ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

1

Баркас, прибывший в Ленкорань из Баку, медленно причалил к пристани. Пассажиры, которым не терпелось увидеть дом, семью, с чемоданами и узлами в руках, уже теснились на палубе.

— Да не спешите же, успеете сойти, пытался успокоить их вахтенный матрос.

Позже всех сошел на пристань военный с вещмешком за спиной, в новенькой шинели, опиравшийся на палку; он решительно не спешил.

Это был майор Николай Пронин.

Он поискал глазами, куда бы присесть. Старая облезлая скамья без спинки стояла около приземистого строения. Пронин сел, неловко вытянув ногу, снял вещевой мешок, вытащил оттуда две-три сухих, как доска, галеты. На море его здорово укачало, и даже на берегу поташнивало. Хотя есть и не хотелось, он заставил себя откусить кусочек галеты и принялся жевать — авось, тошнота пройдет.

Пристань обезлюдела. Пассажиры баркаса давным-давно разошлись. Лишь одна пожилая женщина неторопливо подметала причал. Все еще не решив, что ему делать, Пронин смотрел на море и думал, что, наверное, зря он послушался командира полка. До гостей ли людям в такое время? Но уж очень Ази настаивал, нельзя было отказаться, обиделся бы… С другой стороны, и повидать эти южные края хотелось… Но лучше всего заглянуть бы домой… Не заглянешь… До Луги еще далеко. Где-то сейчас мать? Как она там? Только бы с ней ничего не случилось…

— Спичек не найдется, сынок?

Перед майором стоял седой старик в черной папахе, с трубкой в зубах. Пронин молчал, и старик повторил свой вопрос. Он плохо говорил по-русски, поэтому подумал, что Пронин не понял его.

— Что?

— Спички… спички прошу, — старик выразительно показал на трубку, закурить.

Стряхнув с руки крошки печенья, Пронин принялся шарить в карманах. Однако карманы были пусты. Под пристальным взглядом старика, ожидавшего спичек, Пронин сконфузился.

— Отец, потерял я их где-то.

Старик смерил его с ног до головы насмешливым взглядом и прошел мимо.

«Да, первое знакомство с ленкоранцами состоялось не лучшим образом», подумал Пронин, с сожалением глядя вслед старику.

Глыбы тяжелых облаков наплывали на город со стороны моря, громоздясь друг на друга, и вскоре накрыли Ленкорань плотной непроницаемой завесой, спустившись почти до земли. Городок казался пустынным, серым и неприютным. Мало похож на тот, каким рисовал его Ази.

Пронин огляделся в поисках укрытия. «И погода хочет сорвать на мне зло», — подумал он, глядя на стоявший у берега баркас. Баркас стоял под парами, из трубы валил дым. Пронину вдруг захотелось сесть на баркас и вернуться в Баку. Только кто там его ждет?

На пристань понемногу сходились пассажиры, едущие рейсом Ленкорань-Баку. Пронин спросил у подростка, который направлялся к пристани вместе с полной женщиной, держа в руках чемодан, где находится улица Максима Горького, дом номер семнадцать.

— Этот дом в Ленкорани знают все, товарищ майор. Там семья дяди Ази живет. Героя Советского Союза, полковника Ази Асланова, — сказал подросток, внимательно разглядывая Пронина. — А зачем вам этот адрес?

— Я от Ази Асланова.

Парень поставил чемодан на землю.

— Вы — товарищ нашего дяди Ази? Вы с фронта?

— Нет, не с фронта. Из госпиталя.

— Чего ты там застрял, ай Полад? — позвала полная женщина. — Пойдем быстрее.

— Иду, тетя, сейчас. — Полад повернулся к Пронину. — Если бы вы не спешили, я бы вас проводил… Если можно, подождите меня тут. Я тетку в Баку провожаю, сейчас вот дотащу ее чемодан и вернусь. Я мигом!

— Спасибо, я разыщу сам.

— Меня зовут Полад, товарищ майор, киномеханик Полад. Приходите вечером в кинотеатр смотреть фильм! — все это парнишка выпалил одним духом, и даже не стал дожидаться, что ответит майор — подхватив чемодан, помчался за теткой.

«Смышленый малый», подумал о нем Пронин, вновь закидывая за плечо вещмешок.

Серые тучи, сплошь закрывшие небо, ревниво прятали вершины зеленых гор, плотным кольцом обступивших город. Где-то вдалеке грохотал гром. Пронин, у которого не было с собой плаща, опасаясь вымокнуть под дождем, ускорил шаги.

2

Дом Аслановых он нашел без особого труда. Сначала маленький краснощекий бутуз, деловито возившийся вокруг детской тележки, увидев перед собой мужчину в военной форме, мгновенно выпрямился и, вытирая нос рукавом рубахи, спросил, кто ему нужен, не Тофик ли, а если Тофик, то он сейчас позовет, это его друг; потом появился вызванный этим бутузом Тофик — и все сразу решилось.

— Дядя, вы меня спрашивали?

— Я дом Аслановых ищу. Пронин моя фамилия. Николай Пронин. Служу с твоим папой в одной части.

— Дядя Коля! — воскликнул мальчик. — Мы вас давно ждем. Папа писал про вас. Пойдемте скорее в дом, бабушка там. И мама скоро вернется.

Нушаферин, по возбужденным ребячьим голосам поняв, что кто-то приехал, сама вышла во двор и сразу догадалась, что это человек, о котором писал Ази.

— Здравствуй, сынок! Почему не заходишь? — ласково заговорила она. Заходи в дом. Сколько времени тебя ждем! Кто ни постучит в ворота, думаем, это ты.

Пока Пронин умывался и приводил себя в порядок, Нушаферин зарезала курицу и приготовила гостю чихиртму; словно молодая, суетилась она по хозяйству, и хотя на скорую руку, но постаралась накрыть боевому товарищу сына достойный стол. Кроме чихиртмы, появились на столе масло и сыр, маринованные баклажаны и соленые огурчики.

Пронин, смущаясь, съел два кусочка курицы и отодвинулся от стола.

— Да ты что, сынок? — обиделась Нушу. — Значит, не понравился тебе мой обед? А если понравился, почему не кушаешь? Ты с дороги, по морю добирался… Съешь вот огурчик, баклажан попробуй, откроется аппетит…

Пронин не понял Нушаферин, она говорила по-азербайджански, но по выражению ее лица и жестам догадался о смысле сказанного. Кушанья были незнакомые, непривычные, соленого сыра, чихиртмы и баклажан он вообще не едал, да и устал он так, что было не до еды, но, чтобы не обижать добрую старушку, он съел еще кусок курицы и запил обед ароматным чаем.

Нушаферин оглянулась на внука.

— Что делать, сыночек, Николай по-нашему не понимает, я по-русски говорить не могу, ты уж растолкуй гостю, что я сказала: так нельзя, он же мужчина, пусть кушает, иначе обижусь.

Тофик перевел слова бабушки Пронину.

Тот улыбнулся, поблагодарил еще раз.

— Больше не могу. Спасибо!

— Ну, тогда иди, отдыхай.

Когда Ази уведомил семью, что, возможно, к ним в Ленкорань приедет его сослуживец, женщины первым долгом приготовили для него отдельную комнату.

— Чувствуй себя, как дома, сынок, — сказала Нушаферин, а Тофик слово в слово перевел бабушкину речь. — Ты друг моего сына, значит, как брат ему и сын — мне. Я тебе мать. И не надо меня стесняться. Вижу, устал ты с дороги. Иди, поспи, а потом поговорим. Расскажешь нам об Ази…

Став переводчиком между бабушкой и гостем, Тофик сразу почувствовал себя повзрослевшим, и, как хозяин, повел гостя в отведенную ему комнату, где стояли кровать, стол, четыре стула и старенький шифоньер. Комната была аккуратно прибрана. Тофик помедлил, в надежде, что гость не сразу ляжет, и можно будет спросить его об отце. Он давно обдумал, о чем и как спросить майора, вот только не знал, с чего начать. Но все решила бабушка.

— Не докучай гостю, сынок, — сказала она, — дай ему отдохнуть!

И Тофик тихо выскользнул из комнаты.

Пронин так устал в пути, что единственным его желанием было уснуть. Раздевшись, он постоял около кровати, не решаясь лечь. Конечно, в госпитале койка была с сеткой, и белье чистое, но такой белоснежной и мягкой постели он уже года три не видал. Давно уж постелью ему служили деревянные или земляные нары, а чаще всего голая земля; охапка веток, соломы или сухой листвы, вещмешок вместо подушки да пыльная шинель сверху, — вот и вся постель…

Натягивая на себя легкое пуховое одеяло, он подумал: «Где-то сейчас Ази?! Что делает? Если не в бою, так все равно чем-либо занят, забыл, когда отдыхал, а я вот тут сибаритствую в его доме». Ему стало как-то неловко от этой мысли.

Повернувшись на правый бок, он закрыл глаза. И словно утонул в мягкой перине.

3

Напористый дождь в полчаса вымочил все вокруг, прибил пыль на дорогах и тропах, смыл листву деревьев. Чистый, ясный воздух был напоен запахом сырой земли, ароматом южных цветов и плодов, под тяжестью которых гнулись ветви. Птицы, попрятавшиеся перед дождем под кустами и листьями, под крышами домов, теперь звонко щебетали, радуясь солнцу.

Пронин не раскаивался в том, что приехал к Аслановым. Приветливость и предупредительность хозяев, принявших его, как родного, очень его тронула и покорила, от его сомнений, правильно или нет он поступил, послушавшись командира полка, и следа не осталось, и только мысль о том, чем он может ответить на доброту и ласку Хавер и бабушки Нушаферин, тревожила теперь его. Воздух Ленкорани тоже пошел ему на пользу. На впалых, бледных щеках майора появился румянец, лицо округлилось, как у юноши; глядя в зеркало, Николай усмехнулся: «Ну и ну! Отъелся на даровых хлебах». А тетушке Нушу, которая без устали хлопотала вокруг него, ласково говорил: «Избаловали вы меня, мама. Барином сделаете! Не успею глаза открыть, как у вас уже все готово. Привыкну, а потом что буду делать на фронте?»

Старушка уже привязалась к нему, как к родному. «Ты не из таких, сынок, — отвечала она. — Но пока здесь, отдыхай как следует! Может, еще все и кончится до твоего возвращения на фронт… Молю аллаха, чтобы пригнул он этих немцев к земле. Тогда и моя кровиночка домой вернется, вместе бы и отдохнули… А я такой обет дала: пусть только мой Ази живым и здоровым вернется, месяц буду держать пост».

Пронин недавно бросил палку. По мере того, как уменьшались боли в ногах, настроение у него поднималось, но вместе с тем усиливалась тоска по родной части, и он не знал, куда себя деть и чем заняться. Часами вышагивал он по двору и по улице, вновь возвращался во двор, а там тоска тотчас брала его за сердце. Хорошо еще, что подвернулся киномеханик Полад. Парень наведывался почти ежедневно, оказывал ему всяческое уважение, и всякий раз, когда демонстрировался новый фильм, сам приходил за Николаем. Юношеская искренность и восторженность, сердечная открытость парня пришлись Пронину по душе. Иногда Пронин и сам во время прогулок сворачивал в сторону кинотеатра; он любил наблюдать, как Полад деловито колдовал у своего аппарата. У парнишки всегда была тьма новостей и тьма вопросов о фронте, об Асланове, о танкистах — ну, практически, обо всем казалось, парень живет в Ленкорани, а сердцем — весь на войне…

Наконец, нашлось дело для майора, которое сразу его захватило.

На общем собрании колхоза, которым руководил Рза, было выдвинуто предложение: собрать молодежь, которая достигла призывного возраста, подготовить ее и отправить с пополнением в танковую бригаду Ази Асланова. Предложение получило поддержку и моментально облетело весь район и город. От юношей, в том числе и живущих в самых отдаленных селах, полетели заявления в военкомат. Пронин, узнав об этом, прямо-таки ожил и на другой день появился в военкомате.

Военный комиссар, приняв во внимание просьбу Пронина, поручил ему подготовку допризывников с таким уклоном, чтобы они могли служить именно в танковых войсках. Пронин разработал детальный план обучения, и, не будучи педагогом, но прекрасно зная предмет обучения, с первых же занятий увлек молодежь, да и сам увлекся. Магически действовало на ребят и то обстоятельство, что он служил с Аслановым, рассказывал об Асланове и обещал после обучения повезти ребят к Асланову. Немудрено, что к нему тянулись и те, кто не вышел годами.

Однажды, после очередного занятия, Пронина перехватил на пороге военкомата Полад.

— Дядя Николай, здравствуйте!

— Здравствуй, здравствуй, рад тебя видеть, как поживаешь?

— Спасибо, хорошо, — Полад уставился в землю и сказал, смущаясь: — У меня к вам дело, дядя Николай. Все хотел вам сказать, да вы теперь у нас не появляетесь… Я хотел попросить… Думаю, вы поможете…

— Пожалуйста, Полад, скажи только, в чем дело.

Полад проглотил слюну.

— Совершенно пустяковое дело для того, кто за него возьмется…

— Ты растолкуй сначала, что это за дело такое, а потом уж посмотрим, пустяковое оно или нет.

— Дядя Николай, вы майор, а он — капитан. Если вы скажете, он вас послушает… — Полад протянул Пронину, видимо, давно приготовленную и сложенную вчетверо бумагу.

Ничего не понимая, Пронин взял листок.

— Я там изложил свою просьбу, — решил пояснить Полад.

Просьба была изложена в заявлении, адресованном военному комиссару города Ленкорани.

«Хотя я не достиг призывного возраста, — писал Полад, — я хочу добровольно пойти в армию, в часть, которой командует наш земляк, полковник Ази Асланов. Даю слово, что не отстану от тех ребят, которых решили послать в танковую бригаду. Я совершенно здоров, немного разбираюсь в радиотехнике и могу быть стрелком-радистом. Очень прошу не отказать мне в моей просьбе».

Майор, свернув заявление, внимательно оглядел Полада. Тот выпрямился, поставил ноги по-военному: пятки вместе, носки врозь. Пронин невольно улыбнулся.

— Ростом ты ничего… Но выполнить твою просьбу не так-то легко. В этом деле я не могу указывать капитану. Военком мне не подчинен. Я могу попросить его, а ты возьми пока свое заявление; понадобится, — отнесешь.

Полада, который так надеялся на помощь Пронина, этот ответ обескуражил совершенно. Он молча сложил заявление, которое вот уже несколько дней носил с собой, и спрятал его в карман.

— Извините, что задержал вас, дядя Николай.

Донельзя обиженный Полад, направился в кинотеатр. До начала сеанса оставалось с полчаса, а сделать надо было многое. И Полад жалел, что потерял столько времени, ожидая Пронина, и, главное, зря!

Пронин, конечно, почувствовал, что Полад обиделся на него. Он решил помочь парню, но обещать что-либо, не зная, что получится, не хотел.

На следующий день он имел разговор о Поладе с военкомом. Решили написать в военный комиссариат республики и просить разрешения учесть просьбу несовершеннолетнего добровольца, а пока суть да дело, капитан позволил Поладу заниматься вместе с допризывниками.

Свое решение Полад скрыл от матери. Забежав однажды в кинотеатр, мать не застала там сына. Спросила у Хавер, где Полад. Хавер обо всем ей рассказала. Ну а вечером Сария упала к ногам Полада, умоляя его забрать заявление обратно. Что же ты хочешь, сынок, причитала она, оставить меня одну? Отец погиб под Керчью, разве мало с нас этого? Полад не знал, как ее успокоить, и сказал, что он передумал, не пойдет в армию, пока не призовут, но мать не поверила и тайком от сына явилась к военкому — все с той же просьбой не отправлять сына на фронт. Вдобавок, из военкомата республики пришел отрицательный ответ: не достигших призывного возраста в армию брать нельзя!

И Полада отстранили от участия в занятиях, которые вел Пронин.

Полад обиделся на мать, затаил глубокую обиду на Хавер, которая открыла его намерения матери, вообще на всех, кто, по его мнению, помешал ему. Придя в кинотеатр, он первым долгом выставил за дверь Таваккюля, Сары и Рашида и решил управляться с работой в одиночку. А после работы нарочно задерживался в кинотеатре допоздна, не хотелось идти домой, — едва он успевал переступить порог, как мать принималась плакать, и без того еще больше растравляя ему сердце.

Только от Пронина он не отвернулся, и в свободное время по-прежнему приходил к майору, все еще не теряя надежды, что Николай поможет ему. Хотя ему запретили ходить на занятия, которые проводил с призывниками Пронин, он каждое утро, сказав дома, что идет на работу, заходил в военкомат и со двора, куда выходили окна комнаты, где вел занятия Пронин, внимательно слушал каждое слово майора. В этом деле помогал ему Керим Керимов, работающий в кинопрокате и знавший Полада. Чтобы Поладу было лучше видно, что чертил Пронин на доске, и слышно, что он рассказывал, Керим приоткрывал половинку окна. Но вскоре какой-то работник военкомата поймал Полада на попытке «узнать военную тайну», и парня перестали пускать во двор, и таким образом перекрыли для него источник военных знаний. Тогда Полад снова явился к Пронину. Все с той же просьбой.

Увидев его во дворе, Нушаферин, стегавшая на веранде одеяло, перегнулась через перила.

— Это ты, Полад? Опять насчет фронта? Да ведь ты еще ребенок! Образумься, детка, пожалей мать. После гибели твоего отца несчастная осталась одна с тремя сиротами на руках. Вот ты чуть-чуть подрос, и на войну рвешься. А ведь у нее на тебя вся надежда. Если ты уйдешь на фронт, что она делать будет? В доме не останется ни одного мужчины! Разве ты не знаешь, что в трудную минуту нельзя оставлять мать одну. Это и людям не по душе, да и аллах не простит такого…

Полад, опустив голову, слушал старушку.

— Но послушайте, бабушка, зачем я хочу пойти на фронт, — сказал он звенящим от слез голосом. — Я хочу отомстить фашистам за отца! Вон ведь сколько людей идет на фронт. Что, у них нет матерей, сестер, маленьких братьев? Почему им никто такого не говорит и поперек пути не ложится?

— Так они, слава аллаху, взрослые. У них усы и бороды отросли. А ты еще маленький. Когда понадобится, тебя позовут, не забудут, и никто не спросит, хочешь или не хочешь на фронт. Пошлют, и все. Так что опусти голову и работай. А воевать еще и без тебя людей хватает.

Полад не рискнул возражать старушке, да и не за тем он пришел. Он пришел по возможности выяснить, когда призывники поедут на фронт. Еще утром, возвращаясь с базара, он встретил дружка своего, Керима, и тот сказал, что в пятницу будет погрузка на пароход, морем поплывут до Баку, а там уж скажут, на какой фронт ехать. Полад понял, что настал решительный момент. Куда бы он ни приходил в эти дни, все, как один, начинали упрекать его и упрашивать, чтобы он выбросил из головы мысль об армии. И в конце концов он решил, что один только Пронин способен понять его и что только он поможет ему. Однако после разговора с Нушаферин ему расхотелось встречаться и с майором. Но чему быть, того не миновать: майор показался во дворе, и Полад решил еще раз попытать счастья. Конечно, Нушаферин тотчас обернулась к Пронину:

— Сынок, ну хоть ты попробуй его образумить! Куда ему на фронт?

Пронин остановился у калитки.

— Зачем приходил, Полад? Что опять стряслось?

— Да ничего. Только все меня либо ругают, либо упрашивают… Не знаю, что это с ними?

— Так ведь они правы! Закон есть закон, и малолетним на войне делать нечего. Если ты уйдешь на фронт, дом останется без мужчины. Мать у тебя с горя вся извелась.

— Значит, если я дома останусь, то буду считаться мужчиной, а если на фронт, — так я еще ребенок?

— Сразил! — засмеялся Пронин. — Но, все-таки, тебе еще следует подрасти. Потерпи годик-другой. Дай мне хотя бы съездить в бригаду, осмотреться там, и тогда я напишу письмо в военкомат, чтобы тебя направили в нашу часть.

— А разве не лучше сейчас, с вами, поехать?

— А если тебе там дадут от ворот поворот? Асланова-то сейчас в бригаде нет, поехал на учебу в Москву. Так что побудь пока дома, а к тому времени, как полковник с учебы вернется, пожалуешь к нам. Той порой и мать успокоится, поймет, что воевать тебе надо… Ну, как, согласен?

Полад, поразмыслив, сказал:

— Хорошо.

— Я знал, что ты умный парень. В пятницу мы отплываем. Придешь меня проводить?

— Приду.

4

На пассажирской пристани собралось множество людей: провожали пополнение для бригады Ази Асланова. Кроме родных, тут находились секретарь районного комитета партии Мамедбейли, другие руководящие работники города, представители общественности.

Мелкий моросящий дождь не помешал людям сказать сердечные напутственные слова.

Мамедбейли открыл митинг, и с наскоро сооруженной трибуны звучали короткие прочувствованные речи.

Последним взял слово Рза Алекперли.

— Товарищи! Матери и отцы, провожающие своих сыновей! Дорогие сынки наши! Милые братья и сестры! Азербайджанский народ всегда высоко нес свою честь и славу и никогда не преклонял колени перед врагом. Юноши и девушки, которых взрастила прекрасная земля Ленкорани, всегда были верны этой народной традиции и останутся верны ей и впредь… — Чтобы его могли слышать в самых дальних уголках пристани, Рза говорил громко, но без жестов — стоял на трибуне спокойно, лишь изредка поправляя черную повязку на увечном глазу. Ленкоранцы хорошо его знали; это был тот самый Рза, который в 1941-м году под Ростовом дважды за день ходил в тыл врага и оба раза брал «языков», о нем много тогда писали в газетах. — У нас есть с кого брать пример, говорил он. — Вспомните наших земляков. Участник русско-японской войны, один из героев Порт-Артура генерал Самедбек Мехмандаров… Герой Отечественной войны Балаоглан Аббасов… И наконец, отважный танкист полковник Ази Асланов — все они слава и гордость ленкоранской земли. Мы уверены, что молодежь, которую мы сейчас добрым словом провожаем в путь, будет достойна этих славных имен. Счастливого вам пути! Бейте ненавистного врага! Бейте безо всякой пощады! Будем ждать вас с победой и всем миром встретим вас вот здесь, на ленкоранской земле!

Митинг закончился. Коротко остриженных юношей с чемоданами и вещмешками вновь окружили родители и родственники. Смешалось все напутствия, смех и слезы.

Мать Полада, услыхав, что призывников отправляют на фронт, тотчас вспомнила, что Полад не то в шутку, не то всерьез сказал на днях, что, если захочет, запросто уедет вместе со всеми, на одном пароходе. Не подав виду, что встревожилась после этих слов сына, Сария сбегала на пристань и попросила кое-кого присмотреть, чтобы парень не проскользнул на пароход незамеченным, а сама с утра стояла недалеко от трапа и со страхом вглядывалась в каждого, кто поднимался на судно. Полада, который вышел из дому раньше ее, даже не поев, нигде не было видно.

Пронин, сопровождавший призывников, прихрамывая, ходил по пристани, присматривая за погрузкой, и одновременно следил, не появится ли Полад. Ведь пароход скоро отчалит, а парня нигде не видно. «Наверно, обиделся на меня, решил он. — Что ж, надо отдавать якоря…» Пронин поднялся на палубу, проверил по списку состав команды. Все на месте.

Подняли трап.

Сария вздохнула спокойнее: слава аллаху, Полад остался дома!

Стоя у борта, Пронин прощально махал рукой Нушаферин, Хавер, Рзе, маленькому Тофику.

— До свиданья! — кричал он. — Спасибо за все. Будьте здоровы!

Нушаферин неотрывно глядела на отплывающий пароход. «Поехать бы мне с вами, повидать бы сыночка, насмотреться на него вдоволь… — горько думала старая женщина. — Увидеть бы, что он, родимый, делает…»

Люди медленно расходились. И Нушаферин, понимая несбыточность своей мечты, вместе с Рзой, Хавер и внуками поплелась домой.

Скрылась из глаз Ленкорань… Пассажиры, которых укачивало, лежали по каютам; другие, не обращая внимания на дождь, стояли на палубе, смотрели на море и на исчезающий берег.

Пронин был среди этих людей. «Как там теперь бабушка Нушаферин, Хавер ханум, дети? — думал он с острым чувством сожаления. Какие прекрасные люди!»

Боль расставания сейчас, в море, с особенной силой сжала ему сердце. Потом он опять подумал о Поладе. Куда запропастился мальчишка? Почему не пришел попрощаться? Это на него не похоже!

Пароход выходил в открытое море. Дождь прекратился, но похолодало, и сырой ветер усиливался с каждой минутой. На палубе остались только Пронин да вахтенный матрос, и каждый, наверное, думал о своем. Майор радовался, что, наконец, после долгой разлуки, возвращается в часть, к своим боевым товарищам. Не думал он, что так долго проваляется в госпиталях, да еще и в тылу задержится. Больше всего он опасался за рану в живот. Однако она затянулась, против ожидания, быстро и безо всяких осложнений. А вот ранение в ногу, чуть выше коленной чашечки, которому он не придал значения, оказалось опаснее всего. Он не мог теперь полностью согнуть и разогнуть ногу, едва избежал анкилоза, и медицинская комиссия надолго закрыла ему путь на фронт.

Приподняв воротник шинели, Пронин перебрался в защищенное от ветра место и, один, без помех, вспоминал прошлое и думал о будущем. Скоро он увидит своих товарищей. Всех ли увидит? Кто жив, а кто погиб или ранен? Увидит ли он Смородину? Как она отнесется к его появлению? И как он посмотрит ей в лицо? Тогда, под Сталинградом, он не смог совладать с ревностью. Ревность диктовала поступки. Получив письмо от Смородиной, он тут же, не думая, написал ей резкий ответ. Потом-то он понял, что не следовало этого делать. Поторопился он с ответом… Но письмо ушло, и, наверное, сделало свое дело. Тем более, что в том письме, желая сделать ей больно, чтобы и она почувствовала муки ревности и обиду отвергнутой женщины, он сообщил ей, как бы между прочим, что познакомился в госпитале с прекрасной девушкой, на которой намерен жениться. Девушки этой и в помине не было, но Лена поверит его клевете на самого себя! Да и почему ей не поверить? Это ведь не кто-нибудь про него, а он сам о себе написал.

Ну, что же, дело сделано. Как она отнеслась к его сообщению, неведомо. Во всяком случае, не писала больше.

Хотя Пронин давно выбыл из полка, он был в курсе всех дел, поскольку получал письма и от Асланова и от Филатова. Знал, что полк развернут в бригаду, и бригада успешно сражалась на Миус-фронте. Знал, что она отличилась при взятии Харькова, Полтавы, Сум, Золотоноши. О ней он читал в приказах Верховного Главнокомандующего. А сейчас его друзья сражаются на белорусской земле. Самого Ази Асланова в части нет, он на курсах в Москве. Данилов стал командиром батальона. Из тылов в бригаду прислали какого-то майора, в летах, он теперь начальником штаба. Временно, а может быть, и постоянно.

Поезд Баку-Ростов только что отошел от станции Хасавюрт, как в конце вагона поднялся шум.

— Что там случилось? — спросил Пронин Керимова.

— Не знаю, товарищ майор. Пойти разузнать?

Майор промолчал. Но не прошло и минуты, как Керим Керимов ворвался в купе.

— Полад здесь, товарищ майор.

— Полад?.. Не может быть!

— Здесь, товарищ майор. Не верите, — можете взглянуть.

Пронин подошел к группе парней, толпившихся около последнего купе и в тамбуре. Увидев майора, ребята расступились.

— Где он? — спросил Пронин, и сразу увидел Полада, который стоял на «фартуке», между вагонами за наглухо закрытой дверью.

Он был без шапки, в мокром пиджаке, на плечах — снег…

— Как ты тут оказался? Что ты наделал, а? — закричал Пронин.

Полад, видно, что-то ответил, но из-за бешеного стука колес голоса его не было слышно, только видно, как шевелились губы.

Пронин гневно погрозил ему пальцем. Потом, вызвав проводницу, открыл дверь. Сжавшись, Полад вошел в вагон. Он весь посинел и дрожал от холода, черные глаза словно потускнели. Хорошо, что его вовремя заметили — еще немного, и легко одетый, уже изнемогавший от усталости парень свалился бы с «фартука». Наверное, Полад думал, что на всем свете стоит такая же погода, как в Ленкорани.

Пронин повел Полада в свое купе. Полад остановился около дверей; он был сильно встревожен. Что скажет майор? Повезет его вместе с группой ребят на фронт или же вернет обратно?..

Пронин оглядел Полада с ног до головы. О чем-то подумал. Что-то хотел сказать. Но потом вытащил из-под сиденья сундучок, достал из него лаваш, жареную курицу, зелень, завернутые в бумагу — все, что положила в дорогу бабушка Нушаферин.

— Садись, Полад. Знаю, ты голоден. Поешь, а потом поговорим.

Такое начало обнадеживало. Полад был голоден, как волк, и поэтому безо всяких церемоний присел к столику.

Пронин молчал. Что он решит? Этот вопрос, по мере того как утолялся голод, все явственнее вырисовывался перед Поладом.

— Ну, покушал? А теперь скажи, что мне с тобой делать прикажешь?!

Полад не ответил.

— Вот видишь, и сам не знаешь, как быть… А поставь себя на мое место… Так что в Грозном сдам тебя на руки военному коменданту или в милицию. Они направят тебя домой.

Полад испугался.

— Дядя Николай, — умоляюще сказал он, — что хотите делайте, но не отправляйте меня назад. Я только на вас и надеялся.

— А разве я не сказал тебе еще в Ленкорани, что надо потерпеть? Ты дал слово, а не сдержал его. Значит, тебе нельзя доверять. Так что у нас с тобой ничего не получится!

Ребята в соседнем купе явственно слышали весь разговор. Они все знали о мечте Полада, все ему сочувствовали и все были против возвращения Полада в Ленкорань, но вмешаться не решались.

— Ты представляешь, что творится теперь в Ленкорани? Наверняка, военкомат и милиция тебя ищут. Я уже не говорю о твоей бедной матери. Она, наверно, обегала весь город, обыскала каждый уголок. Тебе что, и мать не жалко?

— Да никто меня не ищет, товарищ майор! Мать знает, где я. Я ей письмо оставил! Может, и плачет… Но знает, что я никуда не делся!

Полад выехал из Ленкорани раньше команды, которую Пронин вез на фронт. Как обычно, он сделал вид, что идет на работу. Но, дойдя до шоссе Баку-Ленкорань, он дождался знакомого шофера, и с ним добрался до Баку и переночевал на морском вокзале, где решил дождаться Пронина. А утром, едва подошел пароход, издали выследил ребят из родного города и следом за ними сел на поезд. Если бы не холод и голод, он, может быть, до станции назначения не попался бы никому на глаза.

Он не особенно тревожился о домашних. Проживут! Есть пенсия за погибшего отца, мать еще молодая, может работать. Дети могут друг за другом присмотреть…

Выходя из дому, Полад оставил на видном месте письмо.

«Дорогая мама, я тебя люблю больше всех на свете! Я уезжаю на фронт, как тебе говорил. Не ругай меня, не сердись и не обижайся, что оставил с двумя девчонками. Я уверен, что вы сможете прожить без меня, пока идет война. Мне надо быть на войне. Я — единственный ваш сын… Если бы я знал, где погиб отец, где его могила, я добрался бы туда хоть ползком. Я должен отомстить за него, поэтому и ослушался тебя. Если я стану дожидаться призывного возраста, может, и война кончится. А если не отомщу за отца, плохо мне будет жить на свете. Я поеду и догоню ленкоранских ребят, и постараюсь попасть в бригаду, где дядя Ази командир, ты не беспокойся обо мне. А как доеду до фронта, напишу. Целую тебя и сестричек».

— Полад, приготовься. В Грозном сойдешь, — сказал Пронин.

— Что ж, дядя Николай… — тихо сказал Полад, — я сойду, если вы меня гоните. Но домой все равно не вернусь. Пойду в любую часть.

Решительный ответ Полада заставил майора задуматься, а к тому времени будущие бойцы уже заполнили купе майора. Они наперебой стали упрашивать Пронина взять Полада с собой.

— Столько уже проехал. Намучился… Оставьте его с нами, товарищ майор… Пусть парень останется. Напишем матери, растолкуем, что к чему, она поймет.

— Я ей письмо оставил, — сказал Полад, поворачиваясь к землякам. — А если еще и вы напишете…

Керим Керимов, которого Пронин особенно полюбил, тоже встал на сторону Полада.

— Разрешите ему с нами поехать, товарищ майор. Будет в бригаде кино крутить. Он же прекрасный киномеханик.

Не по душе пришлась Поладу такая перспектива — «крутить кино», да что делать? Главное, чтобы с полдороги домой не вернули. А когда он доберется до части, можно поглядеть, кому что будет сподручнее. Что он, хуже других? Ехать на фронт, чтобы там кино показывать? Ну, нет, этого вы не дождетесь. Не будь я Полад!

Выслушав «ходатаев», Пронин замолчал и больше не проронил ни слова. А поезд, гремя колесами, мчался на север. Полад один стоял у окна. Уже наступила ночь, ребята постепенно разошлись по купе, легли отдыхать. Они выделили полку и Поладу, но ему было не до сна. Его грызли сомнения. Может, он неправильно поступил? Все осуждают. Осуждать легко. А вот понять? Понять трудно. Даже майор не может понять его! И, наверно, все-таки высадит в Грозном. Сказал, и сделает. И с каким лицом вернется Полад в Ленкорань? Нельзя будет людям на глаза показаться…

Поезд приближался к Грозному. Беспокойство и волнение Полада достигли предела, он ждал теперь рокового слова Пронина и неотрывно следил за его лицом. Вот сейчас, вот сейчас майор встанет и скажет: «Ну, пошли». Но майор сидел нахмуренный, мрачный, и казалось, забыл обо всем.

На остановке в Грозном он даже не шелохнулся.

Но пока поезд не отошел от станции, Полад все еще не верил, что его не ссадят, что его берут на фронт и вместе со всеми везут в танковую бригаду.

Глава вторая

1

Фируз Гасанзаде получил звание капитана и был назначен командиром танкового батальона. Уходя из второй роты, он взял с собой Парамонова.

Парамонов чувствовал себя так, словно и он получил повышение, и с особенным старанием прислуживал капитану.

Утро в промежутке между боями начиналось обычно с зарядки и умывания холодной водой. Сам Парамонов процедуру эту не любил, но неукоснительно выполнял свои обязанности, связанные с нею. Он, как всегда, спустился к реке и приволок бадью воды.

Капитан набирал воду пригоршнями и плескал себе на грудь, на шею, на плечи и в лицо.

— Не жалей воды, Парамонов! Лей, лей как следует!

— Мне воды не жалко, товарищ капитан, мне за вас боязно: простудитесь.

— Не простужусь, лей!

Парамонов, приподняв бадью, обрушил воду на шею и на плечи командира. Гасанзаде наклонился еще ниже, и Парамонов вылил всю оставшуюся воду ему на голову.

— Ах-ха!.. Вот это дело!

Сняв висевшее на суку березы полотенце, капитан вытерся насухо.

Парамонов, опустив бадейку, с удивлением смотрел на огромный шрам на груди Гасанзаде. «Видно, еще повезло, — думал он о командире. — От такой раны не скоро оправишься. А он выкарабкался».

Растирая полотенцем поросшую густым волосом грудь, Фируз даже забыл о ране. Потом попробовал ее рукой и вздохнул облегченно: зажила.

Он вспомнил, как, узнав о том, что он, недолеченный, оказался в строю, отчитывал его Ази Асланов.

— Что же это вы, Гасанзаде, в конспирацию тут играете, а? Не ожидал я от вас!

— Я не мог поступить по-другому, товарищ полковник, — оправдывался он тогда. Пришлось выложить комбригу все начистоту.

— Неправильно поступил, Гасанзаде, не оправдывайся! Ты должен был сразу же прийти ко мне и рассказать всю правду. Может, и даже наверное, я все-таки оставил бы тебя в полку.

— Сначала я не решился… Не знал вас… Сейчас я, конечно, ничего бы не утаил… Ну, а потом понял, что совершил ошибку, но было поздно. Боялся, что вернете меня в госпиталь. А тогда и госпитальным врачам неприятностей хоть отбавляй… Особенно хирургу.

— Да, там хирургу нагорело бы, а здесь нагорит Смородиной…

— Смородина тоже не виновата, товарищ полковник. Сначала она не хотела и слышать, чтобы я остался в полку, хотела немедленно вернуть меня в госпиталь. Я ее еле уговорил.

— А Смородина всю вину берет на себя.

— Елена Максимовна — благородная девушка. Это она меня выгораживала.

Хотя в землянке было прохладно, он едва успевал вытирать пот на висках, на шее, на лице.

— Ты знаешь, что произошло между Смородиной и Прониным?

— Знаю.

— Вот видишь, что ты наделал?

— Это недоразумение меня до сих пор мучает, товарищ полковник. Я хотел разъяснить майору все, но он не пожелал со мной разговаривать.

— Надо было все-таки попытаться все разъяснить.

— Елена Максимовна не разрешила.

Асланов оставил все без последствий. Но было бы лучше, если бы он наказал его. Гасанзаде не любил упреков, да и кто их любит? После того разговора он долго ходил сам не свой, и всю ночь не спал, чувствуя на себе осуждающий взгляд полковника. Долго думал, оставил бы его Асланов в полку, если бы он рассказал ему о своей незажившей ране. Нет, пожалуй, турнул бы в тыл.

Услышав о предстоящем возвращении Пронина в часть, Фируз обрадовался: все прояснится! Он знал, что настойчивые просьбы Асланова возымели действие, и командир корпуса зарезервировал за Прониным должность начальника штаба бригады. Много говорили в бригаде и о том, что Пронин везет пополнение молодых ленкоранских ребят.

В последнее время Гасанзаде часто видел Смородину. Она была весела и приветлива, и он думал, что отношения с Прониным у нее наладились. Поэтому как-то по пути на очередное совещание командиров он заглянул в медсанчасть и поздравил ее с возвращением близкого человека.

Смородина взглянула на него с удивлением.

— С чем вы меня поздравляете?

— Говорят, Николай Никанорович на днях возвращается.

— Это касается меня столько же, сколько любого другого человека в бригаде.

— Я вас что-то не пойму, Елена Максимовна.

— Я и сама себя не понимаю. — Смородина вытирала руки спиртом, словно готовилась к приему больного. — Возвращение майора Пронина в часть не радует меня, Фируз. Скорее наоборот. Эти месяцы я, по крайней мере, его не видела, и уже было успокоилась. А теперь я каждый день буду его видеть… А ведь вы знаете, что значит видеть человека, который когда-то был близким, а стал чужим.

— Разве вы ему не писали? Я думал, все разъяснилось.

— Да, написала, и получила ответ…

Он счел нетактичным расспрашивать, а Лена, задумавшись на минуту, вдруг сказала:

— Он, конечно, правильно поступил. Сама во всем виновата. Я предложила ему после госпиталя поехать к моей матери. Ну, а он… Он меня отчитал… Впрочем, раз уж судьба велела вам встать между нами, я не хочу скрывать от вас ничего. Нате, читайте. Это письмо, которое он написал мне из госпиталя. Читайте, читайте, не смущайтесь, там есть кое-что и про вас.

«Елена Максимовна, — писал Пронин, — ваше письмо я получил. Ваши объяснения мне совершенно безразличны, могли бы не трудиться, я не верю ни одному вашему слову. Дело сделано, а вы хотите объяснить мне причины ваших встреч с Гасанзаде, оправдать свои недостойные поступки, обелить себя. Только наивный простачок попадется на эту удочку. Я не ребенок, и слава богу, могу отличить отношения между врачом и больным от отношений между мужчиной и женщиной. Мне все ясно. Очень сожалею, что до сих пор плохо знал вас. А ведь мы дали друг другу известные обещания, были у нас и общие мечты и планы. Куда подевалось все это, стоило только появиться на пути смазливому лейтенанту? Значит, все ваши обещания — это пустые слова… Разве они шли от сердца? А я так верил им, так любил вас… Но что говорить, дело прошлое… В одном я, по крайней мере, нахожу утешение — в том, что судьба послала мне здесь достойную, красивую девушку, и я не один. В эти тяжелые дни она поддерживает меня. Я мечтал построить жизнь именно с такой девушкой, и думал, что это будете вы, но жизнь все решила иначе.

