, Парамонову, одному из тысяч, столько внимания.
— Когда ты ее бросишь, Кузьма? Ведь она как решето, дырок, больше, чем целых мест, словно пулями исклевана… — подшучивал Илюша Тарников над круглолицым, здоровенным Кузьмой Волковым, который с величайшим терпением штопал полосатую тельняшку, не обращая внимания на ухмылки товарищей и того же Тарникова.
Илюша присел возле Кузьмы, вытащил из кармана алюминиевую табакерку с выбитым на ней изображением танка и скрутил папироску.
— Желаешь?
— Спасибо, только что курил. Не хочу отравляться.
По холодному ответу Илюша почувствовал: дружок не в духе.
— Не нравишься ты мне сегодня. В чем дело? Может, любимая от тебя отвернулась?
Кузьма усмехнулся, не поднимая головы.
— По-твоему, я такой парень, от которого можно отвернуться?
И откусил нитку.
— Нет, конечно, парень ты что надо, да ведь только…
— Что «только»?
— …только всякое бывает, хочу сказать. От них можно ждать чего угодно, народ они такой…
— Не меряй всех на один аршин. — Кузьма залатал последнюю дыру, воткнул иголку в подкладку шапки, обмотал ниткой. — Вот так-то. Тельняшка еще послужит, и девушка от меня не сбежит. Ты лучше скажи, что за человек наш новый командир роты?
— Откуда мне знать? Судя по всему, не новичок, видал виды… А что это ты вдруг обеспокоился?
— Спрашиваю, значит, есть дело.
— Что за дело?
— С просьбой к нему хочу обратиться.
— Так обратись, кто запрещает?
— А вдруг откажет?
Илюша несколько раз подряд затянулся папиросой.
— Откажет или нет — кто может сказать? Каждую просьбу удовлетворить нельзя. Просьбы бывают всякие. Может, ты такое попросишь, чего и генерал дать не сможет? Должность высокую либо орден большой?
— О чем я думаю, и что ты мелешь! — с досадой оборвал Кузьма. — Не надо паясничать. Просьба обычная. Ничего сверхъестественного не попрошу… Знаешь, в пяти километрах отсюда полевой госпиталь расположен…
— Ну? А тебе до него какое дело?
— Обожди! Сначала послушай, потом спрашивай. — Илюша вопросительно уставился на Кузьму. — Люда ведь там…
— Как узнал?
— Володя, шофер командира полка, сообщил.
— Может, подшутил над тобой? Как из Крыма сюда полевой госпиталь перекочевал?
— А как мы перекочевали?
— Ну, мы… Мы танкисты.
— Где танкисты, там и пехота. Там и медики… И зачем Володе обманывать? Он не такой, как ты, понял?
— Понял! — засмеялся Илья. — Все понял! Знаю теперь, зачем свою зебру латал, знаю, почему серьезный такой!
Выйдя из землянки, Фируз огляделся. Небо, как всегда в последние дни, стояло низкое, воздух был сырой. Палый лист усыпал землю, а на узеньких тропинках, спрессованный десятками солдатских сапог и ботинок, потемнел. Танки стояли под высокими деревьями, еще сохранившими пожелтевшую листву, и усыпанные ею сплошь — сбоку они походили на копны сена; сверху ни «мессершмитты», ни «фокке-вульфы», по нескольку раз на дню пролетавшие над лесом, обнаружить их не могли и, несолоно хлебавши, возвращались обратно из своих разведывательных полетов.
Птицы, не имевшие понятия о происходящем вокруг, беззаботно щебетали, прыгая с ветки на ветку, деловито копошились вокруг остатков супа и каши, которые ротный повар вывалил на землю, когда мыл котлы, смело пикировали на длинный обеденный стол, сооруженный под деревьями, подбирали хлебные крошки. Птиц очень радовало, что танкисты поселились в лесу — теперь они имели достаточно корма, и не надо было летать в поисках пищи — поел, взлетел, отдохнул… Птицы так обжились, так осмелели, что резвились даже на ступеньках землянки, и не очень охотно отлетали, когда приближались чьи-то шаги. Фируз посмотрел вслед вспорхнувшей стайке вездесущих воробьев, глубоко вдохнул прохладный воздух, потянулся и вдруг положил руку на грудь: «А, черт, никак не заживает!» — и тут вспомнил, что пришло время идти к врачу. Но появились старшина роты Воропанов и помпотех капитан Барышникова, проверявшая техническое состояние машин, — они, видимо, как раз и шли к нему. Гасанзаде пригласил их в землянку. Почти одновременно, чуточку опередив старшину и помпотеха, из-за спины Гасанзаде вынырнул Кузьма Волков.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться к командиру роты?
И так четко щелкнул каблуками подкованных сапог, так молодецки выпятил грудь, таким щегольским жестом бросил правую руку к виску, что капитан, лейтенант и придирчивый старшина невольно залюбовались его бравым видом, и помпотех не сразу ответила. «Вот, — подумали сразу оба — и Гасанзаде, и Барышникова, — что значит выучка!»
— Разрешаю.
Кузьма, волнуясь, изложил свою просьбу ротному.
— Не возражаю, — сказал Гасанзаде. — Только вернись вовремя! И смотри, чтобы понравился девушке!
… Кузьма ворвался в свою землянку, как вихрь. Илюша сразу понял, что дело удалось.
— Ну, не я ли тебе говорил, что он свой парень?
— Говорил, говорил… Некогда мне! Если ты друг, раздобудь мне приличное обмундирование. — Он оценивающим взглядом оглядел танкистов, окруживших его. — Для начала снимай сапоги! Ты, Мустафа, одолжи гимнастерку, Петя, дай мне свою фуражку. — Он обернулся к Шарифу и оглядел его с головы до ног. — А ты снимай галифе!
Товарищи беспрекословно выполняли его просьбы, а, скорее, приказы.
— На вот, браток, возьми! Одевайся! Знаем, что сердце рвется от радости.
В пять минут Кузьма преобразился. Илюша вертел его так и сяк, и, наконец, придирчиво оглядев в последний раз, сказал:
— Вид что надо! Хоть на парад!
— Правда? Нет, ребята, нормально?
— Не веришь, так хоть в зеркало глянь. Ну прямо что твой генерал! Только звездочек да шевронов не хватает. Так что, товарищ генерал, у меня к тебе одна просьба.
Кузьма с генеральской важностью бросил:
— Слушаю.
— Когда будешь возвращаться, принеси каждому из нас по полсотни граммов спирта. Сам видишь, погода холодная, согреться надо. Выпьем за здоровье твоей Люды, а заодно и согреемся немного. Клянусь матерью, когда вспоминаю о фронтовых ста граммах, сердце заходится. Подумать только, сколько времени капли во рту не было!
— Охотно верю, что выпить хочешь. Но заказов не беру — ведь не на базар иду.
— И незачем ходить на базар — ты только шепни на ушко своей Людочке, она найдет. В медсанбате спирт всегда водится!
И кое-кто согласился с Илюшей.
— Смотри, брат, — напутствовали они Кузьму, — вернешься с пустыми руками — не пустим тебя в землянку!
Уже с полчаса Шариф бился, пытаясь разжечь топку полевой кухни. Шуровал металлическим прутом, набирал воздуха в легкие, дул на угли — бесполезно, топка выстыла, только поднятый дуновением воздуха свежий пепел волной ударил в лицо.
— Тьфу, тьфу, — вытирая глаза, Шариф сплюнул. — Кто-то будет кушать, а я должен из кожи вон лезть, задыхаться от пепла!
— Не плюйся, Шариф, ты, как-никак, у котла! — откуда-то сбоку появился старшина Воропанов. — Кто же чертыхается при святом деле?
— Тут любой из себя выйдет, — Шариф вытер рукавом телогрейки лицо. Дрова сырые, горячих углей нет, растопка гаснет…
— Ну-ка, посторонись, посмотрю.
Горячих углей действительно, не было.
— Беспечно живете. Где же повар?
— Пошел к парикмахеру. Красоту наводить. Воропанов переложил дрова в клетку, порылся в кармане, извлек из него кусок газеты и подсунул под поленья, зажег.
— Теперь разгорится. — Он подождал, пока пламя охватило дрова и топка загудела.
— Да, что значит уметь…
— Мудреного тут ничего нет, немножко только соображения нужно. Чертыхаться каждый может, а дело делать… Небось, со стороны глядя, завидовал легкой жизни на кухне? А теперь жалуешься. Надо же; еще и одной смены не отдежурил.
— Правда, товарищ старшина, мне казалось, что легче поварского дела нет ничего на свете. А тут уйма всяких хлопот!
— Ладно. Теперь следи, чтобы дрова не прогорели, подбрасывай, а как только повар вернется, придешь ко мне, получишь полмешка сушеного леща, раздашь ребятам на обед. Только не запаздывай, я отправляюсь за продуктами.
Воропанов наклонился, снова посмотрел в топку, остался доволен и, посвистывая, пошел по тропинке в хозчасть.
Шариф открыл мешок с пшеном, присел на корточки, заглянул. Следовало бы перебрать пшено, однако заниматься этим делом ему не хотелось: дела этого не на один час. Он поковырял в пшене указательным пальцем, разбросал его, словно курица, и махнул рукой: сору лишнего нет, сойдет и так, а когда сварится и съестся, в брюхе само переберется — в общем, пусть так и остается!
Он закрыл мешок и сел на него — отдохнуть.
Когда повар вернулся от парикмахера, вода в котле шумно кипела. Отряхивая волосы, набившиеся за ворот, повар спросил:
— Перебрал пшено, Шариф?
— Давно. Тебя жду.
— Молодец! Где оно?
— Вот. — Шариф похлопал по мешку, на котором сидел.
— Засыпь в котел. Времени мало. Обед нельзя задерживать. — Повар поднял крышку котла. — Давай пшено, я засыплю, а ты иди к старшине за рыбой.
— Старшина был здесь, говорил об этой рыбе. Я ожидал твоего возвращения. Могу идти?
— Да, иди, но не задерживайся. Тут я и без тебя управлюсь.
— Иду, иду. — Шариф пошел бы куда угодно, лишь бы не возиться у котла. Но идти было недалеко, и он шел не спеша, стараясь продлить этот короткий путь.
Воропанов устроил свой склад под двумя большими дубами, кроны которых переплелись вверху. На перевернутых снарядных ящиках стояли мешки и коробки с пшеном, крупами, сушеным картофелем, консервами, которые береглись на «черный день», то есть на случай, когда продукты подвезти не смогут; в стороне хранилось поношенное обмундирование и бог знает что еще, и все это, покрытое зеленым брезентом, составляло хозяйство старшины.
Прислонившись спиной к стволу дерева, Воропанов дымил трубкой. Она торчала у него во рту постоянно, и вынимал он ее изо рта только для того, чтобы что-то сказать или спросить. «Интересно, — подумал Шариф, — как он ест? Наверное, попеременно сует в рот то ложку, то трубку…»
— Где же ты запропастился? Из-за тебя здесь торчу! — Трубка оказалась в руке старшины.
Товарищ старшина…
— Мне твои объяснения не нужны! — Воропанов сунул трубку в рот, жадно затянулся. — Подыми брезент, рыба там, с краю! Да поживей поворачивайся!
Не отвечая старшине, Шариф нащупал и взял мешок, до половины наполненный рыбой. «А, чтоб тебя! — вполголоса огрызнулся он по-азербайджански. — Кричит, как на жену!»
— Ты что там такое бурчишь? — спросил старшина. — Говори так, чтоб и я понял!
— Не умышленно же опоздал, говорю!
— А шел вразвалку — тоже не умышленно? Видел я, как ты плелся, будто все дела сделаны, остается только прогуливаться…
На обратном пути Шариф сбросил с плеч мешок, сел отдохнуть. Подумал, открыл мешок. Запах копченой рыбы ударил ему в нос.
«А она, кажется, недурна! Не кутум, конечно… Попробую-ка, что за рыба. — Он выбрал рыбину помясистее, разломал. — Слушай, это же прекрасная рыба! — Отбросил в кусты голову и хвост, потом отобрал из мешка штук двадцать больших, мясистых рыбин, разгреб палые листья под ближайшим кустом, положил рыбу в углубление, засыпал листьями, надломил ветку куста, сделал метку, чтобы можно было найти спрятанное, поглядел на потощавший мешок. Ничего, тут ее достаточно. Пусть полежит, после дежурства возьму, побалуюсь!» — Шариф огляделся. Нигде никого. И никто не видел его.
Закинув за спину мешок, он зашагал дальше. Немного отойдя, обернулся. Да, место он запомнил, найти легко…
Ночью Шариф долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок. Бойцы, тесно прижавшись друг к другу, спали, один только Шариф маялся. Наконец, он повернулся лицом к стене и закрыл рукой ухо, чтобы не слышать храп Петренко, наполнявший всю землянку. Но и это не помогло. Надо же, как будто в кузне меха раздувает… И не подумает о том, что рядом с ним лежит еще кто-то, спать не может! Разве при таком храпе уснешь?!
На самом деле вовсе не храп Петренко мешал Шарифу уснуть, а мысль об украденной днем рыбе беспокоила его. Если ее не пристроить в надежное место, она сгниет, а то и звери ее растащат — так и пропадет зря, да еще, чего доброго, люди догадаются, что не сама эта копчуха в лес приплыла… Лучше всего взять бы ее да отнести в соседнее село, продать или поменять на что-нибудь. Однако не верилось в успех этого дела. Кто разрешит ему отправиться в село? В роту ее тоже не принесешь, да и спрятать негде — запах тотчас выдаст, и не только можно опозориться, но и погореть можно. Получалось, что рыбу эту ни съесть, ни отдать, ни продать он не сможет. Вот оказия… Для чего же взял?
«Да ну ее, — решил он наконец. — Денег за нее не платил, так что переживать нечего. Смогу взять — прекрасно, а не смогу, — ну и черт с ней».
И натянув на голову полушубок, он закрыл глаза.
Из штаба соединения командир полка возвращался под вечер, когда уже начинало смеркаться, и по лесной дороге нельзя было проехать, не включая фар. Два бледно-синих луча освещали ухабистую дорогу, с которой шофер не спускал глаз. Ази, облокотившись рукой о дверцу, тоже внимательно поглядывал на дорогу и на темную стену леса.
Внезапно машину сильно тряхнуло.
— Ах, черт, — вполголоса сказал шофер. — Как это я не заметил выбоины?
Он словно извинялся перед командиром полка.
— Ничего, Володя, это случается, — сказал Ази Асланов. — Давай потихоньку.
Не проехали и десятка метров, как шофер остановил машину.
— Около дороги что-то лежит, товарищ подполковник. Видите, темнеет.
— Где?
— Там, справа.
Шофер достал наган. Ази Асланов тоже вытащил из кобуры пистолет, и оба вышли из машины.
— Вы подождите, товарищ командир, я выясню, что это такое. Похоже, человек…
— Но ведь не шелохнется. Пошли, Володя!
И все-таки шофер пошел впереди, загораживая собой подполковника.
Лежавший, почувствовав, что к нему кто-то подходит, пошевельнулся и привстал, чтобы сесть.
— Руки вверх! — крикнул шофер.
Так и не успев сесть, человек растянулся на земле.
— Что ты, что ты? — забормотал он. — Чего раскричался? Своих не узнаешь! Ох, напугал! Поглядите на него, распетушился: руки вверх, руки вверх! Как лежащий человек может поднять руки вверх?
— Да он пьян! — Подполковник наклонился над лежащим. — Кто такой? Из какой части?
— А вам какое дело? Это военная тайна. Идите своей дорогой. Я полежу и сам свою часть найду!
Пьяный хрипло засмеялся. Ази Асланов осветил его карманным фонарем.
— А ну, встать! Посмотри мне в лицо!
Пьяный потянулся, вытер рукавом пену у рта и вытаращил глаза на подполковника.
— Ты Рахманов? Из второй роты?
Шариф, узнав Ази Асланова, попытался подняться, но упал.
— Извини, товарищ подполковник, ей-богу, не узнал тебя. Я немного того… извините. Но, клянусь жизнью, я не такой дурной человек. Прости меня, командир, да стану я твоей жертвой! — Шариф, помогая себе руками, кое-как утвердился на ногах. — Дай, я тебя поцелую! Ты настоящий мужчина. Мужчины должны понимать друг друга.
На эту тираду Шариф израсходовал все силы и снова рухнул на землю.
— Володя, возьми его за ноги, а я — за плечи, положим в машину.
Через минуту машина снова осторожно пробиралась лесной дорогой.
В сумерках, когда еще сквозь ветви деревьев и не опавший лист проглядывало посеревшее небо, майор Пронин вышел из штабной землянки и углубился в лес. Одновременно из санчасти вышла капитан Смородина, огляделась и уверенно двинулась наперерез начальнику штаба.
Сойдясь на узкой тропинке, они пошли рядом. Пронин взял ее за руку. Смородина обеспокоено оглянулась, спросила:
— Куда это мы идем?
— Да просто так, пройдемся, после дождя воздух такой чистый, ведь вы, врачи, сами советуете больше ходить.
За многословием Пронина Лена чувствовала его волнение.
— Давай вернемся, Николай, мы очень далеко ушли. Скоро совсем потемнеет, можно и заблудиться, и на кого-нибудь напороться… Давай вернемся!
— Не бойся, Лена, не бойся. В лесу никого, да ведь мы и не в Африке…
— Лес пустой не бывает.
— Пусть так, но если даже на нас кинется волк, найдется чем его встретить. — Пронин положил руку на кобуру пистолета.
— Пока ты от неожиданности придешь в себя и, прицелишься, волк ждать не будет. — Смородина засмеялась. И тут же посерьезнела. — Лучше всего нам вернуться.
Пронин понял, что она твердо стоит на своем, неохотно повернул назад.
— Женщины народ робкий.
— Не робкий, — а осторожный. Не надо путать эти два понятия.
Пока она возражала, Пронин незаметно свернул в сторону, и они оказались в такой чащобе, что Смородина не на шутку испугалась.
— Куда мы пришли? И дороги нет! Видишь, я говорила, что заблудимся. Ну, что ж, раз сюда завел, то сам и выведешь, мне что беспокоиться, — и она улыбнулась.
Пронин тотчас уловил лукавые нотки в ее голосе, повернулся к ней, бережно взял в руки ее лицо и поцеловал ее в губы.
— Что ты делаешь, Коля? Что ты?
Майор гладил ее волосы, рассыпавшиеся по плечам, и целовал, целовал ее.
— Вот что я делаю, вот… А почему? А почему ты такая красивая? — Он обнял ее и привлек к себе. Она не стала сопротивляться, прильнула к нему.
— Что с тобой, Коля?
Пронин только сильнее прижимал ее к себе, шептал в исступлении:
— Люблю же тебя, люблю! Я с ума схожу…
Но и Лена сходила с ума. Она прижалась губами к губам Николая и закрыла глаза.
На обратном пути Лена взяла Пронина под руку. Отяжелевшая от счастья, она то и дело припадала к его плечу. И когда Николай останавливался и целовал ее, она молча ему отвечала; потом они шли шагов десять и снова останавливались и целовались. У Пронина кружилась голова, Лена ни о чем не думала, целиком отдавалась чувству; сейчас для нее не было на всем свете человека дороже, чем Пронин.
Пронин отбрасывал ногой сучья и валежины с ее пути и при этом дурачился, как мальчишка.
— Ах, вот он, зверь… А мы его с дороги вот так!.. А вот еще. И его раз, и нету.
Но как они ни замедляли шаги, впереди замаячили силуэты землянок.
— Как мы быстро дошли! — Смородина положила голову на плечо Николая, обхватила его за шею. Ей хотелось еще раз испытать горячие ласки, прежде, чем придется разойтись.
Пронин перед палаткой санчасти погладил ее по голове и сказал тихо:
— Спокойной ночи, Леночка… Не хочется расставаться. А надо.
— Мне тоже не хочется… Ну, иди, милый, иди!
— Завтра, как выкрою свободное время, непременно дам тебе знать… Вечером, может быть, снова встретимся…
Смородина вошла в палатку. Маша Твардовская не дождалась ее, поужинала и спит. Лена сняла шинель, посмотрела в зеркальце величиной с папиросную коробку. В тусклом свете единственной лампочки лицо казалось темным; щеки еще пылали от поцелуев, и она приложила к ним холодные ладони… «Боже мой, — думала она, — я совсем как девчонка, не умею держать себя в руках!»
Она расчесала волосы, поправила постель, разделась, выключила светильник, работавший от аккумуляторов.
Долго лежала с открытыми глазами. Жар в груди не давал ей уснуть. Показалось, что у нее температура, захотелось встать, измерить, но, вспомнив все, что было в лесу, она поняла, откуда этот жар, тревога, беспокойство и радость. С этим открытием она провалилась в сон и проснулась только поздно утром от шума на кухне, где рубили дрова.
Снаружи беспрерывно доносились стук топоров, говор и смех.
В палатке было прохладно. Не хотелось вставать из теплой постели. Да и куда спешить? Никакой работы нет, никто пока в ее услугах не нуждается.
И Лена закрыла глаза. Сладостные воспоминания о вчерашнем нахлынули на нее. Они с Николаем давно любили друг друга, давно объяснились, но вчерашняя встреча стала особенной. И Лена все еще чувствовала тепло его рук, жар его поцелуев, их дыхание сливалось, и нежный шепот любимого все еще звучал в ее ушах: «Ты для меня все, Лена. Ты моя жизнь… Ты для меня свет…» В первые дни знакомства с ним Лена не могла определить своего отношения к нему, и порой сомневалась в том, что сможет полюбить Пронина такой сильной любовью. Есть мужчины, которые своим обликом с первого взгляда производят на женщин благоприятное, иногда неотразимое впечатление. Потом это впечатление, бывает, меняется — как тает снег, и, постепенно тая, превращается в воду и уходит без следа, так и от первого впечатления не остается ничего…
Но есть и такие мужчины, которые с первого взгляда не производят на женщин никакого впечатления, и только со временем какие-то неуловимые черты их облика, поведения, поступки и манеры, накапливаясь в душе, вырастают в стройное положительное впечатление о человеке; незаметно, час за часом и день за днем такие люди начинают все более нравиться женщине, она начинает замечать в мужчине подобного склада, показавшемся с первого взгляда и некрасивым, и посредственным, новые качества, находит в нем и доброту, и ум, и красоту; из всего этого вырастает убеждение, что именно он и есть самый красивый, добрый и умный, она все чаще начинает думать о нем и все более привязывается к нему.
Именно таким неприметным, обыкновенным показался поначалу Лене Смородиной Николай Пронин, и именно так складывались их отношения, так росло взаимное чувство; вчера оно привело их к такой близости, после которой для них, кроме друг друга, уже не существовал никто.
Холод, пронизывающий до мозга костей, заставил Шарифа проснуться. В землянке, кроме него, никого не было. Он лежал на нарах, тоже ему незнакомых. Он разрыл солому и забился в яму, свернувшись в комок, как кот, и натянул на голову полушубок. Но все равно согреться не мог. «Где я нахожусь? — думал он. — Как тут оказался?» Думать много он тоже не мог голова болела и кружилась. Во рту все пересохло… «Как я попал сюда? — вернулся он к прежней мысли. — Сам, что ли, забрел? Как говорится, никто меня не ударил, я не упал, а как же здесь оказался?»
Шариф вспомнил, что вчера, после полудня, он выпил, но что было с ним дальше, никак не мог вспомнить.
Все, что было до выпивки, он помнил прекрасно.
Днем, когда группа танкистов по распоряжению старшины отправилась на заготовку дров, он незаметно улизнул, взял в своем тайнике припрятанную рыбу и лесом вышел в небольшое село на опушке; там он постучал в двери крайней хаты и был весьма приветливо принят, так что довольно быстро сговорился с хозяином, променял рыбу на бутылку водки, там же выпил полбутылки. Немного послонявшись по селу, он прикинул по времени, что танкисты должны уже возвращаться в часть, к ужину, и решил, что ему тоже пора идти. В лесу он допил водку, прилег у дороги отдохнуть. Уснул, проснулся от мысли, что в части его могут хватиться, кое-как встал, прошел шагов десять-пятнадцать, снова упал и больше уже не смог подняться…
Помнил, как оказался перед командиром полка. Даже вдрызг пьяный, он все же сообразил, что скажи он командиру полка все, как было, ему не избежать бы самого тяжелого наказания, и поэтому он на ходу придумал какую-то липовую историю о встрече с братом. Каким братом? Где? Легко было выяснить, что никакого брата он встретить не мог. Постепенно приходя в сознание, он уже раскаивался в том, что поступил так неосторожно. Но тут же и утешал себя. «Подумаешь, что совершил! Другие весь мир раздирают, надвинут папаху на глаза и веселятся вовсю, а я всего-навсего выпил бутылку водки да не успел добраться до части — и вот меня, несчастного, уже заперли в этой мышиной норе… Да, арестовали, как будто я совершил тяжкое преступление. Это, что, по совести?»
Он слез с нар и прислушался.
Услышав снаружи шаги, понял: часовой. Да, все так и есть: арестован! Осторожно открыв двери землянки, выглянул наружу — часовой тотчас оглянулся.
— Браток, дай мне глоток воды! Океан могу выпить, а в землянке — ни капельки.
— Я на посту, воды у меня нет, пойти не могу. Ты тоже боец, устав должен знать. Если я оставлю пост, то мне всыплют по первое число. Так что потерпи, как сменюсь, принесу.
Шариф вздохнул, положил руку на косяк двери и печально свесил голову.
— Что пригорюнился? Накуролесил, и теперь задумался? А когда пил эту заразу, о чем думал? Если пьешь, так пей хотя бы так, чтобы голова на плечах держалась. — Часовой поправил на плече автомат, опустив его стволом вниз. Когда не знают меры, так вот оно и получается…
— Что случилось, того не исправишь. Не повезло мне, браток. И не только сейчас — мне, можно сказать, со дня появления на свет не везет…
Часовой никогда не догадался бы, что имеет в виду Шариф, говоря о своем невезении. Еще находясь у себя дома, в Зардобе, Шариф кое-что слышал об армейских порядках, о воинской дисциплине. Поэтому армии он боялся, как огня, и, не будь войны, от воинской службы он обязательно уклонился бы. Вечно жалуясь на слабость здоровья, на разные недуги, он создал о себе мнение, как о человеке, к военной службе непригодном, и, в конце концов, добыл бы «белый» билет. Но началась война, началась мобилизация, и все делалось в таком неслыханном темпе, что он не смог сориентироваться, не успел найти подходящего человека, который помог бы ему остаться дома. Вот это и называл Шариф невезением. Оказавшись в армии, он приложил все усилия, чтобы как-нибудь перекантоваться из строевого подразделения в хозяйственное, лез из кожи вон, чтобы устроиться на какой-нибудь продовольственный или материальный склад, но из этих попыток тоже ничего не вышло, его определили в танковые войска, затем он попал в экипаж танка стрелком-радистом. Этой профессии, хотел он того или нет, его обучили, и теперь ему предстояло воевать. И такой оборот судьбы он тоже называл невезением. Теперь между его воинской профессией и профессией довоенной была дистанция огромного размера. До армии он был в Зардобе завмагом, умел зашибить деньгу. Отец его, портной, тоже умел заработать, так что семья в его деньгах не нуждалась. Деньги, которые текли в руки Шарифа, он спускал, как воду, в кутежах с такими же любителями веселой, легкой жизни, как он сам. Легкая эта жизнь и доступность всего привели его на скамью подсудимых за изнасилование беззащитной девушки-сироты. Испугавшись грозившей ему тюремной камеры, он повалился в ноги пострадавшей, молил ее сжалиться, забрать иск в обмен на женитьбу, женился на своей жертве и таким образом избежал наказания. Но едва страсти поутихли и дело забылось, Шариф стал избивать жену и омрачил ее жизнь до такой степени, что она в конце концов сама убежала от него, и опять он зажил по-прежнему. Теперь, с тоской вспоминая минувшие деньки, он пользовался малейшей возможностью, чтобы хоть как-нибудь поразвлечься. «Война ведь, думал он, — того и гляди, влепят пулю в лоб, положишь голову наземь и не подымешь, после это считай, что отец тебя не зачинал, а мать тебя не рожала. Так что живи, пока живется, и помни, что ты в этом мире гость пятидневный. Бери, как пчела, нектар с каждого цветка и наслаждайся жизнью, пока жив». И, случалось, брал и наслаждался. И тогда считал, что ему немного повезло. А вот теперь везение опять от него отвернулось.
— Слышишь? — сказал часовой. — Шаги! Кажется, кто-то идет. Давай в землянку и закрой за собой дверь, а то и мне из-за тебя достанется.
И действительно, шел дежурный по полку капитан Макарочкин. Он приказал часовому:
— Отведи арестованного к командиру полка! Часовой открыл дверь землянки.
— Браток, где ты там? Слышал, что сказал капитан? Вызывают тебя. Допрашивать будут. Подполковник неплохой человек, ты это учти, извинись за проступок, пообещай, что больше такого не сделаешь, авось, он и отойдет. Слышь, нрав свой там не показывай, имя свое ты ведь и так запятнал.
— Веди, чего там. Авось, не повесят! Будь что будет, пойдем.
И Шариф вышел из землянки и зашагал впереди часового. Но шел так медленно и тяжело, будто к ногам его были привязаны тяжелые гири.
— Ну, как, отоспался? — Асланов поднялся с места и подошел к Шарифу, который стоял, опустив голову. — Что молчишь? Я тебя спрашиваю! Если ты еще не отрезвел, могу подождать!
— Отрезвел, — едва слышным голосом ответил Шариф.
— Где пил?
— В селе.
— С кем?
— С двоюродным братом.
— Кто разрешил тебе пойти в село?
— Никто.
— Говоришь, с двоюродным братом пил?
— Да.
— Как тут оказался твой двоюродный брат?
— Он служит в саперном батальоне. Стоят по ту сторону леса. Мы с ребятами рубили в лесу дрова, а он с товарищами заготавливал бревна для мостов. Когда я увидел его, от радости забыл даже спросить разрешения, пошел с ним до самого села…
— Когда это произошло?
— После обеда.
— А когда возвращался в часть?
— Вечером. Уже стемнело.
— А ты не подумал, что тебя будут ждать, будут беспокоиться, искать будут? Ведь ты в армии и живешь не сам по себе. Кто-то отвечает за твою жизнь! Подумал ты об этом?
Шариф стоял, не поднимая головы и ничем не выдавая своей радости, что в его вранье, кажется, поверили. Во всяком случае, в голосе комиссара Филатова, который вмешался в разговор, ему почудилась надежда.
— Ты понимаешь, Рахманов, какой совершил проступок?
— Понимаю. Но брата столько не видел… Два-три часа как было не побыть с ним?.. Война ведь, смерть ждет на каждом шагу. Кто знает, суждено ли снова встретиться…
— Кто запретил бы тебе встретиться с двоюродным братом, если бы ты пришел и спросил разрешения? — крикнул Асланов, не совладав с собой. — Но мало того, что в военное время, в прифронтовой полосе ты самовольно отлучился из части, так ты еще и напился, как свинья!
Повезло. Ложь удалась. Командир полка бушевал, но и он; и комиссар поверили, что он встретил двоюродного брата, и проверять, существует ли такой брат, не станут. Теперь надо сказать о выпивке такие слова, чтобы они тоже не вызвали сомнений.
Но не успел Шариф и рта открыть, как Асланов решительно сказал:
— Мое предложение, Михаил Александрович: передать дело в трибунал.
Услышав о трибунале, Шариф чуть не задохнулся от страха. Пришел на ум совет часового.
— Простите меня, ради бога! Даю вам слово, что это было в первый и последний раз! И если я еще когда-нибудь позволю себе что-либо такое расстреляйте на месте!
Пришел старшина роты Воропанов, попросил разрешения присутствовать и стал в сторонке. Он сразу понял, что дела Рахманова плохи, а если Шарифу за отлучку и пьянство влетит, не поздоровится и ему, Воропанову.
— Ты что, за ним пришел? — спросил его Асланов.
— Командир роты меня послал. Что прикажете, то и сделаю, товарищ подполковник.
— Так вот, отведешь Рахманова в роту, он останется в роте, пока его дело будет рассмотрено. Головой за него отвечаешь, понял? А за то, что вчера его не хватился, получишь взыскание.
— Есть получить взыскание! Разрешите отвести Рахманова?
— Веди. Михаил Александрович, позаботьтесь, чтобы были подготовлены документы для передачи дела в трибунал.
Шариф сник: «И это называется земляк? Другие перед ним — просто ангелы. А этот совсем жалости не знает».
Отойдя шагов на сто, Воропанов сказал Шарифу:
— Из-за тебя и я схлопотал взыскание! Всех опозорил: и ротного, и командира взвода Тетерина и меня и своих товарищей. Какой ты вояка будешь, никто не знает. Даже на кухне ты с делом не можешь справиться куда ни пошлешь — обязательно что-либо не так сделаешь. На что ты годен? Что умеешь? Прямая дорога тебе в трибунал.
Но в трибунал Рахманов не попал. Едва старшина увел его, комиссар полка Филатов сказал:
— Ази Ахадович! Рахманов, действительно, совершил тяжкий поступок, достойный серьезного наказания, и он должен быть наказан. Но твое решение передать дело в трибунал представляется мне жестоким.
— А мне не представляется. То, что сделал Рахманов, вполне заслуживает трибунала.
— Это слишком тяжелое наказание. Я возражаю против такого решения. Почему? Потому, что считаю: на Рахманова можно воздействовать иными путями.
— Как политический руководитель, ты лучше других знаешь, что плохой пример заразителен. Если мы не накажем Рахманова, завтра еще какой-либо слабовольный, надеясь на безнаказанность, совершит что-либо похуже. Моральное настроение личного состава является очень важным условием победы. Об этом надо думать, товарищ комиссар!
— Совершенно верно… Но ведь и разумная снисходительность иногда служит укреплению морального состояния. Можно передать дело Рахманова в трибунал, и урок будет. А можно и не передавая извлечь, урок…
— Что же ты предлагаешь?
— Поручи это дело мне, я разберусь, потом доложу.
— Хорошо, но только наказание за тяжкий проступок должно последовать!
Зазвонил телефон. Асланов поднял трубку, но, так и не поговорив с абонентом, резко положил, ее на рычаг.
— Успокойся, Ази Ахадович, зачем нервничать?
— А как не нервничать? — Ази Асланов отодвинул от себя телефонный аппарат. — О чем люди думают, и о чем думает этот прохвост!
— Мы же условились: с этим вопросом я разберусь.
— Боюсь, что главного ты, Михаил Александрович, все-таки не уловил… Самоволка, пьянство — явления позорные, исключительные. Но почему на все это Рахманов решился? Ведь он не дурак, он знал, что делает и что может за это получить, он все продумал, а потом уж отправился в село. Он рассчитывал именно на меня.
— На тебя?
— Да. Он уверен был, что я все ему прощу, ведь я земляк!
— Если он на это понадеялся, то совершил большую ошибку!
— Когда я встречаюсь с такими проходимцами, все во мне кипит! Там, на передовой, мои земляки-азербайджанцы гибнут в борьбе с врагами, а здесь какой-то негодяй напивается в расчете на снисхождение. Понял теперь, в чем суть его поведения? И такого не наказать?
— Ну, успокойся, Ази, разберемся в этом деле.
Проступок Шарифа больше всего возмутил Мустафу. Как только ни честил он Шарифа! И как только узнал, что старшина привел его в роту, побросал все дела и устремился к нему.
— Шариф!
Рахманов сидел в землянке старшины на нарах, опустив голову и положив отяжелевшие руки на колени.
Услышав свое имя, он безразлично посмотрел на Мустафу и снова опустил голову чуть не до колен.
— Я к тебе обращаюсь!
Шариф усмехнулся:
— Ну, что кричишь? Тут глухих нет. Знаю, сейчас начнешь повторять чужие слова: зачем ушел, зачем пил, почему нас позоришь? Ради аллаха, помолчи, дай хоть минуту посидеть спокойно. Что вы все прицепились ко мне? Как будто что-то мне дали и не можете получить обратно. Нет, ты только подумай: все молчат, сидят спокойно, а свои, земляки, напали и едят поедом! Там Асланов, здесь — Гасанзаде. А теперь и ты. Пойди, поищи, нет ли там еще где азербайджанцев! Если увидишь, зови, и грызите меня вместе!
— Ну, все сказал, или нет? — Мустафа вытер ветошью руки, вымазанные машинным маслом. — Ты про совесть еще забыл. Или ее у тебя не было, и нет? Да, не думал я, что ты такой толстокожий.
— Когда дерево падает, много топоров находится. Так и с человеком стоит оступиться, как появляется куча учителей. Ну, ладно, Мустафа, все, что ты мне ни скажешь — правда. Ты прав. Говори мне все, что вертится у тебя на языке. Все плохие слова! И я тебе ничего не отвечу, не обижусь — ты же не виноват, что в наше время люди стали изменчивыми… Теперь не только друзья на друзей ополчаются, даже сыновья идут против отцов.
— Против плохого все ополчаются. И от дурного человека все отворачиваются.
— Верно, друг мой, верно! До сих пор я не делил земляков на плохих и хороших, на друзей и врагов. Иначе не услышал бы таких слов от человека, с которым едим из одного котелка, спим в одной землянке, спина к спине. Вместо того, чтобы замолвить словечко перед, Гасанзаде, защитить товарища, земляк льет воду на мельницу моих гонителей…
— Ту что, совсем свихнулся? Где твои гонители? Это твои командиры! Они о твоей судьбе больше думают, чем ты сам. Хочешь, чтобы я защищал тебя? Оправдывал за то, что ты натворил? Человек защищает другого в трудную для него минуту от несправедливости. От правды защищать не приходится!
— А если ты не можешь и не хочешь защищать, то, по крайней мере, не бубни мне в уши! Займись своим делом, дай мне отдышаться! Помолчи, черт бы тебя побрал!
— Значит, помолчи, не бубни?! Ты будешь товарищей позорить, народ наш позорить, а мы будем молчать?! С тобой надо не так еще поговорить!
Вопреки своему строгому тону, Мустафа решил вдруг, что надо поговорить с Шарифом откровенно, по душам. Но Шариф был из тех людей, кто, чувствуя свою неправоту и, видя старания товарищей наставить их на путь истинный, не раскаиваются, а еще больше наглеют. Он прямо-таки вскипел, поняв намерение Мустафы — ишь, присел, приготовился читать нотацию!
— Ну, вот, теперь я понял, что влип, влип по уши, — взвизгнул он. Ай, гардаш,[2] заклинаю тебя всеми твоими родными, дорогими и близкими: оставь меня в покое. Ну, не понимал я, что делал, ну, совершил глупость, ну, доволен ты? Чего еще от меня хочешь?
И Шариф вскочил, чтобы уйти.
— Куда? — Мустафа схватил его за рукав.
Шариф гневно сверкнул глазами и рванулся из рук Мустафы.
— Пусти! Что прилип ко мне, как пиявка?
— Куда собрался, тебя спрашиваю?
— В ад! Хочешь, пойдем вместе!
Мустафа сплюнул.
— Иди! С таким человеком я шагу не сделаю. Иди, куда хочешь! — И Мустафа поднял сжатый кулак, но вовремя спохватился.
Шариф мгновенно обрел холодное спокойствие.
— Ах, так? Ты на меня руку подымаешь? Да? Не забудь только, что перед тобой не ребенок. Ты один раз ударишь, я три раза отвечу, понял?
Они долго смотрели друг на друга налитыми кровью глазами. Потом Шариф резко повернулся и пошел в лес. И вскоре скрылся за толстыми деревьями.
Минут через пять всю стоянку полка всполошил хриплый крик Шарифа: «Стой, сукин сын, стой!» Крик доносился из глубины леса. Дневальный в роте Гасанзаде поднял тревогу. В минуту рота была на ногах. Лейтенант Тетерин с группой бойцов устремился в том направлении, откуда доносился голос Шарифа. Они быстро определили, где находится Шариф, и оцепили это место.
Тетерин сказал:
— Каждый действует в зависимости от обстановки! Пошли!
Мустафа был среди тех, кто первым прибежал на крик Шарифа, и он первым обнаружил его среди кустов, откуда доносился хруст ветвей и шум борьбы. Он увидел Шарифа — тот сидел на груди человека в темном комбинезоне, сжимая руками горло поваленного яснее ясного было, что Шариф душил его.
— Стой! Шариф, что ты делаешь? — опередив Мустафу, кинулся к Рахманову Тетерин. — Отпусти его, тебе говорят!
— Нет, я его придушу! Этот сукин сын не увидит белого света! Вы что, слепые? Это же немец! Он хотел меня убить. Если бы я зазевался, он меня живо прикончил бы. — Шариф сполз с лежавшего, брезгливо отряхнул руки и в изнеможении тут же рядом с задушенным, сел на землю.
Сомнений не оставалось: Шариф придушил фашиста.
Как оказался немец в нашем тылу, это еще предстояло выяснить, а что и как произошло, отдышавшись, пояснил сам Шариф.
— После душевного разговора вот с ним, — Шариф кивнул на Мустафу, потянуло меня, извините, в кусты… Ну, оправился я, извините, в порядок себя привожу, пояс застегиваю, и вдруг, как гром среди ясного неба: «Руки вверх. Молчать, а то пристрелю!» И стоит надо мной с пистолетом. Мыслями после того, что со мной приключилось, я далеко еще был, не сразу сообразил, что творится, растерялся и руки поднял. Под дулом пистолета привел он меня сюда. По-русски он знал немного, что-то каркал на своем языке, смотрю, он пистолет сунул в кобуру, зато вытащил нож и знаками дает мне понять, чтобы я разделся. Вижу, хана мне… Разденет, приколет, и был таков. А что делать? Снял шапку, расстегнул телогрейку. И про свой нож вспомнил… Ну, рассказывать дольше придется, чем дело делается… В общем, на равных мы оказались, только он опередил меня, ударил в плечо, и я едва устоял… Удалось мне за горло его схватить, а он меня еще разок ножом пырнул… Но пистолет в ход пустить не мог… — Шариф судорожно вздохнул, кулаком отер пот с лица.
Тетерин и танкисты с недоверием слушали Шарифа, с недоверием оглядывались.
Но все было так, как говорил Шариф: на земле лежал задушенный немец в изорванном летном комбинезоне, из-под которого выглядывал немецкий мундир; в стороне валялся окровавленный немецкий кортик; среди измятой травы сидел Шариф, из разорванной телогрейки торчали клочья ваты, окрашенные кровью…
— Рана болит? — спросил Мустафа.
— Не знаю… Болит, но не сильно, — Шариф потрогал рукой плечо и бок.
— Давай посмотрим. — Мустафа с товарищами сняли телогрейку с Шарифа.
Трудно было установить, насколько серьезны раны, но гимнастерка и нательная рубаха были мокрыми от крови. Шариф быстро терял силы.
— Ребята, тащите Шарифа в санчасть! Немца обыскать, забрать документы.
Тетерин сам отстегнул с убитого планшет.
Немецкий летчик, которого прикончил Шариф, когда наши зенитки сбили его самолет, выбросился на парашюте и скрылся в лесу. Скорее всего, увидев одинокого бойца, он решил тихо, без шума, убить его, переодеться в нашу форму и попытаться перейти через линию фронта к своим.
Так случилось, что Шариф вместо трибунала угодил в госпиталь и, хотя героем не стал, но своей и вражеской кровью смыл с себя позорный проступок.
Стоял пасмурный день. То ли моросил мелкий, как пыль дождь, то ли мелкая снежная крупа плотно заткала воздух от земли до самого неба — не поймешь.
Безрадостную картину представлял собой лес. Ниоткуда не доносилось ни звука. Погасли костры, еще утром весело горевшие на полянах; сиротливо торчали вокруг кострищ пни и камни, на которых еще недавно, греясь и отдыхая, сидели танкисты; перекидываясь веселыми шутками. Вокруг валялись ветви и сучья, которыми маскировали машины — как старая одежда, не нужны они стали людям и танкам. Из-под деревьев уходили вдаль оставленные на влажной земле парные следы танковых гусениц.
Получив приказ командования, полк тотчас свернулся и ушел с наступлением сумерек — время было выбрано такое, чтобы вражеские самолеты, с утра до вечера с ревом носившиеся над лесом, не обнаружили полк.
Колонны танков и машин шли к ближайшей железнодорожной станции. Сплошной оглушающий рев моторов и лязг гусениц висел над дорогой.
Каждый знал, что полк отправляется на фронт и вскоре примет участие в боях, но где — этого не знал никто, это пока и командиру полка не было известно. Сказано было только одно: на ближайшей железнодорожной станции полк грузится в эшелон. Командиры рот получили указание присматривать за людьми, чтобы никто не отстал, чтобы никто не получил увечья, и за техникой, чтобы на марше не было поломок.
Рота Гасанзаде шла в середине колонны. Высунувшись из люка башни, лейтенант следил за своими машинами. Пока все было нормально. Машины шли как по ниточке, водители строго соблюдали необходимую дистанцию, ни одна из машин не отставала, ни одна не обгоняла другую, и никто не допускал отклонений вправо или влево.
Танк Кузьмы Волкова шел следом за машиной командира роты. Прильнув к смотровой щели, Волков зорко следил за дорогой. Вот по обочине, обгоняя боевые машины, пронесся вихрем «виллис» командира полка. Кузьма, конечно, узнал подполковника и успел разглядеть шофера. Ах, как он хотел поговорить с Володей, несколько дней подряд ловил его — нет, так и не удалось поймать командирского шофера. А надо было уточнить, где тот видел Людмилу, может быть, он обознался, или он, Кузьма, неправильно его понял и искал девушку совсем не там, где нужно — во всяком случае, никакого медсанбата там, где указал Володя, он не нашел и ни с чем вернулся в полк…
Кузьма Волков был родом из Астрахани и до войны трудился на одной из рыбных ватаг, жил на окраине города. Людмилу знал с детства. Они дружили, а потом и полюбили друг друга. На осень, как водится, у них была намечена свадьба. Ну, а тут война, и уже на следующий день Кузьму призвали в армию. Людмила недолго оставалась на гражданке — она добровольцем отправилась в действующую армию в качестве медсестры. Через домашних они списались, и в вещмешке у Кузьмы, чтобы не соврать, хранилась добрая сотня писем от девушки, на которые он незамедлительно отвечал. Весной сорок второго года в Крыму они случайно встретились. Радость, конечно, была недолгой — танкистов перебазировали на другой участок фронта, потом — на другой фронт, и прости-прощай!
Товарищи всячески утешали Кузьму, особенно налегая на прозвище «моряк» и на непременную новую встречу.
