Иллюстрации к 1 тому
Факсимиле Суворова № 1. 1759 год:
Факсимиле Суворова № 2. 1791 год:
Факсимиле Суворова № 3. 1769 год:
Карта военных действий Суворова в Европейской Турции:
При московском великом князе Семене Ивановиче Гордом, выехали из Швеции в Московскую землю «мужи честны» Павлин с сыном Андреем и тут поселились. Потомство их росло, множилось и расселялось; один из этих потомков назывался Юда Сувор; от него пошел род Суворовых 1(здесь и далее это означает номер документа из списка источников к соответствующей главе в «Ссылках и пояснениях к 1 тому», см. сноски в конце книги). Прадед генералиссимуса назывался Григорием Ивановичем (сын Ивана Парфентьевича), а дед Иваном Григорьевичем. Иван Григорьевич Суворов служил при Петре Великом в Преображенском полку генеральным писарем, был дважды женат и умер в 1715 году; от первой жены он имел сына Ивана, от второй (Марфы Ивановны) Василия и Александра. Все три сына Ивана Григорьевича были женаты и оставили по себе потомство; Василий Иванович имел сына Александра и дочерей Анну и Марию 2. Василий Иванович Суворов родился в 1705 году; крестным отцом его был Петр Великий, что легко объясняется местом служения Ивана Григорьевича в Преображенском полку и в Преображенском приказе. В 1722 году Василий Суворов поступил денщиком к Государю, при Екатерине I выпущен в Преображенский полк сержантом, два года спустя пожалован в прапорщики, а в 1730 году произведен в подпоручики. В начале 40-х годов он был берг-коллегии прокурором в чине полковника и в 50-х годах получил генеральский чин 3. Василий Иванович Суворов был человек вообще хороший, с образованием, ретивый, исполнительный служака, не дурной администратор, особенно по части хозяйственной, но во всяком случае из ряда не выступал и никакими военными качествами не отличался. С сыном он имел очень мало общего; главною точкою соприкосновения их характеров была бережливость или скупость, но и то совершенно различного свойства. В Василие Ивановиче не было ничего похожего на ту поражающую энергию и необыкновенное развитие воли, которые оказались потом отличительными чертами его сына. Не перешли ли эти и другие особенности к А. B. Суворову от матери, в каком смысле влияла она на развитие их в своем сыне, сознательно или безотчетно, отрицательным образом или положительным? Ответа на подобные вопросы нет; а между тем знакомство с характером матери, её темпераментом, воспитательными приемами и т. п., быть может разъяснило бы многое в сложной и загадочной натуре её сына. Он рос дома, на её глазах и несколько лет исключительно на её попечении, ибо такие люди, как Василий Иванович, не имеют обыкновенно ни времени, ни охоты вторгаться в сферу обязанностей материнских. Сколько времени мать Александра Васильевича жила, — неизвестно, но не меньше 13 лет по рождении сына, ибо в 1743 году родила младшую дочь; следовательно, по крайней мере 13 лет Александр Суворов прожил под её влиянием, которое, конечно, не могло остаться совершенно бесследным, в каких бы видах ни проявлялось. О матери А. В. Суворова известно только то, что имя её было Авдотья Федосеевна и что вышла она замуж за Василия Ивановича в конце 20-х годов. Отец ее, Федосей Мануков, тоже почти неизвестен; знаем только, что он был дьяк, что по указу Петра Великого он описывал Ингерманландию по урочищам; в 1715 году, во время празднования свадьбы князя-папы, участвовал в потешной процессии, одетый по-польски, со скрипкою в руках; в 1737 году был петербургским воеводой и в конце года судился за злоупотребления по службе 4. В 1760 году Авдотьи Федосеевны в живых уже не было; в переписке её сына, за все время его долгой жизни, не говорится о ней ни слова, не встречается ни одного намека или воспоминания. Год рождения Александра Васильевича Суворова точно неизвестен. Большая часть его историографов принимают 1729 год, который обозначен и на его гробнице; но это едва ли верно. В одной из официальных бумаг он говорит, что вступил в службу в 1742 году, имея от роду 15 лет: но другим его показаниям, рождение его можно отнести и к 1729, и к 1730 году. Но в одной собственноручной его записке на итальянском языке сказано: Jo son nаto 1730 il 13 Novembre; в письме его вдовы к племяннику Хвостову о надгробном памятнике значится, что муж её родился в 1730 году; этот же год получается из его формуляра, составленного в конце 1763 года, когда Суворов был полковым командиром. Эти и довольно многочисленные другие данные приводят к заключению, что 1730 год следует считать годом его рождения скорее, чем всякий другой 5. Где именно он родился — неизвестно; некоторые свидетельствуют, что в Москве, другие, что в Финляндии, но ничем своих слов не доказывают. Принадлежа к дворянскому роду, хотя незнатному, но старому и почтенному, он появился на свет при материальной обстановке не блестящей, но безбедной. Предки его за добрую службу в разных походах получали от правительства поместья; дед владел несколькими имениями н, судя по некоторым данным, не был расточителен; отец и того больше. Мать его тоже нельзя назвать бесприданницей, как это видно по раздельной записи 1740 г. на движимое и недвижимое имение в Москве и орловском уезде между ею, поручицею Авдотьею Суворовой и её сестрой, полковницей Прасковьей Скарятиной. При всем том, состояние Василия Ивановича Суворова, впоследствии довольно значительное было в детские годы сына невелико. Из разных данных по этому предмету, как-то вотчинных отчетов, записей, послужных списков отца и сына, можно заключить, что Василий Иванович владел в ту пору приблизительно тремя сотнями душ мужского пола, т.е. был человеком обеспеченным, но не богатым 6. Таким образом, средства Василия Ивановича не отнимали от него возможности дать сыну порядочное образование, но этому препятствовала его скупость, доходившая до скаредности 7. Это обстоятельство бросает некоторый свет на детские и юношеские годы А. В. Суворова и на те условия, при которых происходило приготовление его к жизненному поприщу. Об этой поре прямых источников нет, а существующие в печати очень сомнительны уже по одному тому, что в них смешивается Суворов 10-тилетний с Суворовым 20-тилетним и первому приписывается то, что могло относиться только ко второму. Как бы богато ни был одарен человек от природы, он в детстве может быть только ребенком. Суворов несомненно обнаружил очень рано жажду знания, но утоление этой жажды все-таки не могло начаться раньше известного возраста, потому что требовалось научиться предварительно хоть читать. Не пускаясь в предположения, какова была система первоначального образования А. В. Суворова, так как. на это не имеется достаточных данных, можно однако сказать положительно, что к числу изучаемых предметов относились языки французский и немецкий, а может быт и итальянский, так как в молодые свои годы Александр Васильевич владел в разной степени этими тремя языками, независимо своего родного, о чем и обозначено в его послужном списке 1763 года, Некоторым другим языкам он выучился впоследствии, в зрелые и даже в преклонные лета. Впрочем и с итальянским языком они, быть может, познакомился не дома, а несколько позже; знал его очень слегка, почти никогда не употреблял и ничего на нем не писал; по крайней мере в бумагах его сохранилась только одна записка, писаная по-итальянски, да и та по содержанию своему не требовала литературного изложения. Нельзя также допустить предположение, чтобы Александр Васильевич усвоил в детстве иностранные языки до степени свободного и правильного их употреблении; он продолжал в них совершенствоваться впоследствии довольно долгое время и хотя дошел до того, что выражался по-французски и по-немецки свободно и бойко в разговоре и на письме, но далеко неправильно. Впрочем, неправильность эта заключается и в его русском языке; она происходила столько же от дурного первоначального обучения, сколько свидетельствовала живой темперамент, нетерпеливость и энергию Суворова, не любившего останавливаться на мелочах и обладавшего, по его собственному выражению, «быстронравием». Неправильность его русской речи и письма скорее даже увеличились, чем уменьшились к его старости. Что же касается иностранных языков, то постепенное в них усовершенствование Суворова не подлежит сомнению, если сравнить самые ранние его письма (наприм. 1764 года) с позднейшими 8. Неразумная скупость Василия Ивановича сильно тормозила первоначальное образование его сына и привела бы к плачевным последствиям, если бы не служили ей противовесом врожденные способности и необыкновенная любознательность ребенка. Благодаря таким образом самому ребенку, дело подвигалось с успехом, но вскоре встретило себе новое препятствие. Василий Иванович был военным человеком только по званию и по мундиру, не имел к настоящей военной службе никакого призвания, а потому и сына своего предназначал к деятельности гражданской, быть может дипломатической. Хотя военная карьера была наиболее почетною, но решение отца оправдывалось тем, что сын казался созданным вовсе не для нее: был ростом мал, тощ, хил, дурно сложен и некрасив. К тому же для кандидатства на военное поприще было уже много упущено времени. С Петра Великого каждый дворянин обязан был вступать в военную службу, начиная ее с низших чинов; даже знать не могла отделываться от этого общего закона. Нашли однако средство исполнять постановление по букве, обходя его по духу. Дворяне, особенно знатные и богатые, записывали своих сыновей в гвардию при самом их рождении или в годах младенческих, иногда капралами и сержантами, а у кого не было случая или связей — просто недорослями, и оставляли их у себя на воспитании до возраста. Подобные унтер-офицеры-младенцы производились нередко в офицеры, затем повышались в чинах, в весьма юном возрасте переходили с повышением в армейские полки и таким образом легко, особенно при сильных покровителях, достигали высших степеней в военной или гражданской службе, если первую меняли на вторую. В 70-х годах в одном Преображенском полку считалось больше 1000 подобных сержантов, а недорослям не было почти и счета 9. Василий Иванович сам служил или числился, во время рождения сына, да и после, в Преображенском полку; ему не стоило почти никакого труда записать новорожденного капралом или сержантом для счета служебного старшинства. Почему он этого не сделал — Бог знает; только едва ли вследствие сознания несправедливости и беззаконности подобных кривых путей: обычай очень уже вкоренился, и добровольно от него отказаться было слишком невыгодною щепетильностью. Как бы то ни было, но сын его не был записан в военную службу, а между тем в нем мало-помалу обнаружилась сильнейшая склонность к этой специальности, и занятия его приняли соответствующее склонности направление. Призвание маленького Суворова стало высказываться рано, именно когда он получил первые основы образования и в известной степени познакомился с несколькими иностранными языками. Принявшись за детское чтение, он стал останавливаться на книгах военно-исторического содержания, потом искать их и ими зачитываться. Хорошо составленной военной библиотеки у отца его не могло быть; книги вероятно были, по большей части, случайные. Между ними нашлись некоторые, оказавшиеся ребенку по силам; они сильно горячили его воображение, исполняя роль масда, подливаемого в огонь. Занятия принимали усиленный ход и специальный характер; мальчик, от природы чрезвычайно подвижный, веселый и живой, стал засиживаться за книгами, убегал компании сверстников, пренебрегал детскими играми, старался не выходить к гостям или тайком уходил от них в свою светелку. К этому присоединились некоторые странности или неровности характера; бросив книги, маленький Суворов скакал верхом, возвращался усталый, промоченный дождем, пронизанный ветром. Как ни мало Василий Иванович обращал внимания на ход занятий своего сына, а может быть и на всю общность его воспитания, однако пристрастие мальчика к военному делу и в особенности странное его поведение не могли пройти незамеченными. Ненормальность ребенка кидалась в глаза посторонним, не только своим. Василий Иванович делал сыну замечания, выговоры, — мальчик стал все больше замыкаться в своем любимом мире, питаться мечтами и грезами своего распаленного воображения. Внутренняя работа продолжалась, препятствия только вырабатывали в ребенке волю, и без того замечательно упругую, и дело двигалось своим путем. У Василия Ивановича было слишком много занятий денежного характера, по его мнению более важных; он махнул на сына рукой, а посторонние окрестили мальчика какой-то насмешливой кличкой. Александру Васильевичу Суворову исполнилось 11 лет; к его отцу заехал старый знакомый, генерал Ганнибал, негр, питомец Петра Великого. Василий Иванович, беседуя с гостем, коснулся и своего сына, рассказав о его занятиях и причудах. Ганнибал расспросил отца, поговорил с сыном, пересмотрел его книги. Дело было до того ясно, наклонности мальчика в такой степени определительны и любовь к занятиям военными науками имела такой страстный характер, что колебаться было нечего. Ганнибал посоветовал Суворову-отцу не препятствовать сыну, а поощрять его в предпринятых занятиях и сказал, что блаженной памяти Петр Великий непременно поцеловал бы мальчика в лоб за его настойчивые труды. Совет был добрый; отец, конечно, желавший сыну блага от всей души, решился дать ему волю в выборе занятий, и ребенок больше прежнего был предоставлен самому себе. Кроме того, уступая желанию сына, Василий Иванович записал его, в 1742 году, в гвардию, в Семеновский полк рядовым. В полк он поступил однако же не тотчас, а в 1745 году. Где именно он эти три года находился, с достоверностью сказать нельзя. Есть свидетельство, будто он был помещен в Сухопутный кадетский корпус 10, но принять это известие за бесспорное нельзя. Более вероятности, что мальчик продолжал свое образование дома, по-прежнему без системы и постоянного руководительства, почти самоучкой. Подлежит сильному сомнению, чтобы молодой Суворов, до записания его в полк, мог изучить хоть как-нибудь все те науки, на которые указывают его биографы, и читать тех авторов, которых они перечисляют. В библиотеке Василия Ивановича не могло быть всех этих книг, потому что совокупность их указывала бы на его замечательное военное образование, чего на самом деле не было; не мог он и покупать их массами для сына, потому что книги вообще были тогда дороги, а Василий Иванович скуп. Таким образом следует признать произвольными предположениями все существующие свидетельства о сущности и размере научных занятий молодого Суворова под домашней кровлей, до поступления в полк с отъездом в Петербург. Будет гораздо вернее прием — ознакомиться с кругом его самообразования вообще, без подразделения на домашнее и недомашнее, тем более, что для правильности выводов такое деление совсем и не нужно. Вообще очень много распространено ложных сведений на счет Суворова, особенно за самый ранний период его жизни: сведения эти порождены не только грубым вымыслом, но и довольно тонкими хитросплетениями предвзятых мыслей. Приведем пример. Популярно-исторические сочинения особенно нравятся хорошо развитым детям и читаются ими с наибольшею охотой. Из военных наук, военная история более всего приходилась в начале по плечу маленькому Суворову, могла завлечь его в дальнейшие занятия и дать сильный толчок его военному призванию. Ему особенно нравился Карл ХII, этот образец неустрашимости, смелости и быстроты; такие люди сильно действуют на воображение, следовательно приходятся по детскому вкусу больше всяких иных. Только впоследствии замечается, что голова Карла была экзальтированна и не совсем в порядке, что твердость его скорее может быт названа упрямством и что вся общность его военных качеств соответствует больше идеалу солдата, чем полководца. Входя в года и зрея умом, Суворов понял это, иначе не стал бы изучать, наравне с деяниями Карла, сухие, методические записки Монтекукули, строящего все на благоразумии и расчете. А некоторые его биографы утверждают, будто он одновременно пристрастился в ранней юности и к Карлу ХII, и к Монтекукули. Подобная мысль могла родиться только у панегириста с целью оправдать пристрастие молодого Суворова к Карлу ХII и установить противовес такому не совсем удачному выбору. Панегиристы вредят обыкновенно памяти своего героя больше, чем порицатели, отнимая от его изображения жизненную правду. Самоучка-Суворов познакомился мало помалу с Плутархом, Корнелием Непотом, с деяниями Александра, Цезаря, Аннибала и других знаменитых полководцев древности, с походами Карла ХII, Монтекукули, Конде, Тюренна, принца Евгения, маршала Саксонского и многих иных. Изучение истории и географии у него шло кроме того по Гюбнеру и Ролленю, а начала философии по Вольфу и Лейбницу. Артиллерию и фортификацию он изучал под руководством своего отца, который был знаком с инженерною наукою больше, чем с чем-либо другим и даже, по утверждению некоторых, перевел на русский язык Вобана. Может быть, это обстоятельство дало повод приписывать А. В. Суворову знание Вобана наизусть. Такого задалбливания не могло быть в действительности по свойствам ума Суворова, да он и не имел вовсе склонности к инженерному делу. Весьма важную роль в образовании Суворова занимала религиозная сторона; но мы знаем только, что он отличался набожностью и благочестием, любил сидеть над библиею и изучил в совершенстве весь церковный круг. Этими немногими словами приходится ограничиться, иначе пришлось бы витать в области беспочвенного резонерства или прибегать к натяжкам вроде многих существующих, каково например утверждение, будто Суворов воспитывался под надзором деда, протоиерея, и что поэтому он всеми корнями своего нравственного бытия принадлежал до-Петровской Руси. Суворов был самоучка, стало быть ход его образования не отличался ни строгою системою, ни методом. С самых нежных лет увлеченный примерами военных знаменитостей, он ими только и жил, ими только и дышал; никем не направляемый, он не мог добровольно делить свое время между занятиями военными и не военными, и последним уделял свой труд лишь в размере крайней необходимости. Только утолив в известной степени жажду, мог он перейти к занятиям общеобразовательным, и совершилось это тогда, когда стал он человеком зрелым, хотя по летам и очень еще молодым. Может быть, благодаря этому обстоятельству, выросла в нем и окрепла в самую впечатлительную пору жизни ненасытимая страсть военного славолюбия, которая прошла чрез все его существование и сделалась самым большим горем и самою большою утехой его жизни. Во всяком случае, тот факт, что общее образование Суворова выросло на специально-военной основе, должен быть принят во внимание при его характеристике. Находясь в полку и продолжая работать над своим образованием, Суворов вероятно в это время посещал кадетский корпус, так как посещение им корпусных лекций удостоверяется довольно положительными свидетельствами, а в другую пору своей жизни он этого делать не мог. Примеры подобных занятий в учебных заведениях молодых людей, состоявших на действительной службе, бывали, особенно в царствование Екатерины II. Но если Суворов и слушал курс кадетского корпуса, то едва ли это обстоятельство имело существенное влияние на качество и объем его образования. Он учился пред тем так усердно и читал так много, что корпусные уроки не в состоянии были ощутительно обогатить запас его знаний, а разве внесли в них некоторую систематичность. Корпусными уроками он не ограничивался и продолжал усиленно заниматься дома, на небольшой наемной квартире, ибо в казармах не жил. Все его время, без малейшего исключения, уходило на службу, на посещение классов кадетского корпуса и на домашние научные занятия; он решительно не бывал нигде, кроме этих трех мест. Получая от отца известную сумму на свое содержание, конечно очень небольшую, Суворов однако ухитрялся делать экономию и все скопленное употреблял на покупку книг; но так как остатки были не велики, то доставал книги на прочтение отовсюду, откуда только мог, в том числе вероятно и из кадетского корпуса, Так проходило его время в продолжении нескольких лет подряд, и Суворов быстро формировался умственно 11. По всему этому казалось бы, что из него должен был выйти ученый теоретик, так как военная служба вовсе не требовала в то время солидного образования, и невежество было почти сплошное, ни мало не препятствуя движению вперед по чиновной лестнице. Если и в настоящее время существует антагонизм между теорией и практикой, вследствие коренящегося в значительном числе образованных людей убеждения, будто теория и практика имеют не одну общую, а две разные дороги, то в половине прошлого столетия серьезная научная подготовка тем паче не считалась нужной для практической военной деятельности. Но так смотрели другие, а не Суворов: он изучал усиленно теорию для того, чтобы сделаться исключительно практиком. Великим полководцем нельзя сделаться с помощию науки; они родятся, а не делаются. Тем более должно ценить тех из военных людей, которые, чувствуя свою природную мощь, не отвергают однако науки, а прилежно изучают её указания. Это есть прямое свидетельство глубины и обширности их ума. Таким умом обладал и Суворов. Он понимал, что изучение облегчает и сокращает уроки опыта; что опыт, не создавая военных способностей, развертывает их; что теория, построенная на вековых опытах, гораздо полнее, чем выводы личного наблюдения. Не стал бы он тратить время на самообразование, если бы не сознавал твердо, что без науки самому храброму офицеру трудно сделаться искусным офицером; что природный дар, без образования, если и может быть уподоблен благородному металлу, то разве неочищенному и необделанному. И хотя офицер и военачальник - две степени, отвечающие различным условиям, но Суворов, задавшись конечною целью, не думал обходить ближайшие, разумея, что хорошему офицеру легче добиться до высшего начальствования, чем плохому, и что добрые качества храброго, но вместе с тем искусного офицера растут под нулями и ядрами, а посредственность разоблачается. Следует однако заметить, что занимаясь теориею военного дела многие годы, он относился к изучаемым предметам не рабски, а самостоятельно и свободно. Он вполне усвоил мысль, что изучая великих мужей, нельзя ограничиться прямым у них заимствованием, а тем менее впасть в ошибку подражания. Почти все, добытое путем науки, в Суворове перерабатывалось совершенно и принимало свое собственное обличье, которое иногда как будто отрицало самый образец. Суворова не затягивало, не засасывало с головой, что бывает с учеными теоретиками, не обладающими сильным умом. Он не искал в науке и прямой утилитарности, как расположены делать узкие практики — специалисты. Суворов знал, что теория подготовляет и развивает ум в известном направлении, но в деле приложения несостоятельна, ибо это задача уже самого человека. Он смотрел на приобретаемые знания как на склад всевозможных пособий для военной деятельности, но не рассчитывал требовать от изучаемой теории указаний — в каком случае какое пособие следует употребить. Он искал не столько частного, сколько общего. Основные начала военных операций неизменны во все времена и независимы от условий оружия и места; только приложение их к делу изменяется. В древнее и в новое время победы выигрывались, благодаря одним и тем же первоначальным причинам, оттого изучение великих военных мастеров классической древности столько же полезно, сколько и позднейшего времени. Суворов не только их не обошел, но к ним пристрастился и считал их своими учителями. Позже, в переписке и беседе, он часто вспоминал высокочтимые им имена Александра, Цезаря, Аннибала и любил на них ссылаться. Очень верно замечает один из лучших писателей о Суворове 12, что военный его гений, несмотря на всю оригинальность свою, выработался под влиянием классических впечатлений. Чтобы довести до степени законченности предпринятое самообразование, Суворову нужно было иметь большую силу воли, а чтобы сладить с внутренним смыслом задачи, требовался обширный ум. Признавать за ним первую и отказывать ему во втором, значит обрекать себя на неверную постановку вопроса и стало быть на неправильные выводы, что и замечается у большей части иностранных писателей о Суворове. Если бы они удостоили его обстоятельным изучением, то не приняли бы оригинальность его ума и всей натуры за недостаток умственного развития, а его способы применения научного образования к делу — за невежество. Суворов часто громил впоследствии сарказмами «бедных академиков», но подводил это название не людей науки вообще, а бездарных теоретиков, непонимающих различия между наукой и её приложением, ибо, по его мнению, в приложении-то к делу и должна выражаться сила науки. В то же время, будучи исключительно практиком, он не давал спуска и практикам-невеждам, говоря про них, что они может быть и знают военное дело, да оно их не знает. Для того, чтобы не оспаривать у Суворова сильного ума и обширной эрудиции, достаточно, не следуя за ним в его жизни, познакомиться лишь с его вступлением в жизнь. Поэтому обвинения его в невежестве и умственной слабости представляются не только неверными, но даже и не совсем понятными. Каков он был в занятиях научных, таков и в службе. Поступив в полк на 15 году от роду, он тотчас же сделался действительным солдатом. Служба не имела для него значения навязанного судьбою тяжкого труда; она не представлялась ему рядом скучных, формальных, мелочных обязанностей. Он ей учился, учился с увлечением, с радостью; знакомился с нею во всех подробностях, для него даже необязательных; нес на себе обязанности солдата в служебных положениях важных и неважных, легких и трудных. Для него это было нужно, как нужны были научные занятия; перед ним в неопределенной дали светилась едва видимая точка, дойти до которой он задался во что бы то ни стало. Эта отдаленная цель показалась бы для других абсурдом, бредом больного воображения, до того достижение её было несбыточно для юного дворянчика-солдата, без связей и покровительства, без большого состояния, безвестного, неказистого, хилого. Но Суворов чувствовал в себе достаточно сил для того, чтобы добиваться этой якобы несбыточной мечты, определил к тому средства, обдумал программу. В программу входили развитие ума и укрепление тела, что он уже делал; входило в нее и изучение солдатской среды, решение освоиться с нею вполне, без оглядок и компромиссов. К этой части программы он и приступил тотчас, как попал в полк, — и стал действительным, заправским солдатом. Мысль — изучить солдата во внешнем его быте до мельчайших подробностей обычаев и привычек и во внутренней его жизни до тайных изгибов его верований, чувствований, понятий, — есть в сущности мысль простая для того, кто задался такою целью, как Суворов. Вся трудность заключалась в исполнении; требовались постоянство и выдержка необычайные, нужна была воля, ни перед чем не преклоняющаяся. Суворов обладал этими условиями и потому цели достиг. Может быть даже, что он ушел дальше, чем сам предполагал. Едва ли перед глазами 15-20-летнего Суворова обрисовывался определенными очертаниями идеал, во всем схожий с будущим, действительным 50-60-летним Суворовым. Он мог хотеть изучить солдата, исследовать этот малый атом великого тела для того, чтобы уметь владеть этим телом. Ему нужно было средство для достижения цели, которую он видел в Юлие Цезаре, Аннибале и других; но претвориться в солдата, сделаться таким, чтобы от тебя «отдавало солдатом» всюду и всегда, — этого он желать не мог. Не было к тому никакой надобности для человека высшего сословия, образованного и развитого; не могло быть и желания. Вышло однако не так: его втянула в себя солдатская среда. В русской солдатской среде много привлекательного. Здравый смысл в связи с безобидным юмором; мужество и храбрость спокойные, естественные, без поз и театральных эффектов, но с подбоем самого искреннего добродушия; уменье безропотно довольствоваться малым, выносить невзгоды и беды, также просто, как обыденные мелочные неудобства. Суворов был русский человек вполне; погрузившись в солдатскую среду для её изучения, он не мог не понести на себе её сильного влияния. Он сроднился с нею навсегда; все, на что она находила себе отголосок в его натуре, выросло в нем и окрепло, или же усвоилось и укоренилось. Этим путем много могло зародиться или развиться в нем такого, чего он вовсе не искал и даже чего не хотел бы. По крайней мере мы находим подтверждение этой мысли впоследствии, в его собственных словах; он не раз пытается извинить себя во многом тем резоном, что судьба определила ему, так сказать, сложиться в солдатской среде. В бытность свою солдатом, он изучил во всей подробности воинские уставы и постановления, бывал постоянно на строевых ученьях и ходил в караул; сам чистил ружье, называя его своей женой; разделял с нижними чинами все их служебные труды. В нем не было и тени дилетантского верхоглядства или резонерства; все было для него достойно внимания и строгого исполнения; он ничего не делал на половину или кое-как, все заканчивал; всякую обязанность свою или служебное требование исполнял с величайшею точностью, граничившею с педантством. Его уму был присущ дух критики, но он дал ему волю только впоследствии; теперь он учился, — и критике места не было. Такого разбора солдат не может быт заурядным служакой, и действительно Суворов был образцом для всех. Между тем это не могло доставаться ему легко; в полку застиг его критический возраст, когда здоровье требует особенного о себе попечения. Но Суворов вышел и тут победителем, продолжая начатую дома закалку своей натуры. Это был целый прикладной курс гигиены, обдуманный и с большим терпением исполняемый. Суворов положительно укрепил свое здоровье и, будучи с виду тщедушным и хилым, лучше иных здоровяков переносил усталость, голод, ненастье и всякого рода лишения. Почти никаких подробностей о его службе в нижнем звании до нас не дошло, кроме одного случая, который он сам потом рассказывал. Из числа военных занятий мирного времени, караульная служба имеет наиболее важности и исполняется в военное время почти без изменений, совершенно так же, как и в мирное, чего про многое другое сказать нельзя. Поэтому строгое, педантическое исполнение всех мелочных требований караульной службы ест непременное условие солдатского воспитания и образования. Именно в этом солдату-Суворову и пришлось однажды выдержать испытание. Будучи в Петергофе в карауле, он стоял на часах у Монплезира, Императрица Елизавета Петровна проходила мимо; Суворов отдал ей честь. Государыня почему-то обратила на него внимание и спросила, как его зовут. Узнав, что он сын Василия Ивановича, который был ей известен; она вынула серебряный рубль и хотела дать молодому Суворову. Он отказался взять, объяснив, что караульный устав запрещает брать часовому деньги. «Молодец», сказала Государыня: «знаешь службу»; потрепала его по щеке и пожаловала поцеловать свою руку. «Я положу рубль здесь, на земле», прибавила она: «как сменишься, так возьми». Крестовик этот Суворов хранил всю свою жизнь 13. Долго тянул Суворов солдатскую лямку. В 1747 году был он произведен в капралы, через 2 1/2 года в подпрапорщики, в 1751 году в сержанты 1. В своем прошении в Московское дворянское депутатское собрание он говорит, что состоял в унтер-офицерских чинах с исправлением разных должностей и трудных посылок. Нет сомнения, что на такого исправного и ретивого служаку возлагались поручения, требовавшие распорядительности, но какого именно рода они были, нам неизвестно, кроме одного. Из двух сохранившихся подорожных видно, что сержант Суворов был послан в Дрезден и Вену с депешами в 1752 году, где и находился с марта по октябрь 1. Причиною выбора Суворова для такой командировки было конечно, кроме его служебной репутации, также и знакомство его с иностранными языками. Наконец 15 апреля 1754 года Суворов был произведен в офицеры. Свои сержантские обязанности он исполнял перед производством совершенно с тою же добросовестностью, как служил прежде простым солдатом. Ротный командир его говорил Василию Ивановичу, что он сам напрашивается на трудные служебные обязанности, никогда ни для каких надобностей служебных не нанимает за себя солдат, а исполняет сам; любит учить фронту, причем весьма требователен; большую часть времени проводит в казармах; солдаты очень его любят, но все считают чудаком 14. Произведенный в офицеры, Суворов расстался с Семеновским полком и поступил в армию, в Ингерманландский пехотный, поручиком 1. Поздно дослужился он до офицерского чина; ему тогда шел уже 25 год, а в этом возрасте многие в то время бывали полковниками и даже генералами. Так Румянцев произведен в генерал-майоры на 22 году, Н.И. Салтыков дослужился до этого чина, имея 25лет, Н. Б. Репнин 28 лет. Но производство в чины наверстать было можно впоследствии, что он и сделал, а долгая, тяжелая солдатская школа никаким дальнейшим опытом не заменялась. Кто в ней не был, для того этот недостаток оставался невознаградимым. Суворов это хорошо понимал и позже говаривал: «Я не прыгал смолоду, зато прыгаю теперь». Он не был скороспелкой, как многие другие, зато успел развить в себе качества, искусственному росту не присущие. Было бы очень любопытно и поучительно проследить первое время офицерской службы Суворова. Многое в нем спорное, неясное или загадочное сделалось бы несомненным; если бы мог быть воспроизведен с фотографическою верностью хоть один день его тогдашней жизни. К сожалению этого нет; сведения о нем за несколько лет вперед еще беднее, чем за время солдатской службы в гвардии. В Ингерманландском полку прослужил он около двух лет, причем бывал часто у отца и по его доверенности хлопотал в присутственных местах, собирая выписи из книг на разные части отцовского недвижимого имения. В январе 1756 года его повысили в обер-провиантмейстеры и послали в Новгород; в октябре того же года сделали генерал-аудитор-лейтенантом, с состоянием при военной коллегии; в декабре переименовали в премиер-майоры:). Следовательно первые годы по производстве в офицеры, он только временами нес строевую службу и по всей вероятности ротой не командовал. В чем именно заключались его обязанности в Новгороде и при военной коллегии, — не знаем, но судя по его взглядам и вкусам позднейшего времени, надо полагать, что занятия эти приходились ему не по нутру. Однако они не прошли бесследно и принесли ему пользу. Спустя 35 лет, в Финляндии, поставленный в необходимость приводить в порядок хозяйственную часть войск, он замечает в одном из своих писем, что этот род службы для него не новость, что он подготовился к нему раньше, когда был обер-провиантмейстером 15. Несомненно то, что в эту пору своей жизни и службы, Суворов продолжал ревностно заниматься своим умственным образованием, которое приняло теперь более общее развитие. Он не хотел быть только ремесленником военного дела и именно потому, что ставил его выше всякого другого. Из предметов общего образования, история и литература стояли у него на первом плане, но не исключали никаких других знаний. Литературные знаменитости последнего времени были ему хорошо известны, и он любил их впоследствии цитировать при каждом удобном случае. Он теперь не только много читал, но пробовал и писать. В Петербурге, при кадетском корпусе, составилось в царствование Елизаветы Петровны первое Общество любителей русской словесности и первый русский театр. Находясь по временам в Петербурге, Суворов посещал это общество и читал там свои литературные опыты. Сведение это идет от писателя того времени, Хераскова, автора Госсиады, с которым Суворов был в приятельских отношениях; тоже самое утверждает и другой писатель прошлого столетия, Дмитриев. Литературные опыты Суворова написаны в любимой форме того времени, именно в виде разговоров в царстве мертвых. Беседует Кортец с Монтецумой и Александр Македонский с Геростратом. Монтецума доказывает Кортецу, что благость и милосердие необходимы героям. Во втором разговоре автор, сопоставляя подвиги Александра с поступком Герострата, старается показать разницу между истинною любовью к славе и тщеславной жаждой известности. Суворов написал оба разговора в 1755 году и читал их в Обществе любителей русской словесности. При чтении делались замечания, которые автор охотно выслушивал, принимал и, не выходя из собрания, делал поправки. «Я боюсь забыть, что слышал», говорил он при этом: «я верю Локку, что память есть кладовая ума; но в этой кладовой много перегородок, а потому и надобно скорее все укладывать, что куда следует». Оба разговора были напечатаны в 1756 году, в издававшемся при Академии наук первом русском журнале под заглавием «Ежемесячные сочинения». Под первым разговором подписано С. под вторым А. С 16. Они не обнаруживают ни особенного богатства мыслей, ни литературного таланта, написаны искусственным слогом, подходящим к Сумароковскому, который в прошлом столетии довольно долго считался образцовым. В языке обеих статей нет ни малейшего намека на позднейший отрывочный, анигматический способ выражения Суворова, по которому всякая строка, им написанная, сразу выдает своего автора. Вернее было бы оба разговора принять не за сочинения, а за переводы, если бы не существовало свидетельств, что они оригинальное произведение Суворовского пера. Но если бы даже статьи на самом деле были переводные, то они все-таки имеют цену, указывая на направление мыслей Суворова, выражающееся в словах Монтецумы и Александра. Таких взглядов Суворов держался постоянно, всю свою жизнь; это доказывает, что в молодости он обладал уже полным самосознанием и правилами, выработанными близким знакомством с историей и работой собственной мысли. Человек, вступающий на жизненное поприще с добытыми таким путем основаниями, не может не иметь будущности. Чтобы свести к итогу все изложенное, приведем слова одного иностранного писателя, который сказал, что Суворов завоевал сперва область наук и опыты минувших веков, а потом победу и славу.