Справедливости ради, раз уж представился такой случай, должен сказать, что если бы после ранения вы не оказали мне помощь и не эвакуировали в полевой госпиталь, кто знает, что было бы сейчас со мной. Скорее всего, меня не было бы. Однако я вижу в ваших действиях не проявление какой-то особой любви и расположения ко мне с вашей стороны, а просто добросовестное исполнение профессионального долга. Долг этот благородный, вы его выполняете хорошо. Лично я весьма вам признателен. Вот и все. Не трудитесь больше писать мне, я не стану читать ваших писем, а просто их порву. Н. Пронин».

— Я думаю, рано-поздно все встанет на свои места. Как только майор вернется, я пойду к нему и поговорю обо всем. Я покажу свою рану, чтобы он понял, наконец, причины моих визитов в санчасть. Ну, а если уж и это его не успокоит, тогда…

— Фируз, я уже сказала вам, что запрещаю говорить с ним на эту тему. Мне не в чем оправдываться, а вам — тем более.

— Но почему? Пока рана не зажила, я молчал. Теперь все хорошо, и молчать глупо. Давно надо было все разъяснить.

Смородина, все еще державшая в руках письмо Пронина, стояла, нахмурясь.

— Вы внимательно прочли это письмо? — спросила она. — Что вы думаете по поводу «достойной, красивой девушки»? — Свернув письмо, она положила его в карман.

— Если он пишет правду, тогда…

— Выдумать такое трудно, значит правда. — Лена старалась быть спокойной и равнодушной. — Будем считать, что и я его никогда не любила.

Идя в медсанчасть, он никак не думал, что испортит женщине настроение.

Почувствовав, что кто-то подошел к палатке, но войти не решается, Смородина крикнула:

— Заходите, я не занята.

Явился фельдшер, лейтенант медицинской службы.

— Товарищ капитан, с какого батальона начинать прививки? У нас все готово.

— Командир второго батальона здесь. Он пойдет с вами в роты и даст необходимые указания. Так что начинайте со второго.

Приход военфельдшера положил конец неприятному разговору.

2

Преемником Гасанзаде на роте стал лейтенант Анатолий Тетерин. Старая дружба между комбатом и бойцами и командирами роты не оборвалась, и даже новички, недавно прибывшие в роту, завидев капитана, радостно оповещали друг друга: наш Гасанзаде идет!

Когда Гасанзаде пришел во вторую роту, прививки уже начались.

Братья Колесниковы, которые подверглись этой процедуре первыми, занялись гимнастикой, чтобы, как они говорили, разогнать лекарство. Зато те, кому еще предстояло получить «свое», нервничали. Ефрейтор Шариф Рахманов, услыхав о противотифозных прививках, решил улизнуть: он давно вкусил «сладость» этого укола, и в свое время два дня не мог повернуться на спину, температурил.

Фельдшер вызывал танкистов по списку, а Маша Твардовская очень точно и ловко делала им уколы.

Поняв, что улизнуть незамеченным едва ли удастся, Шариф подкатился к Мустафе.

— Земляк, хоть на что-нибудь ты годишься?

— Что могу, все знают. Я своих способностей не скрываю.

— Э-э, пустые слова. Ты докажи, что хоть чем-то можешь быть полезен…

— Кому? Тебе? — засмеялся Мустафа. — Придет время, докажу.

— Когда еще такое время придет… И зачем долго ждать? Возьми, и сейчас докажи, если ты мужчина.

Мустафа начал догадываться, куда клонит Шариф.

— А ну, давай, выкладывай, в чем дело?

— Клянусь твоей головой, Мустафа, я этого укола больше чем пули боюсь. Будь он неладен! Делаешься хуже больного. Прошу как друга: намекни своей Маше, пусть там в списке передо мной поставит «птичку». Никто не узнает. Я подойду, затем отвалю в сторону, будто получил этот проклятый укол, и все шито-крыто, никто ни о чем и не пронюхает.

— Значит, укола боишься? А послушать тебя, иногда ты прямо-таки соловьем разливаешься! Герой, да и все тут: того схватил, этого ударил, придушил, кого-то на тот свет отправил… Слушают его, уши развесили… А он, оказывается, иголки малюсенькой, короче ноготка, испугался. Вот и верь герою… Такой, слава аллаху, верзила… Похоже, трус.

— Да что ты заладил? — вскипел Шариф от подначек Мустафы. — Верзила! Трус… При чем тут храбрость? Ты мне острый нож в тело воткни, я и не охну, а вот эту проклятую иглу… я ею брезгую. — Шариф весь даже передернулся то ли от страха, то ли от отвращения. Он закатал рукав гимнастерки. — Вот видишь! Ножевая рана! Как-то мы поехали кейфовать в село Дуруджа, в Куткашен. Ты эти места знаешь, летом там рай. Выпили вдоволь. Захмелели чуть-чуть. Пошел я к роднику и увидел там свеженькую девочку… такую, знаешь, только-только созревать стала… Не удержался, сказал кое-что… Задел ее, в общем. Ну, подхожу к костру, собираюсь нанизывать шашлык на шампуры. Вдруг кто-то встал передо мной с ножом в руке. «Эй, ты, — говорит, пес этакий, к кому пристаешь?!» Всадил бы он мне нож в бок, да я локоть подставил. Руку он мне пропорол, но я все-таки вцепился в горло этому дураку и свернул бы ему голову, как цыпленку, да нас растащили. А кровь из руки фонтаном, так и хлещет. Но я даже в больницу не пошел. Кое-как перевязали, и все… А ты говоришь, я трус, чего-то боюсь. Ничего я не боюсь.

— Если бы не боялся, пошел бы и принял укол, без лишних слов, продолжал подшучивать Мустафа, хотя, откровенно говоря, начинал верить, что Шариф кое-что может. — Ты, наверное, после того удара ножом прийти в себя не можешь…

Шариф побледнел, сунул руку в карман и вытащил нож.

— Так, говоришь, я трус?

Мустафа насторожился.

— Да, трус, — повторил он.

— И даже иглы боюсь?

— Боишься!

Шариф нажал кнопку, — нож раскрылся. И не успел Мустафа даже глазом моргнуть, как Шариф воткнул нож себе в руку.

— Теперь поверил?! Поверил, что Шариф не из пугливых?

— Сумасшедший! — крикнул потрясенный Мустафа. — Сам себя поранил! Ну и дурак, ну и дурак!

Нож проник чуть не до кости, кровь стекала Шарифу в ладонь.

— Эта рана побольше будет, чем сто уколов твоей Машеньки! — Шариф победоносно оглядел тех, кто сбежался на их голоса и услышал крик Мустафы. Вот она, рана! Это тебе не иголочка паршивая, это — нож. А я, как видишь, даже и не поморщился…

— Потому что сумасшедший! — Мустафа рвал индивидуальный медицинский пакет. Дай перевяжу.

— Перевязывай, перевязывай. Я ему, видите ли, трус! Это он сказал мне, ребята. А еще земляк называется.

— Я пошутил. Если бы знал, что ты такую глупость из-за шутки выкинешь, я бы рта не открыл.

— А вот теперь, назло тебе, иду я этот проклятый укол делать.

— Иди, иди, да попроси руку йодом смазать. И перевяжут пусть как следует.

В руке возникла острая боль. Но Шариф крепился еще, улыбался через силу. Хотел казаться веселым.

Гасанзаде, обходящий с Тетериным роту, еще издали заметил, что Шариф с Мустафой стоят, чем-то явно возбужденные, в окружении группы бойцов.

— Как дела, ребята? — спросил он, подходя.

— Спасибо, товарищ капитан. Вертимся потихоньку, — сказал Шариф, опуская пораненную руку.

— Прививку прошли?

— Я прошел, товарищ капитан.

— И я…

— А вы, Шариф?

— И я… — но взгляд комбата упал на испачканный кровью рукав гимнастерки.

— Это что? Откуда кровь?

— Да около машин возились. Зацепился за какую-то железку, — сказал Шариф.

Язык у него заплетался. Капитан глянул на Мустафу. Мустафа, не выдержав его испытующего взгляда, сказал:

— Да врет он, товарищ капитан.

И рассказал все как было.

Изумленный, Гасанзаде потребовал, чтобы Шариф показал рану.

— Марш к врачу!

— Я и так хотел идти, да вижу вы…

— Немедленно к врачу! Перевязать, сделать антистолбнячный укол! Герой! Я думал, он человеком станет… Нет, не услышу я о вас доброго слова, Шариф!

— А что делать, товарищ капитан, я им рты не закрываю. Не хотят говорить хороших слов.

— А что хорошего вы совершили, чтобы заслужить доброе слово?

— Пусть не хвалят, но пусть и не задевают! Товарищи, называются, земляки… Попробуй попросить их о чем-нибудь — беды не оберешься. Помочь не помогут, а до белого каления доведут… На глупость подтолкнут, а потом стоят себе в сторонке, словно им и дела нет ни до чего.

— Я вас знаю, Шариф, вы тоже хороши. Но голову надо иметь свою…

— Шариф, ты что тут препираешься? — вступил в разговор Тетерин. Хорошо, что комбат понимает все, характер там, обычаи ваши кавказские. А ну как нарвался бы на кого другого? Знаешь, что можно подумать насчет твоей выходки, а? Марш в медпункт.

Шариф похолодел. Смерив бешеным взглядом с ног до головы Мустафу, он неторопливо направился к палатке врачей. Через некоторое время, перевязав рану и сделав укол, он вернулся.

— Вот так!.. Всего-то ничего. Укол. Перевязка, — заговорил он, подходя. — Но, товарищ капитан, скажу — не поверите: место от укола болит больше, чем рана!

— Когда вы образумитесь, Шариф? Только на днях присвоили вам звание ефрейтора, думали, человек посерьезнел. А вы опять за старое!

— Товарищ капитан, лучше мне умереть, чем такие слова слушать! Не знаю, что плохого я сделал на этот раз? Меня считают трусом только потому, что не выношу одного вида иглы! Я доказал, что не трус. Сам себе руку порезал, вреда никому не причинил…

— Еще бы кому причинил вред! Мы бы с вами тогда в другом месте говорили. Сейчас речь о вашей безответственности идет!

— Товарищ капитан, это я во всем виноват, — сказал Мустафа.

— Я пока не ищу виновных и не собираюсь никого наказывать. Мне хочется только, чтобы вы поняли, какую глупость сотворил человек. Нет, Шариф, таким сумасбродством ничего не докажешь, героем не прослывешь. Настоящая храбрость проявляется в бою.

— Что ж, я хуже других в бою, товарищ капитан?

— Не лучше. В середняках ходите. Хитрите там, где дело надо делать. Мне ваши развязность и ухарство не нужны. Мне нужен дисциплинированный, собранный, мужественный боец! И запомните: если из-за этого ранения выйдете из строя — отдам под суд.

— Эх, что вам ответить, товарищ капитан? Жаль, что сейчас спокойно на нашем фронте. Не в чем себя проявить. Но знайте: Шариф может испугаться чего угодно, но только не немцев. Это все знают, И если по-честному, то во всей бригаде только один человек меня принижает и этим выводит из себя, — вот этот самый Мустафа. Его ко мне вроде наставника прилепили, а он хуже няньки. А я ведь не мальчик. Клянусь аллахом, товарищ капитан, я его опасаюсь больше, чем полковника Асланова. Стоит мне один кривой шажок сделать, как этот зловредный Мустафа — тут как тут на мою голову. Будто следит за мной. Не понял своей задачи, превышает власть, ей-богу!

Гнев комбата немного поостыл.

— Лейтенант, — повернулся он к Тетерину, — как они вели себя на учениях?

— Мустафой я доволен. А Шариф особого рвения не проявляет…

— Вот как? А мне помнится, вы и раньше, и только что говорили, что покажете себя в первом же бою? Но, чтобы не ударить лицом в грязь, надо учиться, надо многое знать, если хочешь выполнить свою задачу. А вы? Слышали, что говорит командир роты? С прохладцей к занятиям относитесь? На язык вы бойкий, да ведь противника острым языком не сразишь. Бой — это не состязание ашыгов, где сопернику можно запечатать рот искусной строфой.

— Но что делать? Значит, это все, на что я способен, товарищ капитан. Теория, всякие там науки не лезут мне в голову. Мое дело — практика. Стрелять — могу, а что такое траектория или как там ее еще — не соображаю! Но если я из пятидесяти возможных не выбью хотя бы сорок пять, можете делать со мной все, что угодно. Хоть эту ефрейторскую полоску с погон снимите. А что касается этой, как ее, — тактики, карт и тому подобного, то это не мой огород. Если бы у меня были к науке хоть какие-нибудь способности, стал бы я в магазине работать? Давным-давно в институт побежал бы и закончил. Инженер или там доктор был бы, и на войну не пошел бы, бронь себе схлопотал… Но ничего не попишешь — когда я вижу книгу, у меня все внутри обрывается. Хуже чем при виде иглы этой… Вообще, не понимаю, как это у людей терпенья хватает такие толстенные тома читать? Мне легче, кажется, весь день камни таскать, чем одолеть одну страницу.

— Что ж, весьма откровенно, — усмехнулся Гасанзаде, смягчившись от простодушно-наивного и чистосердечного, как ему показалось, признания Шарифа. — Но только не вижу, что особенно трудного вы проходите, что так жалуетесь, товарищ Шариф Рахманов? С тех пор, как вы в армии, эти истины столько раз повторяют, что пора бы их знать назубок.

На прошлой неделе командир взвода едва-едва поставил Шарифу тройку по огневой подготовке. «Может, ты чего не понимаешь?» — спросил он. И поручил Мустафе: «Помоги товарищу. Что не дошло, объясни. Спрошу без скидок». Шариф, конечно, обиделся… «Брать меня на буксир… Что я, телега без колеса? — накинулся он на Мустафу. — Что усвоил и чему научился до тебя, — этого мне за глаза хватит. Нечего голову всякой всячиной забивать. В бою я уж как-нибудь без тебя сориентируюсь. И потом, если я буду много знать, для чего тогда командиры? Так что ты иди, родимый, учись прилежно, бог даст, получишь звание генерала. А с меня и ефрейтора хватит. Как-никак, рядовой солдат — главная фигура на войне».

С Шарифом спорить трудно: он так ловко мешает истину и вздор, так приправляет эту мешанину житейской мудростью, что не успеваешь разобраться, что к чему, а он всегда, вроде, прав. Поэтому Мустафа очень обрадовался, когда комбат завел разговор о серьезном отношении к занятиям — сам Мустафа, как ни старался привить Шарифу интерес к учебе, не смог, тот под любым предлогом ускользал от дела, от излишнего, по его мнению, напряжения мысли.

— Я еще такого упрямца не видывал, товарищ капитан. Хочу показать ему, что и как, объяснить, помочь, а он прибаутками пробавляется.

— Ты работай с ним, а если вздумает улизнуть, скажешь командиру роты. Смотрите, Шариф. Вы уже не мальчик. Не хочу, чтобы мы поссорились!

Искоса глянув на Мустафу, Шариф понял, что тот весьма доволен тем, как Гасанзаде отчитал его, Шарифа. «Да, да, вижу, тебе нравится, как меня распекают. Сам довел до глупости, да еще командиров на меня напустил. Не отличишь, когда ты друг, а когда — недруг. Ну, ничего, теперь буду знать». Но комбату он смиренно ответил:

— Буду учиться, товарищ капитан. Если что будет непонятно, спрошу у Мустафы.

— Через несколько дней проверю.

Шариф мгновенно отступил от своего бодрого заявления.

— Не хочу храбриться, товарищ капитан; как бы я ни старался, все равно не отвечу так, как вы хотите. Однако, даю слово, что в бою буду драться, как подобает мужчине.

— Командование отвело нас с передовой, чтобы мы отдохнули, привели в порядок машины, подучились немного. Не хотят, чтобы напрасно лилась наша кровь. Хотят, чтобы мы воевали с умом, со знанием дела. Или ты думаешь, нас тут за красивые глаза держат, бесплатно кормят, поят, обувают-одевают? Подумайте о тех, кто на заводах и на полях трудится. Хлеб для нас добывают, оружие нам куют, лишений терпят не меньше нашего. Рабочие пробавляются в день пятьюстами граммами хлеба, а нас, смотрите, как обеспечивают. Так что мы в ответ должны повышать уровень боевой подготовки. Тяжело? Ничего. Тяжело в ученье — легко в бою.

После ухода комбата Мустафа сказал Шарифу:

— Любой другой на его месте стер бы нас с тобой в порошок. А он с нами так обращается, что неловко делается.

— Еще бы. Ты же виновник всей этой заварухи.

— Ладно, хватит об этом. Я тебе вот что скажу: если мы будем заниматься с тобой по полчаса в день, и то нам краснеть перед ним не придется.

— Не придется! Ты только его послушай! Да разве другие больше меня знают?

— Во всей роте ты хуже всех разбираешься в деле. Может, еще один-два таких, как ты, найдутся, но не больше!

— Ну и пусть. Нас, незнаек, мало, а вас много… Все-таки чем-то выделяемся.

— Зря хорохоришься. Приложи немного стараний, и у тебя все будет получаться.

— Хватит твоих поучений, братец. Не ты первый с моралью лезешь. Слыхал такую легенду — будто Азраил[7] наплодил детей и стал раздавать их людям? Ну, вот, послал он одному человеку своего детеныша, а тот говорит: пусть он только наших детей не трогает, а своих оставит при себе. Вот и ты: не трогай меня, и пусть твои знания останутся при тебе. А я своим умом проживу, ясно?

Глава третья

1

Пронин с пополнением прибыл в расположение бригады ночью. В части были обо всем уведомлены, и все было заранее подготовлено к встрече. Новички, поужинав, остались ночевать у хозяйственников. Утром им выдали новую форму и распределили по батальонам.

Сказать, что Пронин радовался встрече со старыми друзьями, значит ничего не сказать. Всю дорогу о встрече этой он думал, волновался, временами терял сон. Как встретят? Помнят ли его? Кто из сослуживцев жив, кого уже нет? По мере приближения к месту назначения нетерпение и волнение его росло — так волнуется человек, после многих лет странствий возвращаясь в родные края. И вот — бригада. Пронин почувствовал себя как рыба, которую из садка выпустили в море — она мгновение стоит, словно остолбенелая, а потом, освоившись с родной стихией, ныряет в бездонную глубину. Всю ночь он не сомкнул глаз, и не дал поспать Филатову, все расспрашивал и выспрашивал. К тому же, в бригаде его ждал приказ о присвоении ему звания подполковника. Филатов этим летом тоже стал подполковником. Он на радостях подарил Пронину новенькие погоны с двумя большими звездами. Немного позволили: себе выпить по этому поводу и за встречу, и Филатов, между прочим, сказал, что среди офицеров корпуса было немало таких, кто поглядывал на вакантное место начальника штаба бригады.

— Ты Ази Асланову скажи спасибо. Чтобы оставить это место за тобой, он не раз просил генерала… Вообще, любит он тебя… И знаешь, хорошо, что ты вернулся: он будет рад!

Утром Пронин принял дела у пожилого майора, который временно занимал должность начальника штаба. Работал до полудня. И за это врем, повидался, кажется, со всеми. Кроме Смородиной.

Все, что он передумал, обиженный на Лену, сейчас, когда она была где-то рядом, отлетело прочь. Он хотел ее видеть. Перед завтраком, якобы знакомясь с местом дислокации штаба, он дважды прошел мимо санчасти, но Смородиной не встретил. Увидел ее около походной кухни; она о чем-то говорила с поваром. Пронину показалось, что Смородина его заметила, однако сделала вид, что не замечает. Глядя прямо перед собой, он широким шагом прошел мимо. Сколько месяцев он не видел ее, не стоял с ней лицом к лицу? И сейчас даже взглянуть на нее не удалось, и он не cмог бы сказать, как она выглядит, изменилась или нет.

Да, впрочем, он не знал даже, как посмотрит ей в лицо, что скажет ей при встрече.

Вернувшись в штаб, он увидел Гасанзаде. Тот, видимо, ждал его. Отдав честь, капитан сказал:

— Товарищ подполковник, разрешите обратиться. У меня важное дело. Если сейчас не располагаете временем, скажите, когда зайти.

— Раз уж пришли, зачем возвращаться? Садитесь.

Нарочито медленно снимая шинель, Пронин оглядел Гасанзаде с ног до головы. «Хм, уже капитан. И говорят, комбат. Парень не промах…»

Гасанзаде о чем-то раздумывал; было заметно, что он волновался.

— Ну-с, капитан, я вас слушаю.

— Я пришел к вам не по служебному делу, товарищ подполковник. Дело это личное, но не мое. Но в какой-то степени оно меня касается.

Пронин что-то чертя красным карандашом на листе бумаги, спокойно-холодно сказал:

— Если вы хотите сказать о Лене или о ваших отношениях с ней, то не стоило трудиться — это меня нисколько не интересует. Однако не выслушать вас было бы несправедливо. Я надеюсь, наша беседа будет недолгой. Времени у меня в обрез. Я только что прибыл и только что принял дела. Еще не ознакомился как следует с обстановкой, да и командир бригады пока не вернулся, так что, сами понимаете…

Капитан пришел к подполковнику без ведома Лены Смородиной и вопреки ее желанию. Уйти, ничего не выяснив, он теперь уже не мог. А подполковник чертил на бумаге какие-то замысловатые фигурки, будто ожидая, когда капитан уйдет.

— Товарищ подполковник, я хотел бы на время нашего разговора забыть о разнице в званиях и должностях.

— Увы, об этом забыть нельзя. Но вы, как я понял, хотите говорить как мужчина с мужчиной? — Пронин швырнул карандаш на письменный стол. — Так говорите, к чему эти предисловия? Я вас слушаю, чего вам еще?

— Мне кажется, если минут на пять мы забудем о разнице в служебном положении и поговорим друг с другом как простые люди, вреда от этого никому не будет. — Пронин не отозвался. Гасанзаде, посерьезнев еще более, продолжал: — Николай Никанорович, мы мало знаем друг друга. Служа в одной части, мы всегда говорили только по служебным вопросам. И служили рядом мы очень недолго. Я вас как начальника знаю, а как человека — не знаю. Вы меня — тем более.

Пронин, которому не понравилась пространность этого второго предисловия, оборвал Гасанзаде.

— Это все так, но переходите к делу, по которому явились.

— Ясно. Буду краток. Я пришел сюда из-за Елены Максимовны. Хотел, ничего не скрывая, поговорить начистоту и раз и навсегда прояснить все. Я сожалею, что ваша размолвка с ней приняла такой характер, и мне совестно, что она как-то связана с моим именем…

— А вам не совестно совать нос в чужие дела? Я думаю, вы не имеете права даже говорить о совести, Гасанзаде! — Пронин с такой злостью нажал на карандаш, что тот переломился надвое. Собрав обломки карандаша, майор бросил их в мусорную корзину и, комкая в ладони рисунок, сказал: — Так что, это она послала вас парламентером? Пришли оправдывать виновную? Честно говоря, капитан, не хотелось бы мне видеть вас в этой роли! Роль соблазнителя — еще куда ни шло, попробуйте сыграть, но роль посредника вам не подходит.

По мере того, как распалялся Пронин, истощалась и выдержка Гасанзаде. Однако он старался держать себя в руках, чтобы не выйти за границы дозволенного.

— Никто меня к вам парламентером не посылал. Ошибаетесь. Я пришел по своей воле, Николай Никанорович. И вовсе не для того, чтобы оправдать Елену Максимовну. Я не адвокат, она не подсудимая…

— Так зачем же вы пришли в таком случае? Состязаться в остроумии? Пронин повысил голос. Он не мог уже сдерживать гнев. Лицо его почернело, губы пересохли. Дрожащими руками он то шарил в карманах, то складывал и перекладывал на столе уставы и наставления и менял местами пепельницу и спички.

Если бы так пошло и дальше, беседа могла плохо кончиться, особенно для капитана. Поэтому Фируз подождал, пока Пронин успокоится. Его выдержка отрезвила Пронина.

— Николай Никанорович, давайте закончим беседу. Я пойду, а когда вы успокоитесь, позволю себе зайти снова.

И он встал.

— Садитесь и продолжайте вашу речь!

— Но мы условились, что забудем на минутку о субординации! Пронин не нашелся, что ответить. — Немного терпения, и мы поймем друг друга очень легко.

— Извините, может, я был грубоват.

— Вы хотели сказать, что презираете меня. Я читаю это в ваших глазах. Как к кому относиться — дело ваше. Однако, Николай Никанорович, я хочу, чтобы вы знали: ни в чем я перед вами не виноват, никогда ничего плохого против вас и в мыслях не имел. Ваши подозрения напрасны. Они возникли на недоразумении, на случайности. Сам того не желая, я, может быть, стал причиной вашей ссоры с Еленой Максимовной. Но готов поклясться чем хотите, что между мной и доктором не было ничего, кроме простых товарищеских отношений. Она необыкновенная женщина, я ее уважаю. А о любви не думал. Что касается ее, то она не любит никого, кроме вас, Николай Никанорович. Я пришел к ней как пациент, и она на меня смотрела именно как на больного…

По мере того, как Фируз рассказывал свою историю, сдвинутые брови подполковника потихоньку расходились. Когда Гасанзаде кончил свой рассказ, Пронин глухо спросил:

— Что это за рана, лечение которой продолжалось так долго?

Гасанзаде встал, расстегнул ворот гимнастерки и рывком сдернул ее с себя.

— Вот она, эта рана. В госпитале она затянулась, это помогло мне вырваться, а в дороге я почувствовал: дело плохо. Конечно, Елена Максимовна имела право доложить обо мне и отправить меня в госпиталь. Она рискнула… Ей я обязан тем, что служу в полку и что теперь, практически здоров.

Шрам на груди капитана был ужасающий. С таким ранением иной счел бы свой долг перед родиной выполненным…

— Что ж вы… Застегнитесь! — сказал Пронин.

— Вот и вся история, товарищ подполковник. Елена Максимовна достойна самых высоких чувств. Хотел бы я, чтобы мне когда-нибудь повстречалась подобная женщина.

2

Несколько дней Полад жил при штабе бригады, возле Пронина. Иногда ему поручали хозяйственные дела. Сначала Пронин хотел было оставить его в вестовых, но Полад рвался к танкистам и всегда вертелся среди них. Хотя подполковник с утра до вечера был занят работой, о Поладе он не забывал; за завтраком, обедом и ужином они сидели за одним столом.

Совершенно по-другому представлявший себе фронт, Полад со дня приезда места себе не находил. «Что это за война такая? Где она, эта война? Живем, как в тылу. По расписанию. Пушки не стреляют, самолеты не бомбят… А где же враги? В киножурнале танки дяди Ази шли в наступление. Грохот, огонь, стрельба. Вот это была настоящая война. А здесь как в пионерском лагере. Интересно, долго так будет?»

Однажды Полад не выдержал, спросил Пронина:

— Мы на войне, товарищ подполковник? Сколько дней как мы приехали, а все на одном месте… Когда же наступать? Вы тоже с утра до вечера что-то пишете, как в конторе… Так всегда?

— Не нравится?

— Вы о войне другое рассказывали. Я думал, фронт — это фронт… А я так совсем не у места. Целый день только и делаю, что по лесу слоняюсь. В Ленкорани хоть кино показывал, а здесь и этого нет.

— Не переживай, Полад, и не торопись. Война не такая. Но всему свое время. Когда придет наш час, получим приказ, вот тогда и двинем на врага. А до этого надо получить машины, боеприпасы, снаряжение. Надо людей получить, распределить по батальонам, ротам, взводам, по машинам. Всех надо научить. Надо еще учения провести, стрельбы. Много чего надо сделать, прежде чем идти на врага.

— Я написал маме, что стал танкистом. А что я за танкист, если еще и танка не видел?

— Не надо было писать, что ты уже танкист. Ты в танковой бригаде, но еще не танкист. А танки ты увидишь, Полад, не спеши, столько танков увидишь, что удивишься, откуда они берутся.

Полад и рад был бы остаться возле Пронина, но он стесненно чувствовал себя среди офицеров штаба, поэтому некоторое время спустя он попросился в какую-нибудь роту.

— Товарищ подполковник, отправьте меня к бойцам, которые с вами из Ленкорани прибыли. Тут я вам мешаю.

— Скучаешь по землякам?

— Каким-нибудь делом заняться бы…

— Хорошо, я скажу, чтобы тебе нашли посильную работу. Пойдешь к ремонтникам. Ты ведь кое-что смыслишь в радио, будешь помогать мастеру восстанавливать танковые радиостанции.

— Я пойду. Но если можно, отправьте меня в роту, к танкистам.

— Трудно тебе там будет, не сможешь управляться, силенки у тебя еще не те… Я вот с минуты на минуту нагоняй из-за тебя должен получить…

— А газеты все время пишут о подростках, которые еще меньше меня, а уже партизанят, сражаются с врагом наравне со взрослыми.

— Армия и партизанский отряд все-таки не одно и то же. Много общего, но… Да и условия разные. Что можно там, то недопустимо здесь.

Спустя несколько дней после этого разговора Пронин разрешил Поладу отправиться в роту, с условием: если будет трудно, — доложить и возвращаться в штаб.

Так Полад оказался в роте лейтенанта Тетерина. Тетерин, оглядев Полада, остерегся включить его в состав экипажа и перепоручил старшине Воропанову:

— Погляди-ка, может, найдешь подходящую работу для паренька? Только не слишком тяжелую.

Вторая рота стояла в лесу. Танки были так укрыты, что Полад не сразу их обнаружил. Первый танк, который он увидел, был танк «Волжанин» братьев Колесниковых. Уже потом в глазах у Полада зарябило от надписей «Ленкоранский колхозник». Он вспомнил, как собирали деньги на колонну танков. Но почему этот танк называется «Волжанин»?

У «Волжанина» Полад и столкнулся с Шарифом Рахмановым.

— Ты кто такой, а? Откуда взялся?

— Из прекрасного южного города.

— Ай, плут! Но на плохого парня ты не похож. Кроме шуток, откуда явился?

— От начальника штаба.

— Ого! От начальника штаба? Ловко начинаешь, у больших чинов пригрелся. Хорошо, а имя-то можешь сказать?

— Могу. Меня зовут Полад.

— И кто ж тебя в армию взял? По виду тебе лет четырнадцать, от силы пятнадцать… Таких у нас не берут. Наверняка тебя вместо кого-нибудь толкнули… — Шариф пытливо осматривал Полада. — Совесть там, в военкоматах, видно, потеряли! А ты что думал? Здесь фронт, деточка. Не игрушки. Пока не поздно, браток, действуй, требуй свои права. Пусть тебе какой-нибудь грамотный человек умное заявление состряпает, и пошли прямо командующему фронтом: пусть пошлют тебя на комиссию и вернут домой, потому что ты малолетний, послан на фронт незаконно.

Полад не мог слушать разглагольствования Шарифа.

— Да что вы, дядя, вы сначала разберитесь, в чем дело, а потом говорите. Никто меня насильно на фронт не отправлял. Я сам, по своей воле, пошел в армию. Что я, хуже вас? Так говорите, будто я вам жаловался!

— Добровольцем на фронт пошел?! Ну, тогда другого такого дурака, как ты, еще не видали. Ты что, с ума спятил? Еще молоко на губах не обсохло, а на фронт заявился? Да в этом огне и пламени такие ли люди в цыплят превращаются? А ты что здесь будешь делать, джыртдан?..[8]

Полад отвернулся. А Шариф, ругаясь, пошел прочь.

В роте прослышали, каким образом Полад попал на фронт. И стали проявлять к нему большое уважение. Вскоре Полад сделался всеобщим любимцем. Повар старался дать ему обед пожирнее, танкисты оберегали его от непосильных, трудных дел. Ближе всех сошелся Полад с экипажем танка «Волжанин». Братья были добры и покладисты, и Полад в свободную минуту мчался к «Волжанину», лазил в танке и вокруг него, как дома, обо всем расспрашивал братьев, и те охотно удовлетворяли его любознательность.

Ценя сообразительность Полада, Аркадий Колесников про себя решил, что возьмет мальчишку в экипаж, и потому часами занимался с ним. Полад быстро освоил радиоаппаратуру. Потом Аркадий нажал на изучение пулемета, и снова остался доволен способностями своего ученика.

Однажды Аркадий Колесников сказал:

— Отлично ведешь себя, Полад. Хвалю. И думаю, тебя можно перевести в состав экипажа.

Вместе пошли к командиру роты. Колесников сказал:

— Товарищ лейтенант, я давно уж без стрелка-радиста. Чувствую: скоро выступать. А что буду делать с неполным экипажем?

— Подыщем тебе подходящего человека.

— Когда? Где? Пришлют какого-нибудь неумеху, его еще научить надо. А между тем в роте подходящий человек есть.

— Кого имеешь в виду?

— Полада Талышлы.

— Талышлы? Да разве он справится? Выучился чему-нибудь?

— Всему, чему надо, я его научил.

— Проверим, что он умеет и знает, а там поговорим.

Вскоре Тетерин самолично проэкзаменовал Полада.

Колесникову сказал:

— Судя по знаниям, Талышлы можно ввести в состав экипажа. Однако не забывай: ребенок! Возраст — не призывной, В качестве сына полка пожалуйста, пусть живет, а в экипаж его нельзя.

— Я спрошу разрешения у капитана.

— От Гасанзаде ничего не зависит. Дело в Пронине. Будет его указание возьмем. Нет — ничего не попишешь. Да ты не журысь, як говорят украинцы, не получится с Талышлы, дадим тебе хорошего стрелка-радиста, прошедшего огни, воды и медные трубы. Чего ты к Поладу прицепился? Он еще подросток, в бою может сдрейфить… Не хочу, чтобы о «Волжанине» плохая слава пошла…

Аркадий Колесников этих опасений не разделял. Непосредственно, глазом опытного бойца, он внимательно наблюдал за Поладом, и только после того, как уверился, что из парня выйдет достойный солдат, принял решение просить о включении его в состав экипажа.

— Если бы знали Полада поближе, товарищ лейтенант, вы убедились бы: надежный парень. В бою не подведет. Я, как командир танка, ручаюсь за это.

Но командир роты все же не рискнул решить самостоятельно этот вопрос, решил посоветоваться с комбатом.

Полад во время этого разговора крутился возле «Волжанина». Увидев, каким расстроенным вернулся Аркадий Колесников, он догадался, в чем дело; он решил, что надо самому проситься в экипаж «Волжанина», и просить об этом надо Пронина.

Глава четвертая

1

Сдав последний экзамен, Ази прямо из гостиницы «Москва», где жил во время учебы, созвонился с Ленкоранью. Правда, он всю ночь ждал, пока его соединят с далеким пограничным городком; Ленкорань дали только под утро. Он обрадовался, как ребенок, услышав дрожащий голос матери.

— Мама, это ты?..

— Я, я сынок, да перейдут на меня все твои заботы и горести! Откуда ты говоришь, сынок? Где ты? Здоров ли?

— Далеко я, мама, из Москвы говорю. Я здоров, мама, а как ты?

— Как мне быть, дорогой, все мои мысли о тебе, сердце мое с тобой. Скажи, когда домой-то приедешь, хоть на денек? Увидеть бы тебя, на жену, на детишек взглянул бы…

— Хотел приехать. Не смог. Работы очень много. Завтра снова на фронт.

— Куда, ты сказал? Опять на фронт? А домой? На часок бы…

И мать замолчала. Встревоженный, Ази дул в телефонную трубку, звал «Алло, алло!», и наконец, в отчаянии крикнул:

— Мама! Мамочка, почему молчишь?

Давясь слезами, мать тихо ответила:

— Я не молчу, сынок. Я просто слушала тебя, родной мой, говори, говори! Скажи, чтобы я знала, кто тот человек, который не пустил тебя домой на денек-другой? Большой командир? Янарал или кто там? Если он близко, дай ему трубку, я сама с ним поговорю.

Растроганный Ази мягко упрекнул:

— Что ты, мама? Сейчас я в гостинице. Что здесь начальству делать? Нас война по домам не пускает. Не горюй, мамочка, береги себя, скоро свидимся. Больше половины войны прошло, немного уже осталось. Как там детишки? Как Хавер? Что нового в Ленкорани?

— Дети, слава аллаху, хорошие. Спят оба. Если хочешь с ними поговорить, пойду разбужу, а Хавер у телефона стоит…

Ази, так мечтавший услышать голоса ребят, сначала хотел было сказать, чтобы их разбудили, но потом передумал:

— Нет, мама, не буди, только поцелуй их завтра за меня!

— Эх, сынок, сколько раз я их за день целую! Наверно, уже опротивела им. Но за тебя сто раз поцелую, родимый, не тревожься о детях, слава аллаху, здоровы, подросли, если увидишь — не узнаешь.

Голос Нушаферин был слышен так отчетливо, словно Ази сидел с ней и беседовал за одним столом. Говоря, мать тяжело вздыхала, всхлипывала. Как хотелось Ази побыть с ней рядом, прижать к груди, поцеловать ее морщинистые, худые руки!.. Так бы и лег, положив голову ей на колени, как в детстве… И хорошо, если бы мать погладила его по голове…

В разговор вмешалась телефонистка, и Нушаферин поняла, что времени мало, и заторопилась:

— Будь здоров, сынок, благословляю тебя. Не рискуй зря, а о нас не думай. Мы тут кое-как обходимся. Прощай, сынок, опора дома нашего, до свидания, родной, — и она передала трубку Хавер. — На, говори, доченька, только смотри, чтобы слова твои сердце ребенка не задели, а то он будет потом на чужбине терзаться.

Услыхав эти наставления, Ази засмеялся:

— Не скажет она такого, мама, не беспокойся. Сердце твоего усатого-бородатого ребенка крепкое, не растает и не дрогнет.

… Пока Ази говорил с Хавер, проснулся Тофик. Старушка взяла внука на руки вместе с одеялом, хотела было успокоить. Однако Тофик не унимался. Голос сына услышал и отец. Хавер прижала трубку к уху ребенка. Тофик, глядя то на трубку, то на бабушку, вытер мокрые от слез глаза. Он еще не понимал со сна, в чем дело.

— Это твой отец, сынок, говорит по телефону. Слушай и отвечай, сынок, а то время кончится, — заторопила старушка внука.

Тофик обеими руками прижал к уху трубку.

— Папа, папа, это ты? Ты меня слышишь?

— Слышу, мой джейран, очень даже хорошо слышу. Как ты?

Не понимая, что время разговора истекает, Тофик говорил не спеша, по-детски растягивая слова. Каждое его слово, как бальзам, проливалось на сердце отца.

— Папа, тебя здесь в кино показывали. Я тебя звал, звал, а ты мне не откликнулся… Я закричал громко, неужели ты меня не слышал? Почему ты к нам не приедешь, папа? Я хочу тебя видеть. Мы все тебя ждем…

На этом разговор оборвался. Ази с сожалением повесил трубку. «Бессовестные! Прервали разговор, оборвали ребенка на полуслове. Кто знает, когда я еще смогу поговорить с ним?.. Даже с Хавер поговорить не успел».

Вечером ему предстояло ехать на фронт. Из-за чрезмерной перегруженности телефонной связи заказать разговор заново было просто невозможно. Чтобы еще раз поговорить с Ленкоранью, придется весь день сидеть в гостинице. А время его поджимало. Надо еще столько успеть, и все дела закончить до вечера. Надо зайти в Управление бронетанковых и механизированных войск. Получить назначение. Выслушать пожелания и наставления. Заглянуть в канцелярию, привести в порядок документы. Да, все это потребует времени. Но главное увидеть командующего бронетанковыми и механизированными войсками. Тут опоздать нельзя, все планы нарушатся. Кроме того, надо попрощаться с товарищами, генералами и офицерами, с которыми несколько месяцев учился. Было еще много мелких забот, и на все про все — один день.