— Ничего, морячок, еще встретитесь! Людмила девушка видная, среди других не затеряется, найдешь!
В роте знали, что Кузьме нравится, когда его называют «моряком», и потому, если он бывал чем-то огорчён, обращались к нему именно так, и настроение у Кузьмы сразу поднималось. А называли его моряком тоже не случайно — еще до призыва Кузьма просил военкомат послать его на флот, да и Людмиле он не раз говорил, что не зря он в рыбаках: сегодня — рыбак, а завтра, глядишь — военный моряк. Увы, получилось не так, как он мечтал и думал. В тот момент, когда в нем возникла нужда, требовались танкисты, и Кузьма стал танкистом, но с завистью глядел на моряков. В Крыму на необыкновенный складной нож он выменял у одного моряка поношенную тельняшку, и с тех пор, кажется, ее не снимал — она напоминала ему о несбывшейся мечте, да ей же он и был обязан лестным прозвищем. Вот с тех пор и стал Кузьма «моряком». Сходство в военных профессиях было: теперь он вел навстречу врагам сухопутный бронированный корабль.
Пыль, поднятая гусеницами танков, смешиваясь с изморозью, затрудняла, ограничивала видимость. Но машины шли, не снижая скорости: в назначенный час полк должен быть на станции, там для танкистов были поданы составы.
Какое-то время спустя воинский эшелон двинулся к пункту назначения.
Весь путь эшелон прошел спокойно, без приключений, и только на подходе к станции Баскунчак неожиданно подвергся нападению фашистских бомбардировщиков. «Юнкерсы» сбросили на эшелон десятки бомб, но ни одна из них не попала в цель, потому что танкисты не растерялись, действовали быстро и слаженно; точный огонь зениток и пулеметов не дал фашистским стервятникам вести прицельное бомбометание. Но среди танкистов появились раненые, двое легко, а третий — тяжело; его тут же отправили в госпиталь и мысленно с ним простились: надежды на выздоровление было мало. А легкораненые остались при части.
В сумерках сгрузились на станции Баскунчак. Танки вытянулись в походную колонну, и полк направился в сторону поселка Светлый Яр. Теперь каждому было ясно, что до передовой недалеко, а командирам заранее сообщили, что полк перебросят на правый берег Волги.
Если бы не грохот моторов и лязг гусениц, нельзя было бы даже предположить, что по дороге движутся войска: чернильная темнота, подобно огромному дракону, поглотила все живое и мертвое, что было вокруг. Танки шли без огней, и одному аллаху было известно, как водители определяют дорогу и дистанцию.
Сосредоточение новых частей на берегах Волги проводилось скрытно, в полной секретности; фашистские самолеты-разведчики и ночью продолжали свои полеты и порой летали очень низко, но так как танкисты не отвечали на огонь и ничем себя не выдавали, фашистское командование могло только подозревать что-то, но ничего конкретного знать не могло.
Гасанзаде вел свои танки, стараясь не отстать и не высовываться вперед, и думал о внезапных поворотах судьбы. Еще недавно ему и на ум не пришло бы, что придется расстаться с товарищами по батальону, в котором он столько времени служил, и через три с половиной месяца, уже с другими людьми, в составе другого полка идти в бой. Где теперь тот батальон? Кто из товарищей погиб, кто выжил? Батальон сражался в окрестностях Воронежа и понес большие потери. В одном из кровопролитных боев танк Фируза налетел на мину; сорвало гусеницу, и машина развернулась, подставляя борт под снаряды. Фируз приказал экипажу чинить гусеницу, а сам открыл люк, чтобы выскочить и пересесть в другой танк и руководить боем, но в ту же минуту осколок вонзился ему в грудь. Он упал, потерял сознание и очнулся уже в медсанчасти. Там ему сказали, что с поля боя его вынесла медицинская сестра стрелкового полка. Потом его перевезли в медсанбат, оттуда — в полевой госпиталь, затем — в госпиталь для тяжелораненых, и он окончательно оторвался от своей части. Как он хотел, чтобы его танковый батальон тоже оказался среди частей, переброшенных к Волге! Тогда он попросил бы разрешения вернуться в свой батальон, к которому привык, к ребятам, с которыми воевал, Да и начальником медсанбата там был такой душевный парень, узбек, — он уважал Фируза и без всяких просьб долечивал бы его… Мужчины друг друга сразу поймут, и уж если просить о чем-нибудь, так уж лучше просить мужчину, чем бабу. Правда, Смородина относилась к нему хорошо, но зато в первый день повела себя так, что лучше было к ней не обращаться. Он и ушел бы, если бы не опасался, что она доложит командиру полка, что вот появился в полку, лейтенант, который раньше времени, введя в заблуждение врачей, выписался из госпиталя. Выхода не было, скрепя сердце пришлось просить об услуге женщину, которую он видел впервые в жизни.
В шлемофоне послышался хрип, потом резкий голос начальника штаба полка Николая Пронина — тот передал командирам рот, что колонна подходит к переправе. Фируз высунулся из башни, осмотрелся. Дорога, по которой шел полк, бежала вдоль Волги. Если всмотреться, впереди можно разглядеть тусклый блеск реки, Волга! Сколько раз Фируз любовался этой рекой! А прошлым летом вместе с товарищами-студентами, приехавшими из Кировабада в Сталинград на производственную практику, купался в этой реке. Отдыхали на чистом сыпучем песке, загорали и снова бежали на Тракторный. Теперь, говорят, уже ничего не осталось от Тракторного. Ни завода, ни, тем более, сборочного цеха, где он сошелся со многими славными людьми. А река все ближе, все чаще холодно сверкает в зареве пожарищ, под светом чужих ракет. На правом берегу Волги, в Сталинграде, продолжалось сражение.
Ночью ветер усилился, стало сыро и холодно. Похоже было, что пойдет дождь, но вскоре в воздухе почувствовался запах снега, и порывы ветра били в лицо; казалось, кто-то своими ледяными губами лижет щеки и нос.
Вдоль берега реки образовался лед.
У Светлого Яра скопилось много войск. Только в темноте можно было грузиться на паромы и переправляться на противоположный берег, днем всякое движение прекращалось, не успевшие переправиться части затемно отходили от реки и искали укрытия. Хорошо, что дни стали короткими, светало поздно, темнело рано — время работы переправы удлинялось, фашистским стервятникам в темноте бомбить переправу было трудно; хотя и ночью они не прекращали налетов, однако потери были сравнительно невелики.
Плавучих транспортных средств на переправе явно недоставало, а войск, ожидающих переброски на правый берег, скопилось много, поэтому в первую очередь переправлялись те части и подразделения, в которых фронт более всего нуждался; паромы загружались до предела, тяжело оседали, и буксиры с трудом тащили их через широкую реку.
На переправе царил твердый, железный порядок, неукоснительно соблюдалась очередность, и слово коменданта, майора инженерных войск, было законом, преступить который не имел права ни один начальник.
Танкистов переправляли в первую очередь, и полк Ази Асланова недолго задержался в районе Светлого Яра.
Командир полка лично руководил переправой своих подразделений, а командиры рот сами наблюдали за погрузкой боевых машин. Танки своим ходом перебирались с причалов на паромы и баржи и размещались на них таким образом, чтобы не нарушать центр тяжести, и прочно крепились, чтобы во время движения и при качке не сползли за борт.
Место переправы немцы засекли, видимо, давно, и хотя им в темноте едва ли что было видно на земле и на воде, немецкие самолеты кружили над переправой, наугад сбрасывали бомбы и улетали.
Первая рота переправилась на правый берег благополучно, без всяких потерь. Вслед за ней на паромы стала грузиться рота Гасанзаде. От причалов уходили паром за паромом, а той порой уже грузились последние машины, как вдруг захлопали зенитки, раздался рёв моторов и свист бомб, и возле одного из паромов поднялся темный фонтан воды, паром приподняло, он закачался на воде, и одна из машин, обрывая крепления, сорвалась с места и поползла к борту, все ускоряя ход; паром накренился так, что танкисты, стоявшие около своих машин, попадали друг на друга. С глухим плеском танк скатился в воду.
Это был танк Кузьмы Волкова.
В первую секунду сержант не поверил своим глазам. Но, верь — не верь волжская вода уже сомкнулась над его машиной. Потрясенный, он подумал, что лучше бы ему утонуть вместе с танком. Он мог представить себе все, что бывает в бою: танк мог подорваться на мине, попасть под бомбу, под бронебойный снаряд… Но чтобы у него на глазах машина плюхнулась в воду этого он представить себе не мог. «Что же теперь делать? — в ужасе думал он. Как быть? Кто найдет танк в этой кромешной тьме? Как его вытащить из воды? Это не коробка, не сундук, это танк… Тридцать тонн на дне реки! И только круги по воде…»
Лейтенант Гасанзаде во время налета «юнкерсов», как и все, лег на землю, но неотрывно смотрел на паром, нагруженный танками. Он видел, как взрывом бомбы приподняло борт парома, и как танк соскользнул в воду. Забыв про бомбежку, он вскочил и бросился, к месту, от которого паром едва отошел. Когда танк с одного борта скатился в реку, опасно опустился другой борт, и можно было ожидать, что в воду плюхнется и другая машина. Каким-то чудом она удержалась. Гасанзаде, захваченный гибелью первого танка, не почувствовал радости от того, что удержался на пароме другой. Он бежал по льду вдоль берегового припая, пока не поскользнулся. Упал на колени. Тонкий лед треснул, в лицо брызнуло холодной водой, от этого он пришел в себя, опомнился, понял, что побежал зря, ведь даже если бы он был рядом, когда паром приподняло взрывом, ничего бы изменить не смог. Но страшно было, что еще до боя он потерял один танк. Немного утешало, что танк затонул почти у самого берега, а не на середине реки — может, еще удастся его как-нибудь вытащить?
Он остановился и вытер руки о телогрейку. «Это ж надо — в один миг танк на глазах у всех оказался в воде!»
Буксир вернулся обратно, подтащил к причалу паром. Сержант Волков с товарищами подошли к командиру роты.
— Что делать, товарищ лейтенант? — спросил Волков растерянно. — Никак не придумаю…
— Раньше надо было думать! Не закрепили танк как следует, и вот результат… — Гасанзаде глянул на сержанта и сбавил тон. — Ну, сейчас что еще остается делать? Надо как можно скорее вытащить танк из воды!
Волков не стал даже оправдываться, — он сам проверял крепление, нормально был танк закреплен… Только какое крепление выдержит, если паром чуть ли на попа не поставило?
Подошел майор, руководивший переправой, сказал спокойно:
— Такое случается, лейтенант, хотя было бы, конечно, лучше, если бы не случалось, Ничего, тут, у берега, мелко, можно вытащить. А кто у вас тут старший? — Старшим оказался майор Пронин, который вернулся только что с правого берега и на ходу все узнал. — Я думаю, Товарищ майор, «чепе» не должно тормозить переправу, грузите и незамедлительно отправляйте машины.
Пронин не стал тратить время на ненужные слова. А комендант уже вызвал какого-то капитана и давал ему четкие, ясные указания, как поднять танк. А еще через минуту саперы уже рыли шлюз, по которому надлежало тащить танк на берег, какие-то люди приволокли стальной трос. Гасанзаде подогнал на берег свою машину, а Волков со своими ребятами полез в воду, чтобы нащупать машину и накинуть на крюк трос.
Ази Асланов переправился на берег с первой ротой, и о том, что танк Волкова упал в воду, ничего не знал, а когда ему сообщили об этом и сказали, что предпринято, чтобы вытащить танк из реки, распорядился оставить эту затею.
— Всем — сюда, — сказал он. — Затонувшим танком займутся ремонтники.
К утру весь танковый полк переправился на правый берег Волги.
После переправы через Волгу прошел всего один день, но за это время танкисты так основательно устроились в лесу, что можно было подумать, будто они обосновались тут давным-давно: танки и автомобили стояли в укрытиях, тщательно замаскированных, люди жили в землянках, над которыми уже поднимался дымок. Обжились!
Танк, свалившийся в реку, ремонтники и саперы вытащили и доставили в роту; позади ее расположения, в балочке, заканчивался ремонт.
Асланов с комиссаром, заместителем и помпотехом пришли осмотреть машину. Их обрадовало, что серьезных повреждений танк не получил, после небольшого ремонта будет на ходу, но все же Ази Асланов сделал Гасанзаде очень серьезное замечание за халатность, так как был убежден, что танк не был закреплен как следует на пароме. Огорченный, Гасанзаде нисколько не обиделся на командира полка. Да и не было у него права обижаться. Тому, что еще на переправе была потеряна боевая машина, оправдания не было. Что, если бы полку с ходу пришлось вступить в бой? Танк — это танк, он в бою мог многое сделать, и, наоборот, его отсутствие в бою могло сказаться на исходе боя. Гасанзаде прекрасно это понимал. Он ставил себя на место командира полка, какой командир полка или батальона не обрушился бы на командира роты, в которой произошло такое чрезвычайное происшествие? Да, теперь ему не позавидуешь. Теперь у командира полка есть о нем отрицательное мнение, а известно, что плохое мнение, сложившееся у кого-то о ком-то, трудно меняется. Если бы Ази Асланов знал его раньше, то Гасанзаде не стал бы так беспокоиться — за боевые дела ему это «чепе», которые на маршах, переходах и переправах нередко случаются даже у самых предусмотрительных командиров, простилось бы. Ему, новичку в полку, не простится, и от этого никуда не уйдешь. Гасанзаде понял бы положение любого командира, окажись он в такой ситуации, и от души посочувствовал бы и утешил бы: ничего, мол, всякое в жизни бывает. Но он терзался от того, что такое произошло именно сейчас, именно в его роте!
История с танком Волкова так заняла мысли Гасанзаде, что он забыл обо всем, забыл и о своей ране.
На новом месте у командира роты всегда много хлопот и забот, но Гасанзаде время от времени появлялся в балочке, где ремонтники возились с танком Волкова, наблюдал, давал советы, где мог — помогал. Ясно было, что он обеспокоен, тревожится, что танк не успеют отремонтировать вовремя. Но он сдерживался, не торопил ремонтников — в этом не было никакой необходимости, он своими глазами видел, как сноровисто и усердно они работают. Другой на месте лейтенанта ради того, чтобы отвести душу, либо похвалил бы — молодцы, мол, ребята, так держать, или не преминул бы упрекнуть — что, мол, копаетесь, пошевеливайтесь. Гасанзаде не сказал ни разу ни того, ни другого, и экипаж танка во главе с Кузьмой Волковым, и ремонтники, понимая его состояние, работали не разгибая спины. Но молчание лейтенанта было как укор, и однажды Волков не сдержался, сказал: «Вы не волнуйтесь, товарищ лейтенант, вовремя закончим. Если задержимся — спросите с меня!» «Если вы задержитесь, с меня спросят», подумал командир роты, но опять ничего не сказал, улыбнулся и ушел. «Ладно, хоть не стоит над головой и каждую минуту не тычет в глаза: это так, это не так! Мне, когда тычут, не по себе делается, теряюсь и забываю, что к чему, — сказал один из ремонтников. — Тебе, Волков, везет с командирами. Арбатов был человек понимающий, да и этот производит хорошее впечатление». «Главное, сдержанный, — согласился Волков. — Другой бы на его месте рвал и метал… Не знаю, как он в бою, но пойду за ним не раздумывая».
Оставалось сделать немногое: натянуть гусеницу, провернуть башню, прочистить орудие и пулеметы и, наконец, все протереть, смазать и опробовать на ходу.
С вечера выпал снег, потом ударил морозец, земля промерзла, маленькие лужицы покрылись льдом. К утру холодный ветер совсем стих, а окрестности преобразились, казалось, на земле расстелили белый с серыми пятнами парус.
Часовой второй роты Осман Хабибулин сначала услышал, как ледок похрустывал под чьими-то ногами, и только потом увидел, что в его сторону идут двое. По обличью, по походке понял, что это женщины. Не успел окликнуть, кто, как обе в один голос сказали: «Свои, свои».
Осман узнал врача и медсестру, встревожился: чего они в такую рань? Неужели кто заболел?
Капитан Смородина спросила, у себя ли лейтенант Гасанзаде, и шагнула в землянку. А Маша Твардовская пошла разыскивать старшину, чтобы вместе с ним проверить кухню. Осман посмотрел вслед той и другой и, потирая руки, подумал: «Ни с кем ничего не случилось, лейтенант недавно проверял посты, так что больных, нет, тут, видимо, кое-что другое…»
Когда Смородина вошла в землянку, Гасанзаде, без гимнастерки, в нательной рубахе, — сидел за столиком и при свете коптилки набрасывал конспект предстоящих занятий. Он даже не заметил, как вошла врач.
— Доброе утро, лейтенант, — сказала Смородина, — извините, что пришла в неурочное время…
Гасанзаде встал и вытянулся.
— Здравствуйте, доктор.
— Как рана? Заживает?
— Вечером смотрел, по-моему, хорошо затягивается.
— Разденьтесь, я осмотрю. Почему эти дни не заходили?
— Ни минуты свободной не мог выкроить. Вдобавок, неприятности. На переправе одна моя машина свалилась; в Волгу.
— Да, я слышала. Но ведь ее давно вытащили, и даже ремонт заканчивают. Так что могли бы, раз это нужно, найти полчаса и забежать в санчасть. Рана… с такой раной не шутят, лейтенант. Я начинаю сожалеть, что взяла грех на себя…
— Не надо так думать, доктор, — тихо сказал обеспокоенный лейтенант. Я не из тех, кто забывает добро и не умеет держать слово. Но эта нелепая история с танком, поверьте, так меня пришибла, что я ни о чем больше и думать не мог. Но вчера вечером, наконец, ремонт закончили…
Да, вечером сержант Волков доложил командиру роты, что ремонт закончен. Гасанзаде сам все проверил и, убедившись, что машина готова к бою, доложил обо всем подполковнику. «Хорошо, — сказал Асланов. — Но впредь будьте осторожнее, предусмотрительнее». Услышав это, лейтенант немного успокоился и впервые спал всю ночь как убитый. Проснувшись чуть свет, он отправился проверять посты. Потом засел за подготовку к занятиям — из штаба соединения было получено распоряжение использовать дни затишья для учебы. И вот за планом занятий его и застала Смородина.
Она молча слушала его оправдания и с особенным удовольствием приняла его последние слова:
— Раз вы сделали это доброе дело, доктор, так доведите его до конца.
Смородина шла в роту с намерением отправить Гасанзаде в госпиталь. Однако, убедившись, что рана действительно заживает, несколько подобрела.
— Ну, прощаю и на этот раз. Но в случае чего, пеняйте на себя… Давайте перевяжу.
— Признаюсь, доктор, вы очень меня напугали, — сказал Гасанзаде, снимая рубаху.
Комиссар полка Филатов, человек беспокойный, привык вставать рано, и раньше всех появлялся в подразделениях, среди бойцов, и, конечно, лучше всех знал, где что происходит, кто что делает и у кого какое настроение.
Одевшись и наскоро сделав зарядку, он прямо из штаба отправился во вторую роту — все-таки, командир там новый, да и происшествие имело место к этой роте следует проявлять больше внимания.
Часовой на его вопрос, у себя ли ротный, ответил, что да, он у себя, но при этом, как показалось Филатову, лукаво улыбнулся.
Филатов вошел в землянку, как всегда входил в мужское жилье, без предупреждения — вошел и застыл на пороге. Гасанзаде стоял лицом к нему, а военврач Смородина — боком; руки ее обдергивали рубаху на лейтенанте, но, как показалось комиссару, машинально обдергивали, а мысль Смородиной выражалась в ее глазах, устремленных на лицо лейтенанта… Гасанзаде, увидев комиссара, стал растерянно застегивать ворот рубахи и сказал, чтобы выйти из неловкого положения:
— Здравствуйте, товарищ комиссар. У меня на груди нарыв, вот доктор сделала перевязку.
Только тогда Смородина, уже почувствовав присутствие Филатова, обернулась, покраснела… и ничего не сказала. Или не успела сказать комиссар, смутившись, отступил на шаг.
— Извините. — Помолчал. Добавил жестковато: — Да, извините за беспокойство. Я решил проведать ребят, и вот…
И вышел из землянки прежде, чем Гасанзаде и Смородина пришли в себя.
И лукавая улыбка Хабибулина, и положение, в котором он застал Гасанзаде, и то, как близко стояла к нему Смородина, как бережно обдергивала на нем рубаху, и особенно то, как она, подняв голову, смотрела в лицо лейтенанту — все убеждало Филатова, что между этими людьми есть что-то интимное. Но как это интимное могло быть и быть чистым, если, он знал, Смородина состояла в интимной близости с Прониным? Весь день эта мысль тревожила Филатова, он сожалел, что вошел в землянку ротного без предупреждения и стал свидетелем их растерянности, может быть, беспричинной, но, скорее, всего, не случайной.
Обойдя роты, Филатов к полудню вернулся в штаб. Командир полка сидел в автофургоне начальника штаба, изучал карту местности, на которой предстояло действовать полку. Условия ожидались сложные, местность в целом равнинная. На этой бескрайней равнине кое-где виднелись редкие населенные пункты, но зато в избытке были овраги и буераки, очень удобные для тех, кто оборонялся. «На эти овраги надо особое внимание обратить», — думал Асланов.
Майор Пронин готовил для командира соединения генерала Черепанова докладную о нуждах полка. Кончилось масло марки МК, горючим надо пополниться, да и с продовольствием не густо, оставался двухдневный запас хлеба; крупы, вермишели и сала оставалось от силы дня на четыре.
В дверь постучали. Ази Асланов тотчас откликнулся:
— Войдите!
Вошел Филатов, снял шапку-ушанку, бросил ее на скамью, занимавшую одну сторону фургона, сказал:
— Добрый день, товарищи полководцы!
Майор Пронин торопился, докладную следовало незамедлительно отправить, поэтому, не отрываясь от работы и не поднимая головы, он только приветственно приподнял руку.
— Салам, комиссар, — сказал Асланов. — Что это с тобой? Стучишься и просишь разрешения войти? Это какие-то новости! Ведь мы заходим друг к другу без стука!
— Иногда не мешает постучать и предупредить о своем приходе.
— С подковыркой говоришь, комиссар.
Филатов уклонился от ответа, предпочтя доложить о делах.
— Был я в ротах, Ази Ахадович, интересовался настроением людей. С кем ни говорил — все спрашивают, когда пойдем в наступление. Рвутся в бой. Так давно, говорят, не были на фронте, что, пожалуй, разучились воевать…
— Да, подзадержали нас в тылу. Это хорошо, что люди по фронту скучают, значит, и драться с огоньком будут…
— Драться долго придется… Как глянешь на карту, аж дух захватывает какую огромную территорию должны мы освободить от немцев. Но что делать сами оставили, сами и отобрать у врага должны. Говорю ребятам, не спешите, когда наступит время, скажут, и работы хватит на всех… — Комиссар свернул полушубок, подсунул его под руку. — А ремонтники все-таки молодцы, привели в порядок танк сержанта Волкова. Был я в этой роте. Должен сказать, лейтенант произвел на меня хорошее впечатление. Люди устроены, выглядят опрятными, настроение бодрое. Был на занятиях с танкистами, дело свое ротный знает. Говорил с танкистами, довольны своим командиром. Думаю, парень надежный. Только вот одно меня теперь беспокоит… — Филатов словно запнулся. Возвращаюсь к твоему замечанию, Ази Ахадович, почему, мол, предупреждаешь, прежде чем войти… Я говорю: видимо, иногда это не мешает делать. Вот я утром вхожу в землянку Гасанзаде, как в свою, а там, понимаешь, он не один. Стоит в одной рубахе, а рядом капитан Смородина, рубаху эту на нем заботливо так одергивает. Черт их знает, что там было, и было ли чего, но оба растерялись, покраснели, а я чуть со стыда не сгорел.
— Ну, к нам-то не стучи, заходи, как прежде, со стыда не сгоришь! — сказал Асланов, вставая. — Надо во всем этом разобраться, не так ли, Пронин?
Пронин промолчал. Еще едва услышав имя Смородиной, Пронин оторвался от работы и неприметно, но внимательно стал слушать Филатова. Он вспомнил, что несколько дней тому назад видел Гасанзаде в санчасти. Видел и ее в роте. Выходит, это не случайности?
Смородина была лет на четырнадцать моложе его. Красотой он тоже не отличался. А Смородина была красива, привлекательна. Гасанзаде моложе, красив и в этом смысле больше подходил Лене Смородиной, чем он, Пронин, по понятиям молодых, старик.
Охваченный подозрением и ревностью, Пронин невольно сравнивал себя с Гасанзаде и приходил к выводу, что во всех отношениях преимущество на стороне этого парня.
Рота Гасанзаде находилась недалеко от штаба полка. Асланов не любил откладывать своих намерений, и вскоре после разговора с Филатовым направился в роту.
В роте шли занятия. Лейтенант, увидев подполковника, громко скомандовал: «Смирно!» и хотел доложить, чем занят личный состав роты, но подполковник сказал:
— Вольно! Отставить рапорт!
Тем не менее танкисты, стоявшие возле машин, при появлении командира полка подтянулись. Илья Тарников, у которого ворот гимнастерки всегда бывал расстегнут, а пояс распущен, прошел за танк и привел себя в порядок — он еще в Крыму получил от командира полка выговор за неопрятность и неправильное ношение формы. К счастью, на этот раз Асланов не обратил внимания на внешний вид Тарникова — вместе с лейтенантом он направился во взвод Тетерина, где танкисты как раз снимали с машины запасной бак с горючим.
— Сознаешь, в какую роту назначили тебя командиром? — спросил Асланов, кивая на бойцов, работающих сноровисто и быстро. — Эта рота всегда была лучшей в полку.
Лейтенант не сомневался, что комиссар сообщил Ази Асланову о том, что видел его вместе со Смородиной, и сожалел, что они так растерялись тогда. Им нечего было смущаться. Филатов должен знать, что врач пришла навестить своего подопечного и попутно его перевязала. Что тут такого? И в чем их можно заподозрить? Впрочем, и надо же было ей заявиться в такую рань! И комиссару тоже не спится, с утра пораньше ринулся проверять роту! Только-только улеглась тревога из-за этого «чепе» на реке, и — новое дело. Могут подумать что угодно.
Гасанзаде понял, что командир не зря хвалит вторую роту, что за этим последуют другие слова — о том, что новый ротный должен быть достоин этой роты, — и поэтому он, опережая командира, сказал:
— Вторая рота и впредь будет лучшей в полку, товарищ подполковник!
— Посмотрим, посмотрим, — вдруг по-азербайджански сказал Асланов. Гасанзаде понял, что это означает, и промолчал. Адъютант подошел и сказал подполковнику, что его просят к телефону. Ази Асланов вместе, с Гасанзаде спустился в землянку и переговорил со штабом. Майор Пронин сообщил, что звонили из штаба соединения. Сказали, что в распоряжение полка направляется семейный экипаж — три брата, на танке, который купила им мать-колхозница на свои сбережения.
Пронин спрашивал, в какую роту направить этот экипаж.
Ази Асланов обернулся к стоящему позади него Гасанзаде.
— Кажется, у тебя некомплект личного состава?
— Да, одного экипажа недостает.
— Алло, «Фиалка», «Фиалка», что там случилось? — Асланов нажал кнопку аппарата. — Алло, «Фиалка»! Алло, алло! Николай Никанорович, ты? Почему замолчал? — телефон снова заработал, собеседники хорошо слышали друг друга. Пошли их сюда, слышишь? Да, в роту Гасанзаде. — Ази положил трубку на рычаг и уже другим тоном сказал: — Гасанзаде, о тебе ходят, кое-какие нежелательные слухи…
— Товарищ подполковник, я прекрасно понимаю, что вы имеете в виду. — Он был уверен, что Ази Асланов скажет о том, что Филатов видел в его землянке врача Смородину, и спросит, что это означает. Лучше всего выложить все начистоту. Но он боялся подвести врача. — Понимаете, нарыв у меня на груди. Военврач знает, зашла спросить, как себя чувствую, осмотрела, смазала и перевязала. В это время в землянку вошел товарищ Филатов… Увидел нас вместе. Возможно, подумал что-нибудь…
— Нарыв, говоришь? — Ази Асланов посмотрел в глаза Гасанзаде. И под его многозначительным взглядом лейтенант торопливо расстегнул ворот и снял гимнастерку и рубаху.
Командир полка долго молчал.
— Оденься, застегнись, простудишься. Зачем же было хитрить?
— Да я и сам не знаю. Боялся, что обратно в госпиталь направят…
Гасанзаде застегнулся. И вместе с командиром полка они вышли из землянки и направились к бойцам.
В те дни начальник вещевого склада полка получил партию новеньких командирских шинелей, суконных гимнастерок, галифе и хромовых сапог. По распоряжению Ази Асланова все это было роздано тем, у кого обмундирование пришло в негодность. Гасанзаде, находившийся в тылах полка на командирских занятиях, первым оказался на вещевом складе и без помех выбрал себе все по росту и размеру. Одетый во все новенькое, он оглядел себя в зеркале и самодовольно улыбнулся. «Верно говорят, что девять десятых красоты — это одежда и обувь. Будь хоть ангелом, если одет плохо, за красивого не сойдешь. А теперь я похож на человека».
Он от души поблагодарил начальника склада и, поскрипывая сапогами, направился к выходу.
— Хорошо, что не распрощался, засмеялся он, остановившись в дверях. — У нас говорят, когда молла увидит плов, забывает о молитве… А я оставил в старой гимнастерке документы.
Уходя, он столкнулся лицом к лицу с Леной Смородиной. Если бы он с ней не поздоровался, может, она его и не узнала бы.
— Ого! Прямо жених, — сказала она с улыбкой. — Признаюсь, не сразу узнала. Разбогатеете. И, чего доброго, загордитесь.
— Этого не произойдет, доктор. — Он неловко потоптался на месте. — А я как раз шел к вам, доктор.
— Что ж, идемте.
— Но ведь вы куда-то направлялись?
— Ничего, не такое уж важное дело у меня, Решится и потом.
Они пошли в медсанчасть. Сапоги скрипели невозможно, это смущало его, он чувствовал себя беспокойно.
— Жмут? — спросила Смородина.
— Нет. Скрипят.
Смородина обернулась и посмотрела на Гасанзаде. До сих пор она как бы не замечала, что он такой интересный, красивый парень. Когда Гасанзаде приходил в медсанчасть на перевязку, все ее внимание было обращено на рану. А сразу после перевязки Фируз прощался и уходил. Если бы ее попросили описать его облик, она испытала бы затруднение. Если бы ей сказали, что на подбородке у него — ямочка, а на правой щеке — родинка, она не смогла бы ответить, так это или нет. Только один раз там, в землянке, она заглянула в лицо своего пациента — и именно в тот момент появился Филатов…
А вот теперь она словно открыла для себя нового человека. Время от времени внимательно взглядывала в его лицо. Красив. Наверное, девушка есть. Недаром его никто не интересует… Наверное, такая же красивая… А, может, и красивее его. Впрочем, бывает, красавица любит мужлана, красавец не чает души в уродке.
Беседуя, они вышли на тропинку, ведущую в медсанчасть. Навстречу им, заложив руки за спину, шел Пронин. Правда, он умышленно сошел с тропы и шел лесом, чтобы не встречаться ни с кем. Он ходил в медсанчасть, чтобы поговорить со Смородиной. Ждал ее, пока позволяли приличия. И, не дождавшись, возвращался в штаб.
Никто не знал о его переживаниях. Так, по крайней мере, он думал. Насколько соответствует действительности то, что заметил Филатов? Есть ли близость между Фирузом и Леной? Когда и как это могло произойти? Ведь еще недавно, какие-то дни тому назад, Лена говорила ему о своей любви. Что же произошло?
На эти вопросы могла ответить только она.
Пронин увидел их издали. Он прянул в сторону и, прислонившись к стволу большого дуба, онемев, смотрел на них. Сердце его так колотилось в груди, что, кроме своего пульса, он ничего другого не слышал и не ощущал.
Фируз и Лена прошли мимо, не заметив его.
О чем-то оживленно, заинтересованно говорили. О чем? Что такого умного, особенного мог ей сказать этот смазливый лейтенант? А разве обязательно для женщины слышать что-то умное, особенное? Но как назвать все это — то, что с ней происходит?
Он бессильно опустился на траву.
Если чуть раньше, до того, как он увидел Лену и Фируза, в нем боролись противоречивые мысли, если его обуревали неясные еще подозрения и ревность, то теперь безнадежность и апатия сковали все его существо.
Наконец, мысль, молнией сверкнувшая в голове, подняла его с места. Он пошел по тропинке, по которой Лена и Фируз уходили в глубь леса.
«Зачем они туда идут, зачем? Но зачем я иду за ними? Допустим, я их настигну. Увижу, как они обнимаются, целуются или еще что… Что дальше? Зачем мне видеть это? Зачем растравлять сердце? И без того все ясно. Пусть идут… Пусть будет что угодно. Если красота этого парня ослепила ее, чем и как ее удержать? И не смешно ли мне идти за ними следом? Не унизительно ли?»
Пронин отломил от склонившейся к дороге ветлы толстый прут и, постукивая им по сапогу, резко повернулся и направился в штаб.
На рассвете следующего дня в расположение роты лихо влетела, блестя оливковой броней, новенькая тридцатьчетверка.
Вся рота Гасанзаде собралась вокруг нее — посмотреть, что за люди прибыли, познакомиться с новыми товарищами.
Те не спешили вылезать из танка, и Кузьма Волков, свернув большую самокрутку, подошел к машине как раз в тот момент, когда откинулись крышки люков. На башне танка белой краской было выведено «Волжанин». Через мгновение над надписью показалась могучая рука, вслед за ней — голова в гермошлеме, и, наконец, улыбчивый сержант выскочил на броню и спрыгнул на землю, а следом появились еще двое, как две капли воды похожие на него. Кузьма, подмигнув товарищам, подошел к старшему.
— Огонька не найдется?
— Найдется, — старший выудил из кармана коробку спичек, подал Кузьме.
Кузьма оглядел коробку, как некую диковину.
— Судя по ней, недавно из тылов? У нас спичками давно не пользуются… Зажигалки в ходу, по-фронтовому — «катюши».
— Да, мы недавно из тылов. Кузьма продолжал уверенно:
— Откуда родом, если не секрет?
— Да волжане мы, из Саратова.
— Недаром и танк назвали «Волжанин».
— Ну, а как еще называть, если и мы волжане, и он на Волге сработан? Старший сержант подал руку Кузьме. — Что ходить вокруг да около, давайте лучше знакомиться… Сразу надо было, ну да ладно, лучше поздно, чем никогда. Меня звать Аркадием, а это мои братья. Вот это средний, он указал на плотного парня, — Геннадием звать. А это — наш младший, зовут Терентием.
И все братья поочередно пожали руки Кузьме и его товарищам.
Да, братья были похожи друг на друга, как будто они родились в один и тот же день и час. И если бы они сами не сказали, никто, не смог бы определить, который из них старший, а который — младший. У всех братьев Колесниковых были продолговатые лица, голубые глаза, курносые носы, золотистые волосы. Как и все волжане, говорили они, сильно окая. Уже потом кое-кому подумалось, что Аркадия назначили командиром танка потому, что он самый старший — на самом деле, будь даже Аркадий самым младшим из братьев, ему все равно следовало быть командиром, потому что он был и умнее, и способнее, и сдержаннее Гены и Терентия.
Скоро в полку знали о братьях если не все, то самое главное. И больше всех тронуло, что мать этих славных ребят — бригадир полеводческой бригады, не только отдала все свои деньги и ценности на постройку танка, но и послала на фронт всех своих взрослых сыновей, оставив при себе только самого младшего сына, тринадцатилетнего подростка. О нем и о матери братья говорили со сдержанной, но нескрываемой нежностью.
Прошло уже полгода, как Хавер рассталась с мужем. Много, как говорится, воды утекло за это время, многое изменилось на фронте; изменилась вся жизнь, да что говорить — и сама Хавер уже была не прежней, жизнерадостной и полной сил. Осенью Ази прислал домой первую фотокарточку, и Хавер убедилась, что и он изменился, построжал, посуровел, а может, и постарел немного. Хавер часто вспоминала о поспешном расставании с мужем, когда даже и поговорить не удалось, и всякий раз при этом: воспоминании у нее больно сжималось сердце. Она жила в постоянной тревоге, и тревога эта еще усиливалась при мысли, что она-то в полной безопасности, а он на фронте, под смертью ходит.
Из далекой Ленкорани она следила за событиями. Положение на фронте все осложнялось. И, конечно, никто не мог сказать, как будут развиваться события и, тем более, когда кончится война.
Хавер работала директором городского кинотеатра. Пятнадцатилетний киномеханик Полад знал, что она больше всего любит киножурналы с фронтовой кинохроникой, и как только получал на базе новую ленту, стремглав бежал сообщить об этом Хавер, и до начала общего киносеанса они вдвоем просматривали киножурнал, после чего Хавер молча вставала и уходила.
— Эти кинооператоры, не знаю уж, кого и где снимают! — возмутился однажды Полад. Ни разу не сняли дядю Ази и его танкистов. А чем они хуже тех, кого они сняли в кино? Ведь он уже подполковник, и сколько у него орденов!
Хавер засмеялась, ласково потрепала курчавые волосы подростка.
— Милый ты мой! У нас столько героев! Всех невозможно показать в кино. Показывают тех, кто больше всех отличился. Вот отличится дядя Ази, и покажут его в кино.
— Я тоже думаю, рано или поздно дядю Ази покажут. Ленкоранцы от других не отстанут. Наш город плохих людей на фронт не пошлет.
Однажды утром, придя на работу, Хавер прошла не к себе, как обычно, а прямо в будку киномеханика. Вокруг Полада вертелась группа ребят — готовили к вечернему сеансу киножурналы, доставленные с базы. Но директора ребята побаивались — вдруг турнет.
— Ну, что, Полад, собрал свое войско?
— Мне, Хавер хала, и дня без них не прожить, — Полад подмигнул парню в полосатой рубахе, перематывавшему ленту. — Это наши внештатные работники, Хавер хала, помогают мне, а заодно и сами смотрят кино.
Глядя на Полада и его товарищей, Хавер думала: «Вот и мой сын Тофик скоро станет большим, как они!»
Ребята явно обрадовались тому, что директор не сделала Поладу замечания, насчет посторонних, а это значило, что у них оставалась возможность, помогая Поладу, из кинобудки бесплатно смотреть кино, сеанс за сеансом. И парнишка со шрамом над правой бровью осторожно ткнул в бок товарища: «Не бойся, видишь, не сердится!»
Полад тоже воодушевился.
— Эй, Чапыг, убери эти коробки с лентами из-под ног! Чапыг кинулся выполнять приказ, а потом стал перед Поладом, как солдат, по стойке «смирно», ожидая дальнейших распоряжений.
Хавер поразилась проворности и быстроте этого полного, краснолицего парня, и еще больше — дисциплине в этой ватаге малышей.
— Тебя что, действительно, зовут Чапыг?
— Нет, Хавер хала, имя мое Таваккюль. Чапыгом[3] меня ребята прозвали.
— И тебе нравится это прозвище?
— Не нравится, Хавер хала.
— Я попрошу твоих товарищей, чтобы они не называли тебя Чапыгом. Полад, передай ребятам: кто назовет Таваккюля Чапыгом, тому больше не бывать в кино…
… Только что закончился дождь, который лил два дня подряд. Но облака, неподвижно стоявшие в небе, опять набухли влагой, готовой пролиться на землю. Черная земля садов и огородов, чайных плантаций до предела была напоена водой и раскисла. Тропинки и дороги размыло, на полях образовались озера. Люди очень часто простужались в те дни. Лежал с температурой Ариф. Врач сказал: простуда, выписал лекарство и ушел. Но температура не падала. Вообще, младший сын был слабеньким, часто болел, и Хавер очень боялась, как бы он не схватил воспаление легких. Крепко-накрепко поручила свекрови смотреть за Арифом — чтобы не вспотел, не размотался во сне, сама по нескольку раз на дню прибегала, меняла ребенку белье, кормила и снова бежала на работу.
В довершение всего, уже недели две не было писем от Ази. Она не утерпела, пошла на почту — справиться, может, что-нибудь было. Там еще раз подтвердили, что не задерживают писем, доставляют по мере поступления. По дороге домой, занятая своими мыслями, она успевала отвечать на приветствия знакомых, но не задерживалась, как обычно, чтобы перекинуться словом-другим, спросить о здоровье, о делах.
Когда подходила к дому, кто-то сзади коснулся ее руки, она испуганно вздрогнула, обернулась: Тофик глядел на нее озорными глазами. «Встретил? — она схватила его, подняла на руки, прижала к груди. — Соскучился? А как Ариф?» — «Он спит, бабушка сказала, ему лучше». Хавер несла сына на руках, заглядывала ему в глаза, и тревога ее стихала. Тофик, очень похожий на отца, глядел на нее глазами Ази, и в этом взгляде она черпала надежду.
Нушаферин нене только что уложила в постель уснувшего у нее на руках Арифа, и на нетерпеливый вопрос невестки, есть ли температура, ответила, что про температуру не знает, а знает одно: жар спал, и внуку легче.
— Не изводись, дочка, у мальчика только простуда, все пройдет!
— Я снова вызвала врача. Посмотрим, что он скажет.
«Говорит Баку. Передаем последние известия. Слушайте сообщение Совинформбюро…»
Четкий, ясный голос диктора, его необычная торжествующая приподнятость заставили женщин замолчать. Замерев, они слушали диктора.
«В последний час… Успешное наступление наших войск в районе города Сталинграда…
На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда. Прорвав оборонительную линию противника…»
— Дочка, что он говорит? — шепотом спросила Нушаферин.
— Мама, — взволнованно ответила Хавер, — он говорит, что наши войска бьют и гонят немцев у Сталинграда… Бьют, гонят и снова бьют!
— Это там, где был наш Ази?
— Да, мама, это там.
Нушаферин уже не могла слышать и понимать, что говорил диктор — все ее мысли, все чувства, все существо ее было там, рядом с сыном.
— О, аллах, сохрани моего сына! Развей пепел врагов!
Всю ночь ворочалась Нушаферин с боку на бок, да так и не могла заснуть. Мысли ее витали далеко. Вчерашнее сообщение по радио о Сталинграде, о наступлении наших войск взбудоражило старую женщину. Она не могла представить, где находится Сталинград, никогда не слыхала о тех городах, которые взяли наши войска, но она знала и поняла главное: произошло что-то давно ожидаемое. «Наши пошли вперед, — думала она, и это значит, что враг побежал… — Все рвался в наши края, на Баку уже поглядывал и вдруг повернулся и побежал. Там, где его бьют наши, все перемешалось, наверное. Есть и раненые, есть и… — тут Нушаферин одернула себя: — Да отсохнет мой язык, что я такое подумала!». Подушка из лебяжьего пуха казалась старухе твердой, как камень, одеяло давило на нее. Она думала сыне, о его товарищах, которые в этот час идут под пулями и осколками, гонят врага.
— Ох сынок, — вслух, сама того не замечая, проговорила она, — да отведу я от тебя напасть всякую, да приму на себя смерть, лишь бы она тебя обошла!
За окном вспыхнул ослепительный свет и раздался оглушительный треск, словно грянули разом сотни пушек, разразилась гроза. Перепуганная Нушаферин сбросила с себя цветастое одеяло и выбежала на веранду: ей показалось, что земля и небо, горы и скалы — все сразу, внемля ее молитвам, обрушилось на врага. И наши солдаты, много солдат с ружьями наперевес, в этом грохоте и пламени бегут на врага, и некоторые оборачиваются, машут ей руками, кричат: «Вернись, мать! Вернись!»
Грохот постепенно стих, сменился яростным шумом ливня. Нушаферин поняла, что в ее сознании мешаются явь и грезы, постояла еще немного и вернулась в постель. Долго не могла согреться.
До рассвета она не сомкнула глаз. И хотя слышала, как пропели третьи петухи, ни встать, ни уснуть не могла. К тому времени, когда на улице послышались шаги пешеходов, она почувствовала себя как человек, который весь день таскал камни. И, наконец, провалилась в тяжкий сон, но и во сне она ни на минуту не расставалась с мыслью о сыне.
Она видела себя в какой-то бескрайней клочковатой степи, по которой в разных концах вспыхивали и гасли огни… Это, наверное, и есть фронт. А вон и Ази. Он в танке, высунулся по пояс и кому-то что-то указывает, а рядом с танком бегут бойцы. Потом их и танк Ази заслоняют фонтаны земли, а когда они опадают, она видит, что танк охвачен пламенем, над ним поднимается черный столб дыма. «Сынок, дорогой, кто же это посмел в тебя выстрелить?» вскрикивает она и бросается к сыну. Ази скатывается с брони на землю, и она видит, что на груди у него кровь. Она срывает с головы косынку, перевязывает крест-накрест грудь сына. Он открывает глаза: «Мама, это ты? Что ты здесь делаешь?» — «Я к тебе приехала, сынок. Какой это негодяй тебя?» — Нушаферин не может остановить слез, прижимается лицом; холодному лицу сына, судорожно обнимает его. «Что ты, мама, не плачь, рана не опасная, я знаю. Поцарапана грудь… Ну, кровь… Да ты не бойся, только уходи отсюда скорей, возвращайся домой, внуки ждут!».
Нушаферин вытирает слезы, но никуда не уходит, а пули свищут над ними, рядом рвутся мины, их порой засыпает землей.
«Пусть светопреставление начнется, я тебя не оставлю, сынок. Тебе очень больно?»
Раздается свист, и она всем телом подается вперед, чтобы прикрыть сына от снаряда, от осколков, от пуль.
«Возвращайся домой, мама, ничего не случилось со мной. Погляди!» — и Ази вскакивает, бежит, поднимается в свой танк. Странно: танк уже не горит, а срывается с места и уходит сквозь дым и огонь.
Одна остается Нушаферин. Стоит, как неподвижная статуя, смотрит на следы, впечатанные в землю гусеницами танка. Поднимает лицо — видит пламя над землей, захватившее полнеба. Еще раз в огне и в дыму среди разрывов показался танк, и мать увидела сына.
«А-зи-и-и!» — кричит она. Ее крику, ее стону отвечают взрывы снарядов и мин…
Скрылись танки, ушли вперед и солдаты, полоса огня и дыма тоже отодвинулась, взрывы снарядов, бомб и мин слышались все реже и реже. И наступила тишина, опустела степь. Напрасно старая Нушаферин высматривала Ази — нигде не видно его. Крылья бы ей! Она полетела бы вслед за сыном, нашла бы его, прикрыла бы собой от беды.