Пруссия сделалась лишь в ХVII столетии государством независимым и только в начале ХVIII века возведена на степень королевства. Королевство складывалось и росло не долго, но быстро и прочно, благодаря особенным качествам своих государей. При вступлении на престол Фридриха Великого, государство его состояло все-таки из территории небольшой, населенной 4 миллионами жителей, и хотя было далеко не богато, но отличалось сравнительным благоустройством и обладало хорошо организованною военною силой. Это доброе наследие не осталось в руках Фридриха II мертвым капиталом; он не способен был зарывать талант в землю. Многое было сделано его предшественниками, но еще больше оставалось сделать ему самому, дабы поставить государство на высоту, где бы оно могло не опасаться за настоящее и спокойно глядеть в будущее, Дело за Фридрихом не стало. Он вмешался в спор давних, непримиримых соперников и врагов — Австрии и Франции. Австрия была унижена, Богемия завоевана, Пруссия усилилась Силезией. Честолюбивые замыслы Фридриха и его способность привести их в исполнение стали очевидны; поэтому старые счеты были отложены в сторону, прежние враги соединились, и против Пруссии составилась могущественная коалиция. Австрия, Франция, Польша, Саксония, Швеция, большая часть германских князей, а потом и Россия, — таков был искусственный союз, грозивший самому существованию Пруссии. Упорная война продолжалась 7 лет; она то приводила Пруссию на край гибели, то возносила её короля на высокую степень военной славы, и была замечательна еще внутренним своим смыслом, потому что не вызывалась существенными интересами союзников и только одной Австрии могла принести большие выгоды.
Война давно разгорелась и выразилась положительными фактами, — Саксонский курфюрст бежал в свое Польское королевство, Дрезден занят, Австрийцы разбиты, — а Русские все как будто чего-то выжидали. Армия их готовилась не торопясь, главнокомандующий еще не был назначен, вообще при дворе не спешили. Мало хорошего сулила эта медленность в виду такого противника, как Фридрих.
Премиер-майору Суворову открылась возможность вступить наконец на боевое поприще, к которому он так усердию готовился. Был ли он назначен в действующую армию по воле начальства, или сам просился, — во всяком случае получил не то, чего желал. В Лифляндии и Курляндии формировались в то время для вступивших в Пруссию пехотных полков третьи батальоны. Суворов был приставлен к этому делу, занимался им в 1758 году и потом послан препроводить 17 вновь сформированных батальонов в Пруссию. Последнее поручение конечно было принято им с радостью, потому что приводило его по-видимому к цели — в действующую армию. Случилось однако не так. В Мемеле были учреждены для армии продовольственные магазины, склады с разного рода военными запасами и госпитали. Суворов, сдав третьи батальоны, был назначен комендантом в Мемель, в том же 1758 году. Это обстоятельство, между прочим, доказывает, как он мало еще был известен и в какой степени был чужд всякой протекции. Получить назначение в армию было делом очень легким, лишь бы нашлось кому замолвить словечко, ибо все тогда делалось из милости да по связям родства и свойства. Но покровителей у Суворова не было, и он должен был остаться в тени. Военное время сравнительно с мирным бывает редко; для истинно военного человека с подготовкою и честолюбием Суворова — видеть войну проходящею перед глазами и не принимать в ней участия, — есть тяжелое испытание, Поэтому Суворов, находясь в Мемеле, всячески искал себе выхода в армию и наконец, неизвестно каким способом, добился. В 1759 году, в чине подполковника, он получил новое назначение и поступил под начальство князя Волконского, а затем определен к генерал-аншефу графу Фермору дивизионным дежурным, т.е. к исправлению должности в роде дежурного штаб-офицера или начальника штаба.
Тем временем военные действия Русских шли не важно. Первая их кампания, 1757 года, велась под главным начальством графа Апраксина. Медленно, черепашьим шагом пришла русская армия, одержала победу при Грос-Егерндорфе, простояла целую неделю без дела и ушла назад в Лифляндию. Кампания ознаменовалась грабежами и завершилась бедственным обратным походом в ужасную осеннюю распутицу; тут армия потерпела больше, чем понесла бы вреда от поражения. Отступление после победы произошло вследствие соображений не военных; главною пружиною этого странного события был наследник престола, благоволивший к Прусскому королю, с которым его Государыня вела войну. Сражение выиграно исключительно храбростью русской армии; Апраксин был тут не при чем; и он, и противник его, прусский фельдмаршал Левальд, соперничали друг с другом количеством и качеством наделанных ошибок; но пальма отрицательного первенства принадлежала все-таки Апраксину.
Апраксина сменили, назначили Фермора. В 1758 году он занял покинутое королевство Прусское и медленными переходами двинулся в Бранденбургскую мархию. Фридрих искусными маневрами оттеснил его и при Цорндорфе атаковал с ожесточением, приведенный в негодование грабежами «русской орды», как он называл нашу армию. Битва разыгралась яростная; с каждой стороны потеряно более трети людей, а результат получился ничтожный. Победа Пруссаков была нерешительная; каждая армия сохранила свою часть поля сражения, и обе на второй день отступили, боязливо наблюдая друг за другом. В следующем году Фермор просил увольнения от главного начальствования и был заменен Салтыковым, но остался в армии, чтобы быть полезным отечеству, поступил под команду к Салтыкову и потом, по болезни последнего, предводительствовал армиею опять, но лишь в смысле временного замещения главнокомандующего. В этом году прибыл к армии Суворов; первое дело, происходившее на его глазах, было занятие Кроссена в Силезии, в июле месяце. Затем армия двинулась к Франкфурту на Одере и к ней присоединился Лаудон с 15,000 австрийских войск. Фридрих не терял времени; собрав разные части войск откуда только было возможно, полетел с 48,000 человек, рассчитывая опрокинуть 80,000 армию союзников в Одер. При Кунерсдорфе произошло в августе жестокое сражение, первое, в котором участвовал Суворов. В первый раз изменил тут Фридрих своему обычному благоразумию и убедил себя в победе, не видев еще неприятеля. Приняв курьера от Фердинанда Брауншвейгского с донесением о разбитии французов при Миндене, Фридрих сказал ему: «оставайтесь здесь. чтобы отвезти герцогу такое же известие». Но самообольщение только усиливает горечь разочарования; атака Лаудона с фланга решила битву, Фридрих был разбит совершенно, под ним убиты две лошади, прострелен мундир; на него налетели неприятельские гусары, и прусская кавалерия едва спасла своего короля. Пруссаки не отступили, а бежали в величайшем беспорядке. Бойня была страшная; потеря убитыми и ранеными превосходила с обеих сторон 35,000 человек; большинство прусских генералов было переранено. Но результата опять таки не достигнуто союзниками никакого. Судьба Пруссии находилась в руках Салтыкова, а он говорил Австрийцам: «мы много сделали, теперь ваша очередь». Вернее, что Салтыковым руководили соображения не военные, а придворные, ввиду пристрастия наследника престола к Прусскому королю. А имперский главнокомандующий Даун никогда не был в состоянии решиться на энергический образ действий. Фридрих Великий воспользовался этими обстоятельствами и чрез несколько недель снова принял грозное положение. Салтыков в конец рассорился с Дауном, ссылаясь на невозможность продовольствовать армию в опустошенных местах, отступил на свои зимние квартиры и поехал в Петербург приносить на союзников бесплодные жалобы и давать бесполезные советы.
Еще один год войны миновал без всякого толка; даром пролиты реки крови, похоронены тысячи храбрых, искалечены другие тысячи. Легко понять, какое впечатление вся эта бесцельная бойня производила на молодого Суворова, одаренного природной проницательностью и взглядом, просвещенным наукой. Он не командовал еще отрядами, следовательно не был погружен в интересы своего собственного, ограниченного круга действий, загораживающего сферу более обширную, он заправлял штабом корпусного командира Фермора; на его глазах двигались главные рычаги войны, и он имел возможность критически относиться ко всему происходившему. До нас дошел один частный случай, подтверждающий такое предположение. Когда, после Кунерсдорфской победы, Салтыков остался стоять на месте и даже не послал казаков для преследования бегущего неприятеля, Суворов сказал Фермору: «на месте главнокомандующего я бы сейчас пошел на Берлин». Это по-видимому простое замечание, очень характерно и кроме того верно. «На войне все просто», сказал один писатель: «но простота эта дается трудно». Что сделал бы Суворов на месте Салтыкова, того именно и боялся Прусский король. Он писал королеве, чтобы она торопилась выезжать из Берлина с королевским семейством и приказала бы вывозить архив, так как город может попасть в руки неприятеля. К счастью Фридриха, он имел перед собой не Суворова, а Салтыкова.
Салтыков вернулся с чином фельдмаршала и со строгим повелением — вести энергическую наступательную войну. В 1760 году предполагалось вознаградить упущенное прежде; русская и австрийская армии долженствовали соединенными силами сокрушить небольшую армию Прусского короля. Но несогласие Дауна и Салтыкова пустило уж слишком глубокие корни и воспрепятствовало единодушному действию. После разных передвижений, Русские удалились и разместились по зимним квартирам в Польше, ознаменовав эту кампанию лишь смелым партизанским набегом на Берлин. Легкий отряд Чернышева, авангардом которого командовал Тотлебен, напал на этот город внезапно; туда ж шел Ласси с Австрийцами, но опоздал. Гарнизон Берлина состоял всего из трех батальонов; поспешно бросились к нему на помощь небольшие прусские отряды. Пруссаков разогнали, и пока сам Фридрих спешил к своей столице, она была занята Русскими, которые наложили на нее контрибуцию, разграбили окрестности, в особенности загородные дворцы и поспешно ушли. Предприятие это было задумано смело и выполнено удачно. по сопровождалось грабежами, которые еще усилили дурную репутацию русских войск.
В набеге на Берлин участвовал и Суворов, но командовал ли он частью войск или состоял при каком либо штабе, — неизвестно. Во всяком случае участие его не было выдающимся и ничего замечательного не представляет. Сохранился только один эпизод, свидетельствующий человеколюбие Суворова и его шутливость. При нападении на Берлин, казаки захватили красивого мальчика. Суворов взял его к себе, заботился о нем в продолжение всего похода и, по прибытии на квартиры, послал вдове, матери мальчика, письмо такого содержания: «Любезнейшая маменька, ваш маленький сынок у меня в безопасности. Если вы захотите оставить его у меня, то он ни в чем не будет терпеть недостатка, и я буду заботиться о нем, как о собственном сыне. Если же желаете взять его к себе, то можете получить его здесь, или напишите мне, куда его выслать» 2. Мать, конечно, пожелала получить сына обратно.
Есть также известие, что Суворов посещал прусские масонские ложи 3. Может статься, так как он был человек любознательный; но сомнительно, чтобы сам он был когда-либо масоном.
В этом же году отец его был отправлен за границу для устройства продовольствия армии во время похода и поручение это, как видно, исполнил успешно, потому что назначен сенатором, а в декабре губернатором занятого королевства Прусского, на место генерала Корфа. В этой должности он состоял до марта или апреля 1762 года, правил провинциею умно, успешно заботясь об увеличении доходов. сам же жил скромно, давая иногда балы для двух своих дочерей 4. Наезжал к нему в Кенигсберг на короткое время и сын, который продолжал служить при Ферморе и лишь в конце 1761 года получил новое назначение, уже вполне боевого характера.
Салтыкова заменили Бутурлиным; при нем дела пошли чуть ли не хуже прежнего; по крайней мере Русские, при своих значительных силах, сделали в 1761 г. не больше, чем в предшествовавшие года. Назначено было Лаудону соединиться с Русскими и вырвать из рук Фридриха Силезию. Половина похода прошла в стараниях соединить силы союзников и вслед за тем они опять разделились. Прежде Салтыков препирался и ссорился с Дауном, теперь тоже самое происходило у Бутурлина с Лаудоном. Русские двинулись в Померанию, а Лаудон, хотя и усиленный корпусом Чернышева, не отважился однако предпринять ничего серьезного против Фридриха. Король тем временем отрядил генерала Платена, с 10 или 12,000-ным корпусом — тревожить Русских и уничтожать в Польше их магазины. Против него был выставлен летучий конный отряд генерала Берга и кроме того решено завладеть в Померании Кольбергом, что и поручено генералу Румянцеву.
До сей поры мало приходилось Суворову принимать участия в делах против неприятеля. В Силезии он бывал в разных стычках, но они были так мелки, что в летопись кампании не вошли, и даже сам он про них не упоминает. При всем том Суворов успел несколько выдвинуться из ряда; его знали и ценили многие, в том числе и Берг. Получив в командование легкий корпус, Берг стал просить Суворова к себе. В сентябре 1761 года последовал от Бутурлина приказ: «так как генерал — майор Берг выхваляет особливую способность подполковника Казанского пехотного полка Суворова, то явиться ему в команду означенного генерала» 5. Таким образом Суворов расстался с Фермором. Они сделались близкими людьми, и подчиненный пользовался особенным расположением начальника. Даже в старости Суворов хранил благодарную память о Ферморе. Почти 30 лет спустя, в одном из писем своих к князю Потемкину, он вспомнил про давнего своего начальника с чувством неостывшей признательности и сказал: «у меня было два отца — Суворов и Фермор».
Корпус Берга тронулся на Бреславль, прикрывая отступление русской армии. Генерал Кноблох, предводивший довольно сильным отрядом, двинулся против Русских с барабанным боем и распущенными знаменами. Это было при деревне Рейхенбах, недалеко от Бреславля. Суворов не пошел на него встречной атакой, а ограничился артиллерийским огнем. Батарея действовала хорошо; с первых же выстрелов загорелся большой сенной магазин и один за другим стали взлетать на воздух прусские зарядные ящики. Канонада продолжалась до тех пор, пока генерал Кноблох не ретировался. Это маленькое дело было первым дебютом Суворова, о котором не сохранилось никаких подробностей. Остается заметить, что вопреки своим будущим правилам, Суворов ограничился под Рейхенбахом пассивной обороной и не преследовал отступившего неприятеля, если только единственное дошедшее до нас известие об этом деле изложено верно.
Русский легкий корпус расположился между деревнями Большим и Малым Вандеринсом, вблизи Лигница, в 1/2 милях от прусской армии, предводимой королем, рано утром атаковал прусские аванпосты и оттеснил их. Король двинул несколько тысяч на помощь; Русские стали отступать, отдавая каждый свой шаг с боя и отошли таким образом до первой своей позиции, в 4 милях. Пруссаки усиливали натиск, но без результата. Дело продолжалось почти целый день; одним крылом Бергова корпуса, силою в 2000 человек, начальствовал Суворов.
Под Швейдницом он беспрерывно тревожил прусский лагерь. Однажды с 60 казаками атаковал он гусарский пикет, занимавший в числе 100 человек вершину холма, но был отбит. Немного спустя он повел вторую атаку, но также неуспешно. Неудача раззадорила его; он налетел на пикет в третий раз, сбил гусар, занял холм и удержал его за собою, а получив подкрепление, принял угрожающее положение и готовился к атаке, но наступила ночь, и Пруссаки отошли в свой лагерь. В другой раз Суворов атаковал прусские ретраншаменты так энергично, что мог видеть очень ясно шатры главной королевской квартиры. Из прусской армии бывали частые дезертиры. Один из них, сержант, рассказал очень обстоятельно, какие запасы хранятся в Швейдницком магазине и сосчитал, что хлеба и фуража хватит Пруссакам на три месяца. Обыкновенно прусских беглецов отсылали в главную квартиру. Суворов советовал Бергу удержать этого сержанта, иначе показание его может поколебать главнокомандующего и изменить его наступательные планы. Берг не обратил внимания на этот совет, а Бутурлин, получив от сержанта сведение, что прусская армия, прикрывавшая Швейдниц, обеспечена продовольствием надолго, оставил свою позицию, отошел назад и расположился позади Лигница.
Платен направился к Кольбергу левым берегом Варты. Суворов с сотнею казаков переправился вплавь через реку Нетцу, сделал ночной переход более, чем в 40 верст, подошел к Ландсбергу на Варте, разбил городские ворота, положил до 50 прусских гусар и сжег половину моста на Варте. так что Платен должен был наводить понтоны и собирать местные лодки, чрез что и потерял не мало времени. Когда он двинулся дальше, на Регенсвальд, Суворов, начальствуя 3 гусарскими и 7 казачьими полками, тревожил и задерживал его с фланга, а при выходе из Фридбергского леса, ударил на боковые Платеновы отряды и захватил много пленных.
В этих мелких делах Суворов обнаружил такую отвагу, быстроту и умелость, что о нем было доведено до сведения главнокомандующего. Бутурлин представил его к награде, донося Императрице, что Суворов «себя перед прочими гораздо отличил», а отцу его, Василию Ивановичу, написал любезное письмо, свидетельствуя, что его храбрый сын «у всех командиров особливую приобрел любовь и похвалу» 6.
Как бы поддерживая лестные отзывы главнокомандующего, Суворов, вместе с подполковником Текелли и полковником Медемом, атаковал вскоре после того прусский отряд, несмотря на сильный артиллерийский огонь отрезал левый фланг, втоптал его в болото, многих перебил и остальных забрал в плен. При этом Суворов сам завяз с конем в болото и, только благодаря подоспевшему драгуну, выбрался благополучно, с концу дела прибыл Берг и с пленными направился назад, к Старгарду; Суворов остался у него в ариергарде. Вслед затем, на окрестных холмах показались Пруссаки. Эскадроном гусар и 60 казаками Суворов дерзко атаковал с обоих флангов наступавший впереди полк; озадаченные Пруссаки подались несколько назад, потеряв 2 пушки и 2 десятка пленных, но скоро опомнились и окружили Суворова с его горстью людей со всех сторон. Ему оставалось одно — пробиваться; Суворов решился на это мигом, не теряя ни минуты и также быстро исполнил. Он пробился, сохранив даже своих пленных, но только бросил пушки, а затем, получив подкрепление, возобновил атаку, и прусский отряд был оттеснен, понеся большую потерю.
После многих сшибок, стычек и вообще мелких дел, где Русским приходилось не раз сдерживать напор многочисленного неприятеля, Суворов поехал сам по соседству к Фермору с просьбою о подкреплении; Фермор обещал. Возвращаясь вечером к Бергу, верхом, в сопровождении проводника и двух казаков, Суворов был застигнут в густом лесу, близ Аренсвальда, сильною грозою с ливнем. Проводник бежал, Суворов заблудился, проплутал всю ночь и рано утром, при выезде из леса, чуть не наткнулся на неприятельские аванпосты авангарда генерала Платена. Не смотря на неожиданность, Суворов не растерялся и даже извлек из своего положения выгоду: высмотрел расположение Пруссаков, счел их силы и, никем не замеченный, поехал отыскивать свой отряд, который оказался всего в полумиле. Переменив измокшее белье и платье, он тотчас же изготовил отряд к атаке, с нетерпением выжидая прибытия подкрепления, обещанного Фермором.
Было близко к полудню, а подкрепление не прибывало. Авангард Платена, под начальством полковника де-ла-Мот-Курбиера, начал наступление по безлесной равнине, обратившейся от минувшего ливня в подобие болота. Русские передовые гусарские эскадроны были опрокинуты; Суворов подкрепил их 6 эскадронами конных гренадер. Курбьер открыл картечный огонь и построил оба свои батальона в каре, но они не выдержали яростных атак конно-гренадер и положили оружие. Тем временем приближалась прусская кавалерия; Суворов собрал кое-как своих расстроенных гусар, прихватил часть казаков, смелым ударом опрокинул прусскую кавалерию, и затем забрал в плен большую часть фуражиров находившегося вблизи отряда Платена. Платен переменил позицию, отойдя за городок Гольнау и оставив в нем небольшой отряд пехоты. Русская артиллерия принялась разбивать городские ворота, но безуспешно; Берг дал Суворову 3 батальона и приказал завладеть городом. Утром Суворов приблизился к городу под сильным огнем, выломал ворота, ворвался в улицы и выгнал неприятеля, причем получил две раны.