Рассветало. Включив настольную лампу, Ази отодвинул занавеску. На улице виднелись редкие прохожие. Только что вышедшие на линию автобусы были еще пусты.

Зима сдавала свои позиции, немного оставалось до весны, но в Москве было еще холодно. А в Ленкорани уже вовсю бушует весна. Подумав об этом, Ази почувствовал усталость во всем теле. Откинув одеяло нетронутой постели, лег на кровать, однако заснуть не мог. Разве после такого разговора уснешь?

Ази вспомнил слова сына: «Папа, здесь тебя в кино показывали, я тебя звал, звал, а ты мне не откликнулся. Почему ты к нам не приедешь?»

Вздохнув, Ази повернулся на правый бок. Сын, как наяву, встал перед его глазами, и он представил себе, как тот мечется: «Я хочу говорить с папой, с папой хочу говорить!» А телефон молчит. Эта воображаемая сцена некоторое время неотступно стояла перед мысленным взором Ази.

Хавер писала, как долго мальчик не мог успокоиться после того, как увидел его на экране. Целую неделю после этого Тофик кружил по двору, и чуть что — вспоминал отца; «отец» — единственное слово, которое было у него на языке. А если бы он снова услышал голос отца? Нервное потрясение повторилось бы снова, он тосковал и волновался бы не по-детски, нагоняя страх и тревогу на мать, а что говорить о Нушаферин, — у старой женщины сердце разрывалось бы.

Но раздался телефонный звонок, и Ази вскочил, решив, что телефонистка вторично соединила его с Ленкоранью.

— Алло, алло! Я слушаю!

— Кто говорит? — спросил мужской голос.

— Я, Асланов, — Ази прислушался. Человек спросил его по-азербайджански, к тому же интонация была очень знакома. — Алло, алло, откуда, откуда вы? Это Ленкорань?

В трубке послышался смех:

— Э-э, друг, какая Ленкорань? Ты что, не узнал меня? Это Самед говорит. Я рядом с тобой, в Москве.

— Поэт Самед Вургун?

— Ну, поэт он или нет, этого сказать я не могу, а что он Самед — это точно.

— Здравствуй, Самед! Какими судьбами? Когда приехал? Где остановился?

— Я же говорю: в Москве. В гостинице «Москва», между нами один этаж!

— В каком номере? Я спущусь к тебе.

— Пока ты оденешься, то, се, а я готов, сейчас поднимусь.

И действительно, едва Ази успел одеться, в дверь постучали.

Прямо на пороге они обнялись и расцеловались.

— Сердце по тебе истосковалось. О том, что ты здесь, в академии учишься, я еще в прошлом месяце узнал от Нушу хала, когда был в Ленкорани. Ну, неверный, в последнее время совсем ты меня позабыл, даже писем не пишешь!

— Да, Самед, виноват, времени отдышаться не было. Но ты же знаешь и без писем: стихи твои у меня на устах, а любовь — в сердце. Я тебя всегда помню…

Самед смутился.

— Я, как только в Москву приехал, в академию сразу позвонил. Сказали, что ты живешь в гостинице «Москва». Ну, вот, тут уже я тебя разыскал.

— Ну, а ты? Когда из Баку? Как там дела? Как в Ленкорани?

— Приехал вчера ночью. — Самед сел на диван, вытащил из серебряного портсигара папиросу, прикурил. — Все по-старому, особых новостей нет. Но, конечно, на каждом шагу чувствуешь и в Баку, и в Ленкорани, что мужчин мало… — говоря, Самед приглядывался к Ази. — Вид у тебя усталый, хмуришься. Все ли благополучно с учебой, с экзаменами? Или чем другим озабочен?

— Экзамен я сдал на отлично.

— Тогда что же? — настойчиво допытывался Самед.

— Да ничего особенного. Ночью говорил со своими, ну, и на полуслове прервали. Тофика к телефону подвели, а поговорить с ребенком не удалось. А вечером уезжаю. Если заново заказать Ленкорань, придется весь день ждать, а тьма дел, надо все успеть.

— Из-за этого расстроился? Жаль, конечно, что не дали поговорить со всеми, особенно с сыном, но что делать, связь перегружена… Я в Москве тоже не задержусь, завтра уезжаю, а как только вернусь в Баку, сразу поеду в Ленкорань, что нужно передать, какое поручение выполнить, — скажи, все в точности сделаю.

— Большое спасибо, Самед, но я против того, чтобы ты из-за моих поручений ездил в Ленкорань. А пока давай закажем что-нибудь по случаю встречи.

Но Самед не дал ему даже за трубку телефона взяться.

— Постой, я рад быть твоим гостем, но только давай сначала условимся: если ты сможешь отыскать в ресторане то, что есть у меня, тогда я остаюсь, звони! Если же нет, мы спускаемся вниз, ко мне, идет?

Ази засмеялся.

Беседуя, они спустились на третий этаж. Неиссякаемый оптимизм Самеда, его веселость развеяли мрачное настроение Ази, хотя, конечно, не могли заставить его забыть о сыне, о семье.

2

После встречи с Самедом Ази поехал в Управление бронетанковых и механизированных войск, на прием к командующему.

— Поздравляю вас, товарищ Асланов, — сказал маршал бронетанковых войск, крепко пожимая ему руку. — Вам присвоено звание генерал-майора танковых войск. Оно вами заслужено. В академии вы обдумали и обобщили накопленный опыт и едете на фронт с новыми силами. Фронт нуждается в способных, решительных военачальниках, в молодых генералах, как вы.

Командующий, полный, с кротким, мягким лицом человек, был добр и сердечен, его слова окрыляли.

… О присвоении Ази Асланову генеральского звания никто в академии еще не знал, разговоров на этот счет среди слушателей не было, это событие явилось для Ази полной неожиданностью. Купив в газетном киоске, в вестибюле гостиницы, «Красную Звезду», он увидел и прочел постановление Совнаркома СССР о присвоении высших воинских званий, и среди фамилий ряда товарищей увидел свою фамилию. Он был рад этому событию в своей жизни, целиком отданной армии.

Командующий прошел за стол, сказал:

— Садитесь, генерал Асланов. Я знаю, как вы сражались на Сталинградском фронте, знаю о ваших действиях в районе Верхне-Кумского, наслышан об отваге ваших танкистов при форсировании Днепра. Впереди много еще трудных дел.

И маршал заговорил о положении на фронтах. Сказал, что на танковые войска, и, конечно, на танкистов Асланова, командование возлагает большие надежды.

— Ваша бригада переводится из резерва в состав войск третьего Белорусского фронта, сказал маршал. — Это новый для вас театр военных действий. Подумайте о возможных его особенностях…

Как будто сказано было все, но, прежде чем отпустить Асланова, маршал переговорил с кем-то по телефону и вызвал к себе молодого полковника:

— Знакомьтесь, полковник: перед вами генерал-майор танковых войск Ази Асланов. Поручите, чтобы его обеспечили генеральской формой!

— Товарищ маршал, я могу поехать на фронт и в этой форме… Разве что сменю погоны, — сказал Ази, представив, сколько времени потребуется на экипировку.

— Генералу нельзя носить форму полковника, маршал повернулся к офицеру. — Так раздобудьте форму, погоны, фуражку, сапоги, вообще все, что положено.

Маршал пожелал молодому генералу боевых успехов и попрощался.

Ази, не теряя ни минуты, к обеду выправил все необходимые документы и завершил все важные дела, потом поехал в академию, попрощался с преподавателями и сокурсниками, накупил груду книг, в детском отделе магазина прихватил два игрушечных танка для своих сыновей и охапку других игрушек, и поспешил в гостиницу.

Дежурная передала ему телеграмму.

«Дорогой мой брат, от души поздравляю тебя, обнимаю, целую. В шесть буду в гостинице. Обязательно подожди меня. Твой Самед Вургун».

Взволнованный, Ази поднялся в номер.

Следом за ним горничная принесла пачку телеграмм из Баку, Ленкорани, из других районов Азербайджана. Мать и Хавер, Рза, друзья и знакомые — все поздравляли его с присвоением генеральского звания.

«Как быстро узнали об этом, — думал Ази, сидя на кровати. — Как выразить им свою признательность и благодарность? Одних адресов я не знаю, другие позабыл… Пишут совсем незнакомые люди…»

Поезд отходил в девять часов вечера. Еще было время. Ази аккуратно сложил вещи; упаковал игрушки и подарки детям, заглянул в памятку: все ли сделано? Все. Он ничего не упустил из виду. Написал матери и жене, отдельно — Тофику, потом разделся и лег в постель. Ноги гудели от усталости, в голове шумело. Закрыв глаза, он задремал.

Проснувшись, Ази перечитал телеграмму из дому; вспомнил мать, жену, сыновей, и погрустнев, глянул на часы: еще час до отъезда.

Он спустился к Самеду. Номер был заперт.

— Ох, как вовремя ты пришел, брат, — сказал подоспевший Самед, останавливая Ази, который уже повернул назад. — Извини, я задержался. Ну, поздравляю тебя! Сегодня наш праздник. Давай, проходи, садись, сегодня ты именинник, ей-богу! Ты хоть представляешь, как радуются в Азербайджане? Там читают все, что пишут о тебе в газетах. И сами пишут. Рады! А почему? Потому что наш народ испокон веков любил своих героев, чтил их имена!

— Мне кажется, ты увлекаешься, Самед, и слишком расхваливаешь меня. Я не из тех героев, о которых пели поэты. Я просто служу. Сейчас такое время, что каждый старается делать все, на что только способен, во имя победы. Выполняю свой долг. — Ази сел на мягкий диван в углу комнаты. — Этого от нас требуют, этому нас учили. Ну, а насчет генеральства… Генералов у нас было немного. Но были. И каждый был яркой личностью. Я вот сегодня вспомнил Шихлинского. В двадцать шестом году — мне было тогда шестнадцать лет, — я был в Баку на курсах. Однажды нашу школу военной подготовки посетил генерал Алиага Шихлинский. Он тогда непосредственно занимался подготовкой национальных командирских кадров. Переводил на азербайджанский язык военные уставы, инструкции, наставления, учебные пособия, потому что большинство юношей, обучавшихся на курсах и в военных школах, прибыло из уездов и районов Азербайджана, и русского языка не знал почти никто… Так вот, нам говорят, что придет генерал. Мы прямо трепетали от волнения, потому что много слышали о Шихлинском, наши учителя и командиры много о нем рассказывали, да, честно сказать, и генерала живого мы не видывали, тогда ведь это звание было упразднено, но за ним оно оставалось. Участник русско-японской войны, проявивший героизм в боях при Порт-Артуре, известный специалист в артиллерийском деле, автор своей системы артиллерийской стрельбы, известной под названием «треугольник Шихлинского», «бог артиллерии»… Мы, курсанты, ждали встречи с ним, и не обманулись в своих ожиданиях. Помню его лицо. Оно как бы излучало свет. Он был очень приветлив, внимателен. Ознакомился со всеми делами, с методикой, говорил и расспрашивал… А нам, курсантам, сказал: «Быть командиром народной армии, дети мои, огромная честь. Любите эту истинно мужскую профессию, которую вы избрали, всем сердцем, овладевайте ее тайнами и секретами. Старайтесь вникнуть во все, постичь всю глубину военных знаний и никогда не останавливайтесь на полпути. Без знаний и без решительности победы в бою не одержать!» Помню, у меня был составленный Шихлинским «Краткий русско-тюркский военный словарь». Мой собственный экземпляр. Вижу, генерал человек доступный. Я осмелел, взял словарь и подошел к нему: «Если можно, напишите несколько слов на память». Он спросил у меня имя, фамилию, и наискось на первой странице написал: «Курсант Ази Асланов, я хотел бы, чтобы ты стал достойным командиром нашей армии. Чтобы наш народ, наша родина гордились тобой. Алиага Шихлинский». Ты не можешь представить себе, Самед, как я был горд! Радости моей не было предела. Этот словарь я берег пуще глаза. Товарищи завидовали мне. Но однажды мы поехали на тактические учения, а вернувшись с них, я обнаружил, что словарь исчез. Я и сейчас, после стольких лет, жалею об этой потере… Но вот еще момент: сдавал я экзамен одному старому артиллерийскому генералу. Узнав, что я — азербайджанец, он сказал, что хорошо знал моего земляка Алиагу Шихлинского, и долго о нем говорил. И именно от него я узнал, что Шихлинский скончался в августе прошлого года… И сегодня я первым долгом о нем вспомнил. Кажется, какую-то часть его наказов я выполнил… А известие о его смерти меня потрясло…

— Да, он долго и тяжело болел.

— Если бы он не болел, я убежден, несмотря на преклонный возраст, был бы занят чем-нибудь полезным, делал бы для Родины, для народа все, что мог.

— Такой человек не мог жить без дела… В последний раз я видел его в начале сорок третьего года в АзФАНе.[9] Он приходил к профессору Гейдару Гусейнову. К тому времени он совсем обессилел. Академия просила, чтобы он написал воспоминания. Рад бы, говорит, но плохо вижу… Просил дать человека, которому он мог бы диктовать. Что делать, говорит, мне бы не мемуары надо писать, а помогать народу и армии, чем могу… Проклинал старость и болезнь…

— А успел хоть закончить воспоминания?

— Завершил. Книга в типографии. В этом году должна выйти из печати.

— Ты мне непременно пришли экземпляр этой книги, очень прошу и буду ждать.

— Будь спокоен, пришлю.

— У нас не больше часа осталось, давай спустимся в ресторан, пообедаем.

— Об этом не беспокойся. Я еще утром заказал все, сейчас принесут. В ресторане толкотня, не успеем ни поесть, ни поговорить, — говоря, Самед достал из чемодана и поставил на стол две бутылки вина. — Азербайджанское «Матраса». — Так что, товарищ генерал, хотя по званию я и ниже тебя, сегодня ты подчиняешься мне. Ну, что смеешься, или из поэта командира не выйдет?

— Почему не выйдет? Может выйти преотличный командир! Высоты, которыми полководцы не могут овладеть, поэты берут словом. А вот из командира поэта не получится. — Ази взял в руки бутылку вина, прочел этикетку. — Да, вино хорошее, а где же обед?

— Будет, будет. Вот что есть еще, — Самед доставал из чемодана пахлаву, шекербуру,[10] складывал на столе. Той порой появилась официантка с подносом.

Открыв бутылку, Ази наполнил стаканы вином.

— Давай выпьем это за твое здоровье, Самед!

— Нет. Мы договорились: ты подчиняешься мне. Я имею право отсрочить тост за мое здоровье. Послушай меня, Ази. Во-первых, сегодня ты едешь на фронт. Во-вторых, получил генеральское звание. Каждое из этих событий можно бы отмечать отдельно. Но объединим эти два события, выпьем за твое здоровье, за будущие боевые успехи генерала Асланова.

Распили одну бутылку. Вторую Ази не дал открыть.

— Хватит. Лучше отведать этих вот сладостей. Давно не пробовал домашнего печеного. Помню, мама пекла пахлаву, шекерчурек. Мы с сестренками всегда ей помогали. Вокруг «семени»[11] кружились, пели: «Семени, семени, меня храни, зеленей каждый год», — Ази вздохнул. — Да, было время…

— И будет еще, — подхватил Самед. — Будут весны, и будут праздники, будут в чести прекрасные обычаи и традиции, лишь бы только пришла победа. Выпьем за грядущую победу, наш генерал!

Перед отъездом на вокзал Ази передал Самеду маленький легкий сверток.

— Если не затруднит, передай детям.

— Только это?! Что-нибудь еще хочешь послать? Не стесняйся, я отвезу.

— Только это.

И вот наступила минута расставания. Ази и Самед все еще стояли на перроне. И только когда поезд потихоньку тронулся, Ази обнял Самеда, поцеловал его и вскочил на подножку вагона.

— Будь здоров, Самед. В следующий раз встретимся с тобой в Баку.

— Счастливого пути! За детей и за своих не волнуйся: я присмотрю!

Самед стоял на перроне, пока последний вагон поезда не исчез из виду. Потом, заложив руки за спину, медленно пошел по улице. Задумавшись, он не замечал ни холода, ни мелкого, колючего снега. Перед глазами его было лицо Ази, который долго махал ему рукой из дверей вагона. Кто знает, удастся ли еще когда-нибудь свидеться? Такое время, что никто не сможет угадать, что ждет его завтра. Боль разлук — не самое ли большое несчастье, которое принесла людям война?

Глава пятая

1

После возвращения в бригаду Пронин не раз встречался с Леной Смородиной и беседовал с ней по служебным вопросам, но никак не решался поговорить с девушкой по личному делу, искал подходящего случая и не находил, а сам по себе подходящий момент так и не подвернулся. А мысль о том, что любимая женщина рядом, не давала ему покоя, и однажды подполковник решился пойти в медсанчасть.

Смородина о чем-то говорила с военфельдшером.

Кровь отлила от ее лица, когда она увидела Пронина, но Смородина, ничем на выдала своего волнения. Несомненно, она поняла, что Пронин пришел для серьезного разговора, но повернулась к нему не раньше, чем закончила разговор с фельдшером и отпустила его. И только потом спокойно сказала:

— Я слушаю вас, товарищ подполковник. На что жалуетесь?

— Ни на что.

— Может быть, беспокоит рана?

Голос Смородиной дрожал от волнения, как ни старалась она с ним совладать, и выражение лица было таким отрешенным, будто она в жизни не улыбалась…

На людях, сталкиваясь друг с другом они так не терялись, а сейчас и Пронин был необычайно взволнован, однако быстро овладел собой.

— Раны меня не беспокоят, — ответил он, — и ничего у меня не болит… Я пришел, чтобы поговорить с тобой, Лена.

Смородина вспыхнула и, словно стараясь смахнуть краску с лица, поправила волосы.

— Нам не о чем говорить, товарищ подполковник. И не стоит вспоминать прошлое.

— Я виноват, Лена, — сказал Пронин, глядя ей прямо в лицо.

Смородина, сама не зная зачем, перебрала на столе больничные листки.

— Виноваты вы или нет, от этого уже ничто не изменится, — тихо сказала она.

— Почему ты говоришь со мной отчужденно, Лена? — Подполковник сел к столу и положил свою руку на руку Лены, как, бывало, он делал, желая ее успокоить или приласкать. Но Лена мгновенно отдернула руку, словно ее коснулся раскаленный кусок железа. Рука сконфуженного Пронина осталась на столе, и неудобно было ее убрать. Оба молчали.

— Я сказал, что виноват перед тобой… Почему ты молчишь?

— А что отвечать?.. По-моему, разговор бесполезен.

— Скажи хотя бы, прощаешь меня или нет?

Пронин обращался к Смородиной на «ты», а она продолжала говорить ему «вы». С каждой минутой она овладевала собой, смиряла волнение и теперь могла вести себя спокойно и холодно, как никогда. Пронин, помня ее отзывчивость и податливость, не сомневался, что они помирятся, как только он повинится перед ней и попросит прощения. Теперь, столкнувшись с ее холодным упорством, он растерялся и не знал, как быть.

— Предположим, я, вас прощу, а что дальше? — спросила Смородина и посмотрела на него, как на чужого.

— Как что? — сказал подполковник и встал, чтобы шагнуть к ней и обнять как прежде. — Ведь я тебя люблю, и никогда не переставал любить!

Смородина тоже встала и отступила от столика.

— Да? Любите? А все, что делали вы до ранения и после ранения — это что, доказательства вашей любви? Нет, товарищ подполковник, мы можем общаться с вами только по служебным вопросам.

— Что ты говоришь, Лена? Ведь мы же были близки, и я люблю тебя по-прежнему…

— Можете думать, что между нами ничего не было.

— Я не смогу так думать.

— А я не смогу быть с вами прежней. К этому возврата нет!

— Я виноват, Лена, признаю свою вину. Не будь так сурова. Я много пережил за эти несколько месяцев, настрадался сверх всякой меры…

Смородина, смерив его насмешливым взглядом, прошла и села на свое место.

— Мне нет надобности, быть с вами суровой. Я говорю с вами как с любым другим.

— Лена, ну, зачем такое упрямство?

— Это не упрямство. Это нечто большее, что трудно выразить словами.

Пронин не нашелся, что ответить. Отказ Смородиной от примирения совершенно его ошеломил.

— Ты очень изменилась за это время, Лена.

— Обстоятельства вынудили измениться.

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать?

— Не понимаете? Ну, что ж, я не собираюсь говорить намеками. Время показало, что мы разные люди.

— На каком основании ты сделала такой вывод?

— Я убедилась в этом после того урока, который вы мне преподали.

Пронин на мгновение запнулся.

— Нет, Лена, ты не права. Послушай меня. Я признаю, что несправедливо приревновал тебя к Гасанзаде. Я прошу у тебя прощения. Скажи, что я должен сделать, чтобы ты поверила мне? — У Пронина развязался язык, он разгорячился, сам того не замечая, Смородина это тотчас заметила, но осталась по-прежнему сдержанной, ни на миг не теряя хладнокровия. Спокойно подошла она к окну, отодвинула марлевую занавеску; скосив глаза, выглянула наружу.

— Похоже, ты не со мной разговариваешь, а кого-то ждешь?

Смородина, опустив занавеску, повернулась к Пронину:

— Мне вовсе не безразлично, что подумают о нашей долгой беседе любопытные люди… Ну, ладно, не это я хотела сказать… Вы говорите, что виноваты… Но вы признались еще не во всех ваших делах…

— Я ревновал тебя к другому, вот и все. Если знаешь обо мне еще что-то, скажи.

— Я бы хотела услышать об этом от вас.

— Я виноват в том, чего сам не ведаю?

— Если не хотите признаться, я вам напомню.

— Если знаешь за мной что-то еще, пожалуйста.

И Пронин с искренним недоумением смотрел на нее, втайне надеясь, что Лена заговорит о том, чего на самом деле не было и быть не могло, и он легко докажет ей, что она ошибается и сейчас, и во всех других случаях.

Но то, что она сказала, поразило его.

— Николай Никанорович, я хотела бы знать, почему тогда, после первых боев, Гасанзаде не был представлен к награде? Почему его обошли? Ведь наградные вы составляли?

Смородина смотрела на него в упор, словно гипнотизировала. Подполковник замер в изумлении: «Я никому об этом не рассказывал. Откуда ей это известно? Догадалась сама, или?..»

— Вы что, мстили тогда лейтенанту? Из-за меня?

— Нет, я не мстил. Рано было его представлять.

— Но ведь командир полка считал, что надо?

— Ты неправа. О мести я не думал.

— Не упорствуйте в неправде, товарищ подполковник. Я и тогда почему-то с подозрением отнеслась к некоторым вашим поступкам. И оказалось, что была права…

У Пронина пересохло в горле.

— Было такое дело… Да, признаю.

— А говорите, что, кроме ревности, ничего другого за вами нет. Я уже не говорю о письме, которое вы мне прислали.

— Лена, клянусь тебе: все, что там написано, чепуха! Я ни с кем не встречался! Никого у меня, кроме тебя, не было и нет! Написал, чтобы досадить тебе. Если не веришь, можешь хоть сейчас поехать в госпиталь и все разузнать.

— Если бы я была вашей законной женой, и то до такого не опустилась бы! Да о чем речь? Встречались вы с кем или нет — это меня совершенно не касается, и давайте на этом закончим наш разговор.

— Но ты не дала мне окончательного ответа.

— По-моему, окончательный ответ ясен.

— Значит, ты никогда и не любила меня. И все, что ты сейчас говоришь только предлог для разрыва.

— Что я могу сказать? Пусть будет по-вашему!

В последних словах Смородиной Пронину почудилась надежда, поэтому, поднявшись и надев фуражку, он не спешил уйти. Прошелся рукой по пуговицам гимнастерки, поправил пряжку ремня. Ему казалось, что, увидев, как он огорчен, Лена смягчится, скажет: «Не уходи». Но желанных слов он не услышал — Смородина сидела за столом с таким видом, словно хотела сказать: «Ну, кто следующий?» «И зачем я только пришел сегодня? — думал Пронин, берясь за скобу двери. — Может, попал под горячую руку? Пришел бы в подходящий момент, может, по-другому бы встретила. Столько ждал, столько выбирал время для встречи, и вот… Нет, не надо было сегодня приходить», подумал он и взглянул на Смородину.

И в тот же момент Лена подняла голову от стола.

— Когда я решила соединить свою жизнь с вашей, я представляла вас совсем другим. Открытым, честным, прямым!.. Жизнь показала, что я ошиблась. Поэтому будет лучше, если мы расстанемся сразу. Не буду скрывать… — Голос ее дрогнул, на глаза навернулись слезы, она замолкла на мгновение, и, чтобы не показать Пронину слез, отвернулась к стене: — Не буду скрывать, у меня был от вас ребенок…

— Ребенок!.. — повторил Пронин и сел на стул, словно внезапно обессилев.

— Я не раз пыталась поговорить об этом с вами, а вы не пожелали даже меня видеть… Что оставалось делать? Ребенок был бы… А его нет. — Глаза Лены наполнились слезами, и, уже не скрывая слез и не отворачиваясь больше, она сказала: — Теперь у меня ничего не осталось от моей любви к вам, и нас уже ничто не связывает. — Смородина с трудом сдерживала себя. Теперь вы свободны, Николай Никанорович. И прошу вас: оставьте меня одну.

Пронин ушел, не попрощавшись.

2

Оправившись от раны, полученной под Котельниково, Густав Вагнер явился за новым назначением. Несколько месяцев он служил в штабе сухопутных войск, инспектировал армейские части на Восточном фронте, писал толковые и обстоятельные донесения и ждал новых распоряжений. Ему нравилась его новая должность: он не нес никакой персональной ответственности за состояние войск и за исход той или иной операции и мог не беспокоиться за свою жизнь. В то же время от него, от его мнения многое зависело, это все понимали, многие искали случая сойтись с ним поближе; он свел знакомство с рядом известных и влиятельных генералов, от которых он и сам мог зависеть, сблизился с видными военными специалистами, и многому научился, находясь рядом с опытными военачальниками, и изо всех сил старался угодить кому следует, чтобы создать о себе положительное мнение, не упустить прекрасную должность, открывающую столько возможностей.

Но всему приходит конец. Вслед за радостной вестью о присвоении ему звания генерал-лейтенанта, от которой он возликовал, и по случаю которой даже устроил небольшую пирушку, пришла другая весть, испортившая ему настроение: Вагнер получил новое назначение и вступил в командование танковым корпусом…

Сорок четвертый год начался для немецкого командования с больших неприятностей. Четырнадцатого января войска Ленинградского и Волховского фронтов перешли в наступление под Ленинградом и Волховом. Между двадцать четвертым и двадцать шестым января войска Первого и Второго Украинского фронтов, перешедшие в широкое наступление на правом берегу реки Днепр, окружили группировку немецких войск в районе Корсунь-Шевченково и приступили к ее ликвидации. Назревали и другие удары, это чувствовал каждый мыслящий человек.

Фюрер, ежедневно получая горькие вести с Восточного фронта, как обычно, искал виноватых и занялся перетасовкой высшего командного состава, выдвигая новых людей, которые этим выдвижением обязаны лишь своим качествам, как он думал, и ему, фюреру. Был в числе выдвиженцев и Вагнер — да, он стал командиром танкового корпуса в составе группы армий «Центр», и попрощавшись с семьей, которую частенько навещал в минувшие месяцы, отправился в холодную Белоруссию. Приняв командование корпусом, он стал знакомиться с положением дел и с людьми.

И первым, кого он встретил, был бывший начальник штаба дивизии Герман Динкельштедт — теперь, как и следовало ожидать, он командовал дивизией, имел чин генерала.

Встретившись, старые друзья вспомнили бои под Сталинградом, Волгу, Миус-фронт.

— А ты здорово изменился с тех пор, как стал командиром дивизии, заметил Вагнер, — стал солидным, располнел.

— Полнота генеральская примета, — смеясь, ответил Динкельштедт.

Однако Вагнер даже не улыбнулся этой шутке.

— Я очень рад твоему повышению и поздравляю тебя, генерал, надеюсь, что нам с вами сейчас больше повезет, чем на Волге.

— Я тоже радуюсь, что вы стали генерал-лейтенантом и командуете нашим корпусом. Я рад, что снова служу вместе с вами, и надеюсь, что мы оправдаем надежды фюрера.

Так высокопарно ответил Герман Динкельштедт Густаву Вагнеру, а сам подумал: «Не оправдаем мы ничего под командованием твоим, старая тыловая крыса; что ты умеешь, и что ты знаешь? Будешь сидеть позади и покрикивать: „Герман, вперед!“ Тоже мне, вояка, рассчитывает на успехи… Тебе бы в приемных подошвами шаркать, а не корпусом командовать!»

— Познакомившись с частями корпуса, я пришел к выводу, что они отнюдь не в блестящем положении. Техники не хватает, людей мало…

— По сравнению с другими частями у нас еще пока ничего.

— Пока… А завтра? Противник не даст нам времени на поправку дел. С начала года он повсюду взял инициативу в свои руки. Страшно подумать, на сколько они продвинулись на один только год. Они приближаются к границам Германии. Ты представляешь, Герман, что будет, если огонь войны найдет дорогу к нашей земле?

— Не найдет. Отходя, мы сокращаем линию фронта, уплотняем боевые порядки. Русским через них не пробиться. Кроме того, степи остались позади, тут лесистая местность, миллионы солдат можно укрыть — не заметишь. Здесь можно обороняться сколько угодно, отсюда можно наступать. Русским не видать фатерлянда, как это?.. как своих ушей. И я рад, что мы вырвались из этого ада в степях…

— Хотелось бы верить в то, о чем вы так горячо говорите, — сказал Вагнер, снова закуривая. — Но тревожит меня эта ваша самоуспокоенность… Я не чувствую среди командного состава беспокойства. В штабах состояние нашей армии многих сильно тревожит. Видные военные специалисты заняты изучением положения на Восточном фронте. Во всяком случае, я надеюсь, что какие-то меры будут приняты, положение надо исправлять. Фюрер очень озабочен, он лично вникает во все дела. Ведь если мы позволим Советам продвигаться вперед так же быстро, как они шли прошлым летом, мы поставим на карту судьбу Германии.

Динкельштедт как будто даже не слышал Вагнера. Раскурив сигарету, он обронил:

— Если наверху не примут разумных мер, то, как бы мы ни усердствовали, желаемых результатов не получим.

«Значит, ждет разумных мер, — подумал Вагнер, с неприязнью взглянув на Динкельштедта. — Что он подразумевает под этим? И что намеревается делать сам? Долго ли он думал об этих „разумных“ мерах? А, может, он и не думает ни о чем, кроме как о своей внешности? Во фронтовых условиях наводит такой лоск… Когда успевает? Где что берет?»

Динкельштедт был одет во все новое, с иголочки, изящно, можно сказать, кокетливо, и двигался по кабинету и особенно садился с явным желанием не помять форму, не посадить пятно. Вагнер еще раз взглянул на гладко выбритые щеки, зачесанные назад, припомаженные и надушенные волосы, на мундир, словно влитой, без единой морщинки, на щегольские бриджи, начищенные до блеска сапоги, смерил Динкельштедта взглядом с головы до ног и сказал:

— Инициатива сверху, несомненно, последует. Но и мы должны делать все возможное и невозможное, чтобы не уронить честь немецкой армии. Если каждый солдат будет делать все, что в его силах, мы вскоре сможем вернуться на первоначальные позиции на берега Волги, в окрестности Москвы. Какие бы прекрасные и умные планы сражений ни разрабатывались верховным командованием, положение никогда не изменится к лучшему, если на местах — в армейских группах, армиях, корпусах и дивизиях, в полках и, наконец, в ротах эти планы не будут исполняться добросовестно. Сейчас решается вопрос, быть или не быть, и предаваться беспечности в такое время — значит лить воду на мельницу врага.

Динкелыптедт понял, куда гнет Вагнер, и испугался, а испугавшись, вмиг потерял свою напыщенность и самодовольство, съежился и стушевался. Положив недокуренную сигарету в пепельницу, он глотнул слюну и с собачьей готовностью вытянул шею, ловя взгляд Вагнера.

«Если бы он с таким же рвением относился к делам, как к самому себе!» все еще раздраженно думал Вагнер о командире дивизии.

Вошел Зонненталь, адъютант Вагнера с первого дня войны, отдал честь. Его приход вывел Динкельштедта из затруднительного положения.

— Ого, старый друг, и ты здесь? — воскликнул Динкельштедт, на что Зонненталь спокойно ответил:

— Я всегда там, где мой генерал!

Положив на письменный стол принесенные с собой карты, адъютант вышел. Вагнер склонился над картами. Динкельштедт, подойдя, спросил из-за его плеча:

— Вы знаете, господин генерал-лейтенант, что наши старые противники находятся рядом?

Вагнер, оторвавшись от карт, с интересом откликнулся:

— Кто?

— Против нас стоит корпус генерала Черепанова.

— А Асланов?

— Асланова пока нет.

— Жаль! — Вагнер снова склонился над картой. — Я бы хотел встретиться с Аслановым. В тот раз он выскользнул, на этот раз я бы его не упустил…

«Неизвестно, кому от кого придется еще „ускользать“», — подумал Динкельштедт и встал.

— Извините, мне пора.

— Куда вы, генерал, пообедаем вместе.

— Через полчаса у меня беседа с офицерским составом дивизии, надо успеть, уже собираются.

— О чем будет речь?

— О дисциплине. Об обязанностях каждого. Я придаю этому особое значение.

— Это очень хорошо. И, к тому же, весьма актуально.

После ухода командира дивизии Вагнер, слегка закусив, выпил кофе, и, вызвав адъютанта, приказал убрать из кабинета все, что осталось от предшественника. Когда Зонненталь, собрав целый ворох книг и иллюстрированных журналов, выносил их, из охапки выпала книга. Вагнер поднял ее. Фридрих Шиллер, стихи. Один листок был загнут. В глаза бросилось название стихотворения. «Перчатка»… Вагнер любил эти стихи с детства и знал их наизусть. Чтобы проверить память, он прочел наизусть несколько строк. Сверил. Точно! Перевернул несколько страниц. Взгляд упал на концовку стихов «Торжество победителей»:

Смертный, силе, нас гнетущей,

Покоряйся и терпи;

Спящий в гробе, мирно спи;

Жизнью пользуйся, живущий!

Вагнер задумался над этими словами. «Спящий в гробе, мирно спи, жизнью пользуйся, живущий!». Пользуйся плодами победы… Победа! Как она была близка… И как недосягаемо далека сейчас. Где и когда встретит он конец войны? Встретит ли? Каким он будет, конец этой войны? «Каким бы ни был, я солдат, солдат великой Германии, и должен сражаться до последнего вздоха во славу империи, это мой долг».

Глава шестая

1

Генерал-майор Ази Асланов прибыл из Москвы на Третий Белорусский фронт. Его бригада входила в состав войск, нацеленных на Оршанско-Витебский укрепленный район немецкой обороны. Прежде чем выехать в свою бригаду, Асланову следовало представиться генералу Черепанову. К командиру соединения он выехал с офицером связи из штаба фронта.

Сидя рядом с шофером, генерал глядел на занесенные снегом поля. Эти места были освобождены еще прошлой осенью, но деревни все еще лежали в развалинах, на полях темнели бесформенные остовы хозяйственных построек, разрушенных бомбами и сгоревших. Вокруг царило полное безмолвие, как на кладбище, и кроме военных машин, везущих на фронт грузы и войска, на дорогах никого и ничего не было. Только галки и вороны, сороки и синицы, густо усеявшие ветви придорожных деревьев, порой оживляли пейзаж.

Шофер увеличил скорость. Мотор дышал жаром, и от жара и запаха бензина воздух в кабине стал невыносимо тяжелым. Ази опустил ветровое стекло и полной грудью вдохнул чистый, пахнущий мокрым снегом воздух. Гомон птиц ворвался в кабину, и Ази подумал: «Скоро весна».

Прибыв в штаб соединения, он нашел Черепанова больным. Генерал, поднявшись с постели, обнял его:

— Хорошо, что ты закончил учебу и вовремя к нам приехал. Честно говоря, я уж немного беспокоился. Думал, по окончании курсов тебя направят в другую часть…

— Кое-кого из моих сокурсников по другим частям и фронтам разослали.

— Да и тебя хотели было послать в другую армию. Как только мне стало об этом известно, мы написали в Москву, командующему бронетанковыми войсками, очень просили вернуть тебя к нам. Спасибо маршалу, уважил мою просьбу. Здесь твое отсутствие чувствовалось, да и скучали мы по тебе.

Черепанов не скрывал, что любил и уважал Асланова, как одного из способнейших командиров, но никогда не хвалил его в глаза, на совещаниях называл Ази официально, по званию и фамилии, однако наедине с ним обращался к нему с ласковым «сынок».

Прошлым летом погиб на фронте сын Черепанова. Его небольшую фотографию, вправленную в рамку, генерал всегда держал на своем походном столе. Во время передвижений, маршев, бросков адъютант брал ее себе, бережно хранил, а по прибытии на новое место, по обыкновению, снова ставил перед глазами генерала. После гибели сына генерал совсем поседел, а морщины на лице углубились, да их и прибавилось.

— Дома знают о получении генеральского звания?

— В тот же день вычитали об этом в газетах и прислали в Москву телеграмму. Много пришло поздравлений.

Растирая колющий бок, Черепанов сказал:

— Я радуюсь твоим успехам, сынок, и мне кажется, что ты рожден командиром.

— Это большая похвала для меня, Евгений Иванович.

— Не скромничай. Скажи лучше, доволен учением? Академия много дала?

— Очень доволен. Это большое счастье: столько месяцев провести в ее стенах, да еще во время войны. На многое глаза открылись. Да и с сокурсниками менялись опытом. Спасибо вам. Если бы не вы, я на курсы не поехал бы. Хорошо, что вы настояли и отпустили. Много важного и нового для себя узнал я там.

— В наше время, когда так стремительно развивается техника, войсковой командир должен быть во всеоружии знаний. Высокообразованный, культурный человек сможет умело управлять войсками, используя всю мощь современного оружия. Жизнь не стоит на месте, идет вперед. В армию приходят новые люди. Продолжая прекрасные традиции старых командиров, следуя им, они говорят и свое слово. Растут сотни молодых, способных, подобно тебе, закаленных в огне и пламени войны командиров. Настанет срок, и ветераны, такие старики, как я, смогут со спокойной совестью поручить армию вам и выйти в отставку. Лично я, как только кончится война, распрощаюсь с военной службой. Конечно, если до той поры ничего не случится, если голову не сложу…

Асланов пододвинул стул поближе к кровати, на которой лежал Черепанов.

— Евгений Иванович, пока фронт стоит, почему бы вам, не лечь в госпиталь, подлечиться? Ваш заместитель мог бы пока заменить вас.

— Командир может отбыть в тыл только тяжело раненным или убитым. Точнее говоря, не отбыть, а быть отправленным. На носилках. Военному человеку не подобает по всякому поводу ложиться в больницу и занимать там чужое место… Причитать, как ваш Солтан-бек из «Аршин мал алана» — тут болит, там болит… — Поднявшись с постели, Черепанов подошел к большой карте, прибитой к стене. — Видишь, сколько сил нагнало сюда фашистское командование? В группе армий «Центр» сосредоточены отборные немецкие части. Сейчас наши разведчики наблюдают, смотрят, ловят «языков» — надо определить число и состав вражеских войск. Как я могу в такое время лечь в госпиталь? Пока дышу, встаю, хожу понемногу, я есть я. А лечение оставим до более спокойных времен.

2

В бригаде Асланова встретили с особой предупредительностью. Командиры батальонов, рот, офицеры штаба собрались вместе с раннего утра, и к моменту появления комбрига в лагере бригада была построена. Едва Асланов, прибывший в сопровождении адъютанта Черепанова, вышел из машины, подполковник Пронин, отдав команду «смирно», широкими шагами пошел ему навстречу.