«Мама, мама!» — кто-то окликает ее.
Она оборачивается. Сын? Но разве это он? Откуда он явился? Плохо видят старые глаза… «Ты ли это, сынок? Все двоится в глазах моих». — «Я мам, я! — Ази чуть-чуть отстраняет мать от себя. — Ну, смотри же, это я. Погляди мне в лицо! Не узнаешь? — Нушаферин прижала к груди сына. — Видишь, мама, со мной ничего не случилось. Пуля находит не всех… Чаще находит трусливых. Но я не трус». — «Аллах сжалился надо мной, увидел мои слезы, поэтому с тобой не случилось беды, сынок…» — «И не случится, мама. Обещаю тебе! Успокойся и возвращайся домой». «Хорошо, сынок, возвращаюсь, родной, возвращаюсь…» «Я провожу тебя, одной трудно».
И Ази везет Нушаферин в Ленкорань. Доводит до самого дома, но в дом не заходит. И как ни старается мать уговорить его зайти, он не соглашается. «Если зайду в дом, то сразу не вырвусь… Засижусь с тобой, с Хавер, с детьми, — говорит он. — А меня ждут дела, ждут солдаты. Пойду! А вот кончится война, приеду на целый месяц и весь месяц дома просижу… Ты нам приготовишь ленкоранский плов, соберемся всей семьей за столом… А пока до свиданья. До свиданья, мама!»
Он целует мать и торопливо уходит.
«Иди, сынок, счастливого тебе пути! Избавьте мир от огня и возвращайтесь, сынки мои дорогие. Возвращайся, Ази!»
Нушаферин проснулась вся в поту.
Тофик и Ариф стояли у ее изголовья.
— Бабушка, с кем это ты говорила?
— Бабушка, тебе что-то снилось?
— Да, снилось, — Нушаферин вытерла пот на лбу, с трудом поднялась и села в постели.
Внуки решили, что она заболела. Огорченные, присели на кровать.
Только тогда Нушаферин пришла в себя.
— Что вы, что вы, милые, я здорова. А ты что это полураздетый? Снова можешь простудиться.
— У меня уже нет температуры, бабушка.
— А все-таки ложись в постель.
Ариф послушался. А Тофик, прежде чем уйти, укрыл бабушку одеялом.
Нушаферин обхватила руками колени, сидела, вспоминая странный сон. А внуки, каждый из своего угла, молча, с тревогой глядели на нее…
Второй час шла артиллерийская подготовка. Тысячи орудий всех калибров молотили по фашистским позициям; ошеломленные немцы замерли в своих укрытиях и окопах, вжались в землю. Над ними бушевал смерч огня и стали. Нигде никогда им не доводилось испытать такое. Ад, и тот казался не таким страшным по сравнению с тем, что творилось. Взлетали вверх разбитые орудия, минометы, рушились перекрытия блиндажи, огневых точек, ходов сообщения. Наконец, огненный вал перекатился куда-то в тыл, но не успели еще уцелевшие солдаты противника опомниться и выглянуть из своих нор, как на них пошли русские танки.
За день до наступления соединение, в которое входил и отдельный танковый полк Ази Асланова, совершило стремительный семидесятикилометровый марш и заняло позиции перед глубоко эшелонированной линией обороны противника между озерами Цаца и Барманцаг.
Ночью выпал снег, утро наступало пасмурное, облачное, над степью лег густой плотный туман. Видимость сократилась. Командование Сталинградского фронта вынуждено было внести изменения в заранее разработанный план наступления. Наступление приходилось вести в сложных условиях, без поддержки авиации. Плотный туман скрывал огневые точки противника. Хорошо, что армейская разведка засекла расположение вражеских огневых средств в дефиле между озерами, на всю шестикилометровую глубину обороны немцев и дальше, во вражеском тылу. Во время артподготовки первый удар пришелся по вражеским огневым точкам, удар точный и сокрушительный. Стрелковые части под прикрытием танков прорвали оборону врага и продвинулись вперед.
Перед танкистами была поставлена задача с южного направления прорвать вражеский фронт, выйти на оперативный простор и соединиться с частями Юго-Западного фронта, наступающими с севера. Успешное завершение этой операции должно привести к тому, что большая армейская группировка немцев оказалась бы в кольце окружения.
Командование соединения, генералы и старшие командиры прекрасно понимали значение этой операции. С мыслью о важности наносимого немцам удара и о возможных его последствиях вводил в сражение свой полк Ази Асланов.
Рота за ротой мчались мимо командирской машины. Ази Асланов передавал указания командирам рот. Стрелковые цепи бежали впереди боевых машин с криком «ура», этот крик перекатывался по широкому полю, но не гас и не стихал, потому что подхватывался идущими сзади и автоматчиками десанта, сидевшими на броне танков. Грохот орудий, обеспечивавших огневой вал впереди наступающих, гул дальнобойных батарей, громивших тылы врага, и резкие отрывистые выстрелы танковых пушек — все слилось в могучий гул, в котором тонули разрывы вражеских мин и снарядов. Стрелковые подразделения упорно продвигались вперед, не давали возможности фашистским солдатам поднять голову из окопов.
Впереди этого мощного потока войск, обогнав пехоту, шли танки Ази Асланова, составлявшие авангард ударной группировки сил фронта.
По сообщениям ротных командиров, потери в личном составе и технике были незначительны.
Ази Асланов окидывал взглядом заснеженную равнину, по которой следом за танками продвигалась пехота. Картина боя напомнила ему декабрь сорок первого года под Москвой — тогда он, майор, командовал танковым батальоном. На Можайском направлении фашистам удалось окружить кавалерийскую часть. Пока кольцо окружения не стянулось намертво, надо было его разорвать. Командование поставило эту задачу его батальону. В самом неожиданном для противника месте он нанес сильный удар и помог конникам выйти из окружения. Тогда ему пришлось нелегко, в разгар боя он остался без водителя… Сам сел за рычаги управления. К счастью, короткая остановка машины никем — ни своими, ни противником — не была замечена, танк снова стремительно рванулся вперед. Командиры рот сообщали о ходе боя, он слушал, отдавал приказы, докладывал начальству. Фашисты вели по танкам лихорадочный орудийный и минометный огонь, танки, не задерживаясь, отвечали, крушили все на своем пути, а пехота, следуя за батальоном, расширяла прорыв; дошло до рукопашной, фашисты не выдержали, побежали. До конца боя танкисты не подозревали даже, что комбат сам ведет машину.
Сейчас он находил много общего с тем далеким боем под Москвой. Та же заснеженная равнина, окрашенные в белый цвет танки, пехота в маскировочных халатах… Та же ярость, тот же душевный подъем, то же желание победить врага… Но иной масштаб. Иная цель. Тогда надо было разорвать кольцо окружения, сейчас предстояло прорвать оборону врага, выйти на оперативный простор и окружить вражеские войска на огромной территории. Тогда он командовал батальоном, теперь у него полк. Но и полк представлял собой лишь звено, частицу войск, осуществлявших замысел командования. Чтобы выиграть это сражение в целом, каждая часть должна выиграть свое, и Ази страстно хотел, чтобы его полк выполнил успешно свою задачу. Тогда, под Можайском, враг оставил немало подбитых танков, потерял много солдат, а батальон вышел из боя с минимальными потерями. Пусть будет так и сейчас!
Ази Асланов имел свой командирский девиз. Если ты, говорил он, потерял в бою пять танков и пятнадцать солдат, то противник должен потерять в два раза больше, и поле боя должно остаться за тобой — тогда, считай, ты нормально воюешь.
Это правило знали в полку все, каждый старался ему следовать. И вот сейчас Ази с удовольствием наблюдал, как стремительно движутся вперед роты, как деловито и точно сметают огнем вражеские орудия, как маневрируют, уклоняясь от вражеского огня, и снова и снова рвутся вперед…
Немцы сопротивлялись отчаянно, вели меткий, расчетливый огонь. Они хорошо видели наступающих и сразу заметили, что среди советских танков один танк несется вперед, не открывая огня. Догадались: командирская машина. Тотчас взяли ее на прицел. Осколочный снаряд разорвался позади танка, еще один — впереди. Водитель, побледнев, крикнул:
— Мы в «вилке», товарищ подполковник! Сейчас ударят бронебойным!
— Не теряйся! Меняй направление. Так. Прибавь скорость! Стой! Вруби! Вперед! Еще прибавь! Еще…
Прямо по курсу на снегу расписалась «болванка». Водитель сбавил газ.
— Что ты делаешь? Вперед! Рывком, рывком уходи из-под огня. Вперед, вперед!
Танк проскочил обстреливаемый участок и на полном ходу, подминая под себя колючую проволоку, влетел на бруствер вражеской траншеи; что-то хрустнуло под гусеницами, танк нырнул вниз, потом вылез наверх… Ази видел, как вражеские солдаты группами бегут впереди машины.
— Пулемет! — приказал он стрелку.
Наплывший с ночи густой туман рассеялся к полудню, небо очистилось, и вновь во всей своей необозримости взору открылась равнина.
Перешедшие в наступление войска Сталинградского Фронта в течение нескольких часов значительно продвинулись вперед. На заснеженных дорогах осталось множество подбитых, сожженных, помятых вражеских танков, автомашин, бронетранспортеров, разбитых орудий винтовок, автоматов, военного снаряжения. На снегу густо чернели вражеские трупы.
Наступление продолжалось почти без передышки.
Расстреливая огневые точки противника, уцелевшие после артподготовки и первого ошеломляющего удара, танки продвигались вперед.
Хорошо, обтекая обороняемую противником возвышенность, шла вторая рота. Тридцатьчетверки легко брали подъемы, вели с коротких остановок и с ходу прицельный огонь. Немцы дрогнули, побежали. Один танк обогнал остальные машины и поливал убегавших солдат противника пулеметным огнем. Ази вскинул бинокль. По номеру машины узнал танк Кузьмы Волкова, тот самый, который свалился с парома в Волгу. Ну, молодцы, подумал он, толково действуют, грамотно. И как это они умудрились сплоховать тогда, на переправе? Впрочем, с кем не бывает? Зато сейчас они показывают себя.
Ази Асланов не разделял того мнения, что чем дольше человек находится в боях, тем больше он привыкает к опасности и в известном смысле тупеет. Но если появляется привычка к чему бы ни было, снижается реакция на происходящее, тупеют чувства, а если притупляются чувства, плохо работает голова, гаснет мысль. Нет, с его бойцами этого не происходит. Они остро чувствуют, мгновенно реагируют. Да и как может быть иначе? Люди знают, за что, во имя чего сражаются. Верят в победу, бьются с холодным умом и горячим сердцем.
Танки второй роты скрылись за холмом. Новый водитель командирской машины безо всякой команды выжал газ: командир полка должен видеть поле боя. Да, молодец! Разве не мыслящий человек способен понять, что в данный момент нужнее всего? Танк одолел высотку, и Ази снова увидел вторую роту, отыскал взглядом танк Волкова. Машина шла на левом фланге роты, оставляя в стороне вражеское орудие, возле которого суетились немцы. У Асланова похолодело под сердцем: сейчас влепят Волкову в борт. Что он, ослеп, не видит?
Нет, Волков видит: башня танка развернулась в сторону вражеского орудия, последовал залп артиллеристов разметало взрывом, а танк уже шел на орудие. Остановился, откинулась крышка люка, появился сержант с автоматом в руке, соскочил с танка. Из люка выбрался и стрелок-радист, поспешил к сержанту. Что случилось? Зачем остановились и покинули танк? Куда бегут? Что собираются делать?
Подбежали к орудию, осмотрели, и Волков махнул рукой водителю. Танк осторожно подошел к орудию задним ходом. Волков и стрелок развернули орудие, прицепили его к танку. Для чего? Трофей? А, может, пушка исправна? Хотят подарить нашим артиллеристам? Намерены прикрываться орудием сзади?
Так и не поняв, для чего экипаж прихватил вражескую пушку, Асланов проводил танк Волкова и перевел взгляд на другие машины.
Полк продолжал наступление, не ожидая отставшей пехоты, пока на пути не выросла высота, на которой немцы успели укрепиться, поставив на прямую наводку мощные восьмидесятимиллиметровые орудия.
Высота господствовала над окружающей местностью; сильный орудийный и минометный огонь преградил путь передовым частям наступающих.
Младший лейтенант Тетерин из роты Гасанзаде шел со своими пятью быстроходными легкими танками в разведке и выскочил к высоте без потерь. И сразу попал под губительный огонь врага. Тетерин понял бесполезность наступления в лоб; связавшись с ротным, он принял решение обойти высоту с фланга.
— По мне они ударят, — сказал он ротному, — а вы постарайтесь прикрыть меня.
И, действительно, обнаружив советские танки на фланге своей обороны, немцы открыли огонь; танки других взводов ударили тотчас по немецким орудиям, и, пользуясь этим, танки Тетерина устремились на высоту; раздавив по пути немецкую минометную батарею, первая машина выскочила наверх — и тут ее подцепило бронебойным снарядом. Танк младшего лейтенанта, ведя огонь, обошел подбитую машину. Еще рывок, и высота будет наша. Но немцы не дрогнули, и по-прежнему вели огонь, и не только по прорвавшимся танкам Тетерина. Командир взвода определил положение вражеской батареи и осторожно повел свою машину в обход ее. И вдруг удар, гром, звон в ушах, удушливый дым внутри — танк загорелся. Охнул и сник механик-водитель. Тетерин спустился к нему. Дыра в броне была как раз напротив груди механика… Он всхлипнул на руках командира и стих. Все, нет человека. Как во сне Тетерин нащупал верхний люк, открыл его и выбросился из танка, вслед за ним выскочил башенный стрелок. Машину охватило пламенем; минуту спустя, раздался глухой взрыв — и все было кончено…
Два танка Т-70 горели на высоте, три других отходили, ища укрытия; отходили в тыл и обгорелый младший лейтенант с башенным стрелком, отползали танкисты из первой подбитой машины.
Им удалось благополучно отойти. Башенный стрелок из машины Тетерина почти не пострадал, так как, бросившись в снег, успел погасить на себе горящий комбинезон и ватник; у Тетерина обгорели руки, сгорели брови, усы, и, когда он провел ладонями по пылающему лицу, серый пепел посыпался ему на грудь. Запах паленых волос ударил в ноздри сбежавшимся товарищам, которые старались не выдать своего удивления: лицо младшего лейтенанта, одного из самых красивых мужчин в полку, лишенное бровей, гусарских лихих усов, было похоже на страшную маску.
Подбежал лейтенант Гасанзаде.
— Откуда бьет батарея?
Тетерин с трудом расстегнул планшет и карандашом отметил на карте расположение вражеских орудий; при этом, когда он нажимал на карандаш, из-под почерневших ногтей сочилась кровь.
— Вот те огневые точки, которые мне удалось заметить. Наверное, есть и другие.
— Да, наверное. Одной батареей они не отважились бы преградить нам путь. Силы тут есть. — Гасанзаде помолчал. — Механик-водитель что?
— Его ранило, сразу потерял сознание… На моих руках умер. А вытащить его мы не могли…
Танкисты молча сняли шапки.
Подбежала санинструктор, принялась перевязывать Тетерина. Возни с ним было много. Пока она смазывала и обрабатывала обожженные места, Тетерин старался по ее взгляду определить, насколько серьезно пострадало его лицо.
— Не волнуйтесь, — говорила санинструктор, — брови и усы отрастут, может и не скоро, лицо останется чистым, это главное. Ну, давайте, перебинтую руки…
Тетерин был благодарен судьбе, что лицо не обгорело, но все же очень беспокоился, и, чтобы успокоить его, кто-то из ребят раздобыл осколок зеркала: на, мол, погляди, убедись, что беды нет!
Тетерин уткнулся в зеркало. Лучше бы он не смотрелся в него! Бровей нет, ресниц нет… Усов нет… Кожа на лице розовая, как поджаренное сало словно кто-то сунул его лицом в печь и, подрумянив на жару, вытащил…
— А, черт с ним! — Тетерин бросил осколок зеркала. — Ребята, дайте закурить!
Ему услужливо поднесли зажженную папиросу, вставили в рот.
Гасанзаде той порой решал, как быть дальше. Подходили машины других рот, появились пехотинцы, наступавшие под прикрытием танков, подъехал Ази Асланов.
Гасанзаде доложил командиру полка обстановку.
Ази Асланов внимательно изучал высоту, занятую немцами.
— Да, место для обороны удачное. Мастера… Ну, что ж, покажем им, как надо использовать местность для наступления. — Он передал бинокль Смирнову и повернулся к Гасанзаде. — Как намерены действовать, лейтенант?
Командир роты изложил свой план, который сводился к следующему: после короткого артналета на огневые позиции противника наступать на высоту с нескольких направлений'; за всеми враг не уследит, всем ответить не успеет.
— Резонно. Что ж, готовьтесь, через четверть часа начнем. Полк роту поддержит.
Гасанзаде, козырнув, побежал к своим машинам. Ази Асланов подошел к Тетерину.
— Как чувствуешь себя, товарищ младший лейтенант?.. Раны сильно беспокоят? Если да, отправим тебя в медсанбат…
Тетерин вскочил.
— Товарищ подполковник, разрешите остаться в роте. Слегка обожгло, но воевать могу. — Он провел рукой по лицу. — Вот только лицо теперь у меня…
— О чем думать, Тетерин? Ты же не девушку выбирать идешь. К тому же лицом, которое обожжено в бою, надо гордиться. А через какое-то время отрастут твои гвардейские усы, брови, кудри твои светлые, и до свадьбы снова станешь первым красавцем в полку. Так что не горюй…
— Да я не потому. Вот водителя жаль…
— Да, — помрачнел Ази Асланов, — водителя не вернешь…
Подошел Гасанзаде, доложил о готовности к атаке.
— Сейчас начнем, — сказал Асланов.
Заговорили орудия, снаряды обрушились на вершину высоты. И тотчас танки пошли в атаку, за ними пошли пехотинцы. Фашисты увидели, что их обходят со всех сторон, побросали оружие и подняли руки.
После взятия высоты стало известно, что там располагался командный пункт вражеской пехотной дивизии.
Поздним вечером легковая машина с потушенными фарами неслась по дороге. На небе не было ни луны, ни звезд, но снежный покров высветлят темноту, дорога виделась хорошо, и водитель чувствовал себя уверенно.
Рядом с водителем сидел пожилой человек в серой каракулевой папахе и в белом полушубке. Это был командир соединения генерал Евгений Иванович Черепанов. На заднем сидении, один, зорко оглядываясь по сторонам, сидел его адъютант.
Все трое молчали. Временами, когда машина ныряла в рытвины, ровный гул мотора сменялся надсадным ревом; затем рев стихал, и под ровное, убаюкивающее гудение Черепанов, откинувшись на спинку сидения, закрывал воспаленные от бессонницы глаза. Водителю и адъютанту казалось, что он дремлет; они не решались заговорить, чтобы не мешать ему: генерал уже двое суток не смыкал глаз, пусть хотя бы вздремнет по дороге.
Однако генерал не спал, это только так казалось шоферу и адъютанту. Нервное возбуждение мешало ему не только уснуть, но и задремать; он думал о действиях вверенных ему войск, стараясь извлечь уроки на будущее, на самое ближайшее будущее, не говоря уж об отдаленном.
Соединение генерала Черепанова в целом успешно действовало в наступательной операции Сталинградского фронта. Тем не менее, не обошлось без заминок, и Черепанов получил серьезное замечание командующего армией. И надо считать, что ему еще повезло в том смысле, что задержка не оказала отрицательного влияния на общее развитие операции.
Но Черепанов очень переживал случившееся, и особенно обидно было, что выговор он получил в самом начале успешно начавшегося боя, на командном пункте армии, в присутствии множества старших и младших по званию и положению начальников и командиров. По плану операции большая часть его соединения и стрелковый корпус, стоявшие во втором эшелоне, вводились в бой сразу после того, как будет прорвана первая линия вражеских укреплений, для развития наступления.
Все ждали этого момента.
И вот этот момент наступил. Черепанов передал танковым частям приказ: «Вперед!» и припал к стереотрубе. Он видел, как поднялась наша пехота, как на правом фланге появилась волна наших танков. Но на левом фланге, где должен был идти отдельный танковый полк, танков не было видно. Текли минуты, а полк не показывался. Что это значит? Чем вызвана задержка?
Командующий армией обернулся к нему:
— Черепанов, где же твои танки? Должны они выполнять приказ или нет? Что у тебя творится?
Черепанов не знал, что ответить. У него никогда ничего не «творилось», а всегда и все делалось точно и в срок. Он попросил разрешения выехать на исходные позиции танкового полка и помчался туда сломя голову. Каково же было его удивление и возмущение, когда он увидел, что машины еще только заправляются горючим! Правда, заливают его в запасные баки. Но почему сейчас, когда уже началось наступление? Почему не заранее? «Командира полка — ко мне!»
— Вы понимаете, что делаете? — встретил он взволнованного подполковника… Конечно, тот понимал. Но горючее подвезли с опозданием. Почему же с опозданием, почему не сообщили об этом?
Слушать объяснения он не стал. Армейские части теснили противника, и тут самое время было подкрепить к танками, развить успех, и много стоила каждая потерянная минута.
— Немедленно в бой! Немедленно!
Подполковник откозырял, повернулся, побежал к своим командирам.
Танки, один за другим, едва отнимали от баков шланг, срывались с места и, перестраиваясь на ходу, уносились вперед.
Только видя этот лихой выход танков, Черепанов немного отошел сердцем. Пожалуй, танкисты и не виноваты, подумал он, но виновника я найду и взгрею!
Всю свою сознательную жизнь Черепанов провел в армии, с первых дней войны он сражался на фронте. Не раз его части оказывались в сложном положении, но никогда не бывало такого, чтобы он задержался хоть на миг, если получил приказ.
Задержка — это срыв замысла, срыв операции, это — сотни новых жертв. Недопустимы задержки! Особенно сейчас, когда мы наступаем.
… Взвизгнули тормоза, машина резко остановилась.
— Вы только гляньте! — удивленно воскликнул шофер.
Адъютант выхватил пистолет, Черепанов от толчка подался вперед, выпрямился.
— Что случилось?
— Заяц… — Шофер показывал рукой вперед. Большими прыжками по белому снегу скакал в сторону от машины серый заяц. Ни генерал, ни адъютант зайца не заметили, а он уже слился вдали с темной землей.
— Чуть не задавил косого, — извинительно сказал шофер.
Генерал промолчал, не стал делать замечания водителю, остановившему машину посреди степи из-за какого-то зайца. Но адъютант рассердился на водителя не на шутку, и, не будь рядом старшего, сказал бы ему пару теплых слов. Поднимать такой шум из-за пустяка?
Но водитель и сам расстроился; действительно, что случилось? Было из-за чего всполошиться. Недаром ни генерал, ни адъютант и ухом не повели на его возглас. Еще хорошо, что не рассердились.
Между тем, хотя генерал не сказал ни слова водителю по поводу непредвиденной остановки, он думал о непосредственности водителя и не осуждал его за это, скорее напротив. На бесконечных фронтовых дорогах люди видели столько трагичного, ужасного, и даже в самые благополучные дни, вот как сейчас, перед их взором мелькало столько машин, орудий, повозок, танков, что появление среди всего этого чисто военного подвижного бытия беззащитного живого существа воспринималось как событие, и генерал вовсе не удивился по-детски радостному возгласу водителя, увидевшего зайца. Возглас был вполне естественным. В людях не умерло ни сострадание, ни доброта, ни тоска по мирной жизни, и они способны радоваться и зиме, и лету, и безобидной пичужке, и появлению этого смешного зайца — среди войны… Это хорошо, это значит — не очерствели мы, думал генерал.
Машина бежала, оставляя на свежем снегу четкие отпечатки шин.
Адъютант засунул пистолет в кобуру, но продолжал посматривать по сторонам.
Генерал снова откинулся на спинку сидения и прикрыл глаза.
Полк Ази Асланова вместе с другими частями Сталинградского фронта успешно продвигался вперед. Остались позади станции Абганерово, Тигута, Плодовитое, Бузиновка, Советский, Верхне-Курмоярский.
Наконец, танкисты столкнулись с котельниковской группировкой немецких войск, которая пыталась пробиться к окруженным под Сталинградом войскам Паулюса, и стали на ее пути.
Было потеряно много боевых машин. Было много убитых и раненых.
Ремонтники день и ночь возились над поврежденными танками. Надо было пополнять поредевшие экипажи. Людей не хватало. Правда, Черепанов обещал помочь. Но Ази Асланов прекрасно понимал, что скорой помощи ждать не приходится. Поэтому они втроем, с Прониным и Филатовым, обсудили свои возможности, чтобы навести порядок в полку.
В полдень Ази Асланову позвонил редактор армейской газеты, сказал, что посылает в полк корреспондента, и просил оказать тому помощь в сборе материала для статьи. Подполковник обещал содействие.
Корреспондент прибыл в полк под вечер.
Ази Асланов успел побриться перед самым приходом корреспондент. Запах тройного одеколона, которым он надушился, нанрлнил автофургон. Капитан, входя в машину, едва не чихнул.
— Вы просите меня рассказать о себе? — сказал Асланов. — Ей-богу, товарищ капитан, вы ставите меня в неловкое положение. Давайте условимся, что в этой статье обо мне не будет ни слова. Есть люди, которые выполняли приказы. О них следует написать. Как, в каких условиях выполняли. Как вели себя в бою. Еще важнее написать о тех, кто отдал жизнь в этих боях. О них и я могу рассказывать сколько угодно…
Капитан положил карандаш между страницами записной книжки.
— Я бы последовал вашему совету, товарищ подполковник, но дело в том, что редактор поручил написать именно о вас. Поэтому очень прошу хоть что-то о себе рассказать. Ответить на мои вопросы. — Повторяю, капитан: напишите о погибших танкистах. Это моя просьба, других нет. Очень прошу передать эту мою просьбу редактору газеты.
Корреспондент уже набросал в уме план статьи, которую собирался написать; он предполагал начать статью беседой с командиром полка, а потом уже перейти к описанию боев. Теперь ему надо было перестраиваться: подполковник не желал говорить о себе. Уговорить его, по всему видно, не удастся. Что делать?
Ази, чувствуя его затруднения, решил помочь.
— Если ваша газета, капитан, желает рассказать о нашем полку, то надо начинать с людей. И полк, и его командир сильны людьми, толковыми, грамотными, инициативными людьми. И в первую очередь следует рассказать о командире взвода Иване Благом. Вы знаете, какой героизм проявил он в боях за станцию Абганерово?
Капитан открыл полевую сумку и достал оттуда номер газеты.
— Наша газета писала о Благом, можете посмотреть.
Ази развернул номер газеты «Сын Отечества». Он еще не видел этого номера и не сразу обнаружил в нем, в уголке, короткое сообщение о подвиге лейтенанта Благого.
— Вы об этом материале говорите? Это же только информация. Напишите о нем очерк, и этим вы сделаете больше, чем могли бы сделать, рассказывая обо мне…
И Асланов поведал корреспонденту об обстоятельствах гибели Ивана Благого и его экипажа.
… Наши войска вели наступление на станцию Абганерово с трех направлений. Полк Асланова получил задачу наступать на станцию с востока, отвлекая на себя огонь врага, чтобы помочь пехоте, наступавшей с флангов.
Полк наступал, подавляя огневые точки противника.
Танки шли уверенно, охватывая станцию, но и огонь противника усиливался, и часть машин замедлила ход. И тогда вперед вырвалась машина командира третьего взвода. Ведя огонь с ходу, она вышла на подступы к станции. Тут ее подцепило бронебойным снарядом. Танк загорелся. Асланов, следовавший непосредственно за танками взвода, приказал экипажу покинуть машину. Лейтенант ответил, что все ранены, кроме него. Еще один снаряд ударил в танк Благого, и рядом взорвался фугасный снаряд. Снова подполковник приказал командиру взвода покинуть танк. «Я один, — ответил Благой, — выйти не могу, но даром свою жизнь не отдам». Танк весь окутался пламенем и дымом. Задыхаясь, Благой прокричал напоследок: «Продолжаю выполнение задания, товарищ подполковник! Прощайте!» И горящий танк, набрав скорость, помчался прямо на станцию. На путях стоял эшелон, и паровоз был под парами — танк врезался прямо в него, раздался взрыв, все вокруг озарилось багровым сполохом.
Выход со станции был закупорен, вагоны, со снаряжением загорались один от другого, среди солдат гарнизона поднялась паника, а той порой танки полка мчались на станцию, и пехота брала ее в клещи.
… Когда Ази Асланов вернул газету, капитан сказал:
— Пусть останется у вас, товарищ подполковник.
— Пусть, — согласился Асланов, — но о таких людях, как Благой, надо писать щедро, от всей души.
Открылась дверь автофургона, и вошел генерал Черепанов.
— Добрый вечер, товарищи!
Капитан и подполковник вскочили при появлении генерала.
— Здравия желаем, товарищ генерал.
Черепанов поздоровался с командиром полка, вопросительно глянул на капитана.
— Корреспондент армейской газеты, представился капитан.
— Ну, садитесь. — Генерал снял шапку, алюминиевой расческой привел в порядок редкие седые волосы и сам сел. — Что ж, капитан явился, чтобы расхвалить нас на весь фронт?
— Есть у него такое намерение, товарищ генерал.
— Тогда что же вы не угощаете его по-фронтовому, чтобы ему легче и охотнее писалось? Надо человека вдохновить.
— Пусть сперва напишет, почитаем, тогда видно будет, стоит ли его угощать.
Капитан, улыбаясь, закрыл записную книжку и обратился к Черепанову:
— Товарищ генерал, разрешите идти?
— Не забудьте, капитан, передать своему редактору мою просьбу. Я буду следить за газетой. — Асланов обернулся к генералу, пояснил: — В газете напечатана информация о подвиге Ивана Благого. Я считаю, что этого мало, и прошу, чтобы о таком человеке было написано подробно.
— Хорошо, что напомнил, Ази Ахадович, я как раз хотел об этом сказать: напиши боевую характеристику на Благого, мы представим его к награде. Посмертно. — Генерал помолчал. — Подполковник прав. Напишите о Благом, не скупясь на слова…
— Слушаюсь, товарищ генерал, я передам ваши пожелания редактору, и напишу так хорошо, как только сумею.
Проводив капитана, Асланов с тревогой взглянул на генерала: с чем связан его визит?
Еще и полусуток не прошло после совещания в штабе корпуса, на котором Асланову было выдано, как говорится, по первое число, а он вновь сидит перед генералом…
Этого недавнего совещания ему вовек не забыть.
Подведя итоги двенадцатидневных наступательных боев, о которых докладывал начальник штаба, генерал предоставил слово председателю комиссии, которая выясняла, по каким причинам двадцатого ноября отдельный танковый полк Асланова с промедлением вступил в бой. Комиссия пришла к выводу, что непосредственным виновником этого чрезвычайного происшествия был заместитель командира полка он не позаботился о своевременной заправке машин горючим. Да, заправщики по дороге попали под бомбежку, но какие меры были приняты, чтобы они прибыли вовремя? Их ждали… И это — все? А о чем думал в это время командир полка?
Ази Асланов никогда еще не видел генерала в таком гневе. Вы только подумайте, товарищи, говорил генерал, обращаясь к присутствующим и держа командира полка по стойке «смирно», поступила команда «вперед», а в полку еще только горючим заправляются! Пехота идет в атаку, а они не чешутся! Да надо потерять всякое чувство ответственности, чтобы такое допустить! Если бы мне об этом сказали, я ни за что на свете не поверил бы. В это невозможно поверить! Но я видел своими глазами! Все наступают, а полк еще стоит!
К счастью, полк, задержавшийся с вводом в бой, отличился в дальнейшем, и это облегчило участь командира, — ему был объявлен строгий выговор.
И хотя Асланов брал всю вину на себя, заместитель его был понижен в звании и в должности и переведен в другую часть.
Что же снова привело генерала в полк?
Черепанов сидел одетым, а в автофургоне было жарко.
— Сняли бы полушубок, товарищ генерал, а то у нас жарко, а на воле холодно, можете простудиться.
Заботливость подполковника тронула генерала.
— Я ведь долго сидеть не буду. Сегодня у нас сплошные разговоры. Возвращаюсь оттуда, — он неопределенно показал рукой вверх, — от самого высокого начальства. Проезжал мимо, решил завернуть в твое хозяйство, посмотреть, как вы тут дыры свои латаете?
Генерал все-таки разделся, и Асланов взял его полушубок, повесил на гвоздь в углу.
— Латать-то латаем, товарищ генерал, сами ремонтируем поврежденные машины, какие можем. Но четыре тяжелых танка пришлось отправить в армейскую мастерскую, на капитальный ремонт. Их нам в ближайшие дни не смогут вернуть, не управятся. И теперь нам, по крайней мере, нужно десять-пятнадцать тяжелых танков, чтобы стать боеспособными. Вы обещали помочь, и вся наша надежда теперь только на вас.
— Я не забыл своего обещания. На совещании в штабе армии говорилось о нуждах нашего соединения. Начальник снабжения заявил, что в ближайшее время мы будем обеспечены и людьми, и машинами. Посмотрим, когда и что дадут. Однако ты сделай здесь все, что можешь, своими силами. Очень тяжелые бои ждут нас впереди. Чтобы деблокировать окруженную группировку войск, немцы спешно перебрасывают сюда армейские части с других фронтов, из Франции и Польши. Они не будут сидеть сложа руки и смотреть, как мы тут колошматим дивизии генерала Паулюса… Попытаются разорвать кольцо окружения. Это яснее ясного. И наша разведка уже доносит, что немцы перебрасывают сюда в первую очередь танки. Много танков… Рассчитывают за счет перевеса в технике взять инициативу в свои руки. Так что хлопот с ними будет много, да… Готовься, Ази Ахадович, готовься, дорогой.
Черепанов взял со столика термос, слегка тряхнул.
— Пустой?
— Только что допили.
— Знаю, ты не из тех, кто держит при себе термос со спиртом. А стаканчик чаю я выпил бы, Ази Ахадович.
— Сейчас скажу, принесут. — Уже у дверей автофургона подполковник спросил: — Может, сперва закусите чего-нибудь, а уж потом чаю?
— Сыт. Только чаю хочу. Однажды ты угощал меня чаем, до сих пор помню вкус. Мастер ты заваривать чай, мои так не умеют.
— Наука нехитрая. Я вот своего адъютанта научил, пожалуй, лучше, чем я, заваривает.
Генерал следил за Аслановым: обижен? расстроен? Непохоже. Что значит человек сдержанный, воспитанный! И никакого тебе подобострастия. Вину свою знает. Взыскание принял, а замаливать делами будет, не словами. Молодец, ей-богу, молодец!
Начальник штаба полка майор Пронин казался Ази Асланову в последнее время каким-то вялым и апатичным. Наверное, переутомился человек. Шуточное ли дело, вот уже сколько дней Пронин не знал отдыха ни днем, ни ночью.
На самом деле причиной апатии и подавленности была не усталость, как думалось Ази Асланову, — Пронин мог выдержать и не такие нагрузки, он был очень крепкий человек — апатия порождалась чувством разочарования в лучших своих мечтах и надеждах. Пронин терзался и мучился ревностью и обидой.
Об этом никто ничего не знал, и Пронин старался, чтобы не знал никто; без подъема, но с прежней дотошностью и аккуратностью он выполнял свои обязанности. Готовя сведения о личном составе полка для вышестоящего штаба, он просматривал рапорты ротных. И первым попался ему рапорт комроты Гасанзаде. Смешно, что он, зрелый человек, волнуется при одном взгляде на фамилию соперника, зеленого лейтенанта, но, увы, это так — увидев под рапортом подпись Гасанзаде, Пронин почувствовал укол в сердце. С тех пор, как он услышал, что этот парень и Лена Смородина, находятся в каких-то особых отношениях, и особенно, когда он сам увидел их вдвоем и уверил себя, что так, плечо к плечу, забыв обо всем на свете, не ходят мужчина и женщина, не связанные интимной близостью, и что самое главное, не ищут укромных мест, как несомненно, искали тогда эти двое — с тех пор Пронин старался не видеть Гасанзаде, не встречаться с ним, не говорить; но волей-неволей приходилось и говорить с ротным, и звонить ему, передавать ему распоряжения и приказы, требовать сведения, принимать донесения, и даже сидеть за одним столом и что-то обсуждать — служба, никуда от нее не денешься.
В таких случаях майор присматривался к командиру роты, и его крайне удивляло, что на лице лейтенанта не появлялось ни тени смущения, ни краски стыда, словно он ни в чем не был виноват, а при встречах ротный всегда искренне приветствовал его и улыбался, как ни в чем не бывало. И глядя тогда на Гасанзаде, Пронин думал: «Ну и наглец, ведь надо же: так уметь притворяться!»
Да, немудрено, что Лена попалась ему в сети… Впрочем, еще неизвестно, кто кому попался. Но факт, что они сошлись…
От долгой напряженной работы у Пронина онемели плечи, и ломило в спине, он несколько раз выпрямлялся и разводил руки до хруста в суставах, потом откинулся на стуле так, что вся тяжесть тела легла на задние ножки, и прикрыл глаза и тотчас Лена возникла перед ним. Он стряхнул наваждение, принял прежнее, рабочее положение, и склонился над столом.
В дверь постучали, и вошел комадир полка.
— Николай Никанорович, ты не спишь?
Пронин открыл глаза.
— Чуть не задремал… Голова, правда, болит.
— Так, может — приляжешь?
— Нельзя, товарищ подполковник. Получил новое задание, должен выполнить, а уж потом…
— Много осталось?
— Нет, за полчаса закончу.
— Насчет наград из штаба корпуса подготовить материал не просили?
— Нет.
— Вчера вечером генерал Черепанов мне об этом напомнил. Николай Никанорович, на командиров напиши представления сам, а на младших командиров и рядовых поручи написать командирам рот. Если на кого из командиров затрудняешься написать, пусть ротные напишут. Потом подправишь, и вместе поглядим.
— Кого из командиров надо представить в первую очередь?
— Я уже написал на Ивана Благого. Думаю, очень заслуживают Тетерин и Гасанзаде. Свяжись с командирами рот, узнай, кого они считают достойными. Постарайтесь, чтобы ничьи заслуги и подвиги не были забыты — это обижает, расхолаживает.
— Слушаюсь, Ази Ахадович.
— И еще, Николай Никанорович: последи за своим здоровьем. Вид у тебя утомленный. А болеть никому из нас нельзя теперь: очень много дел впереди.
Ази Асланов ушел. Пронин принялся собирать сведения для наградных листов. Многих молодых командиров, в том числе Тетерина, пришедшего недавно в полк, Пронин знал слабо; о Тетерине надо было узнавать у Гасанзаде, но звонить командиру роты, разговаривать с ним ему было сейчас невмоготу. Он запросил сведения телефонограммой. Так будет лучше, решил он.
В конце концов телефонограмма оказалась в руках у бойца Парамонова, тот и понес ее в роту. По дороге Парамонов увидел Тетерина: младший лейтенант о чем-то горячо спорил с помпотехом полка инженером-капитаном Тамарой Барышниковой, и Парамонов, желая обрадовать младшего лейтенанта, задержался в стороне — переждать разговор.
Тетерин спрашивал, когда предполагается закончить ремонт машин, Барышникова уклончиво отвечала: постараемся поскорее. Тетерина такой неопределенный ответ не устраивал, а Барышникову не устраивала спешка. — Мы не хотим сдавать вам кое-как отремонтированные машины, ясно? Танк из ремонта должен выйти как новенький… Время есть, куда вам торопиться?
— Как не торопиться? Я потерял два танка, остальные в ремонте. А если приказ наступать, что я стану делать?
— Ну, к тому времени мы твои машины вернем.
Тетерин не пошел ни в госпиталь, ни в медсанбат, и очень скоро обрел прежнюю форму. Краснота на обожженном лице прошла, на месте сгоревших бровей росли новые, правда, такие тонкие, что их можно было разглядеть только вблизи; усы росли кустиками, неряшливо, и он начисто их сбрил, отчего выражение лица совершенно изменилось, стало каким-то очень уж открытым, беззащитным. И хотя он уже не переживал за свое лицо, уверяя, что ему все нипочем, ему становилось неловко, и он всякий раз слегка отворачивался в сторону, когда Барышникова смотрела ему в глаза: казалось, она выискивает именно изъяны его лица.
Зато Парамонову казалось, что Барышникова ищет совсем иное в лице Тетерина, но пройдет еще много времени, пока Тетерин поймет это. Парамонову хотелось показать Тетерину телефонограмму из штаба полка, обрадовать младшего лейтенанта сообщением, что его представляют к награде; он видел, что разговору командира взвода с капитаном не будет конца, а потому не стал больше ждать и отнес телефонограмму Гасанзаде.
Фируз Гасанзаде прочел телефонограмму.
— Когда вы отправляетесь в штаб полка, рядовой Парамонов?
— Приказано вернуться быстрее.
— Хорошо, возвращайтесь. Попутно зайдите в санчасть и скажите капитану Смородиной, что я очень прошу ее прийти в роту. Я думаю, она в санчасти. Ну, а если на месте ее нет, военфельдшера не тревожьте, и ничего передавать не надо.
Поручение командира роты, и особенно эта оговорка удивили Парамонова. «Почему не хочет пригласить фельдшера, если не окажется доктора? Видно, тут что-то есть. А, вот оно что… Парамонов спрятал в усах улыбку. — Фельдшер кому он нужен? А врач — другое дело: красивая девушка. Эх ты, елки-палки! Но ведь правильно делают: он молод, и она молода, а жизнь-то проходит!»
Парамонов закинул за плечо автомат и вышел на дорогу.
Когда генерал-майор Густав Вагнер приехал в отпуск в Германию, в свой родной город Пархим, его танковая дивизия стояла в окрестностях Парижа. Через неделю командование отозвало его из отпуска, но предписало ехать не в Париж, а в украинский город Винницу. В Виннице, на совещании у Гитлера и Геринга, он узнал, что его дивизию направляют под Сталинград.
Гитлер, прибывший в Винницу в связи с ухудшением положения на Восточном фронте, говорил с генералами резко, не желал выслушивать ни предложений, ни, тем более, каких-либо возражений, а требовал лишь беспрекословного выполнения приказов.
Генерал Вагнер, как, впрочем, и другие приглашенные, вышел из ставки Гитлера мокрый, как мышь. По пути на аэродром он снова и снова пожалел не только о Париже, но и о том, что так мало довелось ему побыть в Пархиме.
… Вид родного города заставил его опечалиться уже в день приезда. В Пархиме все переменилось, все состарилось и казалось в полном запустении. Не таким рисовался ему родной город.
Вагнер уезжал из Пархима в 1941 году; тогда он был полковником. Теперь он возвращался в мундире генерал-майора, с крестами на груди.
Он умышленно не телеграфировал домой о своем приезде: пусть это будет сюрпризом; он неожиданно появится перед отцом и женой.
Шофер, выполняя приказание генерала, ехал по улицам города медленно. Вагнер, стосковавшийся по родине, смотрел из окна машины по сторонам.
Центральная площадь городка раньше кишмя кишела людьми — сейчас она была пустынной. Административные здания потеряли свою торжественность и надменность, трехэтажные дома из красного кирпича потемнели, словно оделись в траур. На улицах почти не видно прохожих. Неизменным оставался только памятник генерал-фельдмаршалу Мольтке. Вагнер всегда гордился тем, что он земляк великого военного мыслителя, и втайне лелеял надежду, что когда-нибудь и памятник боевому генералу Вагнеру украсит одну из площадей города Пархима.
В уездном городе Пархим жило восемнадцать тысяч человек — сейчас казалось, что в нем нет и двух тысяч. Но если Пархим оказался таким унылым, таким пустынным, то ведь и другие города Германии опустели? Было такое ощущение, будто люди переселились куда-то, покинули город совсем.
Отец Вагнера держал гостиницу на окраине города, и Густав решил проехать туда, встретиться с отцом в гостинице.
Машина шла мимо пехотных казарм. На плацу, как всегда, шли строевые учения, и генерал пожелал глянуть, как сейчас учат солдат.
Обучали пожилых солдат. Согнутые, уродливые фигуры в старых мундирах, то тесных, то висящих на костлявых плечах, как на вешалках, производили странное впечатление. Но особенно жалкими казались эти подагрики и ревматики, когда, боясь вызвать гнев офицера, изо всех сил старались выпятить грудь и печатать шаг худыми негнущимися ногами.
«Господи, что же это такое? Это позор!» — прошептал потрясенный жалким зрелищем генерал и отвернулся.
Еще ребенком он любил бегать сюда, в казармы, наблюдать строевые занятия. Тут родилась мечта непременно стать офицером. И как не родиться мечте, когда рослые красавцы-солдаты шагали гордо, уверенно, крепко, как один человек! Строй казался монолитным, как стена… Шаги солдат сливались с грохотом духового оркестра… Офицеры как будто сошли с картинки. А теперь, на том же плацу, невпопад ходили, неловко поворачивались пятидесятилетние тотальники с мешком хвороб за плечами… Значит, в скором времени и в его дивизию, вместо выбывших, начнут прибывать такие вот, с позволения сказать, солдаты.
При этой мысли генерал почувствовал дрожь во всем теле.
Неподалеку от гостиницы генерал заметил человека на костылях — у него были отрезаны обе ноги выше колен.
Это был первый инвалид войны, которого видел генерал на улицах города, но, как он потом узнал, калек в городе было много…
С начала войны в гостиницу редко заглядывали гости. Увидев, что приехал важный военный, генерал, служители засуетились. Но это были новые люди, старый персонал в большинстве был мобилизован и отправлен на Восточный фронт, и эти новые люди не знали в лицо сына владельца гостиницы. Однако они поспешили взять чемоданы и распахнули дверь.
— Не надо! — крикнул Вагнер, когда кто-то кинулся докладывать хозяину, и, выйдя из машины, легко взбежал по лестнице.
Швейцар, узнав от шофера, кто приехал, только покачал головой.
Маленький человек, утопавший в глубоком бархатном кресле, очень рассердился, почувствовав, что кто-то без стука и разрешения вошел в его кабинет.
Расстроенные нервы старого Людвига не позволяли ему сохранять хваленое бюргерское хладнокровие. Все его сердило и раздражало. Бросив в хрустальную пепельницу сигару, которая весь день торчала у него во рту, он ждал, что скажет вошедший.