Вскоре после ему дали во временное командование Тверской драгунский полк, до выздоровления полкового командира. Прусские наблюдательные отряды далеко распространились из-под Кольберга; Берг двинулся туда двумя колоннами, левую вел сам, а правую, из трех гусарских, двух казачьих и Тверского драгунского полков, поручил Суворову. В деревне Нейгартен засели Пруссаки в числе двух батальонов пехоты и слабого драгунского полка. Построив свой отряд в две линии, Суворов повел атаку, сбил драгун, ударил на один из батальонов, многих положил на месте и человек сто взял в плен. Но другой батальон был частью рассыпан по деревне и из домов производил такой жаркий огонь, что Русские не могли удержаться, и должны были отступить.
В последних числах ноября Платен подошел к Кольбергу с большим продовольственным транспортом, который, однако же, препроводить в крепость ему не удалось, и он ретировался, потеряв множество людей замерзшими. Корпус Берга следовал параллельно с ним фланговым движением и постоянно его тревожил. Все дело впрочем ограничивалось легкими стычками и перестрелками, тем не менее зимняя кампания была чрезвычайно тяжела. Тверской полк делал ее, по распоряжению Суворова, без обозов, ради большей подвижности, но от этого нисколько не пострадал и даже больных имел очень мало 7. Под Старгардом Суворов атаковал было с Тверским полком Платенов ариергард, по безуспешно, потому что дело происходило на замерзшем болоте, по которому прусская пехота двигалась беспрепятственно, а лошади русской конницы проваливались. Счастьем было уж и то, что Суворов отделался без больших потерь.
Декабря 16 Кольберг наконец сдался, благодаря настойчивости Румянцева, который хотя давно получил от Бутурлина приказание снять блокаду, но продолжал ее на собственный страх. Кампания 1761 года была окончена, Командир Тверского драгунского полка выздоровел, вернулся и принял от Суворова свой полк обратно. Суворову было поручено командование Архангелогородскими драгунами, и в общем представлении об отличившихся, Румянцев поместил его как кавалерийского штаб-офицера, который хотя и числится на службе в пехоте, но обладает сведениями и способностями прямо кавалерийскими. Перемена рода службы Суворова почему-то однако не состоялась. Генерал Берг тоже отозвался о нем с большою похвалою, как об отличном кавалерийском офицере, «который быстр при рекогносцировке, отважен в бою и хладнокровен в опасности». Румянцев и Берг были только отголоском русской армии, в которой Суворов приобрел уже известную репутацию. Известность его пошла даже дальше; его, штаб-офицера, знали больше. чем многих генералов, до того ряды союзников были бедны талантами.
В декабре 1761 года Императрица Елизавета скончалась; Фридрих был спасен. Борьба со слишком неравными силами становилась ему с каждым годом все труднее. а последняя кампания была уже напряжением отчаяния, ибо прусские боевые силы спустились до каких-нибудь 50,000 человек новонабранного, кое-как обученного, неопытного войска. Катастрофа видимо была не далеко. И в это-то время на русский престол всходит Император Петр Ш, безграничный, экзальтированный поклонник Прусского короля. Петр Ш заключил с ним сначала перемирие, потом союз и почти вслед затем был сменен на престоле Императрицей Екатериной. Русская Государыня объявила себя нейтральною и предложила всем мириться. Утомление было общее и крайнее, мир состоялся.
Вступая в 1759 году в ряды действующей армии, Суворов жаждал практической боевой школы, добивался настоящей военной службы, Что же она ему дала?
Для военного успеха нужны: хорошая армия и даровитый полководец. Второе условие даже важнее первого, потому что отличная армия не в состоянии возместить своими положительными качествами отрицательных качеств плохого полководца и может только уменьшить некоторые из последствий дурного начальствования. Она есть орудие, а полководец — рука; умелая рука сделает дело и с дурным инструментом. Во всяком случае. гармоническое целое представляется только совокупностью обоих условий. Посмотрим же, в каком виде могли представиться Суворову элементы этого целого во время Семилетней войны у обеих воюющих сторон.
Из четырех русских главнокомандующих, одного Фермора можно, с грехом пополам, назвать военным человеком и в делах его найти временами некоторые признаки дарования. Остальные были просто вельможи-царедворцы, хотя наприм. Салтыков отличался храбростью и пользовался любовью войска, про их дарования, опытность, знания — не было и помину; выдвинули их качества придворные, связи, милость, благоволение; сделались они главнокомандующими так, как делались гофмейстерами, гофмаршалами. Преданность ставилась выше способности, угодливость выше годности. Принципы Петра I забылись или покрылись тем наносным слоем, который обыкновенно является результатом деятельности неумелых преемников великого мастера. Основное Петровское правило — назначать государственных деятелей по годности их и способностям, совершенно затерлось. Не только главнокомандующий, но и другие высшие чины армии назначались, за некоторыми исключениями, по той же системе; почти все делалось по указаниям связей и покровителей. Оттого Семилетняя война мало отметила у нас людей, которые завоевали бы себе блестящее место в истории будущего.
У союзников наших было немногим лучше, особенно у Французов, где высшие военные чины были доступны одному сословию и притом не по справедливой оценке каждого лица, а по проискам и покровительству. В Священной Римской империи на высших ступенях военной иерархии тоже царила по обыкновению бездарность; исключением служили весьма немногие, особенно Лаудон, который заслужил себе особенное уважение со стороны Фридриха и Суворова. Но и такие лица не имели свободы действий, над ними тяготел гофкригсрат, и даже удачные дела, совершенные без предварительного разрешения, могли навлечь на виновных строгий приговор военного суда, что едва и не случилось с Лаудоном.
Эти недостатки союзного военноначальствования далеко еще не исчерпывают дурной стороны предмета. Бездарность, неспособность могли бы быть до известной степени парализованы единодушием; тогда были бы ошибки, но не рознь, не отсутствие всякой руководящей идеи. А именно этим союзники и страдали. Бессвязные, бесцельные, как бы случайные операции, бездействие при огромных средствах, взаимное недоверие, затаенная зависть и прямое её следствие — мелочное соперничество вместо чувства боевого товарищества и взаимной выручки, — вот чем дополнялась неприглядная картина союзного предводительствования. И все это завершалось самым верным залогом неудачи — боязливостью, даже страхом перед Прусским королем. Это жалкое чувство могло бы сделаться роковым для союзных армий, если бы сверху распространилось вниз и перешло в массы, но к счастию массы остались незараженными такою нравственной гангреной.
Как ни плохо было само по себе высшее начальствование, но оно представлялось еще более жалким при сопоставлении с существовавшим в прусской армии. Во главе всех военных сил и средств королевства стоял король, одаренный замечательным военным гением, смелый, решительный, настойчивый, владевший редким даром — верно оценять своего противника и на этой оценке строить свои планы и операции. Он делал иногда грубые ошибки, зная, что противник не сможет, а чаще не посмеет его накрыть, и не ошибался. С другой стороны, он редко упускал, без извлечения прямой для себя пользы, ошибки союзников, особенно самую крупную из них — бесплодную потерю времени. Наконец, будучи государем, он не боялся ответственности, как союзные генералы; несвязанный в составлении и исполнении своих предначертаний. он был единой душой, единой волей своей армии. Небогатый материальными способами, он был неодолим по своим нравственным средствам и, окруженный со всех сторон сильными неприятелями, не пугался их, в невзгодах не терял головы и снова приступал к делу с неослабевавшей энергией.
Больше под стать своему королю, чем союзным главнокомандующим были и главные сподвижники Фридриха. Нельзя сказать, чтобы они вполне отвечали своему назначению; многие из них сильно мешали своему верховному предводителю, делая частые и грубые ошибки. Но между прусскими генералами все-таки находилось много даровитых и способных, служивших королю настоящими помощниками; таких генералов в немногочисленной прусской армии было больше, чем в союзных войсках, вместе взятых. Не каприз, не личное благоволение или милость возводили их на высокий пост, а справедливо оценяемое личное достоинство и действительная заслуга.
От предводителей перейдем к войскам. Военное искусство находилось в Европе во всеобщем упадке, кроме Пруссии. Войска были неповоротливы и неудобоподвижны, плохо и несоответственным образом обучены и, вследствие неспособности к маневрированию, от всякого продолжительного движения приходили в беспорядок. Вооружение было большею частию плохое; стрельба весьма слабая. Любой из союзных армий требовались целые сутки на построение боевого порядка: расположившись к бою, боялись тронуться с места, чтобы не перепутаться и не расстроиться. Несколько лучше других, хотя и незначительно, была военная часть у Австрийцев; во Франции же расстройство государственного управления перешло в армию; администрация войск находилась в полном разложении; дисциплина упала так низко, как ни у кого другого; военной службы в действительности не существовало.
В России военная служба была для податного сословия пугалом. Каждому нижнему чину предоставлялось право выходить в отставку по прослужении 8 лет, если его заменит один из ближайших родственников; но охотников почти не было, и закон, не будучи отменен, пришел в полное забвение. От военной службы отделывались всеми способами; рекрутские недоимки были беспрестанные и тянулись целые годы. Закон предписывал кроткое обращение с новобранцами, но не исполнялся, потому что шел в разлад с общим уголовным законодательством, с давно установившимися жесткими обычаями и со взглядами русского общества на взаимные отношения людей старших и младших, чиновных и простых, господ и слуг. Требования службы были большие, обращение начальников с нижними чинами жестокое, да и разлука с семьей предстояла рекруту долгая, почти вечная, От всего этого побеги между солдатами были часты, а между рекрутами необыкновенно велики. Варварское клеймение рекрут, заимствованное Петром Великим из Германии, было, правда, заменено бритьем лба, повторявшимся впредь до прибытия рекрута к полку; но этот шаг вперед остался без последствий. Беспрестанные указы о сроках для безнаказанной явки беглых рекрут и большие денежные премии за каждого пойманного, тоже не новели к успеху; побеги не уменьшались. Прямым последствием такого положения дел был постоянный некомплект войск, который сделался хроническим недугом русской армии.
Обучение было плохое по программе и слабое по исполнению. Пехотный полк мог насилу в час построиться, да и то в замешательстве. Построение конницы производилось также очень мешкотно; атака тяжелой кавалерии делалась рысью; регулярная кавалерия полагала свою силу в огнестрельном действии. Артиллерия нисколько не опережала своими качествами другие роды оружия. Маневрирование войск большими массами почти не существовало; построение дивизий или корпусов походило на совершенный хаос; поход был очень медленный и беспорядочный; обозов при войсках находилось несоразмерно много; при 90,000-нойармии, шедшей к границам Пруссии, считалось больше 50,000 повозок. Разведывательная и сторожевая служба пребывала во младенчестве, офицеры в ней ничего не смыслили. Лагери разбивались где попало, без всякого соображения гигиенических и тактических условий. Некомплект полков увеличивался вследствие дурной организации обозной части и злоупотреблений низших начальников; ротные командиры брали себе прислугой по 10-12 человек, около третьей доли полка состояло при обозе 8. Дисциплина была строгая, но внешняя, в глубь человека не проникала и воспитательного значения для него не имела. Грабежи всюду сопровождали русскую армию; грабили не одни иррегулярные войска, но все без исключения; тут действовала не столько жажда наживы, сколько какой-то инстинкт разрушения, который был особенно силен у казаков. Слабость сознательной дисциплины высказывалась не только у солдат, но и офицеров и выражалась ненормальностью отношений начальствующих лиц между собою и к нижним чинам. Не смотря на обязательность военной службы для дворян, понятие о субординации оставалось им чуждым. Они были больше господами, чем офицерами, и на нижних чинов смотрели, может быть бессознательно, не так как следует офицеру на солдата, а скорее как смотрел барин на мужика.
Все эти недостатки русской армии выкупались однако же в известной степени её прирожденным достоинством - стойкостью. Качества этого не отрицали даже наши неприятели. Без преувеличения можно сказать, что оно было свойством русской армии больше, чем какой либо другой. Такое неоцененное достоинство не только выкупало значительную долю недостатков самой армии, но отчасти и изъяны главного начальствования, зачастую спасая от плачевных следствий неумелого предводительства. Так было тогда, в Семилетнюю войну, так случалось неоднократно и после, и чем ниже бывали качества главнокомандующих, тем ярче бросалась в глаза самому поверхностному наблюдателю эта капитальнейшая особенность русского солдата.
Армия Фридриха Великого отличалась от союзных армий хотя не в той мере, как он сам от союзных предводителей, но все-таки весьма существенно. Она была лучше вооружена; строевое обучение её было доведено до тонкости, может быть излившей, но этот излишек мы видим теперь. а тогда он наглядно увеличивал разницу между войсками хорошо обученными и плохо обученными. Пехота стреляла гораздо лучше всякой другой; кавалерия производила атаки быстро, холодным оружием; материальная часть артиллерии значительно изменилась и улучшилась. Тонкий строй был принят как обыкновенный порядок для боя и для маневров в присутствии неприятеля, введены большие каре против кавалерии и сомкнутые дивизионные колонны. Прусская армия маневрировала в степени, близкой к совершенству; быстро и легко переходила из походного порядка в боевой; походные движения исполняла как учебные; часто бивуакировала, чтобы не таскать за собой шатров; часто продовольствовалась у обывателей; имела с собою лишь самый необходимый обоз. Все это делало Фридрихову армию поворотливою и подвижною до такой степени, что он дозволял себе безнаказанно сосредоточение войск в виду неприятеля, фланговые марши на пушечном от него выстреле, движение через страну, угрожаемую тремя армиями, добровольное пожертвование своими операционными линиями, т.е. все то, о чем его противники и подумать не смели. Наконец, для полноты картины следует еще заметить, что прусская армия была сплочена чрезвычайно строгою дисциплиной, без чего невозможно было достигнуть педантической точности обучения. В солдате буквально исчезал человек; от него требовалась только механическая исправность действия в однажды определенном направлении. Военные законы изобиловали самыми варварскими наказаниями; ничто не проходило даром, всякая вина была виновата; взыскания назначались и производились с такою же точностью, с какою дрессировалась армия. Вообще дисциплина прусской армии была доведена до степени, о которой в нынешнее время трудно даже составить понятие. Все эти элементы, и худые и хорошие, имели свой rаison d'etre при духе, оживлявшем Фридрихову систему, оттого она и достигла в руках великого полководца, своего создателя, таких блестящих результатов.
Вот при каких внутренних и внешних данных развернулась война перед пытливым взором молодого Суворова и доставила ему первую боевую практику. Как все виденное и замеченное переварилось в его голове вместе с прежде добытыми выводами теоретического изучения и к каким именно результатам его привело, — увидим в следующей главе.
Он оставил армию и возвратился в Россию в 1762 году, отец его тоже, но только уехали они в разное время и под различными впечатлениями. Василий Иванович был отозван по воцарении Петра III, так как слишком усердно соблюдал во время своего управления Пруссией русские государственные интересы и мало заботился о приобретении между Пруссаками популярности 4. По всей вероятности, до Фридриха доходили невыгодные о нем вести, а этого было достаточно, чтобы сделаться неугодным Петру Ш. Суворов-сын уехал позже; он был послан в Петербург с депешами, представился Императрице и собственноручным её приказом 26 августа произведен в полковники с назначением командиром Астраханского полка 9.
Производство Суворова в полковники с назначением командиром Астраханского полка состоялось перед самым отъездом Екатерины II в Москву, на коронацию; полк остался в Петербурге вместе со своим командиром, продолжая содержать городские караулы. По возвращении Государыни, Астраханский полк был сменен на петербургской стоянке Суздальским пехотным, и Суворов назначен командиром этого последнего полка в 1763 году, 6 апреля 1. До нас не дошло никаких сведений о Суворове за весь этот промежуток времени; почему он получил один полк вместо другого, сделано ли это по его желанию, или нет, уходил ли он с Астраханским полком на зимние квартиры, или оставался в Петербурге до прибытия Суздальского — ничего неизвестно. Надо полагать, что Астраханский полк был Суворову дан временно, и что он это знал, потому что, командуя им несколько месяцев, не применял к нему своей системы обучения. Это явствует из позднейших бумаг Суворова, где он часто упоминает про свое «суздальское учреждение», но ни разу не говорит про учреждение астраханское.
Получив Суздальский полк, Суворов тотчас же принялся учить его по вновь проектированному строевому уставу, напечатанному в следующем году. Так, по крайней мере, надо понимать достовернейшего историка первого периода его службы, Антинга, упоминающего про «новые маневры того времени», а не про собственно Суворовские маневры. В том же году, осенью, императрица производила Суздальскому полку смотр, осталась им чрезвычайно довольна, пожаловала офицеров полка к руке, а нижним чинам повелела выдать по рублю.
По всей вероятности, с этого времени и начинается в Суздальском полку Суворовское обучение. Еще год оставался полк в Петербурге, а потом больше полугода пробыл в Новой Ладоге, до вторичного прибытия в окрестности столицы. Будучи не временным, а настоящим командиром Суздальского полка, Суворов не мог пропустить столько времени даром, оставляя в небрежении то, на чем, по его убеждению, зиждятся победоносные качества войска. Подобное промедление противоречило бы страстному. нетерпеливому его характеру, да и не оправдывалось бы резонами. Без сомнения, в Петербурге нельзя было обучать полк по Суворовской программе во всем её объеме, но условия столичной службы нимало не препятствовали ему приложить к делу главные свои начала, так как полковые командиры имели тогда в своих руках большую инициативу и пользовались ею невозбранно. Затем, во время кратковременного пребывания полка в Ладоге (с осени 1764 до лета 1765 года), Суворов расширил объем обучения и пополнил пробелы, обусловленные характером столичной службы, недостатком времени и т. п. Таким образом, в полтора года он мог поставить полк на ногу по своему и сделать его если не вполне тем, чем он, Суворов, задался, то по крайней мере придать ему особый, отличный от других характер. Иначе нельзя объяснить некоторую особенность, которая выпала на долю Суздальского полка в 1765 году, на красносельских маневрах, как увидим дальше.
За это время имеются о Суворове скудные, но не лишенные значения сведения, заключающиеся в его письме к одной знакомой даме, писанном 27 января 1764 года. Это есть первое, по времени, письмо Суворова, дошедшее до нас в подлиннике. Из него видно, что Суворов не отличался тогда хорошим здоровьем, был очень худ и, но его словам, уподоблялся «настоящему скелету, лишенному стойла ослу, бродячей воздушной тени». На него производила очень дурное действие невская вода; он страдал болями в голове, в груди и особенно мучился желудком, но в постели не лежал и даже в четырех степах для лечения не сидел. «Я почти вижу свою смерть, — пишет он: — она меня сживает со света медленным огнем, но я ее ненавижу, решительно не хочу умереть так позорно и не отдамся в её руки иначе, как на поле брани». Приглашая знакомую даму в Петербург, Суворов говорит, что 2-3 раза она может находиться на маскированных балах и еженедельно по 2-3 раза в спектакле, что он сам пользуется этими удовольствиями, насколько дозволяет его здоровье. Письмо любезного содержания, но видно, что адресовано не к предмету страсти или нежной привязанности, которых Суворов ни раньше, ни позже вообще не имел и даже подобного рода связей боялся. Написано письмо плохим французским языком; видно, что Суворов не владел еще им тогда в той-мере, как впоследствии, т. е. продолжал еще свое самообразование 2.
Приведенное письмо между прочим доказывает, что «закаливание» Суворовым своего слабого и хилого организма было, им достигнуто лишь рядом многих лет и давалось нелегко. Посещение им в эту пору театров и маскарадов имеет значение при оценке Суворова-чудака, но очередь этой темы впереди.
В марте 1765 года Суворов снова приезжал в Петербург по каким-то делам и с этого времени стал лично известен наследнику престола, которому был представлен.
В июне он прибыл в Петербург вместе с полком для принятия участия в красносельских маневрах, совершив этот поход форсированными маршами 3.
Опыт Семилетней войны вызвал у нас составление и издание ряда новых военных уставов и постановлений. Способность войск к маневрированию, в русской армии весьма слабая, обратила на себя внимание; но условию этому все-таки не придали той важности, которой оно заслуживало, и маневры Екатерининского времени, по крайней мере первой половины, были образовательным приемом довольно младенческим, по своим размерам и значению. Они производились обыкновенно двухсторонние, но слишком малыми частями, и главные задачи маневрирования состояли в устройстве засад и в обходе флангов. Исключения бывали, но редкие; одним из самых значительных следует считать сборы войск в 1755 году особенно под Красным Селом.
С самого почти вступления своего на престол, Екатерина обратила внимание на захиревших детей Петра Великого — войско и флот, и внимание это выразилось между прочим в смотрах, которые производила она лично. Во время коронации в Москве, в 1762 году, она смотрела войска, собранные там лагерем; в 1763 году познакомилась в Кронштадте с флотом; в следующем году производила смотр полкам в Эстляндии и Лифляндии; в 1763 году ходила с флотом за Красную Горку, присутствовала на маневрах и находилась при бомбардировании нарочно выстроенного городка. В этом же году Императрица повелела вывести армию в разные лагери «такими корпусами, в коих бы можно было не солдатство токмо ружейной экзерциции обучать, но пользу установленных Её Императорским Величеством учреждений видеть» Главному лагерю приказано быть невдалеке от Красного Села — в состав его назначены три дивизии: фельдмаршала графа А. Б. Бутурлина (из гвардейских полков), князя А. M. Голицына и П. И. Панина. Полевой артиллерии было 44 орудия: ею начальствовал генерал-фельдцейхмейстер граф Г. Г. Орлов Всего собрано 17 пехотных и 7 кавалерийских полков, не считая грузинского гусарского полка, 500 казаков и 30 калмыков. Общее число войск простиралось до 30,000 человек.
Войска вступили в лагерь 15 июня; 16 и 17 приказано было производить ружейную экзерцицию, которой предавали тогда большое значение в обучении войска. Оттого два приготовительные к маневрам дня посвящены были именно тому, что скорее всего из занятий можно было исключить, а теми отраслями службы, которые были особенно нужны для предстоящих маневров, не занимались, но крайней мере этого но видать. Императрица отправилась из Петербурга в Красное Село 18 числа и на следующий день верхом объезжала расположенные в лагере войска; объезд продолжался больше двух часов.
Войска были разделены на две армии — Государыни и Панина; в первую вошли дивизии Бутурлина и Голицына. Для прикрытия левого фланга и отчасти фронта Государыниной армии, был сформирован легкий корпус, под начальством бригадира Измайлова, в состав которого вошли один батальон и две гренадерские роты Суздальского полка, с несколькими кавалерийскими частями. С этим легким корпусом сама Государыня производила рекогносцировку неприятельского расположения. Сначала кавалерия потеснила неприятельские ведеты и пикеты, а затем Суворов с пехотою и артиллериею произвел наступательное движение, занимая высоты одну за другою и очищая путь Екатерине для осмотра неприятельских позиций. причем конница прикрывала его фланги. Маневр был произведем очень хорошо и в большом порядке. Добыв нужные сведения, Государыня приказала легкому корпусу отходит к главным силам и возвратилась к своей ставке в 10 часов вечера; почти к тому же времени прибыл легкий корпус и тотчас же расставил сторожевые посты.
Маневры производились до 27 числа включительно; они не представляют чего-либо поучительного, или относящегося к предмету этой главы, в том изложении, в котором до нас дошли. Панин конечно был уступчив, тем более, что командовал силами, почти вдвое слабейшими сравнительно с противником. Посредников не было. Государыня ездила большей частью верхом и возвращалась в ставку иногда поздней ночью. Характерная черта маневров заключалась в правиле, которого держались обе стороны: не побеждать часть русского непобедимого войска, а только одерживать над противником легкую поверхность.
Июня 28, в день вступления Екатерины на престол, генералитет устроил бал с ужином, пригласив Государыню с её двором; приглашение было принято благосклонно. Празднество дано в большом полотняном доме, 30 сажен в длину и 8 в ширину, и удалось вполне; за ужином сидело 365 человек. Войска распущены по квартирам 1 июля, Суздальский полк отправился в Ладогу опять ускоренным маршем и совершил оба пути, не оставив ни одного больного 4.
Кроме Суворова-сына, на красносельских маневрах участвовал и Суворов-отец, генерал-аншеф Василий Иванович, командуя гвардейским Измайловским полком, коего был подполковником.
Неизвестный автор, описывающий красносельский лагерь и маневры, приводит иногда имена некоторых генералов, принимавших в маневрах участие, но не говорить про штаб-офицеров. Исключением служит только Суворов, — про него он упомянул дважды, в одобрительном смысле. При всей своей ничтожности, обстоятельство это имеет смысл, тем более, что брошюра носит официозный характер и издана в том же 1765 году, т. е. когда Суворов далеко еще не попал в знаменитости, и восхваление его задним числом не могло иметь места 5. Возьмем еще в соображение, что в летучий отряд были назначены пехотные части из полка Суворова, а не из какого-либо другого. То и другое, вместе взятое, подтверждает вышесказанное предположение, что он уже успел выдвинуть Суздальский полк из ряда других, особенно относительно подвижности и быстроты.
Придя на свои непременные квартиры, Суздальский полк оставался на них слишком три года подряд. Этот длинный промежуток времени и следует признать периодом главной деятельности Суворова — полкового командира. Тут уже ему не мешало никто и ничто. Все, что было раньше начато; получило теперь полное развитие и законченность. Материальная обстановка полка, строевое его обучение, нравственное воспитание солдата — одновременно обращали на себя его заботы и одновременно подвигались вперед.
Он выстроил, во-первых, полковую церковь, затем здание для школы. Закон требовал учреждения для солдатских сирот, начиная с 7-летнего возраста, школы, «обучая грамоте — читать и писать и часть арифметики; определяя к обучению надежных унтер-офицеров под смотрением одного офицера». Суворов открыл две школы, для дворянских и для солдатских детей, разделил на классы и сам сделался в них преподавателем. Он учил начальным правилам арифметики и написал учебник; быть может он же учил и закону Божию, ибо составил молитвенники и коротенький катехизис. Автор, сообщающий это известие, сам видел экземпляр Суворовского рукописного молитвенника. Курсы в обеих школах были разные; в чем именно заключалось это различие, неизвестно; знаем однако, что школьники дворяне, в интересах общего развития и внешней полировки, знакомились с началами драматического искусства и однажды, при посещении Новой Ладоги губернатором, разыграли в его присутствии какую-то пьесу. Следовательно при школе было устроено некоторое подобие сцены, конечно очень примитивное. Кроме церкви и школьного дома, Суворов выстроил конюшни для полковых лошадей и развел сад на бесплодной песчаной почве. Все эти постройки существовали и школы были в полном ходу в 1766 году, что и засвидетельствовал губернатор Сиверс; значит, первые заботы о благоустройстве полка начались у Суворова раньше прибытия из Красного Села в Ладогу, ибо в один год всего этого сделать было невозможно, особенно при главном занятии Суворова, — строевом обучении полка. Затем, что сделано Суворовым для полка в последующие два года квартирования его в Ладоге — нет никаких сведений; сам он в своей автобиографии вообще не говорит про период командования полком ни слова 6.