— Товарищ гвардии генерал-майор, личный состав бригады находится на отдыхе после занятий. Докладывает начальник штаба бригады гвардии подполковник Пронин.

Асланов выслушал рапорт, сказал:

— Здравствуйте, товарищи гвардейцы!

Дружно прогремело ответное приветствие. Асланов подал команду «вольно», пожал руку начальнику штаба, поздоровался с офицерами.

До вечера Асланов обходил подразделения, беседовал с людьми, и с каждым часом успокаивался: он дома, в своей большой боевой семье, где каждому есть свое место и каждый дорожит принадлежностью к воинскому коллективу, а коллектив помнит о каждом.

Адъютант генерала Смирнов с утра прибрал в походной летучке командира бригады, создал максимум удобств, для работы и минимальные условия, для отдыха и под конец поставил в стакан с водой цветок подснежника и водрузил на походный стол. Асланов давно заметил в адъютанте склонность к прекрасному, и на этот раз он не оставил без внимания старания Смирнова.

— О-о… где ты нашел этот цветок? — Генерал взял подснежник, понюхал. — Прекрасный цветок! — И вдруг признался: — Я очень скучал по бригаде, Валя.

— Еще бы, вон уже сколько времени как мы врозь, товарищ генерал!

Вошел Пронин. Смирнов, переглянувшись с ним, спросил генерала:

— Вы с дороги, обедать будете?

— Я пообедал у Черепанова. Будь другом, приготовь нам чайку.

Смирнов вышел. Асланов, еще не успевший переговорить с Прониным, сказал:

— Если бы ты не поехал в Ленкорань, и не провел отпуск возле моих ребят, я бы на тебя и не взглянул.

— Никогда этому не поверю, Ази Ахадович.

— Я не шучу, — Асланов посерьезнел. — Если бы меня не послушался, наша дружба — побоку! Если ты мне друг, то чего стесняться? Ведь если бы не твоя, а моя семья оказалась на оккупированной врагом территории, и ты предложил бы мне поехать к своим, разве я стал бы колебаться?

— Все это так, Ази Ахадович, вот только перед Нушу хала мне очень неловко: очень уж много я им хлопот причинил.

— Какие хлопоты?.. Ты поправился, снова вернулся на фронт, а это главное. Лучше скажи, как ты? Совсем выздоровел?

Пронин коснулся рукой правого колена:

— Оно меня подвело. Не ожидал я, что мое выздоровление так затянется.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — заметил Асланов. И только после того, как выспросил у Пронина все о здоровье и о службе, спросил о своих: Ну, как там мои, чем заняты, как выглядят дети?

Пронин рассказывал долго. Под конец он снова сказал:

— В Ленкорани я был, как дома, а, может, было и лучше, чем дома… Спасибо вам, Ази Ахадович. Вообще, вы столько сделали для меня доброго…

— Да что я такого особенного сделал? — генерал поправил эмблему танковых войск на погонах начальника штаба.

— Будто вы ничего не знаете! А кто способствовал моему назначению начальником штаба бригады? Кто упросил генерала Черепанова вернуть меня в часть?

— Тут я преследовал свой интерес. Я давно воюю с тобой вместе, знаю твои способности, характер. Ты достоин быть начальником штаба бригады и с этой должностью справишься лучше других. Поэтому я и постарался, чтобы ты вернулся к нам.

— Это очень много для меня значит, Ази Ахадович, и большая для меня честь. И мне неловко говорить сейчас о том, что моя дальнейшая служба в бригаде невозможна.

Ази Асланов удивленно взглянул на Пронина:

— Что это значит? Почему невозможна?

Пронин пожалел, что сразу ляпнул такое, да, поступил не лучшим образом, надо было оставить этот разговор на завтра, генерал только что с дороги, не пожар ведь, мог бы на следующий день спокойно обо всем сказать. Но было уже поздно, как говорится, слово не воробей, вылетело — не поймаешь: Асланов ждал ответа. И Пронин сказал:

— Я очень рад, что вернулся в бригаду, что нахожусь среди добрых товарищей, Ази Ахадович. Здесь мой дом, все тут мне близкие и родные, но бывает порой, что человек и дом покидает, и родных… Вот я сейчас именно в таком положении.

— Да что случилось, наконец? Объясни толком.

— Между нами создались такие напряженные отношения, что я не могу более служить с капитаном Смородиной в одной части. Или я, или она. Я давно ожидал вашего возвращения. Помогите мне в этом вопросе. С генералом Черепановым поговорите, пусть пошлет меня в другую бригаду. Он вас послушает.

— Но почему дело дошло до этого? Смородина как-то сказала мне, что писала тебе…

— Она-то писала, да я… На этот раз я сам во всем виноват, Ази Ахадович, признаюсь, сам все испортил.

И подполковник рассказал о своем резком ответе Смородиной, о том, как врач поверила в его выдумки о предполагаемой женитьбе на другой девушке.

— Ты меня, конечно, извини, — сказал Асланов, — но ты поступил самым глупым образом, Николай Никанорович. Разве можно женщине такое писать?

— Очень уж я зол был тогда на нее, вот и поторопился с ответом. Да еще приписал себе грех, какого не было. Ну да что уж, поздно каяться.

— Н-да, попробуй представить, каково ей было читать такое…

— Теперь между нами все кончено, и я не могу больше здесь оставаться.

— О переводе в другую часть не может быть и речи. Выкинь это из головы. Давай повременим. Может, обида и гнев Лены поостынут. Тогда и подумаем, что предпринять. По-моему, это дело поправимое.

— Мне почему-то в это не верится.

— А ты поверь, Николай Никанорович. Как сумел вое испортить, так постарайся и исправить. Заставь ее поверить тебе, а о выдумке твоей насчет какой-то иной девушки — забыть. Не мне говорить тебе, зрелому человеку, что любовь дается однажды. Что ж ты, хочешь от нее убежать?

В кармане у Пронина лежал рапорт на имя Ази Асланова, в котором он просил откомандировать его из бригады, и Пронин очень надеялся, что Асланов подпишет его и отправит командиру соединения. Но после разговора с Ази подполковник ушел, так и не заикнувшись о рапорте.

Перед уходом он доложил, что недавно приезжала комиссия, проверяла боевую готовность бригады. Проверявшие уехали довольные, но отметили и некоторые недостатки. Теперь пришел приказ по результатам проверки. Принеси этот приказ, обсудим, обдумаем, что и как исправлять.

Наутро Асланов снова был в ротах.

Вместе с подполковником Филатовым он пришел в роту Тетерина и приказал дежурному подать сигнал тревоги.

Танкисты выскочили из помещений, на ходу обуваясь и одеваясь, и вскоре стояли возле своих машин, затягивая ремни, застегивая гимнастерки. Экипажи всех машин, кроме «Волжанина», доложили о полной боевой готовности, и только Аркадий Колесников не мог доложить об этом: опаздывал Полад, недавно зачисленный в экипаж «Волжанина».

Стоя в стороне, генерал Асланов, с часами в руках, внимательно наблюдал за происходящим. Он видел, как молодой боец, забежав сбоку строя, обратился к Тетерину:

— Товарищ лейтенант, разрешите встать в строй!

— Надо сначала привести себя в порядок, обратиться к старшему, а уж потом просить разрешения встать в строй! — заметил Ази Асланов.

Полад, мечтавший увидеть командира бригады, не узнал в темноте генерала. Он видел Ази в Ленкорани, мельком, еще до войны, слышал от отца и матери, от соседей, что к тетушке Нушу приехал сын, который служит в армии, в России, и что будет свадьба. Потом он слышал, что Ази увез жену в город. И все. Он сто раз видел Ази на экране, в кинохронике, а вот сейчас не узнал.

Быстренько приведя одежду в порядок, Полад получил разрешение встать в строй и шмыгнул за спину Геннадия. Ему до слез было обидно, что опоздал. А Геннадий, чуть-чуть обернувшись, спросил шепотом:

— Знаешь, кто сделал тебе замечание? Генерал Ази Асланов, командир бригады.

— Ази Асланов?! — глаза Полада сначала сверкнули радостью, но тут же и потухли. Получить замечание от своего кумира! Это ему и в дурном сне не могло присниться.

— Никогда не думал, что ты так крепко спишь, — шептал Геннадий.

— А я долго не спал, и вдруг, как назло, провалился в сон… Теперь боюсь: генерал не погонит меня в распоряжение старшины?

— Думаю, нет!

— Разговорчики! — прошипел Аркадий Колесников. — Хотите получить еще одно замечание?

Когда Тетерин доложил о боевой готовности роты, генерал, взглянув на часы, покачал головой:

— Гвардии лейтенант Тетерин, твои танкисты очень медлительны. Словно к ногам у них пудовые гири привязаны. Что это такое? Сигнал боевой тревоги когда еще раздался, а вы только-только докладываете! Если в бою так будете пошевеливаться, враг не даст вам даже вздохнуть!

После отбоя Асланов, Филатов и другие командиры пришли в землянку Тетерина. Командир роты все еще не оправился от конфуза.

— В приказе по результатам проверки твоя рота, Тетерин, названа среди отличившихся. Однако сегодня она меня не порадовала.

— Опоздавший по тревоге боец, товарищ генерал, впервые оказался в таком положении. Новичок. Если бы не его опоздание…

— Кем он числится в экипаже? Стрелок-радист? А смыслит он хоть что-нибудь?

— За короткое время, что он находится в роте, с помощью старшего сержанта Аркадия Колесникова Полад Талышлы вполне освоил свою специальность. Мы его дважды экзаменовали. Ответил на вопросы и практические действия выполнил хорошо.

— Командир танка что о нем думает?

— Аркадий Колесников сам просил меня за него.

— Тогда ничего. Аркадий Колесников — командир требовательный, слабого бойца в экипаж не возьмет. Но опоздание…

И уже уходя из роты, генерал вновь поинтересовался Поладом.

— Он прибыл с пополнением, товарищ генерал. Ваш земляк, — улыбнулся Гасанзаде. — С приключениями, но в бригаду пробрался… Будет солдатом.

— Фамилия его Талышлы? Что-то знакомое. А как по отчеству?

— Талышлы Полад Ибрагим оглы.

— Ибрагим оглы? Я знал одного Ибрагима Талышлы. Он был нашим соседом. В начале войны погиб при защите Крыма. Может, это его сын?

— Можно позвать его, спросить.

— Нет, не стоит тревожить. Пусть отдыхает. Узнаем — и спросим в другой раз.

Асланов с Филатовым сели в машину и направились в другой батальон.

Глава седьмая

1

Внимательно следя по газетам и сводкам Информбюро за событиями на фронтах, Асланов с нетерпением ожидал приказа командования о наступлении.

Войска Третьего Белорусского фронта все еще стояли в обороне, но на других фронтах, протянувшихся от Балтийского до Черного моря, произошли большие перемены. Войска Ленинградского фронта, перешедшие в наступление еще в январе, окончательно прорвали мощное кольцо блокады вокруг города и продвинулись до эстонских земель. Войска Четвертого Украинского фронта, перешедшие в наступление на юге, освободили Крымский полуостров. А войска Первого, Второго и Третьего Украинских фронтов, отбросив врага с правого берега реки Днепр, во многих местах вышли к западным границам Украины. Немецкое командование, предвидя новое широкое наступление советских войск, срочно перебрасывало на Восточный фронт войска, стоящие в европейских странах.

Третий Белорусский фронт не мог долго оставаться в бездействии, это было видно по всему. Наступили теплые дни. Дороги просохли, земля прогрелась, деревья покрылись густой листвой. Танкисты, стоявшие в белорусских лесах еще с зимы, с радостью наблюдали перемены, происходящие в природе, каждый день замечая вокруг что-нибудь новое. Листик, который вчера еще был с ноготь, сегодня вырос; воды ручьев, бегущих в реки, с каждым днем становились прозрачнее; раскрывались бутоны полевых цветов, все зазеленело вокруг, поляны стали похожи на яркие пестрые ковры, и даже на брустверах окопов пробилась густая трава.

Самое время наступать!

А приказа все не было.

Люди устали ждать. По правде, они устали и от занятий, от тактических учений, которые следовали друг за другом, практически без передышек. Ази не терял ни часа, ни минуты, не пренебрегал ни одной мелочью, и строевая подготовка сменялась изучением материальной части, изучение — тревогой, марш заканчивался «боем», «бой» — теорией, теория — политинформацией, а за ней следовало построение, смотр и снова занятия.

Белорусские леса были хорошо знакомы Асланову еще до войны. Тут с бойцами стрелкового взвода, которым тогда командовал, частенько проводил он занятия, да иногда на охоту изредка хаживал. Да и сейчас, едва выдавалась свободная минута, он садился за руль своей машины, усаживал рядом шофера и выезжал в окрестности подышать лесными запахами, полюбоваться зеленеющими полями. Но времени все меньше и меньше было, и теперь он едва урывал минутку, чтобы освежить в памяти академическую премудрость, заглянуть в наставления.

За этим занятием и настиг его телефонный звонок. Ази взял трубку.

— Алло, я слушаю. Добрый вечер. Да, это я, товарищ генерал… Ну, слава богу, пришла, наконец-то, и наша очередь.

Никто не знал, когда начнется наступление, но к переднему краю с вечера до утра шли и шли войска, появлялась техника и исчезала в лесах.

Бригада Ази Асланова стояла в тылах. Чтобы выйти к переднему краю, следовало совершить молниеносный бросок; командиры получили приказ приготовиться к этому броску.

Ждали только сигнала.

Ожидание изматывало. Устав от всех хлопот и от этого ожидания, Гасанзаде, весь день ходивший по ротам, проверяя их готовность, прилег в своей землянке и тотчас уснул.

Но спал он чутко и вскочил, едва его кто-то позвал: «Капитан!», и потянулся за гимнастеркой и сапогами.

У входа стоял подполковник Пронин.

Гасанзаде оделся, обулся, застегнул воротник.

— Я вас слушаю, товарищ подполковник.

— Извини, что разбудил. Я к тебе пришел по делу, которое считаю очень важным.

Гасанзаде протер сонные глаза.

— Садитесь, пожалуйста.

— Ничего, насиделся. Постою. Так вот, капитан, я, должен попросить у тебя прощения.

— Не понял вас, товарищ подполковник. Я или вы должны просить прощения? За что?

— Я. Я должен получить твое прощение. Ты знаешь, что с часу на час мы ждем приказа о выступлении. Может быть, приказ придет через пять минут. Нам укажут пункт и рубеж, с которого мы с ходу уйдем в бой. Ты человек военный, фронтовик не сегодняшний, и прекрасно понимаешь, что каждая операция, каждый бой потребует жертв. Без них редко какой бой обходится. И кто знает, кому что суждено в этом бою. Может случиться так, что меня, либо тебя не будет в живых…

— Напрасно вы об этом. Давайте не будем перед наступлением говорить о смерти.

Пронин сел, положил руку на колено Гасанзаде.

— И вот я хочу, чтобы между нами было сказано все. Хочу вытащить занозу из сердца. И давно намереваюсь это сделать, искал только случая. За этим и пришел. Если сейчас мы не поговорим в открытую, я не смогу уйти в бой со спокойным сердцем. Все эти дни, что бы ни делал, куда бы ни пошел, все об этом думаю, и все время ты мельтешишь перед моими глазами.

— Извините, я все-таки не пойму, о чем вы?

— Сейчас поймешь. Я русский человек, Фируз, а русские не любят лукавить, не боятся сказать правду и признать свои ошибки. Я долго размышлял над тем, что ты сказал мне в тот свой приход… Что скрывать, сначала я многому не поверил, но потом убедился, что ты был искренен, и ты был прав…

— Я думал, что мы к этой теме больше не вернемся…

— К той теме возврата нет! Я о другом. Дослушай до конца. Не исключено, что когда ты узнаешь, о чем речь, не сможешь простить меня.

Снаружи послышались голоса; замолчав, они прислушались. Менялись часовые.

— Это не очень приятно — говорить о своих грехах, Фируз. Но надо. Если я не скажу о той несправедливости, которую допустил по отношению к тебе, я перестану себя уважать…

Видно, Пронин не решался без оговоров, прямо сказать то, что хотел сказать, но эти оговорки встревожили Гасанзаде, и он замолчал, выжидательно глядя на Пронина.

— Ты помнишь, Фируз, когда состоялись первые награждения за Сталинград. Так вот, большинство наградных листов и других документов составил я… Ты тогда ничего не получил. Почему? Да потому что я написал холодную, невыразительную характеристику, а из описания боя, в котором ты отличился, нельзя было понять, что же тобой все-таки сделано? И от награждения воздержались. Асланов очень удивился, хотел было переговорить со штабом, но я переубедил его — будет, мол, еще случай, бой не последний, успеет Гасанзаде отличиться…

Пронин достал папиросу, закурил…

— Вот все, что я хотел тебе сказать. Теперь ты знаешь, как много весит хорошее, теплое слово; и сколько весит холодное… Считай, что я украл у тебя этот орден. Хорошо, что ты жив, заслужил другой. А если бы выбыл из строя?

Гасанзаде молча слушал Пронина.

— Не скажу, — заговорил он, наконец, — что я не был обижен, уязвлен и так далее… Но что жалеть о том, чего не получил? Забудем это. Что было было, и стоит ли к этому возвращаться?

— Не говори так, Фируз. Было, и этого не вычеркнешь. Этого я не смогу, себе простить никогда. И тебе вред причинил, и Ази Ахадовича ввел в заблуждение. Злоупотребил доверием, которое он мне оказывал. И вот сейчас намерен пойти и все ему рассказать.

— Я бы не советовал делать это, товарищ подполковник. Лучше, если генерал вообще не узнает об этой истории.

— Но ведь…

— Это же касается нас двоих. Вы высказали все, я все знаю… Понял, почему так получилось. Претензий не имею. Ну, и все. Если бы от ваших признаний Асланову могла быть какая-то польза, тогда другое дело. А вдруг возникнут осложнения между вами? Зачем они, особенно накануне боя? Главное, вы сами себе сознались, что были неправы.

— Не скажу, не успокоюсь.

— А вы успокойтесь. Генерал вам скажет то же самое, что и я. Лучше дайте вашу руку, и забудем об этой неприятности.

Пронин не сказал больше ни слова. Протянул руку Гасанзаде. Тот крепко пожал ее, по-товарищески. Подполковник надел шапку:

— Ну, спасибо, капитан. Очень сожалею, что не знал тебя ближе, и только сейчас понимаю, что ты за человек.

Глава восьмая

1

В конце июня войска фронта перешли в наступление. 24 июня танковая бригада Асланова вошла в прорыв и, продвигаясь вперед, подавляя огневые точки врага, стала успешно прокладывать дорогу нашей пехоте. Обойдя с тыла и разгромив немецко-фашистские части на станции Толочин, танкисты стремительно ринулись дальше. Той порой наша пехота добивала врага на улицах Толочина. Новый приказ нагнал бригаду во время преследования отступающих немцев: бригада должна встретить вражеские части, отходящие на Борисов, остановить и разгромить их еще до подхода к реке Березине. Цели немцы смогут прорваться и переправиться на ту сторону, хлопот с ними будет немало.

— Не прорвутся, — сказал Асланов.

По данным разведки, отступающая колонна немецкой пехоты имела множество машин, бронетранспортеров, ее «вели» и сопровождали танки. Немцы шли форсированным маршем, торопясь добраться до Борисова. Железная дорога Орша-Минск была разрушена нашей авиацией и партизанами, войска противника отходили по шоссейным дорогам. Отступающим на Борисов благоприятствовало то, что дорога шла лесом, это давало возможность прятаться от налетов авиации, а танки, прикрывавшие отход, могли сдерживать натиск наших войск. Танки Асланова, преследуя немцев, все время натыкались на огонь их танков, а немецкая пехота той порой почти бежала в сторону Березины.

— Григориайтис, не вылезай вперед! — передал комбату Асланов. — Держись на расстоянии, не подставляй себя под снаряды.

— Уйдут, товарищ генерал! — кричал комбат.

— Не уйдут! — успокоил его Асланов. — Ты только из виду их не упускай, бей при удобном случае. Так, хорошо, Гасанзаде, ты меня слышишь? Начинай!

В распоряжении Гасанзаде находились взвод мотоциклистов и артиллерийская батарея. Обойдя противника, батальон неожиданно преградил ему путь спереди; немецкая колонна оказалась захлопнутой на лесной дороге, где танки и бронемашины были лишены возможности маневрировать, и аслановцы принялись громить противника. Танки Григориайтиса и Гасанзаде сдавливали колонну с двух сторон, вели меткий уничтожающий огонь; от убийственного огня артиллерийской батареи вспыхивали машины, солдат, кидавшихся в стороны, настигали пули мотоциклистов и автоматчиков. И все-таки немцы сорганизовались, залегли по обочинам дороги, в кустах по опушке леса и открывали ответный огонь. Вперед поползли «фаустники», а с ними шутки плохи. Бой принял такой ожесточенный характер, что люди потеряли счет времени, оглохли от выстрелов и взрывов, и потери с обеих сторон росли.

Изменение в ход боя мог внести ввод новых сил, а сделать это было невозможно. Нужен рывок батальонов Гасанзаде и Григориайтиса навстречу друг другу.

Но не тут-то было! Передний танк Илюши Тарникова был остановлен огнем немецкого танка, который бил из-за машин. Что было в машинах? Груды снарядных ящиков. Но пустые ящики фашисты никогда не потащили бы с собой в этой суматохе, подумал Тарников. «Ну, сейчас я покажу вам кузькину мать!..» — сказал он про себя и навел орудие на грузовик, стоявший в середине колонны.

От мощного взрыва вздрогнула земля, раскатилось по лесу эхо. Снаряды в ящиках взрывались, один взрыв порождал другой, и было такое чувство, что началось землетрясение.

На месте машин дымились кучи дерева и железа. На ветвях деревьев вдоль дороги повисли куски тлеющей резины, обрывки солдатских мундиров; на одном дереве висела лошадиная нога, и с нее капала кровь…

Тарников, не теряя мгновенья, повел свою машину вперед, стал теснить противника.

Бой продолжался весь день, и не стих даже в сумерках, хотя наступающая темнота затрудняла боевые действия. Тем не менее танк Колесниковых «Волжанин» двумя снарядами поджег немецкий бронетранспортер, потом, заметив скопление вражеских автоматчиков, танкисты рассеяли их пулеметным огнем, но при этом проглядели вражеское орудие; первым же выстрелом сорвало гусеницу…

— Полад, видишь? — спросил Терентий. — Вон они, перебегают от дерева к дереву, к нам подбираются.

— Вижу, — Полад взял немцев на прицел.

— Что делать? — спросил Терентий. — На полдороге остановили… Придется вылезать…

Полад разметал немецкую пехоту. Уцелевшие убегали в глубь леса.

— Ребята, смотрите вперед, да и по сторонам оглядывайтесь. А то они спереди нам голову задурят, а навалятся с боков.

— Колесников, что у тебя, почему стоишь? — раздалось в шлемофоне Аркадия.

— Правую гусеницу сорвало, товарищ капитан.

— Ждите. Я вас прикрою и пошлю ремонтников.

«Волжанин» остался в лесу. Звуки стрельбы постепенно стихали.

— Если ремонтники вот-вот подъедут, все равно ничего не сделают, темнота, хоть глаза выколи, — сказал Аркадий. — Давай, ребята, осторожно вылезайте.

Вылезли. Огляделись. Прислушались.

Вокруг было тихо. Даже трудно поверить, что тут только что шел бой.

— Сколько придется ждать? — спросил Полад. Ему не терпелось идти вперед; тоскливое чувство отставшего от общей массы людей охватило парня.

— Кто знает, когда до нас дойдет очередь? Если мы одни подбиты, ребята скоро подъедут, а если не одни, придется ждать. У них работы всегда довольно. — Аркадий обошел вокруг машины. Гусеница была перебита в двух местах. — Будь она проклята, придется менять полностью.

Геннадий обнял Полада.

— Ты это наблюдаешь впервые, а мы привыкли. Подбитый танк — явление обычное.

Проходя мимо них, Аркадий шутливо надвинул шлем на глаза Поладу.

— Не хмурься. Починимся, и своих догоним.

Но Поладу казалось, что, отстав от роты, они не скоро ее догонят. Когда еще новую гусеницу натянут! Тут и бригаду потеряешь. Что сделают с оставшимися? Включат в какую-нибудь следом идущую часть — и все, не видать ни Асланова, ни Пронина, ни Мустафы, ни друзей из Ленкорани.

«Волжанина» подбивали не первый раз, и были повреждения посерьезнее, чем обрыв гусеницы. Иногда казалось: придется расстаться с танком. Аркадий тревожился, пока ремонтная бригада не выносила своего заключения: как и что ремонтировать. Самое страшное, если скажут, что отремонтировать нельзя тогда пиши пропало. Но всякий раз говорили, что отремонтировать можно, и весь экипаж кидался помогать ремонтникам. Так что в конце концов Аркадий Колесников уверовал в бессмертие своей машины, никогда не высказывал братьям беспокойства по поводу ее судьбы, чтобы их не расстраивать, напротив, если даже братья безнадежно качали головами, глядя на поврежденную машину, Аркадий говорил: «Не торопитесь с выводами, „Волжанин“ возьмет еще немало вершин, перевалит через холмы и овраги, переплывет не одну реку, и в конце концов доставит нас прямехонько в самый Берлин! Танк, купленный на деньги Пелагеи Кондратьевны, не так-то легко превратить в груду металлолома!».

Ожидая ремонтников, танкисты заночевали в лесу.

Аркадий сказал братьям и Поладу:

— Поспите немного. Я пока подежурю.

Полад вытащил из танка ватники. Сунув их под головы, танкисты легли рядком. Геннадий и Терентий уснули мгновенно, лишь только головы коснулись земли. А Поладу не спалось. Аркадий, подойдя поближе, спросил:

— Ты чего не спишь? Может, проголодался? Там есть хлеб, колбаса, возьми, подкрепись.

— Я не голоден. Я думаю: вам надо отдохнуть, а я пока подежурю.

— Тебе непривычно. Да и ночь еще долгая. Мало ли что нас ожидает. Спи! Перед рассветом Гена или Терентий меня подменят, и я тоже сосну часок.

— Вы мне не доверяете, товарищ старший сержант.

— Нет, Полад, я верю тебе, как любому из братьев, ты этого разве не чувствуешь?

— Если доверяете, тогда позвольте стать в карауле.

Аркадию не хотелось обидеть Полада:

— Ну, хорошо, пусть будет по-твоему, сказал он. — Но если что, немедленно буди!

Перекинув через плечо автомат, Полад принялся вышагивать около «Волжанина». Иногда, останавливаясь, он слушал голоса ночных птиц, вслушивался в шорохи листьев и зорко посматривал вокруг. Ему казалось, что Аркадий тоже уснул. Но командир машины не спал. Чутким ухом улавливал он далекие звуки стрельбы, разрывы снарядов, и пытался представить, где находится сейчас рота. Наверно, уже у Березины… «Если бы эти собачьи дети не подбили машину, мы были бы вместе с ребятами».

Полад не знал, что Аркадий бодрствует. Пусть бы, думал он, именно в этот момент к «Волжанину» подполз фашист, и он, Полад, сразился бы с ним один на один, и только после этого разбудил бы товарищей — они узнали бы, как он их любит, и убедились бы, что он ничего не боится.

Послышался еще далекий пока шум моторов. Полад весь превратился в слух. Шум приближался, причем с обеих сторон шоссе, становился все явственнее и сильнее. Полад хотел было разбудить Аркадия, потом подумал:

«Ну, разбужу, а если это окажутся наши? А если это враги?.. Что мы, четверо, можем с ними поделать?»

Невдалеке от танка шум машин заглох — значит, остановились. И послышался строгий голос:

— Кто вы? Куде едете?

Полад отчетливо расслышал слова, произнесенные в тишине ночи. Кто-то ответил:

— Раненых везем в тыл, товарищ генерал.

— Чьи раненые?

— Из хозяйства капитана Григориайтиса.

Наконец, Полад узнал голос Асланова и подошел к Аркадию, чтобы разбудить его, но старший сержант проворно поднялся с земли.

— На дороге — наши. Генерал Асланов. Раненые.

— Я слышал, Полад.

2

Батальоны Григориайтиса и Гасанзаде выполнили очень важную задачу. Ударив по немцам с двух сторон, и притом совершенно внезапно, они разгромили колонну отступающих немецких войск — скрыться, убежать не смог, практически, никто… Батальоны захватили много машин, техники, оружия, боеприпасов, взяли в плен около двухсот солдат и офицеров. И генерал Асланов имел основания быть довольным. Сейчас он направлялся на передний край, на рекогносцировку — требовалось развить успех и организовать переправу бригады через реку Березину.

Проводив в тыл машину с ранеными, генерал сказал водителю своей машины:

— Володя, подожди тут, мы сейчас вернемся. — И направился с Колесниковым к подбитому «Волжанину», освещая дорогу карманным фонариком.

— Капитану Гасанзаде известно о повреждении машины?

— Командир батальона знает.

— Я думаю, с рассветом ремонтники подъедут. — Генерал осветил борт машины, катки, размотанную гусеницу.

— Это легко починить. Заменить два-три звена. У вас что, нет запасных траков?

— Не хватит.

— Ну, ничего. Если что, натянут новую. Мотор в порядке? Так. Как починитесь, догоняйте роту. — Потом, помолчав, спросил: — Ну, а сами, ребята, все здоровы?

— Здоровы пока, товарищ генерал, — разом ответили братья.

Генерал повернулся к Поладу, который стоял в стороне, опустив к ноге автомат.

— А ты как?

— Хорошо, товарищ генерал.

— Матери пишешь?

О том, что Полад редко пишет матери, Ази знал от Хавер и Нушаферин, и от самой Сарии. Сария писала генералу и просила надрать Поладу уши…

Ази навел справки. Да, Полад писал редко. Но свое небольшое солдатское жалованье полностью посылал домой.

— Я пишу, товарищ генерал, — оправдывался боец, — но, сколько ни пиши, она все равно недовольна.

— Материнское сердце, Полад. Она рада бы получать письма ежедневно. Невозможно писать каждый день, но как появится свободный часок, ты не ленись, напиши хотя бы несколько строк. Она ведь беспокоится, тысячи мыслей в голову лезут. Когда долго нет письма, она думает, не случилось ли с тобой чего-нибудь. Так что почаще пиши, Полад, порадуй мать, не пожалеешь об этом.

— Есть чаще писать; товарищ генерал!

— Ну, вот и договорились, — генерал улыбнулся и спросил Аркадия Колесникова: — А как воюет Полад Талышлы? Оправдывает доверие?

Вопрос этот встревожил Полада. Вдруг Аркадий расскажет, как он испугался во время первого боя? Но Аркадий сказал:

— Уже втянулся, с обязанностями своими справляется, действует как старый фронтовик. Мы им довольны. Рады, что сумели найти хорошего стрелка-радиста. Вполне заменил Османа Хабибулина.

— Что ж, отлично! Не зря, значит, зайцем добирался до фронта из Ленкорани! Подполковник Пронин в тебе не ошибся. Ну, а ты сам как считаешь: отомстил за отца?

— Пока нет, товарищ генерал.

— Как так? Разве за эти дни ты из пулемета не стрелял?

— Стрелял.

— Как же так стрелял, если не попал ни в одного фашиста?

— Я своими глазами видел, скольких он уложил, товарищ генерал, вмешался Аркадий. Он повернулся к Поладу, — Ты что это на себя напраслину возводишь?

— Посечь из пулемета — это еще не то, чего я хочу, — тихо сказал Полад. — Вот если я встречусь с фашистом лицом к лицу, схвачу его за горло и задушу собственными руками, — тогда другое дело. А до тех пор буду считать себя в долгу перед отцом.

— Ну, — покачал головой генерал. — А если силенок не хватит?

— Должно хватить, товарищ генерал.

Понравился генералу ответ Полада. Он мягко положил руку на плечо бойца.

— Посмотрим… Если случится так, я сам напишу о тебе твоей матери. А пока бей врагов из пулемета. Бей без промаха! Много они нам задолжали, за многое надо с них спросить.

Глава девятая

1

Немцы, оборонявшие город Борисов, держали под непрерывным минометным и артиллерийским обстрелом берега Березины. К обороне они готовились основательно, еще с зимы, построили вдоль Березины мощные огневые точки, возвели укрепления, установили минные поля и проволочные заграждения. Все спуски к воде, подъемы, участки, поросшие лесом и кустарником, даже болота, то есть каждая пядь земли, где советские войска могли сосредоточиться или скрытно подойти к реке и форсировать ее, находились под неусыпным наблюдением врага. Да и сама по себе река была серьезным препятствием — и все это осложняло переправу частей Третьего Белорусского фронта на тот берег.

В Борисове был крупный гарнизон, усиленный за счет отступающих частей, и немецкое командование не собиралось сдавать город, напротив, решило удерживать его как можно дольше. Все мосты на реке Березине были взорваны. Зенитные батареи, стоящие в окрестностях города и у пристани, открывали ураганный огонь по самолетам и переносили его на наши наступающие наземные войска.

Батальоны танковой бригады Асланова шли в составе ударной группировки фронта; им предстояло форсировать Березину южнее города, разгромить танковые и пехотные части противника, продвинуться вперед, обойти город и соединиться с частями, наступающими севернее Борисова.

С вечера, под огнем врага, саперы приступили к наводке легкого моста. Понтоны, побывавшие не в одном переплете, зачастую не имели замков и захватов, их сводили в линию моста и крепили самодельными крюками, тросами, проволокой; табельного настила не хватало, приходилось подгонять заготовленные на берегу бревна и накатник; дело шло медленно, саперы трудились в кровавом поту… Когда обстрел становился невыносим и губителен, приходилось прекращать работу и отводить людей на берег, в окопы.

Танкисты ожидали своего часа в лесу. Ночью на западный берег Березины переправился батальон капитана Григориайтиса, вместе с бойцами взвода разведки и захватили плацдарм; пряча основную часть батальона в прибрежном лесу, комбат последовательно отбивал все попытки немцев столкнуть его в воду, и, сохранив связь с бригадой, регулярно докладывал комбригу обстановку. Ази Асланов в нетерпении следил за работой саперов. Он очень спешил с переправой. Немцы атаковали мотострелков Григориайтиса все настойчивее, положение на крохотном плацдарме осложнялось; противник вводил в бой новые силы, намного превосходящие численность наших потрепанных подразделений, и немногословный Григориайтис уже просил о помощи, а он зря не попросит… Еще немного, и сомнут Григориайтиса.

Связист, установивший свою рацию между деревьями, на берегу, крикнул:

— Товарищ генерал, комбат.

— Как у тебя, Григориайтис? — спросил Асланов, чтобы дать комбату успокоиться. — Трудно? Знаю, что очень трудно, но потерпи, дорогой, продержись еще немного.

— Не знаю, как быть с ранеными, — отвечал Григориайтис. — Жмет, проклятый! Голову поднять нельзя…

— Мы прикроем вас огнем, держись, комбат! — Асланов повернулся к связисту: — Соедини с Прониным.

— Это ты, Николай? Попроси корпусную прикрыть Григориайтиса. Да поживей, ему там невыносимо!

Генерал спустился к реке. Командир саперного взвода, видя, каким мрачным стал генерал, стал торопить бойцов.

Генерал видел, что люди трудятся на пределе, и ничего саперам не сказал, но они тоже его видели и старались как только могли.

Снаряды падали в непосредственной близости от будущей переправы. Но вот, как бы в ответ им, из наших тылов с тугим напористым шелестом пролетели и ухнули в расположении немцев тяжелые снаряды, а затем донеслись глухие удары дальнобойных орудий: противоположный берег реки был взят под обстрел; это артиллерия прикрыла мотострелков капитана Григориайтиса, и саперам тоже стало веселее работать.

Асланов умылся прохладной речной водой, достал носовой платок, вытер лицо, руки. Потом прошел немного вниз по течению. У самого уреза воды виднелась немецкая каска, наполовину затянутая мокрым песком. Немного ниже, прижавшись лицом к прикладу своего короткого автомата, лежал мертвый унтер-офицер. У съезда к воде валялись измятая легковая автомашина и мотоцикл, а вокруг них — трупы солдат. Давно ли, подумал Асланов, наблюдая эту картину, старый генерал, преподававший в академии военную историю, напоминал слушателям о сражении на Березине, где Наполеон, убегая из Москвы, потерял остатки своей армии? Войска французского императора были разгромлены тут, под Борисовым. Такова участь всех завоевателей. Сто тридцать два года тому назад трупы неприятельских солдат, пушки и боеприпасы, наверное, вот так же, как сейчас, валялись на берегу Березины…

— Товарищ генерал, мост готов, — с радостью отрапортовал командир взвода саперов Асланову. — Спасибо, лейтенант!

И Асланов с частью легких сил переправился на другой берег.

А той порой неподалеку от моста, наведенного бригадными саперами, понтонеры наводили тяжелый мост для переправы танков.

И как только он был готов, саперы поставили дымовую завесу.

Танки ринулись на тот берег.

Густой беловатый дым, похожий издали на плотный туман, поплыл долиной реки, накрыл мосты, берега, кустарники и приречные рощи. Переправа не просматривалась ни сверху, ни с флангов. Немцам пришлось вести огонь наугад и по ранее пристрелянным ориентирам, но корректировать его было невозможно, и они яростно били из минометов и орудий то по одному, то по другому участку реки, то по всему предполагаемому району переправы. Река кипела от взрывов. Плотный полог дыма кое-где разорвало, но танки, направляемые саперами, шли и шли по мосту, остальные выходили из леса, на ходу вытягивались в колонну и тоже спускались на мост. В пламени взрывов, в свисте осколков, сквозь фонтаны воды, поднятые снарядами, переправлялись они по обеим мостам через реку — взвод за взводом, рота за ротой, и там, на западном берегу, сразу включались в бой. Казалось, все шло хорошо. Но тут, как назло, один из снарядов взорвался перед самым танком Илюши Тарникова; разорвало гусеницу, танк развернулся и преградил путь машинам третьей роты, как раз спустившимся на мост. Все застопорилось. По мосту ударили еще два снаряда — и образовались большие пробоины.

Командир роты Тетерин тотчас нашелся, — он отозвал одну машину с берега, чтобы она взяла машину Тарникова на буксир.

Асланов, действовавший с передовыми подразделениями на правом берегу, сразу почувствовал неладное и вернулся на мост, где произошла заминка: ведь если к ротам, которые ввязались в бой, не подоспеет подмога, немцы этим немедленно воспользуются. К тому же, развернуть активные действия, имея половину бригады еще на нашем берегу, Асланов не мог.

— Что там, на мосту? — спросил он какого-то автоматчика.

— Говорят, мост поврежден.

Навстречу Асланову медленно шел «Волжанин», таща на буксире подбитую машину Тарникова; вытянув ее на берег, поволок в сторону, под береговой обрыв, где экипаж танка, выскочив из машины, начал колдовать вокруг нее.

На мосту саперы уже принялись заделывать пробоины, но танкам, которые успели опуститься на мост, предстояло ждать.

— «Мишень прямо», — подумал Асланов.

Заговорили зенитные автоматы, вставшие на охрану мостов, и почти тотчас воздух наполнился гулом самолетных моторов. Над самой рекой, вынырнув из-за леса, прошла эскадрилья «юнкерсов» в сопровождении «фокке-вульфов». «Юнкерсы» проскочили невредимыми под зенитным огнем и, определив цель, стали заходить на мост. Один за другим они сваливались на него. Бомбы сыпались градом, взметая столбы воды и земли; казалось, ничего живого уже не осталось после такого удара — ни на мосту, ни на земле. Но зенитчики били по самолетам в упор, и один «юнкере», дымя, рухнул в воду. Однако дымовую завесу совсем разбросало и снесло взрывами, и следующий пикировщик сыпанул бомбы прямо на мост. Мост разорвало в двух местах.