А Густаву показалось, что отец дремлет; он на цыпочках подошел к нему. Это еще больше взвинтило старика. Резко подняв седую голову, он посмотрел на вошедшего в упор, но видел плохо и не узнал вошедшего. Только надев пенсне, он взволнованно спросил:
— Ты?
— Отец! — Густав бросился к креслу. — Ты не узнал меня, отец?
— Узнал, узнал. Сейчас узнал.
Отвислые щеки Людвига затряслись, он растерялся от неожиданной встречи. Поцеловав сына в лоб, сердито сказал:
— Вместо того, чтобы научиться в армии дисциплине, ты забыл даже самые обычные правила вежливости, которым я учил тебя в детстве!
— Извини, отец, я не дал телеграмму… Это…
— Знаю, знаю, ты сделал это, чтобы показаться оригинальным.
Служители постучались в дверь и пришли поздравить своего хозяина. Кабинет наполнился людьми. По указанию Вагнера в честь приезда сына в гостинице был устроен торжественный обед. Служащие, повеселев от коньяка и рома, пили за немецкую армию, покорившую всю Европу, за славного генерала Вагнера. Музыканты исполнили в честь генерала отрывки из произведений Баха и Гайдна.
Да, давно гостиница старого Людвига не знала такого оживления и веселья, с начала войны с русскими.
Луна уже поднялась на середину неба и озаряла спокойный Пархим, а старый Вагнер и его сын все еще сидели в гостиной, говорили и не могли наговориться. А Герта, жена Густава, все еще ждала мужа. Сегодня она уделила особое внимание своей постели, не доверившись служанке, сама сменила белье. При этом она волновалась, как девочка. Еще бы: ведь больше года Герта не клала голову на грудь своего мужа. Сколько прошло бессонных ночей! Ей представлялось порой, как муж проводит время в Париже, в обществе тоненьких, страстных француженок, и поэтому месяцами не пишет жене. При этом она вспыхивала от ярости. Только в одном Герта находила себе утешение: в том, что она генеральская жена. Сегодня, впервые после того, как муж получил генеральское звание, она ляжет с ним в постель не как полковничья, а именно как генеральская жена.
Постель ароматно пахла французскими духами. Герта надушила ее, чтобы понравилось мужу: он к французскому привык.
Ночь таяла, как кусок льда, брошенный в горячую воду; иссякало и терпение Герты. Она вертелась с одного боку на другой и на чем свет стоит ругала свекра: «Старый дурак, нашел время для разговоров!»
Напрасное ожидание так истомило ее, что страсть, вспыхнувшая в ней с вечера, начала постепенно гаснуть, и во втором часу ночи она уснула, так и не дождавшись генеральских ласк.
Отец и сын курили сигары и разговаривали. В пепельнице уже набралось много сигарных окурков. Людвиг не отпускал сына спать, все спрашивал, говорил и говорил.
— Затянули войну, затянули! Нет, Густав, так не воюют. Стыдно! Вот уже два года, как армия империи не может справиться с Россией. И не поймешь, за что, за какие заслуги, носите вы, генералы, свои награды?
— Война с русскими — не простое дело, отец. Это не та Россия, которую ты видел. Русские и тогда умели воевать, а сейчас они дерутся с неслыханной яростью.
— А вы разве не умеете драться? Но, я думаю, все наши беды оттого, что ведете вы себя там не как солдаты, а как интеллигенты…
… Сейчас Густав Вагнер вспомнил, как ведут себя в России его солдаты и офицеры. Видел бы старик то, что он видел! Но тогда он возразил отцу:
— Нет, отец, мы не интеллигенты. Мы ведем себя как подобает немецкому солдату. И воевать мы умеем. Правда, сам я еще не встречался лицом к лицу с русскими. Но о чем говорит история? О том, что эта нация войны не боится, умеет постоять за себя. Перед нами серьезный и умный враг. Опытный враг, отец. — Густав понизил голос. — Какие-то необратимые изменения происходят в этой войне. Тот, кто, казалось, вот-вот должен пасть на колени, набирает силу, а мы… — Вагнер помолчал. — Если серьезно все взвесить, отец, то теперь уже трудно сказать, в чью пользу закончится война.
— Вот-вот, эти-то пагубные мысли, выведенные не из опыта, а бог знает из чего, и связывают нас по рукам и ногам. Русских надо стереть с лица земли! — Людвиг взял со стола свежий номер «Берлинер берзенцайтунг» и бросил ее перед сыном. — Вот эта газетенка — сколько времени она кричит о взятии Сталинграда! А город еще не взят! Почему? Потому что верховное командование и мудрецы из генерального штаба скупятся на порох и на солдат. Не знают простой истины: чем больше вложишь, тем больше возьмешь! Вы послали против них пятьдесят дивизий — ничего не вышло, враг выстоял. Тогда пошлите сто, и победа обеспечена. Малыми силами ее не добыть! — Ты великий стратег, отец, — улыбнулся Густав. Стало быть, мое генеральство — наследственное. — Да, — без улыбки подхватил Людвиг, — хотя я не заканчивал военных академий, но правила ведения войны я знаю, а уж здравый смысл мне знаком!
И действительно, старый Вагнер разбирался в военном деле. В молодости он двенадцать лет находился на военной службе и дослужился до чина капитана. В 1918 году по просьбе главы грузинского меньшевистского правительства Ноя Жордания в Грузию вступили немецкие войска, в состав которых пожаловал в Закавказье и капитан Людвиг Вагнер; он работал в штабе немецких оккупационных войск в Грузии, а спустя некоторое время, возглавил карательный батальон, который свирепствовал в Очамчирском и Борчалинском уездах, грабил местное население. По признанию самого Людвига, за несколько дней батальон собрал много «легких по весу, но тяжелых по цене предметов». Но Вагнер жил в те дни мечтой о царстве нефти и миллионов — Баку. Немецкие войска, сосредоточенные в Тифлисе, уже готовились к походу в Азербайджан. Главнокомандующий немецкими войсками генерал Людендорф обратился к офицерам оккупационных войск с секретным приказом, в котором, в частности, после взятия Баку предоставлял им право свободного предпринимательства.
Капитан Людвиг Вагнер возмечтал приобрести в Баку хотя бы небольшой, на первое время, нефтепромысел. Увы, этим планам не удалось свершиться, но сожаление по утраченным возможностям точило его всю жизнь. Теперь он стар, зато сын молод, полон сил и так близок к осуществлению отцовских чаяний…
Разговор отца с сыном затянулся за полночь.
Хотя Густав не мог согласиться с устаревшими взглядами отца на многое, особенно на тактику ведения боя; он уже не спорил, не возражал, чтобы не рассердить старика. Прав он или не прав, но Людвиг Вагнер любил, чтобы с ним непременно соглашались, и словесное поле брани всегда оставалось за ним. Поэтому он удержал сына, когда тот, наконец, вспомнил о Герте.
— Как только вернешься в Париж, напиши рапорт и попроси направить тебя на русский фронт. Там твое будущее, Густав, только там!
— Ты сидишь здесь и судишь о войне по газетам, — слегка раздражаясь, ответил сын. — Ты думаешь, что эта война похожа на первую мировую войну. Или ты хочешь потерять сына? Ну, я напишу рапорт, и они пошлют меня в это восточное пекло, а как я оттуда выберусь?
— Ты что, Густав? Какой отец хочет лишиться сына? Что за глупости ты говоришь! Я хочу только сказать, что, возможно, ты не всегда будешь генералом. Будущее, о котором я говорю — не в армии. Если ты получишь в России кусок хорошей земли или хотя бы один завод, тебе этого хватит, чтобы начать дело. Или, скажем, тебе достанется нефтепромысел в Баку, разве это плохо? Какой ты генерал, если у тебя нет имения, земли или промышленных предприятий?!
Что говорить? Густав давно мечтал о куске земли где-нибудь на юге России. Но как это сделать, вот в чем была загвоздка.
— К чему эти разговоры, отец? До исполнения твоей мечты мы не дожили, до исполнения моей далеко, как до неба… — Густав поднялся. — Спокойной ночи, отец. Я думаю, мы еще успеем поговорить обо всем: у меня еще десять дней отпуска!
В полдень Густав вернулся с прогулки в окрестностях города и едва прилег на диван, как принесли телеграмму. Командование прерывало его отпуск. Его срочно вызывали в Берлин. Он терялся в догадках, что могло произойти в Париже? Французская армия разгромлена. Союзники с открытием второго фронта не спешат. Партизаны большой опасности не представляют…
Пытаясь представить, в чем дело, Вагнер складывал свои вещи. В тот же день он выехал в Берлин, а оттуда в Соссин, в сорока километрах от Берлина там, в густом сосновом лесу располагался штаб сухопутных войск. В штабе сообщили, что, согласно приказу, ему надлежит немедленно отправиться в Винницу, в ставку фюрера на Восточном фронте.
… Вот и все. Рапорт с просьбой послать в Россию писать не надо. Он никогда не вернется в Париж. Что ж, отец, ты как раз этого и хотел для сына… Но, может, ты прав, и там, в России, я добьюсь счастья, а может, приобрету два аршина земли и березовый крест?
С этими горькими мыслями Густав Вагнер долетел от Берлина до Винницы. Потом — совещание у Гитлера. А на винницком аэродроме уже стоял готовый к вылету военный самолет, и старый невысокий генерал-артиллерист, заложив руки за спину, нервно прохаживался перед самолетом. Едва машина Вагнера остановилась на летном поле, старый генерал кинулся к нему.
— Наконец-то вы прибыли, генерал, стало быть, летим! — и он направился к самолету.
— Летим, — вслед за незнакомым генералом Вагнер поднялся в самолет.
Через пять минут самолет поднялся и взял курс на Сталинград.
Эшелоны с полками его дивизии тоже мчались уже из-под Парижа на восток, под Сталинград.
Вернувшись в штаб, Парамонов узнал, что его вызывает командир полка.
Недоумевая, Парамонов пошел на КП. Но по дороге он все же завернул в санчасть и передал Елене Смородиной просьбу Гасанзаде зайти в роту. Смородина приняла его холодно и ни словом не обмолвилась, пойдет она в роту или не пойдет. Обеспокоенный еще больше, Парамонов направился к Ази Асланову. Здесь его ожидало очень приятное известие: подполковник получил письмо из Омского горисполкома, в котором сообщалось, что по письму командира полка в квартире Парамонова начат ремонт. Парамонов не знал, как благодарить подполковника. В самом прекрасном расположении духа вернулся он к себе в роту, не сказав Гасанзаде, как безразлично отнеслась Смородина к его просьбе. Парамонов мысленно успокоил ротного: «Придет она, товарищ лейтенант, обязательно придет, как может не прийти?» Ему очень хотелось, чтобы всем было так же радостно и хорошо, как хорошо сегодня ему.
И Смородина, выбрав свободный час, пришла в роту. Она шла по морозу, раскраснелась и выглядела необычайно свежей. Вообще, в последнее время она похорошела, пополнела, и все говорили ей об этом, на что она со смехом возражала: «Да нет же, я не поправилась, это только так кажется, просто я тепло одета, поэтому и кажусь толстой». Но она не была толстой, она была в меру полной, и полнота ей шла, не портила стройности и делала ее еще более привлекательной. Правда, давно сшитая по фигуре шинель стала тесновата, слишком плотно облегала фигуру, но Лена с детства занималась спортом, была пропорционально сложена, все в ней было соразмерно, так что тесноватая шинель еще не вредила, когда Смородина шла, головы мужчин непроизвольно поворачивались вслед за нею.
Гасанзаде с Тетериным осматривал отремонтированный танк, но, увидев доктора, забыл о танке и направился к ней. Они вместе спустились в только что отрытую и еще не оборудованную землянку, и Гасанзаде сказал:
— Тут у меня еще беспорядок, извините.
— Отчего же, тут неплохо. Ну, я вас полмесяца не видела, рану посмотрим.
— Думаю, что все нормально, я и забыл о ране. Повязку снять без вас не рискнул, но раны не чувствую. Не знаю, как и благодарить вас за доброе отношение. Теперь я вместе со своими товарищами участвую в боях, а иначе пришлось бы сидеть где-нибудь в тыловом госпитале и слушать сообщения Совинформбюро… А потом всякие комиссии, запасной полк… И все из-за пустячной раны…
— Рана у вас не пустячная, лейтенант, и последствия могли быть очень серьезные. Ну, на ваше счастье, затягивается, не гноится, и это хорошо. Елена бросила в пепельницу, сделанную из консервной банки, грязный бинт, пропахший потом. — А теперь одевайтесь, Гасанзаде. И не вызывайте меня в роту. Мои визиты вызывают кое у кого подозрения.
— Простите, я не должен был вызывать вас, я это понимаю. Я, если нужно, приду сам, время у нас теперь есть… Но о каких подозрениях вы говорите? Узнали о моей ране?
— Нет, имеют в виду совершенно другое…
— Другое? А что же?
— Говорят, будто между нами любовь.
Гасанзаде от удивления открыл рот.
Воцарилось неловкое молчание. Лейтенант надел телогрейку, застегнулся. Взглянул на врача виновато.
— Елена Михайловна… Неужели я дал повод к каким-то домыслам? Поверьте, я этого не хотел. И никогда не думал…
— И я не думала, — подхватила Смородина. — Сначала отмахнулась, что, мол, эти мне небылицы, а потом вижу, не все так на это реагируют.
Она перекинула через плечо сумку и собралась уходить.
Фируз нерешительно встал у дверей.
— Доктор, я так понял, что человек, которого вы любите, подозревает нас в чем-то, не так ли?
— Именно так, — подтвердила Смородина.
— Да скажите же ему, зачем вы приходили! Теперь ведь можно сказать?
— Можно. Но надо было сказать сразу, а теперь поздно.
— Нехорошо получилось! — Гасанзаде с сожалением покачал головой. Глупо.
Смородина посмотрела на него. Взгляд у нее был усталый.
Некоторое время они стояли молча, неподвижно. «Что сделать, чтобы помочь ей выпутаться из создавшегося положения?» — думал Фируз, и не мог ничего придумать.
— А можно узнать, кто этот человек… который вас подозревает?
— А зачем вам? Разве это так важно?
— Важнее важного!
— Майор Пронин, вот кто!
— Я этого не знал, доктор. — Гасанзаде смешался, опустил голову. — Я ведь недавно в полку, откуда мне было знать? Знал бы — даже не заговорил с вами…
— Вот как? Что, испугались бы? Или раз меня любит Пронин, для вас я интереса уже не представляю? Эх, Гасанзаде, Гасанзаде! Не ожидала от вас такого…
Фируз не решался посмотреть в глаза доктору. Насмешливый тон ее совсем сбил его с толку.
— А он… он давно любит вас?
— Полгода, как объяснились, — Лена прищурила свои голубые глаза. — Дали друг другу слово пожениться после войны.
— Хотите, я сейчас же пойду к Пронину и все ему расскажу? Пусть после этого делают со мной что хотят, хоть в штрафной посылают… Не хочу быть невольным виновником вашей размолвки.
Смородина, державшаяся вполне спокойно, совсем другим тоном сказала:
— Это ребячество, лейтенант. Выкиньте эту мысль из головы. Мне от ваших объяснений будет не легче. Ничего вы не добьетесь, только подольете масла в огонь. Чего доброго, Пронин на эту тему и разговаривать не станет. И вообще, если подозрение в сердце поселилось, его оттуда не так-то просто вытравить.
— Но вытравить как-то надо. Я готов на что угодно, лишь бы у вас все наладилось.
— Если бы я знала, что вы так серьезно все это воспримете, не сказала бы вам ничего. Больше того, и в полку вас оставлять, наверное, не следовало. — Фируз молчал, не зная, что сказать. — Но знаете, Гасанзаде, нет худа без добра: теперь я лучше узнала Пронина. И хорошо, что узнала сейчас.
— Доктор, не старайтесь уменьшить мою вину. И разрешите мне поговорить с майором Прониным.
— Нельзя, Гасанзаде. Да уже и поздно…
— Как поздно?
— Да так. Он перестал со мной разговаривать, увидит — отворачивается, обходит меня стороной. Вообще, прошу вас ни слова не говорить ему. Не пытаться даже!
— Но ведь он… смешно даже — ревнует ко мне! — Фируз прошел в глубину землянки и придвинул Лене снарядный ящик. — Чего стоим, доктор, садитесь, в ногах правды нет.
И Лена села, положив на колени санитарную сумку, и облокотилась на нее.
— Все ничего, но тяжело быть без вины виноватой…
— Жаль, не даете поговорить с Прониным. Сразу, как говорится, поставили бы все точки над «и». Вы замечательный человек, доктор, я считал бы счастьем для себя, если бы на меня обратила внимание такая девушка. Но о чем не думал, о том не думал… Я любил одну девушку…
— Где она, эта девушка? — встрепенулась Лена.
— Далеко отсюда, в Азербайджане.
— А она не ревнует вас к другим?
— Она меня даже не вспоминает.
— Не вспоминает? За что же вы ее любите?
— Не знаю.
— Не пойму… вы ее любите, а она о вас совсем не думает… Так не бывает.
— Она теперь замужем. Может, уже стала матерью.
— А что же случилось? — с живейшим интересом спросила Лена. — Почему она изменила вам и вышла за другого?
— Она любила меня, в этом я и сейчас не сомневаюсь. Но в дело вмешалась ее мамаша… Одним словом, выдали ее замуж за парня из состоятельной семьи…
— Ну, а ваши-то родители что?
— Нет у меня родителей! Отца застрелили бандиты осенью двадцатого года, а мать умерла при родах. Я остался жить, а она умерла… Так что ни отца, ни матери я не видел.
Фируз достал папиросу, закурил. Руки у него вздрагивали.
— А как же… Кто же вас вырастил?
— Бабушка взяла меня под свое крыло. Женщины-соседки кормили грудью по очереди. Дитя всей деревни. Едва исполнилось десять лет, скончалась бабушка. Определили меня в детдом. Потом десятилетку окончил, в сельхозинститут поступил. Там и познакомился с девушкой, о которой говорю… Пришло, думаю, и на мою улицу счастье. Ну, а чем оно завершилось, вы знаете.
Он замолчал, затянулся папиросой.
— Когда вспоминаю все это, мне бывает так больно, словно кто-то срывает коросту со старых ран…
Взгляд Лены был полон участия.
— Да, немало пришлось вам пережить, лейтенант. Никак этого не предполагала. Но вы не терзайтесь, все пройдет…
— Да я уж привык… Почему я из госпиталя сбежал, знаете? Среди людей мне легче. Но когда вспоминаю, как у меня счастье отняли, чувствую себя словно подбитая курица… Вот уже два года, как не видел родных краев… И за все это время ни одной весточки ниоткуда не получил. Ребятам приходят письма от родителей, от родственников, от любимых… Читают, радуются, счастливы… А я радуюсь только за них, не за себя. Но представьте себе, что завтра меня убьют… Ни один человек на свете не оплачет мою смерть. Конечно, товарищи вспомнят. Но одно дело — фронтовые товарищи, и другое отец с матерью, невеста, родня. Я не пессимист, доктор, и надеюсь, вы плохо обо мне не подумаете, но все это так грустно… Как видите, мои дела куда хуже ваших.
— Не печальтесь, лейтенант. Я верю, вы останетесь в живых, а кончится война, вернетесь в свой Кировабад, найдется достойная девушка, получше той, которая безропотно предала свою любовь, будут у вас дети, семья, будет счастье…
— Может быть, может быть… Если, конечно, уцелею.
— Признаться, лейтенант, пока я слушала вас, забыла о своем горе. Узнал бы все это товарищ майор, может, устыдился бы своих подозрений. Но пусть не знает, хорошо? — Она поднялась. Уходя, еще раз попросила: — Договорились: Пронину ни слова.
Оставшись один, Фируз упрекнул себя: «Зачем было говорить о своих намерениях? Хотел подправить бровь, а чуть не выколол глаз. Надо было пойти к майору и поговорить с ним по-мужски».
Потрясенное окружением армии Паулюса, немецкое командование лихорадочно искало возможность во что бы то ни стало разорвать кольцо окружения.
Эта задача была возложена на группу армий «Дон» генерал-фельдмаршала Манштейна. Назначая его командующим ударной группировкой войск, Гитлер не сомневался в успешном выполнении этой сложной задачи и обещал фельдмаршалу самые высокие почести и награды.
Немецкое верховное командование после тщательного обсуждения одобрило план Манштейна по вызволению армии Паулюса.
Перед началом операции Манштейн дал трехдневный отдых своим дивизиям.
В штабе группы «Дон», разместившемся в подвале двухэтажного кирпичного здания, собрались генералы и старшие офицеры, командиры частей, назначенных на прорыв. Среди них были и командир танковой дивизии Густав Вагнер, и старый генерал-артиллерист, ожидавший его в Виннице на аэродроме.
В подвале было сыро и холодно, никто не снимал верхней одежды. Беспрерывно сновали офицеры связи, адъютанты, дежурные. Стук телеграфных аппаратов гулко отдавался в бетонированных помещениях.
Фельдмаршал говорил с фюрером, и все с нетерпением ждали конца этих переговоров.
Наконец, торжественный, он появился в проеме задней двери. Все вытянулись; те, кто сидел, вскочили с мест.
Каждый получил конкретную задачу в предстоящей операции. И хотя совещание длилось не более получаса, Вагнер вернулся в свой штаб предельно усталым. Дивизия в неожиданно короткий срок, со всей боевой техникой, была передислоцирована из Франции на Восток; переезд и расквартирование были выполнены четко и точно, чему немало способствовал и новый начальник штаба дивизии полковник Герман Динкельштедт, которого Вагнер увидел лишь тут, в России. Вагнер уже успел заметить, хотя они были знакомы всего три дня, веселый нрав полковника, любившего пошутить, но еще не решавшегося пуститься в откровенности с командиром дивизии, человеком суховатым и молчаливым. «Пожалуй, мы с ним не сработаемся, — думал полковник. — Кроме приказов и уставов, с ним не о чем говорить. Если он такой всегда, я пропал».
Полковник не был сухарем, в жизни его привлекало многое. Он был весьма начитан, особенно любил классическую литературу, отдавая предпочтение поэзии она возвышает, заставляет мыслить, обостряет чувства. Как хорошая женщина. В записной книжке полковника было немало изречений о женщинах, и он частенько, чтобы блеснуть, вставлял их в свою речь. Впрочем, к женщинам полковник питал отнюдь не отвлеченный интерес и так много думал о них, вникал в их характеры и повадки, что и в его манерах и поведении появились характерные для женщин черты: он ходил, выставляя грудь, повиливал задом, говорил манерно, тонким голосом, жеманно кривил губы, постоянно был озабочен своей прической и холил ногти, а ноготь на мизинце был у него такой несусветной длины, что удивил бы любую модницу. Но женщины, скорее всего, именно из-за неуемного желания подлаживаться под них, редко жаловали его, а которые поопытнее и постарше те просто не могли хладнокровно смотреть на манеры Германа, ненавидели этого женоподобного мужчину, отворачивались от полковника.
Но всего этого Вагнер еще не знал.
Вернувшись с совещания, он вызвал начальника штаба.
— Фельдмаршал познакомил нас с планом наступления. Наша дивизия будет наступать в первом эшелоне. Нам предстоит прорвать укрепленные позиции противника…
Начальник штаба придвинул к столу стул, снял фуражку, пригладил волосы и, помяв между пальцами сигарету, закурил.
— Полковник, вы знаете лучше меня, как сражаются русские, поскольку с начала войны находитесь здесь, на Восточном фронте, у вас большой опыт. Я рад, что в дивизию влились опытные офицеры, фронтовики, и что именно вас назначили начальником штаба моей дивизии. Надеюсь, что вы окажете мне необходимую помощь.
— Я готов, господин генерал!
Поглаживая пальцами зеленое сукно письменного стола, Вагнер сказал:
— До сих пор наша армия, нигде и никогда, не оказывалась в столь трудном положении. Если мы не выполним своей задачи и не прорвемся к Сталинграду, осрамимся на весь мир. На нашу долю выпала великая миссия защитить честь не только нашей армии, но и всей нации…
— Я уверен, господин генерал, что мы прорвемся к нашим войскам под Сталинградом, — сказал полковник. Он испытывал чувство гордости оттого, что командир дивизии часто обращается к нему и рассчитывает на его опыт.
Неожиданно вошел адъютант Вагнера Макс Зоненталь.
— Господин генерал…
Вагнер, бледнея, выслушал адъютанта и повернулся к полковнику.
— Боюсь, полковник, ваш опыт сказывается, только не с лучшей стороны! Сколько раз за эти дни я напоминал вам, чтобы вы лично занимались вопросами охраны войск? Вы самоуверенно отвечали, что все будет в порядке. И вот результат…
Динкельштедт не мог ничего ответить.
Еще бы! Адъютант сообщил, что советские разведчики среди бела дня схватили и увели в плен командира танкового батальона.
Обе воюющих стороны торопились к решающей схватке. И хотя не были еще отданы конкретные распоряжения и приказы, все, от офицеров до рядовых, чувствовали, что времени мало, и спешили каждый исполнить как можно скорее свои, порой и немудреные, но важные дела.
В полку Ази Асланова был банный день, и старшина Антон Воропанов никому не давал зазеваться.
— Поторапливайтесь, ребята, уже смеркается, а многие еще не купались.
К тому же он экономил горячую воду, отпускал ее черпаком.
— Прямо как водку отмеряет, дьявол, — беззлобно ругались ребята — вода доставлялась издалека, скупость старшины была понятна.
В десяти метрах от костра, на котором кипели котлы, была поставлена палатка — в ней, защищенной только от ветра, и купались бойцы. Ефрейтор Мустафа Великанов принимал у них грязное нательное белье и выдавал свежее. Многие из бойцов тут же точили о ремни свои бритвы и брились — наводили, как говорится, шик-блеск.
Илюша Тарников, Кузьма Волков и Вася Киселев пришли купаться позже всех.
— А-а, неразлучная троица! — язвительно встретил их старшина. Рановато пришли! Не могли явиться попозже?
Три друга (весь полк называл их «неразлучной троицей») вытянулись по стойке «смирно» и всем своим покорным видом словно просили прощения.
Старшина улыбнулся, сказал:
— Вольно! Раздевайтесь!
Мгновенно разделись, побросали обмундирование на брезент, расстеленный перед палаткой. Волков ухитрился снять гимнастерку вместе с нижней рубашкой и свернул гимнастерку так, чтобы старшина этой рубашки не видел.
— Чего ж ты так старательно завернул ее, а? — спросил Киселев. Боишься, как бы петушиный хвост тебя не выдал?
Кузьма округлил глаза, кивнул неприметно в сторону старшины:
— Помалкивай. Потом объясню.
Но Вася Киселев не утерпел и развернул тщательно свернутую гимнастерку Кузьмы. Тот не успел помешать дружку — полосатая тельняшка красовалась на развернутой гимнастерке.
— Эх, Кузьма, предаешь ты танкистов!
— Я? Чем это их предаю?
— А тем, что ставишь моряков выше танкистов. Хлеб кушаешь наш, а спишь и видишь себя моряком. И старшины не боишься. А ведь он, лютый, тельняшку тебе носить запрещает. По табелю не положено — раз, в стирку возьмешь, а заменить нечем, — два.
— Ладно, ладно, нашел время… Об этом можно и потом погутарить…
— Потом поздно будет! — не унимался Вася. — Ты честь танкистов унижаешь перед моряками.
— Да что ты привязался с этой честью? Можно подумать, что я меньше тебя люблю танкистов!
— Рано-поздно я эту злополучную тельняшку украду и порву.
— От тебя всего можно ожидать.
Илюша видел: друзья вот-вот опять сцепятся.
— Отставить! — рявкнул он что есть силы. — Что это за разговорчики? Не нравятся мне они. Если «троица» ругается, то что же делать остальным?
— Есть отставить! — оба спорщика снова стали по стойке «смирно».
— Вот это другое дело! Вася, ты что прицепился к этой рваной тельняшке? — Тарников подмигнул Киселеву. Если мозолит глаза, возьми и порви, если нет прихвати с собой, постирай. Ну, в баню ша-го-м… марш!
И Вася, и Илюша расхохотались. Улыбнулся и Кузьма. И все трое ворвались в палатку.
Шариф посторонился перед ними и голой ногой толкнул в сторону собранные обмылки, потом сделал вид, что намыливает ногу, наклонился, собрал обмылки, скатал их в шарик и, прикрыв платком, который принес стирать, ушел одеваться.
Мыльная вода из палатки вытекала по желобу в воронку от бомбы.
Баня работала до наступления темноты.
Смыв с себя грязь и пот, танкисты повеселели, и смех, и шутки слышались в разных концах лагеря до самого отбоя.
С вечера пошел снег. За ночь замело воронки от бомб и снарядов, следы танковых гусениц, автомобильных и тележных колес, конских копыт и солдатских сапог. Все вокруг обновилось, все словно белой простыней покрылось, а воздух посвежел, очистился от запахов войны.
— Замаскировало нас любо-дорого, — смеялся Асланов, обойдя роты. Ну, комиссар, давай обедать!
На обед был приготовлен плов — такой, каким его представляют армейские повара. И все же это была не обычная пища.
Филатов быстро управился с полной тарелкой, вытер губы краем салфетки аккуратно свернутая белая салфетка выглядела странно в темной руке Филатова, в темной палатке, на грубом столе, сколоченном из снарядных ящиков.
— Честно говоря, я впервые в жизни ем настоящий плов. Слышать о нем слышал, и немало, а попробовать не удавалось…
Асланов разбросал ложкой горячий плов по тарелке.
— Значит, у тебя исторический день, Михаил Александрович.
— Выходит, да. Ваши люди так расхваливают эту восточную еду, что думаешь, это что-то недосягаемое. Все же однажды я уговорил жену приготовить плов, сам ей помогал, но, как мы ни старались, ничего путного не получилось. Рис разварился, получилась обыкновенная каша.
— Приготовить плов, да еще по всем правилам, конечно, не просто. Надо, как говорится, знать, из чего. И уметь… Вот этот плов, Михаил Александрович, не так уж и хорош, в нем многого не хватает. Но он мне приятен, как и домашний. Вот покончим с фашистами и, дай бог, будем живы, приедешь к нам, в Азербайджан, угостим тебя настоящим пловом. Убедишься: не зря так много говорят об этом блюде. Моя мать готовит плов из ленкоранского риса, с цыплятами… Джуджа-плов называется… Аромат один чего стоит.
— А что? Я бы с радостью приехал, поглядел на ваши края… Мы с женой еще до войны мечтали побывать в Закавказье. Не довелось.
— Охоту любишь?
— Еще бы.
— Охота у нас богатейшая. Кстати, плов с дичью у нас тоже готовят. А если дичь еще самим добыта — она вдвойне вкуснее… Ну, а пока будем кушать то, что наш повар предлагает. Сдается мне, что этот рис — ленкоранский. Ну да, наш! — Ази с изумлением смотрел в тарелку. — Наш рис! В каком котле ни вари, он своего вкуса не теряет.
— И в самом деле… Я забыл тебе сказать — среди подарков из Азербайджана рис тоже был.
— А, вот то-то же!
Лейтенант Смирнов, офицер для поручений, для краткости именуемый адъютантом, на цыпочках подошел к командиру полка.
— Это вам… — и положил на стол два письма.
Ази отодвинул тарелку, разорвал конверт и принялся за письмо.
На одно только мгновение. Филатов отвернулся, чтобы не смущать командира, а когда вновь на него глянул, поразился тому, как изменился в лице Асланов — казалось, вместо него посадили за стол другого человека враз постаревшего, бледного, неузнаваемого. Письмо дрожало у Ази в руке, дрожали губы, как у ребенка.
— Что случилось, Ази Ахадович? Откуда письмо?
— Из дому. О брате Гаджибабе. Сообщают: погиб.
— Когда? Где?
— На фронте. Месяц назад… Вот, письмо из воинской части приложено. Нет брата…
Два белых конверта лежали на темном столе.
Плов в тарелках остывал.
Филатов не знал, что сказать.
Смирнов стоял неподвижно в углу землянки. Несчастье, свалившееся на командира полка, он воспринимал, как свое. Но тоже не знал, чем помочь.
— Случившегося уже не исправишь, Ази Ахадович, — пытался утешить командира полка комиссар. — Жаль человека. А вернуть невозможно.
Ази Асланов вытер глаза. На сердце легла свинцовая тяжесть.
Минуту спустя он поднялся, чтобы выйти на воздух.
— Оденься, — сказал Филатов.
— Подождите, товарищ подполковник, — Смирнов метнулся к вешалке, подал Асланову шинель и шапку-ушанку.
Ази долго ходил взад-вперед около землянки, но и на воздухе ему казалось тесно и душно.
Начиная с прошлого лета, он получил из дому и от знакомых немало писем, в которых сообщалось о смертях или ранениях многих его сверстников, товарищей детства и юности. Но такого тяжкого известия не получал еще никогда…
Не зная о том, что случилось, к Асланову подошел капитан Макарочкин.
— Разрешите обратиться? — спросил он.
— Да, говорите.
— Не знаю уж, как вы отнесетесь… Неловко как-то.
— Говорите, в чем дело.
— Вы ведь, наверное, знаете, что я родом из Абганерово… Вот если бы разрешили мне съездить туда, узнать что-либо о своих домашних? Может быть, мать вернулась домой…
В день освобождения родного города капитан Макарочкин мчался на танке по своей улице. Увы, он не увидел ни своего дома, ни близких своих, ничего не мог узнать о матери. От хаты осталась только красная кирпичная труба, а у нее не спросишь, где хозяйка.
Подполковник задумался. Макарочкин стоял в ожидании его решения.
Наконец Ази Асланов спросил:
— Одного дня хватит?
— Вполне, товарищ подполковник.
— Танки у тебя отремонтированы?
— Да. Все на ходу.
— Хорошо. Оставь вместо себя одного из командиров взводов и езжай.
— Спасибо! — тихо сказал Макарочкин. — Разрешите идти?
— Ты что, хочешь пешком?
— Честно говоря, еще не думал, как. Может, на попутных.
— Подожди. Начальник снабжения собирался послать в Абганерово машину за продуктами. Если не уехал, поезжай с ним, а если уехал, то скажи от моего имени Чеботареву, пусть тебе даст машину!
Ази смотрел вслед Макарочкину, пока тот не исчез из виду.
«Бедные матери! — подумал он, представив себе, как старая мать встретит Макарочкина. — Сколько горя им достается, бед и тревог… Как теперь моя мать? Что делает? Знает ли о брате? Хоть бы не сказали ей о гибели Гаджибабы. Не выдержит она такого удара…»
Перед армейским складом на станции Абганерово выстроилась вереница крытых грузовиков, прибывших из частей за продуктами. Начальник склада принимал товар, и делал это обстоятельно, не спеша, а снабженцы из частей нервничали, жгли папиросу за папиросой и время от времени зло поглядывали на работников склада.
— Этот лишний раз не почешется…
— А что ему? Спешить некуда. Никто у него над головой не стоит, сам себе хозяин, живет в тепле и сытости, проверяющий раз в год навещает… Сверху ему не каплет, пули не свистят… Не жизнь, а малина!
Начальник склада и его бойцы, несомненно, слышали все это, но пропускали мимо ушей: привыкли к нелестным словам, а дело делать надо, что бы ни говорили.
Шариф Рахманов, прибывший в Абганерово вместе с начальником снабжения полка, сразу понял, что торчать у склада придется не час и не два, и незаметно улизнул от товарищей, занятых разговором. У него были на станции свои дела, и он намеревался провернуть их, пока его не хватятся.
После освобождения города некоторые жители вернулись в свои дома — там и тут над трубами поднимался дым.
Шариф прошел под стену разрушенного дома, расстегнулся и, вытащив из-под гимнастерки два свертка, рассовал их по карманам. В свертках были сахар, который ему удалось выменять на табак, и куски мыла, которые он собрал в банный день.
Улицы пустынны и тихи.
Заглядывая в разбитые окна и двери, Шариф обошел всю окраинную улицу. В нескольких домах заметил людей, но не решился войти. «Кто знает, что за люди, еще напорешься на солдат, тогда беды не миновать, — думал он и шел дальше. — Но сколько можно ходить? Надо сбыть сахар и мыло, не везти же обратно в роту? Кто знает, когда еще выпадет такая возможность — вырваться в город?»
Возле дома с разбитым окном, наполовину заложенным соломой, Шариф остановился. Огляделся: нигде никого… Подошел к окну, заглянул внутрь. В первой комнате какая-то молодая женщина стирала в корыте белье. В открытой двери соседней комнаты виднелась железная койка, на которой спал ребенок. «Как раз то, что мне нужно, мужчин нет», — подумал Шариф и постучался.
— Кто там? — отозвалась женщина. — Заходите!
— Здравствуйте, сестрица. Нельзя ли у вас обогреться?
— Если не вам, так кому же еще можно? Проходите, проходите, садитесь, пожалуйста. Извините, у меня руки мокрые. Возьмите вон табуретку возле печки, садитесь. — Женщину тронула вежливость солдата.
Шариф уселся возле печки, снял рукавицы. Греясь, он то и дело искоса поглядывал на раскрасневшееся от жары лицо женщины, ее белую шею. Когда женщина наклонялась над корытом, в вырезе платья виднелись тугие белые груди; они колыхались при каждом движении, и Шариф косился на них, уже не в силах отвести взгляд. Он забыл о том, что пришел продать мыло и сахар, другая мысль ворохнулась в его голове.
Женщина полоскала белье, отжимала, складывала на табуретку.
Шариф оглядел ее с ног до головы, спросил зачужавшим голосом:
— Без мыла стираете?
— Откуда взять мыло? Война. О мыле теперь и мечтать не приходится. Щелоком стираем.
— Да, в тылу тоже свои трудности…
— Ничего. Все можно перенести, лишь бы немца проклятого скорее прогнали.
Сказав это, женщина выпрямилась, и Шариф так и прилип взглядом к ее белой шее. Не заметив этого взгляда, женщина продолжала работу. Сливая грязную воду из корыта в ведро, она наклонилась, золотистые волосы рассыпались по лицу. Она откинула их, потом вытерла руки подолом платья; на мгновенье из-под подола выглянули стройные ноги. Шариф, чувствуя, что краснеет, смотрел на них — он, кажется, видел их и сквозь платье.
Не сводя с женщины глаз, Шариф вытащил из кармана сверток.
— Возьмите, сестра, это мыло… Все легче будет стирать, — говоря, он поднимался, и при этом чуть не свалил, сырое белье, висевшее над печью. Он ловко поймал его на лету и протянул мыло женщине.
— Не знаю уж, как вас и благодарить…
Шариф снова полез в карман…
— А это вот из сэкономленного солдатского пайка… Сахар. Возьмите ребенку.
— Господи… Сахару мы с каких пор не видели… Но что же вы отрываете от себя?.. Спасибо вам, грех брать, а беру… — Женщина положила сверток на полочку старого комода. — Ей-богу, не знаю уж, как вас и благодарить, снова повторила она. — Столько добра… А взамен… — и она беспомощно оглянулась.
— Ничего не надо, кроме вашей доброты…
— Может, после войны окажетесь в наших краях, мы не забудем, примем вас как самого дорогого гостя.
— Эх, хозяюшка, до той поры еще дожить надо, да и ждать долго… Долго ждать…
Щедрость Шарифа понравилась женщине, но намеков насчет доброты она не поняла.
— Долго ждать, хозяюшка, долго, милая, — говорил Шариф, не сводя глаз с ее шеи и груди. Его трясло от желания — и он ринулся на женщину, сжал ее в объятиях и стал торопливо целовать в глаза, в лицо; дрожащие от страсти губы его были горячи, как угли.
Ошеломленная, женщина пыталась вырваться из его железных рук, но сопротивление только разожгло насильника, он повалил ее на пол, ладонью прикрыл ей рот, чтобы не могла закричать, а другой рукой стал лихорадочно задирать платье. И тут женщина резко повернулась на бок и укусила Шарифа в руку так, что хрустнула кожа — Шариф взвыл и на мгновенье разжал руки.
Женщина, словно угорь, выскользнула из-под него, вскочила с полу, закричала: «Помогите, помогите!»; услышав крик матери, закричал ребенок, и поднялось такое, что Шариф счел за благо отступить, но хозяйка, продолжая звать на помощь, цепко держала его за подол гимнастерки — пришлось что есть силы оттолкнуть ее; схватив свои рукавицы, Шариф пробкой вылетел в сени, а оттуда — на улицу. Сопровождаемый криками женщины, он петлял между разрушенных домов, опасаясь вызвать подозрения и нарваться на патруль.
На его счастье, никого поблизости не оказалось. «Иначе меня непременно схватили бы», — думал Шариф.
После того, как он задушил в лесу немецкого летчика, ему простили пьянство и самоволку, но на этот раз, он знал, выкрутиться не удалось бы.
Наконец, убедившись, что за ним никто не гонится, Шариф перешел на шаг, привел себя в порядок и как ни в чем не бывало направился к складу, где смешался с бойцами.
Капитан Макарочкин долго стоял перед развалинами своего дома. Перед ним возвышалась груда битого кирпича. Был дом — и нет дома. Но где мать? Жива ли? Если жива, куда пошла?
Капитан спрашивал у соседей, спрашивал у их постояльцев, но никто не мог сказать ему ничего утешительного.
В последний раз взглянув на родное пепелище и мысленно простившись с ним, он повернулся, чтобы уйти, как вдруг со стороны одного из уцелевших домов донесся женский крик: «Помогите, помогите! Держите его, держите!» Макарочкин выхватил пистолет и помчался на голос.
Молодая женщина металась около крыльца.
— Это вы звали на помощь? — спросил у нее капитан.
Женщина прикрывала оголенные части тела лохмотьями порванного платья.
— Зашел какой-то, попросил погреться. А потом как кинется на меня. Едва вырвалась… Надо же… Я к нему как к человеку, а он…
— В форме? Наш, значит… Да, попадаются и в нашей среде прохвосты… Куда он побежал?
— Не знаю… Так растерялась… Не успела сообразить.
— Но кто это был? Рядовой или…? Могли бы узнать?
— По-моему, обыкновенный солдат. Смуглый такой… Да я его среди тысяч узнаю. Не старый еще.
Маленькая девочка, напуганная недавним происшествием, подозрительно смотрела на Макарочкина. Хозяйка дома прошла за стену, переоделась.
Пока она приводила себя в порядок, Макарочкин разговорился с девочкой, и она уже несмело улыбалась ему и отвечала на его вопросы.
— Отец-то на фронте? — спросил Макарочкин хозяйку.
— Да. Никаких вестей.
— Вы здешняя?
— Здешние мы, только жили в Сталинграде. А когда муж ушел в армию, перебрались сюда. Имущество почти все осталось в городе.
— Я тоже здешний.
— Здешний? — радостно спросила женщина. — Жили здесь? В Абганерово?
— Даже на этой улице. Чуть ниже вас. Только от нашего дома одна труба осталась. Да куча кирпича…
— А семья?
— Одна только мать была, из-за нее и пришел, да не могу найти.
— Как же теперь? — растерянно спросила женщина, забыв о своей беде и целиком проникаясь чужим горем.
— Не знаю, как и быть.
— Оставьте мне свой адрес и скажите имя-отчество вашей матери, я поищу ее, а если найду, сообщу.
— У вас ведь ребенок на руках, до этих ли хлопот…
— Вы за нас жизни свои отдаете… А я сделаю самое простое дело — что же в нем трудного?
Макарочкин написал ей свой адрес и записал в блокнот фамилию доброй женщины.
Зазвонил телефон. Пронин поднял трубку и услышал нежный женский голос.
— Коля, ты?
Голос Смородиной. Это было так неожиданно, что Пронин не знал, что ответить.
— Почему молчишь? У тебя народ?
— Нет, — ответил Пронин. Ответил резче, чем хотел бы. Надо, сказал он себе, спокойнее.
— Я иду к тебе, мне надо поговорить с тобой.
— Я занят сейчас, — ответил Пронин, — у меня нет времени.
От волнения голос его дрожал.
Помолчали. Оба слышали дыхание друг друга.
— Николай, если даже ты очень занят, все равно должен меня выслушать.
— Я же сказал: у меня нет времени. — Гнев и обида, слегка приглушенные, снова набирали силу. — И если бы даже было время, я не хочу вас видеть. У нас с вами нет больше ничего общего.
И Пронин повесил трубку. Вышел. Отыскав глазами часового, кивнул ему. Тот подошел ближе.
— Если придет Смородина — ко мне не пускать! Скажи, что я занят.
Вместо обычного «есть» удивленный часовой только кивнул.
Санчасть полка находилась в двухстах метрах от штаба. Накинув на плечи полушубок, Смородина направилась к Пронину. Одолев снежные бугры, она вышла к автофургону начальника штаба.
— Куда, товарищ капитан? — преградил ей путь часовой.
— К начальнику.
— Нельзя!
— Почему?
— Так приказано.
— Кто приказал?
— Майор Пронин.
— Не может быть! Вы его неправильно поняли. Прошу передать, что пришла капитан Смородина. По служебному делу.
— Не надо зря просить, товарищ капитан, — с сочувствием сказал боец. Майор только что приказал: если придет Смородина — ко мне не пускать! Я, мол, занят.
Лена прикусила губу.
«Вот, значит, как…» — подумала она. Лицо ее помрачнело, как осеннее небо.
— Тогда я вас очень прошу: скажите майору, что капитан Смородина приходила. Приходила и ушла.
— Слушаюсь!
Пронин из фургона слышал весь разговор часового с Леной, видел, как она, огорченная и расстроенная, сломленная, пошла прочь. Майор почувствовал угрызение совести, он ужаснулся своей жестокости, хотел открыть дверь, окликнуть Лену, вернуть ее назад, попросить прощения, но… Дикая ревность и упрямство помешали ему, и он удержался от доброго порыва.
В медчасти Маша Твардовская принимала больных. Поздоровавшись со всеми, Смородина сняла шубу.
— Ну, как дела? — спросила она, а ответа не слышала — в висках у нее стучало, сердце ныло от обиды; она пыталась забыть то, что только что произошло у нее с Прониным, и не могла. Она никак не ожидала от Николая такой грубости.
— Стоит ли перевязывать эту рану, доктор? — спросила Маша. — Она уже зарубцевалась. Может быть, оставить открытой?
— Давайте посмотрим. — Она помнила этого бойца, Мустафу Велиханова, и помнила, как перевязывала эту осколочную рану. Рана, действительно, затянулась. Прощупав ее, осмотрев, Лена спросила:
— Не беспокоит?
— Нет, не беспокоит.
— Говори правду. А то некоторые мужчины не желают признаваться, что у них что-то болит.
— Я не из таких мужчин, доктор.