Расходы, как видно, производились немалые; какими же средствами они покрывались? Прямого ответа нет. Некоторые издержки Суворов, вероятно, относил на свой собственный счет, как иные это и утверждают, но такой ресурс конечно был не первым, а последним 7. Отец Суворова занимался по-прежнему увеличением своего состояния, покупал новые имения, устраивал их, занимал и давал взаймы деньги и т. п. Если он и давал сыну какое-нибудь денежное пособие, то конечно весьма небольшое; со своей стороны сын тоже не был расположен ни просить у отца, ни затрачивать своих средств на такого рода расходы без особенных побудительных причин. Если обстановка Суздальского полка отличалась благоустройством, то прежде всего причиною тому были личные качества командира и его серьезный взгляд на службу и на свои обязанности. При этом взгляде не могло образоваться в хозяйстве полка никаких сбережений, которые принадлежали бы не полку, а командиру. А в полках сбережения не только бывали, но и не могли не быть при мало-мальски порядочном хозяйстве; были они и в Суздальском полку, так как Суворов отличался бережливостью, и нужное у него отделялось от прихоти весьма резкою чертой. Другие или удерживали полковую экономию в свою пользу, или употребляли ее на удовлетворение существовавшей в то время, особенно в кавалерии, страсти к щегольству. У Суворова ничего подобного, по складу его понятий, не могло быть, а потому полковая экономия шла на издержки производительные.
Ресурсы его на благо полка увеличивались еще тем, что он ненавидел праздность, и постоянный труд солдата считал непременным условием для достижения высших интересов службы. В начале 70-х годов эта тема занимает в, его приказаниях и распоряжениях по подведомственным войскам некоторое подобие сaeterum censeo; он старается даже, чтобы караульные солдаты, сидя в караульном доме, употребляли время не на игру в шашки, а более производительно.
Поэтому, несмотря на то, что во время его командования полком, солдату приходилось много работать не над тем, так над другим, — Суворов, без всякого сомнения, не затруднялся приложить солдатские руки и к постройке церкви, школы или конюшни, и к разведению сада, может быть даже с некоторым отягощением своих подчиненных. Такой его взгляд на солдатский труд много лет спустя дал в руки его недоброжелателей оружие и, справедливо ли, пет ли, породил мелкие, но многочисленные для Суворова неприятности. Как бы то ни было, но именно совокупность всех означенных ресурсов дала Суворову возможность сделать в Ладоге много на пользу полка.
Заслуга эта впрочем ничтожна сравнительно с тою, которую Суворов оказал своею воспитательною деятельностью в Суздальском полку, так как эта последняя не ограничилась узкою рамкою какой-нибудь 1,000 человек, а пошла потом гораздо шире и сильно содействовала длинному ряду побед и громкой славе русского оружия. Но прежде, чем знакомиться с военно-педагогическою деятельностью Суворова — полкового командира, надлежит отметить, что мог дать Суворову опыт Семилетней войны и в какой мере эти опытные данные повлияли положительно или отрицательно на его взгляды.
Каждая война, в которой проявились выдающиеся дарования и искусство, или которая привела к крупным результатам, оказывает прямое влияние на ход военного дела в последующее время. Наука обогащается новыми данными и новыми выводами; искусство принимает новые приемы, изменяя пли совершенно отвергая старые; сложный военный механизм подвергается общим или частным преобразованиям. Другой вопрос — действительно ли нужны все эти перемены, верны ли наблюдения, справедлива ли оценка фактов, разграничено ли впечатление минуты от холодного взгляда критики. Ответ бывает и утвердительный, и отрицательный. Зачастую поражаются наглядностью и осязательностью результата и не добираются до первоначальной причины; увлекаются внешностью и не вникают в дух; вместо свободного отношения к предмету, вдаются в рабское подражание. Особенно сильное впечатление производит война на прямых её участников, на лиц, воспринимающих военные впечатления непосредственным путем. Чем ближе они стоят на войне к делу, тем эмпиричность их представлений становится сильнее, и тем труднее им, таким людям, удержать объективность взгляда. Обширная сфера деятельности и широкий для наблюдения кругозор умеряют этот недостаток, но не спасают от него. Подавляющая, сила личного впечатления, особенно при катастрофах и фактах резкого характера, гнетет так сильно и продолжительно, что иной участник или очевидец решительно не в состоянии от нее отрешиться, сделать правильную оценку факта и от нее дойти до верного вывода. Тогда все свое становится худым, все у противника хорошим, или наоборот, — и уже нет места здравой критике. Тогда основные начала военного искусства, неизменно существующие во все времена и эпохи, низводятся подчас чуть не до значения условных тактических пли уставных правил; сдача, например, целой армии, окруженной неприятелем, оправдывается неизбежностью, и прорыв признается безусловно невозможным; беспорядочная, но сильная стрельба наудачу возводится в тактический принцип, а холодное оружие низводится до значения простой дубины. Тоже самое конечно встречается и у посторонних наблюдателей, по уже по другим причинам; в настоящем случае говорится об одних первых, дабы указать, что сила личных впечатлений далеко не всегда приводит к выводам правильным. И чем теснее кругозор таких лиц вследствие их служебного положения, тем сила личного впечатления играет большую роль, и поверка его труднее.
Грандиозная Семилетняя война поразила умы современников. Силы воевавших были слишком неравны, боевые качества прусской армии преобладали над союзническими несомненно; военные таланты Фридриха ярко блестели во тьме общей, почти сплошной бездарности союзного предводительства. Началось повсеместное обожание, почти боготворение. Как в мифах языческих религий, основной идеал, будучи изображен во внешних формах, исчезает из сознания верующих масс, и остается одна форма в виде идола, так с окончанием Семилетней войны дух Фридриховой военной системы, неясно и до того сознаваемый, совершенно заслоняется удобопонятными для всякого формами, и им воздается поклонение. На потсдамских полях производится священнодействие, и иностранные жрецы с умилением взирают на 3-4-верстную линию прусских батальонов, автоматически подвигающихся вперед с правильностью натянутой струны. Производится изучение прусских уставов до тонкости, исследуются до мелочей правила построения, маршировки, ружейной экзерциции; копируется обмундирование и снаряжение. Все, даже случайное и для самих Пруссаков не имеющее цены, обращает на себя внимание и подвергается изучению. Вот что сделалось задачею европейского воинского искусства на долгие годы; за то и упало оно так быстро и так низко, что только военные громы французской революции заставили всех очнуться и произведи новый переворот. Но и этот переворот в большей части Европы состоял из компромиссов между французскою новизною и прусскою стариною, и многочисленные мелочи, чисто внешние и механические, упорно сохранялись чуть не целое столетие.
Какое же впечатление эта война произвела на Суворова? Он был не больше, как штаб-офицер; боевая служба его происходила в тесном кругу; под напором личных впечатлений и под влиянием подавляющего авторитета короля-полководца, он казалось должен бы был вступить в ряды самых горячих его последователей и подражателей, не только в главном, но и в мелочах, ибо мелочи и приходились по плечу простому полковому командиру. Случилось однако совсем не то, потому что этот полковой командир обладал огромными дарованиями, научной подготовкой и самостоятельным взглядом на дело.
Образ действий союзных начальствующих лиц имел для Суворова значение отрицательное, т.е., это было для него школой на выворот, наставлением, как не следует поступать ни в каком случае, Медленность, нерешительность, страх перед противником, отсутствие единой живой мысли- все это конечно послужило ему живым уроком, который ничего нового ему не открыл, но подтвердил верность его собственных взглядов. Образ действий Фридриха в сильнейшей степени содействовал усвоению Суворовым того же вывода; глубокая верность основных принципов Фридриховского военного искусства должна была выяснить ему все то, что в этом отношении оставалось в его уме в виде гипотез и не получило еще определительных очертаний. Таким образом и Фридрих, и союзники с редким единством содействовали Суворову в выработке взглядов и качеств, которые с того времени являются как бы характеристикой его имени.
Прусские ни союзные войска тоже были для Суворова богатым источником наблюдения и выводов. Больше всего должен был его поразить контраст между теми и другими в поворотливости и подвижности и указать на недостаток русских войск в этом отношении, как на капитальнейшую болезнь, требующую исцеления. Формам строя и уставным правилам он не придал большого значения, лишь бы они не становились в противоречие с жизненным началом, которому должны служить. Наперекор всей Европе, ударившейся в слепую подражательность, Суворов не увлекся внешними особенностями прусской военной системы, перед идеальною стройностью не благоговел, математическую точность маневрирования прусских войск и сложность маневрных задач считал для русской армии ненужными. Сознавая недостатки нашей армии относительно сущности дисциплины, он однако не преклонился перед прусскою, допуская её уместность в Фридриховой армии, но не в русской. Обучение русских войск он забраковал и по смыслу, и по способам; но чуть ли не в той же мере признал негодным для пересадки на русскую почву и знаменитый прусский образец. Ничтожность огня русской пехоты он оценил вполне, отдал преимущество этой отрасли военного образования в прусской армии, но моделью ее не принял ни ружейному огню в тактике пехоты первостепенного значения не придал.
Все подобные выводы, отрицательные и положительные, сделанные из опыта Семилетней войны, Суворов свел в своеобразную, собственно ему принадлежащую систему обучения войск; философский взгляд на военное дело и глубокое понимание национальных особенностей русского солдата проходят в ней рука об руку.
Никакая живая система не является сразу вполне сформированной в голове и законченным образом выраженной в слове. Суворовская система не могла иметь в самом начале той целости и отчеканенной формы, которыми она отличалась 30 лет спустя. Поэтому было бы приемом неверным взять из позднейшей, хорошо известной системы главные данные, перенести их в ранний период и таким образом изложить первые шаги Суворова на военно-педагогическом поприще. Относительно основных начал это будет справедливо; относительно частностей может быть справедливо случайно, но исторически все-таки неверно. Должен быть изложен первообраз, хотя бы не полный, но действительно существовавший.
Прямых данных для такого пути нет; никаких документов 60-х годов прошлого столетия, касающихся служебной деятельности Суворова, не существует или не отыскано. Но материал этот имеется за годы, непосредственно следовавшие за мирною его деятельностью в Ладоге. Тогда Суворов действовал под живым воспоминанием своего командования полком; он, так сказать, репетировал свои ладожские уроки, указывал на способы приложения их к делу, комментировал их, ссылаясь на недавнее прошлое. Тогда он только что вышел из полковых командиров, сфера его начальствования расширилась незначительно, и служебные занятия последних лет сохраняли еще для него весь свой интерес. Данные, заключающиеся в документах 1770-72 годов, поэтому восполняют в некоторой степени пробел 60-х годов. Они отрывочны, бедны и не дают возможности изобразить стройное целое, но дозволяют воспроизвести некоторые части и, связав их общею идеею, чрез них проходящею, получит понятие о первообразе Суворовской военной теории в главных её очертаниях. Последующее расширение военной деятельности Суворова пополнит в свое время пробелы и документально подтвердит или опровергнет верность первоначально сделанных выводов.
Предполагаемое на войне невозможным по теории, на практике оказывается сплошь и рядом исполнимым, и именно оттого, что считается за невозможное. Для этого надобно вселить в неприятеля веру в нашу непобедимость, а свои собственные войска воспитать так, чтобы их ничто не могло на войне озадачить, чтобы они имели твердую уверенность в своей силе и не допускали мысли, что могут быть побиты. В этом убеждении заключается действительная сила, боязливое отношение к неприятелю составляет действительную слабость. Эти общие истины были по преимуществу Суворовскими истинами. A priori они принимаются почти всеми, но едва ли кто, в такой степени как Суворов, усвоил их всем своим существом и вводил в практику дела. Они были краеугольным камнем его боевой теории. Из всех его приказаний и наставлений подведомственным ему войскам в 1770 — 72 годах, во время польской конфедератской войны, видно, что основным условием военного успеха он считал смелость. Он предписывает отрядам смелость во всяком случае; если нельзя дело сделать, то хоть доказать неприятелю несомненную, осязательную готовность к энергическому действию; убедить его в своей смелости. После одного незначительного, но стоившего потерь дела, он дает объяснение своему начальнику, генерал-поручику Веймарну, в январе 1770 года: «Они рекогносцировали, а что так дерзновенны, я один тому виной; как в Ладоге, так и под Смоленском, зимою и летом, я их приучал к смелой, нападательной тактике». В приказе одному из полков, отданном в январе 1771 года, Суворов пишет: «Непохвальным нахожу, что на бунтовщиков (как на официальном языке назывались у нас тогда конфедераты) но близости тотчас не ударено; хотя бы таковой поиск был иногда и пустой, но служит всегда для страха». Развитие в подчиненных нравственной силы он обставляет всеми способами и ревниво оберегает их от прикосновения понятий противоположного характера, запрещая даже употребление на официальном языке некоторых слов. В этом отношении любопытен его приказ одному из отрядных начальников, ротмистру Вагнеру, 25 февраля 1771 года: «сикурс есть слово ненадежной слабости, а резерв - склонности к мужественному нападению; опасность есть слово робкое и никогда, как сикурс, неупотребляемое и от меня заказанное, А на то служит осторожность, а кто в воинском искусстве тверд, то предосторожность, но не торопливость... Свыше же резерва называется усилие, т.е. что и без него (резерва) начальник войска по его размеру искусства и храбрости сильным быть себя почитает» 8.
Действуя на нравственные силы своих подчиненных разными воспитательными приемами, Суворов не только не пренебрегает их строевым обучением, или, по тогдашнему выражению, «экзерцицией», но придает ему особенную важность. Начальнику своему, Веймарну, он пишет в 1771 году: «Каролинцы (войска Карла ХII), их победами надменные, надеясь на себя излишне, отдыхают в Дрездене по-капуанскому (как Аннибал в Капуе (и перебегши земли неисчетные, падают при Полтаве перед Петром Великим, который между тем экзерцирует свое войско». В другом письме к Веймарну Суворов говорит про необходимость скорейшего подавления конфедерации: «Примите мое представление за блого, что чрез продолжение сих мятежей, они (конфедераты) где ни есть мешкая в углах, более времени имеют выэкзерцироваться, нежели мы». В третьем рапорте от того же времени он объясняет своему начальнику необходимость обучения войск примером Юлия Цезаря, который «в Африке со сборным слоновым войском не дрался с Юбою и со Сципионом вправду, давая им еще волю бродить, доколе он основательно не выэкзерцировал свое войско». В приказе по войскам 25 июня 1771 года, Суворов, подтверждая начальникам — «обучать в праздное время на постах их команды в тонкость», и давая разные по этому предмету указания, в заключение говорит: «Хотя храбрость, бодрость и мужество всюду и при всех случаях потребны, только тщетны они, ежели не будут истекать от искусства, которое возрастает от испытаний, при внушениях и затверждениях каждому должности его» 9.
Эти два основные правила, воспитание нравственной природы человека в смысле наибольшего развития военных боевых качеств и тщательное обучение его механизму военного дела, — сливались у Суворова в одно. и второе вполне служило первому. V него механическая часть обучения велась исключительно по указаниям боевого нравственного элемента. Бюжо, один из лучших французских маршалов, сказал, что между войсками, обладающими высоким нравственным чувством, храбрыми и проникнутыми правильными понятиями о бое — и между устроенными и обученными так, как большая часть войск европейских, — существует такая же разница, как между взрослыми и детьми. Суворов приготовлял в Ладоге взрослых.
Самый короткий и верный путь к приучению человека смело смотреть в глаза опасности, состоит в том, чтобы не выжидать ее, а идти ей на встречу. Этого принципа Суворов и держался, проводя его с помощью исключительно наступательных экзерциций и давая атаке холодным оружием преобладающее значение над прочими частями строевого устава. Атака в штыки есть действие, требующее большого напряжения воли. Трудность штыковых атак привела к попытке — дать огнестрельному оружию значение оружия решительного, заменив огнем удар. Попытка не удалась; войны в XVI столетии длились десятки лет, решительных сражений почти не было. Стали назначать для рукопашного боя отборные войска; если большие части войск пускались в атаку и доводили ее до конца, то подвиг их приводился в пример другим. Из западно-европейских армий, французская была наиболее способна к атакам холодным оружием; немцы обращали больше внимания на огонь, стараясь сделать его правильным и частым. Одним из главных военных принципов Фридриха Великого было усовершенствование огня. Успехи Фридриха вселили во всех дух подражания, в том числе и во французов; штыком стали пренебрегать. Но общий поток не унес с собою безвестного полкового командира русской армии; вопреки всей Европе, он придал штыку первостепенное значение и сделал его главным военно-воспитательным средством. Он добился своего, ибо в приказе его 25 мая 1770 года читаем: «Доселе во всех командах моей бригады атаковали только на палашах и штыках, кроме что стреляют егеря». Впоследствии он продолжал настаивать на верности своего взгляда и не ошибся. Его боевая карьера еще не успела дойти до своего апогея, как разразились войны французской революции; Французы опять перешли к боевым привычкам, сродным их национальному характеру, достигли успехов удивительных и произвели в европейской тактике такую же перемену, какая незадолго перед тем была сделана у них самих гримером Фридриха.
Поступая таким образом, Суворов разрабатывал благодарную почву и прибегал к приему, сродному русской национальности. При недостаточности обучения вообще и при слабости огнестрельного действия в особенности, русская армия всегда чувствовала склонность к штыку; но эта склонность оставалась иистинктивной и не развитой. Суворов взялся за дело рукою мастера. Драгоценная особенность русской армии, замеченная им в Семилетнюю войну, стойкость — была элементом. обещавшим Суворову богатую жатву. Предстояло дорогой, но сырой материал — пассивную стойкость, обработать, усовершенствовать и развить до степени активной усстойчивости и упорства, так как оба эти свойства, и пассивное и активное, однородны и составляют только две разные ступени одной и тон же лестницы. Воспитание и обучение Суздальского полка и поведены были Суворовым именно в этом направлении; почти вся учебная программа прямо или косвенно сводилась к наступлению и удару.
Прежде всего Суворов обратил внимание на религиозную сторону и на нравственное чувство солдата. В 1771 году писал он Веймарну: «Немецкий, французский мужик знает церковь, знает веру, молитвы; у русского едва знает ли то его деревенский поп; то сих мужиков в солдатском платье учили у меня неким молитвам. Тако догадывались и познавали они, что во всех делах Бог с ними и устремлялись к честности». Как будто в подтверждение этого приема, он пишет тому же Веймарну, но совсем по другому поводу: «Надлежит начинать солидным, а кончать блистательным». Действуя на религиозное сознание своих людей, Суворов считал необходимым внушать им и благородные побуждения, преимущественно честолюбие. Веймарну он говорит: «Без честолюбия, послушания и благонравия нет» исправного солдата». В другом письме к нему, того же 1771 года, Суворов, вспоминая свое командование полком, выражается так: «Карал был почтен в корпоральстве, как капитан в роте; имел своего ефрейтора и экзерцирмейстера; предводим был с возможнейшим наблюдением старшинства, по достоинству, без рекомендации. Сержанты ведали капральства, но не для хозяйства, Всякий имел честолюбие» 10.
Два приведенные обстоятельства составляют, каждое порознь, целую программу действий; программы эти Суворов и разрабатывал. К сожалению, подробности остаются неизвестны.
Воспитывая и обучая свой полк в смысле наибольшего развития в нем смелости и отваги, Суворов, конечно, должен был выбросить из военно-учебной программы все, что принадлежит обороне и отступлению. Как в нравственном, так и в материальном смысле хорошая оборона должна быть наступательною, следовательно специальных приемов обучения не требует. Отступает хорошо тот, кто отступает с наибольшим упорством; упорством же отличается не тот, кто обучен отступательным движениям в мирное время, а кто привык смотреть на бегство, как на позор. Эти-то взгляды на отступление и оборону Суворов и внушал своему полку. В приказе ротмистру Вагнеру, в 1771 году, он говорит: «Сикурс, опасность и прочие вообразительные в мнениях слова служат бабам, кои боятся с печи слезть, чтобы ноги не переломить, а ленивым, роскошным и тупо-зрячим — для подлой обороны, которая по конце — худая ли, добрая ли — расскащиками також храброю называется». В другом приказе на все посты своего района, в мае того же года, он внушает, что «одно звание обороны уже доказывает слабость, следственно и наводит робость». В одном только документе попадается как будто компромисс Суворовского направления с противоположным, но и тут Суворов прибегает к забавному софизму, с помощью которого старается как бы выгородить свой принцип в глазах других. Именно, в приказе 5 октября 1771 года на все посты он, рекомендуя для обучения войска наступные плутонги, прибавляет: «притом хотя и отступные, только с толкованием, что то не для отступления, но только для приучения ног к исправным движениям». Дабы убедиться в том, что Суворов отрицал оборону только в смысле воспитательного приема, а на самом деле умел ценить даже хорошее отступление, — стоит только прочесть его похвалу польским конфедератам за дело под дер. Наводицей. В апреле 1770 года он доносит Веймарну, что Поляков «на месте положено сот до трех или больше, число же всех их было поменьше 1000, только все хорошие люди, ибо когда они на площади, в лесу, место и батарею потеряли, и наша кавалерия их беспрестанно в тыл била, то они, ретируясь через два буерака и потом один болотный ручей, те три раза снова делали фронт довольно порядочно и ожидали атаку» 11.
Напирая на обучение наступательным действиям и атаке холодным оружием, Суворов, однако, не пренебрегал прочими отделами военного обучения и никогда не противуставлял одни из них другим. Это значило бы впадать в односторонность, а у Суворова было так много боевого такта, что он не мог допустить такой грубой ошибки. Его позднейшие военные афоризмы давали повод к подобным толкованиям, по эти толкования свидетельствуют только, что комментаторы трактуют о предмете. с которым знакомы слишком поверхностно. Тогдашнему ничтожному ружейному огню он не давал большого значения, но отводил ему должное место в общей системе военного образования и требовал самого тщательного обучения солдат стрельбе. По его энергическому выражению, гренадеры и мушкетеры «рвут на штыках», а стреляют егеря; по отсюда не вытекало заключение, что первым не нужна цельная стрельба, а последним – штыки, он ненавидел народившуюся издавна поговорку: «пуля виноватого найдет», и преследовал это фальшивое понятие немилосердно. В приказе на все посты 25 июня 1770 года, он объясняет происхождение ненавистной ему поговорки так: «что же говорится по неискусству подлого и большею частью робкого духа — пуля виноватого найдет, — то сие могло быть в нашем прежнем нерегулярстве, когда мы по татарскому сражались, куча против кучи, и задние не имели места целить дулы, вверх пускали беглый огонь. рассудить можно, что какой неприятель бы то ни был, усмотря, хотя самый по виду жестокий, но мало действительный огонь, не чувствуя себе вреда, тем паче ободряется и из робкого становится смелым». Последнее рассуждение вполне объясняет взгляд Суворова на стрельбу и до такой степени просто и логично, что ныне обратилось почти в общее место. Поэтому на обучение стрельбе Суворов обращал очень большое внимание и возмущался, если она была плоха, В одном из донесений Веймарну он говорит с горечью: «Ныне настали малеванные мужики в солдатском платье, да по несчастью для роста еще фланговыми; сии мужики на кулачный бой — пуля виноватого найдет: такой недостаток исправного выэкзерцирования!» Дисциплинирование огня было постоянной заботой Суворова; ради этой цели, а также в видах воспитания солдата на атаке холодным оружием, он не допускает у гренадер и мушкетер стрельбу без дозволения, «ибо единожды навсегда вообразить себе должно, что больше потребно времени зарядить, нежели выстрелить... В погоне же всякий, кому случится, дострелнвать может, но и тут напрасно весьма пули не терять». В июне 1770 года он предписывает на все посты: «Пехоту хотя скорому заряжанию приучать, також и поспешнее плутоножной пальбе, но весьма оной в памяти затверживать, что сие чинится для одной проворности исправного приклада. В деле, когда бы до того дошло, то хотя бы весьма скоро заряжать, но скоро стрелять отнюдь не надлежит, а верно целить; в лучших стрелять что называется с утку ни нулн напрасно не терять». В Суворовской программе «скорый заряд и исправный приклад» занимают одно из первых мест, а стрельба в мишень была даже предметом исключительного внимания. Иногда она производилась по окончании всего ученья, даже после атаки в штыки 12.
В прошлом столетии, особенно в 60-х годах, ружейная экзерциция считалась за самую существенную часть строевого образования; на нее тратили много времени и с нее обыкновенно начинали. Еще ранее того, закралось у нас во всеобщую практику пустое по смыслу и вредное в боевом отношении ружейное франтовство, вследствие которого наружной красоте ружья и эффектному исполнению ружейных приемов приносились в жертву качества боевого оружия. Изданной в 1764 году инструкцией уже обращалось на это обстоятельство внимание полковых командиров и указывалось, чтобы скобки и винты ружья были в своем месте и пустой красоты и грому не делали. Но это не действовало, и 20 лет спустя Потемкин заявлял в приказе, что полирование и лощение предпочтено в ружье его исправности. У Суворова ничего подобного не могло быть, ибо прямо противоречило бы самой сущности его требований. Он сразу свел ружейную экзерцицию с ей искусственной высоты и поставил на надлежащее место, изменив общепринятый порядок строевых занятий. «По данному в полк моему учреждению», пишет он Веймарну в 1771 году: «экзерцирование мое было не на-караул, на-плечо, но прежде поворочать, потом различное марширование, а потом уже приемы, скорый заряд и конец - удар штыками». Вообще Суворов немного давал цены ружейной экзерциции, исключая исправного приклада», так как это прямо относится к цельной стрельбе. Других подробностей относительно порядка обучения не сохранилось. Весь же круг обучения, приведенный выше, несколько с большей еще полнотой изложен в приказе Казанскому пехотному полку, отданном в декабре месяце 1770 года. «Оному полку весьма экзерцироваться сколько в поворотах, приемах, скором заряде и примерной стрельбе с исправным прикладыванием, столько паче маршированию тихо, скоро и поспешно, наступательным эволюциям с захождением, разнообразным движениям и обращениям фронтов, взирая на разные местоположения, и атакам на штыках, а по окончании всего экзерцировать стрелянию в мишень, хотя бы то было в холодное время 13.
В этом приказе изложено, между прочим, условие обучения войск с применением к местности. Такое же самое требование высказано Суворовым в приказе на все посты, отданном в том же году; он предписывает обучать в тонкость основаниям разных экзерциций, маневрам, эволюциям и атакам, «толкуя и приучая к ним по различию их, состоящем в различии положения мест — ровных, низких, высоких, перерезанных, лесистых и болотных». Вообще боевой элемент обучения отзывается во всякой строке его приказов и наставлений; иного способа обучения он не понимал и собственно про этот свой взгляд на дело не считал нужным и упоминать, тем менее объяснять его или доказывать 9.
Необходимая принадлежность боевого обучения есть простота, немногосложность. На войне не производят хитрых эволюций; их приложение — плацпарад да мирного времени эффектные маневры. Чем программа проще, тем скорее она усваивается, и в военное время, в случаях исключительных, солдат сам будет знать, что ему делать; иной поступит и машинально, но правильно. Обучение же сложное, уснащенное разными хитросплетениями, и в находчивом солдате может породить в минуту опасности недоумение и колебание.
Из духа Суворовского обучения и из разных приказов, слагается заключение, что Суворов руководился означенными соображениями. Но хотя его обучение в Ладоге было действительно боевое, немногосложное, однако, такое определение ее следует принимать безусловно. Суворов был только полковой командир, и хотя инициатива и свобода действий полковых командиров были в то время велики во всех отношениях, а потому обучение полков отличалось большим разнообразием (по выражению Суворова — «модой»), но строевой устав все-таки существовал, притом только что изданный, и не принимать его в соображение было невозможно. Полковые командиры не сочиняли своих собственных уставов, а держались одного, но применяли его различно; сделал так и Суворов. Он выделил части устава, подходившие к его программе; вдохнул в них свою направляющую мысль, и на этом основал свое обучение, переводя его в сознание офицеров и солдат. Остальные уставные правила он, надо полагать, передавал полку механически, как мертвую букву, а может быть некоторые и вовсе обошел. Все дело заключалось значит в применении уставных правил, в характере требований, что и составляет живую силу всякого устава.