Освободившись от бомбового груза, вражеские самолеты ушли, и, словно только этого и ждала, заговорила немецкая артиллерия.

Двое саперов, убитые наповал, лежали на краю моста; один, тяжело раненный, полз по настилу к берегу.

Но танки, ожидавшие своей очереди на переправу на берегу, не пострадали; те, что стояли на мосту, пятясь, отползали на берег…

Асланов был уже на левом берегу; тут, у моста, появился и Пронин.

— Николай Никанорович, отведи танки от берега подальше, пусть замаскируются и ждут… Немцы не успокоятся, пока не разнесут мост вдребезги, а восстановить его не просто… Много уйдет времени. Так что не стоит машинами рисковать. Я возвращаюсь на тот берег. А ты звони наверх, проси понтонеров — надо восстановить переправу как можно скорее.

— Ази Ахадович, куда вы? Не проскользнуть?

— Не могу ждать. Полсердца моего там осталось!

— Невозможно переправиться, товарищ генерал! Обождите!

— Невозможно и ждать, — отвечал Асланов. Саперы по его приказу уже спустили на воду лодку. — Пошли, Смирнов, пошли! — окликнул генерал своего адъютанта. — Пока, Николай Никанорович, действуйте тут, как я сказал.

— Есть! — сказал обескураженный Пронин. Лодка медленно отошла от берега. Обстрел моста продолжался, снаряды вонзались в воду то впереди лодки, то позади, то справа, то слева. Но пожилой сапер, не теряя самообладания, гнал лодку к противоположному берегу. Пронин с волнением наблюдал за ее движением. Вдруг около лодки взметнулся фонтан воды, лодка скрылась из виду, а когда вода опала, Пронин увидел, что она плывет вверх дном. Последними словами ругал он себя, что отпустил генерала в этот ад, боясь подумать, что генерал с адъютантом и сапер погибли. Но нет, сначала вынырнул сапер, потом показалась голова Асланова; снизу к нему торопился Смирнов. Все трое плыли к берегу, значит, целы. Пронин махнул саперам, те потащили к воде новую лодку, но Асланов, обернувшись и поняв, что саперы спешат на помощь, сделал знак: «не надо». Перевернутую лодку уносило течением. А генерал, адъютант и сапер еще энергичнее рванулись к берегу и вскоре, к облегчению всех, кто это видел, достигли его.

2

Положение подразделений бригады, переправленных на тот берег Березины, все больше осложнялось. Немецкое командование задалось целью разгромить их прежде, чем подойдет подмога, и восстановить свою линию обороны вдоль реки.

Вражеская авиация препятствовала восстановлению разрушенного понтонного моста. А танкисты и мотострелки держались уже на пределе.

Асланов выбрал себе наблюдательный пункт на лесистом холме, с вершины которого хорошо просматривались позиции наших подразделений, дороги, по которым немцы подбрасывали силы к плацдарму, а если глянуть на восток, то видна была и река, и место, где наши саперы латали разбитый мост.

Конечно, в первую очередь следовало нейтрализовать вражескую авиацию. Быть может, наша авиация задействована на других участках, но здесь тоже без нее не обойтись. Хотя бы строительство моста прикрыли, дали возможность переправиться всей бригаде…

Батальоны просили помощи.

Асланов отвечал, что в ближайшие часы помощи не будет.

— Обходитесь своими силами… Не давайте обойти себя с флангов, предостерегал он комбатов, зная, однако, что они ждут не слов, не советов, а чего-то более реального. Наконец, он решился.

— Соедини меня с генералом Черепановым, — сказал он радисту.

— Генерал Черепанов слушает.

— Здравствуйте, Евгений Иванович. Как наши дела? Плохи наши дела! Половина хозяйства тут, половина еще там. Здесь немцы жмут. Переправа разбита, восстановить не могу: «юнкерсы» висят над рекой. Подкиньте крылышек, пусть хоть на время нас прикроют.

Пока Асланов говорил с Черепановым, позвонил Григориайтис: батальон вынужден отходить. Асланов сказал Смирнову и радистам:

— Идем к мотострелкам!

Они спустились с холма и низом побежали в батальон, позиции которого насквозь простреливались пулеметным огнем и обрабатывались вражеской артиллерией.

Немцы под прикрытием танков пошли в атаку. Бойцы Григориайтиса взялись за гранаты. Двое наших артиллеристов на правом фланге выкатили на позицию пятидесятисемимиллиметровое орудие и прямой наводкой открыли огонь по танкам. Подбили одну машину, и, наверное, другую тоже, потому что танки остановились, не решаясь идти напролом, и открыли ответный огонь.

— Ты видишь? — спросил Асланов Григориайтиса, спрыгнув в его окоп. Спокойствие, деловитость и мужество артиллеристов поразило генерала. — Ты просишь подмогу. Да эти два твоих артиллериста стоят роты солдат противника. Остановили немцев. Ай молодцы! Как их фамилии?

— Тот, чернявый, Чингиз Алиев, а другой — Родион Иванов. Они с утра нас поддерживают. Одна пушка ихняя и осталась и только двое — во всем расчете.

Асланов повернулся к стоящему позади адъютанту:

— Смирнов, запиши их фамилии, имена, другие данные. Как только вернемся в штаб, напомни мне, я их к награде представлю.

Хотя атака фашистов продолжалась, батальоны остановились и словно вросли в землю. Губительный огонь автоматчиков прижал немцев к земле, их танки вели огонь с места. Перед пушкой Алиева и Иванова грохнул снаряд. Орудие замолчало. Оба артиллериста лежали не шелохнувшись. Потом вдруг вскочили, откатили орудие, поменяв огневую позицию. В небе послышался гул моторов. Но не немецких, а наших. Почти над самой землей промчались штурмовики, обрушив бомбы и снаряды на позиции немецких частей.

— Капитан, свяжись с Гасанзаде, — сказал Асланов Смирнову. — От моего имени скажи: пусть выдвинет сюда роту танков. Григориайтис! Вместе с Гасанзаде приказываю вам взять вот эту высоту, — он показал ее на карте. Там у них наблюдательный пункт. Пока вы достигнете ее и укрепитесь там, мост восстановят, и дело пойдет веселее.

— Генерал Черепанов, на проводе, — окликнул связист Асланова. Спрашивает, как штурмовики помогли?

— Спасибо! — взяв трубку, сказал Асланов. — Если еще разок над немцами пройдутся, будет совсем неплохо… Это возможно? Очень хорошо! Как? Уже? Еще раз спасибо! Теперь живем.

— Рота танков из батальона Гасанзаде подошла, — доложил Григориайтис.

— Прекрасно, капитан. Вы знаете, начальству сверху виднее, оказывается, подкинули саперов, и мост восстановлен. Я буду в батальоне Гасанзаде. Готовься. В наступление пойдем вместе, когда подойдут остальные наши машины…

Словно предчувствуя перелом в ходе боя, фашисты напоследок очень точно ударили из танковых пушек по позициям батальона и по противотанковому орудию. И тут же стало известно, что орудие разбито.

— А артиллеристы уцелели?

— Нет, товарищ генерал… Чингиз Алиев убит наповал, Иванов еще дышит… Вот санинструктор его тащит…

Но, пока санинструктор дотащила раненого и начала его перевязывать, он уже не нуждался в перевязке.

Трупы артиллеристов положили на дно окопа. Асланов снял фуражку.

3

К вечеру бригада Асланова, полностью переправившись через Березину, отбросила немцев и, преследуя их, продвинулась далеко вперед. Немцы отходили к городу Плещеницы.

В селе Мстиж, где остановился штаб бригады, адъютант сообщил Асланову, что его хотят видеть какие-то гражданские люди.

— Пригласи.

Их было двое. Молодой, краснощекий, очень здоровый на вид, был в полинявших домотканых штанах и рубашке из черного сатина. Другой, по всему видно, немолодой и больной, был в сапогах, выцветшем пиджаке, в кепке, густо оброс бородой, сутулился и тяжело передвигался.

— Не узнаешь, Ази? — спросил он. Но узнать в этом изможденном, измученном человеке кого-то из ранее близких, знакомых людей было просто невозможно. И только голос и глаза были знакомы.

Асланов встал, пристально вглядываясь в этого человека. Тот шагнул навстречу генералу.

— Ази, это я, Сергей, — сказал он.

— Сережа?! Живой?

— Я уж не думал, что доживу и встречусь с тобой.

Они обнялись.

Потом, усадив гостей, Ази долго смотрел на Сергея Сироту, словно боялся поверить, что этот седой человек, именно он, его друг Сергей.

— О семье что-нибудь знаешь?

Сирота вздохнул:

— Ничего не знаю, Ази.

— А я знаю. Все живы-здоровы. И Наташа, и дочка твоя, Люба. Живут на Кубани, в станице Славянской, у твоей тещи. Хавер их разыскала. Пишет, живут нормально, и все думы только о тебе.

— Я тоже о них думаю. Ты не представляешь, как обрадовал меня… Боюсь поверить, что вижу своих, вижу тебя, что мы живы… Я ведь с утра тебя жду. Бой на реке завязался, потом видим, немцы бегут. Мы им тоже всыпали. Ну, наше командование еще накануне предупредило, что танкисты поведут наступление… Наконец, увидели танкистов, услышали: танкисты Асланова. Сердце так и екнуло. Танкистов-то, думаю, много, а Аслановых не так часто встретишь. Он, думаю. И не ошибся.

Глаза Сироты увлажнились. Растрогался и генерал. Смирнов, свидетель этой сцены, хотел незаметно выскользнуть, но Асланов сказал:

— Распорядись насчет еды. Товарищи, наверное, голодны.

— Не беспокойся, мы сыты. — Сирота загасил папиросу, бросил окурок в пепельницу. — Перед выходом пообедали.

— Все равно, мы должны отметить эту встречу. По-фронтовому, на ногах! — пошутил Ази. — И не забывай, что с тобой генерал разговаривает: придется тебе подчиниться.

— Рад подчиниться, — засмеялся Сирота и взглянул на товарища: перспектива поужинать у генерала того явно обрадовала.

Смирнов вскоре вернулся; помощник повара нес за ним полный поднос еды. Котлеты. Жареная картошка. И грибы. Их собирали, чистили и солили под наблюдением знатока этого дела Парамонова.

— Садитесь, ужин немудреный, знал бы, кого увижу, приказал бы азербайджанский шашлык сделать… А сейчас закусим тем, что есть.

Выпили по сто граммов, за встречу после трех лет войны, за близких, за дружбу, над которой годы не властны, разговорились. И Сергей Сирота коротко рассказал обо всем, что было с ним за эти три тяжелых года.

— Первый день войны страшным для меня оказался.

Сразу после совещания у командира полка я со своими людьми принял бой. Пехоту мы задержали. Сказать по совести, мои бойцы сделали все, что могли. Но танки нас обошли, их задержать мы не смогли. А немцев было во много раз больше, чем нас, кругом кишели, как муравьи. Я думаю, из наших мало кто уцелел. В плен не сдавались, а попадали только в бессознательном состоянии или раненые, беспомощные. Помню, очнулся я в лазарете. У немцев. Как только понял это — жить уже не хотелось. Но и умереть не давали. Когда раны затянулись, отправили нас в лагерь для военнопленных. Ну, вы наслышаны, как обращаются с военнопленными в немецких лагерях… Всего не расскажешь… А после лагеря попал я вместе с другими, кто поздоровей, да помоложе, в Германию. С утра до вечера гнули спины на заводе. Знаем, что каждая деталь это как пуля в своих… Тянули, канителили… Карцер зарабатывали, а то и виселица качалась перед глазами… Немцы довели нас до такого состояния, что уж и не предполагали, что мы способны бежать. Как-то в воскресенье начальство укатило в город. Поняли мы: это последний шанс. Обезоружили и связали охрану, побежали в ближайшие леса. Там разошлись, дождались темноты и пошли, кому куда казалось удобней: большой группой сразу напорешься на кого-нибудь, да и не прокормиться. Везде посты, облавы. Отощали мы от голода, разум мутился. Товарищ заболел. Оставил его в лесу, в каком-то местечке рискнул подойти к местным жителям, спросить хлеба, еще чего-нибудь. Было у меня несколько марок. Продуктов дали, но погоню вызвали… Едва я успел к товарищу выйти. А он уже отошел. Похоронил я его на скорую руку и стал уходить в глубь леса. Шел и хлеб грыз, и картошку сырую. А леса там какие? Несколько километров пройдешь, и на какой-либо населенный пункт выходишь. Но до Польши добрался я. А там стало легче, помогали поляки. Так дошел я до Катовиц. Там один старик устроил меня на шахту. Проработал месяца три. На всякий случай бороду отрастил. Но вдруг вызывает меня к себе надзиратель-немец. Спрашивает, служил ли я в армии. Тут, как ни крути, ничего придумать невозможно… Служил, говорю ему по-польски, в тридцать девятом еще ранен, а с тех пор не призывали… Долго глядел он на меня и на фотографию, на которой я был увековечен, когда находился в лагере для военнопленных. Сфотографировали меня еще раз, сказали: иди, работай. Старик-поляк сказал мне: уходи, уходи сейчас же, а то будет поздно. А надзиратель пусть считает, что ты в шахте… Мы скажем после смены, что от коменданта ты не возвращался. Так и пошел я, и к декабрю сорок второго добрался до Украины, а в феврале сорок третьего вышел под Сморгонь. Некоторое время скрывался, потом удалось установить связь с партизанами. Ну, а с тех пор воюю…

— Да, хлебнул ты горюшка. Но хорошо, что жив остался. Уйти из фашистской Германии — все равно, что из ада вырваться… Теперь бы тебе отдохнуть хорошенько, домой съездить.

— Рано об этом думать.

— Почему?

— Дело есть одно. Если получится — хорошо, если нет — центральный штаб партизанского движения просить придется… А, может, и ты поможешь? А? По старой дружбе?

— Всегда рад помочь, Сережа! Говори, в чем дело?

— Видишь ли, я все-таки кадровый, военный. Хочу в армию вернуться. Отряд мой теперь остается не у дел, наши места освобождены, в Польшу партизан если перебросят, то не всех…

— Но ты — в таком состоянии… Инвалид, в сущности…

— Это не мешало мне воевать в партизанах, командовать отрядом. Все бывало. Рука ничего, не мешала. Стрелял не хуже других… Но ведь я давал присягу! И в плену я об этом помнил, и потом, в партизанах, не забыл, что я — офицер, временно выбывший из строя. Армия идет на запад. Я ее дождался и должен быть в строю. Скажи, мог бы ты оставить меня в своей бригаде? Кем угодно!

— В принципе — да. Но вопросы такие — переход из партизан в кадровую армейскую часть — решаю не я. Кадровики. Направят ко мне — приму с радостью. Буду просить, чтобы направили. Но послушай меня: после всего пережитого, не лучше ли тебе хоть немного подлечиться? Отдохнуть? Семью навестить?

— Твои солдаты разве меньше моего пережили? А на отдых и лечение их никто не посылает, пока не ранят. Я живой; о семье знаю. Чего еще? Воевать должен!

Ази не знал, что ответить.

Сирота сам наполнил стакан водкой и выпил одним духом. Встал. Надел шапку.

— Ну, вижу, ты стоишь на своем. Дай адрес полевой почты, скажи номер бригады. Выйду на большое начальство. Может, получу направление в твою бригаду. Хотелось бы быть под твоей рукой… И больше не расставаться до конца войны. Сегодня у меня праздник. Если бы не дела, посидел бы у тебя еще. Место спокойное, еды вдоволь, генерал — гостеприимный, кто от этого бежит? Но надо идти. До свиданья, Ази.

Они обнялись.

Потом Сирота и его молчаливый спутник шагнули за порог и пошли, не оглядываясь.

Глава десятая

1

Генерал Вагнер острыми ястребиными глазами впился в карту. Карта наспех нанесенными стрелами и знаками показывала обстановку и скупо рассказывала о событиях последнего времени. События были неутешительными, обстановка ничего хорошего не сулила. За неделю боевых действий немецко-фашистские войска отступили от Витебска до Сморгони. Все попытки задержать русских, контратаковать окончились неудачей. Стрелы, обозначавшие направления контрударов, наткнувшись на встречные удары русских, сгибались, плющились, поворачивали обратно. Гигантский вал русского наступления сметал все на своем пути. Своим холодным практичным умом генерал взвешивал положение группы армий «Центр» и приходил к выводу, что оно незавидное. Еще недавно ему и в голову не могло прийти, что за столь короткий срок будет взломана вся немецкая линия обороны, сооруженная с такой продуманностью и тщательностью.

Особенно мощные оборонительные укрепления были возведены в районе Орши-Витебска. Первая полоса укреплений глубиной от трех до семи километров. Две линии окопов полного профиля, огневые точки, убежища, минные поля… Вторая полоса ничуть не уступала первой, и по западному берегу реки Березины шла еще одна линия укреплений, и все они заблаговременно были заняты войсками.

Гитлер лично интересовался строительством укреплений, придавал им исключительное значение, Белоруссию он называл «воротами Берлина». Он требовал укрепить эти ворота. И что же? Русские распахнули эти ворота настежь. Отступал не только танковый корпус Вагнера — вся армейская группировка «Центр» не выдержала натиска и отходит, а русские прорываются вперед, берут войска фюрера и в клещи, и в тиски, охватывают, окружают, бьют по частям! А сзади действуют партизаны — рвут мосты, минируют дороги, ввязываются в бои с регулярными частями немецкой армии. Какие преграды можно поставить русским? Как задержать? Вся надежда на то, что удастся раньше них отойти на рубеж реки Вилия. Там надо зацепиться, перегруппировать силы. Только там, больше негде!

Неслышно вошел адъютант Макс Зонненталь, доложил о прибытии Динкельштедта.

— Зовите, — сказал Вагнер, не отрываясь от карты.

И даже когда Динкельштедт вошел и поздоровался, он, не оборачиваясь и не отвечая на приветствие, сказал:

— Подойдите сюда, Динкельштедт. Видите, как выглядит линия фронта? Куда мы оттеснены за эти десять дней?

— Враг имеет большой перевес в силах, мой генерал. Даже сейчас его резервы не истрачены, перевес сохраняется, порой просто невозможно удержаться под их натиском.

— Невозможно? Но ведь мы в обороне, и сил у нас вполне достаточно. Просто мы их не можем эффективно использовать, и в этом давайте признаемся!

Вагнер повернулся наконец к Динкельштедту и взглянул в лицо командира дивизии. Никогда он не видел Динкельштедта в таком удрученном состоянии. Лицо бравого генерала, давно небритое, поросло неопрятной щетиной, воспаленные глаза были красны, одежда помята, сапоги давно нечищеные. Динкельштедт перехватил удивленно-презрительный взгляд Вагнера. «Да черт с тобой! — думал он, глядя на карту, где были перечеркнуты названия оставленных корпусом городов Толочин, Плещеницы, Вилейка, — сунулся бы туда, где я был, посмотрел бы тогда я на тебя!»

— Фюрер никогда не простит нам отступления, — сказал Вагнер. — Вы хоть представляете, чем все это кончится?

— Представляю. Но, мой генерал, предположим, что на данном направлении мы отступили по своей вине… Корпус отступил, моя дивизия отступила… Но ведь отступает и вся группа армий «Центр»?! В этом кто виноват?

— Вы о себе подумайте, Динкельштедт. Ваша дивизия отходит под натиском бригады небезызвестного вам генерала Асланова, нашего старого знакомца. И надо признать, этот молодой генерал действует решительнее и изобретательнее, чем вы. Так что не вам рассуждать о том, почему отступает вся группа армий «Центр». Смотрите сюда! Вот Сморгонь. Вот река Вилия. Русские не должны перейти через нее, слышите?

— Но чем я смогу их задержать? От дивизии почти ничего не осталось, господин генерал.

— Дивизия ваша получит подкрепления. Но если и на этот раз не выполнит задачи, пеняйте на себя.

Динкельштедт явился на вызов Вагнера, как на казнь. И то, как Вагнер встретил и принял его, и разговаривал с ним, не сулило ему ничего хорошего. Предчувствие не обманывало Динкельштедта. Он не знал еще, что командир корпуса решил отстранить его от должности, подал рапорт об этом командованию группы армий «Центр», и что ему уже обещали прислать нового командира дивизии, — всего этого он не знал, но внутренне уже примирился с тем, что станет козлом отпущения, и что военная карьера его оборвется на этом.

2

На дороге разорвался немецкий снаряд, и секунду спустя что-то сильно и резко ударило Мустафу по ноге. Мустафа упал лицом в песок. Сгоряча он не почувствовал боли, сел. Осколок снаряда ударил ему в голень. Мустафа осторожно коснулся раны; пальцы окунулись в теплую кровь. Что делать? Сзади оставался молчаливый лес, впереди была река Вилия… Товарищи остались позади… Они-то и послали Мустафу за помощью. Как ни тяжела рана, нельзя вернуться назад. Надо переправиться через Вилию, доставить донесение командира роты Тетерина командиру бригады Асланову. Судьба товарищей, оставшихся на западном берегу, зависела сейчас от него, Мустафы.

Мустафа перевязал ногу прямо поверх брюк. Но кровь никак не останавливалась. Он прополз метров десять-пятнадцать, нарвал в канаве пригоршню листьев подорожника. Обложил ими рану поверх бинта и еще раз перевязал носовым платком. Не помогло. Тогда он снял платок, смотал бинт, выжал с них кровь, снова обложил рану листьями, замотал бинтом и сверху стянул платком. Выше раны он стянул ногу ремнем. Кровь, кажется, унялась. Он поднялся, добрел до ближайшего дерева, сломал толстую ветвь, обломал сучья. Опираясь на эту палку, доковылял до берега. На песке отчетливо виднелись следы танковых гусениц — это три тридцатьчетверки Тетерина вчерашним вечером переправились тут на западный берег Вилии. Вон торчит и хворостина, которую воткнул сопровождавший танкистов кудрявый подросток-партизан, чтобы обозначить место переправы.

В последние дни сопротивление немцев усилилось, вновь активизировалась вражеская авиация, и как раз в эти дни продвижение советских частей, в том числе танкистов Черепанова, замедлилось. Командование группы армий «Центр» полагало, что причиной тому именно возросшее сопротивление немецких войск, что меры, принятые им, наконец-то приносят плоды: советские войска остановлены!

Действительно, танковые и механизированные войска, в том числе соединение Черепанова, снизили темп наступления, но по другой причине: на исходе оказалось горючее и смазочные масла. Их везли из далеко отставших тылов машинами, доставляли до полевых аэродромов самолетами… Но Ази Асланов, наученный горьким опытом, всегда имел в запасе и горючее, и масла. Во всяком случае, в баках его машин горючее еще было. Получив приказ форсировать Вилию и освободить важный опорный пункт немцев город Сморгонь, он не стал ждать дозаправок. Взяв с собой Тетерина, вышел в разведку к берегу Вилии. Тут, недалеко от реки, их встретили партизаны из отряда Сироты, от которых Асланов узнал, что мост на реке Вилия немцами взорван, однако есть место, где танки могут пройти вброд. Двое партизан, сели на броню переднего танка, чтобы показать танкистам это мелкое место.

Три танка вышли к берегу реки. Один из партизан разделся и прошел до середины реки. Асланов прикинул: да, тут действительно неглубоко, танки пройдут. Сойдя со своего «виллиса», Асланов пересел в танк лейтенанта Тетерина; один за другим танки перешли на другой берег. Их никто не заметил. Асланов даже не ожидал, что так легко и беспрепятственно можно перейти реку.

Западный берег Вилии был лесистый, удобный для маскировки и для засад. Командир бригады сам выбрал место для танков; поставил их примерно в ста-двухстах метрах друг от друга, велел занять оборону.

Немцы не сразу узнали о переправе танков Асланова на западный берег, и вообще они не ожидали, что советские танки так скоро подойдут и форсируют Вилию вброд.

Ази Асланов, очень довольный тем, что без боя, без потерь удалось захватить кусок западного берега реки, приказал роте Тетерина удерживать этот клочок земли до подхода главных сил, а сам вернулся на восточный берег, чтобы переправить через Вилию всю бригаду, пока немцы ничего не проведали.

На западном берегу Вилии остались экипажи трех машин, пятнадцать солдат и офицеров. Жерла танковых пушек смотрели на Сморгонь. А за тыл танкисты были спокойны, оттуда вот-вот подойдет бригада.

Весь день прошел спокойно. Ночью явственно слышался шум моторов видимо, танки врага тоже подтягивались к Сморгони. Тетерин усилил охрану и выслал разведку. Вернувшись, разведчики подтвердили догадку: немцы выдвигают к Сморгони войска.

Но и утро следующего дня прошло спокойно. Однако вскоре немцы начали выдвигать свои силы к реке, и тут-то они вышли на танки Тетерина и заметили их. Пехота осторожно стала обтекать советские машины, а так как танкисты еще не открывали огня, у немцев появился соблазн врасплох захватить их. Танкисты подпустили противника на расстояние в несколько десятков метров, и в упор ударили из пулеметов.

Вражеские автоматчики отхлынули. А через полчаса стоявший в дозоре стрелок-радист Мустафа Велиханов доложил, что со стороны Сморгони, из лесу, под прикрытием самоходных орудий «фердинанд», идут автоматчики. Слева, полем, шли к реке немецкие танки. Что мог предпринять Тетерин тремя танками против таких сил? Он приказал экипажам действовать скрытно, подпускать врага как можно ближе, бить наверняка, маневрировать, следить друг за другом, поддерживать друг друга, и если будет невмоготу, отходить к месту переправы. Радировать о создавшемся положении он не рискнул: немцы засекут не только его, но и месторасположение бригады, — и поэтому приказал ефрейтору Мустафе Велиханову доставить командиру бригады срочное донесение…

Осколок подсек Мустафу в самом начале пути. Мустафе было тяжело, но он помнил, что товарищам трудно, они могут погибнуть, если не подойдет помощь… Кое-как доковылял он до берега, не раздеваясь, вошел в воду. Холодная вода схватила ногу как обручем, от боли перехватило дыхание, и на минуту Мустафа остановился. В глазах мутилось. Рука с автоматом бессильно упала в воду, и он чуть было не упустил оружие. Наконец, собравшись с последними силами, по горло в воде, он стал пробиваться к берегу.

Выйдя на берег, упал. Земля вздрагивала и гудела от близких ударов пушек: это Тетерки вел неравный бой с врагом, и каждый удар своей и вражеской пушки Мустафа ощущал всем телом, прижатым к земле лицом. «Гибнут ребята», — возникала в гудящей голове тревожная мысль. И с этой мыслью Мустафа заставлял себя вставать. Так, падая и поднимаясь, он постепенно удалялся от берега. Он обессилел, от потери крови дрожал, стуча зубами. Мокрая одежда была как железная.

Но каждый раз, когда гремели орудия, ноги Мустафы словно наливались новой силой и тянули его вперед; он говорил себе: «Иди! Ты должен дойти!» Однако скоро силы совсем иссякли, он упал посреди дороги, не смог больше подняться и потерял сознание.

… Генерал Асланов был в своей боевой машине впереди большой колонны танков к переправе через Вилию. Хорошо, что он вовремя заметил: кто-то, лежит посреди дороги, и остановился. Адъютант комбрига Смирнов узнал в лежащем Мустафу Велиханова.

Вышел из машины и командир бригады. Под ногой солдата растеклась лужица крови. Солдат лежал как убитый, но, приглядевшись, генерал заметил, что он дышит.

— Живой!

Мустафа услышал и узнал голос генерала. Раз живой, надо встать. Но смог только приоткрыть глаза. Не смог ничего сказать. Смирнов снял с Мустафы шлем и вытащил из-под подкладки измятую записку. Мустафа показал глазами: отдай генералу. И, поскольку Смирнов снова правильно его понял, удовлетворенно закрыл глаза.

— В медсанчасть его. На моем «виллисе»! — сказал Асланов и развернул записку.

«До десятка танков и самоходок идут на, нас. Буду держаться, но жду подкреплений. Гвардии лейтенант Тетерин».

Свернув записку, генерал положил ее в карман. По звукам выстрелов он знал, где идет бой. Танки Тетерина отвечали немцам активно. Держатся. Молодцы!

Он занял место в командирском танке и передал приказ: «Реку форсируем вброд. Обходим немцев с двух сторон. Быть готовыми к открытию огня с ходу. Полный вперед!»

Через десять-пятнадцать минут танки Асланова на полной скорости врезались в воду; в водоворотах песка, камня, воды неслись они на западный берег; один батальон устремился влево, другой вправо; танки окружали противника, который втянулся в бой с Тетериным…

Покончив с противником у реки, бригада устремилась на Сморгонь, а после Сморгони открылась дорога на столицу Литвы — Вильнюс, и все соединение Черепанова повернуло туда.

Глава одиннадцатая

1

Немцы лихорадочно укрепляли подступы к Вильнюсу и сам город. Через Вильнюс шло снабжение войск на северо-западном и центральном участках Восточного фронта. Вильнюс с его густой сетью коммуникаций связывал группы армии «Центр» и «Север»; Вильнюс прикрывал Прибалтику и позволял угрожать советским войскам, наступавшим в рижском направлении. Наконец, в политическом плане потеря Вильнюса, одной из столиц союзных республик, приобретала особый резонанс. Гитлер приказал любой ценой отстоять Вильнюс. Для руководства обороной города по его указанию прилетел генерал-лейтенант Штахель, который развил бурную деятельность. За короткий срок на подступах к Вильнюсу выросли мощные заграждения, в том числе противотанковые. В самом городе множество домов старинной постройки были приспособлены к обороне, в подвалах установлены пулеметы, на чердаках засели снайперы. К городу стягивались надежные части.

Войска Третьего Белорусского фронта наступали на Вильнюс с двух направлений — с востока и юго-востока. Бригада Ази Асланова и полк самоходной артиллерии вырвались вперед; танкистам и самоходчикам удалось захватить аэродром, на котором стояло тридцать два самолета. Овладев железнодорожной станцией, они первыми из частей фронта ворвались в Вильнюс и завязали бои на улицах города. Фашисты до последней возможности вели борьбу за каждую улицу, за каждый переулок, за каждый дом. Особенно досаждали наступающим артиллеристы, снайперы и истребители танков.

Но, несмотря на яростное сопротивление, наши части все настойчивее пробивались к центру города, шаг за шагом сокрушая узлы вражеской обороны.

Капитан Григориайтис воевал в родном городе.

О том, что он хотел увидеть родной дом, капитан говорил генералу еще до боев за город. Асланов сказал, что сделает все возможное, чтобы он увиделся с родными, но всячески сдерживал нетерпение комбата, чтобы тот не полез на родную улицу раньше времени.

И вот, судя по всему, эта улица была очищена от противника, и капитан напомнил комбригу о своей просьбе.

— Я не забыл, капитан. Оставь за себя заместителя. Один не ходи, возьми трех-четырех проворных бойцов, мало ли какая может быть неожиданность.

Григориайтис взял с собой двух автоматчиков, а из разведчиков Керима Керимова, Александра Павлова, Шарифа Рахманова, который уже с месяц служил во взводе разведки и чувствовал себя среди разведчиков как рыба в воде.

Улицы, ведущие к центру города, усыпаны битым кирпичом и камнем, обломками бревен, остатками разбитых заграждений. Под ногами хрустит битое стекло. Стены зияют дырами от снарядов, штукатурка и камень испещрены следами пуль и осколков. И все же в центре меньше разрушений, чем на окраинах. Григориайтис шел, настороженно оглядываясь, с трудом узнавая знакомые улицы и дома.

Через шесть-семь кварталов группа во главе с капитаном, миновав гостиницу «Вильнюс», вышла на проспект Георгия. До дома Григориайтиса оставалось совсем немного, когда пули просвистели в вершке от головы капитана, и прогремела автоматная очередь, капитан споткнулся.

— Вы ранены, товарищ капитан?

— Нет, обошлось. Но осторожно, ребята: кое-где остались еще фашисты.

С противоположной стороны улицы ударил пулемет. Капитан и его бойцы успели заскочить в двери разбитого здания, осмотрелись. Похоже, они рановато двинулись в путь, улицы от врага не очищены, чего доброго, подстрелят на пороге родного дома, да и бойцы пострадают.

Григориайтис примирился с мыслью, что к своему дому надо пробиваться с боем. Он приказал разведчикам затаиться, наблюдать, выискивать, откуда бьет враг, и сам привычным взглядом осматривал противоположную сторону улицы. Вот он, мерзавец, на третьем этаже, бьет из наполовину заложенного мешками окна.

Керим Керимов и Шариф Рахманов переговаривались по-азербайджански.

— Ты цел? — спросил Керим.

— Кажется, да. А очередь прошла рядом.

— В рубашке родился.

— Тебе смешно? — вскинулся Шариф. — Меня не случай бережет… Э-э, да ты все равно не поймешь! Вот здесь, понимаешь, есть кое-что понадежнее брони. — Шариф стукнул себя по груди, нащупал мешочек с кораном, успокоился, хотел было показать коран Кериму, но, заметив, что позади стоит Павлов, передумал, рука замерла. Ни к чему знать другим… бог весть что подумают. Пусть лучше Керим, этот насмешник, чеснок ленкоранский, думает о себе, а он сам о себе позаботится. Капитан, между тем, сунул пистолет в кобуру и обернулся к Шарифу:

— Дай-ка мне автомат. Диск полный?

— Пострелять можно. Недавно набил.

Капитан долго и терпеливо наблюдал за вражеским пулеметчиком, и, едва тот зазевался, дал длинную очередь. Подождал немного. Окно безмолвствовало.

— Все; накрылся, — сказал Шариф. — Но хотите, проверим? — и он выставил в окно на обломке палки свою пилотку.

— Товарищ капитан, не реагируют! Пристукнули вы прохвоста, а?

Они подождали, не заявит ли как-то о себе противник, осмотрелись, по одному вышли из дому и стали пробираться дальше.

Город выглядел чужим, настороженным, жители не могли еще показаться на свет божий, и Григориайтис в который раз подумал, все ли в порядке дома, встретит ли он мать.

Встреча произошла раньше, чем он ожидал, и не дома, до которого оставались считанные шаги.

— Смотрите, — сказал сержант Павлов. — Что это? Из подвала большого кирпичного здания валил густой черный дым.

Перебежав через улицу, разведчики попытались было заглянуть в подвал через узкое низкое оконце. Ничего не было видно из-за дыма, но крики, детский плач, кашель доносились до слуха.

— Несомненно, там люди, — сказал Григориайтис. — Рахманов, Павлов, обследуйте все вокруг, осмотрите двор! Керимов, выбейте стекла в окнах, чтобы воздух туда попадал, а то задохнутся. Ищите вход в подвал.

На дверях подвала висел огромный замок. Автоматчики сбили его прикладами. Не входя, Григориайтис крикнул:

— Кто тут есть? Не бойтесь, мы свои!..

Он повторил это по-литовски, и тогда в подвале поднялась суматоха, крики: «Помогите. Задыхаемся!»

Услыхав эти сдавленные голоса, Григориайтис дал знак разведчикам войти. Едкий дым разъедал глаза, и ничего не было видно. Ощупью, держась за стены, разведчики спустились вниз. Григориайтис время от времени спрашивал на литовском языке:

— Где вы? Откликнитесь!

— Здесь… здесь…

Наконец, наткнулись на людей и стали выводить их во двор. Стариков и детей вытаскивали почти на руках. Шарифу попалась под руку совершенно обессилевшая старая женщина, которую он, уже почти ничего не видя и давясь кашлем, вытащил во двор.

Едва открыв глаза, женщина сказала:

— Там еще есть люди. Много… Дети, старики. Их надо спасти.

Капитан ходил в дальнем углу подвала. Сквозняк постепенно рассеивал дым, стало легче дышать, и разведчики одного за другим вытаскивали полузадохнувшихся людей во двор, клали их у стены, и тут они постепенно приходили в себя, судорожно глотая свежий воздух.

— Проверить еще раз все углы, — сказал капитан. Шариф на последнем заходе вытащил щупленькую старушку с изможденным сухим лицом. Женщина что-то говорила. Шариф не мог понять что, пожимал плечами.

— Скажите по-русски, мамаша. Знаете немного по-русски?

— Воды, воды…

Шариф обернулся мгновенно; в руках у него было полное ведро, и в нем плавала консервная банка.

— Пей, мамаша, пей, оживешь, и вы пейте, спасенные граждане, — говорил Шариф, обходя вытащенных из подвала.

— Знаете, в чем дело? — спросил разведчиков Григориайтис. — Немцы согнали их в подвал и бросили туда зажженную дымовую шашку… И закрыли на замок. Еще несколько минут, и люди задохнулись бы. В чем провинились старики, женщины и дети, эти подлецы не спрашивают. Убивают любыми способами, и все…

Они стояли как раз около старой женщины, которую вынес из подвала Шариф. Женщина, придя в себя, вглядывалась в лица военных; голос старшего был ей очень знаком; она приподнялась на локтях, вгляделась в него и вдруг вскрикнула:

— Юо… Юо… Юозас!

Капитан резко обернулся на голос. Страх и радость мелькнули в его глазах.

— Мама?!

Старушка потеряла сознание. Капитан, сопровождаемый разведчиками, на руках отнес ее до дому.

— Юозас, сынок, — открыв глаза, старушка обняла сына и расплакалась.

— Ты умница, мама. Если бы ты не узнала меня, я мог тебя не узнать.

— Сердце узнало тебя, сынок. Дождалась. Спасибо, что пришел. Живой. Здоровый. Юозас мой…

2

В просторной гостиной в доме Григориайтиса, за накрытым столом, сидело человек пятнадцать гостей, товарищей и начальников капитана. Все они, за исключением двух-трех человек, включая комбрига, впервые сидели за таким огромным столом, в огромной строгой комнате с лепным потолком, с зашторенными окнами, с могучей богатой люстрой, свисавшей над серединой стола, со строгими картинами на стенах и увеличенным портретом самого Юозаса — видимо, сын, важно восседавший во главе стола, помог матери поднять из тайников все — картины, посуду, — и привести квартиру в должный вид.

За столом среди полутора десятка мужчин сидела еще одна женщина, молодая, цветущая; в полном сознании своей красоты она спокойно принимала ухаживания и знаки внимания со стороны мужчин. Это была Лена Смородина.

Пронин, сидящий напротив, изредка посматривал на нее, и тотчас отводил глаза, стараясь не встретиться с ней взглядом.

Мать Юозаса, задав тон компании, встала, извинилась и засуетилась на кухне. Смородина время от времени порывалась ей помочь, но ее опережали то один, то другой офицер.

Асланов принял приглашение капитана, ничуть не заботясь о том, что кому-то это может показаться панибратством, а кого-то, напротив, стеснит он умел поставить дело так, что его и не стеснялись, и в то же время помнили, что рядом генерал. Больше того, он принял предложение стать тамадой и с улыбкой заявил, что есть большой смысл в том, что мы можем в гостеприимном литовском доме вести стол по-кавказски и говорить по-русски. В этом, сказал он; как и в бою, проявляется наша дружба. То одному, то другому он говорил: «Скажи тост!» — и офицеры вставали и очень умно говорили. Только Пронин опасался такого предложения: все мысли его были заняты Смородиной, и он решительно не знал бы, что ему сказать, если бы очередь говорить дошла до него. Но Асланов очень тактично обходил его, как бы оставляя наедине со Смородиной — у вас, мол, свои заботы, свои дела, вот и решайте их, нам до этого дела нет…

Наконец, Асланов сказал с улыбкой:

— Что-то я замечаю, друзья, что вино убывает быстрее, чем еда… А необходимо равновесие. Тем более, что наш хозяин, под большим; секретом, сказал мне: если у кого в тарелке останется что-нибудь… — генерал, нагнувшись, спросил капитана: — Юозас, говорить? — Тот пожал плечами, улыбнулся. — Если, говорит, останется что-нибудь, он все завернет в бумагу вместе с тарелкой и сунет гостю под мышку. Так что решайте, как быть…

— Поняли, товарищ генерал, — под общий смех сказал капитан Гасанзаде, надо больше есть и меньше пить!