Смородина обернулась к медсестре:
— Маша, я думаю, все-таки лучше будет, если еще раз наложишь повязку.
Твардовская быстро, сноровисто забинтовала рану.
Врач той порой осмотрела остальных больных и вышла из палатки — помыть руки.
Мустафа посмотрел ей вслед, оглянулся, — они с Машей были одни — и сказал шепотом:
— Слушай, Маша, имей совесть! Разве так туго можно бинтовать? При враче я терпел, не стал кричать. А ногу так перехватило, что, кажется, жилы лопнут. Ради бога, перевяжи.
— Врешь, не туго!
— Зачем мне врать? Туго!
— Но ты же и не пикнул, когда перевязывала.
— А что, пищать обязательно?
Твардовская размотала повязку.
— Извини, Мустафа, действительно, туговато…
— Сколько можно извинять? Совсем меня забыла, на свидание не приходишь, а когда делаю тебе замечание, говоришь: «извини». Сколько можно извинять?
Маша, лукаво посмеиваясь, спокойно выслушивала упреки Мустафы. Вдруг, оглянувшись на дверь, она бросилась на грудь Мустафе и с жаром поцеловала его в губы. У Мустафы закружилась голова, он оперся руками о тахту, медленно поднялся, Маша улыбалась, глядя на него невинными глазами.
— Извини, дорогой Мустафа. Прости.
— Опять «извини»! Нет, на этот раз не прощу… — Мустафа что есть силы прижал Машу к себе; ее могучая грудь мягко легла на широкую грудь Мустафы.
— Уф, Мустафа, задыхаюсь! Что ты делаешь?
— Как что? Ты поцеловала меня, я поцеловал тебя — возвращаю долг! И он впился в податливые губы Маши.
Потом она перевязала рану.
— Ну, иди, только показывайся иногда.
— Чаще болеть и приходить к тебе?
— Наоборот, я хочу, чтобы ты приходил ко мне здоровым.
— Уж если ты начала лечить меня так, то никто не знает, когда я поправлюсь.
— Не беспокойся, поправишься.
— Нога — да, поправится, а настоящая рана не затянется.
— Какая рана? — Маша обхватила рукой шею Мустафы. — У тебя есть еще другая рана? Где?
— Ты не увидишь. Вот она, здесь, — и Мустафа положил руку Маши себе на грудь.
— Господи, а я — то думаю!..
Велиханов вернулся в роту.
— Мустафа! — приветствовали его.
— Джан Мустафа! — поправил Велиханов товарищей.
— Что это значит — «джан»? — спросил Илюша Тарников. Он любил подшутить над Мустафой, который плохо говорил по-русски.
— Ох, Илюша, трудную задачу ты мне задал. Слово «джан» не переводится на русский язык. Точно перевести не умею, а врать тебе не хочу.
— Признайся, дружок, ты и в азербайджанском языке вроде того — не того, а?
— В чем, в чем, а в знании родного языка вы не можете меня упрекнуть. А вот что касается слова «джан», так «джан» это и есть «джан», и все тут.
— Не понял.
Мустафа покрутил пальцем у виска.
Кузьма Волков внимательно посмотрел в глаза Мустафе.
— Ты сегодня какой-то не такой, Мустафа. А ну, признавайся, где был?
— В санчасти.
— С этого бы и начинал. Машу видел?
— Видел.
— Ну, тогда мне понятно, что значит «джан»!
Герман Динкельштедт несколько раз перечитал секретный приказ Гитлера, в котором фюрер обещал солдатам и офицерам армейской группировки «Дон» всяческие блага, если они выполнят свою задачу, и положил листок на стол командиру дивизии. «Конечно, — думал он — фюрер — истинный отец немцев. Немецкое государство не знало еще такого великого деятеля, как он. Он умеет говорить с солдатами на языке солдат, с генералами — на языке генералов. Недаром полмира стоят перед нами на коленях! И если мы пробьемся к Паулюсу, это будет новый триумф нашего оружия, и фюрер отметит его должным образом. Непременно отметит!»
Полковник откупорил бутылку шампанского, направил в бокал пенистую струю. «За нашу грядущую победу!» — мысленно провозгласил он очередной тост и залпом осушил бокал. Вино было холодное, по телу прошла дрожь, потом приятное легкое тепло разлилось внутри, полковник вздохнул. Ничего не скажешь, шампанское это не шнапс, изысканный, черт побери, напиток! Генерал Вагнер знает толк в шампанском… Сколько он вылакал его во Франции! Но если он думает, что и здесь будет услаждать себя шампанским, то он ошибается. Сталинград — это не Париж, принимает совсем по-другому. Тут многие сложили головы, и кто знает, сколько вояк найдет здесь свою могилу? В эту петлю сунуть голову немудрено, мудрено ее вытащить…
Стать командиром дивизии и тем открыть себе путь к генеральскому званию, было давней мечтой Динкельштедта. Он чернел от зависти, видя перед собой генерала своих лет. «Ну, чем я хуже него? Образование, опыт, способности выше, чем у многих. Но они — генералы, а я все еще полковник». Как назло, всякий раз его посылали на штабную должность. Вот и на этот раз его снова сделали начальником штаба, а никому не ведомый генерал Вагнер, до сих пор сидевший в Париже и ни разу не нюхавший пороху, сохранил за собой должность командира. Это злой рок… Это несправедливость, наконец! Фюрер не знает, что творят его именем эти крысы, ведающие кадрами армии!
Генерал Вагнер — легок на помине! — в эту минуту как раз появился на пороге.
— Это что же, господин полковник? Втихую опорожняете бутылки? Нет, так не годится. Вино в одиночестве не пьют.
— Я пью за нашу победу, господин генерал!
— Так давайте выпьем за нее вместе!
Полковник откупорил еще одну бутылку.
— Выпьем, — сказал он.
Они осушили бокалы. Усаживаясь в кресло, Вагнер сказал:
— Большевики думают, что мы не сможем прорвать кольцо окружения вокруг шестой армии и соединиться с нею. Но это непременно произойдет через два дня. Сегодня десятое. Двенадцатое декабря сорок второго года — эта дата золотыми буквами будет вписана в историю Германии!
Вагнер искренне верил в то, что говорил. Силы, которыми располагал Манштейн, были огромны, Вагнер знал это. Он пытался представить себе предстоящий бой и действия своей дивизии в этом бою, и ему виделась лавина танков и мотопехоты, нацеленных на измотанные в боях подразделения русских русским против этой лавины невозможно устоять. Успех наступления обеспечен. Густав Вагнер не сомневался в этом. Он вспомнил про письмо, полученное сегодня утром от отца. «Я рад твоему переводу на Восточный фронт, Густав, писал отец. — Мечта близка к исполнению. Помни, о чем мы с тобой говорили, и, пока не поздно, позаботься о будущем. Я хотел бы покинуть этот свет спокойным за тебя, с верой в то, что твое имя будет называться среди имен самых видных людей рейха. Еще раз прошу: помни наш разговор о Баку, не упусти момент. И не подставляй себя под пули. Береги себя. Желаю успехов».
— Ну, что ж, полковник, продолжим?
— Да, господин генерал, выпьем еще раз.
И они выпили еще по два бокала.
Воздух в жарко натопленном помещении, насыщенный дымом, запахами сигарет, вина, духов и одеколона, был просто невыносим, но ни Вагнер, ни Динкельштедт этого не чувствовали; полковник даже завел патефон, оставил пластинку Мендельсона, и под звуки песни без слов, посвященной венецианским гондольерам; и под храп и сопение уснувшего генерала продолжал пить и что-то мурлыкать себе под нос — да, он был немного огорчен, что судьба обходит его, но надеялся, что она же о нем и вспомнит. Так что почему, почему не выпить накануне исторического, как сказал Вагнер, решающего дня?
Прошло уже более двух месяцев, как Елена Смородина убедилась, что беременна.
Сначала она, как водится, совершенно не, думала о последствиях близости с Прониным, и открытие, что близость эта имеет такие последствия, сначала ее потрясло.
Когда она училась в медицинском институте, у нее была подруга, которая на третьем курсе вышла замуж. Оба — и муж, и жена, очень желали ребенка, но прошел год супружеской жизни, еще полгода, а никаких признаков беременности у подруги не появлялось. Ходили по знахарям, ходили по докторам. Наконец, было установлено, что такая с виду здоровая, веселая, цветущая женщина страдает бесплодием. Каких только лекарств она ни принимала, куда только ни ездила — и все без пользы. Видимо, с тех пор, как Лена наблюдала страдания подруги, у нее зародился страх, что она тоже может оказаться бесплодной, что переживания первых месяцев войны наверняка сделали ее бесплодной, и поэтому она не проявляла никакой осторожности. И вот — беременность. Когда прошло потрясение — пришла радость: она может стать матерью! И вот эта глупая радость помешала ей вовремя прервать беременность. А той порой бежали день за днем, и скоро уже нельзя будет никакими ухищрениями скрыть то, что есть, и будет поздно предпринять что-либо.
Однажды ей приснилось, что ребенок, очень похожий на Николая, лежит рядом с ней на кровати, и она кормит его грудью, Когда младенец уснул, и она отняла грудь, он проснулся, заплакал, и она проснулась от этого плача. А в другой раз ей приснилось, что у нее не мальчик, а девочка, и что нет никакой войны, нет свирепой морозной зимы, на дворе яркий солнечный майский день, и они с Николаем дома, в Сталинграде. Николай и она ведут девочку на прогулку, гуляют по берегу Волги… А однажды… Впрочем, после того, как Лена узнала о своей беременности, она видела столько прекрасных снов, что их невозможно припомнить…
Но сны снами, а есть реальность. Что теперь делать? Можно, конечно, объявить о своем положении. Для Николая это тоже бесследно не пройдет. А ей придется сдать медсанчасть и уехать в тыл. Что подумают о ней товарищи? Чем, в таком случае, она отличается от тех женщин, которые сходятся с мужчинами для того, чтобы забеременеть и таким образом избавиться от передовой и уехать в тыл? Чего только ни говорили люди вслед таким женщинам! Вот, мол, такая-то надула себе пузо до самого носа, кто теперь удержит ее на фронте? Вот, мол, стерва, какой героизм проявила: люди задыхались в огне и крови, а она той порой развлекалась любовью, жила в свое удовольствие, и теперь живая и здоровая отправляется домой. Фронтовичка! Плевать ей на то, что скажут там, в тылу! Объявится отец ребенка — хорошо, а не объявится — не велика беда, государство заменит отца…
Говорили кое-что и похлеще.
Лена еще не успела поделиться с Николаем своим открытием беременности. Она только что собралась сказать ему, но тут началась эта история с лейтенантом Гасанзаде. Не потому хотела сказать, чтобы заручиться согласием Николая оставить ребенка, нет! Она хотела только сказать, что давнее ее беспокойство оказалось напрасным, и она, как и всякая другая женщина, может стать матерью. Да, она хотела поделиться с ним этой большой радостью. Кому еще могла она сказать об этом, кроме него? Кто был ей ближе него? Но даже если бы Николай стал настаивать на том, чтобы она сохранила ребенка, она не решилась бы на такой шаг. Что есть, то есть, этого не зачеркнешь, но ведь не для того она ехала на фронт, чтобы забеременеть и вернуться обратно. Она должна воевать.
Вот с этими мыслями, и радостными, и тревожными, и позвонила она Николаю, и шла к нему, а он? Он грубо, без всякой попытки выслушать ее или самому объясниться, отвернулся. Он подозревает, что она неверна ему! Господи, в чем он ее обвиняет! Есть ли у него голова на плечах? Хотя бы попытался найти какие-то доказательства измены. Показалось — и все. Верно говорят: для того, чтобы узнать человека, надо с ним съесть пуд соли…
В дверь автофургона, в котором жила начальник медсанчасти, постучали. Связной полка передал капитану Смородиной телефонограмму и ушел. Телефонограмма была из соединения. В ней говорилось о необходимости выслать требование на получение медикаментов и перевязочных средств. Санчасть испытывала нужду во всем этом — не хватало лекарств, вата и бинты тоже были на исходе, так что телефонограмма пришла вовремя, но у Лены не было сейчас ни желания, ни настроения, ни сил составлять докладную. Хоть бы Маша забежала, она перепоручила бы ей это дело…
Но черт ее знает, эту Машу, где ее носит теперь. Не иначе, хороводится с Мустафой, и тоже беду себе наживет.
Делать нечего, Смородина взяла бумагу и карандаш, села писать докладную, но мысли ее были о другом: пока не начались боевые действия, пока не хлынул поток раненых, надо принимать какие-то меры. Надо решаться…
Кольцо окружения, в которое попали шестая общевойсковая и четвертая танковая армии немцев в последние дни ноября, стягивалось все туже. Теперь окруженную немецкую группировку от своих войск отделяла полоса шириной по меньшей мере километров в шестьдесят, а в некоторых местах расстояние от внутреннего и внешнего обвода окружения достигло ста двадцати километров.
Немецко-фашистское командование готовило операцию по прорыву кольца окружения, по деблокированию и спасению армии Паулюса.
Что оно предпримет попытку вызволения окруженных войск, было ясно всем, и для отражения вражеского наступления советское командование принимало срочные меры. Войска Юго-Западного фронта заняли оборонительные позиции на западном направлении, вдоль рек Кривая и Чир. Части войск Сталинградского фронта занимали оборону вдоль реки Аксай. К тому времени в результате наступательных действий на Среднем Дону тормосинская группировка немцев, которая могла принять участие в деблокировании армии Паулюса, истощила свои силы. Все надежды и усилия немцев были сосредоточены на котельниковской группировке. Здесь Манштейн собрал мощный бронированный кулак.
В составе армейской группы «Дон» — было около тридцати пехотных, танковых и механизированных дивизий. Кроме того, она была усилена войсками генерала Гота, передовые части которого были в ста двадцати километрах от окруженных немецких войск.
Двенадцатого декабря, как и было намечено, Манштейн бросил свою армаду в наступление от станции Котельниково вдоль железной дороги, в общем направлении на север. На острие удара шел танковый корпус, прикрываемый с флангов румынскими корпусами.
Наступлению наземных войск предшествовали артподготовка и обработка позиций советских войск с воздуха.
Первый таранный удар принес немцам успех; они прорвали оборону ослабленных в непрерывных боях частей 51-й армии, продвинулись на сорок километров, на второй день наступления вышли к населенным пунктам Заливский и Водянский, заняли хутор Верхне-Кумский. Наши войска отходили с боями от рубежа к рубежу; в ночь с 14 на 15 декабря по приказу командования они отошли на реку Аксай и заняли жесткую оборону по ее северному берегу.
Название этой неведомой многим реки, как потом и название речки Мышкова, войдет в историю. Но в те дни никто не знал, что на берегах этих рек, на высотках и у безвестных хуторов будет решаться исход Сталинградской битвы. Не знали об этом бойцы Второй ударной армии, и не знали об этом бойцы и командиры частей из соединения генерала Черепанова, которым предстояло принять на себя всю тяжесть удара войск Гота и Манштейна и задержать их до подхода гвардейской пехоты. Но все знали главное: врага надо остановить во что бы то ни стало; войска Паулюса удержать и добить в гигантском Сталинградском котле.
В соединении Черепанова, находившемся в подчинении 51-й армии, к началу декабря была всего сотня танков, немногим больше орудий и минометов; пополнение техникой и людьми еще не подошло, а приказ поступил, и в то самое время, когда Манштейн бросил свои дивизии на прорыв нашей обороны, корпус Черепанова из района Логовского, сдав свой участок фронта стрелковым частям, устремился на юг, навстречу Манштейну. Немцы бомбили войска Черепанова на марше, но, тем не менее, к утру 14 декабря, они вышли к Верхне-Кумскому и с ходу отбили попытки врага пробиться на север. Сразу же было принято решение наступать с трех сторон на Верхне-Кумский и, обтекая противника с флангов, выходить на рубеж Дорофеевский, Водянский, Заливский, чтобы отрезать врагу пути отхода от Верхне-Кумского.
Немцы немедленно перешли в контратаки крупными силами танков и мотопехоты.
Завязались ожесточенные бои.
В бой с противником вступили артиллеристы, минометчики, танковые и механизированные бригады и отдельные танковые полки. И только полк Асланова с одной механизированной бригадой, составлявшие резерв корпуса, стоял на правом фланге в полной боевой готовности. Нетерпение владело людьми. Сам командир полка, обычно спокойный, сдержанный, с трудом скрывал волнение. Тяжело стоять, наблюдая, как другие ведут трудный бой. И только мысль, что так надо, что придет и твой час, помогала переносить томительное ожидание.
Асланов беспрерывно запрашивал сведения о действиях соседей, держал под неусыпным наблюдением фланг соединения и вел разведку в районе хутора Генераловский, куда, как он полагал, полк будет наступать.
Той порой атаки немцев со стороны Верхне-Кумского следовали одна за другой. Отбивая натиск противника, наши части тоже переходили в контратаки. Орудийным и минометным огнем враг пытался задержать части Черепанова, снова и снова переходил в наступление.
Его останавливали, и сразу же под прикрытием артиллерийского огня и огня танковых пушек бойцы мотострелковых частей поднимались в атаку, бросками продвигались вперед.
Не сумев потеснить соединение Черепанова на центральном участке, немцы решили обойти его с флангов. Не жалея сил, они ринулись в наступление, стремясь во что бы то ни стало прорвать линию нашей обороны. Наши танки вели по ним лихорадочный огонь; часть боевых машин заняла позиции в оврагах, котловинах и, подпустив врага почти вплотную, прямой наводкой, в упор расстреливала его.
Трудно пришлось бойцам роты противотанковых ружей. Не успели они окопаться, как впереди показалось двадцать вражеских танков. Высокая сухая трава, оставшаяся на полях с лета, мешала бойцам вести точный прицельный огонь, приходилось то и дело выглядывать, высматривать цель, превращаясь на время в мишень для противника. Но бронебойщики ничего не страшились, и они нашли выход из положения: первый номер расчета укладывал противотанковое ружье на плечо второго номера, тщательно целился и бил наверняка.
Когда атака была отбита, на поле боя осталось дымить пять вражеских танков. Остальные отошли. Но зато усилился орудийный и минометный огонь, и вскоре немецкие танки снова ринулись в атаку.
Рота бронебойщиков приняла бой. Расчеты стреляли и с колена, и из положения «стоя», несли потери… Вскоре обнаружилось, что бронебойные патроны на исходе, надежда теперь на гранаты, но их тоже хватит не надолго.
Пока на правом фланге пэтээровцы отбивались от немецких танков, на левом сошлись в атаке танки обеих сторон.
С первых минут встречного боя немцы поняли, что не выдержат напора советских танкистов, и снова перенесли всю тяжесть своего удара на наш правый фланг, на бронебойщиков. Вражеские танки, с ходу ведя огонь из орудий и пулеметов, шли на роту бронебойщиков. А у тех уже кончились патроны; они стояли около бесполезных ружей, решив подпустить танки как можно ближе, чтобы пустить в ход гранаты. Танки все приближались, вырастая в размерах и изрыгая ливень огня.
Молодой боец с ужасом смотрел на черную громадину, которая с грохотом лезла прямо на него. Противотанковое ружье, как ненужная вещь, лежало между бойцом и его товарищем, приникшим к земле. Боец взглянул на гранату, которая была у него в руке. Такая маленькая… А танк, лязгая гусеницами, закрыл уже собой весь свет. В ужасе боец выронил гранату и стал вылезать из окопа. Вылез, быстро-быстро, как ящерица, пополз в тыл. «Стой, стой! — закричал пожилой. — Куда ты, дурак? Убьют! Стой, трус! Назад, говорю тебе! Мужчина ты или баба? Назад!!!» Слова товарища словно пригвоздили молодого бойца к земле, некоторое время он лежал неподвижно. Потом развернулся, пополз обратно, плохо соображая, что творится. Тяжко грохали танковые пушки, глухо рвались гранаты, пулеметные очереди вспарывали землю.
Пэтээровцы подбили гранатами несколько танков, но остальные дорвались до окопов, утюжили их, давили бойцов. Оставшиеся в живых бронебойщики до последней возможности, до последнего дыхания оказывали сопротивление.
Подоспевшие на помощь танкисты отбили атаку.
В этом неравном получасовом бою было сожжено восемь немецких танков и шесть подбито. Там и тут лежали убитые пэтээровцы. Молодой бронебойщик, тот, что пытался отползти в тыл, а потом вернулся, лежал ничком в трех метрах от немецкого танка. Шапка откатилась далеко в сторону, и светлые волосы, окрашенные кровью, разметались по земле, перемешанной со снегом. А рядом, в окопе, будто откинувшись для нового броска, стоял его старший товарищ. Мертвый.
Танковый полк Ази Асланова, механизированная бригада и истребительный противотанковый артполк все еще стояли за правым флангом частей, отражавших наступление противника на главном направлении. Командир соединения держал эти полки и бригаду в резерве, чтобы бросить их в бой в самый трудный, решающий момент.
Подмораживало. Танкисты сидели в холодных машинах, каждый на своем боевом посту. От холода сводило руки и ноги. Но еще хуже пришлось автоматчикам — они всю ночь и утро провели на броне танков, прижавшись спиной друг к другу. Поочередно они слезали на землю, чтобы размяться, согреться, разогнать кровь, но и разминки мало помогали. К броне танков нельзя было прикоснуться голой рукой — мгновенно ее прихватывало, хуже чем огнем, и холод от нее пробирался сквозь шинели, полушубки и ватники до самого сердца.
Утром из тылов примчалась полевая кухня: привезли мясную кашу. Бойцам выдали норму водки. Поев и выпив, люди согрелись, настроение поднялось.
Наконец механизированная бригада получила приказ наступать. К тому времени на центральном участке наши части продвинулись вперед и ворвались на окраину Верхне-Кумского.
Немцы стали отходить за хутор. Одновременно они вели артиллерийский и минометный огонь и бросили в обход наступающих несколько десятков танков.
Подполковник Ази Асланов видел начало контратаки с наблюдательного пункта: немецкие танки показались между селом Верхне-Кумским и колхозом имени 8 Марта. Одна группа, другая, третья. Не меньше полусотни машин…
Асланов не имел в своем распоряжении и двадцати.
Это был, пожалуй, самый опасный момент боя: если немцам удастся обходной маневр, они сомнут части корпуса.
Асланов поглядывал на рацию. И, словно отзываясь на его немой вопрос, зазуммерил телефон. Асланов схватил трубку. Хорошо знакомый голос Черепанова сказал:
— Ну что, истомились, заждались? Приказываю…
Асланов преобразился. Небольшого роста, сухощавый, он как будто вырос и раздался в плечах, проницательный взгляд его устремился на поле боя, смуглое лицо озарилось вдохновением — он был cловно наэлектризован. Распоряжения подразделениям следовали одно за другим, точные, четкие, единственно возможные. Полк изготовился к отражению вражеской контратаки. Еще раньше приказа сверху Асланов выдвинул вперед боевое охранение — танковый взвод лейтенанта Тетерина; три легких танка Т-70, замаскированные под скирды сена, стояли в восьмистах-тысяче метров впереди основных сил полка, в засаде, они и приняли на себя удар противника.
Сначала вражеские танки вели непрерывный огонь по нашей пехоте. Потом противник заметил высокие копны и, очевидно, для проверки, не засада ли это, перенес огонь на них. Рация у Тетерина не работала, сообщить командиру роты ситуацию он не мог, и он понял, что действовать надо на свой страх и риск. Он приказал командирам машин выжидать, пока танки противника подойдут ближе, и стрелять только после того, как он откроет огонь.
Расстояние между взводом Тетерина и танками фашистов быстро сокращалось. Близким взрывом осколочного снаряда с командирской машины сорвало сухой бурьян и траву. Таиться и выжидать не имело более смысла, противник видит: путь ему преграждают танки. Башенный стрелок давно держал на прицеле передний фашистский танк и только ждал приказа командира взвода.
Тетерин крикнул:
— Огонь!
Идущий впереди фашистский танк качнулся и стал. Вслед за танком младшего лейтенанта открыли огонь и другие машины взвода, загорелось три вражеских танка. Но из-за них лавиной выходили другие, и Тетерин понял: не сдержать их. Маневрируя, он стал отходить таким образом, чтобы навести врага под удар основных сил полка.
Именно такое указание и хотел дать Тетерину Ази Асланов, но сколько ни вызывал он командира взвода, никак вызвать не мог, и только от ротного узнал, что рация у младшего лейтенанта не работает одним словом, Тетерин не получил никаких указаний и команд, но прекрасно разобрался в обстановке и сделал то, что нужно — то есть, подбив несколько вражеских машин, стал отходить, сбивая противника с толку и выводя его под огонь танков полка.
«Ну, умница, — восхитился командир полка, — ловко их заманивает, ловко!»
И он приказал роте Гасанзаде встретить огнем танки противника.
Началась своеобразная танковая дуэль. Не зная сил противостоящего им полка, немцы сначала отвечали осторожно, словно каждым выстрелом прощупывали врага. «Пусть думают, что нас мало», — решил Асланов; по его приказу рота Гасанзаде перестала отвечать на огонь противника, затаилась.
На поле боя действовало около шестидесяти неприятельских танков. С наблюдательного пункта все отчетливее было заметно их стремление обойти Верхне-Кумский с флангов. Примерно половина вражеских машин резко приняла в сторону и как будто собиралась повернуть назад. Но это только казалось передние машины спустились в балку, а вслед за ними балка словно поглотила всю колонну. «Не стрелять! — передал командирам рот подполковник. — Не обнаруживать себя, пока не подойдут вплотную».
Немцы, не встречая более сопротивления, успокоились, решили, что их продвижению уже ничто помешать не может, прибавили скорости, чтобы как можно быстрее обойти позиции механизированной бригады и ударить ей в тыл.
Точный огонь стоявших в укрытиях советских танков был для них неожиданностью. Первым залпом было подбито шесть машин противника. Однако основная масса танков шла напролом. И как ни мужественно бились танкисты, им, наверное, не устоять бы против лавины неприятельских машин, если бы на помощь не пришли артиллеристы зенитного полка — они открыли огонь из своих орудий. Зенитки били с необыкновенной точностью, удара их снарядов не выдерживала броня; зениткам помогали бронебойщики — и так, общими усилиями, самая сильная атака противника была отбита, его попытка прорвать боевые порядки корпуса, обойти его части, захватить плацдарм на северном берегу реки Аксай была сорвана, наши части заняли Верхне-Кумский, потеснили немцев и отбросили их на противоположный берег Аксая.
Но враг не отказался от своих намерений, наращивал силы, и перед нашими частями встал вопрос о необходимости перехода к обороне, тем более, что активные действия наших мотопехоты и танкового полка южнее Верхне-Кумского успеха не имели, а правый фланг корпуса, до самого Дона, был очень уязвим, так как прикрывался остатками кавалерийских частей.
Генерал Черепанов отвел свои части, действовавшие южнее Верхне-Кумского, в район колхоза имени 8 Марта. При отходе эти части приняли бой, подпустили немецкие танки на несколько сот метров, били их в упор. Горели немецкие машины, горели наши, но враг вслед за отходившими не пошел, был остановлен.
Пятнадцатого, шестнадцатого и семнадцатого декабря с утра до вечера земля стонала от взрывов снарядов и бомб; над степью гремели орудия, слышался рев моторов…
Особенно трудным было утро семнадцатого декабря, когда на Верхне-Кумский обрушилась сотня немецких танков с мотопехотой. Атака следовала за атакой; одна волна фашистских самолетов сменяла другую.
Пехотинцы, бронебойщики, артиллеристы — все участвовали в отражении вражеского натиска.
Ази Асланов, как только стало известно, о начале немецкого наступления выслал вперед танковую роту с задачей отвлечь внимание противника, маячить перед ним, пока он не кинется вдогон, и заманивать его, подводя под огонь полка так, чтобы немцы подставили борта. Маневр удался, и огнем танковых пушек, неожиданными выстрелами из засад, в упор, короткими атаками полк весь день уничтожал технику противника.
Полк Асланова сыграл свою роль в отражении вражеских атак, нанес врагу ощутимые потери и при этом сам избежал существенных потерь.
Но ожесточение, с каким противник лез на север, свидетельствовало о том, что враг от своих планов не отказался…
Под вечер, когда сражение стихло, Ази Асланов выкроил время, чтобы написать ответ на письмо из дому, но вошел Смирнов и сказал, что его хочет видеть кто-то из политотдела корпуса.
— Пригласите, — сказал Асланов.
Вошел высокий круглолицый мужчина в военной форме, с маленьким чемоданчиком в руке и с кожаной сумкой через плечо. Но знаков различия на нем не было.
Вошедший поздоровался.
— Я работник кино.
И протянул Ази Асланову свое удостоверение.
В командировочном удостоверении было сказано, что кинооператор бакинской киностудии Махмуд Сеидзаде командируется на Сталинградский фронт, чтобы отснять боевые эпизоды для киножурнала. В другой бумаге начальник политотдела армии просил оказать кинооператору необходимую помощь.
— Садитесь, товарищ Сеидзаде. Давно ли вы из Баку?
— Выехал десять дней тому назад. Ну, как там?
— Как везде, товарищ подполковник. Народу, особенно мужчин, стало меньше, жизнь стала труднее, с продуктами туговато.
Говоря, Сеидзаде снял с плеча кожаную сумку и поставил ее рядом с собой.
— Хотите снять танкистов для кино?
— Да. Я хотел бы сделать киноочерк о вашем полку.
— Вы вовремя приехали. Думаю, завтра можете снять сколько угодно боевых эпизодов. Но должен заранее предупредить вас: это дело нелегкое, я бы сказал, крайне опасное.
— Я понимаю: фронт. А трудностей я не боюсь, товарищ подполковник. Как говорится, волков бояться — в лес не ходить. Как-нибудь обойдемся.
— Мы постараемся устроить вас в таком месте, чтобы кое-что было видно, удобно работать и… относительно безопасно…
— Не понял, товарищ подполковник.
— Пойдете со своей аппаратурой на командный пункт. Начальник штаба будет рядом с вами, если понадобится, сможет дать необходимые пояснения.
— Товарищ подполковник, — обиженным тоном сказал Сеидзаде, — я хочу снимать бой… Одолеть такую дорогу, чтобы сидеть на командном пункте?
— Значит, хотите снимать боевую работу? — Ази Асланов улыбнулся. — Так бы сразу и сказали. Не обижайтесь, товарищ Сеидзаде, но некоторые журналисты, приезжающие из тылов, не очень-то рвутся на передовую, подальше держатся от огня. Собирают факты и сюжеты в штабах или в частях второго эшелона, там же ищут героев и спокойно едут в тыл; свой долг выполнили…
— Не хочу утверждать, что я очень храбрый, ничего не боюсь, но приехал я снимать бой. Значит, надо быть поближе к тем, кто его ведет. Если бы вы взяли меня на свой КП, тогда другое дело. А сидеть в безопасном, укромном местечке и снимать так называемые боевые эпизоды, все равно, что летом сидеть в Сочи и делать фильм о Северном полюсе. Определите в какой-нибудь экипаж, если можно. В машину какого-нибудь смелого танкиста. Знаю, что снимать будет нелегко, но я постараюсь не мешать ребятам. Что смогу, то и сниму. Зато это будет правда… Вот, если можно… А больше я ничего не прошу.
Откровенно говоря, Асланов впервые видел такого «киношника», и понравился ему этот парень.
— Ну что ж, товарищ Сеидзаде. В танк — нельзя. Но что-нибудь придумаем. Сделаем для вас все, что сможем.
Два страшных удара, последовавших один за другим, встряхнули танк сержанта Волкова, как детскую коляску. Было такое чувство, словно на танк обрушилась огромная скала. Запахло дымом, каленым железом.
Запахи и звон в ушах сержант Волков почувствовал, когда пришел в себя. Окликнул друзей. Никто не отозвался. Тогда он вгляделся в то, что его окружало. Водитель неподвижно застыл за рулями, свесив голову набок. Башенный стрелок лежал на отстрелянных гильзах… Волков понял, что из всего экипажа в живых остался он один.
С великим трудом открыл он десантный люк и вылез из машины, глотнул морозного воздуха. Пули свистели вокруг танка, голову нельзя поднять, нельзя осмотреться. Прижимаясь к заснеженной земле, он пополз назад, там, он помнил, остались наши окопы. И, действительно, из-за заснеженного бугра кто-то кричал, наверное, ему:
— Давай, браток, сюда! Сюда ползи! Не поднимайся!
Волков пополз на голос. Свалился в окоп пехотинцев. При ранении, сгоряча, он не почувствовал боли, теперь нога взялась болью, как огнем. Штаны набухли от крови, кровь стекала в сапог.
Кто-то крикнул медсестру, и она тотчас появилась.
— Сейчас, сейчас перевяжу.
Она ловко располосовала брюки, обнажила рану, обработала, перевязала, усадила Волкова на дно окопа.
— Посидите тут, я перевяжу еще одного, слышите, стонет? И вернусь. Ждите, слышите?
И побежала по ходу сообщения.
— Слышу, — сказал Волков и подумал: «Зачем, тебе, глупенькая, сюда возвращаться? Ты меня тут не найдешь».
Он сам переобулся. Огляделся. Одинокий стрелок, забыв о нем, бил куда-то из автомата. Хорошо бы и ему найти что-либо, включиться в бой, подумал сержант. Он кое-как встал, выглянул за бруствер. Чуть правее, в воронке от снаряда, рядом с противотанковым ружьем неподвижно лежали два человека. Очевидно, мертвые. Волков выбрался из окопа, пополз к ним. Перед самой воронкой по нему открыли огонь. Пулеметная очередь взрыхлила снег. Он замер, притворился убитым. Если немец, для верности, не ударит еще, он спасен, если ударит… Нет, не ударил. Волков полежал неподвижно минут пять, потом сполз в воронку. Оттащил в сторону трупы бронебойщиков, подтянул к себе, проверил противотанковое ружье. Ружье было в порядке, и в магазине было еще три патрона.
Сержант устроился поудобнее для ведения огня. Перед ним, кроме его подбитого танка, ничего не было на пустынном поле. В танке остались друзья. А где остальные ребята, где?
Привычным ухом ловил он звуки стрельбы. Танковые пушки стучали где-то впереди и правее — там, наверное, и шел бой. А кто тут? Тут, наверное, только немецкие артиллеристы и пулеметчики, к себе не подпускают и сами вперед не идут. Окоченеешь, ожидая чего-нибудь.
Пехотинец, однако, стрелял; к его автомату присоединился другой наверное, медсестра помогает. Куда они бьют? А-а, вот куда…
Два немецких танка шли немного наискось от него, а позади них мельтешили автоматчики.
— Давай, подлецы, давай!
Сержант подпустил третий танк совсем близко, поймал на прицел моторное отделение, выстрелил. Промахнулся. Прицелился еще раз. Пуля ударила в бензобак, и он вспыхнул. Но из второго танка заметили Волкова. Позади сержанта грохнул снаряд, и он почувствовал, что раненую ногу сильно дернуло, может, оторвало. Немцы сочли, что с ним покончено, и промчались мимо, пока не осели дым и копоть разрыва.
Тогда Волков решил поглядеть, что с ногой. Оказывается, каблук оторвало, и разлохмачена вся ступня. Морщась от боли, он сорвал сапог. Пополз к убитым — искать бинт. Ни у того, ни у другого не нашел индивидуальных пакетов. Сам он оставил свою сумку в танке. Гранаты у убитых взял: пригодятся. И снова пополз в воронку.
Нога мерзла, деревенела. Сам он с каждой минутой слабел от потери крови. Однако он нашел силы оторвать у пэтээровца полу шинели и обмотать ею ступню.
И стал ждать.
И ждал не напрасно; из-за холма выполз еще один танк. «Видно, нашли безопасную дорогу», — подумал сержант. Долго ловил на прицел триплекс вражеской машины. Выстрелил. Мимо! «Плохой из тебя стрелок, Кузьма!» сказал он себе и взялся за гранату. И гранатой опять промахнулся. Танк повернул прямо на него, и первым побуждением Волкова было подняться и попытаться отползти в окоп, оставшийся позади. Но он не мог подняться, да и времени не оставалось. В последний момент он откинулся в сторону, и гусеница танка прошла вплотную рядом с ним. А за этой машиной шла еще одна, и Волков пополз навстречу ей. У него все болело — спина, ноги, руки и дважды раненная нога горела, словно к ней приложили раскаленное железо. Осколком мины ему пропороло спину. Но он полз на животе, загребая локтями, и онемевшие ноги волочились за ним, как пудовые гири. Никогда раньше ноги не казались Волкову такими тяжелыми и ненужными.
Сжав зубы, он полз навстречу вражескому танку и желал только одного: чтобы танк не свернул в сторону. На снегу оставался кровавый след. И когда стало ясно, что с танком он уже не разминется, Волков впервые в жизни выкрикнул магическое морское слово «Полундра!» И вместе с гранатой рванулся под грохочущий танк. Взрыва он уже не слышал.
Атаки противника были отбиты.
Ази Асланов приказал командирам рот собрать раненых и похоронить убитых. Выделенные для этого пожилые бойцы комендантского взвода вместе с танкистами ходили по полю, разыскивали и сносили трупы убитых однополчан в заранее вырытую братскую могилу.
Вася Киселев и Илюша Тарников знали о том, что танк Волкова подбит. Они извлекли из машины трупы водителя и стрелка и переглянулись в надежде, что Кузьма жив.
— Но где же он?
— Может, его в плен захватили? — прошептал Тарников.
— Ну что ты, не знаешь Кузьму? — возразил Киселев. — Он трижды умрет, но в плен не сдастся. Боюсь, с ним приключилось что-то другое…
Подошел кинооператор Махмуд Сеидзаде. Из окопа он видел, как сержант полз к воронке, как стрелял по немецкому танку, и заснял этот эпизод.
— Я видел сержанта, — сказал он.
— Покажешь нам это место?
— Покажу.
Тарников и Киселев вместе с Сеидзаде прошли к воронке, около которой лежали трупы пэтээровцев и потихоньку чадил подожженный Волковым танк.
— Я видел сержанта тут.
Киселев и Тарников оглядывали поле.
Потом они пошли искать в разные стороны.
Тарников вдруг остановился и повернул в сторону немецкого танка, застывшего впереди, посреди поля. И не прошло минуты, как он махнул рукой Васе и Сеидзаде.
Оба тяжело подбежали к нему.
Илюша, сняв шлем, стоял перед изуродованным, впечатанным в снег трупом. Рядом замер немецкий танк с оборванной гусеницей; траки разлетелись в разные стороны.
Друзья узнали Волкова по изорванной, окровавленной полосатой тельняшке.
Оба беззвучно плакали. И Махмуд, который не знал Волкова, тоже стоял с поникшей головой.
— Жаль, вы не знали Кузьму, — сказал Тарников.
— Я видел, как он сражался.
— Он был настоящий солдат. Но и человек он был необыкновенный. Таких уже не найти.
Подполковник Асланов видел, как был подбит танк Волкова, видел, как сержант выбрался из танка и пополз, и потому немного успокоился: жив Волков, и то хорошо. Но, оказывается, сержант погиб все-таки. Прекрасной смертью бойца погиб. Но сколько таких жизней отнимает война, которой еще и конца не видно!
Пока искали Волкова, братскую могилу уже успели засыпать землей. Поэтому на развилке дорог вырыли новую могилу, и каждый танкист бросил в нее горсть земли.
За день соединение Черепанова отбило три массированных атаки танковых частей и моторизованной пехоты немцев в районе колхоза имени 8 Марта, Верхне-Кумского и окрестных высот.
С утра вся тяжесть удара пришлась на полк Асланова, — ему было приказано остановить немецкие танки.
Полк не получил еще ни одной машины вместо вышедших из строя, и наличными силами едва ли смог бы остановить противника. Поэтому подполковник снова решил схитрить.
На этот раз роль заслона выпала на долю роты Корнея Тимохина. Уже через десять минут он доложил командиру полка, что видит танки противника. «Задержите их, сколько можете!» — приказал Асланов.
Он подождал, пока окончательно определится направление движения танков противника, и повел основные силы полка лощиной, в обход. Немцы обрушились на Тимохина. Тот, отстреливаясь, медленно отходил. Асланов беспрерывно следил за противником. Ну, вот, слава богу, враг втянулся в бой. Еще немного, еще пусть пройдут вперед с полкилометра. Так. Хватит.
И Асланов вывел свои машины из лощины. На полной скорости они ударили с фланга по танкам противника.
Били вражеским машинам в борт, били наверняка. Запылал один немецкий танк, вспыхнул другой. Немцы заметались по полю. А тут Тимохин неожиданно пошел в атаку. Зажатые с двух сторон огнем и броней, танки противника повернули обратно, стремясь вырваться из мешка…
Снова и снова кидался противник на позиции танкистов, но проломить их оборону не мог. Передний край наших частей обрабатывала вражеская авиация, и после каждого налета, когда, казалось, ничего живого не осталось, Манштейн бросал в атаку танки, бронетранспортеры, пехоту, но передний край русских оживал, и немцев встречал убийственный огонь орудий, минометов, почти беззвучные выстрелы бронебойных ружей и метко брошенные гранаты останавливали и жгли немецкую броню. Немцам все еще не верилось, что русские стали намертво и не уйдут с занятого рубежа, что они смогут задержать такую необоримую лавину немецких войск. Но приходилось верить.
Силы сторон были попросту несопоставимы. У Манштейна был решающий перевес. Было яростное желание прорваться к Сталинграду. Что было у русских? Остатки потрепанных в боях стрелковых частей; полки и бригады, в которых оставалось меньше половины машин. Чем же они держатся? Несомненно, упорством. Верят, что подойдет помощь. Значит, надо сломить их упорство. Как? Надо раскрыть им глаза на истинное положение дел.
И после каждой бомбежки с неба на позиции советских частей сыпались тучи листовок, в которых доказывалось, что корпус Черепанова дышит на ладан, резервов у него нет, помощи ждать неоткуда, в ближайшие дни остатки этого соединения будут раздавлены немецкими, частями, наступающими с юга на Сталинград и с севера, от Сталинграда. Остается один выход: сложить оружие.
Листовок этих никто не читал, но бумага, на которой они были напечатаны, была тонкая и мягкая, и бойцы подбирали их для известной нужды.
К исходу третьих суток боев наступило короткое затишье, и Асланов приказал помпотеху заняться ремонтом покалеченных машин, с которыми можно справиться своими силами; потом вызвал начальника медсанчасти — в подразделениях было много раненых, в одной только роте Тимохина — четверо… Хотелось знать, кто из раненых где находится, кто оставлен в санчасти, кто эвакуирован в медсанбат, и можно ли рассчитывать на то, что кто-то вернется в полк.
Пока не пришла Смородина, он впервые за трое суток разулся, дал отдых ногам, потом снова натянул сапоги, затянул ремень гимнастерки.
Эта минутная передышка вернула ему бодрость.
Смородина не предполагала, что аборт так тяжело на ней отразится. У нее теперь постоянно кружилась голова, ее тошнило, но больше всего ее беспокоило и пугало, что температура поднялась и держалась выше тридцати восьми с половиной градусов, и лишь на третий день стала падать. О причине своих недомоганий она никому в санчасти не говорила, и Маша Твардовская, например, была убеждена, что врач простудилась.
Лена все перенесла на ногах, хотя судьба, как назло, подкинула ей хлопот именно в эти трудные дни: начались бои, хлынул поток раненых. У нее дрожали ноги, дрожали руки, казалось, еще миг, и она упадет, не устояв, но надо было принимать и перевязывать раненых, отправлять их дальше, в тыл, и посылать кого-то на поле боя вытаскивать их, и самой идти, чтобы помочь умирающим там, в бою.
Эти дни прошли для нее, как в кошмарном сне, и теперь, когда наметилась какая-то передышка, Лена так ослабела, что не могла волочить ноги. И ей не очень хотелось идти к командиру полка в таком истерзанном, измученном виде. Но командир вызывает, значит, и мертвый должен идти.
Она кое-как привела себя в порядок и пошла к командиру полка.
Бравый вид Асланова ее поразил. Вот что значит держать себя в руках.
Подполковник поздоровался с ней и спросил:
— Как дела, доктор? Эти дни мне не удавалось даже навестить раненых… Даже спросить о них…
— Тяжелораненых мы только что отправили в тыл. Сразу не могли: немцы беспрерывно бомбили дороги… Сейчас у нас осталось только трое легко раненых, будем лечить их здесь.
— Впредь, при любых условиях, тяжелораненых надо отвозить в тыл немедленно. Вы лучше меня знаете, как важно, чтобы раненых вовремя оперировали.
— Мы сделали все, что необходимо и возможно в наших условиях. Задержка с эвакуацией не должна отрицательно отразиться. А везти их в тыл при бомбежке — значило везти на смерть.
Асланов внимательно глянул в осунувшееся, потяжелевшее лицо Смородиной, в ее запавшие глаза. От него не укрылось ее болезненное состояние, лихорадочный румянец на лице. От волнения или еще от чего дрожащими пальцами Смородина вертела пуговицу на полушубке и не замечала этого.
— Простите, доктор, — сказал Асланов. — В последнее время вы кажетесь мне несколько расстроенной и больной. Что с вами?
Такой оборот разговора был для нее неожиданным, однако она отвечала вполне спокойно.
— Просто очень устала, товарищ подполковник. А так ничего, все в порядке.
— А мне подумалось, что у вас неприятности, и вы что-то скрываете…
— Нет, я ничего не скрываю, товарищ подполковник.
Открылась дверь, и вошел майор Пронин с бумагами в руках. Увидев Лену, он слегка замялся: «Зачем она тут?», но сделал вид, что никого, кроме командира полка, не замечает.
Асланов принял у Пронина бумаги, спросил:
— Характеристики и представления к наградам готовы?
— На бойцов написаны.
— А на командиров?
— Пока успел написать только на Корнея Тимохина.
— А на Тетерина? На Данилова? На Гасанзаде? На Макарочкина?
— Пишу. Надеюсь, успею закончить, пока передышка…
На самом деле Пронин уже написал вчерне характеристику на Гасанзаде, но, как и следовало ожидать, она получилась тусклая и невыразительная, и у Пронина рука не поднималась и не хватало слов, чтобы описать как следует подвиг ротного. Говорили, что, прикрывая отход Тетерина, Гасанзаде вступил в бой с танками врага, держался мужественно, стойко, сжег несколько вражеских машин, а главное, не дал противнику обойти полк и тем решил многое. «Ну и что? — думал Пронин. — Любой на его месте сделал бы то же самое. Что тут геройского? А вот бабу сбить с толку он сумел! За это ему полагается особый орден, уж это бесспорно!»