Соображения эти необходимо иметь в виду для правильного понимания того, что делал Суворов в Ладоге. Тогда станет понятна податливость его на счет отступных плутонгов, упомянутых выше, Сделается тоже ясно, почему в конфедератской войне он соглашается, чтобы офицеры обучали людей «как в их полку мода, но с надвижкою вперед» 14. Только впоследствии, достигнув высших чинов, Суворов мог действовать свободнее.
Простота уставных требований Суворова, т.е. то, что входило в его собственную программу обучения, логически вытекает из его взглядов на весь предмет. Простота действий обусловливает и простоту обучения, а от действий Суворов всегда требует простоты. «Подтверждаю удары делать простые, а паче поспешные и храбрые», говорит он в одном из приказов 1771 года. Излишние хитросплетения он называет «чудесами». В 1771 году, после неудачного покушения на Ланцкорону, он пишет Веймарну: «Имели мы прежде вымышленные слова — строй фронт по локтю, раздайся из середины крыльем, фронт назад — поет для скуки взводный командир: в середину сомкнись, стройся в полторы шеренги, стройся в три шеренги, строй ряды в шесть шеренг, наконец тысячу таких слов: все под Ланцкороной исчезло». Наконец, сложность обучения во время большой, упорной воины становится немыслимой; что Суворов это сознавал, как участник Семилетней воины, видно из следующих строк того же письма его к Веймарну: «Король, на все стороны перелетая, теряет людей, в тонкость обученных, наполняет их наскоро сборною ухой и не имеет времени более выэкзерцировать, как слегка ауфмарширному» 15.
Труды Суворова по обучению полка были бы не полны и не достигали бы цели, если В он не включил в свою программу отдела военно-походного. В походах приходится войскам переносить наиболее трудов и лишений, походы служат главным испытанием военных качеств войск, и едва ли много преувеличения в словах одного военного писателя, сказавшего, что армия, которая лучше ходит, должна одержать победу. Несомненно по крайней мере, что из двух армий, одинаково снаряженных, обученных и предводимых, будет иметь перевес та, которая более вынослива и подвижна. Непременное условие рациональности обучения войск в мирное время состоит в создании метода и обстановки, как можно ближе напоминающих практику военного времени. По самому свойству предмета, для строевых учений это менее возможно, чем для походной службы. Как ни мастерски будут ведены боевые маневры и упражнения, они не в состоянии воспроизвести точно картину действительного боя; упражнения же в походных движениях могут быть производимы таким образом, что не представят почти никакого различия с походами военного времени.
Походные движения мирного времени развивают привычку к настоящим военным походам, ибо обстановка меняется беспрестанно и войскам представляются неожиданности и затруднения почти так, как в военное время. Солдаты вырабатывают разные сноровки для своего облегчения во время марша, для лучшего пользования отдыхом, для уменьшения влияния на них погоды; приобретают практику бивуакирования, приготовления нищи, переправ через реки, переходов через гористые, болотистые и другие местности. Начальники получают правильное понятие о солдатском снаряжении, о том, чего можно требовать от человека, обремененного большою ношей, о качествах и свойствах обоза. Если дело ведется умеючи, с соблюдением постепенности, то санитарное состояние войск не ухудшается, часто даже улучшается; солдат без всякого для себя вреда втягивается в походную службу, и переход к военному времени перестает быть для него крутым и резким.
У Суворова походные упражнения велись параллельно с боевыми. Что он придавал им первостепенное значение, лучше всего убеждают слова его приказа, отданного в конце 1771 года на все посты: «памятовать то, что победа зависит от ног, а руки только орудие победы». II действительно, походные движения он производил в Ладоге беспрестанно. Ударят тревогу, полк соберется и выступит в поход; Суворов водит его иногда по нескольку дней сряду, бивуакирует, переходит ручьи и реки в брод, даже вплавь, производит по пути боевые ученья. Время года, а тем паче погода, в соображение не принимались; как боевое, так и походное обучение производилось и днем и ночью, и летом и зимою. Особенно считал он полезным практиковать войска на морозе; в приказах своих 1770 и 1771 годов он часто упоминает, что холод отнюдь не препятствует обучению: «Экзерцировать стрелянию в мишень, хотя бы то было в холодное время»; «маршировать с ружьем плотно, широко, загибаться (заходить), атаковать, греясь на морозе в рукавицах»").
Будучи в Семилетнюю войну свидетелем крайней медленности движений русской армии, чему в особенности способствовал непомерный обоз, Суворов делал учебные походы, без сомнения, с самым незначительным числом повозок, и сам был всегда верхом. По всей вероятности он приучал полк исподволь, начиная с обыкновенных переходов и кончая форсированными, потому что иначе число отсталых и больных росло бы быстро. А у него в полку было правило — нормальное число больных считать между 8 и 20 (на 1,500 человек), и если цифра больных подходила к 20, то назначалось свидетельство, нечто вроде следствия. Как велики были его учебные переходы — неизвестно; не может однако подлежать сомнению, что форсированный марш практиковался часто, потому что основным принципом обучения служила мысль одерживать победы солдатскими ногами. В 70-х годах, в Польше, он назначал постоянно и часто подтверждал, для суточных поисков партий, расстояние от 50 до 85 верст, в оба конца, смотря по погоде и дороге 16.
Было уже сказано, что Суворов производил обучение полка не только днем, но и по ночам. Ночные экзерциции были особенно в духе его программы, потому что военные действия ночью представляют большие трудности и большие выгоды. В ночном бою не видно, кто из противников сильнее; огнестрельное оружие значит очень мало; побеждает тот, кто отважнее и смелее. Движение в ночную темноту можно произвести скрытно, следовательно явиться на данный пункт неожиданно для неприятеля. Но за то в ночном бою иногда ничтожное обстоятельство, неожиданный случай производят переполох, сумятицу и ведут к страшному беспорядку; движения ночью медленны, утомительны; соблюдение порядка крайне затруднительно; целые части войск нередко сбиваются с дороги и при встрече со своими открывают огонь; внезапное нападение неприятеля производит подчас совершенный хаос, так как никто не видит и понять не может в чем дело. Все эти дурные особенности ночных движений и действий далеко перетягивают выгодную их сторону, а потому ночные переходы и особенно ночные дела практикуются редко и большею частию случайно. Но именно потому, что они редки и трудны, Суворов посвятил им все свое внимание и сделал из них специальный отдел обучения полка. Он не мог упустить выгоды — владеть оружием, которым противник не владеет, и доказал верность своего расчета весьма в скором времени.
Весь круг Суворовского обучения происходил не только на его глазах, но веден был непосредственно им самим, или под его надзором, в его присутствии. Обучение обнимало итог солдатских обязанностей, к какому бы предмету они ни относились. Мы видели выше, что Суворов счел нужным начать с преподания солдату основных христианских истин в виде молитв, для чего и составил сам молитвенник. От этого высокого дела он не гнушался спускаться к самой черной работе; учил каждого как чиститься, обшиваться, мыться и тому подобное, «и был человек здоров и бодр», — говорит он в письме к Веймарну: «знают офицеры, что я сам то делать не стыдился... Суворов был и майор, и адъютант, до ефрейтора; сам везде видел, каждого выучить мог» 10.
При обыкновенных обстоятельствах подобное вмешательство начальника конечно не нужно, но Суворов действовал в условиях исключительных. Он был новатором, он ставил полк на свою Суворовскую ногу, воспитывал и учил его по своей собственной программе. Как ни бедны и отрывочны излагаемые здесь сведения, но из них все-таки можно видеть, что Суворовское обучение отличалось строгой последовательностью, и что известные нам части программы, до последних мелочей, стройно направлялись к одной цели. Поэтому Суворову не представлялось иного пути к проведению своей системы в практику дела, как быть самому везде, все видеть, всех и всему учить. Только тогда могла его система сохранить в себе свою живую силу. В одной из последующих глав мы увидим, что иногда лучшие генералы, подчиненные Суворова, производя учения в его духе, делали грубые ошибки. Как же можно было ему положиться на адъютантов и ефрейторов в Деле для него жизненном, а для них совершенно новом и быть может непонятном? Он в то время был простой полковой командир, без длинного ряда побед за плечами, без ореола европейской славы, без неотразимого обаяния на войска. Он только что готовился к пробиванию себе пути, а потому работал как простой работник, не мог и не должен был работать иначе.
Первым качеством солдата должна быть храбрость; как развить ее в мирное время? Суворов держался такого пути: добивайся, чтобы солдат был уверен в самом себе, тогда он будет храбр. С этою целью он старался влить в солдатское сознание немногое и дать солдату внешнее военное образование несложное. но чтобы то и другое было усвоено солдатом в совершенстве и привилось к нему органически. В упомянутом выше письме к Веймарну, он пишет: «Каждый шел через мои руки, и сказано ему было, что более ему знать ничего не осталось, только бы выученное не забыл. Так был он на себя и надежен, — основание храбрости». Дальше в том же письме говорится: «четвертого гренадерского полка люди бодры, мужественны, да не храбры; что тому причина? Они на себя не надежны» 11.
Дисциплина в русской армии была внешняя и поддерживалась лишь страхом наказания; наказания были суровые, и назначение их, до высокого размера, предоставлялось власти ближайших начальников, в виде дисциплинарных взысканий. Полковник имел право, без суда, по собственной оценке вины, прогнать солдата сквозь строй до трех раз. Правда, закон ставил рекрута под особое свое покровительство и предоставлял начальнику взыскивать на солдате, приставленном к рекруту; сам же рекрут «не должен быть не только бит, но ниже стращен». Но это была сделка законодателей с совестью; такой уступке противоречило все — и общее направление законодательства, и традиции, и воззрения общества, и предоставление начальнику широкого усмотрения. Да и как было не бить рекрута, когда та же инструкция предписывала: «быть не лениву, смелу, проворну, поворотливу; чтобы крестьянская подлая привычка, уклонка, ужимка, чесание при разговоре совсем были из него истреблены» 6. Всякий торопился из рекрута сделать солдата по указанному образцу, чтобы самому не быть в ответе, а прямейший к тому путь заключался в батожье, в шпицрутенах, к которым издавна все привыкли, ничего ненормативного в них не видели и ответственности за них не подвергались, если не заходили чересчур далеко.
Суворов был военный человек до мозга костей и потому поддерживал у себя в полку строгую дисциплину. Век был суровый, нравы только что начинали смягчаться; состав армии из крепостных, да притом худших по выбору, и её некоторая нравственная распущенность, выражавшаяся в склонности к грабежам, требовали ежовых рукавиц. Суворов не был поклонником палки, но в военной службе считал строгость необходимой и баловство вредным в высшей степени. В приказе 28 февраля 1772 года он говорит: «В случае оплошности взыскивать и без наказания не оставлять, понеже ничто так людей ко злу не приводит, как слабая команда. Почему командующему за прегрешения неослабно наказывать, ибо когда послабит, то тем временем в непослушание придут и в своем звании оплошнее учинятся». За какие проступки какую меру взыскания он определял, — ни откуда не видно, ибо к шпицрутенам прибегал не зауряд. Строгость была велика потому, что и требования были велики. Укажем на один пример из конфедератской войны: Суворов требовал абсолютной тишины в строю и не допускал возможности чего-нибудь похожего на разговор. Это не было фронтовым увлечением, желанием добиться эффекта тишины; таких вкусов у Суворова не замечается. Вернее всего, что его требование вытекало из соображений высшего свойства: солдат во фронте, как на священнодействии; он слышит команду, знает, что ему делать и должен исполнять. Перед ним совершается кровавая жертва любви к отечеству; он сам для нее предназначен и должен весь принадлежать своему долгу; нет ни недоразумений, ни колебаний, ни сомнений; нет и мысли, которою бы можно было поделиться с товарищем; мысль у всех одна — победить или умереть. Конечно, фронт на учебном ноле и фронт под пулями и ядрами — не одно и то же; но у Суворова мирное упражнение было, насколько то возможно, близкой копией боевого дела. Если он требовал полного безмолвия фронта в военное время, то требовал и в мирное. A в военное он этого требовал и в действии, и в движении, «когда палаш не в ножнах и ружье не по ремню». Приказом 1771 года он предписывает наблюдать, чтобы «никто из нижних чинов не дерзал что среди действий, хотя и тихим голосом сказать»; таких приказывает арестовать или заметить «для получения ему за то достойного; если капрал или ефрейтор не исполнят, то им то же самое, а офицеру арест». Но за то, для устранения поводов к нарушению безмолвия фронта, т.е. недоразумений и колебаний, он приказывает высшим и низшим начальникам произносить командные слова «весьма громко» 9.
Мы уже видели, что для развития в нижних чинах нравственного чувства, Суворов учил их молитвам. Он сам говорил в письме к Веймарну, что это делалось, дабы «они познавали грех, и наказание, коим 99 против сотого правятся ныне, что тяжело и излишнее». Излагая таким образом свой нравственный метод для уменьшения проступков и следующих за ними взысканий и называя обязанность наказывать тяжелою и излишнею, когда проступки могут быть устраняемы иначе, Суворов прибавляет, что солдат он много и не наказывал. Это заявление имеет большую цену, особенно рядом с другим, сделанным им несколько позже, в Турции, в 1773 году, его начальнику, Салтыкову: «ладно, что копорская рекрутская команда будет в полку; только бы ее поберегли там от палок и чудес». Из приведенных немногих данных можно кажется заключить, что Суворов. не задумываясь подвергать солдат взысканиям не только за важные проступки, но и за «прегрешения». как он сам выражается, все-таки не был жесток, не любил наказаний и осуждал палочную щедрость 17.
О формах строя, предпочитаемых Суворовым, ничего сказать нельзя; как видно, у него в этом отношении ничего своего, оригинального не было, а держался он общих уставных правил, по которым развернутый фронт был нормальным боевым порядком, как и во всей Европе. Не было у него однако и слепой рутинности; он брал ту форму, которая по его мнению, более подходила к обстоятельствам. Например, в открывшейся вслед затем польской конфедератской войне, он часто употреблял для атаки походные колонны с интервалами, так чтобы хвост колонны служил резервом её голове.
Так велись учебные занятия в Суздальском полку. Они представляли целую систему, которая была настолько известна подчиненным Суворова, что он мог отдать ротмистру Вагнеру в 1771 году такое короткое приказание: «прикажите весьма отчуждившуюся пехоту экзерцировать на ноге моего известного суздальского учреждения». Много имела Суворовская система обучения необычного, резко отличавшегося от общепринятых тогда взглядов и порядков, и большая часть этого различия коренилась в том, что он готовил свой полк исключительно для службы военного времени. Существует положительное свидетельство, что в Ладоге он учил своих солдат перепрыгивать широкие рвы, что люди обучались у него и плаванию, потому что нередко, окончив строевое ученье, он подводил полк к берегу Волхова, приказывал всем раздеться, раздевался сам и затем производил переправу в брод и вплавь. Затем, он делал ночные маневры; вызывал полк по тревоге во всякое время года, днем и ночью; производил форсированные учебные марши также во всякое время; переправлялся чрез реки без мостов; однажды пока-зал своему полку примерный штурм на монастыре, мимо которого привелось идти, — вот что бросалось всем в глаза, удивляло и забавляло. Не была понята основная его мысль, и потому озадачивали приемы исполнения, которые и пошли за оригинальничанье чудака-полковника, Такой неверный взгляд перешел в литературу и дожил даже до нашего времени. Суворов был действительно чудак; но если в нем замечались выходки чудака, то из этого никак не следовало, что только одни такие выходки он и делал. Он безгранично верил в жизненные свойства своего «суздальского учреждения» и потому, прививая свою систему к полку, не желал поступиться ничем. И это-то глубокое по своему смыслу дело окрестили чудачеством, огласили искусственным оригинальничаньем 18.
Чтобы кончить с обучением Суздальского полка, заметим, что никаких Суворовских афоризмов, получивших впоследствии такую известность, мы в эту пору еще не встречаем. Не попадаются в его наставлениях, приказах и переписке ни «глазомер, быстрота, натиск», ни «пуля дура, штык молодец», ни «немогузнайство» и проч. и проч. Из вышеизложенного явствует, что почти все это существовало уже тогда в понятиях Суворова и переводилось им в дело; но законченную, лаконическую форму едва ли имело.
Полковые командиры — столпы армии; армия не может быть хороша без хороших полковников. Но доброкачественность полкового командира определяется обыкновенно по масштабам различным. Нельзя обойти соображение, что на боевом поле может зачастую выпасть на долю полкового командира начальствование отрядом из войск двух и трех родов оружия. Следовательно полковому командиру необходимо обладать по крайней мере практической подготовкой в подобном начальствовании, иначе ему будет недоставать того самого, что Суворов считал необходимым качеством последнего солдата — уверенности в себе, в своих силах, в своей годности к известному кругу действий. Сверх того у полковника, близко знакомого со всеми родами оружия, взгляд на строевые занятия полка должен быть шире, яснее, правильнее. Таким именно полковником был Суворов, представлявший собою самое выдающееся исключение из общего уровня. Подобный редкий полковой командир не виден весь на учебном поле своего полка, и будет поучительно познакомиться с его взглядами на другие роды оружия, как бы ни были скудны сохранившиеся по этому предмету сведения.
В приказе 25 июня 1770 года на все посты подчиненного ему района. Суворов говорит: «Кавалерии стрелять вовсе не годится, а несравненно лучше палаш и копье; разве паче чаяния случилось бы достреливать в погоне; но и при сем лучше холодное оружие, ибо иным нечаянно можно расстреляться, и для нового заряжания таковым по себе время кратко и драгоценно». В другом приказе он подтверждает: «кавалерии атаковать только на палашах»; «в погоне кавалерии надлежит только смело врубаться неиспорченным фронтом, кроме фланкеров, кои могут стрелять из пистолетов, по цельно»; «состоящих на постах казаков обучать разным атакам». Таким образом, он почти отрицает в кавалерии употребление огнестрельного оружия, что было в то время большой новизной; несмотря на это, приказывает беречь пулю и, если стрелять, то метко. Он предписывает обучать кавалеристов рубке палашами — «низко пехоту, выше конницу. по прежде подлинной рубки приучать к отвесу палаша». Он говорит, что тут нужна не столько сила, сколько искусство, и приводит в доказательство одно свое дело: «из всех тех, коих карабинеры рубили, большая часть ускакали раненые, а малосильные драгуны рубили наповал». Он требует, чтобы лошади не боялись блеска палаша; учит при карьере приподниматься на стременах и нагибаться вперед на конскую шею; начинает и кончает свои наставления необходимостью выучки, экзерциции 11.
Артиллерии Суворов предъявляет требование меткости, скорого заряжания и особенно соответственного выбора позиции, на что и предоставляет ей полную свободу. По этому поводу он говорит в приказе 25 июня: «Пушки в деле действуют сами но себе, и хотя артиллеристов скорому заряжанию и пальбе примерами весьма приучать, но паче того знанию батарейного места, которое состоит в привычном свидении равнины, разве малого полевого возвышения расстоянию. Натверживать в память артиллеристам непрестанно, чтоб в истинном действии стреляли редко, но весьма цельно; знали бы качества их орудия и заряда; напрасно не стреляли б».
Во всех родах оружия, Суворов требует строевых упражнений с применением к разного рода местности и совокупного маневрирования. Во главе всего поставлено «жестокое
и поспешное нападение»; «удары простые, но поспешные и храбрые». Это его альфа и омега.
Прошло слишком пять лет со времени назначения Суворова командиром Суздальского полка; пять военных лет мирного времени. Осенью 1768 года сказан полку военный поход; после учебного курса наступал боевой экзамен.
Конституция Польского государства, получившая полное развитие в последний период его существования, зародилась давно. В удельное время началось усиливаться значение дворянства, при Казимире Великом получило определенную форму и затем продолжало быстро расти. С той поры внутренняя история Польши состоит в непрерывной цепи захватов дворянства из сферы королевской власти. Оставляя в удел народу тяжкое иго, шляхта добивалась для самой себя вольности, какая может существовать только в абстрактном понятии, и результатом таких усилий явилось liberum veto, дающее право одному члену представительного учреждения парализовать решение всех остальных. Всякая законодательная власть была как бы уничтожена; в государственные сеймы внесено зерно ничем неустранимого раздора, и в течение ста лет 47 сеймов разошлись без всякого толка. Наступила эпоха падения, нравы испортились. распространилось религиозное неверие и легкомыслие; пронырства, подкупы, женские милости сделались рычагами государственных дел. До полного хаоса недоставало одного, — иноземного влияния. За этим дело не стало; соседние государи держали на жалованье своих приверженцев, имели свои партии, травили их одну на другую. Хроническая смута укоренилась; Польша быстро двигалась по наклонной плоскости книзу.
Польское дворянство добивалось и добилось такого объема прав, который перешагнул пределы свободы и сделался своеволием. Этот близорукий, преступный эгоизм подточил и внутреннюю силу государства, и внешнее его значение, низведя то и другое до полного ничтожества. A соседи тем временем формировались, росли и крепли в смысле государственных организмов. Польша, могла уцелеть лишь на каком-нибудь отделенном от всего мира острове, без соседей, без посторонних влияний и происков, но в семье государств ей грозила неизбежная гибель. Некоторые из Поляков схватились под конец за ум, но уже было поздно: в политике несвоевременность есть грех непоправимый. Падение Польши стало уже неминуемым; она дошла до него своей собственной виной, которою соседи только воспользовались. При другой обстановке дело произошло бы может быть несколько иначе, но результат был бы тот же, ибо исчезновение государства с лица земли не может быть последствием одних причин внешних. Напротив, задержка катастрофы, препятствие к ней заключалось не в Польше, а именно в её соседях, ревниво следивших друг за другом; Польша была уже добычей, трудность заключалась лишь в дележе.
В эпоху, к которой мы подошли, разложение Польши было полное: король с одним призраком власти; могущественные магнаты, ставившие свою волю выше и короля, и закона; фанатическое духовенство с огромным влиянием и с самым узким взглядом на государство и на религию в государстве. Народа не существовало, он был исключительно рабочей силой, не имел никаких прав, находился под вечным гнетом; сословие горожан, ничтожное и презренное, равнялось нулю. Внутренняя рознь дошла до апогея; король был против магнатов, магнаты против короля и шляхты, шляхта против короля и магнатов; духовенство дробилось отчасти по этим партиям и упорно стояло против всего некатолического. Партии и их интересы перекрещивались в разных направлениях, везде царил мелочной дух, себялюбие отождествлялось с патриотизмом. Только великий государь мог бы лавировать с успехом между такими подводными камнями, но его в Польше не было. Станислав Понятовский, достигший польского престола при поддержке Русского правительства, при некоторых своих достоинствах отличался отсутствием характера, т.е. не имел качества, которое именно и было ему необходимо в трудную эпоху его царствования. Он постоянно колебался, никогда не решал раз навсегда и мало-помалу потерял доверие всех. Он не в силах был предотвратить взрыва, ибо не управлял событиями, а события им правили. В настоящем же случае двигателем событий явился религиозный фанатизм - слепая, антигосударственная сила, справиться с которою было бы не в мочь и человеку покрупнее.
Была пора, когда католичеству грозила в Польше серьезная опасность и церковная реформация приобрела себе между Поляками огромное число влиятельных приверженцев. Диссиденты (разномыслящие в вере) добились почти полной равноправности с католиками, по потом течением событий и собственными своими ошибками из равноправных спустились до степени терпимых. Дело не остановилось и на этом; пошли обиды, притеснения, угнетения. При Станиславе Понятовском диссиденты потребовали удовлетворения своих жалоб и были поддержаны Россией и Пруссией. В Варшаве собрался сейм. Люди благоразумные и умеренные были не прочь уступить, но фанатики не соглашались, разражались огненными речами и тормозили ход прений. Русский посланник, князь Репнин, приказал ночью арестовать четырех из них, самых ярых и влиятельных, и отправил в Россию. Противники диссидентов примолкли или разбежались, и закон, восстановлявший прежние права не-католиков, прошел.
Поступок Репнина был крайне радикален и гармонировал с его поведением вообще. Высокомерие его с Поляками и всякого рода насильства, которые он дозволял себе в Польше, представляются ныне изумительными и мало вероятными. Они выражали полное пренебрежение и даже презрение к нации, при дворе которой Репнин был аккредитован; они были немыслимы нигде, кроме Польши, и служат фактическим доказательством её нравственного упадка и материального бессилия.
Неудовольствие и негодование быстро распространились и произвели взрыв. Некто Пулавский, служивший поверенным в делах у разных вельмож и тем снискавший себе состояние и связи, проектировал план всеобщей конфедерации. Втайне приобретая приверженцев и средства, он отправился в местечко Бар, близ турецкой границы, и тут первые конфедераты, в числе восьми человек, подписали акт конфедерации 29 февраля 1768 года. Весть об этом разнеслась быстро; число конфедератов возросло до 8000; маршалами конфедерации избраны Пулавский и граф Красинский; изданы универсалы для созвания дворянства и всеобщего вооружения против Русских и диссидентов. Движение распространялось, образовывались конфедерации и в других местах; во главе их становились лица знатнейших фамилий. По получении из Петербурга приказания, русские войска атаковали конфедератов, всюду; взяли много важных пунктов, прогнали неприятеля в леса. Но у конфедерации было много тайных единомышленников в среде мирного населения; она обнаруживала большую живучесть и даже росла как гидра. Понадобилось усилить малочисленные русские войска в Польше, — с этою целью назначено собрать под Смоленском небольшой корпус из 4 пехотных и 2 кавалерийских полков, под начальством генерал-поручика Нуммерса. В состав отряда входил и Суздальский полк.
Суворов был тогда бригадиром; чин этот он получил 22 сентября 1768 года, но продолжал после того командовать полком и лишь в феврале 1770 года сдал его вновь назначенному командиру. Получив приказ о немедленном выступлении и поспешном следовании, он двинулся с полком в ноябре, в самое дурное осеннее время. Дороги в этой полосе России ужасные, болот множество, переправы частые, ноябрьский день короток, ненастные ночи непроглядны. Казалось, все неблагоприятные обстоятельства соединились против Суворова; но для него они были истинной находкой. Практикуя свой полк в походных движениях, он не мог уходить очень далеко от полковых квартир и только однажды сделал 150 верст в Красное Село. Теперь представился случай совершить поход большой, при самых благоприятных учебных условиях. Суворов воспользовался случаем и познакомил свой полк со всеми перифериями военно-походного продолжительного движения. Пространство, превышавшее 850 верст, было им пройдено в 30 дней; в Ладоге на квартирах он не оставил пи одного больного; в 30 переходов захворало шестеро, пропал один 1.
По приходе в Смоленск, Суворов получил в командование бригаду, в состав которой вошел и Суздальский полк. Зима 1768-69 годов прошла в усиленных занятиях: он учил бригаду тому же, чему прежде обучал полк, особенно движениям и действиям в ночную темноту. Весною Нуммерс двинулся к Орше; Суворов с 4 батальонами и 2 эскадронами шел в авангарде. Из Орши через несколько недель двинулись к Минску, Суворов опять командовал авангардом. Тут он пробыл недолго; по требованию из Варшавы, Нуммерс отрядил его туда с Суздальским полком и двумя драгунскими эскадронами, приказав спешить. Край, чрез который пролегал Суворову путь, находился в сильном волнении; дороги были очень плохи и вели через многие опасные места, где неприятель мог с большою для себя выгодой завязать бой. Суворов разделил свои силы на две колонны и прибегнул к сбору обывательских подвод. Пехота ехала на повозках в полном вооружении, с примкнутыми штыками, дабы никакая нечаянность не застала ее врасплох. Половина драгун тоже была посажена на подводы, другая ехала верхом, ведя лошадей своих товарищей. Поход совершен благополучно; через 12 дней по выступлении из Минска, обе колонны были уже в Праге под Варшавой, несмотря на то, что одной из них пришлось пройти 560 верст, другой больше 600.