— Правильно поняли, — сказал генерал. — Ну, так кому слово?

— Разрешите мне, товарищ генерал?

— Говори, Гасанзаде. Ты обычно помалкиваешь… Но сегодня начал хорошо… Должен закатить такую речь, чтобы сразу поняли: ты не молчун.

Гасанзаде, уже слегка захмелевший, оглядел сидящих за столом:

— Дорогие друзья, мы впервые сидим за таким столом… Словно в далекое-далекое мирное время… И в нашей мужской компании — две женщины. Одна из них — мать. Другая мечтает стать матерью, и не будь войны, давно бы ею стала…

Пронин мельком взглянул на Гасанзаде. Куда его понесло? Но оборвать капитана он не решился: генерал рядом…

— А что есть женщина? — продолжал Гасанзаде, ничуть не смущаясь встревоженных взглядов товарищей. — Женщина — это все. Это жизнь. Продолжательница рода. Хранительница семейного очага. Каждая настоящая женщина — это героическая личность. И мы должны относиться к женщине с пониманием, терпением и нежностью, верой и правдой служить ей — всю жизнь. Почему? Потому что той самоотверженности, которая присуща женщинам, нет у мужчин!

Пронину показалось, что Гасанзаде метит прямо в него, имея в виду его взаимоотношения со Смородиной. «Он пьян, негодник, и может ляпнуть что угодно», — подумал Пронин, и вслух, еле сдерживаясь, сказал:

— Капитан, вы не уклонились?

Но Асланов тотчас отреагировал:

— Не мешайте, подполковник, пока что капитан очень дельно говорит.

Пронин покраснел. И, чтобы не привлекать к себе внимания, сосредоточенно принялся орудовать ножом и вилкой. Но не преминул взглянуть на Лену, — она сидела задумчивая, слушала философствования Гасанзаде.

— Позвольте, капитан, — продолжал Гасанзаде, обращаясь к Юозасу, называть мне вашу матушку мамой. Мама! Оставьте тарелки, мы сами их уберем, и подойдите к нам. Вот встаньте здесь, чтобы все вас видели… Знаете, почему мы сегодня у вас? Мы отмечаем самый радостный день в жизни нашего боевого друга Юозаса Григориайтиса; он встретился со своей матерью. Он счастлив, мы вместе с ним счастливы, но счастливее всех вы, мать. Кончилась долгая разлука, позади горькие годы тоски и ожидания. Мы знаем, в каком состоянии он вас нашел. И вот вы на ногах. Почему? Потому что рядом — ваш сын… Юозас! Ты знаешь, что печаль и радость — это неразлучные сестры… Фашисты убили твоего отца, это горе — огромное. Но все же ты счастливый человек: у тебя есть мать, — голос Гасанзаде дрогнул, он заволновался, и, хотя выпил не больше других, почувствовал вдруг, что захмелел. Но поздно было отступать и тост следовало завершить. — Ты счастливый человек, Юозас, и я завидую тебе, потому что я вырос без матери, только из сказок узнал, что бывают колыбельные песни, да издали видел, как другие дети засыпают в горячих объятиях матерей. — Он прошел к матери Юозаса с бокалом в руке и спросил: — Мама, я правильно говорю? — И мать Юозаса, не столько поняв, сколько почувствовав смысл его слов, сказала: «Ты очень правильно говорил, сынок». — Да, я вас называю мамой, вы — наша мать. И прошу товарищей выпить за ваше здоровье, за матерей!

Он наклонился, обнял и поцеловал мать Юозаса, потом залпом выпил бокал и сел.

Никто не прервал Гасанзаде. Пронин заметил, что Смородина очень растрогалась. Да и сам он пожалел, что пытался оборвать капитана.

— Спасибо, капитан, — сказал Асланов, — если бы я знал, что ты такой оратор, я бы тебе давно предоставил слово. Мы тоже, Юозас, пьем за здоровье твоей матушки. Матери, Юозас, стареют. И тут мы должны вовремя им помогать. Помоги ей, Юозас, приведи в дом молодую хозяйку. Верно я говорю, мать?

— Так, сынок, спасибо!

— Если же он этого не сделает, мы снова зачислим его в свою часть…

— Это как раз то, чего я более всего желаю, товарищ генерал, — сказал Юозас. — Не знаю, кому пришло в голову демобилизовать меня? И вы почему-то сразу согласились. Разве я плохой комбат?

— Так нужно, Юозас. Просьба горкома партии… Товарищи правы: нужны твердые люди — налаживать мирную жизнь. Город ты знаешь, как свои пять пальцев, с людьми работать умеешь. Победу мы добудем, и ты отсюда нам очень поможешь.

Капитан Григориайтис был отозван из армии — по этому поводу как раз и собрались его боевые товарищи. Генерал Асланов, взглянув на часы, сказал:

— Ну, друзья, пора и честь знать. Город хорош, хозяева — добрые, приветливые, не хочется даже вставать. Но надо. От имени всех большое спасибо вам, особенно мамаше вашей, Юозас.

Офицеры подходили прощаться с матерью Юозаса и с ним самим.

Генерал Асланов, выходя последним, обнял капитана.

— Я вас никогда не забуду, товарищ генерал. Счастливого пути! Желаю победы!

— До свиданья, Юозас.

Проводив гостей, Григориайтис с тоской взглянул на опустевшую гостиную, на пустые стулья, на недопитые бутылки с вином, недоеденные блюда, и у него сжалось сердце. Кто знает, увидит ли он когда-нибудь боевых товарищей, и когда. И ему захотелось бежать вслед за ними.

Но куда побежишь?

Юозас налил полный бокал вина и выпил.

Глава двенадцатая

1

Соединение Черепанова вскоре было передано в состав войск Первого Прибалтийского фронта. Вместе с другими частями танкисты приняли участие в освобождении городов Шауляй, Елгава, Тукумс. Иногда темп продвижения составлял шестьдесят-семьдесят километров в сутки. В результате войска фронта вышли к берегам Балтики в районе Шауляйского и Рижского заливов, перерезали все коммуникации, связывающие войска группы «Север» и группы «Центр», и перекрыли им все пути отхода в Восточную Пруссию. Немцы, оказавшиеся в котле, стремились вырваться из него, и одновременно большими силами перешли в контрнаступление с запада, чтобы вызволить свои части из котла и восстановить положение. Вторая половина августа оказалась очень трудной для войск Первого Прибалтийского фронта, им приходилось ежедневно отражать по несколько контратак пехоты и танковых частей, поддерживаемых авиацией, на большом участке от Шауляя до Елгавы.

В районе Жагаре, северо-западнее Шауляя, бригада Ази Асланова и другие части отражали атаку за атакой; кое-где немцы сумели, прорвав нашу оборону, продвинуться вперед на десять-пятнадцать километров.

За один день бригада отразила три танковые атаки, поддержанные артиллерийским огнем. В конце концов немцы отступили, потеряв много машин и живой силы, но участок, который обороняла бригада, продолжали держать под непрерывным арт-огнем, настолько точным, что стало ясно: кто-то этот огонь корректирует с такого пункта, откуда все расположение бригады видно как на ладони. Были определены несколько мест вероятного нахождения корректировщиков, и генерал приказал найти их и обезвредить.

Это дело было поручено разведчикам — Александру Павлову и ефрейтору Шарифу Рахманову.

Получив приказ генерала, разведчики взяли свои автоматы и двинулись в путь.

Шариф не раз сожалел, что не перешел в роту разведчиков раньше. Ему казалось теперь, что самая лучшая в армии профессия — это профессия разведчика. Когда товарищи, слегка задетые тем, что он ушел из танковой роты, шутя спрашивали, кем лучше служить, танкистом или разведчиком, Шариф, поглаживая черные тонкие усики, отвечал: «По мне, лучше разведчика ничего быть не может. Может, кому-то и приятно быть стрелком-радистом, не спорю, но лично я в танке ничего хорошего не обнаружил. Нет, я по нему не скучаю. Влезешь в эту стальную коробку, тесную, как могила, ни шелохнуться, ни повернуться, и тоскуешь по глотку свежего воздуха. Я уж не говорю о сумасшедшем грохоте моторов, лязге гусениц, громе выстрелов, дыме и копоти. Знаю, без танкистов какая война, но если мне суждено умереть, хочу умереть на свежем воздухе». Так говорил Шариф, который, будучи призван в армию, долго мечтал и стремился устроиться на какой-либо склад, куда-либо подальше от опасности и от придирчивых глаз командиров. Что фронт с людьми делает! Сейчас ни за что на свете Шариф не променял бы профессию разведчика на профессию хозяйственника.

В последние дни Саша Павлов много раз ходил с Шарифом в разведку. Кроткий, терпеливый и заботливый, сержант был как раз из тех людей, которые более всего по сердцу Шарифу. Саше нравились находчивость и проворность ефрейтора. Так что не случайно командир взвода посылал их на дело вместе.

Ночью прошел дождь, но с утра выглянуло солнце, и в жарких его лучах над лесом поднялась беловатая дымка испарений. Во впадинах, ямах, воронках от мин и снарядов стояли лужи воды, и трава еще была мокрая, тяжело хлестала по сапогам.

Разведчики оставили позади боевое охранение и вышли на нейтральную полосу.

— Если они не ушли, то где-то тут, на этой высотке, сидят. Будь осторожней, Шариф.

Прячась за деревьями и кустами, тихо, словно кошки, разведчики шли вперед, придирчиво оглядывая все, прежде чем сделать шаг. Корректировщик должен сидеть там, откуда хорошо просматривалась местность. Они старались поставить себя на место вражеских корректировщиков… У Павлова был большой опыт, он ходил в разведчиках еще в Крыму, на Миус-фронте, и ему удавалось обезвредить не одного вражеского наводчика. За нейтральной полосой Павлов вышел вперед. Оставалось рукой подать до переднего края немцев. Теперь малейшая неосторожность могла обернуться бедой. Остановились.

— Мы слишком далеко зашли, Шариф, — сказал Павлов. — Надо возвращаться. Корректировщиков следует искать не здесь.

Повернули назад. Стали обходить снизу неприметный с виду холм, поросший высокими соснами.

Павлов выглянул из-за кустов. Среди деревьев что-то блеснуло в лучах солнца. Павлов отклонил голову — блеск исчез. Сержант подождал. Потом опять блеснуло в двух местах сразу, словно кто-то оглядывал окрестность сквозь большие очки.

— Шариф, — шепнул Павлов, — я заметил вон там кое-что подозрительное. Посмотри-ка и ты, — и передал Шарифу бинокль.

Деревья и кусты сразу надвинулись на Шарифа.

— Это, по-моему, на дереве. Там какая-то труба. Или палка. Похожа на змею, когда она торчит на хвосте, ужалить собирается.

— А больше ничего не видишь? Людей нет?

— Не вижу.

Сержант взял бинокль. Но не только подозрительного блеска, но и вообще ничего подозрительного не заметил. И тогда он подумал, что это сверкает роса на листьях — утренний ветерок шевелит их, и капли росы сверкают; теперь они, наверно, высохли или скатились.

Сержант поделился своими предположениями с Шарифом.

— Может быть, и так, — сказал тот, но, подумав, решил: — Все-таки это, по-моему, как это? стервотруба…

— Стереотруба, — поправил Павлов. Он всегда возвращался с разведки с точными сведениями. И сейчас, хотя они, судя по всему, вышли на наблюдательный пункт вражеской артиллерии, сомнение все-таки еще оставалось. Надо уточнить!

— Сержант, разреши, я пойду разведаю, — сказал Шариф.

— Опасно, Шариф. Давай, пока понаблюдаем.

— Но ведь, лежа тут, мы ничего не выясним, а время-то уходит?! Сейчас они начнут наших колошматить.

— Подождем немного. Если откроют огонь, мы под шумок корректировщиков накроем.

Разведчики прождали еще несколько минут. Павлов с биноклем в руках осматривал каждый вершок холма.

— Разреши, сержант, я так подползу, что они не заметят, — снова напомнил о себе Шариф. Его почему-то так и подмывало немедленно подняться наверх и расправиться с немцами, если они там есть.

— Если б я знал, что ты сумеешь все высмотреть и себя не обнаружить…

— Да ничего со мной не случится. Я ж не дурак, чтобы под пулю себя подставлять и зря умереть. Если там не один, не два, я и не дохну.

— Не дохни, даже если один! Главное, все узнать, а потом решим, что делать! Если убедишься, что там действительно немецкий наблюдательный пункт, смотри, немедленно и незаметно возвращайся назад.

Шариф, поправив пилотку, наискось пополз вверх по склону холма.

Павлов остался наблюдать и прикрывать ефрейтора.

До вершины холма оставался десяток-другой шагов. Земля была сырая, и это было Шарифу на руку — не шуршит трава, не треснет сук или сухая ветвь. «Если там действительно вражеский разведчик, то он, сукин сын, хорошее местечко себе выбрал! — подумал Шариф, осторожно оглянувшись. — Велик ли холмик, а как далеко с него видно! Но, может, ошибся сержант, никого тут и нет».

На голой, как плешь, вершине холма никого не было. Шариф пригляделся, прислушался. Ниоткуда ни звука. Он подполз еще ближе — теперь от полянки его отделяло два-три кустика. Подтянулся на локтях. Ах, вон оно что! На самой макушке холма, словно вмятина, была небольшая низина, и на дне ее на корточках сидел и колдовал над рацией немецкий солдат. «Что ж он, один? Да еще в наушниках. Кто-то еще должен быть поблизости. Где же?»

Шариф медленно огляделся. Поднял голову — и тут взгляд его упал на толстую раскидистую сосну; между нижних толстых сучьев сидел немец, припавший взглядом к окулярам стереотрубы. Время от времени он что-то отрывисто передавал радисту, а тот, в свою очередь, бубнил в трубку. «Может, их и не двое?» — подумал Шариф. Теперь самое время отползти к Павлову. Но ведь генерал, Шариф сам слышал, сказал: найти и обезвредить! Он их нашел, мерзавцев!

С пальцем на спусковом крючке автомата Шариф наблюдал за действиями корректировщика. «Эти вот подлецы подставляли наших ребят под снаряды. И как спокойно они работают». Сержант сказал: все высмотреть и возвращаться, потом будем решать, как быть. Но генерал сказал: обезвредить! Вернешься к сержанту, а они той порой улизнут?! Шариф решил не возвращаться. «Аллах не простит, — подумал он, — если я оставлю здесь этих двоих живыми и здоровыми. Пока то, се, пока наши ударят по этому месту, эти двое много чего натворят, осиротят не одну семью. Нет, их оставлять нельзя».

Шариф решил убить одного, а другого взять в плен и отвести в бригаду, там его прижмут как следует и, может, выяснят координаты вражеских батарей. Это будет настоящее дело!

Но как убрать одного из них? Стрелять нельзя — будет переполох и, чего доброго, ноги не унесешь.

Закинув автомат за плечо, Шариф вытащил финку и пополз к радисту. Радист ничего не слышал, кроме тех звуков, которые наполняли наушники. Шариф прыгнул на него, как кошка, левой рукой зажал немцу рот, а правой что есть силы всадил между лопаток финский нож. Радист беззвучно повалился набок. А тот, на дереве, всецело занятый наблюдением, ничего не заметил. Шариф, не сводя с него глаз, выдернул нож из спины радиста, вытер его о мундир убитого, сунул в ножны. Потом, взяв наблюдателя на прицел, негромко сказал:

— Фриц, капут! Спускайся! Шнелль, шнелль!

Немец, повернувшись на эту команду, так и застыл в растерянности. Шариф показал рукой: слазь! Немец бросил сожалеющий взгляд на свой автомат — тот висел на суку, в стороне, не дотянуться! — и стал спускаться.

Но Шариф показал рукой на стереотрубу: возьми мол, и немец покорно выполнил и эту команду.

Опустив стереотрубу на землю, поднял руки. Шариф, кивнул головой:

— Теперь иди. Ну?

Но не прошли они и двадцати шагов, как сзади раздалась автоматная очередь. Так и есть: их тут не двое. Немец резко обернулся, и Шариф, не раздумывая, скосил его очередью в упор. Упал, откатился на тропу, ведущую вниз. Вторая очередь со свистом пронеслась у него над головой. На этот раз стреляли откуда-то сбоку.

И сразу на ломаном русском языке закричали:

— Рус, здавайсь!

«Да, влип-таки я, — подумал Шариф, притаившись за кустом, и приготовился к бою. — Похоже, живым хотят взять. Но нет, сучьи дети, не выйдет!»

Немцы снова открыли огонь. Шариф затаился. Наверно, их человек пять. Бьют со всех сторон… Полагая, что он убит или ранен, немцы перебежками подобрались почти вплотную. И тогда он открыл огонь. Двое повалились на землю. Но остальные обходили его, ведя огонь, пули так и стригли ветви кустов, — не догадайся Шариф залечь в яме, его давно изрешетили бы.

Впереди шли двое, и стреляли, стреляли — головы нельзя поднять. Шариф взял одного на прицел, нажал на спуск. Выстрела не последовало. Все! Патроны кончились.

Шариф отбросил пустой диск, а новый так и не успел вставить — сзади послышался треск, и кто-то навалился на Шарифа. Шариф сбросил с себя немца, но тут же получил такой удар в спину, от которого у него перехватило дыхание. Мгновение он не мог даже разогнуться, и тут на него насели, словно свора собак — пинали, били прикладами…

«Обвели тебя вокруг пальца, Шариф, — с горечью подумал разведчик, попался ты, как лопух! Стреляли спереди, а напали сзади… Но где Павлов, где? Почему не поддержал огнем? Успел ли уйти, добежать до своих? А, может, и его скрутили, как меня?»

Наконец, его перестали бить и рывком подняли на ноги, но Шариф упал: немцы коваными сапогами прошлись и по ногам, и стоять он от адской боли не мог. Старший из них что-то прокричал; все, кроме одного, кинулись вниз, очевидно, искать Павлова, но вскоре вернулись — никого, видать, не нашли.

Шариф впервые так близко видел немцев, их потные лица, налитые злобой глаза, жилистые руки, грязные мундиры и сапоги с короткими голенищами. Старший, наверное, унтер, был короткий и толстый; широкий зад еле влезал в штаны, а пола мундира топорщилась сзади, как хвостик — ну, ни дать ни взять, свинья, вставшая на задние ножки. «А еще считают себя арийцами, думал Шариф, — красавцами, а на кого похожи? У этого нос пуговкой, из ноздрей волос прет, лоб узкий, низкий, как у барана… А этот? А тот?»

Но тут, повинуясь унтеру, солдаты снова рывком подняли его с земли, утвердили на ногах, скрутили ремнем руки на спине и, подталкивая автоматами, повели-потащили в тыл.

«Спета твоя песня, Шариф, в плену ты!»

И от этой мысли земля ушла из-под ног Шарифа.

Глава тринадцатая

1

Генерал Вагнер сидел, задумавшись, над сводкой о потерях корпуса в последних боях. Много, много потерь. Много офицеров вышло из строя. Убит командир дивизии Динкельштедт. Не дождался приказа о смещении. Умер командиром дивизии. Кто знает, может, и его, Вагнера, ждет такой же конец?

Вошел Макс Зонненталь, доложил, что привели русского пленного, схваченного вчера в лесу. Пленный? Это было редкостью в последнее время. Вагнер приказал ввести пленного.

В блиндаж втолкнули Шарифа. Следом вошел и переводчик.

На Шарифе живого места не было.

Вагнер спросил адъютанта:

— Кто его так отделал?

— Наши артиллеристы, господин генерал.

— Эти идиоты вместо того, чтобы подвигать мозгами, пускают в ход руки! Когда в плен попадают лица нерусской национальности, обращаться с ними так же, как с русскими, в высшей степени глупо! Русских не исправишь. Но иноверцы… Грубое обращение с ними приносит нам вред. Среди них есть такие, которые не любят русских. Попадая в плен, они верой и правдой служат нам. Конечно, не сразу они делаются такими. Для этого нужно потрудиться.

Вагнер повернулся к переводчику.

— Передай, что я накажу всех, кто участвовал в его избиении.

Ни один мускул на оплывшем лице Шарифа не дрогнул при этих словах генерала. Начался допрос.

— Ну, что ж, давайте познакомимся, — сказал Вагнер с едва заметной презрительной усмешкой, — как тебя зовут? Как твоя фамилия?

— Шариф Рахманов.

— Национальность? Откуда ты?

— Азербайджанец. Из Баку.

— Значит, знаешь генерала Асланова? Служишь у него? В этой бригаде что, одни азербайджанцы служат?

Шариф промолчал.

— Из Баку! — хмыкнул Вагнер и пронзительно глянул в лицо Шарифа. — На свете нет человека, который не знал бы Баку. Нефть… Бакинская нефть!

В эту минуту Вагнер вспомнил наставления своего отца. Боже, как близко был этот Баку, когда они стояли на берегах Волги! «Подумать только, где мы были тогда, а куда откатились теперь!..» Вагнер вздохнул. И, возвращаясь к какой-то своей мысли, сказал снова:

— Я прикажу, чтобы никто тебя и пальцем не смел тронуть. Забудь что было. Сам понимаешь: война. Но даю тебе слово, что ты останешься жив и невредим до конца войны и после нашей победы вернешься к своей семье в Азербайджан.

Шариф делал вид, что слушает генерала, и переводчика, но думал он совсем о другом: со вчерашнего дня его держали голодным.

— Господин генерал, — сказал он, взглянув на генерала и переводя взгляд на переводчика, — раз уж вы так добры, то прикажите дать мне воды и чего-нибудь поесть, а потом можно продолжить разговор.

— Деловой подход, — засмеялся Вагнер. — Надо его накормить.

Шарифа отвели в соседнюю комнату, принесли кусок колбасы, хлеб. И Шариф, не оглядываясь, в несколько минут покончил с едой, хотя намеревался растянуть это дело хотя бы на полчаса, чтобы обдумать свое положение. Потом он выпил подряд два стакана воды, и вновь предстал перед генералом. Но тот как будто потерял к нему всякий интерес, только сказал:

— Зонненталь, займитесь им, и сделайте, что я предлагаю.

Адъютант вывел Шарифа в другую комнату.

— А теперь перейдем к делу.

— Чего вы от меня хотите? Разве не все? Я пленный, и сознаю это.

— Ты в плену, и ты есть живой. Поэтому читай вот эта бумага и ставь своя подпись, больше от тебя никто ничего не потребует, будешь жить себе… э-э, как это? а, припевая… — и Зонненталь подал Шарифу исписанный листок бумаги.

Шариф читал, а голова у него пылала.

«Мои боевые товарищи, — значилось в бумаге, — с вами говорит Шариф Рахманов. Я нахожусь в плену у немцев. Но это только название, что в плену, — я как дома, и чувствую себя совершенно свободно. Вы знаете, как я попал в плен. Но я не жалею о таком повороте в жизни и пользуюсь случаем, чтобы открыть вам правду. Я долго думал, мои дорогие товарищи-танкисты, над своим положением, вспомнил всю свою жизнь, и, наконец, понял, что напрасно проливал свою кровь. Теперь мы как будто побеждаем, но ведь это временные успехи. Немцы измотают наши силы, рано или поздно исправят положение, соберут резервы, пустят в ход новое оружие и, как в сорок первом году, перейдут в наступление, тогда нам не устоять…»

Шариф не стал до конца читать эту бумагу, положил ее на стол и опустил голову: только пленному можно сунуть под нос такую грязь! Лучше бы ему умереть, чем дожить до этого.

Зонненталь внимательно следил за поведением пленного.

— Здесь не написано ничего такого, что могло бы вызвать недоумение. Читай, и подпиши.

— Я не могу подписать такую бумагу!

— Ну, ладно, я понимайт: подпись есть подпись, документ для история. Не надо подписат. Надо только три, два раза читать, чтобы запомнить, а потом будете говорить перед микрофон.

— По радио?

— Да, мы отвезем тебя такое в укрытое место, недалеко от передний край, там ты спокойно будешь сидеть и это читать. И на этом все кончится.

Выступить по радио, прочесть такую бумагу!.. Они что, за предателя его принимают? Небось, думают, что все, согласен Шариф, уже на «ты» перешли? А что я двоих ихних укокошил, они забыли?

Зонненталь выжидающе смотрел на него.

— Если я это сделаю, вы меня не убьете?

— Конечно, нет. Я даем слово. Генерал дал слово!

— Тогда и я даю слово, что прочту это по радио. Однако написано это не так. Так нельзя агитировать людей. Если разрешите, я добавлю несколько веских слов. Если они вам не понравятся — вычеркнете.

— Если ты имеешь убедительный довод, мы не возражаем, давай, согласился Зонненталь.

— Тогда разрешите мне примоститься где-нибудь и изложить свои мысли.

— Сколько надо для этого времени?

— Самое большее — час.

— Хорошо, — сказал Зонненталь, но часовому поручил следить за пленным в оба: — По виду это большой плут.

Шарифа привели в комнату, где недавно его кормили. На минуту он попытался представить, как слушали бы его выступление по немецкому радио товарищи… Вообще, что они о нем думают? Вспоминают ли? Ищут ли? Если Павлов уцелел, там, в бригаде, считают его погибшим. Половину дела он все-таки сделал: корректировщиков вражеских ликвидировал. Но в бригаде об этом могут и не знать. «Ну, ладно, а что делать с этим поганым листом? Порвать? Сразу меня прихлопнут. Ну, и что? Дети по мне не заплачут, жена вдовой не останется, — решил он. — Но неужели так сразу и закрыть глаза? Нет, насколько хватит сил и умения, буду морочить этих подонков! Или я не сын своего отца?!»

Он выглянул в окно — под окном прогуливался автоматчик. У дверей стоял другой. Будь хоть дьяволом, ничего не придумаешь, не вырвешься, не убежишь.

А отведенное время таяло, как воск на огне. Положив перед собой сочинение Зонненталя, Шариф покачал отяжелевшей головой. Подумать только, к чему эти подлецы вынуждают, а? Так я и разбежался. Эх вы, дурачье! Он попробовал карандаш и внизу печатного текста что-то нарисовал жирной линией. Поколебавшись немного, решительно постучал в дверь.

— Скажи офицеру, — крикнул он охраннику, — я свое дело кончил.

Зонненталь, небрежно облокотись о стол, курил сигарету. Он взял у Шарифа листок с обращением, долго с изумлением глядел в него, потом вдруг вскочил и закричал, тыча пальцем в бумагу:

— Это что? Что, я спрашиваю?

— Как что? Верблюд, — и Шариф движением руки обрисовал в воздухе верблюжьи горбы.

— Но наш разговор не имеет отношений к этот горбатый зверь!

— Имеет, — спокойно возразил Шариф. — Это окончание моего выступления. Не пойму, зачем вы сердитесь?

— Что значит этот рисунок? — Зонненталь чувствовал, что его дурачат, но в чем суть дела, понять не мог, и от этого рассвирепел, ухватил Шарифа за горло.

Шариф укоризненно покачал головой.

— Ай-ай-ай, господин офицер… Такой культурный на вид, а разговаривать не умеет. — Шариф медленно снял руки Зонненталя со своей шеи. — Я же сказал, что выступлю по радио. А когда? Об этом мы ведь еще не говорили? А вот когда… — Шариф разгладил на столе бумажку, взял карандаш и большими буквами написал под рисунком: «Когда хвост верблюда коснется земли».

И подвинул бумажку Зонненталю. Но ни Зонненталь, ни переводчик прочесть написанное Шарифом не могли — Шариф написал по-азербайджански.

— Что это значит, что? — в ярости орал Зонненталь. И вдруг успокоился. Подошел к Шарифу, сказал: — Переведи это на русский язык.

— А что переводить? Я написал: «Когда хвост верблюда коснется земли». И все.

— И все? — Зонненталь никак не мог взять в толк смысл этого загадочного выражения, но чувствовал, что пленный над ним издевается. А потому, подойдя к Шарифу вплотную, он вдруг наотмашь ударил его по лицу.

Шариф от удара стукнулся головой о стену, в глазах у него потемнело. Но утвердившись на ногах, он откинул со лба потные волосы, стер кровь с разбитой губы и тихо, но со значением сказал:

— Это значит, что я прочту по радио ваше обращение только тогда, когда хвост у верблюда вырастет до земли. А он не вырастет никогда, поняли, бараны вы этакие?

Немцы, наконец, поняли.

— Увести, — сказал Зонненталь. — И бить, до тех пор, пока не поумнеет. Тогда прочтет обращение, не дожидаясь, пока у верблюда вырастет длинный хвост.

Шарифа увели. Били его до потери сознания. Облили водой, спросили:

— Согласен?

— Я же сказал. Мужчина у нас говорит только раз, и слово свое не меняет!

2

К утру зарядил дождь. Часовой под окном ходил нахохленный, как мокрая курица. Он подремывал. Но что поделаешь, у дверей стоит еще один, и не дремлет, подлец.

Шариф, зверски избитый, лежал на голом полу. Даже мать родная не узнала бы его теперь. Полное румяное лицо стало как маска. Над бровью ссадина, синяки под глазами. На лицо Шарифа легла тень смерти. В горле пересохло, язык вспух; тупая боль медленно растекалась по телу от головы до ног.

Шариф знал, что доживает последние часы своей жизни, скоро его расстреляют, и мысли его были далеко-далеко от того места, где он лежал.

Он не хотел умирать, да еще такой бесславной смертью, в руках врагов, вдали от друзей-товарищей, в неизвестности. Но что поделать? Сам ли он виноват, война ли, судьба ли — кто знает, а умереть придется.

В низкое оконце заглянул рассвет. Мелкий дождь сеял еще за окном. Шариф заметил, как сменились часовые.

С улицы послышался шум машин. Шариф очнулся от своих невеселых мыслей. Кое-как поднявшись, он выглянул в окно, забранное железной решеткой. Из машины, остановившейся перед домом, вышли Зонненталь и переводчик. Шариф знал, что они приехали за ним. Повезут на расстрел. Скоро он станет жертвой одной-единственной пули. Как мало надо, чтобы убить человека…

Загремел замок на дверях. С улицы послышались голоса. Шариф пожалел, что не знает немецкого языка. Он хотел знать в эти тяжелые и напряженные минуты, что говорят о нем враги.

Шарифа вытолкнули наружу. Офицер-переводчик, подойдя поближе, сказал:

— Соберись с умом и перестань упорствовать. Пожалей самого себя. Пока не поздно, соглашайся прочесть обращение по радио. Иначе тебе расстрел.

Шариф взглянул на офицера и на солдата, уставившего дуло автомата ему в грудь.

— Я все сказал.

— Ах, так… Значит, умереть хочешь, собака!

— У собаки на шее ошейник бывает, бегает то за тем, то за другим — у кого поводок. Этой чести пока что ты удостоился.

— Замолчи, негодяй! — переводчик пнул Шарифа в живот. Потеряв равновесие, Шариф упал. Зонненталь подал знак — пора уходить, времени нет.

— Хватит потакать капризам этого зверя, — сказал он солдатам, отведите и кончайте!

Шариф корчился от боли в животе и не мог встать. И получил еще один пинок от солдата.

Кое-как, помогая себе руками, Шариф поднялся: надо встать и стоя принять смерть. Но, встав, он тут же сел.

Его поднимали пинками и прикладами. Но не от ударов он поднялся на этот раз, усилием воли заставил он себя подняться. Охватил руками живот: что-то страшное сотворил сапог переводчика, от боли хотелось выть. Но не мог он кричать перед этими псами, облегчить криком адскую боль.

Наверно, после всего, что с ним сделали, он был не похож на человека. Опухшее, синее от кровоподтеков и ссадин лицо, заплывшие глаза, спутанные волосы… Изодранные штаны и гимнастерка. Шея и грудь в багровых полосах. Даже эти гады в мышиных мундирах избегали глядеть ему в лицо, так он был страшен, и спешили покончить с ним. Солдат, которому отвели роль палача, автоматом указал ему: иди.

Шариф опухшими перебитыми пальцами поправил волосы. Дождь, затихая, кропил его по голове, по лицу, по плечам, смывая кровь и грязь…

Вошли в лес, прошли несколько десятков шагов. Шариф оглянулся: они были один на один с немцем. Немец леса боится, далеко не пойдет. Шариф глянул под ноги. Дорога шла меж деревьев, перескакивая через их выпирающие корни. И за первый же корень он запнулся и упал, а немец от неожиданности нажал на спусковой крючок автомата. Шариф крутнулся на земле и дернул солдата за ногу; тот упал, нелепо взмахнув руками; автомат оказался на земле. Шариф не мог дотянуться до него рукой и оттолкнул ногой, чтобы немец тоже не мог его достать.

И они схватились в смертельной схватке. Катаясь по земле, били друг друга куда попало. От ударов немецкого солдата Шариф совсем обессилел. И тогда, уже лежа под немцем, он сгреб рукой комок грязи, швырнул немцу в лицо, и пока тот протирал глаза, Шариф, ударив его в челюсть, откинулся в сторону и нашарил под кустом автомат.

В удар автоматом он вложил все остатки сил. Сердце бешено колотилось в груди — или сейчас выскочит, или разорвется, дыхание перехватывало, кровь, мешаясь с грязью, залила лицо и мешала видеть.

Немец перестал дергаться и затих. Он уже не вернется к своим, не доложит Зонненталю, что приказ выполнен. Но в части его хватятся. И не уйти от погони…

Шариф отполз с тропы. Между деревьев, в яме, выстланной палыми листьями, стояла вода. Шариф жадно приник к луже и пил, пил без конца. Потом ополоснул лицо и руки. Вот теперь можно и умереть.

3

Мчавшийся лесом «Волжанин» вдруг сбросил скорость и свернул на обочину дороги. Терентий сказал братьям:

— Смотрите вправо. Кто-то лежит. По одежде — наш…

— Откуда тут быть нашим? Мы — первые здесь, а пехота далеко позади.

— Полад, выглянь-ка, — сказал Аркадий. — Только осторожно, осмотрись.

Полад подошел к человеку, лежавшему под кустом. Человек был мертв.

Полад невольно отпрянул. Он впервые видел так близко обезображенное побоями, смертью и временем лицо.

Махнул отяжелевшей рукой товарищам.

— Идите сюда. — И когда Колесниковы подошли, сказал: — На Шарифа похож.

— Шариф Рахманов? Не может быть!..

Аркадий Колесников внимательно осмотрел все вокруг. Около трупа он нашел клочок отсыревшей бумаги. Повертел ее в руках.

— Что-то написано, а что, не пойму — не по-нашему. Бумажка пошла по рукам и дошла до Полада.

— Я не ошибся, — сказал он тихо. — Это Шариф… На клочке бумаги было неровным почерком нацарапано всего несколько строк. «Братья мои, меня вот-вот расстреляют или я сам умру от побоев. Я не был примерным солдатом, доставлял вам много хлопот. Есть за мной и грехи. В плен я попал по неосторожности, хотя наблюдателей немецких ликвидировал. Тут склоняли меня к измене. Просчитались. Я знаю, что умру, но испытание я выдержал и умру как мужчине умирать подобает. Простите, если в чем-то перед кем виноват. И исполните мою единственную просьбу: не пишите матери, что погиб. Она не выдержит, я у нее один… Прощайте».

Подошли другие машины. И экипажи Колесникова и Тарникова принялись рыть могилу. Завернули Шарифа в плащ, стали опускать в яму, но тут подъехал генерал, обеспокоенный тем, что танки стоят на дороге.

— В чем дело? Почему остановились? Что тут делается?

— Да вот обнаружили труп Шарифа Рахманова, товарищ генерал… Хороним.

Комбриг тотчас вспомнил, что посылал какое-то время тому назад разведчиков найти и ликвидировать вражеских корректировщиков, — немецкая артиллерия очень досаждала танкистам. Разведчики ушли и не вернулись, хотя огонь немецкой артиллерии ослабел, да и били немцы уже не прицельно.

И вот, прояснилась судьба одного из разведчиков.

Асланову показали записку Шарифа. И пока генерал читал ее, Шариф лежал на краю могилы и, казалось, слушал, что о нем говорят.

Генерал распорядился произвести салют.

Постояв над могилой, танкисты пошли дальше.

И никто из них не узнал, как развивались события с той минуты, как Павлов и Рахманов расстались.

А Павлова немцы выследили еще раньше, чем Шарифа, и он, отводя врагов на себя, погиб в лесу, в перестрелке. Никто не узнал, о каких — таких грехах писал Шариф в своей записке. Осталось тайной и то, чего добивались от него немцы.

Никто не узнал и о том, что, покончив со своим палачом, Шариф долго отбивался от немцев пока не кончились патроны.

Но одно знали танкисты о Шарифе Рахманове: он был солдат и принял смерть по-солдатски.

Глава четырнадцатая

1

Осенью сорок четвертого года по указанию фашистских властей семьи высшего офицерского состава немецкой армии из восточных районов Германии переезжали на запад — поближе к границам с Францией, Бельгией и Голландией.

Семья генерала Вагнера тоже переехала из Пархима на запад и поселилась в небольшом городке Тюбинген, южнее Штутгарта. Дом, выделенный для семьи Вагнеров, не понравился им, но Герта и свекор, старый Людвиг, решили запастись терпением и ожидать окончания войны. Старый Людвиг примирился с ужасной мыслью, что Германия проиграла войну. Каким будет послевоенное устройство побежденной Германии? Смогут ли они снова вернуться в родной Пархим? Найдет ли применение своим силам Густав Вагнер, его единственный сын? Мысли об этом ни на час не оставляли старика. Правда, радио вещало, и порой он читал в газетах об улучшении позиций немецкой армии на фронтах, эти сведения печатались всегда крупным шрифтом, — но старик уже ничему не верил, и бодрая информация выводила его из себя. Не трогали его и успокоительные письма сына. «Зачем он это пишет? — спрашивал старик. Германия обложена со всех сторон, русские стоят у ее ворот, Берлин у них на рабочих картах, а он меня утешает, словно ребенка. Будто я ничего не знаю».

Старый Людвиг на новом месте был уже не так придирчив к своей невестке, потеплел к ней. Подобная перемена в отношении старика к Герте объяснялась просто: Людвиг старался закрыть глаза на недостойные поступки невестки, не желал слышать ничего о ее проделках, смешно было ограждать ее нравственность на фоне общего падения нравов! Пусть сын об этом думает! А он старый человек, Герта все равно его не послушает и отвернется от дому совсем, тогда он останется один, а одному в его годы страшно.

Старый Людвиг до эвакуации надеялся, что проживет еще несколько лет, а теперь со страхом ждал смерти — в чужом городе, среди чужих людей. Мысли о покинутой усадьбе в Пархиме не давали старику покоя.

— Эх, Герта, Герта, — говорил он невестке, — посмотри, что делается! Наплодили бездарных фельдмаршалов, которые только и знают, что вешать на грудь кресты. Погубили такую могучую армию! А в тылу? Согнали с родных гнезд тысячи семей, подобных нашей. И вот оставили люди все свое имущество на попечение военных властей. Разве они не разграбят все за милую душу? А чем тут безопаснее Пархима? Разве бомбы и пули американцев и англичан не способны убить человека? Пуля есть пуля, какая разница, откуда она летит? Чем гибнуть от голода и мучений тут, на чужбине, лучше умереть под русскими бомбами в Пархиме. Хоть кости наши похоронили бы в родной земле.

— Кто мог знать, что тут плохо? Когда отправляли, каких только обещаний не было! Все, говорили, вы там получите, все у вас будет, ни в чем нуждаться не станете. И вот приехали, а тут и внимания не обращают на генеральскую семью, — сетовала Герта.

— Кто теперь считается с генералами, дочка? Все знают, что война проиграна, вот каждый и думает о своей шкуре.

— А нельзя ли вернуться? — спросила Герта, стоя у окна и глядя на улицу.

— Наверно, нельзя. Все поезда, идущие от Берлина на восток, забиты войсками. Везут технику, боеприпасы. А на машине ехать опасно: дезертиры свирепствуют на дорогах, по лесам прячутся; недолго и попасть в руки этих зверюг. Придется тут переждать эту беду. Здесь хоть спокойно пока.