Смородина слышала от раненых об упорном бое, который провел Гасанзаде. Она не думала, что Пронин задерживает характеристику на лейтенанта и представление к награде, но какое-то беспокойство закралось в ее сердце.
Начальник штаба, ушел от командира полка очень обеспокоенным. Он только скользнул взглядом по лицу Смородиной, но успел заметить, как она переменилась. «Переживает? Или больна? А зачем пришла? Жаловаться? Подполковник ничего не сказал… Может, не хотел при ней говорить? А может, она совсем по другому делу явилась?»
Все эти мысли тревожили Пронина, но он был непроницаем.
А Асланов сидел лицом к Смородиной и потому не видел, как на мгновение смутился Пронин, увидев врача.
Смородина ушла вслед за начальником штаба, так и не ответив Асланову на вопрос, что с ней. А Асланов не стал настаивать на ответе. Женщина! Мало ли какие тайны могут быть у нее. Может быть, это такая тайна, которую нельзя открывать никому.
Главное, дело свое эта женщина выполняет неплохо.
После истории в Абганерово Шариф, как все пугливые и шкодливые люди, боялся собственной тени. Всякий раз, когда командир роты или взвода вызывал его к себе, у него сердце уходило в пятки.
Женщина, от которой он получил такой решительный отпор, все время была перед его глазами… Он казнил себя, что не сказал ей и пары слов, не узнал о ней ничего, даже имени не спросил, а накинулся, словно зверь. Поговорить бы, улестить, и, может, она сама пошла бы ему навстречу. Но больше всего он сожалел о том, что не довел свое намерение до конца. Был бы с ней — и любое возможное, наказание принять не обидно, а так — за что?
Но шло время, и чувство страха в сердце Шарифа проходило. И было бы совсем хорошо, он окончательно успокоился бы и ходил — шапка набекрень, если бы не одно обстоятельство, а именно: он узнал, что капитан Макарочкин абганеровский, и в то злополучное утро был в Абганерово, ходил на свою улицу, заходил к той женщине, которую пытался обесчестить Шариф. Что, если женщина рассказала о нападении и описала приметы? Черные брови, тонкие, закрученные кверху усы, кудрявые волосы и черные глаза тут не у каждого.
А женщина рассказала. И капитан Макарочкин, возвращаясь из Абганерово с продуктами, сидел в кабине рядом с начпродом и пересказывал ему и шоферу эту историю — так, как слышал ее от женщины, и сожалел о том, что не смог настичь «этого негодяя».
Шариф не слышал, о чем говорили в кабине: он сидел в кузове, между мешками с хлебом и сухарями, ящиками с консервами и делал вид, что дремлет. Но сердце у него бешено колотилось, и он догадывался, о чем могли говорить там, в кабине.
В тылах полка Макарочкин сошел и пешком отправился в свою роту, а Шариф и другие бойцы принялись разгружать машину, и Шариф старался больше других.
Во время разгрузки начпрод, как бы между прочим, спросил:
— Ребята, когда мы стояли в очереди у склада, никто из вас в город не отлучался?
Бойцы переглянулись, и поскольку отлучки Шарифа никто не заметил, в один голос ответили:
— Да никто и с места не тронулся.
С того дня Шариф сторонился Макарочкина. Если капитан узнает его, и вся эта абганеровская история дойдет до командира полка, ему несдобровать. Шариф боялся подполковника, как огня, и лишний раз старался не попадаться ему на глаза. И тогда, с первой встречи, когда Асланов подобрал пьяного Шарифа в лесу, жизнь его висела на волоске. «Слава аллаху, сжалился над своим рабом, вывел заблудившегося фашистского летчика под мои кулаки! Это смыло мои грехи, — думал Шариф… — Но если попадусь сейчас, мне все припомнят — и самоволку, и пьянку… Капут обеспечен».
За время своей службы Пронин написал множество всяких характеристик и представлений и отлично знал, в каком случае как надо писать. Набил руку. Но в таком щекотливом положении как сейчас оказался впервые. Пронин написал уже третий или четвертый лист, но дальше сообщения о том, что Гасанзаде справляется со своими обязанностями и стремится завоевать уважение и авторитет среди личного состава роты, в сущности, не продвинулся.
Он писал, перечитывал, рвал и выбрасывал написанное. Хотел он того или не хотел, но нельзя было написать на Гасанзаде плохую характеристику. И за отличные действия в трудном бою, Пронин понимал, лейтенант должен был быть представлен к награде. Асланов сам назвал, к какой. И спорить с этим не будешь. Но чтобы эту награду лейтенант получил, подвиг его должен быть описан зримо и ярко. И в характеристике не должно быть общих, ничего не значащих слов, а скупо, но выразительно должны быть описаны положительные черты человека. Но майор писал о них скрепя сердце, он не хотел, чтобы это награждение состоялось, и не скрывал этого от себя, и у него не находилось скупых, но точных и ярких слов ни для представления, ни для характеристики. И поэтому вместо выразительного описания существа дела получилось правильное, но обтекаемое и по существу неверное описание, где все на месте, а главного нет, и из этого описания нельзя понять было, что же такого особенного сделал лейтенант, за что его следует наградить.
Закончив свою многотрудную работу, Пронин отбросил ручку, встал и облегченно вздохнул. «Черт бы побрал этого Гасанзаде со всеми его делами! Для него, видите ли, награда, а для другого мука. Счастливчик выискался, будь он проклят!»
Потом майор взял лист чистой бумаги и переписал характеристику на Гасанзаде набело.
Просмотрел все характеристики. Сверил по списку. Так. Все на месте.
Он сложил наградные листы и другие материалы в папку и собрался было нести их к командиру полка, но, вдруг подумав о чем-то, взял сверху материалы на Гасанзаде и сунул их в середину, между остальными. Выходя из штабной летучки, он встретился с Гасанзаде лицом к лицу.
— Я шел к вам, товарищ майор…
— После, лейтенант, после. Я иду сейчас к подполковнику.
Лейтенант молча уступил ему дорогу. Через минуту Пронин положил наградные документы на стол Асланову.
— Вот, я подготовил…
— На всех?
— На всех. Согласно списку.
— Когда надо отправлять?
— Как подпишете, так и отправим. С этим делом тянуть нельзя, еще начальство передумает. — Пронин усмехнулся. — Но, самое позднее, завтра утром отправлю.
Асланов взял первую характеристику, прочел. Прочел другую.
— Хорошо написано. Если все написаны так…
— Все так написаны, товарищ подполковник.
Асланов полистал характеристики, прочел еще одну. Пронин косил глазом, чтобы узнать, чья характеристика в руках подполковника. Но определить не мог. Лишь бы характеристика на Гасанзаде не попалась на глаза подполковнику.
— Эта тоже хороша, — сказал подполковник, и Пронин немного успокоился. Раз хороша, то это не о Гасанзаде…
— Если все характеристики на бойцов и младших командиров написаны в том же духе, то я подпишу. — Асланов еще раз глянул на характеристику, отложенную им в сторону. — Но эта, пожалуй, слишком патетична, перепишите.
Подполковник верил начальнику штаба, они давно работали вместе с Прониным, и майор ни разу еще не подводил его, не ставил в затруднительное положение.
— Сам писал? — еще раз спросил он. — Если сам, то в таком случае не стоит беспокоиться. Можно подписать, не читая. — И Асланов, считывая только имена, звания и фамилии, а также сверяя, кого к чему представляет, стал подписывать документы.
С утра генерал Черепанов был в подавленном настроении. Связи с частями не было, и напрасно связисты колдовали возле радиостанции, среди хаоса голосов и сигналов слышались то неразборчивая русская речь, то писк телеграфных сигналов, то отрывистые немецкие команды, а бригады и полки Черепанова молчали.
— Хоть бы кто-нибудь откликнулся! — в отчаянии сказал радист. — Словно сговорились и замолчали все сразу.
Генерал уже не доверял радистам и готов был сам сесть к рации и искать в эфире нужные ему позывные. Но он видел, как стараются радисты, из кожи вон лезут, но если позывные бригад и полков молчат, то чем виноваты эти несчастные парни?
Как не похож был этот сегодняшний день на вчерашний! Вчера вечером, как раз по этой радиостанции, была получена радиограмма из штаба Сталинградского фронта. Командующий фронтом генерал Еременко сообщал Черепанову, что приказом Верховного Главнокомандующего его соединению присвоено звание гвардейского. И по этому поводу поздравлял Черепанова. Получив эту радостную весть, Черепанов немедленно связался со всеми частями и подразделениями соединения, поздравил всех бойцов и командиров с почетным званием гвардейцев и пожелал им в предстоящих боях стяжать гвардейскую славу.
А сегодня все напасти обрушились прямо с утра. К полудню части Черепанова отбили пять атак противника. Но рев танковых моторов на земле и рев самолетов в небе не прекращался. Едва одна эскадрилья, сбросив бомбы, улетала, как на бомбежку заходила другая. Но чаще всего немцы обрушивались на позиции корпуса группами из 20–30 машин. И не только бомбили, но и обстреливали наши позиции.
Еще до начала бомбежки прервалась телефонная связь. Ну, а вслед за тем замолчали и рации. На позывные штаба соединения откликнулся только танковый полк Ази Асланова. Оттуда успели сообщить, что крупные силы танков противника прорвались на позиции полка, идет бой.
Крайне встревоженный, генерал спросил:
— А где подполковник?
Но полковой радист, наверное, уже не слышал вопроса.
С того момента генерал и наседал на своих радистов.
— Свяжитесь, выясните, почему молчат! Что с Аслановым?
Радист вертел ручку настройки и, как заведенный, взывал в эфир:
— «Машук», «Машук»! Ты меня слышишь? «Машук», отвечай!
Спустя некоторое время полк все-таки отозвался:
— «Казбек», я тебя слышу, я тебя слышу. Рядом упала бомба. Бомба, говорю. Машина горит. Горим, «Казбек», ты слышишь?
И снова молчание. Черепанов выходил из себя.
— Сержант, не теряй позывных! Если радист жив, он должен откликнуться!
— «Машук», «Машук», я «Казбек», ты меня слышишь?
Сквозь путаницу голосов, треск и свист послышался слабый голос «Машука»:
— Прощай, «Казбек», я горю…
Радист побледнел и, сняв наушники, сказал:
— Табак дело… Он больше не откликнется, товарищ генерал. Буду вызывать другие части.
И радист продолжал поиск, но никто не отзывался ему. Уже три часа в условиях боя генерал был как бы оторван от частей своего соединения. Он чувствовал себя как в штормовом море, на судне без руля. Ждать нельзя было, надо во что бы то ни стало восстановить связь с частями. Особенно тревожило его положение механизированной бригады, присланной на помощь корпусу, стрелкового полка и полка Асланова — они прикрывали Верхне-Кумский с юга и с правого фланга. И он послал в механизированную бригаду на бронеавтомобиле офицера связи. Но офицер вернулся с полпути — пробиться в бригаду не мог. Еще один пошел на связь в танке — его еле вытащили из подбитой машины; раненый, он только и успел сказать генералу: «Все дороги отрезаны, в бригаду не пробиться».
Сержант-радист все еще надеялся выйти на связь хоть с какой-либо частью; генерал, не выдержав мучительного ожидания, вышел из летучки и нервно ходил около нее взад-вперед, думал. А время шло: что делалось в бригадах и полках, никто не знал.
Было очень холодно. Снег, выпавший ночью, еще не улежался, и, поднимаемый свирепым степным ветром, бил в лицо. Черепанов поднял воротник полушубка. «Надо посылать еще кого-то, — решил он. — Другого выхода нет…»
Он вызвал начальника разведки.
— Надежда только на тебя. Поезжай! И не возвращайся, пока не найдешь какой-либо полк или бригаду. Оттуда выходи на связь.
Начальник разведки молча козырнул, взял с собой одного автоматчика и ушел.
Генерал снова поднялся в машину.
— Ну, что, ничего не получается?
— Нет, товарищ генерал. Ищу, надеюсь, но пока — ничего.
— Ищи, ищи. Я верю, что ты в конце концов выйдешь на связь. А потом все сразу заговорят. Связь нужна сейчас, сию минуту!
Действительно, Черепанов, потеряв связь со своими частями, не потерял присутствия духа, потому что был уверен: бригады и полки ведут бой и сами, со своей стороны, ищут связь с ним. Корпус занял круговую оборону, и он был убежден, что его части остаются на своих рубежах, где преградили путь армейской группировке «Дон», и не дают ей продвинуться вперед, иначе немцы были бы уже тут, у командного пункта. И больше всего его огорчало, что в эти трудные минуты он, не имея связи и не зная положения дел, не может никому помочь ни словом, ни делом.
Неожиданно раздался свист снаряда, автофургон тряхнуло взрывом.
Генерал вышел наружу. Часовой сказал, что командный пункт обстреливает противник, и словно в подтверждение этого просвистел и тяжело грохнул недалеко от них еще один снаряд, а потом они стали рваться чаще, и все ближе, а когда стихли звуки разрывов, на горизонте показались немецкие танки — это они обстреливали командный пункт. В распоряжении Черепанова находился дивизион гвардейских минометов, и генерал приказал ему вступить в бой с танками. «Катюши», надежно замаскированные, вышли из своих укрытий и обрушили свой огонь на танки, окружавшие командный пункт. Они били по врагу на предельно малой дистанции; от рева и воя закладывало уши, все вокруг пылало и тонуло в дыму, а когда дым рассеялся, оказалось, что, оставив на поле боя три горящих танка, немцы повернули вспять. «Катюши» той порой уже успели сменить позицию и снова изготовились к стрельбе.
Первые два офицера, посланные командиром соединения для установления связи с частями, вернулись очень скоро, ни с чем. Офицер разведки не возвращался долго, и можно было подумать, что с ним что-то случилось. Однако вскоре после полудня он вернулся. Он принес нерадостную весть: командный пункт и штаб отрезаны от частей, все дороги перекрыты, взяты под обстрел, пробраться ни в одну из частей он не мог, но от пехотинцев узнал кое-что и, сопоставив их сведения и рассказы, сделал вывод, что бригады и части корпуса повсеместно отходят к Верхне-Кумскому.
Правофланговая механизированная бригада, полк Асланова и стрелковый полк, которым командовал малознакомый генералу грузин, очень толковый и деловитый подполковник, отрезаны, к ним вообще не пробиться; успевшие отойти об их судьбе говорят разное… Самое грустное офицер приберег напоследок: «Пехотинцы говорят, что утром погиб какой-то, танкист, командир полка. Скорее всего Асланов».
— Лейтенант, мы окружены.
— Ты что, Тетерин, бредишь?
— Хорошо, если бы это был сон! Но это явь: мы окружены. Дороги перерезаны. Всюду нарываемся на огонь противника. Похоже, мы скоро окажемся в положении Паулюса.
— С чего ты взял? — Гасанзаде схватил за локти взволнованного Тетерина. — Кто сказал, что окружены?
— Я сам вижу, — спокойно ответил Тетерин. — И пехотинцы подтверждают.
— Паникеры какие-нибудь.
— Нет, не паникеры. Командир стрелковой роты очень обеспокоен.
— Наши ребята знают?
— Нет.
— Пусть не знают пока.
Гасанзаде связался с командиром полка. И Асланов, ничего не скрывая, подтвердил: да, Верхне-Кумский окружен, и кольцо окружения стягивается.
— Ты был прав, Анатолий.
— А командир полка не дал никаких указаний? Что делать? Ведь нельзя же сидеть сложа руки!
— Командир полка сказал, что надо сохранять хладнокровие. Готовиться к бою.
Лейтенант вызвал старшину, заменявшего раненого парторга роты:
— Воропанов, мы в окружении, знаешь?
Воропанов вскинул на ротного уставшие глаза.
— В окружении? Ничего себе, подарочек… Только что стали гвардейцами, и уже попали в окружение!
— Вот сейчас самое время оправдать звание гвардейцев. Слушай, старшина. Судя по всему, окружен не только полк. Так что веселее будет отбиваться. Собери-ка коммунистов. Придет командир полка, разъяснит положение.
К обеду вдруг стали возвращаться отправленные в тыл раненые. «Что это с ними? — думал Шариф. — Голову потеряли, что ли? Обливаясь кровью, идут на передовую!»
На лицах раненых — усталость и тревога. Шариф остановил одного пехотинца с перебинтованной рукой.
— Братец, что это такое, а? Объясни мне, что происходит? Зачем возвращаетесь? Вас же отправили в тыл!
Пехотинец покосился на Шарифа.
— Ты что, с луны свалился? А еще танкист вроде! Не знаешь, что творится вокруг? Немцы сунули-таки нас в мешок. Какой теперь тыл? Теперь на все четыре стороны передовая.
И хотел было уйти, но Шариф ухватил его за здоровую руку.
— Постой, дорогой, объясни, в чем дело? Куда делся тыл, почему кругом передовая?
— Ну и балда! Почему, почему… Потому, что мы в окружении, неужели не понимаешь?
«Окружены», — прошептал Шариф и хотел еще о чем-то спросить, но пехотинец пошел прочь не оглядываясь.
Шариф был потрясен. Окружение. Это значит — либо непременно убьют, либо…
Он вдруг вспомнил о коране, зашитом в кожаный;: мешочек и висящем у него на груди. Коран дала ему мать, провожая на фронт. Сказала: «Сынок, поручаю тебя творцу корана. С его помощью ты останешься жив и здоров, и вернешься с войны, и мы зарежем у твоих ног жертвенного барана». О коране Шариф не вспомнил еще ни разу — ни когда воровал, ни когда пил, ни когда покушался на чужую жену…
Теперь вспомнил. Расстегнул ворот гимнастерки, достал засаленную книжечку, трижды украдкой поцеловал ее, приложил к глазам.
— О аллах, в этот трудный час на тебя уповаю, помоги! Согласись, если хочешь, на смерть нашу, но не дай попасть в плен!
Плена Шариф боялся больше смерти. Положив руку на грудь, он ходил вокруг танка, утешал самого себя: «Аллах справедлив и милостив, он не оставит своих рабов в беде, спасет нас».
Все в полку помрачнели. Сначала не верилось, что полк и соседняя часть окружены… Потом, всюду натыкаясь на огонь немцев, убедились, что это так. Верили, что вырвутся, но ведь знали, что враг беспощаден. И нервы у людей были натянуты, как струны тара.
Для Асланова обстановка прояснилась с того момента, когда, подавив огневые точки оборонявшихся, немецкие танки прорвались на наши позиции и вскоре захватили высоту 143,7. При этом им удалось смять подразделения механизированной бригады, а вскоре его полк и стрелковый полк оказались в полной изоляции. Но пехотинцы все еще сражались на южной окраине Верхне-Кумского, а роты танкового полка преграждали вражеским танкам, наступавшим со стороны колхоза имени 8 Марта, путь к Верхне-Кумскому и дальше, на север.
Некоторые подразделения моторизованной бригады, застигнутые врасплох, отступили в беспорядке, но у Асланова и в стрелковом полку паники не возникло.
Асланов немедленно связался с командиром стрелкового полка, а затем и встретился с ним, и они выработали совместный план действий. Сначала решено было разведать все направления, уточнить расположение вражеских частей, их численность, поискать слабые места в кольце окружения и потом идти на прорыв.
Разведчики тотчас ушли в свой трудный поиск. И поскольку речь шла о жизни и смерти каждого и всех вместе, о чести полков и, главное, о том, пройдет враг дальше или не пройдет, они особенно тщательно делали свое дело.
Ази Асланов вызвал командиров рот Данилова, Тимохина, Гасанзаде и Макарочкина, ввел их в суть дела, обрисовал обстановку и в общих чертах изложил план выхода из окружения.
— Надо найти слабое место в этом кольце, иначе мы ничего не добьемся, сказал он.
Перчаткой смахнул снег с гусеницы танка «Волжанин», развернул планшет с картой, расстелил ее на гусенице. Смирнов прижал карту, и командиры склонились над ней.
— Кого из своих ты рекомендуешь послать в разведку, Гасанзаде? — спросил Асланов.
— Я думаю, Тарникова можно послать.
— Тарников? Да, это человек дельный. Вызовите его.
Командиры рот нанесли на свои карты необходимые данные.
Явился Тарников.
Командир полка поздоровался с ним за руку и подозвал к карте.
— Тарников, как ты насчет того, чтобы пойти в разведку?
— Если прикажете, пойду!
— Тогда смотри и слушай меня внимательно.
И Асланов показал на карте направление, которое Тарников должен разведать.
— Задача ясна? Еще раз повторяю: в основном ты должен обратить внимание вот на этот участок, — Асланов кончиком карандаша указал отметку, сделанную в верхнем углу карты. — Тут желательно выяснить, есть ли артиллерия, танки… Нет ли какой пустоты… Все высмотреть, разузнать, себя не показать и вернуться обратно, ясно?
— Ясно, товарищ подполковник. Разрешите выполнять?
— Выполняйте, сержант.
Машина Тарникова тронулась в путь. Он вел ее, выбирая пониженные места, на тихом ходу. Вел в надежде, что немцы ушли на север, оголив тылы, и удастся нащупать стык между их частями.
Танкисты следили за ним, пока танк не поглотила темнота.
С разведкой связывали много надежд, и потому провожали Тарникова с тревогой в сердце и с еще большей тревогой ожидали его возвращения. Найдет ли он лазейку в немецком кольце? Что будет, если не найдет?
— Что будет? — переспросил товарища Шариф. — Одно из двух: или мы должны поднять руки, или вступить в бой с этими прохвостами. Но поднять руки перед каким-нибудь сукиным сыном я не желаю. На все согласен, только бы в плен фашистам не попасть.
— Лишь бы Тарников вернулся из разведки с доброй вестью, а там уж Асланов придумает что-нибудь. Вырвемся!
— Дай бог, чтобы сержант вернулся, — сказал Шариф.
— Вернется! Это же Тарников! С самого начала войны он на передовой, изучил противника, знает, как свои пять пальцев. Нешуточное дело: он из «неразлучной троицы»…
— Жаль Кузьму. Он в этой троице был главным.
— После гибели Волкова Тарников и Киселев как будто осиротели…
Тарников в своей машине словно слышал этот разговор товарищей. Он думал о Кузьме и, высунувшись из люка, смотрел вперед, чтобы не пропустить место, где остался лежать его друг. Ветер хлестал сержанта по лицу мелким колючим снегом. Но вот машина поравнялась с могилой Кузьмы Волкова. Ее уже занесло снегом, только маленькой красной точкой светилась звездочка в изголовье.
Остановиться Тарников не мог, не было времени. Но, проезжая мимо могилы, танкисты сняли шлемы, а Тарников дал себе слово, если жив останется, при первой возможности прийти на могилу и перед именем Волкова дописать: «гвардии старшина».
Те подразделения и части механизированных бригад, которые выскользнули из-под удара немецких танков, отошли на новые рубежи и снова заняли оборону. Вместе с ними окопались артиллеристы и минометчики, и их усилиями враг снова был остановлен. Его попытки прорваться на флангах опять окончились безрезультатно, — и части корпуса, и соседи дрались отчаянно, насмерть, и без боя не отходили ни на шаг. Кроме того, в тылу у немцев, как кость в горле, оказались танковый и стрелковый полки русских; они мешали немцам развить успех.
Черепанов понимал, что участь этих полков должна решиться в ближайшие часы: или они погибнут, смятые немцами, или найдут способ к спасению. Но помочь им в этом, опять-таки, в сложившейся ситуации, было невозможно.
Командир стрелкового полка и Асланов тоже понимали это и не рассчитывали на помощь.
По возвращении Тарникова задача на прорыв была подробно обсуждена на совещании командования полка. Окончательно определилось место прорыва. И когда все было решено, Асланов повторил:
— Значит, я на своем KB иду во главе основной группы. Пронин наносит отвлекающий удар. В случае успеха, там и прорывайся, Николай Никанорович. Если не прорвешься, поворачивай за мной. Тебя, комиссар, прошу: веди за собой всех. Чтобы никто не остался! Там автоматчики, саперы, связисты, комендантский взвод. В атаке участвуют все. Выходят все! С последней машиной пусть уйдет из кольца и последний боец. А если какую-то часть машин потеряем, экипажи спасать и выводить за собой, ясно?
— Ясно, — сказали Филатов и Пронин.
— А еще я прошу тебя, комиссар, об одном: поговори с людьми. Желательно со всеми. Обязательно побывай у тех, где я не был. Скажи: прорываться будем вместе со стрелковым полком. Разъясни задачу. Втолкуй, какой удар по настроению наших нанесет наша гибель, и какой удар получат немцы, если мы прорвемся. Настало время вариться в котлах им, а не нам! Пусть это прочувствует каждый!
И Филатов ходил из взвода во взвод, из роты в роту, разъяснял, внушал до того момента, когда танковые роты стали стягиваться в кулак.
Через полчаса, когда небо чуть-чуть стало сереть, полк пошел на прорыв.
На участке Пронина бой завязался с первых минут; немцы быстро определили, что удар по ним наносится сзади, — значит, русские пытаются вырваться из мешка! — и обрушили на Пронина огонь минометов и противотанковых пушек. Пронин отвечал, и под грохот этого боя Асланов бросился на прорыв. Он шел в головной машине; она и приняла на себя первый удар. Но сейчас все спасение было в решительности и быстроте; не считаясь ни с чем, надо рваться вперед; этим, кстати, только этим можно помочь и Пронину, которому тоже обратной дороги нет…
Танки Асланова навалились на немцев, круша все на своем пути; следом за ними бежали стрелки, ведя огонь с ходу, отстреливаясь; ночь озарилась трассирующими очередями, вспышками выстрелов и разрывов. Противник, придя в себя, навалился на отходящие советские части. Они отходили сквозь брешь, прорубленную командирской машиной, стараясь не задерживаться, ибо главная задача была вырваться. На пути выходивших из окружения вырастало препятствие за препятствием, и по всей линии окружения полыхали разрывы мин и снарядов.
Асланов требовал одного: не задерживаться, вперед, вперед!
И все-таки он оторвался от остальных: то ли они отстали, то ли обогнали его.
Вдруг по танку грохнуло чем-то страшно тяжелым; в звенящей тишине слышно было только, как кровь стучит в висках.
— Горим! — крикнул кто-то, Асланов не разобрал, кто. Боевой отсек и башня наполнились удушливым дымом.
Ази Асланов с трудом, наощупь открыл люк и спрыгнул с горящего танка. Кожаная куртка и шлем горели, он сбросил их и затоптал огонь. Следом за командиром полка выскочили трое танкистов, уже объятые пламенем, и стали кататься по снегу, пытаясь погасить пламя. Асланов кинулся им на помощь.
Подбитый танк горел.
Но горел он уже на нашей стороне — кольцо окружения было прорвано. Асланов и командир стрелкового полка перехитрили врага.
Мимо горящего танка проскакивали группы пехотинцев. Но где остальные машины? Маневрируя под огнем, в темноте, они могли принять в сторону, а, может, сгорели?
То и дело взлетали в разных местах поля ракеты; пулеметным и минометным огнем Асланова и его спутников прижало к земле: нельзя было поднять голову, осмотреться.
Наконец, немцы немного угомонились.
— Отходите, ребята, вместе с пехотинцами, — сказал Асланов. Стрелки как раз вновь поднялись для броска, и командир танка Бухтаяров, Шариф, стрелок, которого Асланов, увы, не знал, не заставили себя ждать.
Асланов отходил последним. А спереди, из окопов, стрелки какой-то части, державшие оборону, кричали:
— Сюда, ребята, сюда!
— Давай скорее, а то подстрелят.
Немцы опять обнаружили прорвавшихся и накрыли их огнем. Пришлось залечь. Фугаски рвали землю. Один огромный осколок воткнулся в снег прямо перед носом Шарифа. Шариф еще сильнее прижался к земле. «Бисмиллах, бисмиллах! — дрожащей рукой Шариф коснулся копана — О творец, ты все можешь, спаси меня, грешного!» Пока Шариф молился, его товарищи и командир полка уже отползли далеко. Шариф торопливо заработал локтями…
Тяжело дыша, свалились в окопы.
Командир стрелковой роты узнал Ази Асланова. Обрадовался и вместе с тем не мог скрыть огорчения: танкистов было только четверо, а где же остальные?
Этим был озабочен и Асланов.
— Прошу вас, лейтенант, прикрывать отходящих на этом направлении. Я уверен, многие еще выскочат. — Он прислушался к звукам боя где-то в стороне; там шла сумасшедшая стрельба. Может, это Пронин. А, может, Саганалидзе отводит своих пехотинцев и артиллеристов?
— Есть ли возможность соединиться со штабом бригады?
— Есть, — сказал лейтенант. — Соединим.
И в штаб полетела весть, что танковый полк Асланова и сам Асланов вышли из окружения. С потерями, но все-таки прорвались.
Асланов стал собирать людей.
Прорвалось еще несколько боевых машин. А туда, где есть хоть одна боевая машина с экипажем, тянутся все уцелевшие, и возрождается, как Феникс из пепла, подразделение, часть.
Асланов радовался появлению каждого нового человека. Радовался тому, что тылы полка и медсанчасть в окружение не попали, уцелели; теперь с ними был комиссар, и за них он был спокоен.
Разнеслась весть, что вырвался из окружения и снова занимает оборону полк Саганалидзе. Все это хорошо. Увидеть бы этого чудесного грузина! Но, правда, сейчас не удастся. Неясно, где Пронин, что с этой группой прорыва?
Пронин со своими танками, наносивший отвлекающий удар, прорвав кольцо окружения, давил огневые точки противника.
По огненным всполохам определив местонахождение минометной батареи противника, он поправил съехавший на затылок шлем.
— Осколочным — заряжай!
— Осколочным — готов!
— Огонь!
Так, чуть-чуть снижая скорость, танк бил по обнаруженным целям и шел вперед, прокладывая дорогу роте Гасанзаде.
Вдруг машину тряхнуло. Майор едва усидел в своем кресле. Грохот удара все еще стоял в ушах Пронина. Придя в себя, он понял, что машина стоит.
— Что стоишь? Выводи из-под огня! — крикнул он водителю.
Водитель не отозвался.
Майор спустился вниз, тронул водителя за плечо — тот не шелохнулся, не поднял опущенной на грудь головы… Погиб и стрелок-радист. Свесился вниз головой заряжающий.
Все это майор разглядел не сразу, в танке было темно, как в колодце, и только в рваную пробоину время от времени пробивался суматошный свет ракет.
Майор поразился тому, что уцелел.
Но надо что-то делать, иначе добьют.
Мотор заглох. Надо, пока не поздно, выводить машину из зоны огня.
Майор оттащил в сторону труп водителя, протиснулся на его кресло.
И тут обнаружил, что рычаги бортовых фрикционов наполовину, словно бритвой срезаны. Рычаг главного фрикциона погнут. Отжать его не хватило сил. Теснота, темнота мешали Пронину. Наощупь он отыскал ломик, которым подтягивают траки гусениц. Отжал им главный фрикцион и поставил рукоятку на газ. Мотор заработал, машина прошла несколько метров. И снова вздрогнула от оглушающего удара — в нее угодил еще один снаряд. Майор глянул вверх — в башне зияла сквозная дыра.
Он ничего не успел предпринять — фугасный снаряд вздыбил землю перед танком. Затем ударило в корму.
Поднявшись, как пьяный, плохо соображая, майор стал искать выход. Пытался сквозь путаницу проводов подняться в башенный люк, но сил на это у него не хватило. И даже если бы он вылез через башню, его подстрелили бы. Оставался один путь: через десантный люк.
Пронин снова отодвинул труп водителя, пересадил в сторону труп стрелка-радиста. Он обливался липким потом и потому снял полушубок. Освободил запоры люка, отодвинул его и кое-как выполз из машины. И там, под танком, на холодной земле, прижатый днищем танка, как крышкой гроба, лежал, высматривая сквозь катки кого-либо из своих. Назад не поглядишь, спереди ничего не видно. Обдирая пальцы, он разгреб снег между опорными катками. В щель величиной с ладонь он увидел нескольких бойцов в белых маскхалатах; все они лежали неподвижно, нельзя было определить, живы они или нет. Чуть правее стояла тридцатьчетверка и стреляла куда-то. Тая радость, Пронин выполз из-под битого танка, перекатился в сторону, прополз к воронке и залег в ней. Сгоряча он не чувствовал холода, но теперь, на мерзлой земле, на снегу, его бил озноб. Он пожалел, что снял полушубок и оставил его в танке. Перчатки тоже остались в танке. Нет, лежать нельзя — если не убили, то вот-вот замерзнешь.
Пронин медленно, осторожно пополз к тридцатьчетверке. И там его заметили.
— Тереша, осторожнее, кто-то из наших ползет, не раздави, — сказал брату командир «Волжанина» Аркадий Колесников.
Майора приняли на «Волжанина» через водительский люк. Он нашел в себе силы сказать танкистам «здравствуйте» и «спасибо».
Аркадий уступил ему свое командирское место, снизу ему подали телогрейку… Пронин надел шлем.
И танк рванулся с места. Уступом за ним, хотя они этого не видели, шли еще две машины из роты Гасанзаде. А наперерез «Волжанину» стремительно неслись два немецких танка.
«Волжанин» с ходу открыл огонь. Оказавшись на командирском месте, Пронин принял на себя и команду, и братья Колесниковы и пулеметчик Осман Хабибулин точно, быстро, сноровисто выполняли его указания.
Терентий маневрировал, стараясь уклониться от вражеского огня, вовремя притормаживал, и Аркадий из пушки, тремя снарядами, подбил один танк. Начали охоту за другим и тоже подбили. «Волжанин» выскочил прямо на немецкие окопы, и немцы-автоматчики шарахнулись было в стороны, но не все, и в танк полетели гранаты. Сквозь их запоздалые разрывы танк перевалил через вражеские траншеи и устремился к своим, гоня перед собой ошалелых немецких солдат, которых Осман Хабибулин, ругаясь по-татарски, косил из своего пулемета.
— Бей их, Осман, — кричал ему механик-водитель Терентий Колесников. Они мечтают об отпусках, вишь, как на нас бросаются — вот и выдай им бессрочные отпуска.
— Дам, дам, — отвечал Осман, — пусть отправляются в гости к шайтану!
Да, немецкие пехотинцы старались подбить наши танки: подбивают же немецкие танки русские стрелки!
Кроме того, немецко-фашистское командование специальным приказом установило, что солдат или офицер, лично подбивший советский танк Т-34, получает двухнедельный отпуск, а подбивший танк KB трехнедельный. А что такое отпуск от войны? Это отпуск от смерти. И раз уж русские танки оказались рядом, и от них не уйти, лучше попытать счастья.
И попытали. Но падали с занесенной гранатой, подсеченные пулеметной очередью, пластались под широкими гусеницами танков…
Время от времени пулемет Хабибулина замолкал, и тогда немцы прямо-таки чуть не лезли на танк.
— Что с тобой, Осман? У тебя руки трясутся? — Терентий скосил глаза на пулеметчика, заметил, что тот опустил голову. Но, услышав голос товарища, встрепенулся, приник к пулемету — и толпу немецких автоматчиков, обвязанных тряпками и платками, в уродливых суконных солдатских чунях, как ветром сдуло.
Осман снова опустил голову на затвор пулемета.
— Да что с тобой, Осман? — крикнул Терентий.
— Потом, Терентий, потом… — Осман схватился за грудь и зашелся в кашле.
Сзади на немцев шли танки Гасанзаде. Оказавшись между двух огней, немцы прекратили обстрел, стали искать спасения.
Пронин понял: прорвались.
Убедившись, что находится в расположении наших войск, он отправился на связь, чтобы выяснить, где командир полка и доложить, что он, Пронин, свою задачу выполнил.
А братья Колесниковы вытащили из «Волжанина» совершенно обессиленного Османа Хабибулина, уложили его на шубу, расстеленную на земле.
— Он ранен! — Геннадий накрыл шубой развороченный живот Османа. Терентий опустился на колени.
— Осман, брат мой… Ты меня слышишь? Сейчас придут врачи. Майор за ними послал…
На круглом лице Хабибулина появилась слабая улыбка, глаза наполнились влагой. Он провел ладонью по лицу Терентия, хотел, видимо, погладить, но рука бессильно упала.
Он закрыл глаза.
— До конца бился… И ранение от нас скрыл, чтобы не отвлекать от дела, — кому-то говорил Аркадий.
Хабибулин слышал слова командира танка, хотел что-то сказать, силился сказать — и не мог. С этими последними усилиями кончилась недолгая жизнь Османа Хабибулина.
Геннадий накрыл его лицо полой шубы.
Братья встали и выпрямились над ним. И все трое плакали беззвучно, ибо с того дня, как Хабибулин был назначен пулеметчиком в экипаж «Волжанина», он стал им родным братом. Товарищи в шутку называли его Османом Колесниковым.
И он никогда не обижался на это.
— Нам не повезло, полковник, — сказал Густав Вагнер. И затянулся сигаретой. — Мы не смогли разгромить эти два окруженных русских полка. Казалось, все возможности для этого были… — он выпустил дым. — Если бы мы уничтожили их, Верхне-Кумский и другие позиции русских оказались бы в наших руках. Открылся бы простор для продолжения наступательной операции… Для нас и для наших соседей. Кроме того, уничтожение этих полков оказало бы должное влияние на моральный дух русских… Мы сломили бы их морально… Вагнер помолчал. — Но блестящая возможность упущена. Мы теряем свое превосходство во внезапности удара… В силах… В технике… Нелегко было обеспечить это превосходство… Не знаю, как обстоят дела в других дивизиях, но наша дивизия за несколько дней боев потеряла много… Больше, значительно больше, чем за сорок дней боевых действий во Франции.
Полковник молчал. Он не допускал даже мысли, что полки Саганалидзе и Асланова, попавшие в окружение, могут вырваться — им оставалось жить считанные часы. И Вагнер, и Динкельштедт знали, что эти два полка понесли огромные потери, а помощи не получили никакой, и своими силами, без содействия извне, им не вырваться из кольца.
Они вырвались. Вагнер считал это своей личной бедой. Он еще не мог заставить себя проанализировать свои действия, промахи и ошибки, но знал твердо, что выход русских из окружения зачтется ему с отрицательным знаком и никогда не простится. Он знал и понимал, как озабочен Гитлер судьбой войск Паулюса. Фельдмаршал Манштейн делает все возможное, чтобы прорваться к Сталинграду. Каждый день он докладывает Гитлеру о ходе операции. И в этих докладах давно фигурирует хутор Верхне-Кумский, оказавшийся на пути группы армий «Дон». Сопротивление русского механизированного корпуса и частей 51-й армии будет вот-вот сломлено, и огромная группировка войск фон Паулюса, до которой остались считанные километры, вырвется из кольца… Изменится ход войны. Откроется путь на Баку…
Вагнер знал, что фюрер выспрашивает иногда о мельчайших подробностях, и уж, конечно, он захочет знать имена генералов-победителей, генералов-счастливчиков и генералов-неудачников, проворонивших удачу. У Гитлера очень цепкая память, он помнит то, что считает хорошим, и никогда не забудет того, что считает плохим. Конечно, Вагнер очень хотел, чтобы Гитлер запомнил его имя в хорошем контексте…
— Я думаю, полковник, правы те, кто считает русских фанатиками, сказал он после томительной паузы, и Динкельштедт понял, что фанатизм русских будет считаться оправдательным аргументом при выяснении причин неудачи, постигшей дивизию. — За какой-нибудь несчастный метр своей земли сотни русских согласны сложить головы. Ничего подобного не наблюдал я нигде.
— Полдела было бы, господин генерал, если бы фанатиками были одни русские. Я давно на Восточном фронте и знаю, что в Красной Армии служат люди разных национальностей. И все дерутся отчаянно… По нашим данным, полками, которым удалось вскользнуть из кольца, командовали нерусские. Танковым командовал Асланов — азербайджанец, пехотным — грузин. Но чем они отличаются от русских? Я слышал ихнюю… как это?.. а-а, пословицу: привяжи коня возле тугого коня, и если они не станут одной масти, то нрав друг у друга все-таки переймут.
Вагнер слушал полковника.
— Вы правы, господин полковник. Мой отец в молодости был офицером. Ему довелось воевать в России, и он был в Закавказье. Так вот, отец тоже наблюдал фанатизм русских. Если, говорит, русские поверили во что-нибудь, то стоит только махнуть рукой, и они, голодные, холодные, раздетые с криком «ура» кинутся в огонь.
Со времени прибытия под Сталинград Вагнер отправил в Пархим только одно письмо. В нем он, чтобы польстить родителю, с сыновней покорностью признавал, что дети часто пропускают мимо ушей наставления своих отцов. То, о чем ты говорил мне, отец, в полной мере осознал я тут, в этой морозной, пронизанной ветрами степи. «Буду жив, — писал Густав Вагнер, — выполню твои советы, хотя, конечно, реальность наших желаний зависит от успехов наших войск на фронте. Дела наши, слава творцу, идут пока хорошо, надеемся, что так будет и дальше».
Но желания Вагнера-сына, подогретые Вагнером-отцом, опережали ход событий и не соответствовали успехам немецких войск. Мысленно генерал Вагнер уже не раз побывал в Баку. Ему виделись нефтяные промыслы и золотистые пляжи каспийского побережья. Он мечтал построить там красивую виллу, какие ему довелось видеть на юге Франции. Были у него и другие желания, которые он все-таки оставлял на будущее. Вагнер понимал, что если армии рейха удастся захватить Баку, будет тьма охотников поживиться добычей. На этот счет у высокопоставленных генералов и штатских министров и банкиров есть, несомненно, свои планы. Каждый поспешит оттяпать себе кусок побольше и пожирнее. В России другой строй, это не Франция, Польша или Чехословакия, где все принадлежало частным лицам и не каждую вещь можно тронуть, где шевельнешь Шнейдера, Рено или Шкоду, а оказывается, что задел Круппа или Маннесмана… В России все принадлежит государству, а когда не станет этого государства, можно брать все, в зависимости от своих сил, возможностей и положения.
До вчерашнего дня Вагнер еще надеялся, что он достигнет своего. Но вчера вечером в штабе группы «Дон» генерал-фельдмаршал отчитал его и командира пехотной дивизии за неудачу в районе Верхне-Кумского. Хорошо, если гнев командующего ограничится этой руганью. Вагнер опасался, что вслед за этим будут приняты серьезные меры, и жил в страхе, который едва скрывал. Он много слышал о Манштейне, но не был с ним знаком, не знал, что это за человек; здесь он тоже только дважды видел Манштейна, и оба раза фельдмаршал был не в духе, хмур и сердит. Последняя встреча с ним не выходила из памяти. Ничего доброго Вагнеру она не обещала.
Полковник Динкельштедт не был в штабе группы «Дон» и не слышал, как отчитывал шефа фельдмаршал, и узнал об этом от самого Вагнера, но встревожился так, словно не генерала отчитали, а лично его. Почему? Потому что с престижем Вагнера он связывал свои планы. Если дивизия отличится, авторитет Вагнера возрастет и его непременно повысят в должности, может быть, пойдет на корпус; в этом случае командиром дивизии назначат его, Динкельштедта — нельзя же его обходить, если поощряют командира. Полковник знал, что, пока он не станет командиром дивизии, генеральского звания ему не видать…
… Похоже, что рушилась его мечта. Господи, в который раз!
— Ази Ахадович, дорогой! — с этими словами генерал Черепанов, перебив подполковника Асланова, который, взяв под козырек, хотел отдать рапорт, обнял его и крепко-крепко расцеловал. — Все знаю, все знаю, — сказал он. Рад, что ты жив и здоров, из окружения вышел, полк вывел. Спасибо! Рад, что слухи о твоей гибели оказались ложными! Кого хоронили заживо, тот жить долго будет! А меня, знаешь, эти слухи очень опечалили. Проверить немыслимо, сидел без связи. Скоро тридцать лет, как служу, а не помню, чтобы оказался в таком положении. Вы о нас ничего не знаете, мы — о вас. И уже когда с другими частями связь наладили, с тобой и с Саганалидзе на связь выйти не могли. Поняли, что дело плохо… Уверен был, что держитесь и выход ищете, а чем помочь, как, где? Очень незавидное было положение… — и, уже входя в землянку, генерал продолжал: — Вы сделали большое дело, Ази Ахадович, больше, чем можете себе представить. Находясь в окружении, вы с этим славным грузином сковали значительные силы противника… А выход из окружения — это такой удар для фашистов… В общем, вы с честью выполнили свою задачу. Это, дорогой, не только мое мнение, так думают и командующий фронтом, и представитель Ставки Верховного Главнокомандующего. Только что звонил Еременко, поручил передать тебе и Саганалидзе его личную благодарность. Выполняю это поручение командующего, от всей души поздравляю тебя, Ази Ахадович.
— Спасибо, товарищ генерал.
В землянке были устроены нары. Генерал, крупный, высокий, сел, заняв большую часть нар. Асланов присел с краю.
— Из разговора с командующим я почувствовал, что и тебя, и Саганалидзе ожидает кое-что приятное. Думаю, представят к высокой награде.
— Саганалидзе отважный человек. На такого можно положиться.
Черепанов улыбнулся.
— По дороге я заглянул и к нему. И мне приятно, что точь-в-точь такими же словами он говорил о тебе! Если бы, говорит, не танкисты Асланова, мы не смогли бы вырваться из кольца.
— Подполковник скромничает, товарищ генерал! В этом ночном бою вся тяжесть легла на его пехотинцев.
— Я не хочу возвышать танкистов над пехотинцами или наоборот, пехотинцев над танкистами, могу сказать только, что бойцы обоих полков сражались храбро, как и положено гвардейцам. Это признают все.
Ази Асланов расстался с подполковником Саганалидзе перед броском на прорыв. Они обговорили только, как будут действовать, и все, на большее времени у них не хватило, но, уходя, Асланов чувствовал прилив уверенности спокойствие, — веселый оптимизм командира стрелкового полка действовали заразительно. Хорошо воевать с таким командиром. Мыслит ясно, на все смотрит трезво, не унывает. И солдаты в него верят, и он верит в солдат, — что еще надо, чтобы дело увенчалось успехом?
Оба полка успешно прорвались к своим, но потери были велики. Ни тот, ни другой полк не могли оставаться на передовой без пополнения людьми и техникой, без экипировки и хотя бы кратковременного отдыха. Но удастся ли после этого снова стать соседями, попасть на один и тот же участок фронта вот вопрос.