Перед этим временем главное начальствование над русскими войсками в Польше было поручено генерал-поручику фон Веймарну. Он был человек умный и ловкий, особенно по дипломатической части, и в военном деле не без некоторой опытности, но немного педант и мелочно самолюбив. Главная его заслуга заключалась в том, что он в военных действиях ввел единство, которого дотоле не было. При нем русские войска хотя были очень разбросаны и слабы, но могли друг друга поддерживать; подвижные колонны ходили по всем направлениям, отдельные посты поддерживали сообщения во все стороны; когда оказывалось нужным, сосредоточивались довольно значительные силы. Конфедераты превосходили Русских числом, но им не доставало именно этого единства, не говоря уже про дисциплину, так что в результате Русские оказывались более сильными.
Как только Суворов прибыл в Прагу, Веймарн тотчас же, ночью, потребовал его к себе. В Варшаве ходили тревожные слухи; говорили, что маршал Котлубовский находится вблизи, с 8000 конфедератов; что он готовится к нападению на Варшаву и приближается к ней сухим путем и водою, по Висле. Тайных конфедератов в Варшаве было много; можно было ожидать беспорядков. а в случае нападения Котлубовского и чего-нибудь хуже. Веймарн был в беспокойстве и приказал Суворову собрать вернейшие сведения о партии Котлубовского, её силе, месте расположения и проч. Это было в августе 1769 года. Суворов немедленно выступил с ротою гренадер, эскадроном драгун, 50 казаками и одним орудием. Он пошел вверх по Висле, левым берегом, в семи верстах перешел ее в брод и двинулся далее.
Открыв в скором времени следы банды, он пошел к ней на встречу, без малейшего колебания атаковал и рассеял. Захватив несколько пленных, он от них узнал, что партия Котлубовского не превышает нескольких сотен; с их же слов составил список ближайших конфедератских банд, мест их нахождения, имен предводителей и проч. Вернувшись в Прагу, он представил Веймарну собранные сведения, и тревога в Варшаве улеглась. Около этого же времени ему пришлось делать и другой поиск, в продолжение которого он прошел больше 100 верст 2.
Вскоре затем дошло известие, что двое Пулавских, сыновья маршала барской конфедерации, ходили с большими силами по Литве, волновали шляхту и набирали приверженцев. В подкрепление русским войскам, находившимся в Литве, был послан Суворов, в последних числах августа, с 2 батальонами, эскадроном, 50 казаками и 2 полевыми орудиями. Усиленными переходами двинулся он к Бресту, где удостоверился, что весть о Пулавских справедлива, что конфедераты приближаются, и на одной высоте с ними, по флангам, следуют туда же два сильные русские отряда Ренна и Древица, в 1500 и 2000 человек. Впоследствии Суворов издевался над Ренном и Древицем, говоря, что «вблизи мятежников обращались разные наши красноречивые начальники с достаточными отрядами». Суворов хотя был тут внове, но понимал, какой именно способ действий приличествует для такого рода войны. Считая нужным удержать Брест в виде опорного пункта, он оставил там часть своих сил, сам же с отрядом, не доходившим до 400 человек при 2 пушках, выступил и шел целую ночь. На рассвете он встретил патруль Ренна, силою в 50 человек, под начальством капитана графа Кастелли и присоединил его к себе, а около полудня, приблизительно в 70 верстах от Бреста, настиг конфедератов, в числе около 2000 человек, под начальством нескольких маршалов 3.
Они были расположены в лесу, близ деревни Орехова, на тесной поляне; партия состояла из одной кавалерии с двумя орудиями. Подойдя к болоту, чрез которое перекинут был мост. обстреливаемый конфедератскими пушками, гренадеры бросились на мост, а егеря, развернувшись вправо и влево, открыли ружейный огонь. Во главе 50 драгун Суворов атаковал неприятельскую батарею; вместо того, чтобы действовать огнем усиленно, Поляки, боясь потерять орудия, сняли их с позиции, увезли за линии и вслед затем атаковали русскую пехоту с фронта. Вероятно вследствие чрезмерного неравенства сил, Суворов держался оборонительно; его отлично выученная пехота встретила Поляков выдержанным огнем и отбросила. Отбитые эскадроны были заменены однако новыми, атака возобновилась, но опять не имела успеха. Четыре раза атаковали конфедераты и всякий раз свежими эскадронами, но все четыре раза безуспешно. Они понесли при этом большой урон, потому что кроме хорошо направленного ружейного огня, каждая их атака была встречаема картечью, и отбитые эскадроны преследовал граф Кастелли, рубя бегущих. Он наскочил на молодого Казимира Пулавского, но на выручку Казимиру подоспел старший брат, Франц; с поднятой саблей бросился он на Кастелли, брата спас, а сам поплатился жизнью, получив в упор пистолетный выстрел. Это был один из лучших вождей конфедерации, человек с замечательными душевными качествами; его не только оплакивали Поляки, но сожалели и Русские.
Для обеспечения русской позиции от нападения с тыла, были рассыпаны казаки, которые и наблюдали за выходами из леса. Не смотря на это, произошло какое-то замешательство, вследствие которого дежурный при Суворове майор несколько раз крикнул: «мы отрезаны». Суворов немедленно арестовал майора и положил покончить с конфедератами решительным ударом, так как приближалась ночь. Он велел зажечь гранатами деревню Орехову, находившуюся в тылу польской позиции, что и было тотчас исполнено. Пожар на пути отступления должен был подействовать на плохо дисциплинированную банду вроде крика «мы обойдены», тем более, что Поляки были расстроены и смущены неудачею только что произведенных ими атак. Русская пехота бросилась в штыки с чрезвычайною стремительностью, и Поляки ретировались в беспорядке через горевшую деревню. Русская конница, силою меньше 200 коней, бросилась за отступавшими и преследовала их версты три; чтобы еще более устрашить конфедератов и заставить их бежать без оглядки, Суворов приказал пехоте производить в лесу частый огонь. Конфедераты понесли полное поражение; они были так потрясены, что только раз во время отступления решились дать отпор и стали выстраиваться в линии, но скоро повернули опяь назад и продолжали ретираду, хотя перед ними было всего десять русских кавалеристов с самим Суворовым. В этот деле Поляки потеряли до 200 человек, в том числе только 40 пленных, так как вследствие малочисленности своего отряда, Суворов не велел никому давать пардону 4. С нашей стороны потеря была очень невелика.
До сих пор Суворов исполнял случайные поручения, а теперь получил определенное назначение — командовать люблинским районом, и потому из-под Орехова отправился прямо в Люблин.
Район, порученный Суворову, состоял из холмистой и даже отчасти гористой местности. Реки и ручьи текут там по болотистой или по песчаной почве; они широки и глубоки, имеют горный характер, окружены лесами. Лесов вообще много во всей стране, болот тоже; дороги в высшей степени дурные либо песчаные, либо болотистые. Обработанной земли сравнительно мало; деревни небольшие, состоящие из изб, крытых соломой; города значительной частью построены из дерева и похожи скорее на селения; монастыри и многие дворянские замки укреплены и годны к обороне. Все это, вместе с близким соседством австрийской границы, делало люблинский район чрезвычайно выгодным для конфедератов театром войны, а для Русских особенно затруднительным. Методизм, сложность расчетов, осторожность, медленность тут никуда не годились; требовались качества противуположные, образ действий почти партизанский, быстрота движений, внезапность удара. Все это Суворов понял в совершенстве.
В Люблине учредил он главный свой пункт, «капиталь», как он выражался. Люблин лежит между Вислою и Бугом, почти на одинаковом расстоянии от Варшавы, Бреста и Кракова. Оборонительного значения он не имел, стены его были разрушены в прежние войны и невозобновлены; лишь один старый укрепленный замок мог держаться. Но зато по серединному своему положению и вследствие соединения в этом месте путей почти со всех сторон края, Люблин был весьма важным военным пунктом. Тут Суворов собрал артиллерию, устроил амуничные склады, продовольственные магазины, учредил главный свой пост-резерв. Отсюда как паук растянул он паутину по всей стране, т.е. протянул кордон; замки и укрепленные местечки занял постами и вошел в связь с важнейшими пунктами в роде Кракова и Сандомира. Его корпус был немногочислен; никогда и впоследствии не доходил он до 4000, а в начале был и того меньше. А на долю собственно люблинского поста досталось всего 3 эскадрона, 5 рот, сборная сотня казаков и 6 орудий 5.
Война заключалась в набегах партий, в небольших стычках, в усилии конфедератов — завербовать себе новых приверженцев, а противников их — помешать этому. Конфедераты были вооружены довольно порядочно, состояли исключительно из кавалерии, продовольствие находили себе без особенного труда всюду. Они ходили по всем направлениям; дремучие леса и труднопроходимые топи были им знакомы как свои пять пальцев; их тайные приверженцы и доброжелатели находились на каждом шагу и извещали их о всяком движении Русских. Разбитая конфедератская партия исчезала, казалось, без следа, но через несколько дней собиралась снова и появлялась за 100, за 200 верст. Суворов зорко следил за ними из своего гнезда, крепко держа важнейшие пункты и главные переправы. Едва появлялась где партия, он летел туда, настигал ее и разбивал; в другом месте показывалась другая — он устремлялся туда, рассеивал, истреблял. Он был олицетворением непрерывной деятельности, содержал в страхе беспокойных, в послушании нерешительных и сохранял край в своей власти. Таким образом прошел год; для крупных дел, для решительных ударов русские войска были слишком малочисленны, а усилить их не было возможности потому, что все, чем могло располагать правительство, было выставлено против Турции.
Герцог Шуазель, управлявший во Франции министерствами военным и иностранных дел, очень ревниво смотревший на развивавшееся могущество России, старался поставить ее в затруднительное положение и с этою целью вошел в переговоры со Швецией и Турцией. В Стокгольме он потерпел неудачу, но в Константинополе успел. Возбуждаемая советами бежавших конфедератов и подстрекаемая Францией, Порта потребовала у Петербургского двора немедленного очищения Польши, а потом, не дождавшись ответа и схватившись за случайное сожжение пограничного своего местечка Балты русскими войсками, преследовавшими конфедератов, объявила России войну. Поляки возликовали, но вместо того, чтобы действовать с удвоенною энергией, они возложили все свои надежды на Турцию, больше прежнего стали держаться выжидательного положения и вели войну вяло. Наступило нечто в роде затишья, очень выгодного для Русских, по малочисленности их сил. Затишье отразилось и на Суворовском районе. Без дела он однако не оставался и даже жаловался Веймарну, что на него выпускают конфедератов из соседних областей, прибавляя, что он «может быть и сбегал бы за 100 верст, да дома недосужно» 6. Для характеристики этого периода войны достаточно привести один маленький поиск, которым Суворов был особенно доволен и рекомендовал своему начальнику Веймарну прочесть донесение «вместо сказочки из 1001 ночи».
Капитан Набоков, поручик Шипулин и подпоручик Железный отправились с 18 пехотинцами и 12 казаками на поиск. В 10 верстах от м. Козениц проезжий еврей сообщил им, что в Козеницы вступила партия конфедератов; Русские ускорили шаг и в 10 часу вечера подошли к Козенице. Поручик Шипулин с 10 пехотинцами и 4 казаками направился на стоящую в стороне корчму. Конфедератский караул выстрелил но атакующим и скрылся в местечко; вслед за ним приспел туда Шипулин, добежал до площади и под огнем многолюдного неприятеля ударил в штыки. Конфедераты очистили площадь, но дважды заходили ему в левый фланг, чрез боковые улицы, однако оба раза были отбиты ружейным огнем. Тем временем Набоков с Железным и остальными людьми прибыли в Козеницу с другой стороны, были встречены огнем, но прогнали неприятеля и пошли на соединение с Шипулиным, но направлению раздававшихся выстрелов. Отрядец Набокова подоспел во время; Шипулин, узнав, что конфедераты центрируются во дворе эконома, бросился туда с 4 гренадерами, но наткнулся на большую толпу и сам принужден был отстреливаться. Прибывший Набоков выручил его из критического положения; соединенными силами они выгнали неприятеля из экономского двора, захватили несколько конфедератских лошадей и двое саней с съестными и питейными припасами, а также забрали у эконома, в наказание, 19 его собственных лошадей и деньгами больше 2500 злотых. Очистив затем местечко от конфедератов, Набоков благоразумно удержался от преследования, так как по показанию эконома и одного проезжего, партия состояла из 150 кавалеристов. Команда расположилась на ночь под охраною сторожевых постов и утром тронулась в путь восвояси, но под дер. Сечеховой наткнулась на конную партию в 60 человек. Партия обратилась в бегство, за нею погнались Шипулин с казаками, а Набоков и Железный с пехотой, но конфедераты успели скрыться в густом лесу. В это время показался на дороге большой обоз; Шипулин с казаками бросился на него, остановил и освидетельствовал; обоз оказался конфедератским. Оцепив добычу своим маленьким отрядом, Шипулин забрал в плен небольшой конфедератский конвой, повернул транспорт и привел его благополучно к посту, откуда вышел на поиск 6.
Весною 1770 года Суворов, произведенный 1 января в генерал-майоры, с довольно значительным отрядом из 400 человек при 2 орудиях перешел Вислу у Завихвоста и направился на Климантов, где по донесению должны были находиться конфедераты Мощинского и Коробовского. После ночного похода, Русские подошли к дер. Наводице и Суворов повел карабинер на конфедератов, расположенных в шахматном порядке, поэскадронно. Карабинеры замялись, остановились, стали стрелять; Суворов приказал атаковать пехоте, выделив из нее резерв в 50 человек. Роты сделали залп и ударили в штыки. Поляки, не смотря на сильный огонь своих 6 орудий, были сбиты; ободрившаяся конница атаковала их с тыла и хотя конфедераты останавливались несколько раз для отпора, но устоять не могли. Бой продолжался на расстоянии 10 верст, в лесу; Поляки потеряли человек 200. Суворов донес, что «ссылаясь на число, пленных брать и лошадей ловить было некем», так как пехота далеко отстала, почему живьем взято всего 10 человек, а лошадей до сотни, кроме 30 деревенских, также весь обоз и артиллерия 7.
В средине лета Суворов вторично побил Мощинского под Опатовым, а осенью сам чуть не погиб. Во время поиска, при переправе через Вислу, он упал в воду и стал тонуть. Было осеннее половодье при сильном течении; Суворова долго не могли вытащить из воды, а когда один гренадер схватил его за волосы и помог выбраться, то карабкаясь в понтон, Суворов так сильно ударился грудью, что упал без чувств. Ему тотчас же пустили кровь; он пришел в себя, но не мог совершенно оправиться в продолжение нескольких месяцев.
В этом же 1770 году Суворов имел другую неприятность, но иного рода и именно такого, к которому он был наиболее чувствителен: один из его отрядных начальников потерпел от неприятеля поражение. Крайним пунктом левого фланга Суворовского района было местечко Сокаль, на Буге, где постовым командиром сидел поручик Веденянин, назначенный сюда из армии, действовавшей против Турок, для поддержания коммуникации, препровождения курьеров и т.п. Незадолго перед тем Суворов прислал ему одну пушку, из числа отнятых от Поляков; Веденянин вообразил себя чуть не полководцем и без всякого приказания, как и без всякой надобности, выступил в июле с отрядом в поле. Отойдя около 50 верст и вступив около полудня в м. Франполь, он узнал, что по одной из ближайших дорог следовала партия Новицкого. Веденянин схватил несколько драгун, бросился с палашами на голо на Поляков, но подскакав к ним, оробел, опустил палаш и выстрелив из пистолетов, поскакал назад вместе со своими драгунами. Конфедераты пустились за ним и, наскакав на оставшуюся во Франполе его команду, совсем неготовую к бою, живо ее окружили, так что драгуны не успели сесть на лошадей. Спешившись за плетнем, Поляки открыли огонь, били на выбор и зажгли два сарая, между которыми команда Веденянина была расположена. После долгой беспорядочной стрельбы, Веденянин сдался; убитых, раненых и пленных было до 40 человек, т.е. больше половины партии; остальным удалось уйти. Суздальского полка поручик Лаптев сдаться не согласился и убит с товарищами; пушка досталась Полякам.
Донося об этом несчастном случае, Суворов обнаруживает такое сильное негодование, как будто дело имело Бог знает какую важность. Он сильно порицает Веденянина за то, что тот «безрассудно и беспорядочно вступил в дело; ему не велено было соваться, кроме разве малых и ближних набегов; по своему расслабленному безумию он с 80 почти человеками не сумел разбить 300 бунтовщиков; всем внятно внушено, что на них можно нападать с силами в 4 и 5 раз меньшими, но с разумом, искусством и под ответом; будучи окружен, он стал беспорядочно отстреливаться, а на смелый и храбрый прорыв не пошел» 8. Из этих, так сказать, обвинительных пунктов виден характер требований Суворова от его подначальных. Суворов не скоро забыл франпольское дело и несколько раз упоминал про него в своих приказах, упирая в особенности на то, что Веденянин не решился идти на прорыв.
Так прошел 1770 год. Суворов был недоволен своим положением и обстановкой. Еще в январе он писал одному своему знакомому в Варшаву: «здоровьем поослаб, хлопот пропасть почти непреодолеваемых, трудности в будущем умножаются, во все стороны наблюдение дистанции почти безмерное, неуспеваемый перелет с одного места на другое, неожидаемое в необходимой иужде подкрепление, слабость сил, горы, Висла, Варшава... Коликая бы мне была милость, если бы дали отдохнуть хоть один месяц, т.е. выпустили бы в поле. С Божьей помощью на свою бы руку я охулки не положил». В апреле объясняя Веймарну, что не мог гнаться за, шайкой Гвоздевича по неимению казаков, он с горечью говорит, что ему приходится только содержать коммуникацию с главной армией (действующей против Турок) и препровождать курьеров, «когда младшие приставлены к делам решительным и без дальнего искусства, но с хвастовством, своим сильным войском возмутителей побеждали. И ныне управился бы с бандами, если бы не получил от подполковника Древица отказ в 100 казаках, вопреки распоряжению высшего начальства». Этого Древица он особенно не любит и пишет про него: «что мне нужды, что он в определенные три года российской грамоте не научился; я и по его немецкому знаю». Суворов указывает Веймарну, что Древиц иностранец, непривязанный к России; что его интерес в продолжении, а не в прекращении войны; что напрасно он хвастает своими победами, ибо их одерживали русские войска. «Какая такая важная диспозиция с бунтовщиками; только поспешность, устремление и обретение их. Знатное и сильное свое войско он содержит совокупно, которое должно не поражать, а их топтать и раздавлять, ёжели им пользоваться благоразумно, с желанием окончания здешних беспокойств. Употребляем он есть главнодействующим в стыд наш, степенями сто высших, якобы не имеющих ни качеств, ни достоинств, ни заслуг ему подобных; в стыд России, лишившейся давно таких варварских времен. Когда он нерадиво, роскошно и великолепно в Кракове отправляет празднества, тогда я с горстью людей по гайдамацкому принужден драться по лесам с какими-то разбойниками и рождать для Варшавы площадные прибаски. Её Императорское Величество наша всемилостивейшая Монархиня довольно имеет верноподданных, которые угрожаемый им его абшит заменить могут и которые прежде его высшими талантами прославились. Присем я только ставлю в образец мое усердие и службу, знакомую его сиятельству послу и иным высшим моим генералам» 9.
Это письмо, заканчивающееся ясным намеком насчет самого Веймарна, есть только отчасти продукт того честолюбия, которое не давало Суворову покоя. Иностранец Древиц действительно пользовался покровительством Веймарна, который возлагал много надежд на его опытность и находил в нем выдающееся дарование. А между тем Древиц отличался такою жестокостью но отношению к конфедератам, таким грабительством и неразборчивою жаждой наживы, что был главным виновником дурной славы, которою некоторые современные и позднейшие писатели очернили огулом русские войска. Один из главных руководителей польской революции 1794 года, арестованный и содержавшийся в Петербурге, дал между прочим показание, что, будучи ребенком, он был свидетелем, как Древиц отрезывал кисти рук у некоторых конфедератов, попавших в плен. Произведенный впоследствии в генералы и награжденный деревнями, Древиц, сделавшись Древичем, зажил спокойно в отставке с туго набитым в конфедератскую войну карманом 10. Недаром говорил в письме Суворов про возвращение в России варварских времен.
Неудовольствие Суворова, без сомнения раздутое его самолюбием и неудовлетворенной жаждой деятельности, питалось в особенности известиями с турецкого театра войны. Там было (или казалось ему, что было) именно то, чего он добивался, тот «отдых», о котором он писал Булгакову в январе. Особенно сильно должно было разгореться в Суворове желание перебраться в главную армию после её славных дел 1770 года. Ларга, Кагул, Чесьма были бальзамом для его русского сердца, но вместе с тем возбуждали в нем горькую досаду, что его, Суворова, там нет. Он стал добиваться перевода в Турцию и, как кажется, чуть не добился; по крайней мере в письме своем к Веймарну в сентябре Суворов благодарит за ходатайство о переводе в главную армию, а в октябре прямо говорит, что время его отъезда приближается. Дело однако почему то не состоялось, и Суворов остался на второстепенном театре войны при массе забот, хлопот и трудов и при результатах, в которых не было ничего блестящего, даже видного. Заразительная болезнь, в роде чумы, показалась в тыльных учреждениях главной армии, надо было не допустить ее в польские области; для этого пришлось изменить путь курьеров, протягивать карантинный кордон, перекапывать дороги, ставить маяки. Цистер-циенские монахи подали на Суворова жалобу, будто одна из его команд, при забирании в конфедератской деревне хлеба и скота (по присланному от Веймарна расписанию), чинила разные обиды и беззакония. Суворов пришел в негодование и с горячностью объяснял, что имеет чистую квитанцию, что времени прошло много без всяких жадоб и теперешняя является слишком запоздалою; что претензия монахов внушена единственно их злобой к Русским и диссидентам, Потом последовал от Веймарна запрос, — не принимаются ли в шпионы иезуиты. Суворов отвечал, что ни иезуитов, ни других монахов в вестовщики никогда не принимает, да и иных не весьма жалует, не так как другие начальники, которые разъезжая в карете из замка в замок, выспрашивают евреев, «едва в своих шабашах счет знающих». К этому он прибавляет: «шпионы дороговаты, командиры постов должны сами больше видеть вдали, без зрительной трубки.» От Веймарна поступают бумаги, не совсем вежливые по форме изложения, пли по крайней мере кажущиеся такими Суворову; он делает своему начальнику внушение: «осмеливаюсь просить, дабы меня по некоторым ордерам вашим частых суровых выражений избавить приказать изволили; может быть сами когда-нибудь оправдаете мою грубую истину». Наконец, неизвестно по какому поводу, в одном письме Суворов говорит о своем бескорыстии, о том, что для него тяжелее всего название корыстолюбивого лжеца и просит к этому предмету более не возвращаться. 11
Нет сомнения, что на Суворова бывали нарекания именно в этом отношении. Война была такого рода, что и соблазнов представлялось много, и прикрывать грехи было не трудно, а потому остаться чистым от всяких подозрений было мудрено. Между тем подозрения такого рода были для Суворова хуже острого ножа; от одного их прикосновения он терял хладнокровие и спокойствие, тем паче, что не мог во всяком данном случае поручиться за каждого из своих подчиненных. Евреи местечка Климантова доставили конфедератам разные оружейные и амуничные вещи за порядочную сумму денег; за это наложена на них контрибуция в 200 червонных и взято несколько половинок сукна. Подрядные деньги были справлены конфедератами с диссидентов; один русский майор поэтому роздал диссидентам часть контрибуционной суммы; другую часть взял капитан и разделил на команды; про сукно не упоминается вовсе 11. Как тут добраться истины и вытащить спрятанные концы, когда пост от поста на десятки верст, происходят беспрестанные поиски и налеты, приходится все делать второпях и для действительного контроля нет даже почвы?
А мирным обывателям приходилось расплачиваться либо с Русскими, либо с конфедератами, а при несчастии и на обе стороны. Разорение было ужасное, жалобы многочисленные и постоянные. С самого начала войны был издан высочайший манифест и подтверждался затем несколькими распоряжениями о сохранении войсками добрых отношений к населению, но претензии не уменьшались, а скорее увеличивались. В августе 1769 года Веймарн пишет в приказе: «нет почти того дня, чтобы мне не были представлены от разного звания и чина здешних обывателей наигорчайшие жалобы» 13. Но зло было слишком сильно и пример таких начальников, как Древиц, соблазнителен; приказы и подтверждения оставались мертвой буквой 13.
И по долгу, и по нравственному чувству, Суворов боролся с этим злом неутомимо. Ом постоянно доносит Веймарну, что за грабежи, незаконные поборы и обиды наказывает виновных жестоко. Действительно, потачки он за это не дает, впрочем в бесполезную жестокость не впадает и смертную казнь заменяет почти всегда батожьем и шпицрутенами. Во время поисков за конфедератами, он предписывает никому из людей нигде не останавливаться; строго наблюдает, чтобы современные постановления насчет добычи исполнялись буквально и дополняет их своими собственными правилами. Так в одном из июньских приказов 1770 года он пишет: «лошадей, в добычу от возмутителей (так повсюду приказано было звать конфедератов) получаемых, — годных определять в службу, давая тем, кто оные возьмет, некоторую плату; ружейные же и амуничные вещи в пользу службы употреблять. Когда возмутителей разобьют и у нас в добычу деньги или вещи взяты будут, то нет нужды рассматривать, откуда они получены, но следует разделять оные по всей команде, разве бы отнятые деньги принадлежали казне, в таком случае поступать по толкованию 112 артикула». В последующее время он входит по этому предмету еще в большие подробности и не ограничивается общими наставлениями, а дает указания и на частные случаи 13.
С большим запасом доброй воли Суворов принимает и проводит в подчиненные ему войска указания высшей власти на счет человеколюбия и справедливости. В приказе 11 февраля 1770 года он говорит: «остроумно разглашать, где мятежники гнездятся, что желающие жить спокойно дома, без малейшего страха являлись бы, и им того ж часа либертации даны быть имеют, и однако не забывать при сих случаях брать с них надлежащие реверсы. Сим можно основать, а потом и умножить в них дезерцию (побеги), которая всякому неприятелю по междоусобной недоверенности страшнее, нежели самая победа». Установив правилом, чтобы обыватели не давали конфедератам пристанища, ничем им не помогали и объявляли бы об их присутствии под опасением штрафов и наказаний, Суворов сам охотно отказывается от таких крутых мер, когда дозволяют обстоятельства. Провинившиеся в недонесении о конфедератах опатовские мещане таким образом «выпущены на пароль и взяты с них рецессы; им же для безопасности и для доказательства мятежникам, что им их впредь больше таить не можно, с прописанием даны охранные листы». Суворов даже берет на себя контролирование других, ему не нодчиненпых, в интересах справедливости. Так в ноябре 1769 года он доносит Веймарну, что присланные для дальнейшего отправления арестанты кажутся ему невинными или сомнительными, и ради человеколюбия просит на будущее время для таких случаев указания 14.