Однако это относительное, утешавшее старика спокойствие вскоре было нарушено: отступавшие фашистские войска докатились и до городов, считавшихся тыловыми. Гражданским, особенно эвакуированным, стало трудно дышать.

— Эти военные еще похлеще тех, с которыми нас сталкивала судьба, жаловался Людвиг. — Наглецы, нахалы… Вороватые такие… Да-а, в войну всякий мусор на поверхность всплывает. Человек, решивший стать военным, идет навстречу опасности… Если надо, он должен пожертвовать собой. Так в мое время считалось. А теперешние военные, на кого они похожи? Погубили нашу славу. Даже вовремя не сумели завершить войну с Россией, поставили страну между молотом и наковальней. Теперь только о своей шкуре думают…

Но чего не бывает на свете? Буквально через несколько дней хозяин дома, где квартировали Вагнеры, в смятении прибежал к старику: в город пришли новые воинские части, солдат уже разместили, теперь размещают офицеров, и, согласно приказу начальника гарнизона, в каждый дом определяют на постой одного, а то и двух-трех лиц офицерского звания, что делать? Людвиг Вагнер разозлился, представив, что будет в доме, попытался было объяснить, что у них и без того тесно, а он, отец генерала, болен, но его даже не выслушали до конца, пришлось потесниться и принять в дом постояльцев, а недели через две старик даже подружился с ними, да и у Герты с офицерами установились ровные, дружеские отношения.

Вскоре папаша Людвиг получил письмо от сына — первое после переезда на запад, и старик с Гертой так обрадовались, что через час весь дом знал об этом письме, и вечером старший из офицеров, майор, поздравив Герту и Людвига, предложил устроить по этому поводу небольшое, как он сказал, торжество, достал из чемодана бутылку рома, распили ее вчетвером, а точнее сказать, одни офицеры; больше всего налегал на ром молодой обер-лейтенант, детина почти двухметрового роста. Он все чаще и чаще поглядывал на Герту, взгляды его были все откровенней, Герте делалось как-то щекотно от этих взглядов. Но, слава богу, обер ушел по делам, майор и Людвиг тоже завалились спать, все стихло. Герта ушла к себе, но ей не спалось, потому что она спала днем. Открыв недочитанный роман, она пыталась сосредоточиться на нем и в конце концов углубилась в чтение, хотя время от времени жадные взгляды обер-лейтенанта вспоминались ей.

Было уже два часа ночи, когда звякнул звонок. Надев халат, Герта спустилась вниз, спросила, кто там, и получила через дверь ответ, что это он, квартирант, обер-лейтенант Фридрих Мюллер.

Обер-лейтенант подчеркнуто тщательно вытирал сапоги.

— Если бы я знал, что поздним своим возвращением потревожу ваш сладкий сон, фрау Вагнер, я переночевал бы где угодно, хоть на улице.

— Что вы, что вы, господин обер-лейтенант, я ведь еще и не спала.

Обер-лейтенант был в сильном подпитии. Он возвращался с вечеринки по случаю дня ангела своего друга, служившего в другом полку.

— Причина моего опоздания — уважительная.

— Мужчины мастера находить уважительные причины, — засмеялась Герта, но, однако, не преминула пожурить обер-лейтенанта. — Но вы человек военный, должны спать вовремя, спать положенный срок, потому что у вас — служба.

— Вы правы, фрау Герта, я так бы и поступал, но я одинокий человек, меня никто не ждет… Вот ваш муж — он человек счастливый, — обер-лейтенант ожег жадным взглядом ее белую, высокую грудь.

— Почему вы так решили?

— Потому что его ждет жена, такая красавица. При одном взгляде на вас любой мужчина теряет голову.

— Вы делаете мне комплимент, господин обер-лейтенант. Но вы, кажется, пьяны, и поэтому ведете такой вольный разговор. Идите, вам надо выспаться.

— Я знаю, вы не впервые слышите комплименты, привыкли к ним, но меня заставляет так говорить не вино, нет, фрау Герта, не вино…

Они стояли в прихожей. Обер-лейтенант снимал фуражку и шинель; с первой попытки он не мог повесить их на вешалку. Наконец, это ему удалось, и он подошел к. Герте, стоявшей у окна и делавшей вид, что разглядывает ночной город. Мюллер впервые оказался рядом с этой женщиной, которую ее свекор с утра до вечера ухитрялся не оставлять наедине, а потом она запиралась в спальне. Но, бог мой: она стоит, не уходит, и это что-то значит, обер-лейтенант Мюллер! Он смело подошел к женщине и положил ей руку на плечо. Потом, уже увереннее, опустил руку на талию и наклонился, чтобы поцеловать ее в шею, но Герта уклонилась от поцелуя, отвела с талии руку Мюллера и сказала будничным тоном:

— К чему такая фамильярность, господин обер-лейтенант? Вы пьяны. И мы не одни. Папаша Людвиг проснется, или майор — будет стыдно.

— Но, фрау Герта, позвольте побыть с вами немного, не бойтесь, все спят, пушками не разбудишь.

— Спокойной ночи, обер-лейтенант. Вы слишком многого хотите, не забывайте о приличиях.

Мюллера остудил ее тон. Он видел, как Герта скользнула в свою комнату; щелкнул замок. Все! Тут только обер-лейтенант, оставшись один, почувствовал острое сожаление и обозвал себя болваном. Не надо было отступать! Старик спит! Майор развалился на диване, как свинья. Тоже спит!

Мюллер выпил стакан воды, голова закружилась, будто опрокинул стакан шнапса. Захотелось неудержимо еще раз увидеть Герту. Он прошел на цыпочках через столовую и, наклонившись, заглянул в замочную скважину. Герта была в постели.

— Герта!.. Гер-та… — прошептал Мюллер в замочную скважину.

Герта не откликнулась. Этот сумасшедший переполошит весь дом. Она встала, чтобы его отчитать. Увидев ее почти голой, Фридрих чуть было не выломал дверь.

— Открой, Герта, прошептал он в замочную скважину.

— Идите спать. Если не послушаетесь, я больше на вас не взгляну.

И она опустила заслонку над замочной скважиной. Обер-лейтенант, несолоно хлебавши, пошел в свой угол и вскоре захрапел.

2

Наутро Людвиг Вагнер по пути на базар зашел в собор и сделал пожертвования бедным по случаю приятных вестей от сына.

Вечером снова выпили с майором вина, Людвиг Вагнер пришел в страшное возбуждение, произнес пламенную речь о непобедимости немецкой армии, которая вернет себе славу, не допустит нарушения немецких границ и одержит победу… Потом он вспомнил о сыне, генерал-лейтенанте, который унаследовал военный талант от отца… Потом старик вспомнил свою службу и стал распространяться о том, какие чудеса храбрости и отваги проявил в свое время он, Людвиг Вагнер, на Кавказе.

— Мой сын, — фальцетом вещал он, — снова дойдет до Кавказа… Нефть будет наша. Азиаты будут работать на нас!

Наконец, он кое-как угомонился.

Герта, раздосадованная пьяными выкриками свекра и майора, не спала, ждала обер-лейтенанта: она знала, что Мюллер вернется в двенадцать часов ночи. Но шел первый час, а его все не было. Чем слушать этих выживших из ума стариков, лучше поговорить с обер-лейтенантом. Он, конечно, свинья, но так молод… И он наверняка попытается к ней пройти. Пусть. Жизнь и так проходит, а что она видит от жизни?

И Герта не стала запирать дверь.

Обер-лейтенант явился пьяный в дым и едва держался на ногах. Герта на цыпочках подошла к двери.

— Это вы? — шепотом сказала она и укоризненно покачала головой. — Разве можно столько пить?

Обер-лейтенант говорил громко. Чтобы звуки не доносились до комнаты, где спал майор, Герта закрыла приотворенную дверь.

— Герта, мой ангел, — обняв Герту, обер-лейтенант поцеловал ее. Потом, словно опомнившись, стал лепить смачные пьяные поцелуи в рот, нос и шею, в грудь он впился зубами, и боль пересилила в Герте желание, она пыталась высвободиться из железных объятий, но он только распалялся от этих попыток и, наконец, приподняв ее, повалил на паркет. Ужасная боль в ободранном локте заставила ее закричать.

— Папа Людвиг! Господин майор!..

Обер-лейтенант рвал на ней халат и сорочку; подолом халата заткнул ей рот, и уже почти добился своего, когда Герта, столкнув его с себя, выдернула изо рта кляп и истошно завопила:

— Пусти! Папа Людвиг! Господин майор! Спасите!

— Если даже сам фюрер сюда прибежит, я тебя невыпущу! — хрипел обер-лейтенант.

Герта ускользала из его рук.

— Подлец, подлец!

На ее крики и грохот в комнате проснулись майор и старый Людвиг. Картина, которая открылась им, ошеломила обоих. Герта, почти голая, в обрывках одежды, и обер-лейтенант в расстегнутых штанах катались по полу.

— Негодяй! — заорал майор, схватив обер-лейтенанта за ворот мундира. Встань, подлец!

И обер-лейтенант, отпустив Герту, встал. И нанес майору такой молниеносный удар в челюсть, что майор отлетел в сторону, ударился о дверь и растянулся на пороге. В руке обер-лейтенанта сверкнул пистолет.

— Не подходи, убью!

Майор выкатился в другую комнату и через мгновение вернулся с пистолетом в руке.

— Бросай оружие! Отпусти женщину!

Обер-лейтенант отскочил в угол.

— Во-он, старая крыса! Я сейчас продырявлю тебе толстый живот!

Майор, с удивительным проворством уклонившись от возможного выстрела, бросился на обер-лейтенанта. Но Мюллер успел выстрелить, пуля попала в Герту, которая как раз кинулась бежать. Герта, согнувшись, рухнула прямо в дверях.

Майору удалось выбить из рук обер-лейтенанта оружие.

— Руки, руки вверх!

— Что ты наделал? Что ты наделал? — вскричал старик Людвиг, глядя, как красное пятно расползается по животу и искусанной груди невестки. — Что ты наделал? — спросил он еще раз и упал рядом с Гертой.

На звуки выстрелов прибежал патруль. Майор передал им вмиг протрезвевшего обер-лейтенанта.

Военный суд рассматривал подобные дела быстро. А покушение на честь и жизнь жены генерала только ускорило дело.

Герта не дожила до следующего дня.

Старый Людвиг в бессознательном состоянии был доставлен в больницу.

Глава пятнадцатая

1

Генералу Вагнеру не сказали правды об обстоятельствах смерти его жены потом когда-нибудь он все узнает, сейчас ни к чему смущать генерала. Сообщили: получила ранение при бомбежке и скончалась. А несколько дней спустя сочли необходимым известить и о болезни отца.

Из госпиталя сообщали, что отец генерала, Людвиг Вагнер, разбитый параличом, находится в тяжелом, кризисном положении.

Это значило, что следовало навестить отца.

Но Вагнер знал, что командующий группой едва ли разрешит ему отправиться в тыл. Тем не менее, для очистки совести, генерал доложил генерал-фельдмаршалу о своих грустных делах. Тот выразил сочувствие и обещал переговорить с Берлином. Вагнер предполагал, что ответ на просьбу будет отрицательный, однако еще не терял надежды. Генерал-фельдмаршал оказался верен своему слову, с Берлином связался и вскоре сообщил, что, к сожалению, отлучиться от дел генералу не разрешили.

— Вы поймете меня, генерал… — сказал он.

— Я вас понял, господин генерал-фельдмаршал. Спасибо за сочувствие.

Значит, невозможно даже увидеть отца, который, судя по всему, вот-вот умрет? Что останется в его жизни с уходом отца? Ничего и никого.

Вагнеру вдруг решительно все осточертело. Заливались продолжительными трелями два телефона. Вагнер долго не брал трубку. Потом зазвонили сразу оба. И оба замолчали. Только тогда Вагнер встревожился, стал ждать звонка. Наконец, раздался звонок — долгий, тревожный, недобрый. Вагнер взял трубку. Сквозь треск и шум к нему пробился голос нового командира дивизии, заменившего убитого Динкельштедта: русские танки прорвали в нескольких местах линию обороны, их невозможно остановить…

— Ждите, сейчас приеду! — Вагнер бросил трубку и стал одеваться.

Задыхаясь, в комнату ворвался адъютант. Увидев генерала одетым и опасаясь, что придется куда-то ехать, с порога выложил всю правду:

— Господин генерал, наша оборона прорвана. Части первого эшелона не могли остановить продвижение вражеских танков. Их некому остановить, и они вот-вот будут здесь. Начальник штаба сказал, что, согласно донесениям командиров дивизий, русские стремятся обойти корпус с флангов. Может быть, господин генерал сочтет возможным сменить дислокацию штаба и командного пункта? Боюсь, мы не успеем отступить в порядке…

— Зонненталь, машину!

— Машина у дверей, господин генерал.

Вагнер сел рядом с шофером. Адъютант сел позади.

— Куда ехать, господин генерал?!

— На передний край.

— Господин генерал… Вы рискуете собой… — сказал Зонненталь, плотно захлопывая дверцы машины. — Надо, не теряя времени, отходить.

— Не учи меня, Зонненталь, я прекрасно знаю, что надо делать. — Он строго глянул на водителя. — Поехали!

Водитель вырулил на знакомую дорогу. Было сыро и холодно, вот-вот мог пойти снег. Вагнер, подняв меховой воротник шинели, сунул руки за пазуху и, нахмурившись, зорко глядел вперед. Нигде не было видно ни своих, ни, тем более, советских танков, и генерал несколько раз гневно и выразительно глянул на Зонненталя. Адъютант боялся открыть рот и только удивлялся, что в такой неясной ситуации обычно спокойный и рассудительный генерал не нашел ничего лучшего, как поехать на передний край, которого уже нет…

Влетели в пустое селение, в котором располагались тылы одной из дивизий. На развилке дорог не было регулировщиков.

Водитель затормозил, предчувствуя неладное. Но поздно: справа, из-за домов, раздались автоматные очереди.

Надо бы развернуться и уходить, но автоматы затрещали и сзади, водитель выпустил руль, машина ударилась о железный шлагбаум и сползла с дороги. Зонненталь и водитель, быстро схватив оружие, вывалились из нее.

— Бежим, господин генерал, это русские!

— Зонненталь, это же наше село, — закричал все еще ничего не понимающий Вагнер.

— Было наше, теперь тут русские! Скорее, господин генерал! Вылезайте, я вас прикрою.

И Зонненталь распахнул дверь. На ходу вытаскивая пистолет, Вагнер вывалился из машины, побежал в сторону; Зоннненталь отстреливался, прикрывая генерала, но с противоположной стороны улицы на дорогу выкатился русский танк. Немцы бросились за машину.

— Стой, — сказал танкист, стоявший в командирском люке. — Хенде хох! Бросай оружие!

Вагнер еще надеялся, что удастся ускользнуть, спрятаться за домами; Зонненталь и водитель ударили из автоматов по танкисту, и тот нырнул в люк. В тот же момент Вагнер почувствовал, как кто-то насел на него сзади и сдавил его горло. Вагнер успел крикнуть:

— Зонненталь!

— Молчи, каналья! — сказал Геннадий Колесников.

На вскрик генерала обернулся его шофер; его автомат брызнул очередью. Геннадий охнул и разжал руки на шее Вагнера, успев только сказать: «Ох, подлец!» Полад врезал в немецкого шофера полдиска и кинулся к Геннадию. Тот, пытаясь удержаться на ногах, схватился за дверцу немецкой машины, но ноги его не держали, и он медленно сполз на землю.

— Руки вверх! — закричал Полад Вагнеру, и тот послушно поднял дрожащие руки. Пистолет с глухим стуком упал на дорогу. «Здоровый верзила, — подумал Полад. — Вдвое больше меня… Пожалуй, один на один я не смог бы его одолеть».

Он не знал, что был на волосок от гибели — если бы Аркадий не пристрелил Зонненталя, лежать бы ему на земле.

— Охраняй пленного, — сказал ему Аркадий и кинулся к брату.

— Геннадий!

Но Геннадий молчал. Аркадий приложил ухо к груди брата, схватился за руку, но, взволнованный, не мог ничего определить: есть пульс или нет, дышит брат или уже не дышит.

Прибежал Терентий.

— Ранен. Не отзывается.

Вдвоем они положили брата на плащпалатку и понесли в танк.

— Подождите, — сказал Полад, — он же замерзнет. А ну, ты, снимай пальто, — крикнул он Вагнеру.

Когда Вагнер, кусая губы, снял шинель, танкисты ахнули:

— Это не простой офицер… Генерал, скорее всего…

— О, да, да, я генераль, — подхватил Вагнер, заслышав знакомое слово.

Подходили другие боевые машины.

Уложив брата внизу, Аркадий велел Вагнеру сесть на место стрелка-радиста, а Полад сел за башней. Терентий развернул танк и подождал Аркадия, тот решил взять документы убитых Зонненталя и шофера.

— Давай скорее, Терентий!

— Некуда нам спешить, Аркаша, — ответил сразу Терентий. — Гена скончался…

— Что ты, Тереша?

— Он умер сразу. Еще когда на плащпалатку клали, он уже не дышал. Терентий подал наверх скомканное пальто Вагнера. — На, отдай этому убийце. Гене уже не холодно…

Голова Геннадия покоилась на коленях брата.

… Подошел на своей машине комбат Гасанзаде, узнал о гибели одного из братьев Колесниковых и отослал Вагнера с автоматчиками в штаб бригады. «Волжанин» уходил в ближайший тыл, но весть о гибели Геннадия опережала его, и вскоре уже вся бригада знала, что братьев Колесниковых осталось только двое…

Аркадий, Терентий и Полад долбили ломами мерзлую землю.

Никто не лез помогать им — это их право, их горькая привилегия: копать могилу для брата и товарища.

Потом грянул залп, потом над могилой вырос земляной холм, над ним встала пирамидка со звездой, а на ней появилась дощечка с надписью: «Гвардии младший сержант танкист Геннадий Колесников».

Танкисты постепенно расходились. Аркадий, Терентий и Полад отошли от могилы Геннадия последними.

… Давно ли служит Полад в полку, а сколько уже увидел могил! И невольно он думает, что вот так, наверно, хоронили боевые товарищи и его отца… А, может, не успели и похоронить. Кто скажет, где его могила? Ведь погиб отец в сорок первом…

2

Вагнер сидел сгорбившись, как старик. С сорок второго года слышал он об Асланове; много раз сталкивались руководимые ими части в бою, и, конечно, Вагнер не раз думал, что рано-поздно увидит строптивого кавказца в плену, в своей власти. Рядовых русских пленных, в том числе и кавказцев, он уже видел, генерала видеть не довелось. И вот теперь Вагнер сидит с ним лицом к лицу.

Асланов моложе его, у него в распоряжении всего одна бригада и полк самоходок, а у него, Вагнера, корпус… И, однако, он, Вагнер, в плену.

Вагнер дымит сигаретой, взглядывает на Асланова и мучительно думает о том, как и почему это случилось? По стечению обстоятельств или по какой; иной причине роли переменились?

Ждали переводчика.

Наконец, в дверях показался капитан, попросивший разрешения войти. Вагнер понял, что этого человека ждали, и вздохнул: сейчас начнется допрос.

Капитан сел за стол напротив Вагнера, положил перед собой русско-немецкий разговорник, сказал командиру бригады:

— Я готов.

— Спроси у генерала, понимает ли он бесполезность сопротивления? Сознает ли, что немецкое командование напрасно подставляет под пули немецких солдат?!

— К чему этот вопрос? — ответил Вагнер. — Мы имеем приказ, и мы его выполняем, вот и все. Скажите, что вам от меня нужно? Если желаете выведать что-то полезное для себя, то лучше сразу отказаться от этой мысли: я ничего не скажу, ничего не открою. Меня обыскали, документы у вас, из них вам известно, что я генерал-лейтенант Вагнер, командую танковым корпусом, и это все, что вы можете узнать. Больше я ничего не скажу. Так что не стоит тянуть волынку, если это в вашей власти, прикажите меня расстрелять!

Асланов спокойно выслушал резкий ответ Вагнера, сказал:

— Расстрелять? У меня такого намерения нет, господин генерал.

— А что же вы будете со мной делать? Пытать? Истязать?

На этот раз Асланов ответил резко и гневно:

— Это вы подвергаете людей пыткам и истязаниям, это вы, садисты, испытываете удовольствие и, может, наслаждение при виде людских страданий и нечеловеческих мук, которые для них изобретаете. Нет дела более мерзкого, чем мучить людей. И этим вы занимаетесь много лет. Но не смейте мерить нас на свой аршин!

Переводчик долго и усердно передавал Вагнеру сказанное Аслановым. Вагнеру нечего было возразить. И он спросил:

— Значит, убивать вы меня не собираетесь, пытать тоже не будете? Но вы что же, думаете, я вам так все и выложу? За кого вы меня принимаете?!

— Не торопитесь умирать, господин генерал. Умирать трудно. А вот убивать вам было легко. Все равно что раз плюнуть. А мы пленных не убиваем. И умереть вам не дадим. Вы ведь не рядовой исполнитель, на вашей совести много чего… Вы будете отвечать перед судом, и справедливый суд определит вам меру наказания.

— Я солдат. Солдат, который сражался против вас. Я не боялся и не боюсь смерти. Прошу вас об одном: не тяните время, прикажите расстрелять меня.

«Знает, что не расстреляем, и теперь бравирует своей храбростью», усмехнулся Асланов.

— Если хотите жить, — сказал от себя переводчик, — то имейте в виду, что сведения, которые вы предоставите нам, будут учтены при решении вашей участи.

Вагнер, сунув руку в карман, поискал сигареты. Пачка была пуста. Асланов подвинул ему свои. Вагнер жестом дал понять, что не принимает от врага и сигарет.

— Если даже вы гарантируете мне жизнь, я и тогда не дам никаких сведений об армии, — сказал он твердо.

— И не надо, — усмехнулся Асланов, — мы достаточно знаем о вашей армии и о вашем корпусе от ваших же офицеров и нижних чинов.

Вагнер вдруг пожалел, что отказался от сигарет, предложенных Аслановым. Поколебавшись, он взял одну, прикурил и заговорил с неожиданной откровенностью.

— Хорошо. Сведений я не дам, и они вам не нужны. Однако, если бы я вас взял в плен, я бы с вами не так обращался.

— А как же? — смеясь, спросил Асланов.

— Я рассчитался бы с вами за все, что было на берегах Волги, под Сталинградом, под Верхне-Кумским и Котельниковым. Я не успокоился бы, пока вы и генерал Черепанов не испустили дух. Я приказал бы привязать вас к танкам и разорвать на куски!

— Военное искусство вы все чаще подменяете дикой злобой. И потому все чаще проигрываете сражения. И вот сидите сейчас передо мной, а не я перед вами, — сказал Асланов. — Но хватит. Познакомились с представителем немецкого генералитета. Не генерал, а дикий зверь. Отвезите его в штаб соединения, там народ терпеливый, что нужно, узнают. — И, не взглянув больше на пленного, Асланов надел шинель: — Идем добивать ваш корпус, господин Вагнер. Ждите: скоро вам будет веселей, я надеюсь, кое-кого из ваших соратников выудим!

На крыльце Асланова встретил Смирнов.

— Товарищ генерал, подполковник Пронин погиб…

— Как? Где?

— Его танк наскочил на мину.

Генерал, пораженный известием о гибели старого боевого товарища, с минуту стоял молча.

— Труп подполковника только что привезли в штаб.

Глава шестнадцатая

1

Зима выдалась трудная. Затянуло льдом латвийские болота и топи. Свирепый северный ветер нагнал с Балтики волну холода; разбитые дороги сковало морозом, земля стала неподатливой, крепкой, как кость.

В этих условиях войска Первого Прибалтийского фронта, перешедшие в наступление левым флангом, зажали в тиски две немецкие армии, входившие в состав группы армий «Север», между городами Тукумс и Либава, и прервали связь между этими армиями и немецкими войсками в Восточной Пруссии. Немцы поддерживали связь с окруженной Курляндской группировкой только через бухту Мемель, морским путем.

Курляндия стала последним опорным пунктом немцев в Прибалтике, и фашистское командование стремилось удержать ее любыми средствами. Были созданы мощные опорные пункты в этих удобных для обороны лесистых болотистых местах.

Чтобы соединиться со своими войсками в Восточной Пруссии, войска Курляндской группировки предпринимали яростные атаки; навстречу им пробивались немецкие части из Восточной Пруссии. Преодолевая яростное сопротивление врага, войска Первого Прибалтийского фронта успешно продвигались, занимая все новые города и населенные пункты Восточной Пруссии, а Курляндская группировка немцев все еще продолжала оказывать упорное сопротивление.

Танкисты Асланова, наступая со стороны Литвы, освободив Тукумс, вышли к Рижскому заливу. Теперь на очередь встала задача разгромить шестнадцатую и восемнадцатую армии группы «Север». Бригаде Асланова предстояло принять участие в этой операции.

Черепанов обещал Асланову, что после выполнения этой задачи бригада будет выведена на отдых, а ему самому будет предоставлен краткосрочный отпуск.

Закончив неотложные дела в штабе, Асланов при свете дрожащего пламени «катюши» писал ответ довоенному другу своему Сироте. После освобождения Белоруссии Сирота несколько месяцев лежал в госпитале, был комиссован, признан инвалидом, получил пенсию и жил вместе со своей семьей в станице Славянской. Так, совершенно неожиданно для Сироты, закончились eгo попытки вернуться в армию. Теперь он с трудом привыкал к мирной жизни. Асланов никогда не забывал своих обещаний. Он помнил, что и Сироту еще до войны звал в Ленкорань, и семье Сироты советовал туда поехать. Мало, мало остается у него друзей, и как не воспользоваться возможностью встречи? Вот он скоро поедет домой, — так пусть к этому времени едет туда и Сирота с женой, побудем вместе, службу довоенную вспомним, друг на друга поглядим…

«Приезжайте, Сергей, с женой и детьми, отдохнем хоть несколько дней», писал он.

В комнату, отряхивая снег с полушубка, вошел начальник политотдела бригады Филатов.

— Добрый вечер, товарищ генерал.

— Добрый вечер, — Асланов отложил конверт, повернулся к Филатову. — Ну что, холодно?

— Страшенный мороз. Вдобавок, сырой.

— Добить бы их в Курляндии и уйти на другой участок. Мне тоже эта холодина и сырость осточертели.

— Здорово укрепились немцы. Похоже, готовятся встретить тут и весну. А если до весны их в море не столкнем, тут все потонет в болотах…

— Командование занято Восточно-Прусской операцией; о нас как будто забыли. Но, думаю, до весны мы с немцами тут покончим.

— Да, но когда это будет? — Филатов помолчал. — Ази Ахадович, сегодня какое число?

— Что, — удивился Асланов, — не знаешь, какое число? Двадцатое…

— Значит, до двадцать второго остается чуть больше суток… Ну, а вы-то разве не помните, что это за день — двадцать второго?

— Ты какими-то загадками говоришь, Михаил Александрович.

— А еще говорят, Асланов все помнит! А он день своего рождения забыл! А мы вот помним, что послезавтра нашему комбригу исполняется тридцать пять лет. Круглая дата. Офицеры штаба и управления решили ее отметить.

— Голова так забита, что я, действительно, и не вспомнил бы, — смутился Асланов. — Тридцать пять… Это, вроде, еще немного?

Заглянул Смирнов:

— Товарищ генерал, «хозяин» на проводе…

Асланов поднял трубку.

— Алло? Да, да, это я, здравствуйте. Карту? Сейчас. — Асланов пододвинул к себе планшет, развернул. — Так. Нашел. Смотрю… Да, понятно. Через час? Есть. Буду.

Положив трубку, генерал сказал Филатову:

— Михаил Александрович, звонил Черепанов. Ставит новую задачу. Вот смотри. Берегом моря от Либавы идет железная дорога. Немцам она вот как нужна. Ну, а нам приказано ее перерезать. В десять я должен быть у Черепанова, будем обсуждать план операции. Поручаю проследить, чтобы батальоны были готовы.

— Это само собой. А как же насчет двадцать второго?

— Вы ничего там не затевайте.

— Мы скромно, по-фронтовому…

— Но сначала выполним задачу, а уж там посмотрим…

2

Выйти на железную дорогу, перерезать артерию, по которой шло снабжение двух немецких армий, — такова была задача. Немцы предвидели такой замысел, поэтому для прикрытия железной дороги подтянули артиллерийские и минометные части. Ясно было, что за дорогу они станут драться насмерть.

Генерал Асланов со своими помощниками тщательно продумал план действий. Он решил бросить в бой второй танковый батальон — и батальон мотопехоты на центральном участке, чтобы привлечь туда все внимание противника, одновременно своими действиями создавая у него впечатление, что эти подразделения не могут преодолеть сопротивление и продвинуться вперед. Той порой Филатов и Макарочкин должны повести в наступление с флангов возглавляемые ими группы танков и мотопехоты.

На завершающей стадии боя бригада одновременным ударом с трех направлений должна овладеть железнодорожной станцией.

Мощная артиллерийская подготовка, начавшаяся еще |до рассвета, значительно облегчила продвижение наших частей.

Бригада Асланова рванулась вперед.

Штабной бронетранспортер командира бригады шел позади второго батальона.

Парамонов давно переквалифицировался в радиста и успешно поддерживал связь между частями бригады. Батальон Гасанзаде продвигался медленно, не только по замыслу, но потому, что противник вел беспрерывный: огонь; танки и мотострелки маневрировали, выбирали удобный момент для рывков вперед, вели огонь с места, подавляя вражеские огневые точки и не ослабляя непрерывного давления на вражескую оборону, и вскоре весь огонь немцев сосредоточился на них.

— Так, Гасанзаде, отвечай им, — подбадривал комбата Асланов, а той порой непрерывно запрашивал данные о группах Филатова и Макарочкина; где, как продвигаются.

Те продвигались успешно.

— Дайте Макарочкина! — сказал Асланов, опустив бинокль.

Смирнов подал ему микрофон.

— Макарочкин? Ну, как у тебя? Намеченного рубежа достиг? Отлично! Теперь жми на полный ход! Парамонов, соедини с Филатовым. Михаил Александрович? Ты уже там, где надо? Ну, с богом, ударь им так, чтобы опомниться не могли. Ну, а мы, Смирнов, пойдем к капитану Гасанзаде. У него трудно.

Оставив бронетранспортер, Асланов и Смирнов перебежали лощину и поднялись на пригорок, на обратном скате которого стоял танк комбата.

— Напрасно вы пришли, товарищ генерал, — закричал Гасанзаде, высунувшись из люка, — это место сильно обстреливают.

— Волков бояться — в лес не ходить, — засмеялся Асланов.

Раздался нарастающий свист снаряда, мерзлую землю рвануло неподалеку от того места, где стоял генерал, и Асланов упал.

— Что с вами? — в испуге вскрикнул Смирнов.

— А ничего, Валя. Качнуло взрывной волной, — Асланов поднялся, отряхнув с полушубка снег и землю.

Подошел бронетранспортер.

— Что там? — спросил генерал.

— Филатов вас просит.

Генерал сел в машину.

— Слушаю вас, Михаил Александрович. Невозможно двигаться? Ни в коем случае не останавливайтесь! Не сбавляйте темп! Сейчас Макарочкин пошел, и я с Гасанзаде начинаю, тебе легче будет, понял? Жми!

3

Второй танковый и мотострелковый батальоны, с которыми шел сам комбриг, казалось, совершенно остановленные, внезапно совершили бросок вперед и обрушили на противника такой удар, что части, оборонявшие железнодорожную линию, в панике отошли. Танки, неся на броне десант, били и с коротких остановок, и с ходу; мотострелки не отставали от них ни на шаг. Казалось, еще один рывок, и бригада остановится только на берегу моря.

Бронетранспортер командира бригады шел следом за танками. Водитель все время ставил его под защиту тридцатьчетверок, или вел машину менее простреливаемыми местами, искусно маневрировал, и уже не раз благодаря этому уводил машину из-под мин и снарядов — Асланов знал, что этому человеку не надо указывать, как ехать, где остановиться, где тормозить, а где рывком податься вперед — благодаря этому он мог полностью отдаться наблюдению за полем боя.

Филатов и Макарочкин, обойдя противника с флангов, крушили его оборону, Гасанзаде безостановочно вел свои танки вперед. Сейчас, пожалуй, самое время бросить в дело резерв. Да, пора.

Ази еще раз обвел взглядом поле боя и взял трубку, чтобы отдать распоряжение, но вдруг вздрогнул, словно наткнулся на какую-то невидимую преграду, схватился рукой за борт бронетранспортера и стал оседать вниз. Трубка упала. Генерал оказался рядом с перепуганным Парамоновым.

— Что с вами, товарищ генерал? — кинулся Смирнов. Он хотел поднять генерала, но тот тихо сказал:

— Ничего, Валя, ничего, дай посидеть. Я, кажется, ранен.

Дышал он тяжело и не отрывал руки от груди.

— В санчасть! — крикнул Смирнов водителю. Тот не видел, что случилось с генералом; оглушенный разрывами снарядов, он не слышал, что спросил у генерала Смирнов, что ответил генерал Смирнову, и не понял распоряжения адъютанта. — Немедленно поворачивай! В санчасть, тебе говорят, в санчасть!

До водителя, наконец, дошло, что случилось что-то неладное. Он дал задний ход и стал разворачиваться.

— Стой! — сказал генерал.

Адъютант уже успел расстегнуть на генерале полушубок и китель, обследовал рану на груди, потом на ноге; трясущимися руками рвал индивидуальный пакет.

— Товарищ генерал, надо в санчасть! Раны серьезные.

— Постой. Закончим дело, потом. Парамонов, свяжись с комбатами.

— Товарищ генерал, передайте команду начальнику штаба, Филатову или кому-нибудь. Срочно надо в санчасть, срочно! — умолял адъютант.

Ватный тампон в руках Смирнова сразу пропитался кровью, Парамонов подал Смирнову свой пакет, и тот кое-как перевязал генералу грудь. Но оставалось еще перевязать ногу.

— Парамонов, узнай, как там на флангах… Спроси, где Гасанзаде.

— Наши уже вышли к железной дороге, товарищ генерал. Они сделают все, что приказано, а нам надо в санчасть.

— Нет, — сказал Асланов, — я хочу знать, как идет дело.

— Прекрасно идет дело, товарищ генерал. Поедем в санчасть? — Смирнов не дождался ответа и повернулся к водителю: — Ты слышал, что я приказал? В тыл, в тыл, немедленно!

— А генерал говорит «стой!»

— Да понимаешь ты или нет, что генерал ранен? Он не знает, что раны опасные, сгоряча не чувствует боли…

— Но он в полном сознании, ехать в тыл не разрешает, что я могу поделать?

Вышел на связь Филатов. Асланов, взяв микрофон, спросил:

— Железная дорога наша?… Молодцы! Парамонов, соедини меня с Черепановым. — И, когда Парамонов выполнил этот приказ, генерал, с каждым словом теряя силы, доложил, что задача выполнена.

Он еще что-то хотел сказать, но кашель сдавил ему горло, рука бессильно упала. Смирнов с Парамоновым осторожно приподняли его на зарядный ящик, прислонили к борту. Парамонов снял шинель, подложил генералу под голову.

Водитель понял, что распоряжений от генерала не дождется, и вопросительно глянул на Смирнова.

— Езжай, тебе говорят!

— Валя, зачем ты… кри…чишь?

— Но… товарищ генерал, ведь вы…

— Не бой…тесь… Ничего… страшного… нет…

Не договорив, генерал закрыл глаза. Лицо побледнело, широкий лоб покрылся испариной.

Развернув бронетранспортер, водитель на бешеной скорости вывозил генерала из боя.

Глава семнадцатая

1

Необычайно быстро дошло до дому письмо Ази, в котором он сообщил, что, возможно, скоро приедет на несколько дней.

Мать, лежавшая в постели с очередным приступом болезни, мгновенно исцелилась. Хавер, в тревожно-радостном ожидании, потеряла покой, и вся семья Аслановых занялась подготовкой к приезду Ази. Убирали, мыли, стирали, выколачивали ковры и дорожки, приводили в порядок двор, чистили рис и изюм для плова и собирались, по старинному обычаю, как только Ази ступит во двор, у его ног зарезать барана.

Рза Алекперли взял отпуск на несколько дней и приехал в Ленкорань. Он и привез упитанного барашка, которого держал еще с осени на случай какого-нибудь торжества, — и вот торжество предстоит, и Рза с победоносным видом, несмотря на протесты Нушаферин и Хавер, привязал барашка к айвовому дереву во дворе. Были начищены огромный казан,[12] вмещавший два батмана[13] риса, большой дуршлаг, шумовка и сковородки, за долгие годы лежания в подвале покрывшиеся ржавчиной. Даже маленькому Тофику нашлось дело — с утра он спрашивал мать и бабку, когда приедет отец, когда приедет, один ли приедет, и бежал рвать траву и подкармливать жертвенного барашка.

Снова появился Рза; пыхтя от натуги, внес в дом большую коробку всякой всячины изюму, сушеных фруктов и ягод, винограду.

— Да ты что, сынок, зачем ты это делаешь, ведь у тебя полон дом детей! Почему от них урываешь? То барашка тащишь, то это. Пойди-ка взгляни, может, в доме еще что-то осталось, так собери уж заодно, — корила тетя Нушаферин.

Хавер с Тофиком, проснувшись на голоса, вышли во двор.

— Ничего, Нушу хала, это же пустяки. Принес вот, может, понадобится. У нас есть, а вам надо по базарам бегать. А для меня более дорогого дня, как приезд Ази, не было и не будет. Брат мой приезжает! Да если я в такие дни, засучив рукава, не брошусь вам на помощь да его как следует не встречу, тогда какой же я брат? — оправдывался Рза. Потом глянул на часы: — Меня в райком вызывают. Пойду.

Настенные часы пробили семь раз. Хавер удивилась:

— Всего семь часов, а учреждения начинают работу в восемь. Сейчас в райкоме, кроме сторожа, никого нет. Интересно, что это за дело, что его вызвали ни свет ни заря?

Нушаферин, раздувая самовар, сказала спокойно:

— Война ведь еще идет, дочка. Мало ли появляется дел? Вот и Рзе поручают важные дела…

Тофик вертелся около бабушки с игрушечным танком под мышкой и внимательно слушал разговоры старших. У Тофика было много разных игрушек, но вот уже девять месяцев он не расставался с игрушечным танком, который всегда был у него перед глазами, с ним вставал и ложился, и всю ночь готовый к бою танк дремал под подушкой. Это был подарок отца, который привез дядя Самед. Танк был много раз продемонстрирован всем знакомым и родственникам, всем ребятам с улицы, и при этом каждому было сказано: «Это мне папа с войны прислал».

— Бабушка, а что принес дядя Рза? — Тофик потянул за листок, видневшийся из коробки. Смотри, бабушка, это мандарины, лимоны! Они наши?

— Наши, деточка. Вот папа приедет, придут гости, мы это все на стол подадим, пусть кушают, радуются: наш папа приехал.

— Папа сегодня приедет?

— Нет, родненький.

— А сколько раз надо лечь спать и встать, пока папа приедет?

— Да раза три-четыре, наверно. Ведь ехать-то далеко…

— Как долго, бабуля, пусть раньше приедет.

— Не тоскуй, сынок, он скоро приедет. — Нушаферин вытащила из коробки мандарин. — На вот, кушай, да ручки сначала вымой и лицо, а потом чай будем пить.

После чая Тофик побежал к барашку, приласкал его:

— Проголодался? Я сейчас тебе травки принесу. А пока вот хлебушка покушай. Я тебе сегодня много травы принесу. Ведь за тобой надо ухаживать, чтобы ты не похудел. Понимаешь, нам придется тебя зарезать, когда папа приедет, ведь у нас будет много гостей…

Барашек поглядел на мальчика и вдруг жалобно заблеял. Тофику вдруг стало нестерпимо жаль барашка. Зачем его резать? Он такой хороший!