Это волновало и Саганалидзе. Воспользовавшись свободной минутой, он зашел к Ази Асланову. «А-а, гамарджоба, шени чириме, живой, здоровый? — приветствовал он Асланова. — А знаешь, о чем лает немецкое радио? Вот брехуны: они сообщают, что окружили и полностью разгромили в Верхне-Кумском не полки, а дивизии: пехотную и танковую! Так что, мой друг, мы уже несколько дней как сидим на том свете! Немцы были уверены, что никто из нас не выберется из ловушки. А мы выбрались. Так что сегодня мы как бы заново явились на свет. И, по обычаю, за это следует выпить. Эх, был бы у нас под рукой хоть кувшинчик доброго вина!» — «Вина нет, а водка найдется», — сказал Асланов и кивнул Смирнову. Тот обернулся мгновенно. Выпили. Обменялись на всякий случай домашними адресами, — если на фронте не доведется свидеться, то после войны непременно найдут друг друга. Обнялись по-солдатски…
Часа два, как Саганалидзе ушел…
— Ну, а чувствуешь ты себя как после всего пережитого? — продолжал Черепанов.
— Да нормально чувствую себя, товарищ генерал. Теперь меня одно только беспокоит…
— А что?
— В строю у меня осталась половина машин… Более половины личного состава выбыло из строя…
— Мы это знаем. И как раз я к этому веду речь. Сейчас на нашем участке относительное затишье. Поэтому принято решение снять полк с передовой, чтобы привести его в порядок. Машин еще нет. Возьмешь в мастерских все, какие отремонтированы, свои, которые нуждаются в ремонте, сдашь. Комплектуй полк. Людей тоже подкинем. Впереди тяжелые бои. Но есть одна радостная весть: пока мы тут отбивались, закончилось сосредоточение ударных частей, они уже на подходе. Туго придется Манштейну! Скоро, очень скоро ему не о прорыве к Паулюсу надо будет думать, а о спасении собственной шкуры. Хлебнет он горюшка в этих степях, вот увидишь!
К вечеру полк вывели с передовой. Началась проверка и укомплектование танковых экипажей. Некомплект был большой. Смотришь, машина в порядке, а из экипажа остался всего один человек… И наоборот, экипаж был в полном составе, а машины не было — либо подбита, либо сгорела.
Теперь сколачивали экипажи, распределяли, по машинам.
В полдень, после обеда, объявили перекур. Танкисты уселись в глубоком капонире, окружив человека малознакомой профессии — Махмуда Сеидзаде.
— Жаль, — рассказывал Сеидзаде, — я был один! Многое не смог снять. А какие эпизоды были!.. Жди теперь, когда что-нибудь похожее подвернется! Ну, что есть, то есть. Надо было помощника с собой взять… Так на чем же я остановился? Да, вспомнил. Наша машина шла рядом с машиной командира полка. На нашей, кроме меня, еще автоматчики были, один был приставлен персонально ко мне, охранять… Ну, вы знаете, ударили по противнику сзади, да еще врасплох, они даже огня открыть не успели, так растерялись. Тут — приказ Асланова, и заговорили танковые пушки… И мое «орудие» висело у меня на шее, — указал Сеидзаде на свой аппарат. — Я давай снимать…
Парамонов потянулся к аппарату.
— Что это за штука такая, позволь посмотреть.
— Потом покажу, отец, — остановил Парамонова Сеидзаде.
— Не перебивай, дед, пусть расскажет, потом посмотреть успеешь.
От этих «потом» и особенно при слове «дед» Парамонов вспыхнул, как порох. Он страшно не любил, когда его так называли и, особенно, когда к нему проявляли, как к пожилому, какую-то жалость, снисхождение или старались дать ему что полегче. Во-первых, он не старик, а, во-вторых, чем он хуже других?
«Ладно! — подумал он. — Эка невидаль! „Потом, потом“… Совсем глядеть не желаю!» И гневно глянул на Тарникова, и подергал свой пожелтевший от табачного дыма ус.
— Словом, запустил я свой аппарат и давай снимать все подряд, думаю, в Баку на студии отберу то, что нужно, — рассказывал Сеидзаде. — А в самый разгар боя автоматчик тычет меня в бок. Хватит, говорит, снимать, давай, не зевай, немцы справа прут. Я закинул аппарат за спину и взял автомат. И, действительно, вижу: немцы поднимаются и вместо того, чтобы самим сдаваться, орут: «Рус, сдавайся!» А я впервые их вижу; стрельба кругом, про автомат свой забыл, в руках его держу, а руки онемели, будто не мои…
— Это верно, — подхватил кто-то, — в первый раз всегда теряешься, от страха чего не бывает…
Это — Шариф Рахманов. Махмуд повернулся к нему, но на колкость его не ответил.
— На счастье, автоматчик мой меня рукой отодвинул. Что, говорит, картинки снимать явился? Стрелять надо! А не можешь, так мне не мешай, твою драгоценную жизнь мне доверили, мать твою перемать! — Махмуд переждал смех. — Он весь диск по немцам расстрелял, вижу, другой вставляет. Меня снова — кулаком в бок: чего разлегся? Я к тому времени опомнился, прижал автомат к плечу, стрелять собираюсь. Куда, говорит мой автоматчик, видишь, бегут? Я подумал: поздно стрелять… Если бросаешь камень вслед, угодишь в пятку, как у нас говорят. А мой ангел-хранитель кричит: раньше надо было стрелять, когда немцы пошли в атаку. Раз не стрелял тогда, теперь займись своим делом, снимай. И стал я вертеть ручку своего аппарата. Вот так, лежу и кручу, боюсь только что-либо главное пропустить. Снял несколько изумительных эпизодов. А автоматчик, я думаю, раз пять от верной смерти меня спас. Ранили его. Тут мы к своим вышли, его санитары сразу на носилки — и в санчасть. Я его только на носилках и успел снять — один-два кадра… Очень жалею…
— А оно завсегда так: ищем героев где-то далеко, а тех, кто рядом, не замечаем, — сказал Парамонов. — Поди, и проститься с парнем не успел?
— Не успел, — огорченно произнес Сеидзаде. — И фамилию не знаю…
— Вот-вот… Ну, а когда же мы увидим снятое тобой кино? Любопытно поглядеть, что ты там снял, стоило ли из-за этого тащиться сюда из Баку?
— Это будет киножурнал. Короткий фильм, проще говоря, и не скоро.
— А когда же, к примеру?
— Наверное, через месяц. Завтра отправлю в Баку заснятую пленку, ее там проявят, подготовят. Скажу, чтобы одну копию прислали сюда.
— Ну и ну! А я — то думал, что ты тут же покажешь нам все, что снял. А так выходит, что ты брал в кредит, а мы тебе дали аванс, которого обратно, может, и не получим.
— Нет, ребята, я верну наличными, — смеясь вместе со всеми, сказал Сеидзаде. — Мне только не хватало одного-двух эпизодов.
Он поднялся на кромку капонира.
— А чего еще не хватало? — спросили танкисты.
— А вот этого самого эпизода, который я снимал, пока мы говорили: «Танкисты после боя». Оставайтесь на своих местах, курите, говорите, смейтесь, я еще раз, для верности, сделаю несколько кадров…
После обеда в штаб полка было вызвано восемнадцать человек. Офицер связи выстроил их около землянки командира полка, проверил по списку. Спустился в землянку Ази Асланова, доложил Черепанову, что люди собраны.
Генерал Черепанов в сопровождении Aзи Асланова и других командиров вышел к строю. Поздоровался.
— Товарищи бойцы и командиры! Вы приглашены для получения заслуженных вами высоких правительственных наград за мужество и героизм, проявленные в боях с немецко-фашистскими захватчиками. Поздравляю всех вас и надеюсь, что впредь вы будете сражаться так же, до самой победы.
Генерал закончил свою речь, и вперед вышел комиссар полка Филатов со списком награжденных.
— Сержант Василий Киселев!
— Я!
Сержант вышел из строя. Из-за генерала выступил веснушчатый молодой лейтенант, открыл маленький коричневый чемоданчик, достал из него красную коробочку величиной со спичечный коробок, передал ее генералу. Тот раскрыл коробочку — в ней лежал орден Красной Звезды.
— Поздравляю вас, товарищ сержант!
— Служу Советскому Союзу!
Так, один за другим, бойцы и командиры получили из рук генерала свои награды.
Чтобы не привлекать внимания противника, полк при вручении наград не выстраивали, но все равно позади строя награжденных собралось немало людей штабники, связисты, ремонтники, медперсонал.
Лена Смородина, как и все в полку, знала, кого представляли к награде, и знала, что среди представленных был и лейтенант Гасанзаде. Кроме того, она знала, что оформлял представления Пронин. Она удивилась и обеспокоилась, когда комиссар прочел весь список, а имя Гасанзаде среди награжденных не было названо. Утром она видела командира роты — вышел из окружения цел и невредим, не ранен, не болен. Что, не мог явиться на вручение наград? Видимо, на него либо не было представления, либо ему отказали в награде. И вдруг догадка обожгла ее: «А не подставил ли Пронин ножку лейтенанту?»
Еще утром из штаба корпуса сообщили в полк имена награжденных. Пронин сверил их по списку. Фамилии Гасанзаде, как он втайне ожидал, в списке не оказалось. Майор еще раз перечитал оба списка. «Нет, я не ошибся, — он удобно уселся на стуле, закинул ногу на ногу. — Ну, так… Гасанзаде ничего не получит… Подождет… Да, но из двадцати представленных награждены восемнадцать. Кто же второй неудачник?»
Вторым оказался Парамонов. «Тоже вычеркнут, — майор почесал пальцем подбородок. — И тоже из второй роты… Ну и дела».
Он вспомнил, как лейтенант Гасанзаде приходил к нему за чем-то, а он его не принял. Вспомнил, как четко действовал ротный при выходе из окружения.
Вспомнил это и смутился сначала, а потом встревожился. Комроты-два награды не получил. И боец из его роты тоже не получил… Это будет замечено. Даже удивительно, что до сих пор не замечено. И Филатов ничего не сказал… «Да, но кто виноват, что Парамонов не получил награды? — утешал он себя, вспомнив представление на Парамонова, — оно было написано вроде бы убедительно? Так чего я волнуюсь? Кто-то там, наверху, кого-то вычеркивает, а я должен об этом думать?» Но майор знал, что Асланов непременно заинтересуется, почему двое вычеркнуты из списка представленных к награде, и ему надо ответить точно. Поэтому он предусмотрительно позвонил в штаб, поинтересовался, почему Гасанзаде и Парамонов не попали в число награжденных. И там ответили, что командир роты не прошел «наверху»: нашли, что неясно, за что награждать, а Парамонова хотели было утвердить, но тоже отложили до другого раза. Ответ вполне удовлетворил Пронина, и он тотчас пошел к Ази Асланову.
— Ази Ахадович, только что передали список награжденных, — сказал он. Двое, к сожалению, не прошли. Я подумал, может, какая ошибка, проверил список, позвонил в штаб…
— Кого вычеркнули?
— Парамонова и Гасанзаде.
— А почему, не спросил?
— Спросил. — И Пронин передал командиру полка то, что сказали в штабе.
Асланов выслушал его, задумался.
— Не огорчайтесь, Ази Ахадович, сказал Пронин. — Я думаю, это дело поправимое. Не получили награды в этот раз, так получат в следующий. Слава богу, оба живы, здоровы. Воюют неплохо, месяцем раньше или месяцем позже свое получат, так что невелика беда…
— Было бы лучше, если бы получили в этот раз. До следующего раза мало ли что может быть. Но ты их обоих имей в виду, и будем твердо стоять на своем. Каждый должен получить то, что заслужено. Это закон.
То ли в землянке было жарко, то ли потому, что он был в полушубке, то ли от волнения майор вспотел. И немудрено: со времени совместной службы с Ази Аслановым, он впервые был так неискренен, и впервые подставил ножку другому. Даже двоим, в том числе рядовому солдату.
От всего этого ему стало не по себе.
А к вечеру Асланов сам зашел в землянку начальника штаба.
Пронин как раз брился.
— Николай, — ласково сказал Асланов, — сколько времени мы вместе с тобой воюем?
— Да уже около года.
— А были у меня какие-нибудь тайны от тебя?
— Не было! — искренне сказал Пронин.
— А у тебя — от меня?
Пронин опустил бритву в мыльную воду да так и застыл, задумавшись над непонятным вопросом подполковника.
— Ази Ахадович, — медленно орудуя бритвой и стараясь взять себя в руки заговорил Пронин. — В последнее время было много такого… не было возможности посидеть, поговорить… Нет в полку ничего такого, чего бы ты не знал… Но, понимаешь, со мной приключилась одна история, давно надо бы поделиться…
— Да, я кое-что знаю, хотя ты и скрытничаешь. Однажды я даже пытался окольными путями что-нибудь выведать у Лены. Я ведь вижу, что оба вы не в себе… Но она так и не сказала, что произошло между вами.
— И не скажет. Интеллигенция… Гордости и высокомерия хоть отбавляй.
— Не могу с тобой согласиться. Нет у Лены ни излишней гордости, ни высокомерия. Когда женщина обижается на мужчину или мужчина разобижен, от них едва ли услышишь объективные суждения друг о друге.
Пронин выбрил ямочку на подбородке, нащупал ее пальцем. Тянул с ответом, потому что, действительно, был неправ. Лена xoтела поговорить с ним, а он…
— Хочешь знать правду, Ази Ахадович?
— Конечно.
— Если узнаешь, что произошло, переменишь свое мнение…
— Ничего, говори… Поделись своим горем, спроси совета — может, как говорится, полегчает? Итак, из-за чего поссорились?
— Самая обычная причина. Изменила мне.
— Не верю, — возразил Асланов. — Эта женщина на такое не пойдет.
— А вспомни, что рассказывал Филатов… Он застал их в землянке, одних, и в таком виде, что сомнений быть не могло.
— А я вот в тот же день был в роте Гасанзаде, говорил с лейтенантом. Не заметил в нем ни смущения, ни фальши, а ведь если человек врет, это сразу видно.
— Допустим, Филатов ошибся. Но я — то своими глазами видел.
— Что видел?
— Видел их вместе. В лесу.
Асланов смутился.
— Нет, ты что? Видел их, как говорят, на месте преступления?
— Ну, конечно, не так… Но шли, чуть ли не обнявшись, так что сомнений не остается…
— Значит, шли рядом? Через лес? — Асланов засмеялся. — И из того, что шли рядом, следует…
— А что тут смешного?
— А все! — погасил улыбку Асланов. Ты зря что-то вообразил. Лена серьезная девушка, ты ошибаешься, подозревая ее в измене.
— Хотелось бы ошибиться, Ази Ахадович. Ведь я любил ее.
— Любил? А теперь не любишь?
Добрив лицо и вытеревшись полотенцем, Пронин отодвинул в сторону кусок зеркала.
— У тебя все ясно, с тобой не приключалось такого, поэтому ты не понимаешь, что я пережил.
— А что, если сейчас вызвать Лену и Гасанзаде? И поговорить с ними? Разумеется, без тебя. Мне-то ты веришь? Все сразу станет на свое место.
— Ни тот, ни другой ни в чем не признаются…
— Ты слишком запальчив, Николай. Советую тебе быть хладнокровнее.
Пронин промолчал.
Асланов искренне сочувствовал ему. Он знал про близость майора и Смородиной, верил, что у них настоящая любовь, и не осуждал их. И он решил про себя, что при первом же удобном случае, как старший, поможет Пронину распутать узел, который тот сам затянул.
Илюша Тарников и ребята из других рот и экипажей вместе с помпотехом Чеботаревым приехали в ремонтные мастерские за машинами. Чеботарев сразу занялся переговорами с начальством и оформлением дел, а Тарников, узнав, что до опробования машин придется ждать еще не один час, отпросился у майора, чтобы, как он уверял, навестить кого-то в полевом госпитале. И он действительно пошел в госпиталь, хотя никого из знакомых у него там не было, — просто ему захотелось на людей поглядеть, особенно — на женщин, поговорить, поболтать с ними, а может, и знакомство какое свести, если повезет. «Посмотрим, кого тут пошлет нам судьба», — решил он, осматриваясь и придумывая какой-нибудь предлог «для затравки». Он заглянул в крайнюю палату. Ему повезло: на койке спиной к двери лежала девушка. «В таком положении, конечно, она должна смущаться, а в этом случае разговаривать легче», — решил он.
— Разрешите войти.
Девушка вскочила, села, подобрала под косынку светлые волосы. Это была крупная, приятная с лица девушка — как раз такая, каких Тарников обожал.
— Что у вас? — спросила сестра.
Тарников скорчил гримасу, отчего некрасивое его лицо стало совсем безобразным, маленькие глазки потонули в складках век, и схватился за живот.
— Так что с вами?
— Не знаю, доктор, так схватило живот, что порой вздохнуть не могу.
— Я не доктор, я медсестра.
— У меня от боли в глазах двоится, извините, пожалуйста, но помощь какую-нибудь можете оказать? Я думал, мятные капли помогут или таблетки какие-нибудь.
— Подождите, сейчас принесу.
— Что хотите делайте, только помогите… И как некстати она напала… Тарников опять скривил лицо, словно роженица, схватился за живот, сел.
— Поносит вас?
— Нет, не поносит, что вы! Но колет. Может, в дороге меня растрясло, или простуда… Или съел чего-нибудь не то… Уф-ф-ф…
Медсестра поспешила за лекарством. Тарников, довольный первым успехом сыгранной роли, глядел ей вслед, думал, как быть дальше.
Медсестра вернулась озабоченная. Налила в стакан воды, чего-то накапала.
— Пейте. Не горькое, только холодить будет.
Тарников выпил, вздохнул.
— Скоро боль прекратится.
— А она уже, кажется, проходит. — Тарников понемногу, словно пробуя, выпрямился, встал, оценивающим взглядом посмотрел на девушку. Она почувствовала это, смутилась. Потом спросила:
— Вы из какой части? Артиллерист?
— Нет, наша часть стоит на передовой. Мы тут технику получаем. Я танкист.
— Танкист?
— А что? Вы так спрашиваете, будто у вас среди танкистов есть родственник, муж или брат?
— Есть человек. Он мне ближе отца и матери.
— Так, понятно, — Тарников крякнул. — А как его фамилия, если не секрет? Может, я его знаю?
— Как раз хотела спросить о нем. Волков его фамилия. Кузьма Волков.
— Кузьма? Кузьма Евграфович?
— Да, — загорелась девушка. — Но откуда вы знаете, что Евграфович?
— Откуда знаю? — растерялся Тарников. — Вы удивляетесь, что я знаю отчество своего лучшего друга?
— Кузьма — ваш друг? Да вы сядьте, сядьте, скажите, где он, могу ли я увидеть его?
Хотя девушка и не назвала своего имени, Тарников понял, что это и есть невеста Кузьмы, и сейчас она начнет выспрашивать о нем. Сказать правду, огорошить ее страшным известием он не решился. Надо сделать вид, что все хорошо, Кузьма жив… Надо, чтобы Люда ничего не заподозрила.
— Как хорошо, что я сюда забежал! Иначе вы не узнали бы, где служит ваш друг.
— Это верно.
— Чтобы вы убедились, что я его знаю, скажу, как вас звать…
Медсестра засмеялась.
— Скажите.
— Люда.
— Верно. Что, Кузьма рассказывал вам обо мне?
— Чуть ли не каждый день.
— Он не приехал с вами сюда? Нет? А не может ли он отпроситься у командира хоть на часок?
— Не знаю…
И Тарников снова скрючился, как будто боль вернулась к нему.
— Полежите, пройдет.
И девушка помогла Тарникову лечь.
— Сейчас придет врач, посмотрит. Вдруг у вас аппендицит…
Тарников испугался. Если события будут развиваться таким образом, тут уморят вниманием, во всяком случае не скоро выпустят.
— Аппендицита у меня нет, его еще в детстве вырезали. Это колики, самые обыкновенные колики. Думаю, от пищи. Переел. Спасибо вам, я пойду, постепенно и боль пройдет. Простите, меня ждут.
— Разве не можете подождать хоть немножко?
— Не дай бог, опоздаю, ощиплют меня, как цыпленка. До свидания! Я все скажу…
— Подождите, я хочу передать с вами маленькое письмецо Кузьме. Не затруднит вас?
— Что вы! Пишите, я подожду. Да не спешите: минута — туда, минута сюда, за нее не повесят…
— Видите, как я быстро. В конверт не кладу. У меня нет тайн ни от Кузьмы, ни от его друзей… Привет ему передайте.
— Обязательно.
Тарников положил письмо в карман и вышел, старясь не глядеть Люде в лицо.
Так, неожиданно для себя, Тарников вышел на Люду, о которой мечтал и которую искал его друг. Все игривые намерения Илюши отлетели прочь; занятый опробованием машин, он думал весь день о судьбе своего друга и о судьбе Люды; не знал, как быть с ее письмом, мучился тем, что не открыл ей правды, и в конце концов решил пойти к комиссару полка — он посоветует, что делать.
К Филатову шли в трудных случаях, и, как правило, вдвоем с командиром полка, или сам он всегда находил решение.
Филатов уже довольно долго служил в полку. Когда ему предложили должность в танковом полку, он попросил члена Военного совета направить его в стрелковую часть, где все ему близко и знакомо — специфики танковых частей он не знал.
— Ничего, ничего, послужи и в танковом полку, — сказал член Военного совета.
Но Филатов неохотно принял это назначение.
Прибыв в полк Ази Асланова, он неожиданно обнаружил, что люди в нем хорошие, спокойные, доброжелательные, и решил, раз уж так пришлось, войти в курс всего, чем танкисты заняты. Взял у Пронина наставления, руководства и инструкции по танковому делу, по тактике танковых войск. Неизменно участвовал на занятиях по боевой подготовке, а вскоре водил танк и стрелял из танковых пушек.
Удивляясь и радуясь его рвению, Ази Асланов как-то сказал шутя:
— Михаил Александрович, никак задумал отнять у нас кусок хлеба?
— Наоборот, хочу честно отрабатывать свой кусок хлеба.
— Ну, ты же изучаешь все, чем заняты строевые командиры.
— Так я же обязан все это знать, или, по крайней мере, разбираться в элементарных вопросах.
— Верно, — согласился Асланов.
Постепенно авторитет Филатова рос. И вовсе не случайно Тарников по возвращении пошел к нему, передал письмо Людмилы. Сержант мог написать ей и сам, но решил, что Филатов как лицо официальное и как старший найдет, как лучше ответить.
Письмо Люды было, как все подобные письма, исполнено любви и тревоги.
«Кузьма, милый мой, я совершенно случайно встретила твоего сослуживца и узнала о тебе. Оказывается, мы рядом, а ведь могли разминуться. Писем от тебя ждала-ждала… Думаю, надоело ему писать, или некогда, или разлюбил… Если нет, если любишь, то отпросись у своего командира хотя бы на часок, повидаться, поговорить. Мне так много надо сказать тебе! Буду ждать тебя со дня на день, а если хочешь, сама напишу командиру твоей части, чтобы отпустил тебя… Или лучше сама отпрошусь и приеду. Целую тебя, милый мой. Жду. Твоя Люда».
Комиссар долго сидел, вздыхал над письмом девушки.
«Дорогая Люда, ты ждешь своего любимого и, конечно, не ждешь письма от комиссара полка, — писал ей Филатов. — Сержант Тарников рассказал мне о вашей встрече, но он не решился сказать вам горькую правду — это приходится делать мне. Знаю, как будет вам больно читать эти строки, но рано-поздно должны вы узнать, что ваш друг Кузьма Евграфович Волков пал смертью героя в боях на Сталинградской земле. Вы сами человек военный, и хорошо понимаете, что войны без жертв не бывает. Кузьма погиб, но погиб славной смертью, и много врагов убрал с нашей дороги.
Будьте мужественны. Надеемся, смерть любимого человека не заставит вас опустить руки, склонить голову. Гордитесь, что вас любил такой человек. Боевые товарищи Кузьмы Волкова отомстят врагу за его смерть. Считайте нас своими товарищами и однополчанами, знайте, что вы нам как сестра, и мы всегда с вами!»
Перечитав письмо, Филатов еще раз вздохнул и подписался.
Тарников встал — у него было такое ощущение, будто письмо это они с комиссаром писали вдвоем.
В последних числах декабря советские войска перешли в наступление против группы армий «Дон» и гнали ее на юго-запад.
Бои были страшные.
В метельную темную ночь два солдата, наклонив от ветра головы, несли кого-то на носилках. Рядом шла женщина, то и дело поправлявшая полушубок, которым был укрыт раненый. Казалось, женщина не замечает снега, бившего ей в лицо.
Из темноты кто-то спросил:
— Кого несете? Куда?
Женщина обернулась и увидела в темноте высокого человека, а за ним еще одного, но не могла узнать, кто эти люди. Она ответила неохотно:
— Несем раненого, товарищи, в ближайший медсанбат.
— Капитан Смородина, это вы?
— Я, товарищ генерал, — отвечала Смородина — из темноты выступил Черепанов, и врач узнала его.
— А кто ранен?
— Майор, Пронин.
Генерал подошел к носилкам. Солдаты опустили раненого на землю.
— Пронин? Серьезно ранен? Тяжело?
— Почему не на машине? Так ведь и тяжело, и долго…
— Очень он ослабел, товарищ генерал, едва дышит. А дорога неровная, в машине растрясет. До дороги понесем на носилках, а там переложим в машину.
— Тогда не медлите.
Солдаты подняли носилки и пошли. Смородина пошла рядом. Генерал Черепанов в сопровождении адъютанта направился к машине.
Танковый полк Ази Асланова пополнился людьми и отремонтированными танками — пятью KB и шестью Т-34 — снова был послан на передовую и вскоре вступил в бой с большой танковой частью противника, прикрывавшей отход немцев в сторону Котельниково.
Пронин был ранен под вечер, когда две танковых роты под его началом выполняли маневр, стараясь обойти фашистов с фланга и отрезать им путь к отступлению. Машина Пронина напоролась на мину. Майора выволокли из танка без сознания.
Лена Смородина оперировала его в санчасти.
О ранении начальника штаба сообщили Ази Асланову.
Асланов ушел далеко вперед, вернуться он не мог; но приказал принять все меры, чтобы спасти майора и вовремя доставить его в медсанбат.
Смородина выполняла двойной приказ: приказ командира полка и приказ сердца.
С тех пор, как с фронта пришло известие о гибели сына Гаджибабы, Нушаферин лишилась сна.
Слезы то и дело текли по ее сморщенному лицу, глаза выцвели от слез, и худые руки тряслись.
Сначала решили скрыть от нее черную весть. Но соседка, старая Гонча, зять которой работал в военкомате узнав от него о гибели Гаджибабы, пришла выразить Нушаферин соболезнование, и начала голосить еще с улицы.
Нушаферин после этого едва привели в чувство, но стоило ей взглянуть на фотографию сына, как она начинала причитать.
— Ох, сынок, сынок! Надломил ты меня, как былинку! Лучше бы та пуля сразила меня! Не видеть бы мне этих горьких дней! Я жила и надеялась, что мои сыновья понесут на плечах мой гроб. А я тебя оплакиваю. И памяти по себе не оставил ты, сынок, — ни внука, ни внучки… Зачем мне жить дольше сына? И за что, аллах, ты покарал меня, не дал увидеть еще раз лицо сына, закрыть его глаза?! За что ты оставил меня жить, для чего, для кого?
Хавер боялась оставлять ее одну, и по ее наказу Тофик, где бы ни был, присматривал за бабушкой.
Нушаферин успокаивалась немного только тогда, когда приходили письма от Ази. Каждое письмо она просила прочесть вслух, и не раз и не два, а потом прятала его у себя на груди. Зазывала в дом кого-либо из соседских ребятишек-школьников и просила их снова и снова читать письмо. Убедившись, что домашние не обманули ее, прочли письмо от слова до слова, ничего не пропустили и не скрыли, она на время затихала.
Тофик, выпачканный в песке и в грязи, обычно влетал в комнату, как метеор. Кричал с порога:
— Бабуля, я хочу есть, дай хлеба!
Услышав голос внука, старуха вытирала слезы, старалась выглядеть веселой. Но Тофик, глянув на красные глаза и набрякшие веки, тотчас обо всем догадывался.
— Бабушка, ты плакала? Что случилось? У тебя что-нибудь болит?
— Нет, дорогой мой, я не плакала. Глаза у меня болят, глаза.
— Хочешь, я поведу тебя к доктору?
Старуха прижимала внука к груди.
— Ох, сладкий ты мой! Радостно мне от твоих слов! — она целовала ребенка в губы. — Да стану я жертвой твоего нежного сердца, аи киши![4] Маленький мужчина. Пока отец воюет, ты тут вместо него…
— Так идем к доктору?
— Да зачем, зачем, звездочка ты моя ясная! Я не больна. Давай сперва я тебя умою как следует, потом одежду грязную сменим, потом налью тебе довги.[5] Да хватит бегать по улице, отдохни, скоро мама придет с боты.
Нушаферин кормила внука, любовалась им и думала про себя: «Господи, что я делала бы без детей? Когда слышу их голоса, когда смотрю на их лица, кажется, я самый счастливый человек на свете».
Из соседней комнаты послышался детский крик. Нушаферин проворно встала, прошла в соседнюю комнату, накрыла одеяльцем младшего внука. Ариф, не открывая глаз, повернулся на бок и сладко зачмокал во сне. На личике играла улыбка. Нушаферин осторожно оттерла пот с лица ребенка, погладила его по головке. «Гаджибаба не оставил памяти по себе», — горестно подумала она и опять заплакала.
Осенью в Ленкорань и ее окрестности слетаются на зимовку из дальних холодных краев огромные птичьи стаи. На южном берегу Каспия тепло, как весной или летом. Даже зимой тепло, в декабре, в январе деревья, смотришь, еще несут на себе свой зеленый убор.
Стаи птиц кружат над густыми лесами, над горами, над чайными плантациями, ищут корм.
Возвращаясь из районной конторы кинопроката, ребята загляделись на птиц. Один пацан остановился и долго смотрел на вершину гигантской чинары. Потом побежал догонять товарищей.
— Ты что рот разинул? — накинулся на него Полад. — Все время сзади плетешься.
— Так… Знаешь, посмотрел на дерево и глаз отвести не могу. Никогда не видел таких птиц. — Таваккюль показал рукой на верхушку чинары. — Давай вернемся, посмотрим.
— Ай Чапыг, именно сейчас надо тебе полюбоваться птицами? Помешался на них, что ли?
Полад покосился на Рашида, назвавшего Таваккюля «Чапыгом».
— Так, Рашид: ты нарушил обещание, которое мы дали тете Хавер. Передай коробку с лентой Таваккюлю, а сам убирайся.
Рашид спохватился, опустил голову. Остальные молча стояли вокруг Полада, Таваккюля и Рашида.
— Ну, кому говорю? — повторил Полад. — Тебе говорю, Рашид: отдай коробку Таваккюлю.
— Ей-богу, это нечаянно вырвалось, Полад-джан, клянусь отцом, больше так не скажу. — Таваккюль был обескуражен.
— Больше не скажет, — загалдели ребята.
— Ладно, Полад, я прощаю его, — сказал Таваккюль.
— Таваккюль прощает меня. Полад-джан, клянусь, я больше не назову его так…
Гнев Полада прошел.
В кинотеатре он с помощью своих добровольных помощников разложил ленты кинофильма и подготовил их к демонстрации. Но до начала первого сеанса оставалось еще несколько часов.
Он пообещал ребятам пропустить их вечером бесплатно в кинотеатр и отправил по домам.
Потом зарядил аппарат.
И с первых же кадров понял, почему заведующий кинопрокатом, выдавая ему фильм, сказал: «Мы даем тебе замечательный киножурнал».
Киножурнал этот был очерк о воинах Сталинградского фронта, танкистах Ази Асланова.
Полад остановил аппарат, повесил замок на дверь кинотеатра и хотел уже уходить, когда появилась Хавер.
— Есть новый фильм? — спросила Хавер.
— Есть. Не новый, но хороший. «Крестьяне», как и указано в афише…
— А журнал?
— Новый, тетя Хавер, новый журнал. Я такой журнал принес, если бы вы знали!
— Что за журнал?
— Замечательный! Будем смотреть не насмотримся!
— О чем он?
— Сейчас не скажу. Сядьте в зале, я его для вас одной прокручу, а?
— Некогда мне, спешу. Скажи только, о чем?
Радость Полада заинтриговала ее, но у нее, конечно, и в мыслях не было, что она может увидеть своего мужа на экране.
— О дяде Ази, о дяде Ази этот фильм, тетя Хавер! О нем и о его бойцах!
— Об Ази? Ты не обознался? Правду говоришь?
— Истинную правду, тетя Хавер!
Хавер обняла Полада.
— Нет, ты своими глазами видел, или в конторе сказали?
— Своими глазами! Вот только что, здесь, дядя Ази стоял около танка. В полушубке, в папахе.
Обессиленная Хавер присела на старую расшатанную табуретку киномеханика.
— Разве я не говорил вам, что рано или поздно дядю Ази покажут в кино? Вы мне не верили. С вас магарыч, тетя Хавер.
— Хорошо, дорогой. Если правду говоришь, я сошью тебе шелковую рубаху.
До начала первого сеанса оставался еще час, а перед кинотеатром уже толпились люди. Женщин и детей здесь было, конечно, больше, чем мужчин. Над закрытым окошечком кассы висела большая табличка «Все билеты проданы». Прочитав объявление, люди все-таки не хотели уходить, толклись в толпе в надежде достать лишний билетик. Уже все знали каким-то образом, что в кино покажут танкиста Ази Асланова, их земляка.
Старая Нушаферин никогда в жизни не видела кино. Она слушала рассказы своих детей о фильмах, но, сколько ее ни просили, ни разу не согласилась пойти в кинотеатр. Это, считала она, развлечение для молодых.
Впервые придя в кино, она увидела здесь толпу людей и испугалась. Крепко держа за руку старшего внука, кое-как пробралась к дверям. Тут она увидала много знакомых и чуть-чуть осмелела. Люди подходили к ней, поздравляли, сверстницы обнимали и целовали.
— Большое счастье, — говорили они, — иметь такого сына!
— Спасибо. Дай бог, чтобы и о ваших сыновьях шли добрые вести.
Матери и жены, которые с трепетом думали о своих близких, отвечали ей:
— Да услышит это аллах, тетушка Нушу!
Маленький Тофик удивленно смотрел на женщин, целовавших его бабушку, не понимая, зачем они это делают. Но незнакомые чужие женщины порой обнимали и целовали не только бабушку, но и его. Тофик боязливо прижимался к бабушке, прятался в складках ее широкой юбки.
— Нанали,[6] чего эти женщины хотят от тебя? Зачем они все идут к тебе, целуют тебя и меня? Почему не целуют других? — спрашивал Тофик.
— Это они поздравляют меня, маму, тебя. Знаешь, с чем поздравляют? Сегодня твоего отца в кино будут показывать. Мы с тобой радуемся, и они радуются.
— Они тоже любят моего папу?
— Твой отец герой. А героев любят.
— Тогда и я стану героем, когда вырасту. Хочу, чтобы меня тоже любили.
— Расти героем, милый, расти, — старуха гладила голову внука.
Стали впускать зрителей в зал; шум и гам усилились. Те, кто не достал билетов, в тесноте и давке протиснулись к дверям, но бдительный контролер сразу уловил их намерения.
— Куда, куда? Дайте пройти тем, у кого есть билеты. Есть ведь и завтрашний день, кино от вас не убегает, кто не сможет посмотреть сегодня, посмотрит завтра!
Но старика никто не слушал.
— Дадите вы работать? — Старик сердился, отталкивал в сторону безбилетников, но все-таки многие из них проскочили в зал.
Нушаферин стало не по себе, она хотела отойти в сторону и войти в зал после того, как все успокоится, все чин-чином рассядутся, но внук не давал ей покоя:
— Нанали, почему стоим? И где мама? Пойдем, займем место, а то не достанется, будем стоять. Давай сядем впереди, в первом ряду. Я хочу видеть папу! — Тофик тянул бабушку за юбку. Нушаферин волей-неволей сделала шаг к дверям. И тут, к ее удивлению, толпа расступилась, и их беспрепятственно пропустили в зал.
Зал был набит до отказа. Даже в проходе были поставлены стулья. В помещении стало жарко и душно. Зрители обмахивались платками и папахами, утирали со лба пот и то и дело говорили:
— Ай Полад, начинай же!
— Задохнемся от жары. Начинай!
— Кого ждешь?
Наконец, раздался третий звонок, и в зале воцарилась тишина.
Полад, словно собираясь совершить героический поступок, с напряженным выражением лица, пустил в ход проекционный аппарат.
Горя желанием скорее увидеть отца, Тофик то садился на подлокотники между стульями, то забирался на сидение, спрашивал то мать, то бабушку:
— А когда, когда моего папу покажут?
На экране один за другим возникали эпизоды военной жизни. Хавер, все внимание которой было приковано к ним, тихо уговаривала сына:
— Не шуми, сынок, покажут папу. А вот если не будешь сидеть спокойно не покажут, и люди обидятся на тебя, скажут, что ты плохой мальчик.
Тофик повернулся к бабушке, зашептал:
— Нанали, ай нанали…
Нушаферин обняла внука. Ей было понятно нетерпение ребенка: у нее у самой сердце билось, как ошалелое.
— Почему папу не показывают, нанали? Я хочу видеть папу!
— Сейчас покажут, родной, не спеши.
По оживлению в зале Нушаферин поняла, что на экране что-то сменилось. Пошли какие-то тексты; неграмотная, она не могла их прочесть. Но вот непонятные строчки исчезли, и на зрителей надвинулся огромный заснеженный простор, перечеркнутый дорогой, по которой куда-то вдаль мчались со страшным грохотом приземистые машины. На экране возникла надпись «Отважные танкисты», а под ней мелким шрифтом фамилия оператора в черной рамке — «Махмуд Сеидзаде». «Других заснял, а сам погиб», — зашептались в рядах. Но танки, набирая скорость и поднимая облака снежной пыли, неслись по заснеженной равнине; на танках сидели бойцы в белых маскхалатах, с автоматами в руках. Ленкоранцы вглядывались в их мелькающие лица в надежде увидеть кого-либо знакомого. Но не было среди десантников земляков, не было среди них и Ази Асланова.
Нушаферин не выдержала, наклонилась к невестке:
— Дочка, а где же наш Ази? Или я плохо вижу?
— Да вот он, мам, вот!
— Где, где же?
— Вон, видишь, в танке стоит, в башне. Видишь?
— О господи, он! Вижу, вижу сыночка!
Нушаферин узнала сына, но слезы мешали ей ясно видеть, все двоилось в ее глазах.
Хавер в волнении смотрела на мужа. Хоть бы обернулся, глянул на них! Нет, смотрит куда-то вдаль.
Все — как во сне. Только голос Тофика вернул их к действительности.
— Мама, мамочка, нанали, видели моего папу? Вот он. Нанали, смотри, смотри, вот он! — радостно вопил Тофик, поворачиваясь то к матери, то к бабушке. — Это мой папа, нанали, мой папа!
— Успокойся, детка!
— Я хочу к папе. Папу, ау, папа! Смотрите, он услышал мой голос, услышал! — Тофик вскочил и рванулся к экрану, но Хавер удержала его за руку. Нушаферин, вытирая слезы, смотрела на своего преждевременно постаревшего сына.
Хавер успокаивала ребенка.
— Сыночек, папа ведь на фронте. Далеко он, а это кино…
— Нет, это мой папа, не обманывайте меня, не обманывайте! Это не кино, вот он, папа, — и Тофик голосил во всю мочь. — Папа, папа, я хочу к тебе, они не пускают меня, возьми меня с собой!
— Тихо! — прикрикнула Хавер. — Я тебе говорю, это кино, папа не тут.
На крик Тофика кое-кто рассмеялся, иные из женщин расплакались.
А танки неслись по исхлестанному полю сквозь разрывы снарядов. Один взметнул землю около танка отца, и Тофик вздрогнул — разрывом отца заслонило, а когда опала земля, командирский танк уже скрылся, из темноты, стреляя с ходу, наплыли другие машины, а по сторонам стояли немецкие танки с размотанными гусеницами и свернутыми набок, покореженными стволами орудий…
… Нушаферин не осталась смотреть художественный фильм. Взяв за руку внука, она сказала Хавер:
— Мы пойдем, а ты посиди, погляди.
— Куда мы идем, бабушка? — спросил Тофик.
— Домой, дорогой.
— Нанали, я не хочу домой. Лучше отведи меня к папе.
— Ой, какой ты еще непонятливый! Ты смотрел кино. Его снимали на фронте, а показывают здесь. Но папа твой остался там, где бьют этих проклятых фашистов.
Вместе с Хавер они кое-как уговорили мальчика.
С моря дул слабый ветерок. Издалека на зеленый берег катились волны; широко разбежавшись по отмели, затихали и гасли. Воздух, насыщенный пряным запахом моря, травы и еще не просохших водорослей, освежал и успокаивал.
Тофик, переволновавшись, дремал на руках у бабушки.
— Тяжелый стал, голубчик ты мой, — сказала Нушаферин, пронеся его немного, — а сил у меня нет прежних, устала. Давай, беги своими ножками.
И опустила внука на землю. Внук понял ее, молча взял за руку и пошел рядом с бабушкой.
Старая Нушаферин вела внука и думала о сыне: «Где ты сейчас, сынок, что делаешь?»
Память перенесла ее в прошлое, и она вспомнила, как маленький Ази бежал навстречу отцу, когда тот возвращался с работы… Давно это было! Жизнь сделала большой круг; теперь она ведет за руку внука, как когда-то водила сына…
Нушаферин наклонилась и поцеловала внука. «Сын сына моего, частица души моей!» — прошептала она, вытирая слезы.
— Нанали, куда мы идем? Наш дом в той стороне, — Тофик указывал ручонкой направо.
Действительно, задумавшись, Нушаферин забыла вовремя свернуть к дому.
— Ах, голубчик ты мой, видно, от старости я поглупела, да и память не слушается меня. Тысячи раз ходила по этой дороге, и вот перепутала…
— Вон наш дом, иди за мной!
— Иду, детка, иду. — Хотя Нушаферин время от времени отвечала внуку, мысли ее витали в другом месте. «Эх, Ахад, Ахад… Если бы ты мог встать из могилы! Посмотрел бы на своего сына, порадовался бы. Чужие люди гордятся им, а ты и не знаешь».
Тут она заметила, что внук устает, ноги у него заплетаются. С трудом нагнувшись, она взяла его на руки, и то и дело останавливаясь, чтобы перевести дыхание, понесла домой.
Наутро необычайное оживление наблюдалось у стенда, где вывешивались свежие газеты. С первой полосы на читателей смотрел ясноглазый человек в военной форме, с открытым, тонким, одухотворенным лицом.
Ни один человек не мог пройти мимо, чтобы не остановиться, не прочесть статью о подвиге этого человека, не посмотреть ему в лицо.
В газетах были напечатаны указ о присвоении Ази Асланову звания Героя Советского Союза, его биография и рассказ о его службе и подвиге.
И сегодня во всех уголках города — в учреждениях, школах, на базаре, в каждом доме говорили о нем. Встретившись на улице, люди спрашивали друг друга:
— Ты слышал?
— Слышал… Прославил нас Ази. И себя прославил. Сколько добрых дел успел сделать!.. А по делам и честь. Не каждый мужчина удостоится такой чести. Да пойдет ему впрок материнское молоко…
— Достойный человек везде себя проявит…
— Почти сразу и Героя получил, и полковником стал.
Хавер, которую пригласили в горком партии, по дороге туда и обратно слышала эти разговоры, и ей было невыразимо приятно их слышать, и, незаметно для себя, она выпрямилась, шла уверенным, бодрым шагом, весь мир, казалось, расцвел для нее.
Люди оборачивались ей вслед.
— Видел? Это жена Ази.
— Где, где?
— Да вон пошла… Гордая такая… Прямо светится вся от счастья.
— Что ж ты не сказал, поздравили бы ее.
— Теперь не только ее, всех нас поздравить можно!
Нушаферин по случаю радостных вестей готовилась варить плов, чистила рис.
Еще вчера вечером слышала она по радио указ о присвоении сыну звания Героя Советского Союза. Весь день родня и соседи шли к ним с поздравлениями. От радости она не находила себе места, и только за кропотливой работой немного успокоилась.
Но тут вошла Хавер, сняла с головы келагай.
— Мама, ты знаешь? Колхозники приняли решение собрать деньги на строительство танковой колонны.
— Только колхозники собирают деньги на это или все?
— Все. Кто захочет и кто сколько может. Все население города принимает в этом участие… Танковую колонну назовут «Ленкоранский колхозник» и отправят в полк Ази.
Старуха выпрямилась от гордости. Поставила поднос на стол. Спросила:
— Говоришь, пошлют в полк нашего Ази? Кто так решил?
— Да в народе так решили, кто первый это придумал, теперь уж не узнать, а все так говорят… Танковая колонна «Ленкоранский колхозник»… Будет отправлена в полк Ази Асланова.
Нушаферин смахнула слезу, задумалась.
— Что молчишь, мама?
— Думаю… Все будут вносить деньги. А у нас сбережений нет… Нехорошо как-то. Люди скажут: сын стал героем, полком командует, танки для этого полка будут строить, а семья жадничает, ничего на это святое дело не дала…
— Скажут, — подтвердила Хавер.
— Не знаешь, сколько стоит, как его, да, танк? Дорого?
— Говорят, тысяч сорок.
— Сорок тысяч? Ох, дочка, даже если мы весь дом продадим, сорок тысяч не собрать.
— Ты не поняла, мама. Не каждая семья покупает танк, а каждый дает на это сколько может. Потом все эти деньги соберут и передадут на строительство танков.
— А, вот так. Но денег-то все равно нет.
— И не обязательно вносить деньги, можно внести ценные вещи.
— То есть золото, серебро?..
— Все можно.
— Тогда другое дело, — старуха облегченно вздохнула. — Надо посмотреть, что еще осталось…
Тофик, еще не встававший, с большим интересом слушал разговор матери с бабушкой. Он сел в кровати и спросил:
— Нанали, тебе нужны деньги?
— Бый! — всплеснула руками Нушаферин. — Ты что, не спишь?
— Нет, я спал. Я только проснулся.
— Спи, спи, мой мальчик, спи, моя умница! Не нужны мне деньги! На что мне деньги, если есть такой внук?
Тофик обиженно сказал:
— Ты говоришь, деньги не нужны, а мама думает, нужны.
— Нет, я не думаю. Спи, рано еще!