Наступил 1771 год, самый богатый по деятельности Суворова в конфедератскую войну, благодаря помощи, оказанной конфедератам Францией. Не ограничившись поднятием Турции против России, Шуазель еще в 1769 году послал в Польшу заслуженного офицера, де Толеса, с немалою суммою денег для оказания конфедератам пособия и для руководительства их военными операциями. Но несогласия и раздоры польских дворян скоро убедили Толеса в бесплодности его миссии, и он возвратился во Францию, привезя назад деньги, а министру написал предварительно: «в этой стране я не нашел ни одного коня, годного для королевской конюшни, а кляч покупать не хотел, почему и возвращаюсь с деньгами». Вместо Толеса Шуазель послал полковника Дюмурье, человека способного, проницательного, энергичного, но имевшего слишком беспокойную голову и потому впадавшего в фантазерство. Дюмурье прибыл в Эпериеш, в Венгрии, где был собран верховный совет конфедератов. Вместо зрелых государственных и военных людей, он нашел тут общество знатных кутил, занимавшихся только попойками, бешеною игрой и волокитством. Разочарование его еще увеличилось, когда он познакомился с положением конфедератского дела. Даже на бумаге числительность войск не превышала 16 или 17,000 человек, а на деле едва доходила до 10,000. Не было ни пехоты, ни артиллерии, ни крепостей; предводителей насчитывалось до восьми, но каждый из них был независим от других; между ними царствовали раздор и рознь; в войсках не существовало тени дисциплины. Привести эпериешских агитаторов к соглашению было для Дюмурье делом невозможным, и он прибегнул к графине Мнишек, женщине умной, образованной, ловкой и хитрой, которая пользовалась между конфедератами большим влиянием. Только при её искусном содействии, ему удалось кое-как добиться соглашения и провести свои планы.
Прежде всего требовалось единство начальствования; Дюмурье предложил принца Карла Саксонского, который обещал выставить 3,000 саксонских войск. На это все согласились, кроме Пулавского. Затем он выписал от Шуазеля офицеров всех родов оружия и озаботился устройством опорных пунктов для будущих военных действий; сверх того, особенное внимание было приложено к созданию и образованию пехоты, с помощью привлечения австрийских и прусских дезертиров, а также польских крестьян; на последнее паны согласились с большим трудом, опасаясь давать крестьянам оружие, Ружья были закуплены в Венгрии и Силезии и большой их транспорт, до 22,000, ожидался из Баварии. С помощью этих и других мер, Дюмурье надеялся собрать до 60,000 конфедератов к открытию кампании 1771 года.
План его действий предполагался следующий. Веймарн обязан был в одно время и удерживать за собою Варшаву с особою Польского короля, и сохранять магазины, учрежденные в большом числе в Подолии. При энергическом образе действий конфедератской армии, преследование обеих указанных целей представлялось неисполнимым. На этом основании предполагалось двумя отрядами угрожать Варшаве, третьим Подолии с русскими магазинами; четвертым, литовским, идти на Смоленск и угрожать Москве; пятым, самым сильным, под начальством Дюмурье, взять Краков, идти на Сандомир и оттуда по указанию обстоятельств действовать по направлению или к Варшаве, или к Подолии. Тогда все изменится; Румянцев, угрожаемый с тыла, принужден будет очистить Молдавию и отступать. преследуемый Турками; литовский великий гетман Огинский, вступив в русские пределы, где почти не было войск, перенесет туда театр войны, конфедерация сделается в Польше повсеместною и возгорится всеобщая война.
План был совершенно химеричен, ибо в расчет принималось только то, что должно бы быть, а не то, что может быть; делались цифровые выкладки, а забывались люди. Рознь между предводителями была первым камнем преткновения и хотя ее разными уступками кое-как сгладили, но зло не уничтожилось и постоянно давало себя знать. Однако конфедераты проявили и хорошее качество: они сумели сохранить план в тайне. В продолжение всей зимы они не выходили из гор, где укрывались, и за выходами откуда наблюдали Русские; потом стали обманывать и утомлять Русских ложными тревогами. Ночью 18 апреля 1771 года атакованные на всех пунктах превосходными силами, русские войска краковского округа были отброшены за Вислу с значительными потерями и вся равнина перешла во власть конфедератов. Дюмурье немедленно укрепил многие выгодно расположенные пункты. Но Поляки не выдержали, успех затуманил им головы. Едва поддерживаемая дисциплина исчезла совсем; никто не хотел исполнять служебных обязанностей; пошли пиры, танцы, картежная игра; на аванпосты посылались крестьяне; между предводителями возобновились прежние раздоры; грабили города и били крестьян; евреев подвергали всяким насилиям. Дюмурье наказывал, расстреливал, но ничего не мог сделать; он сам не был в безопасности и только присутствие 220 Французов обеспечивало его от насилия. В это время обрушился на конфедератов Суворов.
Он быстро двинулся из Люблина, на пути разбил несколько партий, подошел к Ланцкороне, в 28 верстах от Кракова, захватил это местечко и также скоро хотел завладеть и замком, но штурм не удался. Неудача эта не имела сколько-нибудь важного значения, но Суворов был ею глубоко огорчен. Донес он Веймарну так. Атака началась 9 февраля в час пополудни; пехота подошла, оттащила неприятельские рогатки, выгнала из местечка конницу, взлезла на гору, где замок, и овладела двумя пушками. Шедший в голове колонны прапорщик Подладчиков пробил ворота и бросился на последнюю неприятельскую пушку, стоявшую внутри замка, но был тяжко ранен; в то же время ранены командовавший колонною капитан Дитмарн и подпоручик Арцыбашев. Колонна отступила; надвинулась вторая, но командир ее поручик Сахаров и другой офицер поручик Суворов, тяжело ранены. Взбежала часть резерва, и командир её поручик Мордвинов также ранен. Сам Суворов оцарапан, под ним лошадь ранена; офицеров почти в строю не оставалось. Суворов привел людей в порядок и тихо отступил. «В местечке мятежники во время атаки били в барабан два раза сдачу и кричали пардон; но беспрестанная ненужная пальба то опровергала». Пехоты в замке было не больше 300 человек, конницы мало; потери у нас 30 человек, кроме поименованных офицеров. «Неудача сия», доносил Суворов: «не зависела ни от предусмотрения, ни продерзости, ниже диспозиции, которая от всех офицеров наблюдаема была; чего ради вашего высокопревосходительства покорно прошу нам сие оставить до иных выслуг; все то зависит от судьбы Божией» 15. Кто ж производил «беспрестанную ненужную пальбу?» Легко себе представить, как было тяжело Суворову по прошествии нескольких дней сознаться в этом, написав Веймарну следующие строки: «ланцкоронское происшествие зависело от Суздальцев, кои ныне совсем не те, как при мне были. Сих героев можно ныне уподобить стаду овец. Как можно, надлежит мне приблизиться к сандомирской стороне и выучить их по прежнему, ежели предуспею... Не упрекайте меня, милостивый государь: я думал с Суздальцами победить весь свет» 15.
Может быть, Суворовские традиции в самом деле успели уже ослабеть в Суздальском полку, хотя со времени сдачи полка полковнику Штакельбергу прошел всего один год, но причина неудачи заключалась не в Суздальцах. Привыкнув одерживать над конфедератами легкие успехи, Суворов рассчитывал на тоже самое и в настоящем случае, но встретил упорство и энергию, к которым не приготовился, а потому и понес неудачу. Он возобновил бы попытку, обставив ее иначе, но не имел на это времени, потому что к Кракову подступали партии Пулавского, Саввы и других. Получив об этом извещение, Суворов двинулся туда и по дороге узнал, что Поляки направились к Кракову и Савицам, намереваясь занять затем Люблин и двинуться в Литву, а в Рахове оставили свои обозы под прикрытием части Пулавцев. Февраля 16 или 17 конфедераты действительно атаковали Красник, а Суворов — Рахов. Дело происходило ночью; передовая колонна Суворова подошла так тихо, что сорвала польский пикет и затем быстро заняла важнейшие части местечка. Поляки рассыпались и засели в избах и сараях; русская пехота отыскивала их и забирала в плен, а с обороняющимися вступала в бой. Суворов случайно остался один. Заметив в ближней корчме конфедератских драгун, он подъехал и стал уговаривать их к сдаче. Офицер вышел из корчмы первым, за ним стали выходить драгуны с лошадьми в поводу. В это время прискакало несколько казаков и один из них выстрелил в драгун из пистолета. Поляки стали отвечать выстрелами же, не целясь однако в Суворова, вернулись в корчму и в ней заперлись. Суворов приказал окружить корчму и грозил драгунам ее зажечь. Они сдались в числе около 50 человек, всего же в этом деле взято до 100 пленных и весь конфедератский обоз.
Затем надо было спешить к Краснику, где отбывался от Поляков, по словам Суворова, «капитан Панкратьев с сотнею людей и со своей храбростью». Большая часть пехоты выехала из Рахова на конях. Обоз и пленные до такой степени обременяли Суворова, что он «в Красник шел на прорыв; было уже не до атаки, а только бы пленных с рук сжить в Люблин». Суздальцы с капитаном Панкратьевым удержались до его прихода, отбив многие атаки, с приближе-нием же Суворова, Поляки ретировались. Русские лишились в обоих делах больше 50 человек убитыми и ранеными. Суздальцы восстановили в глазах Суворова свою репутацию не только в Краснике, но и в Рахове. «Пехота поступала с великою субординациею, и я с нею помирился», писал он Веймарну. Достойно, между прочим, внимания, что здесь, как и в других местах, раньше и позже, казаками начальствовали пехотные офицеры низших чинов постоянно одного и того же Суздальского полка, и Суворов был ими очень доволен 16.
После этого Савва, соединясь с другими конфедератами, пошел в Литву для сбора контрибуции. Суворов не мог за ним гнаться далеко и донес об этом Веймарну; Веймарн отрядил майора Салемана. В Хршенске, где Савва укрепился, произошел ночью на 15 апреля бой; конфедераты были побиты и разогнаны, тяжелораненый Савва успел скрыться на обывательской подводе в ближний лес, где однако снова был накрыт 17 числа. Рана Саввы оказалась очень тяжелою, так что везти его в Варшаву, как было приказано, сделалось невозможным, и Веймарн прислал для его лечения военного врача. Доктор оставался при Савве довольно долго, до половины мая; затем, по утверждению некоторых, Савва был убит русскими солдатами за то, что он, природный казак, сражался с Поляками против Русских. Один из иностранных писателей прибавил, что солдаты сделали это по приказанию Суворова. Из предшествовавших и последующих строк видно, что Суворов находился в сотнях верст от Саввы, занимался совсем другим делом и кроме того не мог отдавать приказаний в войска, ему неподчиненные 17.
Возвратясь тем временем в Люблин, Суворов застал тут предписание Веймарна — идти к Кракову, где сосредоточивались главные силы конфедератов. Теперь ему приходилось действовать вместе с Древицем. Еще ранее, предполагая эту возможность, он писал Веймарну: «Все сии движения выйдут пустыми, если он (Древиц) в точной моей команде состоять не будет. Два хозяина в одном дому быть не могут... Сие я доношу, как честный человек, в противном случае я от ответственности свободен». Требование было совершенно справедливое, но Веймарн никак не хотел поступиться Древицем и старался ему создать какое-то особенное положение, в роде если не руководителя, то советника Суворова, «для пользы службы», как он объяснял. Суворова этот странный аргумент конечно не убедил и он настоял на своем 18.
По приказу Веймарна Суворов выступил из Люблина с 4 гренадерскими ротами, батальоном мушкетер, 5 эскадронами карабинер, 80 казаками и 8 полевыми орудиями, что составило в итоге 1600 человек. На пути к Кракову он разбил одну конфедератскую партию; тотчас по прибытии в Краков, прошел дальше и, отбросив другую партию, двинулся чрез Скавину к монастырю Тынцу. Движение это произведено чрезвычайно удачно, Суворов застал конфедератов совершенно врасплох. Сам Дюмурье спокойно ужинал в Заторе и тут узнал, что Русские уже в Кракове; он поскакал в Скавину — Суворов был уже в Скавине. На пути Дюмурье, в деревнях конфедераты спокойно спали, лошади их были расседланы, никто и не подозревал близости неприятеля.
Монастырь Тынец, близ деревни того яге имени, прилегает к Висле одною стороною, а с трех остальных был обнесен стеною и рвом. На запад и на юг тянулось болото с узкими гатями, которые обстреливались редутом; на горе с восточной стороны находился другой редут с палисадом и тремя рядами волчьих ям, вооруженный двумя пушками. Суворов приказал атаковать восточный редут; он был взят, но вслед затем отнят Поляками или, лучше сказать, Австрийцами; так как почти вся пехота, сидевшая в Тынце, состояла из австрийских дезертиров. Суворов приказал взять редут вторично, что и было исполнено; но неприятель отбил его снова. Дальнейшею настойчивостью можно было потерять и много людей, и много времени, в особенности невознаградима была бы потеря последнего: Дюмурье отчасти уже успел воспользоваться несколькими часами, потраченными Суворовым под Тынцом, стянув кое-какие войска. Как ни противоречило правилам Суворова — начинать дело и бросать его неоконченным, но он сообразил, что это будет меньшим злом, удержался от дальнейших атак и потянулся к Ланцкороне под огнем выстроившихся на высотах конфедератов. Под Тынцом и в предшествовавших сшибках с конфедератами мы потеряли 90 человек убитыми и ранеными; неприятель же — 75 пленными и около 100 убитыми; кроме того из тынецкого редута взято у пего 2 пушки 19.
Еще ранее к Суворову присоединился отряд Древица, силою в 2,000 человек, так что к Ланцкороне он подходил, имея под своим начальством около 3500. Приблизительно такие же силы успел собрать Дюмурье, или немногим больше, но почти все из конницы. Он требовал к себе и Пулавского, имевшего до 1500 человек, но тот отвечал, что не намерен получать приказания от иностранца и желает вести войну самостоятельно. Дюмурье выстроился на гребне высот, скат которых, покрытый кустарником, спускался к стороне приближавшихся Русских. Левый фланг позиции упирался к Ланцкорону; в городе и замке находилось 1200 человек с 30 орудиями; центр и правый фланг были прикрыты двумя рощами, занятыми двумя сотнями французских егерей; правую рощу защищали кроме того два орудия. Доступ с фронта к центру и левому флангу был очень затруднителен, особенно для кавалерии, и находился под выстрелами артиллерии с крепости и замка; правый фланг, с обрывистыми скатами, был совсем неприступен.
Дело происходило 10 мая. На небольших высотах, впереди лежащих, показался русский кавалерийский авангард; приехал и Суворов для обозрения неприятельской позиции. Окинув ее взглядом, он велел Чугуевским казакам авангарда и эскадрону карабинер, составив из себя левый фланг русского корпуса, атаковать центр неприятельского расположения, не ожидая пока подойдут остальные силы. Казаки понеслись врассыпную, не тревожимые огнем стрелков, которым приказал молчать Дюмурье, уверенный в победе и опасавшийся одного — как бы Суворов не отложил свою якобы безрассудную атаку. Поляки должны были атаковать Русских лишь в тот момент, как эти последние вступят на гребень высот, в неизбежном расстройстве. А если запрещено было стрелять егерям, то ради той же цели, конечно должна была молчать также и артиллерия замка и города.
Расчет Дюмурье оказался фальшивым. Казаки, взобравшись на высоты, мигом сомкнулись в лаву и понеслись на центр и правый фланг, где находились войска Сапеги и Литовцы Оржевского; карабинеры скакали за ними. Конфедераты сразу дали тыл. Примчался Дюмурье, чтобы ободрить их и устроить; Сапега ударами сабли обращал беглецов на неприятеля, но ничто не помогло: Сапега был заколот своими; Оржевский и несколько храбрецов, его сопровождавших, пали под казачьими пиками. Дюмурье бросился к гусарам Нноца, чтобы с их помощью поправить дело, но и они вместо встречной атаки, дали залп из карабинов и показали тыл. Тем временем подошла русская пехота с остальною кавалерией, выбила из центральной рощи французских егерей, взобралась на высоты и тотчас же устроилась. Миончинский, предупреждая её атаку, понесся ей на встречу и храбро врубился в её ряды, но и это не принесло пользы: Миончинский был сбит с коня, ранен и взят в плен, кавалерия его отбита и прогнана. Все бросилось затем в разброд; один Валевский, занимавший левый фланг позиции, да Дюмурье с небольшим отрядом Французов отступили в порядке. Русская конница преследовала спасавшихся бегством несколько верст и нанесла им большой урон.
Ланцкоронское сражение продолжалось всего полчаса. Конфедераты потеряли около 500 убитыми и 2 орудия; пленных взято мало, но в числе их 2 маршалка. Потеря Русских была ничтожна и произведена выстрелами из замка во время преследования: атака же, решившая бой, ведена так быстро, что при этом атакующие почти не имели урона. На другой день Суворов хотел было штурмовать Ланцкорону, но имея всего 8 орудий, удержался: неудачные попытки против Тынца и той же Ланцкороны были еще свежи в его памяти. Дюмурье отступил в Бялу, пограничное местечко, и оттуда через несколько недель уехал во Францию, совсем отказавшись от дела Поляков. Суворов донес Веймарну 13 мая: «Мурье, управясь делом и не дождавшись еще карьерной атаки, откланялся по французскому и сделал антрешат в Белу, на границу» 19.
Впоследствии Дюмурье осуждал распоряжения Суворова под Ланцкороной, утверждая, что они должны были навлечь на него неминуемое поражение. Может быть — при других условиях. Искусство военачальника состоит прежде всего в оценке обстоятельств, в знании противника и в соответственном выборе средств для его поражения. Тактические правила условны и в применении к живому делу иногда изменяются в диаметрально противоположную сторону. Слепо держаться их нельзя, на что намекает Суворов в своей автобиографии, говоря, что «никакой баталии в кабинете выиграть не можно». Он поразил под Ланцкороной Поляков внезапностью и дерзостью, избрав способ действий, которого они (и Дюмурье с ними) не ожидали, считая его невозможным, и вот невозможное сделалось возможным. В них, конфедератах, было очень мало живой нравственной силы и очень много впечатлительности; Суворов принял это в соображение и на таком соображении построил свой расчет. После долгих усилий, при иностранной субсидии и при энергическом ведении дела знающим и способным иностранным офицером конфедерация в последнее время преобразилась и выступила во всеоружии; так по крайней мере казалось. Надо было озадачить сразу эту якобы преображенную, переродившуюся силу, чтобы она не подняла головы и не притянула к себе всю Польшу, — и Суворов озадачил ее под Ланцкороной. Сила рассыпалась, оказалась призраком.
В своей автобиографии Суворов говорит про ланцкоронское поражение, что оно «произошло от хитрых маневров французскою запутанностью, которою мы пользовались; они хороши для красоты в реляциях». Надо думать, что под запутанностью и хитрыми маневрами Суворов разумел плохой расчет Дюмурье — не стрелять в кавалерийскую атаку, так что лучшие его войска, обе группы французских стрелков, оказались для боя потерянными вместе с артиллерией левого фланга. Далее Суворов говорит: «неприятелю времени давать не должно, пользоваться сколько можно его наименьшею ошибкой и брать его всегда смело с слабейшей стороны; но надлежит, чтобы войска предводителя своего разумели». В этих словах заключается полое объяснение Ланцкороны и прямой ответ на критику Дюмурье.
Остается указать еще на одно характерное обстоятельство. Суворов, сильно не ладивший с Древицем и не скрывавший своего невыгодного о нем мнения даже от Веймарна, доносит о нем по поводу ланцкоронской победы так: «полковник Древиц на сражении под Ланцкороной все дело сделал; он атаковал с искусством, мужеством и храбростью и весьма заслуживает императорской отличной милости и награждения» 19.
Конфедераты были разбиты, но оставался самый опасный из них по дарованиям и популярности — Пулавский, который собирался идти в Литву. Суворов выступил против него по направлению к Раве; Пулавский направился к Замосцью, в надежде, что его туда впустят. Суворов, разгоняя и отбивая встречные партии, от Равы повернул к Замосцью, совершая весь пут от Кракова форсированными переходами. Пулавского в крепость не впустили; он занял частью войск предместье и расположился вблизи на позиции. Здесь атаковал его Суворов рано утром 22 мая. В главе атакующих двигался через дамбу небольшой отряд егерей; он быстро прошел это дефиле и вторгся в зажженный конфедератами форштат. За егерями шли три эскадрона карабинер, которые, по очищении пехотою горевшего форштата, произвели смелую атаку и сбили неприятеля. Поляки бежали по болоту, разрушив за собою мост. Времени прошло не мало, пока Русские успели починить мост, так что нагонять бежавших могли только казаки. Поляки потеряли до 150 убитыми и 60 пленными; потеря Русских была ничтожна. Замосцье, очень важный укрепленный пункт, было освобождено 19.
Суворов горячо преследовал Пулавского, принужденного отступать по дороге к Люблину. Пробраться в Литву стало делом невозможным, и Пулавский решился снова вернуться к венгерской границе. Для этого надо было обмануть бдительного Суворова; смелый, энергический Пулавский так и сделал. Оставив в виду Суворова свой ариергард и приказав ему продолжать отступление но прежнему направлению, Пулавский с большей частью своей партии обошел Суворова фланговым движением и, выйдя в тылу его на прежнюю дорогу, прибыл чрез Дунаец к Ланцкороне, где и соединился с некоторыми другими партиями. Таким образом он искусно провел Суворова, и Суворов не пытался этого отрицать. Напротив, он с большою похвалою отзывался о действиях Пулавского, в особенности об его мастерском отступлении к Ланцкороне, и в знак своего уважения послал ему на память небольшую фарфоровую табакерку.
Так окончилась экспедиция Суворова. По неутомимости, по смелости и решительности ударов и вообще по энергии исполнения она представляет собою целую военную поэму. Рассчитывают, что в 17 суток Суворов прошел около 700 верст; форсированные переходы постоянно перемежались битвами; не проходило двух суток без боя. Когда же восхищались ему в глаза замечательною быстротою его движений, он отвечал: «это еще ничего, Римляне двигались шибче, прочтите Цезаря».
За такою усиленною деятельностью наступило опять нечто вроде затишья прежних лет, но на этот раз ненадолго.
Несмотря на жестокий удар, нанесенный конфедератам Суворовым под Ланцкороной, они не потеряли еще надежды поправить свое положение с помощью какого-нибудь счастливого дела. Отчасти они были правы, потому что война затянулась. а для них выигрыш времени был большим выигрышем, даже без определенного представления о будущем. Также несправедливо было бы сказать, что они возлагали свою надежду на один слепой случай, которого ни предвидеть, ни указать не были в состоянии. Предположения или ожидания их коренились в более реальной почве: они ждали перелома событий от литовского великого гетмана графа Огинского. Ожидания эти, сначала смутные и неосязательные, по мере неудач конфедератов росли, принимали определенные очертания и сделались наконец единственною надеждой Поляков. Огинский стал якорем спасения для всех и каждого, ибо все Поляки, за редким исключением, принадлежали конфедерации: меньшинство — словом и делом, большинство — помышлением и сочувствием.
Возвышению значения Огинского много способствовал один из конфедератских предводителей, — молодой, предприимчивый Косаковский. С партиею из нескольких сот человек он выступил из Ченстохова и пробрался в Литву кружным путем, по северным польским областям, где было мало русских войск. По дороге он распространял акты вождей конфедерации об упразднении престола, возбуждал дворянство к вооруженному действию, уговаривал всех на согласие и единодушие для спасения отечества. Сначала по пути Косаковского, а потом во все стороны распространилось глухое брожение, давала себя чувствовать назревавшая гроза. Поляки подняли голову, Русские стали опасаться всеобщего восстания. Ждали сигнала или искры именно от Огинского; на нем сосредоточились все надежды Поляков и опасения Русских.
Огинский пользовался большим уважением и влиянием, ибо имел собственное войско и начальствовал над литовским коронным. Отличительною его чертою было непомерное честолюбие; он даже помышлял о польской короне, так как нерасположение к Станиславу Августу было почти всеобщим. Но этому честолюбию не соответствовал характер Огинского, нерешительный, колеблющийся, даже робкий. Не держась открыто стороны конфедератов, он оказывал им помощь и покровительство в тайне и все выжидал благоприятных обстоятельств. Даже когда Дюмурье дал делу конфедерации счастливый оборот, Огинский не мог решиться на смелый шаг и дошел наконец до того, что сделался загадкой для всех.
Он стал под Телешаном с войском, число которого постепенно увеличиваясь, дошло до 3 или 4,000 человек. Первая цифра должна быт ближе к истине если не вообще, то относительно находившихся потом при Сталовичах. Сверх того Огинский ожидал 2,000 из Курляндии, рассчитывал на другие мелкие отряды внутри Литвы и даже на общее восстание. Но время все-таки проходило безлюдно, и Огинский ни на что не решался. Подстрекания Французского правительства и требование Сальдерном, русским посланником в Варшаве, категорического ответа, — за кого или против кого он, Огинский, готовит войска, — побудили его наконец снять маску. Он переменил со своим корпусом позицию и начал укрепляться на новой. Сальдерн дал приказание русским войскам следить за Огинским и в случае надобности открыть противу пего действия. Полковник Албычев, командир части Петербургского легиона, потребовал от пего или роспуска войск, или передвижения на прежнюю позицию. Огинский изъявил готовность повиноваться, если получит удостоверение в своей безопасности. Это была проволочка времени для внезапности первого удара.
В ночь на 30 августа 1771 года Огинский внезапно напал на отряд Албычева, разбил его и большую часть взял в плен. Албычев был убит. Вслед затем Огинский издал манифест о своем присоединении к конфедерации. Впечатление было громадное; конфедераты ликовали, беды, забыты, надежды воскресли, мечтам нет предела...
Мелкие отряды потянулись к Огинскому из Литвы и Польши; он выступил к Несвижу и звал к себе Косаковского. Собравшиеся против него русские отряды действовать не решались, а только наблюдали. Время наступало серьезное; вытеснение русских войск из Литвы начало представляться возможным. Огинский выступил из Несвижа, гоня перед собой русский отряд полковника Диринга.
Еще 23 июля Веймар прислал Суворову предписание: ввиду двусмысленности поведения Огинского, быть готовым к выступлению из Люблина, по получении ордера, туда, куда обстоятельства потребуют, а до тех пор никуда не отлучаться. Другим предписанием, 31 июля, он сообщает Суворову, какие именно отряды получили назначение наблюдать за Огинским, выражает надежду, что этих мер будет достаточно, что шляхта уже разъезжается отчасти но домам и к Косаковскому пристает с меньшею охотою. А чтобы без крайней нужды не обнажить Польшу и не измучить войск напрасными передвижениями, — наряженный от бригады Суворова отряд должен оставаться при Люблине в готовности до особого распоряжения. Если же, паче чаяния, он уже выступил и дошел до Коцка, то там остановиться, донести и ждать приказания. Затем 29 августа подтверждается Суворову быть в готовности, но без особого приказания никуда не выступать. Наконец 1 сентября, после открытия Огинским военных действий, Веймарн сообщает Суворову принятый им обще с Сальдерном план. Главные действия поручаются полковнику Древицу; под его команду назначается сильный сборный отряд из разных мест, в том числе и от Суворова; отряд собирается к м. Минску, в 30 слишком верстах от Праги. По прибытии в Минск, Древиц должен чрез шпионов разведать о намерениях Огинского. А так как Огинский может или пойти на Варшаву, или направиться в краковское воеводство с нападением на посты Суворова, или же остаться в Литве, то надо быть ко всему готовым. Поэтому Суворову предписывается немедленно, без всякого откладывания, сиять все посты, людей всех собрать в Люблин и держать их вкупе, наблюдая за Огинским. Если он пойдет к Варшаве, то туда же поспешить и Суворову, действуя Огинскому во фланг или в тыл, в связи с Древицем, который встретит его с фронта, Если Огинский направится к стороне Люблина, то Суворов должен пресечь ему путь и поставить его, вместе с Древицем, между двух огней. Вернее всего, что Огинский останется в Литве; в таком случае «приказано Древицу, не покидая и тени гетманской, следовать с поспешением за ним и разбить его до вящего себя усиливания», а Суворову оставаться в Люблине с отрядом в сборе, до получения ордера. Частям войск Суворова, назначенным к Древицу, послано приказание прямо, а так как вследствие упразднения постов прекратится сообщение с 1-й армиею, действовавшей против Турок, то курьеров препровождать до Варшавы с прикрытием 1.