— Тофик, ай Тофик, где ты! — позвал соседский мальчик, просунув голову в калитку. Пошли за травой!

— Да буду я вашей жертвой, смотрите, далеко не ходите, что поблизости, то и нарвите, того и довольно, — напутствовала их Нушаферин. — Вот эту сетку набьете, и хватит.

Нушаферин бодрилась и других подбадривала, а самой так хотелось увидеть сына, что каждый час ожидания казался ей вечностью, и с тех пор как получили письмо от Ази, она не отрывала взгляда от дверей, и ей все казалось, что вот-вот Ази шагнет во двор, но тень сына не появлялась у дверей. Садилось солнце — она все ждала, ложась спать, говорила со вздохом: «И сегодня не приехал». Но завтра-то он, где бы ни был, уж обязательно появится, ведь если его отпустят, он нигде задерживаться не станет, полетит прямиком в родное гнездо. А терпения уже не хватало, и сердце то и дело сжималось болезненно, и билось порой как сумасшедшее. Ждали Ази все, и поэтому некому было утешить старую женщину, сказать: «Что ты суетишься, разве этим можно ускорить его приезд? Хоть он и генерал, да ведь и над ним начальники есть, может, что-то помешало, задержало, вот наберись терпения и жди». Но Нушаферин не спала ночами, все прислушивалась, все ей казалось, что только она заснет, а Ази и приедет. Когда с улицы доносился шум машин, сердце ее снова начинало усиленно биться. «Ай аллах, как бы было хорошо, если бы из этой машины вышел Ази! Сделай милость, аллах, помоги мне, я уж все сердце надорвала…; Разве трудно тебе сделать так, чтобы и я порадовалась хоть разок?» Она садилась в постели и ждала: вдруг машина остановится против дома? Готовая вскочить и броситься открывать дверь, она, обессилев, падала на подушку, когда машина, не останавливаясь, проносилась мимо.

— Бабуля… Ай бабуля… донесся зов Тофика. Старушка проворно спустилась во двор. Тофик плакал, сидя под деревом, а соседский мальчик, бледный, стоял по другую сторону дерева.

— Ты что плачешь, да будет бабушка твоей жертвой? — Нушаферин хала подняла Тофика, стряхнула с курточки пыль.

— Меня баран боднул, бабушка.

— Мы кормили его, — вмешался соседский мальчик, и я нечаянно наступил ему на копыто, а он взял и боднул Тофика.

— Вай, только этого не хватало, — воскликнула старушка. — Куда боднул? В ногу? Ну, это ничего. Но сколько раз я тебе говорила, что он может ударить тебя рогами. Видишь, что бывает, когда не слушаются. Ну, не плачь, да падут твои слезы на могилу бабки! Не сегодня-завтра приедет отец, мы зарежем этого злого барашка.

— Я больше к нему не подойду, бабушка. Но не надо его резать, он хороший.

— Ну, ладно, не надо. Но если вы будете тут около него вертеться, я стану беспокоиться и не смогу делать свои дела. Идите, играйте возле дома.

— Бабушка, а мы тебе поможем…

— Спасибо, родимые, сидите тут, я сама все дела переделаю.

2

Рза шел в райком крайне встревоженный, с каким-то недобрым предчувствием.

Несмотря на ранний час, первый секретарь райкома Мамедбейли уже ожидал его в своем кабинете.

Сначала Рза не поверил услышанному от секретаря; ноги словно приросли к полу. Секретарь пододвинул ему телеграмму.

Сомнений больше не оставалось.

— Что за горе стряслось над нами!.. Значит, Ази в ближайшее время приехать не сможет?

Только теперь понял Рза, зачем его срочно вызвали в город.

Мамедбейли сидел чернее тучи.

— Понимаешь, не знаю, как сообщить это матери?! Язык не поворачивается. Она готовится к встрече сына, ждет, а тут…

Получив вчера вечером телеграмму о тяжелом ранении генерала, Мамедбейли приказал начальнику почтового отделения держать это втайне от его семьи, и срочно вызвал в Ленкорань Рзу, чтобы с ним посоветоваться.

— Ты им ближе всех. Тяжелое поручение я тебе даю, но более подходящего человека нет. Жена молодая, этот удар еще кое-как перенесет, а мать, да еще такая больная… Помоги нам в этом деле… Я, знаешь, до утра не сомкнул глаз. Что будет со старухой?! Получила похоронку на одного сына, еще слезы не успели высохнуть, а тут такое известие. Конечно, долго делать вид, что ничего не знаем, нельзя, сказать надо, но их, понимаешь, надо как-то подготовить.

Рза не мог прийти в себя.

— Никогда я, товарищ Мамедбейли, не чувствовал себя таким беспомощным, как сейчас. Что делать, ума не приложу. Нушу-хала ждет сына с часу на час, глаз с ворот не сводит. Жена тоже. Дети… Я боюсь, что не сумею сыграть роль… Дескать, ничего страшного, и так далее… Может, подождать еще день-два? Той порой прояснится…

— Подождать-то можно, но вдруг дойдет эта весть, до них помимо нас? Начальник почты человек крепкий, за него я спокоен, а ведь девушка, которая приняла телеграмму, могла сказать кое-что домашним, а там по цепочке пойдет, не уследишь. Возможные слухи надо опередить.

Больше часу бродил Рза по улицам города, стараясь не попадаться на глаза знакомым и никак не решаясь вернуться к Аслановым. Только на улице, опомнившись, Рза понял, что напрасно взвалил на себя эту ношу, однако было поздно, секретарь райкома надеется на него, вернуться в райком и отказаться от поручения просто немыслимо. А пока то да се, найдется кто-нибудь, у кого плохая весть легко вспорхнет с языка. А такой слушок хуже подлой пули, заставшей человека врасплох. Да, надо идти, надо опередить всех и осторожно намекнуть матери и жене о случившемся.

Как он это сделает, Рза просто даже не представлял себе.

Во двор Аслановых он вошел так, будто кто-то силой втолкнул его с улицы. «Возьми себя в руки, иди, как будто ничего не случилось, не бойся сказать правду, ведь свели не ты, то другие все равно сообщат, и тогда будет v хуже».

Едва Рза открыл калитку, барашек узнал его и побежал навстречу, насколько позволяла веревка.

Рза машинально погладил его.

А Нушу была тут как тут и глядела на него с ожиданием. Рза почувствовал, что не может языком пошевелить. Как смел он погасить горьким известием ту радость, которая придавала такую живость всему, что делала в эти дни старая женщина; к ней едет сын, теперь единственный сын, всеми уважаемый и почитаемый, ее сыночек Ази!

— Что молчишь, Рза? Может, за барашком плохо смотрели? Тофик его обхаживает…

— Нет, Нушу хала, барашек что надо… Даже резать жаль…

— Вижу, о другом думаешь, Рза… Ты чем-то расстроен, сынок?

Нушаферин заподозрила что-то неладное, подошла к Рзе, заглянула ему в глаза.

— Ей-богу, тебя будто подменили, Рза. Совсем не похож на того Рзу, который только что смеялся и шутил. Может, у тебя неприятности какие? Зачем тебя вызывали в райком, да еще так рано?

— Секретарь вызывал по колхозным делам. Сама знаешь, без неприятностей не обходится… — Рза старался оттянуть объяснение и отвлечь Нушаферин от подозрений.

Баран крутился вокруг хозяина. «Даже резать жалко…» — вдруг вспомнила старуха как бы случайно оброненные Рзой слова. Вез — не жалел, а тут вдруг говорит такое… Она оттолкнула барана.

— Хватит тебе, нашел время блеять, дай послушать, что мужчина скажет. Большие неприятности?

«Ну, раз всполошилась и в обморок не упала, можно сказать», — решил Рза.

— Да с колхозными-то делами ничего, наладится, поговорил, пожурил, совет дал, и все. Я уж уходить собрался, а он говорит: знаешь, скажи тетушке Нушу и сестрице Хавер, что приезд генерала откладывается, придется немного подождать.

— Ази задерживается? — Нушу хала, опечалившись, задумалась. — Откуда секретарь знает об этом?

Телеграмма пришла в райком.

— Кто прислал? Почему в райком?

— Как почему? Да ведь его ждут все, а не только мы с вами, тетушка Нушу. Торжественную встречу готовят. Он знает об этом, потому и известил, чтобы знали. Служба, оно дело такое…

Нушаферин, опустив голову, дрожащими руками теребила конец шали. Мало похожи на правду уклончивые слова Рзы! «Или я не понимаю, или он чего-то путает и скрывает».

Рза дымил папиросой.

— Говоришь, Ази телеграмму в райком дал? А нам? В райком дал, а нам не дал? Что, у него дома своего нет, или мать с женой его обидели? Нет, Рза, сынок, я не ребенок, могу отличить искренность от лжи. Не лги мне, Рза! Ведь ты что-то скрываешь?

— Правда, мать, скрывал! Боялся тебя расстроить. А дело обстоит так: несколько дней тому назад Ази ранило. Он велел домой не сообщать, чтобы вы не тревожились…

— Ази ранен? — Нушу хала опустилась на землю, ударила себя по коленям. — Сказал бы ты мне: рухнул твой дом, Нушу! Ох, сокрушил ты меня этой вестью, Рза! О, аллах, за что ты на меня разгневался, что ты творишь со мной? Что я плохого сделала в жизни? За что посылаешь на меня такие напасти? Одного сына взял, другого взять хочешь?

— Нушу хала, успокойся. Клянусь аллахом, с Ази ничего страшного не произошло. Легко ранен, скоро поправится. Не такой Ази человек, чтобы склонить голову перед судьбой! Успокойся, Нушу хала, я не вру, все так и есть, как сказал. Приедет наш Ази, дай только поправиться!

— Эх, сынок, сынок, чего уж тут: успокойся. Не знаю, чего хотят эти злобные пули от моих детей?!

3

В то же утро за каких-нибудь час-два весть о ранении Ази облетела всю Ленкорань. Хавер узнала об этом на службе — позвонила подруга и говорит: ой, как обидно, что Ази накануне отпуска ранение получил…

Телефонная трубка упала из задрожавшей руки Хавер. Она не помнила, как ее довели домой…

— Мама, есть что-нибудь от Ази? — спросила она, придя в себя.

Слезы высохли на глазах старухи. Она кормила рисовым отваром Арифа. Покачала головой: ничего нет. Не хотела при детях говорить об отце.

— Мама, а где телеграмма? Дай мне!

— Телеграммы не было, дочка. Кто тебе об этом сказал?

— Кто может сказать? Весь город знает.

— Ну, успокойся, после поговорим. — Глаза старушки наполнились слезами. Вздохнув, она отвернулась, вытерла слезы концом шали.

Хавер тоже старалась не показывать детям слез.

Но Ариф заметил, что мать отворачивается, обнял ее за плечи:

— Не плачь, мама.

— Я не плачу, — Хавер, вытерев слезы, взяла мальчика на руки. Нагнувшись, он заглянул ей в лицо.

— Мама, ты плачешь? И бабушка плачет. Что с вами?

— Ничего милый.

— Если ничего, почему обе плачете?

— Мы не плачем. Лук чистили, вот и текут слезы. Иди во двор, поиграйся.

И когда Ариф нехотя вышел, Хавер спросила, где Тофик.

— Я его на улицу отпустила. Думаю, глядя на нас, он догадается, в чем дело, и нам его не успокоить.

— Что же нам теперь делать, мама? Как узнать что-нибудь об Ази?

— Телеграмма пришла в райком.

— Зачем же в райком?

— Я тоже не понимаю. Чувствую, что-то неладно. Я Рзу послала в райком, пусть позвонят оттуда в Баку, где большие люди сидят. Они знают, где находится Ази. Как только узнаем, где он лежит, я тотчас к нему поеду. Сама за ним буду ходить. Поставлю его на ноги. А если нет — там и умру!

Нушаферин места себе не находила. Еще утром она с удовлетворением думала о том, что они успели сделать для встречи сына. Все было готово, все начищено, все блестело, в любую минуту ставь на огонь. Но сейчас она видеть не могла все эти казаны, шумовки, дуршлаги, кастрюли, тарелки и блюда — все это стало вдруг ненужным, но все напоминало о несостоявшемся приезде сына. «Аллах лишил меня радости увидеть свое дитя после стольких лет разлуки и войны. Что ж, я потерплю, подожду, лишь бы Ази поправился, может, и доживу до встречи», — горестно размышляла Нушаферин. А Рза как ушел в райком, так будто в воду канул. Наконец, она уже решила послать за ним невестку, — и тут он появился. Однако ничего утешительного не принес. Ма-медбейли при нем звонил в Баку, в Центральный Комитет партии, — сказали, что еще не удалось узнать адрес госпиталя, обещали позвонить, как только удастся выяснить.

— Неужели так трудно узнать адрес больницы? — вздохнула Нушу.

— Потерпи, Нушу хала. Я сам слышал весь разговор. Из Баку сказали, что постараются узнать все как можно скорее.

Нушаферин, решив ехать к сыну, уже стала собираться и то и дело вставала и уходила, чтобы что-то достать, положить, не забыть, в больнице многое пригодится.

— Прямо не знаю, что и делать, — сказал Рза, когда старушка ушла в очередной раз. — Куда ей ехать в такое время? Зима. Она ничего не знает, на первой же станции заблудится и пропадет. На всякий случай, Хавер-баджи, я договорился с Мамедбейли: меня отпустят. Поеду один. Помоги мне уговорить ее, чтобы никуда не собиралась. Скорее всего, братец Ази лежит во фронтовом госпитале. Дорога туда длинная, долгая, любые неожиданности могут быть. А я, как только доберусь, тут же все сообщу телеграммой.

— Да разве можно ее удержать? Пока ты в райком ходил, она уже все приготовила. Два хурджина стоят набитые. Теплые вещи достала… Хоть сейчас в дорогу, ждет только твоего слова: куда ехать. Никак ее не переубедить. Я ей уж как пыталась втолковать, что не добраться, а она даже слушать не хочет. Я говорю, останься, мама, с детьми, я поеду, или давай детей у соседей оставим, вместе поедем, и на это не соглашается…

— И не соглашусь, — сказала Нушаферин, входя. — Слышала я, о чем вы тут говорили. Мыслимое ли дело: оставить малых детишек на чужих людей? При матери должны быть. А ты, Рза, тоже оставайся, у тебя дел полно, я одна поеду. Ты плохо меня знаешь. Думаешь, я русского языка не знаю, да неграмотная, так уж и пропаду? Да я из-за одного сына на край света доберусь, и люди добрые мне помогут, небось, горе не у меня одной, а матери друг друга и без языка поймут. Ты говоришь, холодно там… Конечно, тебе трудно, ты ранен был…

— Я сам не боюсь холода, Нушу хала, я о тебе беспокоюсь. Ты старая женщина, а дорога долгая, и там холода, о каких ты и понятия не имеешь. Оставайся дома, а я поеду.

— Эх, сынок, разве вы знаете, что у меня на сердце? Мне надо ехать.

— Нушу хала, я понимаю, но тебе не выдержать дорогу, ты слабая, недавно болела, тяжело тебе будет. Тяжелее его ран ничего нету. А разве я смогу жить, пока Ази не увижу? Нет, Рза, я поеду.

— Ну, ладно… Нушу хала, поедем вместе. Сестрица Хавер с детьми останется…

И хотя Нушу хала, вроде, добилась согласия близких на поездку, тревога и беспокойство ее не утихли. Пяти минут не могла она усидеть на одном месте. Словно пьяная, ходила она по дому, из комнаты в комнату. То передвинет что-то, переставит, то поправит клеенку на столе, то смахнет с буфета, сверкающего, как зеркало, воображаемую пыль, то выглянет в окно, то сядет на диван, то встанет…

Рза молча наблюдал за ней, курил папиросу за папиросой.

— Нам сообщат до вечера, где он находится? — в который раз спросила Нушу.

— По-моему, до вечера скажут.

— Узнать бы скорее, с утра бы тронулись в путь.

— Нушу-хала, если желательно с утра отправиться в дорогу, мне нужно, не теряя времени, ехать в село. Оставлю там за себя человека, скажу, что делать, указания дам. Чемодан собрать надо! А рано утром я буду здесь.

— Ты уезжаешь? А кто нам скажет, если позвонят из Баку?

— Скажут сразу, как только что-нибудь выяснят. У них же там круглосуточное дежурство.

Глава восемнадцатая

1

Тяжелораненого Ази Асланова привезли в санчасть бригады. Капитан Смородина удивилась, увидев генерала на носилках — всего несколько часов тому назад она беседовала с Аслановым в штабе бригады и видела, как генерал с адъютантом поехали в бронетранспортере.

И вот — ранен. С трудом переводит дыхание.

Смородина распорядилась подготовить все к операции, и генерала сразу с носилок переложили на хирургический стол.

Уже первый осмотр подтвердил наихудшие опасения. Но бороться за жизнь следовало, и был шанс добиться успеха. Вот крови только много потерял генерал… И нога… Но сначала надо исследовать рану в груди.

— Повязку! Инструменты! Обработать операционное поле! — отдавая распоряжения фельдшерам и сестрам, Смородина старалась не смотреть в лицо генералу.

Смородина знала, что весть о ранении командира бригады разнеслась по подразделениям, произвела тягостное впечатление. Около санчасти собралось много людей, некоторые не прочь заглянуть в операционную, и все ждут, что скажут врачи. По ту сторону дверей ходил взад-вперед подполковник Филатов, оказавшийся после ранения генерала самым старшим офицером в бригаде ему, вероятно, и придется пока принять командование ею.

К палатке санчасти подъехала машина, из нее вышли генерал Черепанов и еще двое старших офицеров: услышав о ранении Асланова, Черепанов захватил с собой хирургов из армейского госпиталя.

Филатов начал было докладывать, но Черепанов махнул рукой:

— Как чувствует себя Асланов?

— Раны очень тяжелые, товарищ генерал. Начальник санчасти приступает к операции.

Вперед выступил приехавший вместе с Черепановым пожилой полковник медицинской службы.

— Давно преступили к операции?

— Только что.

— Пройдите в операционную, полковник, — распорядился Черепанов. — Если Смородина еще не начала, оперируйте вы.

Закончив необходимые приготовления, Смородина хо тела дать наркоз, когда вошли хирурги, и полковник, представившись, сказал:

— Извините, капитан, если вы не возражаете… Оперировать приказано мне… Я хотел бы, чтобы вы ассистировали.

— Я подчиняюсь, товарищ полковник, — сказала Смородина.

Снова начался осмотр.

Наконец, приступили к операции. Черепанов прошел в палату. Генерал лежал на кровати. Наркоз еще не прошел, и он спал. Черепанов сел в ногах. Привычно потянулся за папиросами, но тут же поспешно сунул их в карман.

Тихо вошел Филатов, встал позади Черепанова. Смородина предложила ему табуретку, но Филатов не сел. В палатке стояла такая тишина, что можно было даже различить голоса людей, которые тихонько переговаривались за стеной палатки. Танкистам не терпелось узнать о состоянии командира бригады, но никто ничего утешительного им сказать не мог, и они, хмурые, подавленные, уходили в подразделения.

Смородина неотлучно сидела около генерала.

За неполный месяц на нее обрушилось два удара. Погиб Пронин, теперь при смерти генерал.

Гибель Пронина потрясла ее так, что и до конца жизни ей не опомниться.

Никогда ни о ком она еще в жизни не горевала и не плакала, как по Пронину. Казалось, как она уверила себя, что между ними все кончено. И только когда он погиб, она поняла вдруг, как сильно она его любила. Теперь; уж никто и ничто не заменит ей Николая, и до конца дней будет она жалеть об этой трудной любви, о своей к нему беспощадности.

Пронина разорвало на куски, его останки едва собрали в ящик, и Лена не смогла даже взглянуть в последний раз ему в лицо. Лицо, говорят, осталось нетронутым…

Генерал как заснул во время операции, так за всю ночь и не просыпался. Смородина дежурила возле него до утра. Тут ее должны были подменить, но чуть свет пришли навестить раненого Черепанов с Филатовым.

Асланов медленно открыл глаза, хотел было повернуться на бок.

— Нельзя, нельзя двигаться, товарищ генерал.

Асланов не видел Черепанова, сидящего в ногах кровати, но увидел Филатова, который стоял.

— Михаил Александрович, что на передовой?

— Все хорошо, Ази Ахадович. Задача выполнена.

Черепанов встал, легонько взял Асланова за руку, лежащую поверх одеяла, — рука Ази была горячей, — сказал ласково:

— Ази Ахадович, ты за людей не тревожься. Задача действительно выполнена. Бригада закрепилась за железной дорогой, так что тут все хорошо. Вот одно только плохо — твое ранение… Не ко времени. Но ничего, поправляйся, мы еще повоюем.

Старый генерал видел, как тяжело, с хрипом вздымается грудь раненого, как побледнело от потери крови лицо.

— Евгений Иванович, это вы?

— Я, дорогой, я, узнал? Как ты себя чувствуешь?

— Что я могу сказать… Внутри все пылает. И воды не дают напиться вдоволь, — Ази тяжело сглотнул тягучую слюну.

— Вам нельзя много пить.

Смородина, смочив в воде вату, провела по пересохшим губам Ази.

— Что мне с этого, доктор? Дайте стакан, я хоть на минуту…

Он не договорил. Беспощадная боль заставила его застонать, лицо его вдруг покраснело, на висках крупными каплями выступил пот.

Смородина вытерла ему лицо, поправила под головой подушку.

— Евгений Иванович, — сказал вдруг Асланов. — Я знаю, что не выживу. Врачи всегда скрывают правду. Они думают, я ничего не чувствую, не понимаю. Смерти я не боюсь, рано-поздно мы все умрем, никто не задержится на этом свете, но…

— Врачи ничего от тебя не скрывают… Трудно тебе, больно, но без этого не бывает, Ази. Ты поправишься…

— И о боли я не думаю. Боль тоже пройдет. Говорят, кружка для воды в воде ломается… Солдат погибает в бою. Уже тысячи людей погибли, погибну и я, один из них. Напрасно вы в такое напряженное время дела бросили, сидите возле моей подушки, Евгений Иванович… — Ази выпростал свою руку из руки Черепанова. Видно, он хотел спустить с груди одеяло, но рука, соскользнув, с глухим стуком уцала на кровать.

— Отдохни, Ази, отдохни, сынок, — сказал Черепанов. — Все наладится, ты поправишься, и снова будем служить вместе.

Открыли окна. Струя чистого холодного воздуха хлынула в палату, но Ази не чувствовал холода. Его укрыли со всех сторон одеялами, и он забылся, уснул. Все, кроме Смородиной, вышли.

Черепанов позвонил в штаб бригады, осведомился о положении на передовой. Ему сообщили радостные вести: танкисты снова продвинулись вперед. Черепанов решил еще немного посидеть у Асланова.

К вечеру состояние больного резко ухудшилось, и вместе с тем сознание его как будто прояснилось.

— Генерал здесь? — спросил он.

— Тут я, Ази. — Черепанов подошел.

— Евгений Иванович, я больше уже не встану на ноги, — сказал Ази, стаскивая одеяло с груди вниз и открывая ворот рубахи.

— Не надо думать об этом, Ази. Ты встанешь.

— Самое большее, прошептал Ази, может быть, доживу до завтра.

— Нет, Ази, ты будешь жить долго. Я вот готовлюсь немного погодя передать тебе командование соединением. А сам выйду в отставку. А ты вон что говоришь!

— Нет, Евгений Иванович, я знаю, что доживаю последние часы жизни. И поэтому у меня к вам просьба… Последняя.

— Ну, что ты такое говоришь, Ази? Это не последняя, а очередная просьба, и я выполню сколько угодно твоих просьб…

— Если я умру, отправьте мое тело в Азербайджан.

— Что за глупые мысли лезут тебе в голову?

— Не надо меня утешать, Евгений Иванович. Напишите семье. Я хочу, чтобы похоронили меня в Баку. На таком месте, откуда виден Каспий, весь город, видна Ленкорань…

Глаза Черепанова против воли наполнились слезами. Он шмыгнул носом. И улыбнувшись неестественной, вымученной улыбкой, сказал:

— А я-то сижу, уши развесил, расчувствовался… Дай, думаю, послушаю, что он скажет? И это твоя просьба? Такую просьбу через полсотни лет скажешь. И не мне… Ты лучше спи, отдыхай, сон — наш первейший исцелитель. А полегчает, обо всем поговорим.

Глава девятнадцатая

1

Машина выехала из Ленкорани в сумерках. Водитель, бледный от усталости, гнал ее на самой высокой скорости, не отрывая глаз от ухабистой дороги. Курил папиросу за папиросой, выпуская дым через притворенное стекло. Рядом с ним сидел Рза, на заднем сидении Нушаферин и Хавер.

Со вчерашнего дня установилась пасмурная, сырая погода, небо обложило тяжелыми серыми облаками; они висели над самой землей и так плотно ее укутали, что казалось, солнце их никогда не пробьет и не взойдет над землей.

Ехали в полном молчании. Кроме Рзы, никто в машине не знал, что Ази умер. Рза вез Нушаферин и Хавер в Баку, — якобы навестить Ази, которого привезли в бакинский госпиталь.

Нушаферин мысленно была около сына, но, вспомнив, что она только едет к нему, старая женщина с тоской глядела вперед, где ничего приметного не было, и ей казалось, что машина стоит, а не мчится — так бы и подтолкнула ее. Ей доводилось ездить этой дорогой в Баку — никогда она не казалась такой долгой и утомительной.

— Сынок, родной мой, нельзя ли немного побыстрее, а?

— Нушу хала, быстрее нельзя. Такая в нее заложена скорость. Машина как лошадь, бежать — бежит, а лететь не может…

— На наше счастье, и машина попалась такая. Водитель все же увеличил скорость, но машину вдруг затрясло на прямой ровной дороге. Он врубил тормоз, отъехал на обочину, остановился. Вышел, сплюнул со злости, покачал головой.

— Будь ты неладна! И надо же… На середине пути, да еще в такое время!

— Когда человек торопится, всегда что-нибудь его задерживает, — сказал Рза.

— Что случилось? — вышла из машины Хавер.

— Придется задержаться: надо менять камеру.

— У тебя нет запасной? — спросил Рза. — Давай поменяем.

— У нас и в мирное-то время никогда не сыщешь запасной камеры, а теперь и подавно…

Водитель снял пиджак, бросил его на придорожный куст. Вытащил инструменты, швырнул их на землю. Нушу не поняла, в чем дело.

— Сынок, почему остановился? И так уж едем тихо…

— Потерпи, Нушу хала. Колесо вышло из строя…

— Что еще с этим колесом приключилось?!

— Не волнуйся, Нушу хала, скоро поедем. Доставим тебя в Баку.

«Знал бы ты, куда едем, другим тоном говорил бы», — подумал Рза. Что до него, то он страшился даже представить, что будет с женщинами, когда они приедут в Баку. Так вот сел бы и никуда не ехал. Но увидеть Ази надо…

А старушке не сиделось, она тоже вышла из машины. Остановилась возле Рзы и водителя, которые возились с камерой. «Как будто заколдовали мою дорогу, — говорила она. — Тороплюсь, тороплюсь, а до сыночка не могу дотянуться… Теперь колесо… Нужно было ему сломаться на середине дороги! Ах, милый ты мой сын, как-то ты там сейчас? Несчастный мой ребенок, мучаешься сейчас один, глаза твои на дорогу глядят, мать поджидают, а я тут толкусь, умереть бы мне ради тебя!» Она уже не могла ждать, взмолилась:

— Ради аллаха, голубчик, побыстрее, я ведь опаздываю! Ребенок мой раненый заждался меня там!

Какие-то трагические нотки уловил шофер в голосе матери.

— Нушу хала, мы ведь не меньше твоего торопимся, — сказал он, надевая колесо на ось и закрепляя болты. — Ты садись, садись в машину, пока устроишься, мы все и наладим.

— А больше ничего не случится? — спросила старуха у Рзы. — Ничто не помешает ехать?

— Нет, Нушу хала, сейчас поедем, помех не предвидится.

Собрав разбросанные по земле инструменты, водитель бросил их под сидение, сел и выжал газ.

Начинало темнеть, когда машина стала взбираться на баиловский подъем. Рза с трудом открыл рот.

— Вот, Нушу хала, не переживай: уже Баку. Почти что приехали.

«Но, бог мой, что будет, когда они узнают все!» — подумал он и даже поморщился от этой мысли.

Остановились у какого-то здания, и Нушу хала, как молодая, первой выскочила из машины.

2

Сергей Сирота с семьей только что сошел с поезда Ростов-Баку. Получив дней пять тому назад письмо Ази с сообщением о том, что генералу дали отпуск для поездки на Родину, Сергей Сирота, взволнованный приглашением Ази приехать в это же время в Ленкорань, посоветовался с женой и необычайно быстро решил ехать и собрался в путь. Наташа, заразившись его нетерпением, всю дорогу мечтала о том, как встретится с подругой! Шутка ли, больше трех лет не виделись! Изменилась, наверно, Хавер, дети, писала она, подросли — не узнать…

Когда Сергей, пропустив вперед жену и дочку, спускался по лестнице Бакинского железнодорожного вокзала, он услышал по радио имя Ази Асланова. Он подумал, что передают последние известия, и среди них сообщение о приезде Ази на родину. Диктор говорил по-азербайджански, и имя и фамилию — Ази Асланов повторил несколько раз.

— Наташа, Ази уже в Ленкорани, — сказал Сергей.

— Откуда знаешь?

— Не слыхала? По радио без конца говорят… Это, знаешь, событие герой, генерал приехал навестить земляков… Слышишь, как торжественно читает?

— Наверно, уже дома сказал, что вот-вот нагрянем… А я бы хотела, чтобы приехали внезапно. Приедем, позвоним, Любу в дверях поставим, а сами спрячемся. Посмотрим, узнает ее Хавер или нет?

— Узнает. Женщины, у них глаз острый…

— Да как она узнает, Сережа?.. Кроме белых волос, других-то примет не осталось. Ты на взрослых не смотри, ребенок, он с каждым годом резко меняется.

Они дошли до садика Ильича и стали ждать трамвай номер три, чтобы ехать на морвокзал. Рядом, у газетного киоска стояла молчаливая очередь. Сергей тоже купил газету; тут подошел трамвай, они с Наташей и Любой торопливо сели. Мест было много свободных, Сергей усадил своих, спросил кондуктора, далеко ли до мор-вокзала, сел, отодвинув чемодан, развернул газету и сразу изменился в лице.

С первой полосы, из траурной рамки, на него смотрело спокойное лицо Ази Асланова. Имя, отчество и фамилия набраны крупно и тоже заключены в рамку.

— Сергей, ты чего в газету уткнулся? Тебя кондуктор дожидается, купи билеты, — сказала Наташа.

— А ты знаешь?.. — Сергей не смог больше выговорить ни слова и показал жене газету.

— Ой, господи, — Наташа побледнела. — Что это? Как же? Зачем?

— Беда, Наташа… Похоже, нет нашего Ази.

3

Гроб с телом Асланова сопровождали начальник политотдела бригады подполковник Филатов, адъютант генерала Смирнов и пехотный генерал, представитель комадования Первого Прибалтийского фронта.

Генерал и Филатов поехали ночевать в гостиницу «Баку», а Смирнов остался возле тела своего командира и стал свидетелем той душераздирающей сцены, когда Ну-шаферин, поднявшись по широкой лестнице и все сразу поняв, кинулась к телу своего сына. Добежав до гроба, она потеряла сознание. Долго не могли привести ее в чувство, а когда очнулась, кинулась целовать и обнимать мертвого, била себя по голове, по лицу, падала в обморок, опять вставала и шла, всплескивая руками, — к сыну, к сыну! Видела ли она его сквозь слезы? Может, его только и видела, а больше никого. Рза пытался ее увести.

— Нет, Рза, нет. Никуда я отсюда не уйду. Только в землю ушла бы с ним! Где Ази, там и я, — и опять упала на тело сына, покрывая поцелуями его холодное закаменевшее лицо. — Сыночек, открой свои ясные очи, взгляни на несчастную свою мать! Разве когда-нибудь я думала, что увижу тебя в гробу? О, аллах, за что послал мне такое горе-горькое? Лучше бы ты убил меня, чем отнял детей моих! Лучше бы мне ослепнуть, чем видеть Ази бездыханным!

И она целовала сына в холодные губы и закрытые глаза, терлась лицом о его холодное лицо.

К утру она уже не могла говорить, голос у нее осел, и она совсем выбилась из сил.

Потом она немного утихла — потому ли, что слез у нее не осталось, голоса не было, или потому, что пришли другие люди, много людей со скорбными лицами, и старушка поняла, что ее горе растворяется в общем сочувствии и что ей подобает теперь быть сдержанной. Только иногда она качала головой, тихо била себя по коленям. «Сынок, сынок, погасил ты мою свечу, разрушил мой дом».

Потом замолчала. Казалось, на нее нашло отупение.

Хавер сидела возле гроба, как каменная, и слез у нее не было.

В зал несли и несли венки, ими заполнили всю сцену, и Ази с трудом можно было разглядеть в этом море цветов.

Мимо постамента шли люди, замедляли шаги, глядя на ее сына, и подавленно покидали зал.

Менялся почетный караул.

За полчаса до выноса тела доступ в зал был прекращен, и в почетный караул встали знатные и известные люди, и среди них Мирбашир Касумов, Узеир Гаджибеков, Мамед Саид Ордубади и Самед Вургун.

Потом семья Ази Асланова и родственники, прибывшие из Ленкорани, прощались с Ази.

Приникла к телу мужа Хавер. Поцеловала сына Нушаферин — молча, без слов.

4

В три часа дня объединенный духовой оркестр частей Бакинского гарнизона, выйдя из помещения, грянул траурный марш.

В толпе перед Домом офицеров прошло движение. Оно перекинулось волной на улицы Свободы, Красноармейской и Девятого января, где тоже собралось бесчисленное количество народу.

Сергей Сирота сумел расспросить, по каким улицам пойдет похоронная процессия, и вместе с женой и дочерью, обойдя несколько кварталов, вышел к универмагу. Дождя не было, но тучи легли почти на крыши домов.

Самед Вургун, Узеир Гаджибеков, Мирбашир Касумов, Рза Алекперли, подполковник Филатов, пожилой генерал, представитель командования Первого Прибалтийского фронта, вынесли на улицу гроб. Подошли воины, подхватили гроб генерала и установили на артиллерийском лафете, застланном кумачом с черной каймой.

Сразу за гробом шли Нушаферин и Хавер, родственники, близкие и друзья. На посеревшее лицо Нушаферин падали седые волосы. Она была неправдоподобно маленькой, эта мать генерала — горе иссушило ее.

Впереди процессии несли увеличенный портрет Ази Асланова в большой раме; полтора десятка орденов и медалей, Золотая Звезда Героя плыли на красных шелковых подушечках. За ними слушатели Бакинского пехотного училища несли венки.

Пара вороных лошадей медленно везла лафет, на нем плыл сквозь море людей в последний свой путь генерал-танкист.

И вот процессия вышла к тому месту, где стояла семья Сироты.

Они увидели и узнали закутанную в черное Хавер. И Люба не удержалась, со слезами в голосе окликнула: «Тетя Хавер!» Сергей, приподнявшись на цыпочках, глядел прямо в лицо несчастной женщине, мало надеясь, что она заметит его, но все же надеясь. Хавер никого не не видела и не слышала. И тогда Наташа, протиснувшись к самому оцеплению, звонким, отчаянным голосом сказала: «Хавер!» — и подняла руку. Хавер на мгновение повернула голову и узнала Наташу. Сделала знак рукой: «Подойди!» А милиционеру, который загородил Наташе путь, сказала: «Это моя сестра!», и он посторонился, а Сергей, протолкнув жену вперед, вслед за ней подтолкнул Любу и пролез через оцепление. Недоумевающему офицеру из оцепления Хавер сказала, посмотрев на Сергея: «Это брат Ази». Наташа упала на плечо подруги, и так они пошли, ничего не видя от слез.

Ази медленно уплывал от них в утопавшем в цветах и зелени гробу, спокойный, с ясной улыбкой на окаменевших губах, словно заснул сладким сном. Сергей неотрывно смотрел на него, неузнаваемого, и не мог сдержать слез.

Траурная процессия дошла до сквера Сабира, поравнялась со зданием Академии наук. На углу, опираясь на палку, стоял одноногий молодой человек. Прижав к груди букет цветов, он плакал, глядя на подплывающий гроб с телом генерала.

Это был Мустафа Велиханов. После тяжелого ранения под Сморгонью он лишился правой ноги. Накануне он узнал о гибели командира бригады Ази Асланова и о предстоящем погребении, и приехал из Бузовны, проводить своего генерала. Он недавно выписался из больницы, был очень слаб, не научился еще ходить, и не мог влиться в общий поток людей. Он решил пропустить процессию, а потом подняться к парку Кирова, подождать, пока станет свободнее и народ разойдется, и положить на могилу свои цветы.

От здания Бакинского Совета процессия прошла по Красной улице, завернула на Парковую.

— Глянь, Самед! — сказал Узеир Гаджибеков, показывая глазами на нижний конец улицы. — Посмотри, сколько народу идет, и это еще не все…

— Это народ выражает любовь к своему сыну-герою. С такими почестями хоронят у нас не каждого.

— Помнишь похороны Джафара Джабарлы? — Узеир поправил очки на переносице. — С тех пор никого в Баку не провожали в последний путь так торжественно. При таком стечении людей…

— Эх, Ази, Ази, короткой оказалась твоя славная жизнь!

Ограда парка в двух местах была снята, и похоронная процессия свободно прошла в парк.

Молодой полковник-распорядитель отвел несущих венки в сторону, и открылась могила, вырытая на уступе скалы, с которой был виден весь город, и наверное, весь Каспий, до самой Ленкорани.

Снятый с лафета гроб положили на рыжую сырую землю, на краю могилы.

И тогда мать, сестра и жена Ази бросились на гроб. Им дали выплакаться.

Председатель Президиума Верховного Совета республики Мирбашир Касумов поднялся на траурную трибуну. Подняв руку вверх, он попросил тишины.

— Братья и сестры, сегодня мы прощаемся со славным сыном нашего народа Ази Аслановым…

Открыв траурный митинг, он предоставил слово поэту Самеду Вургуну.

— Сегодня такой день, — сказал Вургун, кладя руки на перила трибуны и высоко подняв голову, — когда вся земля Азербайджана оделась в траур.

Самед Вургун замолчал, потому что мать Ази в этот момент потеряла сознание, а Хавер билась в руках Наташи, как птица с подбитыми крыльями.

— Ази, родной! Не пустим тебя в землю! Возьми нас с собой! — кричала Хавер, и Наташа едва удерживала ее и бормотала какие-то бессвязные слова утешения.

Самед Вургун, видя это, не мог продолжать свою речь. Подумав, он сунул руку в карман и достал листок с тем самым стихотворением, которое он написал на смерть Ази бессонной мучительной ночью.

Баку в печали. Молчаливо море.

На облаках вечерних отблеск крови.

И в каждом взгляде затаилось горе.

Скорбит народ, сурово сдвинув брови.

Сын Родины! Печаль страны едина.

И скорбно отуманены просторы.

Отчизна-мать оплакивает сына.

Недвижны и темны леса и горы.

А за горами на фронтах далеких,

Там произносят клятву перед гробом.

Мчат танки, и войска идут потоком,

Священный гнев ведет их по сугробам!

Промчатся годы. Возмужают дети.

С тобой из поколенья в поколенье

Пойдет легенда в глубину столетий,

Храня эпохи нашей вдохновенье.

Возьмет художник кисть. Увидят люди

Твой светлый облик, что весны лучистей.

Потомкам дальним о герое будет

Рассказывать язык пера и кисти.

Бабек и Джаваншир сквозь даль столетий

Свои мечи склоняют пред тобою.

Покуда мир стоит и солнце светит

В сердцах нетленна память о герое!

Загрузка...