— Ты неправду говоришь…
— Я говорю правду. Мама не может говорить неправду. А вот ты не слушаешься нас, и это плохо. Смотри, напишу папе…
— Мама, я слушаюсь. Но у меня в копилке много денег… — Тофик всхлипнул. Накрылся одеялом и отвернулся к стене. — Не хотите взять, тогда пойду и на свои деньги куплю танк. Напишу на нем: «Это от Тофика» и пошлю папе.
Женщины невольно улыбнулись.
Вечером, собираясь на работу, Хавер сказала свекрови:
— Вернусь, еще раз посоветуемся, что отдать.
Но старая Нушаферин уже про себя решила, что отдает на строительство танка свое обручальное кольцо. Сколько оно стоит теперь, она не знала, но для нее оно было очень дорого. Чтобы купить это кольцо, Ахад-киши, работавший на кирпичном заводе, с каждой получки откладывал деньги. Потом сел на пароход и отправился в Баку, обошел там не одну ювелирную мастерскую…
После смерти мужа Нушаферин перенесла немало бед и лишений, случалось, голодала со своими сиротами, но кольцо сохранила. Кроме этого кольца, у нее ничего ценного не было. У невестки были золотые часики, браслет с мелкими алмазами и колечко с бриллиантом. Но как сказать ей, что эти вещи следует отдать? Это она должна решить сама.
В последнее время билеты в кино продавались по коллективным заявкам предприятий и колхозов, в общую продажу шло мало, и очередь у кинотеатра, похоже, не убывала. Шли, главным образом, чтобы посмотреть журнал о танкистах, о своем земляке, некоторые смотрели его по несколько раз, а другим еще не удалось посмотреть, и Хавер просила кассира продавать билеты в первую очередь тем, кто еще не видел эту ленту. Но как узнать, кто видел, кто не видел? И как отказать в билете? Пришлось прибавить еще один сеанс, и все равно желающих было много.
В очередях говорили о сборе средств на танковую колонну. Кому пришла в голову эта мысль?
— Говорят, агроном Рза Алекперли первый сказал об этом.
— А ведь дельное предложение.
— В газетах пишут, в России во многих местах так поступают. Уже сколько таких колонн построено…
— А кто собирает деньги?
— Комиссия выбрана. Рза председателем…
— Хорошо. Человек расторопный, справится. Он ведь воспитанник Нушаферин, вместе с Ази вырос…
Как раз появились Хавер и Рза.
— Легок на помине, — засмеялся кто-то.
Хавер проводила Рзу в зрительный зал.
— После сеанса непременно к нам приходите, — она надеялась, что Рза в разговоре со свекровью лучше всех разъяснит ей суть начинания со сбором средств, наверняка расскажет, как идет это дело, и ей будет легче убедить старуху в необходимости сдать кольцо, браслет и часы в общий фонд, на строительство танков.
— Да, надо зайти, навестить тетушку Нушу. Если узнает, что был в городе, а к ней не зашел, на всю жизнь обидится.
В будке киномеханика слышался громкий разговор, вернее, слышался оттуда только голос Полада.
— Выгоню вас всех! К будке больше не подпущу. Сколько раз вы смотрели это кино? Вдобавок, бесплатно. Нет, не просите, нечего вам тут делать!
— Что случилось? — спросила Хавер.
Увидев ее, добровольные помощники Полада отошли от дверей.
— Сокращаю своих помощников, тетя Хавер. Они меня не слушаются, да вдобавок, вредят.
— Как? Чем?
У ребят были растерянные лица.
— Потом объясню, Хавер хала, — Полад повернулся к ребятам, ожидавшим своей участи. Таваккюль остается, а вы топайте отсюда.
Сары и Рашид, огорченные, молча вышли из будки киномеханика.
— Да что они натворили-то, Полад?
— Что натворили? Да вырезали из киножурнала тот кусок, что о дяде Ази. Хорошо, Таваккюль вовремя сказал, а то опозорились бы! Им, видите ли, пришло в голову сохранить эту ленту себе.
— Это Рашид придумал, а Сары с ним согласился, — сказал Таваккюль. — Я сказал, что нельзя этого делать, все люди хотят видеть дядю Ази, а не только мы. Рашид сказал, что я трус, что я не люблю дядю Ази, — Таваккюль всхлипнул. — А я люблю… Но они все равно кусок ленты вырезали…
— Вот чудаки… Но ты, Полад, прав. Не пускай их сюда, пока не придут, не извинятся.
— Таваккюль, на минутку выйди, — сказал Полад. И повернулся к директору. — Хавер хала, они же хорошие ребята… Сделали это из любви к дяде Ази…
— Я понимаю. Но если любишь, так глупости делать ради любви не надо. Пусть извинятся и дадут слово, что так поступать не станут.
— Уже клялись! — засмеялся Полад. — Но ничего, один сеанс пусть пропустят.
— Поздравляю тебя, тетя Нушу! Да придет день, когда Ази вернется домой! Ты все хотела знать, где твой сын, как он там, на фронте… Теперь знаешь… Может, хоть немного успокоилась?
— Засыпал вопросами… Зубы мне заговариваешь, как я гляжу… Чтобы не расспрашивала, где ты, Рза, был эти дни, почему не подумал, как тетушка Нушу, здорова ли? Но явился все-таки, ясно солнышко, спасибо!
Рза обнял Нушаферин.
— Не сердись, не думай, что забыл про тебя, — помню. Все время думаю. Но дела! Редко бываю в городе. А когда бываю, куда в первую очередь прихожу? К вам!
— Не упрекай его, мама, а то он совсем перестанет ходить, — засмеялась Хавер.
Она сняла жакет и повесила его на гвоздь, пригладила руками волосы и села на диван.
Нушаферин была рада приходу Рзы, но продолжала его упрекать.
— Вечером уложили детей, сидели вдвоем с невесткой, всех вспоминали. Уж я промывала твои косточки, промывала… Совсем изменился, остыл к нам. Три дня вся Ленкорань у нас, двери не закрываются, а Рзы все не видно и не слышно. А ведь Рза не кто-нибудь, а брат Ази!
— Клянусь тобой, тетушка Нушу: рвался приехать, но, сама знаешь, мужчин не осталось, все на фронте, а остальные дефектные, вроде меня, — он дотронулся до черной повязки, закрывавшей ослепший глаз, — не успевают с кучей дел… С одним глазом, с одной рукой какие мы работники…
— Не говори так, сынок. Мужчина, каким бы он ни был, все равно мужчина. У мужчины свое место, у женщины свое. Мужчина — опора в доме, надежда в колхозе.
— Это верно. Но раз надежда, то всем надо помочь. Вот и вертишься, как белка в колесе…
Рза считал Нушаферин матерью. Нушаферин приложила немало сил, чтобы он стал на ноги. Родители Рзы жили по соседству с Аслановыми. Рза был еще грудным ребенком, когда отец его, рыбак, вместе с товарищами попал в шторм и утонул. Мать, работавшая в домах богатых людей, вскоре заболела, слегла и больше не поднималась с постели. В пятнадцать лет Рза остался сиротой. Нушаферин взяла его под свое крыло, заботилась о нем, как о родном сыне. Стирала, шила, штопала, подметала и наводила порядок в убогой лачуге Рзы, готовила, поила и кормила. Наконец, Рза поступил на работу и, работая, заочно учился, стал агрономом. Поехал в село. Жил очень экономно, откладывая с получек, приобрел все необходимое, женился. И с первых дней войны, конечно, пошел в действующую армию. В сорок первом году, в бою под Ростовом, он потерял глаз.
Сколько мог, Рза в свою очередь оказывал. Нушаферин сыновнее внимание.
Она, Рза хорошо знал, всерьез не могла на него сердиться. Вон уже чаем занялась. Жаль, уезжать надо…
— Сынок, ты что как чужой? Почему не снимаешь пальто?
— Времени нет, тетушка Нушу. Через полчаса машина колхозная в село возвращается. Я договорился с ребятами. Если задержусь, будут волноваться. К тому же, в райкоме мне поручили важное дело: средства на танковую колонну собираем. Завтра думаем сделать первый взнос. Так что работы тьма…
— Ай, сынок, человек работает со дня появления на свет и до ухода на тот свет! Пойди, скажи ребятам, пусть едут, и возвращайся. Ночевать у нас останешься, я плов приготовила, а утром чайку попьешь и поедешь.
— Уж как бы остался, ты знаешь, как я люблю твой плов! Не будь этих срочных дел, с места не сдвинулся бы… Приятно ведь посидеть, поговорить с вами, но что делать?
— Ну, вижу, удерешь, не удержать. Так дай хоть спрошу тебя об одном деле… Слышала я, тебе поручено собирать деньги на строительство этих страшных машин, не запомню, как они называются, танк или манк, язык сломаешь… Это правда?
— Я член комиссии. А что?
— Сам-то ты собираешься что-то внести, как вы там у себя решили?
— Честно говоря, по наследству не досталось мне ни золота, ни серебра, самому тоже не довелось в руках держать. Но в прошлом году я заработал в колхозе пять тысяч рублей, да еще наскребу тысчонку — вот их и внесу. Больше негде взять.
— Пять-шесть тысяч? Так ты что, стесняешься, что мало? Это же хорошо! Если бы каждый мог столько отдать! И потом, не забывай, что дающему по возможности смущаться нечего. Рубль отдает человек — и за то спасибо. Время трудное, каждый должен думать о чести родины, и делать для нее, что может. Правильно говорю?
— Правильно, тетушка Нушу, — сказал Рза.
Хавер обрадовалась, что свекровь сама завела разговор о взносах на строительство танков, и хотела было вставить свое слово, но Рза выразительно глянул, на нее — потерпи, мол, немного.
Нушаферин отбросила на спину конец келагая, упавшего на пол, и подалась к собеседнику.
— Стыдно, Рза, если нечего дать на это дело. Семья Ази не должна отстать от других. Не то ребенку за нас неловко будет, хоть он и далеко.
— Какому ребенку? — удивился Рза.
— Да Ази нашему, какому же? Да умру я за него!
— Удивила ты меня! Ази, слава богу, скоро дедушкой станет, а ты его все еще ребенком называешь.
— Для меня он все равно еще ребенок… Будто вчера я его на руках носила…
— Я догадываюсь, Хавер-баджи, что тетушка Нушу хочет отличиться. Сын отличился на фронте, она — здесь. Говорят, трава растет на корню. Сын все перенимает от матери…
— Куда уж отличиться, — вздохнула Нушаферин с сожалением. — О чем ты говоришь, мир праху твоих родителей?! Давно миновало время, когда я могла отличиться. — Она показала кольцо, сверкавшее на среднем пальце руки. — Если я отдам вот это, не мало будет? Не засмеют?
И посмотрела на невестку, взглядом спрашивая: «А ты что дашь?»
Рза кивнул Хавер.
— Одно колечко, мама, я думаю, маловато… Что ты скажешь, если я отдам свой браслет? — Хавер пыталась по взгляду свекрови понять, как отнеслась она к ее предложению.
Опережая Нушаферин, Рза сказал:
— Мне кажется тоже, что одного колечка маловато… Но кольцо и браслет — это уже другое дело, этого вполне достаточно.
— Отдай, дочка, отдай. Бог даст, вернется твой муж с войны живой и здоровый, купит тебе браслет получше этого.
— Не будет смерти для таких сыновей, как Ази! Живыми вернутся с фронта. А Хавер-баджи проживет и без браслета, — поддержал Рза старуху.
— Я признаться, не очень-то люблю браслет. Руке как-то неловко бывает…
И Хавер сняла с руки браслет и положила его на стол.
— Спасибо, дочка, — сказала свекровь, довольная этим поступком невестки. Сняла с пальца кольцо и положила его рядом с браслетом. — Пусть сильным будет этот… как его… танк, в который и наша доля вложена.
Тофик все это время слушал взрослых, но делал вид, что рассматривает книжку с иллюстрациями. Увидев, что мать и бабушка положили на стол браслет и кольцо, с которыми никогда не расставались, он незаметно прошел в соседнюю комнату. Немного погодя он вернулся с красивым гипсовым зайцем-копилкой.
— А вот мой заяц, посмотрите, какой он тяжелый. — Он протянул зайца бабушке. — Смотри, нанали, она уже полная. Нет, ты возьми в руки, видишь, какая тяжелая?
— Зачем ты ее принес, сыночек? Дай ее сюда, а то уронишь, сломаешь.
— Нет, нанали, пусть дядя Рза откроет ее. — Тофик повернулся к Рзе. Откройте это, там я собрал много денег. Куплю на них танк и пошлю папе, пусть убивает фашистов!
Отказать ребенку в его чистой наивной просьбе нельзя было, но и вскрывать детскую копилку жалко. Рза посмотрел на Хавер и Нушаферин, испрашивая их разрешения. И Хавер, и Нушаферин взглядом сказали: что делать — открывай.
Рза достал карманный нож и раскрыл его. Аккуратно расширил лезвием продолговатое узкое отверстие между навостренными ушами зайца.
В копилке оказалось много мелочи. Были и бумажные деньги — в основном, рублевки и трешницы. Подсчитали. Оказалось, двести шестьдесят рублей и восемьдесят копеек.
— Сколько танков дадут за это, дядя Рза?
— А сколько ты хотел бы?
— Нам надо четыре. Самые большие, на каких мой папа ездит. Ты видел в кино? Вот такие.
Рза погладил Тофика по голове.
— А зачем четыре?
— Один за бабушку, один за маму, один за меня и один за моего братца.
— Значит, от каждого по танку?
— Ага.
— А вдруг не дадут?
— Если денег не хватит, я соберу еще и рассчитаюсь. Дядя Рза, ты скажи им, что Тофик хочет послать своему отцу четыре танка.
— Скажу, милый. Дадут!
Тофик радостно завернул деньги в газету и передал сверток матери.
— Мама, положи это с теми вещами. Скажешь всем, это Тофик дал.
Остался позади Сталинград, где наши войска в январе-феврале сорок третьего года добили окруженную немецкую группировку; давно осталось в тылу Котельниково, где танкисты приняли удар Манштейна, где оборонялись, а потом наступали; остались позади Ставрополье, Кубань, донские степи, Батайск и Ростов.
С середины февраля танкисты Асланова, захватив ряд важнейших населенных пунктов, в том числе село Генеральское, вышли в район Матвеева Кургана. Снова танкисты действовали в составе 51-й армии. И снова им пришлось вести тяжелые бои с врагом.
На правом берегу реки Миус, от Азовского моря до Ворошиловграда немцы успели создать сильно укрепленную линию обороны. Путь нашим войскам преградили река, минные поля, проволочные заграждения, доты, дзоты, несколько линий траншей, хорошо организованная система артиллерийского и минометного огня.
Это был так называемый «Миус-фронт». С ходу наши войска захватили плацдарм на правом берегу Миус. Распутица днем, заморозки — ночью. Плохие дороги. Плохой подвоз. Насквозь простреливаемая переправа… Трудно.
Наши войска овладели позициями немцев в районе Матвеева Кургана.
Вскоре на левом берегу Миуса возникла сеть окопов, блиндажей и укрытий; зарылись в землю пехотинцы, артиллеристы, танкисты; зарылись и замаскировались так, что даже самолеты-разведчики не могли увидеть их с воздуха.
Чтобы выявить наши огневые точки, немцы не раз открывали по нашим позициям орудийный огонь, но наши не отвечали им.
Завязались ожесточенные бои за каждый вершок земли, за плацдарм, за переправу через Миус.
Главную роль в этих боях играли стрелковые части.
Танкисты вышли в резерв, заняв позиции на правом фланге наших войск.
Пользуясь относительным затишьем, старшина второй роты Воропанов устраивал банные дни чаще обычного, менял белье, кормил танкистов почти домашними вкусными обедами. Он любил говорить, что солдат горы может свернуть, если он сыт, одет, обут и спокоен за своих домашних. Первые три условия зависят от старшины, и в этом отношении моя совесть совершенно чиста, я делаю все, что могу.
Как раз в это время весь личный состав армии перешел на новую форму одежды; вводились погоны и офицерские звания.
И Воропанов выдавал танкистам новое обмундирование, доставленное со складов соединения. Танкисты одевались, перебрасывались шутками.
— Коля, тебя не узнать!
— Мустафа, как ты похорошел!
— А чего ему, не похорошеть, — отвечал Киселев, расправляя складки на гимнастерке Парамонова. Надень такую одежду на жердь, и она тоже станет красивой, правда, дядя Миша?
— Прямо как форма старой армии. — Парамонов отступил назад, разглядывая Мустафу. Помню, в шестнадцатом, когда я был на действительной, под Петроградом, фотографировался в такой вот форме. Было мне тогда примерно столько же, сколько сейчас тебе. Пуговицы сверкали, как золотые. И погоны ровненькие, аккуратные. Погоны — это вещь! Человек делается строже, стройней. Солдат, одним словом.
— Отличная форма!
— Эх, Вася, настоящей формы ты еще не носил. Это полевая форма. Надел бы парадную обомлел бы А офицерская форма парадная… Ты ее видел? Погоны золотые, на фуражке кокарда, пояс, пуговицы — все золотое. И кортик — тоже сверкает золотом.
— Какое нам дело до офицеров, дядя Миша? У вас, у солдат, тоже была парадная форма или только такая вот, полевая?
— И полевая, и повседневная, и парадная. Правда, погоны были простые. Но уже у ефрейторов и фельдфебелей форма от нашей отличалась. На погонах золотые лычки…
Мустафа хвастливо вытянулся.
— Значит, и на моих погонах лычки будут?
— Ну, ты особенно не бахвалься, — сказал Велиханову сержант Киселев. Если у ефрейтора лычки будут, то у сержантов и подавно. А парадной формы, пока война, нам, наверное, не видать.
— Доктор идет, ребята! Вы, в случае чего, крепких словечек, того, не употребляйте, — предостерег Парамонов.
Вася и Мустафа замолчали, принялись кусками от шинели наводить блеск на густо смазанные сапоги.
Поскольку полк был отведён с переднего края, работы в медсанчасти не было, и, тоскуя от безделья, Лена Смородина ходила по ротам, справлялась у танкистов о здоровье и самочувствии, а по вечерам читала книги.
На сей раз Киселев, Велиханов и другие напрасно прихорашивались, — не дойдя до них, Лена свернула влево и направилась в другой конец села, чтобы повидать свою подругу, инженера Барышникову.
— Лена! — раздалось откуда-то.
Смородина вздрогнула и остановилась. Потом подошла к полуразрушенному дому, заглянула в окно. Никого. Но окрик раздался откуда-то отсюда. Поэтому, отойдя на середину улицы, Лена крикнула:
— Тамара, где ты там, выходи! У меня нет желания играть в прятки.
Барышникова, смеясь, вышла из разрушенного дома.
— Куда ты направляешься?
— К тебе.
Вслед за Барышниковой из дома вышел Анатолий Тетерин в коротком полушубке, красивый, уверенный в себе, при усах, бровях и ресницах — не скажешь, глядя на него, что он горел. Тетерин подал Смородиной руку.
— Здравствуйте, капитан.
— Здравствуйте. Нашли укромное местечко?
Тетерин слегка покраснел.
— Нет, мы село осматривали.
Чтобы замять неловкость, Тамара обняла Лену за талию, спросила:
— От Николая есть весточки?
Лену покоробило, что Тамара задала вопрос в присутствии младшего лейтенанта: обязательно надо, чтобы все знали о ее отношениях с Прониным? Она пропустила вопрос подруги мимо ушей, не ответила на него. Тамара снова спросила о Пронине, и Лена снова прикинулась, будто не слышит.
Тетерин заметил смущение Смородиной, понял ее нежелание отвечать на вопросы Барышниковой при нем, при Тетерине, но уйти сразу он не мог, не хотелось и с Тамарой расставаться; он сделал вид, будто прислушивается к далекой орудийной канонаде, потом поднялся даже на ступеньки крыльца и устремил взгляд к горизонту и, наконец, глянул на часы.
— Ого, у меня осталось всего десять минут. До свиданья, девочки, я пошел.
И зашагал прочь. Барышникова тотчас ласково обняла Смородину и спросила:
— Скучаешь?
— Некогда скучать. Среди стольких людей разве заскучаешь?
— Не говори. Будь рядом хоть миллион, а если среди них любимого нет, тоска возьмет!
— Не всегда и не каждую. Все зависит от характера человека.
— Будет тебе кривляться! Если бы Николай был рядом с тобой, тебе, наверное, было бы лучше, чем теперь?
— Конечно, когда он был рядом со мной…
— Вот ты и ответила на мой вопрос.
— Слушай, зачем ты при других-то задаешь такие вопросы?
— Да не обижайся, что тут такого? Подумаешь, секрет! Каждому солдату известен. Но если бы я знала, что ты обидишься, и рта не раскрыла бы.
— Стыдно ведь.
— Чего стыдиться? Тетерин тоже все знает. А что касается твоего ненаглядного Коли, то не обижайся, Лена, я скажу прямо: не нравится мне его поведение. Да имея такую девушку, как ты, он должен считать это счастьем, молиться на тебя должен! А он от радости обалдел и не понимает, что делает. То ревность какая-то глупая, то обида. Писем ведь не пишет? Так мужчины, извини меня, не поступают. Я бы на твоем месте до конца жизни даже разговаривать с ним не стала.
— Каждый со своей колокольни смотрит. Я думаю, ты не права, Тома. Я ему докажу, что он ошибается. А пока мы не встретимся и откровенно не поговорим, ничего не прояснится, правды он так и не узнает.
Беседуя, они шли по улице.
— Все это пустые книжные слова! — горячо возразила Тамара. Поверь мне, придет время, ты убедишься в моей правоте. А пока что ты сидишь одна день и ночь, ждешь писем и всего такого прочего, а он той порой пишет в полк, я уж не говорю, командиру полка — ему обязан! — но вообще всем, кому попало, а тебе — ни строчки. Это как понимать?
— Я верю, что рано-поздно он в этом раскается и попросит прощения.
— Я знаю, в подобных случаях неуместно лезть с советами, но все же хочу сказать прямо: плюнь ты на него! Что ты в нем нашла? Уже немолод. Характер плохой. Разве мало в полку красивых ребят? Вот хотя бы тот же командир роты Гасанзаде? Я слышала, он относится к тебе с уважением. Если копнуть глубже, то даже с благоговением. Отчего? Почему? Потому что любит, я в этом уверена. Он красавец прямо, пора тебе повернуться лицом к нему.
— Прекрати, Тома! Брось свои фантазии. Ни у Гасанзаде ко мне, ни у меня к нему нет никаких чувств, кроме дружеских.
— Это тебе так кажется. И потом, что ты, монашка? Есть возможность, дай понять своему Николаю, что стоит тебе бровью повести, как самые интересные мужчины будут у твоих ног. Ну, пофлиртуй немножко. Думаешь, он там беспокоится о тебе, помнит хотя бы? Как бы не так! Мало ли в госпитале красивых девушек, незамужних женщин?… Развлекается с какой-нибудь, пока ты тут сохнешь…
— О чем ты говоришь, Тома? Что советуешь? Разве я способна на такое?
— Не способна? Ну, тогда сиди и жди, чем все это кончится. Желаю тебе успехов!
— Нет, ты все это серьезно говоришь? Не шутишь? Не разыгрываешь меня?
— Боже, какая ты наивная. Конечно, серьезно.
— Ты и о Тетерине так думаешь?
— Конечно, как еще о них думать? Да если бы Анатолий обошелся со мной, как Пронин с тобой, я бы ему так отомстила, что всю жизнь помнил бы.
— А ты жестокая, Тома, я не представляла тебя такой.
— Да, в этих вопросах я очень жестока. Никому не прощаю и от других милосердия к себе не жду!
Смородина не могла согласиться с Барышниковой, с ее взглядом на отношения мужчин и женщин, но поняла, что спорить об этом попросту ни к чему. Тамара, наверное, никогда по-настоящему не любила, и друг друга они не поймут.
Они расстались возле кирпичного здания, в котором разместился хозвзвод. Смородина зашла к портному, попросила его сузить юбку, а заодно и ушить шинель.
Вернувшись с совещания в штабе корпуса, полковник Асланов вызвал комиссара.
— Михаил Александрович, я привез добрые вести.
Филатов подумал, что это та новость, о которой он уже слышал.
— Наверное, пошли на фронт машины танковой колонны «Ленкоранский колхозник»? А, может, уже прибыли?
— Нет, дорогой Михаил Александрович, совершенно другие вести. Согласно приказу командования, на базе нашего полка создается танковая бригада.
— Бригада?
— Да. И мы с тобой должны развернуть полк в бригаду. Так сказал Черепанов.
— А руководство бригадой?
— Остается прежним. Мы возглавим бригаду. Думаю, нас вызовут на собеседование. Генерал велел все обдумать, прикинуть, взвесить и явиться к нему с готовыми предложениями. Как ты смотришь на это?
— Самым восторженным взглядом. Это же какое доверие! Спасибо за это. Все, что зависит от нас, мы сделаем. Нас перебросят в тыл, или будем переформировываться тут?
— На какое-то время придется отойти в тылы. Прибудет много новых людей, техника. Как я понял генерала, нам передадут из других частей целые взводы и роты.
— Это облегчает работу. И времени нам меньше потребуется.
— Очень кстати будет нам колонна «Ленкоранский колхозник».
Асланов открыл полевую сумку, достал памятную книжку, просмотрел свои пометки, сделанные во время беседы с генералом.
— Значит, основная техника будет, будет и рядовой и сержантский состав; надо думать о командирах среднего звена. Черепанов советовал подумать, кого из наших людей можно повысить в должности.
— Достойных у нас много. Ротных можно смело выдвинуть на должности командиров батальонов, командиров взводов — на должности ротных. Есть командиры экипажей, которые потянут на должность командира взвода. Среди сержантского состава есть такие ребята, которых можно представить на присвоение офицерского звания.
— Я такого же мнения, Михаил Александрович. И даже записал себе некоторые имена. Я вообще сторонник того, чтобы на свободные места по возможности назначать кого-то из своей части. Ну, а если уж таких людей не окажется, или не хватит, надо просить из резерва.
— Продвижение по службе, перспектива роста всегда возвышают людей. Если люди видят, что достойных, самоотверженных ценят и выдвигают, это лучше всяких речей поднимает моральное состояние.
— Эх, как нам сейчас не хватает Николая Никаноровича! Он ведь пунктуален и точен, он бы уже многое взял «на карандаш». Увы, еще лечится. Правда, когда Черепанов спросил, как мы обходимся без Пронина, и предложил подыскать нам нового начальника штаба, я ответил, что капитан Данилов пока с делами справляется, а там, смотришь, и Пронин вернется. — Асланов закрыл записную книжку. — Да, Пронин скоро должен вернуться, будем его ждать.
— Правильно, Ази Ахадович. Лучше Пронина мы вряд ли кого можем найти. Но почему-то от него писем давно нет.
— Я тоже давно не получал весточки, но твердо знаю, что тоскует он в госпитале, и если бы мог, давно уже оттуда удрал бы. Думаю, письма где-нибудь задержались. Ничего, подождем. Ради дельного человека и подождать можно.
Они сидели по разные стороны стола, прислоненного к стене землянки. Колеблющийся свет коптилки падал на золотую звезду на груди Асланова, при каждом движении звезда слегка покачивалась, и четкие грани ее отбрасывали на стену тонкие лучи.
Из всех своих орденов и медалей полковник носил только эту звезду — все остальные отдал на хранение лейтенанту Смирнову. А у Филатова хранился орден Красного Знамени, которым был награжден Пронин. Что орден пришел, об этом Пронину написали и поздравили его, но посылать в госпиталь побоялись: еще пропадет в дороге.
Получив отпуск после госпиталя, Густав Вагнер приехал в родной Пархим, в надежде привести в порядок здоровье, и особенно нервы, после пережитого под Котельниково, где он был ранен, надо прийти в себя. Но так уж складывалась судьба, что и под родной крышей он не нашел спокойствия. Отец и жена были в ссоре, говорили между собой только в силу необходимости, короткими фразами, чаще слышалось лишь «да» и «нет», да и его встретили холодно.
«Все отступаете и отступаете?» — угрюмо спросил отец, и Вагнер сразу вспомнил морозный февральский день, наблюдательный пункт, с которого он озирал поле боя, и русские танки, прорвавшиеся с фланга в тыл дивизии. Это были танки того самого Асланова, который был у Вагнера в руках, ускользнул и вновь обрушился на дивизию, на этот раз на тылы и штаб; раненого, адъютант Макс Зоненталь втолкнул его в машину и вывез в безопасную зону. Вагнер потерял много крови, отлеживался в двух госпиталях и благодарил бога, что не попал в плен. «Вот тебя бы сунуть туда на денек, перестал бы ворчать, что отступаем, — думал он, слушая Вагнера-старшего. — Много вас тут, стратегов, и ни один не представляет даже, как дерутся эти советские дьяволы».
За два месяца пребывания на Восточном фронте Густав ничего не заработал, кроме этого нелепого ранения. Оставалось с тоской вспоминать дни, проведенные в Париже. Когда он ехал на Восточный фронт, в армейскую группировку «Дон» фельдмаршала Манштейна, он глядел на мир совсем по-иному, твердо рассчитывал, что сумеет себя показать, прибавит кое-что к своим наградам, получит очередной чин генерал-лейтенанта. Теперь он думал только о том, чтобы сохранить свои позиции в армии, не лишиться того, что имел.
Будучи в госпитале для генеральского состава, Вагнер получал информацию о положении на Восточном фронте, читал газеты и слушал радио, обменивался мнениями с другими и понимал, что дела на Восточном фронте плохи. Капитуляция шестой полевой армии Пау-люса и других окруженных под Сталинградом войск произвела тягостное впечатление на всю страну и, конечно, на армию. Прошло немало времени после траура, объявленного Гитлером, но матери и вдовы все еще не снимали черных платьев — Вагнер убедился в этом, когда ехал в Пархим.
Ночью, нежась в объятиях Герты, Густав думал только о том, какое это счастье, что он остался жив.
С утра шел дождь, погода была пасмурная. Они проснулись поздно. Густав выпил чаю, принял ванну и массаж. Раненую ногу надо было активно разрабатывать, чтобы не хромать, и, надо сказать, слуги и Герта старались ему помочь.
Днем почтальон принес свежие газеты.
Старый Вагнер не стал их читать — он больше не верил газетным сообщениям.
— Что ты ищешь в них? — спросил он сына. — Все ложь! Орали во всю глотку, что мы захватили Сталинград. А чем кончилось? Трауром по сотням тысяч наших солдат.
И Людвиг схватился за больное сердце, закрыл глаза и несколько минут сидел неподвижно. Густав подсел к нему.
— Тебе нельзя волноваться.
— А тебе? Жена сказала, почему мы в ссоре с ней?
— Нет, отец. А вы разве поссорились?
— А ты не заметил? И не спросил у нее, в чем дело?
— А в чем?
— Я бы хотел, чтобы она сама тебе сказала.
— Вечером спрошу.
Хладнокровный ответ сына удивил старика.
— Ты способен ждать до вечера? Ну, а я не могу! И скажу тебе прямо: твоя жена занимается недостойными делами, порочит твое имя. Мне надоело отвечать на звонки посторонних мужчин. Надоело ждать вечерами, когда она вернется из своих странствий!
— Чего они хотят, эти мужчины?
— Чего хотят от легкомысленной женщины? Спрашивают ее непрестанно!
— Но о чем они говорят? — спросил побледневший сын.
— Спроси у жены, — старик иронически посмотрел на сына. — Очень часто она уносит телефон в спальню и говорит часами. Потом одевается и исчезает. Ведет себя так, будто никаких обязанностей перед семьей, перед мужем у нее нет. Боюсь, она в конце концов опозорит всю нашу семью. Поговори с ней серьезно!
— Поговорю!
Старик помолчал.
— В прошлый раз ты только успел показаться… И сразу уехал.
— Тогда я был здоров. После ранения и госпиталя сразу на фронт не отправят.
— Как я понимаю, положение на Восточном фронте еще хуже, чем в прошлом году. Мы упустили из рук многие города и села, обширные территории, завоеванные ценой крови тысяч и тысяч немецких солдат. Но дело идет к лету, можно ожидать нового наступления русских. Думаю, тебе не придется пожить дома, Густав.
Густав похлопывал по сапогу скрученной газетой, избегая смотреть в лицо отцу.
— Дело так повернулось, что русские гонят вас перед собой, как баранов… До каких пор будете отступать? Куда отступаете? В Германию? Тогда зачем же принесено столько жертв? Если были неспособны одержать победу, то не следовало трогаться с места. Невозможно понять, что творится! Если бы в Сталинграде вы проявили побольше упорства, победа была бы наша. И Кавказ был бы нашим, и Поволжье, и Баку. Потеряв Баку и Кавказ, Советы прекратили бы сопротивление. Я думаю, потеряно главное: дисциплина. А с ней — и чувство долга. А с ними — и чувство нашего превосходства. Раньше, услышав слова «Генерал идет!», все трепетали и готовы были по знаку генерала идти в огонь и в воду. И генеральский чин давался не каждому. И армией, и страной руководили генералы. Разве Бисмарк не генерал? А Мольтке? А теперь любая штафирка лезет — в фельдмаршалы. И вот результат…
Герта начисто отрицала обвинения свекра. Она чиста перед мужем! Старик врет! Но Густав знал, что отец врать не станет. И зачем ему клеветать на невестку, ведь это, кроме вреда, ничего ему не принесет?
Густав изводил Герту допросами до самого ужина. Видя, что он ей не верит, Герта пустила в ход слезы.
Густав слез не выносил, растерялся и… простил.
Потом они сидели рядом. Руки Густава запутались в ее густых волосах. Правда, Густав молчал и смотрел в окно, но голова Герты лежала у него на груди, и он слышал, как бьется ее невинное сердце. Старый хрыч, конечно, много чего наговорил, Густав не сразу это забудет. Но она постарается убедить его, что старик врет… И у нее хватит и для Густава теплоты и ласки…
… Старый Людвиг вставал рано. Как обычно, проснувшись, он шел в сад. В саду, среди цветов и деревьев, он на время забывал свои тревоги, заботы и болезни, и многого не замечал. Но однажды он увидел, как из растворенного окна спальни невестки выпрыгнул какой-то мужчина; быстро пройдя через сад, он перемахнул через ограду и скрылся. Сперва старик решил, что это вор, и хотел поднять шум, позвать на помощь, попытался задержать злоумышленника, но, к счастью, подумал, что если это вор, то почему он уходит с пустыми руками? Старик подошел к окну, внимательно осмотрелся. Под окном росли цветы — и ни один из этих кустов не был помят. Вор не был бы так осторожен для него каждая секунда имела бы значение. Людвиг понял, что мужчина, выскочивший с окна, не кто иной как любовник Герты. Гнев душил старика. Двух месяцев не прошло, как приезжал муж… Недавно получили письмо: Густав обещал вот-вот приехать. Так что же за скотина эта Герта, какая похоть ею завладела, что неделю — две без мужчины прожить не может? А чуть попозже старик получил новое доказательство ее шашней: служанка, убиравшая в комнате Герты, вынесла пепельницу, до краев полную окурков и конфетных бумажек. Всякие сомнения отпадали: Герта ставит Густаву рога, и занимается этим весьма прилежно…
Старый Людвиг не сдержался и рассказал все сыну. Густав уже почти простил жену, но, вспомнив сказанное отцом, отстранил Герту и подошел к окну. Долго глядел в сад. Вот, значит, какая-то сволочь через это окно лазила к его жене, пока он сражался во славу рейха! Густав сослался на головную боль и ушел спать.
Он не спал. Думал о жене, которая вряд ли образумится, об отце, который вот-вот предстанет перед всевышним — скоро ему некуда будет возвращаться, никто его не ждет! Вспоминал он и фронт, пытался понять причины неудач. В чем они, эти причины? Русские, конечно, воюют хорошо, дерзко. Техники у них прибавилось. Но у Манштейна техники было больше. И немецкий солдат воевать не разучился. А-а, вот в чем секрет! Где действовали немцы — там успех, а где румыны, итальянцы, венгры — там провал. Нельзя на них положиться. Не умеют они воевать, слабы духом. Вся надежда — на немецкого солдата, только на него.
Придя к этому выводу, Вагнер подумал о том, что если не доверять союзникам, не опираться на них, не использовать их, то немцы, по существу, останутся с Россией один на один. Такая перспектива ничего хорошего не сулит.
Размышлять обо всем этом Вагнер мог сколько угодно — на этот раз его не отозвали из отпуска, он отдыхал целый месяц. Поправилась нога. Помирился с женой, точнее, простил Герту. Как он мог требовать верности от нее, если там, во Франции, он сам о верности жене и не вспоминал?
Утром Ази Асланову позвонил заместитель командира соединения по тылу, сказал, что получена новая форма для офицеров, пригласил приехать и выбрать себе обмундирование.
Асланов поехал.
Адъютант командира полка Смирнов хорошо знал, что полковник, вернувшись с холода, всегда просит горячего чаю.
Вернувшись, Асланов весело сказал:
— Чай заварен? То-то я еще издали запах слышу. Спасибо! Таких заботливых, как ты, на свете больше нет. Один, и тот ко мне попал. Налей, попьем чайку, согреемся.
Полковник снял кожанку и предстал совершенно преображенным. Китель, брюки, сапоги все новое, с иголочки, и сидит, как влитое.
— Поздравляю, товарищ полковник.
— Спасибо. На днях привезут обмундирование для всех офицеров полка друг друга тогда не узнаем.
Видно было, что новая форма полковнику нравится.
— Товарищ полковник, — сказал Смирнов. — Из запасного полка прибыл один капитан. Говорит, вы его знаете. Такой — с усами и бакенбардами, но не кавказец.
— С усами и бакенбардами? Что-то не припомню такого. А где же он?
— Где-нибудь поблизости, наверное, зашел в какую-нибудь землянку погреться. Очень хочет представиться лично вам.
— Фамилию свою не назвал?
— Нет.
— Разыщи его. Я буду ждать.
Смирнов ушел. Асланов отпил глоток чаю, поставил стакан на блюдце. «Капитан… С бакенбардами, с усиками… Кто бы это мог быть?»
Снаружи послышались голоса: «Проходите, товарищ капитан». — «Нет, сперва ты проходи».
— Заходите, капитан, заходите, — сказал Асланов. — Что соревнуетесь в вежливости?
Дверь землянки открылась, и на пороге появился высокий, атлетического сложения офицер — с усиками и бакенбардами, только светлыми действительно, не кавказец.
— Здравствуйте, товарищ полковник!
— Здравствуйте, капитан!
— Не узнаете? — капитан заулыбался. — А старшего лейтенанта Юозаса Григориайтиса тоже не узнаете? Подмосковье… Зима сорок первого…
— Сорок первый год? Ноябрь? Подмосковье?.. Разве можно забыть? Полковник встал, пожал большую сильную руку капитана. — Очень рад этой встрече. Ты очень изменился, Григориайтис.
— Так ведь прошло столько времени… После ранения — госпиталь, после госпиталя — запасной полк… Потом — другая часть. Очень хотел вернуться в свой батальон, но ничего не вышло.
— Кого-нибудь из наших сослуживцев встречал?
— Искал всюду, но не встретил никого.
— Да, — Асланов вздохнул. — Под Москвой многие из наших погибли. Или были ранены. А что с ними сталось потом — неизвестно. Я тоже никого из знакомых не встречал. Ты первый. Очень я тебе рад. А не назвался бы — не узнать. Ну, садись, дорогой. Валя, налей капитану чайку. Из дому какие-нибудь вести имеешь, капитан?
— Нет, товарищ полковник. Кто мне сообщит о родных? Пока Вильнюс не будет освобожден от немцев, я ничего не смогу узнать. А до литовской земли еще далеко. Лишь бы дойти, дожить, своих повидать. День и ночь о них думаю.
— Не тоскуй, Юозас, уже недолго осталось, дойдем.
— Этой надеждой и живу. Как подумаю, что Вильнюс мой у немцев, места себе не нахожу… А сил прибавляется, ни пуль, ни бомб не страшусь.
Капитан Юозас Григориайтис окончил до войны строительный институт и получил назначение в архитектурный отдел горисполкома. Ему так и не удалось закончить работу, над проектом жилого дома, началась война. Призванный в армию, Григориайтис сражался под Москвой, в Крыму, на Северном Кавказе, был дважды ранен…
— Когда меня в ваш полк послали, — рассказывал он, — я не знал, кто командир полка, и мне было уже все равно, где служить… А тут слышу: полковник Асланов. Я думаю: двух Аслановых быть не может. И не ошибся. Так что теперь я как дома.
— Знакомое чувство, — согласился Асланов. — Ну, сегодня ты отдохни, а мы посоветуемся с комиссаром, подыщем тебе подходящее место. Вовремя прибыл. Я рад, что мы снова вместе. Повоюем еще, капитан!
Со дня на день Ази Асланов ждал приказа командования о выводе полка из резерва корпуса в глубокий тыл, где полку предстояло развернуться в бригаду, а приказа все не было и вообще никакой весточки ниоткуда не поступало.
От ожидания полковник уставал больше, чем от конкретного дела, заметно нервничал, беспокоился, ночью долго ворочался на нарах, не мог уснуть, зато днем его неожиданно клонило ко сну. В такие часы адъютант ходил на цыпочках.
Вот и сегодня, войдя, в землянку, Смирнов увидел полковника спящим и, чтобы не разбудить его, неслышно прошел в угол, положил на планшет полковника письмо.
— Что это, Валя? Ходишь крадучись, как в разведке…
— Так ведь вы отдыхаете…
— Делаю вид, что отдыхаю… Совсем сон потерял.
— От кого письмо?
— От Пронина.
«Ази Ахадович! — писал Пронин, — здравствуйте! Пишу из тылового захолустья, где подыхаю от скуки и считаю томительные дни — сбился со счету! Здесь все идет медленно — часы, дни, недели. Медленно течет река… Прекрасные условия для лечения, но невыносимо для души!
Многие очень быстро выздоравливают и уматывают на фронт, а я все еще валяюсь на своей койке. Думаю, однако, что пора убегать. Но госпитальное начальство все наши уловки изучило, убежать, как бывало в начале войны, невозможно. Поэтому написал рапорт на имя начальника госпиталя: так, мол, и так, считаю себя здоровым, прошу выписать. Получил устный ответ: здесь мы определяем, кто здоров, кто болен… Когда увидим, что поправился, выпишем, даже если будешь просить, чтобы оставили. Иди, лечись. И вот лежу, сижу, хожу. Врачи говорят, хорошо бы на месяц-другой поехать подальше в тыл, отдохнуть… Допустим. А куда? Луга моя занята немцами, жив ли кто из моих не знаю. Так что, как в песне поется, гвардейский танковый полк теперь моя семья… Соскучился я по Вас, Ази Ахадович, по товарищам. Словно десять лет, как расстался. И обидно, не попрощался ни с кем. Здешний хирург говорит: „Тебе повезло, что быстро оказали первую помощь, на месте оперировали и сразу доставили в госпиталь, иначе давно был бы на том свете“. Если так, то жизнью я обязан Лене Смородиной… Многое хотелось бы еще написать, а еще лучше — увидеться бы, поговорить. Если не выпишут, а погонят на отдых, приеду в полк. Отдохну в тылах полка. Может, и вам помогу в чем-нибудь?»
Письмо пришло как нельзя кстати. Значит, начальник штаба, пусть через месяц, через два, но вернется. Данилов, заменявший Пронина, не имел опыта, да, пожалуй, и вкуса к штабной работе, и всякий раз, замечая упущения, полковник вспоминал майора.
Он тут же сел писать ответ Пронину. Значит, этот чудак считает, что можно отдохнуть в тылах полка? А поехать ему некуда? А Ленкорань?
«Поезжай к нашим, — писал Ази. — Там ты будешь для моих, да и для всех моих земляков, самый желанный гость. Во всяком случае, не пожалеешь. Не скажу, что там курорт, но что рай — это уж точно. Я сегодня же сообщу жене и матери, и они будут ждать. Мать у меня старая, ее обмануть грех, так что ехать надо, ясно? Если не поедешь, она обидится надолго, а я — на всю жизнь. Вот тебе адрес и следующее письмо от тебя жду из Ленкорани».
Когда Смирнов сказал Смородиной, что ее вызывает полковник, она решила, что Асланов приболел, прихватила с собой фонендоскоп, лекарства и не пошла побежала.
Ази Асланов был в землянке один. Он приветливо встретил Лену, предложил ей сесть. Значит, командир полка не болен, и вызвали ее по другому вопросу.
— Ну, как дела, доктор?
— Спасибо, товарищ полковник, все хорошо.
— Письма от майора получаете?
Смородина промолчала. Ази Асланов подумал, что Смородина не поняла, о ком он спрашивает.
— Я о Николае Никаноровиче говорю. Пишет он вам или нет?
«Почему он спрашивает меня об этом? Что мне сказать ему? — Смородина смотрела на конверт в руке Асланова. — Может, это письмо от Николая? Мне или ему? Что пишет?»
— Майор не пишет мне, — сказала она.
— Уже сколько времени Николай Никанорович в госпитале… Ну, допустим, он вам не писал, может, и не мог писать… А вы? Вы писали ему? Вы что, так и не помирились? А я-то думал, что у вас все в порядке. — Ази вытащил из конверта письмо майора. — Николай Никанорович пишет, что обязан вам жизнью…
«Он мог бы написать об этом мне, а не вам, — подумала Смородина. — Я даже адреса его не знаю…»
— Что же вы молчите? — спросил Асланов. — Если хотите знать, как его дела — вот письмо Николая Никаноровича, можете прочесть.
Лене хотелось узнать о Николае, и особенно — своими глазами прочесть, что написал о ней Николай.
— Если считаете нужным, чтобы я прочла…
— Конечно. Читайте.
Прежде чем прочесть все письмо, Лена, бегло пробежав его глазами, нашла то место, где говорилось о ней. Как раз зазвонил телефон, и полковник поднял трубку.
Пока он разговаривал по телефону, Лена прочла письмо от начала до конца. Она ожидала, что обязанный ей жизнью что-то особенное, приятное для нее пишет о ней, но ничего не нашла такого и не могла скрыть разочарования.
Положив телефонную трубку, Асланов спросил:
— Ну, прочли? Оставьте свои обиды. Ранен-то он, а не вы. Идите и напишите Николаю хорошее, доброе письмо. Я знаю, что вы нужны друг другу, зачем же выжидать, кто первый поклонится? Будьте поласковее, и все наладится. Напишете?
— Напишу, товарищ полковник.
Она переписала в записную книжку адрес госпиталя, в котором лежал Николай. Асланов сказал:
— Звонил Черепанов. Сегодня ночью уходим. Идите. Готовьте санчасть к маршу.