Забили тревогу и в 1-й армии, т.е. в тыльном её районе; генерал-майор Кречетников стал принимать поспешные меры и просил содействия Веймарна 2.
Что отвечал Суворов Веймарну на первые его предписания, неизвестно; вернее всего, что ничего не отвечал. Очевидно он не мог быть доволен ролью, которая доставалась ему по воле Веймарна, и не мог одобрять того выжидательного бездействия, которое составляло сущность сообщенных ему распоряжений. Оно было не в его духе и противоречило всему образу его действий, доселе столь успешно практиковавшемуся в Польше. Сообщение 1 сентября тоже не могло его удовлетворит; оно, во-первых, излагало меры запоздалые; во-вторых, меры эти все-таки носили на себе характер робости, большой осторожности и оставляли инициативу в руках Огинского; в третьих, отдавалось предпочтение Древицу, младшему и притом недругу Суворова, а самому Суворову назначалась второстепенная роль. Все-таки он вероятно исполнил бы предписание 1 сентября, если бы оно последовало несколькими днями раньше: с его стороны был бы слишком большой риск действовать вопреки общему плану. Но предписание опоздало. Между тем опасность от Огинского была несомненна и угрожала большой бедой, если пропустить время. Суворов же от Веймарна никаких новых распоряжений не получал, не успел даже получить ордера от 29 августа. Поэтому он решился, на свой риск и страх, принять меры, хотя противоречащие прежним распоряжениям из Варшавы, но соответственные новому положению дел, внезапно разоблачившемуся. Не такой он был человек, чтобы отказаться от всякой инициативы единственно потому, что не получил еще новой инструкции 3.
Он доносит 1 сентября, что получил официальный рапорт о катастрофе, случившейся с Албычевым; что Огинский в числе 6 - 7000 следует к Бресту: «уповательно, что и в Бялу будет, чего ради я соберу по возможности войска в Коцк и выступлю». В тот же день Суворов выступил из Люблина в Коцк и на другой день донес из Коцка, что послал нарочного в Брест и патруль до Бялы, что завтра или после завтра он надеется собрать достаточно войск без-111 обнажения мест. Вероятно в это же время он получил ордер Веймарна от 29 августа (подтверждающий предписание 23 июля), потому что в рапорте своем от 3 сентября, из Коцка же, он упоминает про это последнее и говорит, что когда «особенные обстоятельства, по причине слухов об Огинском, минуются, в точности исполнение чинено быть имеет». В тот же день он пишет, что прежде полученные известия об Огинском подтверждаются, что он, генерал-майор Суворов, за долг службы почитает туда отправиться и сегодня с передовыми войсками выступит. Затем, из Бялы он доносит 5 сентября, что туда прибыл и из находящихся там войск взял 107 человек пехоты, 71 кавалерии, 10 казаков и принял намерение выступить к Бресту, а понадобится, то и к Пинску. Наконец, 6 сентября он рапортует из Бреста, что ордер от 1 сентября получил, «и во исполнение оного, как стремления Огинского к Варшаве и к стороне Люблина не слышно, я буду стараться, не пропуская его, гетмана, в те места, с помощью Божиею упреждая все намерения и покушения его, уничтожить», к этому он прибавляет, что снесется с Древицем и другими отрядными начальниками, чтобы ему, Суворову, обо всем сообщали и его приказания исполняли 4.
Таким образом оказывается, что своим самовольным выступлением в дальнюю экспедицию, Суворов не только не нанес ущерба общему делу, но даже не прибег к тем крайним мерам, о которых писал ему Веймарн, именно — не прервал коммуникации с 1-й армией и не оиорожнил ни одного поста, продолжая держать конфедератов своего района в узде.
Выступив из Бреста в Березу и оттуда двигаясь к Несвижу, Суворов, не доходя 35 верст до этого города, получил достоверное известие, что Огинский находится в м. Мире, а полковник Диринг в 20 от него верстах. Решив соединиться с Дирингом для удара на неприятеля, Суворов выступил к Несвижу в ночь на 12 число, но отойдя несколько верст, услышал, что гетман перешел в м. Сталовичи. Суворов тотчас послал к Дирингу и в Слуцк, к подполковнику Хвабулову, чтобы подкрепили его в предстоящей атаке, «сам же, дав вид, будто тянется к Несвижу, поворотился назад и маршировал прямо к м. Сталовичам», находившемуся в 14 -15 верстах. Поступил он так для того, чтобы соединением с вышеозначенными отрядами или маршем к Несвижу «при таком авантажном ночном и неведомом гетману случае не упустить и не потерять времени, и не подать ему способа далее уйти, ведая со стороны встречающийся ему деташамент Древица, обнадеживая себя тем и другим подкреплением».
Успех в военном деле очень много зависит от выигрыша времени: потеря одного часа может дать вместо победы поражение. Поход Суворова к Сталовичам и бой при этом местечке служат блестящим тому подтверждением. Имея всего 822 человека боевой силы, он предпочел ударить с одним своим ничтожным, истомленным отрядом на несоразмерно сильнейшего неприятеля, пользуясь выгодой внезапности, нежели выжидая других, соединиться с ними и хотя таким образом усилиться, но зато открыть противнику себя и свои намерения 6.
В совершенной тишине приближались Русские к Сталовичам. Небо было покрыто тучами, ночь стояла черная; маяком для войск служил огонь, мерцавший на монастырской башне близ Сталович. В темноте русские разъезды наткнулись на польский уланский пикет из четырех человек; захваченные врасплох, уланы сообщили некоторые сведения о расположении конфедератов и послужили проводниками. Не доходя верст трех до Сталович, Суворов построил свой отряд в боевой порядок, поставил в первую линию большую часть пехоты с двумя орудиями в центре, во второй — три эскадрона, в резерве роту Суздальцев с небольшою частью кавалерии и казаков; фланги прикрывали казаки же. Войска двигались, как потом оказалось, в тыл неприятельского расположения, защищенный болотистою низменностью, чрез которую вела узкая плотина, длиною до 200 шагов. Вступив на плотину, Русские были тотчас же замечены неприятелем, и из местечка открыли по ним сильный орудийный и ружейный огонь, однако же недействительный, так как стояла еще ночь и едва начинала мерцать утренняя заря. Головная часть пехоты, иерейдя плотину, направилась к местечку, вспомоществуемая артиллерийским и ружейным огнем, куда и ворвалась. Подоспевшая кавалерия произвела энергическую атаку по направлению к площади, захватила стоявшие тут пушки и, не ограничиваясь этим, била и гнала перед собою встречных конфедератов. Так же успешно и храбро работала вторая колонна пехоты, ворвавшаяся в Сталовичи с другой стороны.
Озадаченные конфедераты частию бежали в поле, частию засели в строениях и производили беспорядочный огонь. Гвардия Огинского, состоявшая из 300 так называемых янычар, упорно оборонялась в нескольких домах на площади, но была или переколота, или выбита и разогнана. Сам Огинский едва спасся, вскочив на коня и ускакав в поле. Он увидел тут своих беглецов, безоружных, потерявшихся, блуждавших по разным направлениям. Он отдавал им приказания, просил, но слова его не производили никакого действия, так что он не мог собрать из сталовичских беглецов ни одной роты или эскадрона, когда уже Русские заняли местечко. Оправдывая себя в происшедшей катастрофе, Огинский писал, что измена была одною из причин его несчастия. Это только доказывает, как вообще человек расположен взваливать на других свою собственную вину.
Петербургские легионеры отряда Албычева, взятые перед тем Огинским в плен, находились в нескольких домах, которые были заперты снаружи. Слыша выстрелы, боевые крики, русские голоса, они догадались в чем дело и повыскакали из окон. Беготня, крики, выстрелы производили впечатление совершенного хаоса, среди которого своих трудно было отличить от чужих. Прибыв в Сталовичи на заре, Суворов заметил солдата, пробирающегося в какой-то дом; он принял его за грабителя и окликнул. Солдат отвечал по-польски и выстрелил в него из ружья, но промахнулся; это был один из гвардейцев Огинского.
В местечке стояла только часть войск Огинского; остальные были расположены невдалеке, в лагере, на небольших» высотах. Не давая времени конфедератам прийти в себя, Суворов тотчас же по взятии Сталович повел атаку на стоявших в поле. Было уже совсем светло, «белый день», по его выражению. Беглецы сталовичские присоединились к лагерным, но сил их не увеличили, а скорее принесли с собой ужас и смятение, Однако все-таки конфедератов находилось в строю гораздо больше, чем Русских, тем паче, что при выбивании неприятеля из местечка, большая часть русских карабинер увязались за теми конфедератами, которые бежали не к своему лагерю, а в сторону. Таким образом из кавалерии оказалось на лицо для новой атаки всего 70 человек карабинер, польской же конницы примкнуло к лагерю не меньше 500. Но это не остановило Суворова; он понимал, что тяжелым впечатлением ночи сангвинический неприятель уже заранее обречен на поражение. И так атака поведена одновременно кавалериею против кавалерии и пехотою против пехоты, которая занимала левый фланг неприятельского расположения, причем 200 человек, неизвестно почему, стояли в стороне. Суворов решился однако прежде обстрелять конфедератов, тем более, что и у них были пушки. После непродолжительного артиллерийского и ружейного огня, произведенного во время движения вперед, Русские бросились в атаку. Слабый карабинерный эскадрон мигом опрокинул сильную числом неприятельскую кавалерию, пехота потерпела ту же участь, а отдельно стоявшая её част, на которую особенно энергично велось нападение, почти вся сдалась в плен. Дело кончилось в 11 часов дня. Огинский был совершенно разбит и с десятком гусар спасся бегством в Кенигсберг, в Пруссию 6.
Большая часть русской конницы, ударившаяся в преследование, ушла довольно далеко вперед, когда внезапно появился конфедератский генерал Беляк с двумя комплектными уланскими полками силою в 1,000 человек, пришедший на помощь Огинскому. Он смял кавалерию, но подоспели казаки, восстановили бой, и Беляк принужден был отступить 7.
Последствия сталовичской победы были громадные. Корпус Огинского перестал существовать, хотя в нем людей оставалось много; серьезная опасность, грозившая Русским и их делу вследствие внезапного усиления конфедерации литовскими войсками, была разрушена совершенно. Малодушное бегство Огинского за границу еще усилило блеск и значение события. Самая крупная надежда конфедератов исчезла, оставив по себе кровавый след.
Понесенные обеими сторонами в сражении потерн определяются писателями весьма различно. Сам Суворов противоречит себе в некоторых цифрах. Бесспорно то, что конфедераты потеряли все свои орудия, весь без исключения обоз, много знамен, гетманскую булаву и проч... и что освобождены пленные батальона Албычева, 435 челов., с их двумя полковыми пушками. Потеря Русских убитыми ограничивалась 8 человеками, у Огинского же Суворов определяет в своих сообщениях разным лицам число убитых от 300 до 500, пленных от 280 до 300, в том числе 16 офицеров, но в своей автобиографии говорит, что плен превосходил цифру русского отряда. Последнее показание можно признать за истинное лишь в том случае, если под словом «плен» разуметь не только пленных конфедератов, но также их обоз и безоружных легионеров Албычева, Раненых Суворов считает в своем донесении 3 офицера и 35 нижних чинов, а в автобиографии говорит, что были переранены почти все старшие офицеры и 78 нижних чинов, т.е. около 100 чел.; это должно быть ближе к правде. Число раненых конфедератов остается неизвестным, но оно должно быть очень велико 8.
Войска Суворова в сталовичском деле вели себя так. как только могут поступать войска хорошо обученные, выдержанные, обладающие высоким нравственным чувством. Суворов был ими доволен, что много значит; он доносил Веймарну, что не знает, кто друг друга перещеголял в атаке: легионные (взятые в Бяле), или его собственные войска. Он гордился этой победой, вспоминая о ней и впоследствии, а на первых порах был в полном восторге. К генералу Кречетникову он писал 14 сентября: «простительно, если вы, по первому слуху сему, сомневаться будете, ибо я сам сомневаюсь; только правда». Всем нижним чинам он выдал по рублю из своих собственных средств 9.
Достойна упоминания одна из причин решимости Суворова предпринять такую дальнюю и смелую экспедицию. Он объясняет это в своей автобиографии так: «я имел храбрых офицеров, привыкших часто сражаться вблизи».
Донося 13 числа об одержанной победе, Суворов прибавил: «теперь пора мне туда, откуда пришел». И действительно, после короткого отдыха, он направился в Несвиж. Пленных, безоружных, раненых и особенно обоза так было много, что отряд обратился в прикрытие и растянулся слишком на 3 версты. Если бы побежденные не упали духом и сохранили энергию и самообладание, то тут могли бы с победителями поквитаться. Но Суворов понимал, что им это и в голову не могло прийти. В Несвиже оставил он пленных, обоз и проч. и, угостив тут пленных офицеров обедом, двинулся к Пинску. В Несвиж же прибыл к нему полковник Диринг, на совместное действие с которым он рассчитывал, но прибыл не с отрядом, а единолично, чтобы представиться генералу.
В Пинске находился главный штаб и свита Огинского. которыми Суворов и овладел, а потом чрез Брест и Бялу возвратился в Люблин к 29 числу. Несмотря на то, что после Сталович он не оставался в Литве, а только пробыл в двух-трех пунктах самое короткое время, он успел словами и поступками милосердия и миролюбия несколько успокоить край, склонить многих к сложению оружия, к возвращению в дома, к покорности. Не сохранилось никаких подробностей его деятельности в этом смысле, но она не осталась незамеченной, и многие писатели ставят ее Суворову в большую заслугу. Он велел не трогать имении Огинского и оставить в них все по прежнему. Встретив на дороге к Пинску конфедератского офицера, везшего полковую казну, он не тронул денег и дал еще офицеру пропуск для него и казны до места назначения 10.
Сталовичский поход и битва выдвинули Суворова из ряда и сделали его известностью, чуть не знаменитостью. Даже Фридрих Великий, который был вообще о русских генералах невысокого мнения, обратил на него внимание и в сочинениях своих дал Полякам совет остерегаться Суворова.
Сталовичское дело в подробностях и цифрах несколько раздуто писателями. Потери обеих сторон были не таковы, как обыкновенно определяются; переход Суворова из Люблина к Сталовичам не так быстр, как все пишут; цифра отсталых (из 1,000 чел. — 150) тоже не подтверждается, ибо 1,000 человек у него ни в один момент похода не было; усиленный в Бяле легионерами, его отряд простирался до 902 челов. с 298 лошадьми, а в деле под Сталовичами участвовало 822 чел. Но все эти прикрасы ни мало не изменяют сущности, и дело остается мастерским и поучительным во всех отношениях, особенно в смысле сочетания крайней степени смелости с осмотрительностью 4.
Не так смотрел на это Веймарн, и на Суворова обрушилась куча мелких неприятностей и булавочных уколов. Прежде всего Веймарна вывело из терпения то обстоятельство, что после донесения Суворова из Бреста 6 числа, он не получил от него ни одной строки весь сентябрь, а потому 28 числа послал ему сердитую и довольно колкую бумагу. Начиная ее прибытием Суворова в Брест «без повеления», он упоминает про сталовичскую победу, одержанную «счастием оружия её Императорского Величества и храбростью славных наших войск». Скорбя о неполучении никаких от Суворова донесений, так что весть о Сталовичах пришла стороной, «в чем остается нам прискорбие, а вам нарекание», он говорит, что затем в Литве уже нет больших конфедератских партий, а потому предписывает Суворову возвратиться «по получении сего, ни мало не медля и не взирая ни на какие обстоятельства». Следовательно Веймарн послал Суворову предписание о немедленном возвращении в Люблин как раз в тот день, когда Суворов был уже в Люблине или подходил к нему 11.
Веймарн не был уже в то время начальником Суворова, ибо сдал свой пост вновь назначенному генерал-поручику Бибикову ни собирался уезжать в Петербург. Бибиков прибыл с высочайшим указом в Варшаву 13 сентября, и 14 числа Веймарн предписал Суворову обращаться по делам службы к Бибикову. И однако же, не довольствуясь укорительным предписанием от 28 сентября, Веймарн перед самым своим отъездом послал Суворову 7 октября другое, еще более оскорбительное и притом противоречащее первому, не посовестившись собрать предварительно некоторые справки на самом месте, в Сталовичах, у ксендза, Он предоставляет собственному Суворова рассуждению — согласно ли с узаконенными порядками и субординациею все то, что он, Суворов, сделал, как выступление из Люблина в Сталовичи, «так и произвольное без ордера из Литвы в Люблин возвращение?» Он, Веймарн, передает это дело рассмотрению своего преемника, почему теперь и не упоминает о всех его, Суворова, неприличных поступках и ограничивается указанием лишь на одно обстоятельство: «вы уверяете, что неприятелей от 400 до 500 на месте побито; неоднократно в рапортах и письмах ваших вы с сетованием изъясняли неудовольствие, что наши деташементные командиры число убитых безмерно увеличивают; но ныне вы и сами наипредельнейшим образом в тот же самый казус по-видимому поставились, ибо пробощем м. Сталовичи уверяется, что всего всех им похоронено было 53 человека, в том числе 8 с нашей стороны». Дальше он ставит Суворову в укор, что в донесении последнего не упомянуто, в чем именно состояла добыча, разделена ли она пропорционально, не было ли гетманских и казенных денег, сколько из добычных лошадей и куда распределено, что заплачено тем, кто их отбил, и сколько от форсированных маршей убыло людей и лошадей 11.
Вся эта длинная тирада обличает не Суворова, а Веймарна, который, под влиянием раздражения и досады, хотел сорвать на Суворове сердце во что бы то ни стало. Он даже не сообразил такой простой вещи, что если донесение не получено, то еще не значит, что оно не отправлено, особенно в крае взволнованном, где почти все население тайно или явно сочувствовало конфедерации, и сообщения по дорогам были постоянно не обеспечены.
Суворов отвечал следующее. Выступил он из Люблина ради усердия к службе и ревности к отечеству, дабы не дать осуществиться намерению Огинского и защитить посты своего района, а в Бресте принял намерение — разбить гетмана. Донесение о победе послано 13 сентября и того же числа отправлен дубликат чрез подполковника Колыванова из Несвижа; перед сражением доносил не только 6 числа из Бреста, но и после того из Березы; кроме того представлены реляция и журнал военных действий 12. Движение из Люблина произведено без опорожнения постов. По разбитии гетмана, Суворов счел обязанностью возвратиться в Люблин, но дал знать об этом полковникам Чернышеву, Дирингу, Древицу и подполковнику Хвабулову, предписав трем последним принять меры к истреблению остатков войск Огинского. «Чтож принадлежит до побитых неприятелей от 400 до 500, то совершенная правда; поставляю не увеличивая, хотя их и больше того побито. А с чего пробощ м. Сталович, и по какому требованию, и кого, и на каком основании похороненных им весьма малого числа утверждал, я совсем не понимаю. Всему ль моему изъяснению или пробощу поверить должно, истинно доношу, что несправедливо я тем обнесен». В реляции написано о добыче подробно и все, принадлежащее по закону короне, оставлено в Несвиже; были ли в казне гетмана деньги, и если были, то кем они захвачены — неизвестно; партикулярная добыча отдана войскам и хотя пропорционально не поделена, однако каждому взять часть дозволено, и в том никто претензии не заявил. «Старание и успех состояли только в том, чтобы единственно неприятеля разбить и истребить, а не о партнкулярной добыче помышляемо». Добычные лошади размещены но полкам без всякой за них платы, а неспособные к службе оставлены в руках нижних чинов. О числе выбывших на походе из строя, по заведенному Веймарном порядку, полки должны доносить сами 11.
Было бы странно предполагать, что в таком деле, как сталовичское, число убитых конфедератов могло ограничиться цифрою 45, как указывает Суворову Веймарн. Суворов погрешил только в подробностях раздела добычи, что вполне извиняется и объясняется быстротою обратного выступления его отряда; лично же на Суворова подозрения допустить невозможно, потому что он на свою долю из добычи никогда ничего не брал, ни в эту войну, ни во все последующие. Легко быть может, что по отношению к добыче вкрались тут какие-нибудь злоупотребления; они даже были наверно, так как например гетманская булава, подлежавшая передаче Польскому королю, была продана, притом в другой отряд, и ее пришлось отыскивать. Некоторые историки упоминают еще про гетманскую казну в 50,000 червонных; об утраченной казне пишет и сам Огинский, но Суворов о ней ничего не знал. Не была ли это та самая касса, которая несколько времени спустя найдена у одного капеллана вместе с бумагами Огинского, и от него отобрана?
Веймарн обнес Суворова и перед военной коллегией. В донесении своем, начиная с представленного Суворовым наградного списка, он говорит, что «со своей стороны иного сказать не может, как то, что по-видимому каждый свой долг исполнил». Далее он пишет, что Суворов ничего не доносил «о предыдущих обращениях и мероположениях к согласному действию с прочими» и обращает внимание коллегии на то, что Суворов, после такого удачного дела, не преследовал разбежавшихся и не обратился на Косаковского, а предоставил это другим. Суворов даже помешал довершить победу полковнику Дирингу, ибо отошед от Сталович, остановился и произвел победный салют; Диринг же, заключая из пальбы, что Суворова теснит Огинский, не пошел к Сталовичам для преследования последнего, обратился к Несвижу для поддержания Суворова и таким образом потерял время к прямой выгоде конфедератов. В заключение Веймарн выставляет последующие действия Диринга в выгодном свете и прилагает, на немецком языке, экстракт из его рапорта 11.
Этим дело и кончилось; никакого суда над Суворовым учреждено не было, вопреки утверждению некоторых авторов. Веймарн был человек ума не дюжинного и конечно понял бы, что таким поступком он компрометирует себя, а не Суворова. Суворов, получивший за свою службу в Польше до Сталович орден св. Анны 1 степени и Георгия 3 класса, был награжден за сталовичскую победу в декабре 1771 г. орденом Александра Невского, которого не имел еще тогдашний его начальник, Бибиков 13.
Все подобные неудовольствия оставляли в Суворове след, и пребывание в Польше становилось ему более и более в тягость. Прошлогодняя его попытка перебраться в армию Румянцева почему-то не удалась; он повторил ее и в 1771, еще до сталовичских неприятностей, подав 26 июля прошение на высочайшее имя о переводе его в главную армию против Турок, в котором говорит, что «желает по усердию своему продолжать службу с практикой». Об этом он просил и Веймарна, говоря: «довольно претерпел, смордовался, а для могущих быть взысканиев, подозрениев и ответствиев остаюсь непорочен». Но в августе Суворов, не объясняя причины, просит задержать его челобитную до октября. В конце концов перевод опять не состоялся 14.
. Этот год был особенно богат по всем отраслям деятельности Суворова, Распоряжения его касаются внутреннего обихода в войсках, содержат в себе правила службы и общие, и собственно Суворовские. Он рекомендует постовым командирам бдительность и осторожность; приказывает делать поиски с партиями неслабыми и не далее одного перехода с возвратом назад; суточный марш рассчитывает от 50 до 85 верст; о предпринимаемых поисках предписывает предупреждать ближайшие посты; «не бродить по куриному, а ходить по оленьему»; избегать употребления шпионов по сомнительности их сведений; казакам не атаковать, а только преследовать. По инструкциям Суворова первое условие для поражения конфедератов состоит в поспешности; атаковать их следует скорым и сильным ударом, лучше всего колоннами с интервалами в них; сделав удар, ни минуты не стоять на месте, а идти назад преимущественно другой дорогой. Если неприятель по верным вестям окажется сильнее, чем предполагалось, то просто повернуть назад и идти домой. Если конфедераты имеют артиллерию, то прежде всего ее отнять; тогда они падают духом. Не раздувать потерь неприятеля; постовым командирам не представлять ему, Суворову, известий о конфедератах на рассмотрение, а распоряжаться самим по зрелом рассмотрении дела. Особенные заботы Суворова направлены на обучение войск; он входит в это дело беспрестанно и с подробностями, приказывая наприм. обучать солдат даже во время нахождения их в карауле, чтобы они не убивали время на игру в шашки 15.
На грабительство и неправильные поборы войск жалобы продолжались. Тогда все смотрели на добычу, как на совершенно справедливое вознаграждение войска за одержанный им успех и как на естественное последствие победы; такой взгляд никем не оспаривался и был узаконен. Подобным же образом смотрел на добычу и Суворов, но сознавал, что путь этот скользок и не будучи регулирован, ведет к грабежу, насилиям и полной разнузданности. Поэтому Суворов постоянно напрягал усилия к удержанию понятия о добыче в законных пределах, и переступивших этот предел наказывал со строгостью. Он беспрестанно подтверждает о невзимании никаких незаконных поборов; с негодованием укоряет постовых и отрядных командиров в том, что они от добровольно явившихся, отставших от конфедерации людей, отбирают лошадей и их собственное платье; напоминает распоряжения высшего начальства и постановления военной коллегии о том, какая именно добыча, доставшаяся после боя, принадлежит казне, какая войску. Он обвиняет казаков в том, что когда легко раненый конфедерат валится с лошади и притворяется убитым, то казак обдирает его и оставляет на месте, а не берет в полон, ибо должен был бы представить неободранного, чрез что конфедерат «становится горшим возмутителем». Или же спихнув конфедерата пикой с лошади, казак не обращает на него никакого внимания, а бросается за его конем, тогда как добытый конь должен принадлежать казне. Больше всего грозит Суворов за то, когда «при пленении кого получше, другие задние наехавши, стараются его себе отбить, за каковую шалость без изъятия немедленный шпицрутен». Для добычи предписывается пехоте на ходу не останавливаться, кавалеристам с коней не слезать и проч. Вообще из распоряжений Суворова видно, что он говорит не с чужого голоса, что они составляют результат его непосредственных наблюдений, что он все знает собственным опытом, все видел своими глазами, и однако же, несмотря на бдительность Суворова, все-таки происходили такие случаи, как под Сталовичами, с булавою Огинского 15.
Суворов приказывает содержать пленных ласково и человеколюбиво; кормить их хорошо, «хотя бы то было и сверх надлежащей порции»; поступать также и с неприятельскими дезертирами. Он предписывает постовым командирам чаще напоминать подчиненным, чтобы они хорошо обращались с отстающими от конфедерации, «ибо благоприятие раскаявшихся возмутителей пользует более нашим интересам, нежели разлитие их крови». Да и нераскаянных он защищает от всяких жестокостей: «как бунтовщиков подлыми ни почитайте, но никакого злодея уничтожать не должно, а оружие низложивши, оказывать всякое благоволение». Он часто рекомендует поддерживать добрые отношения между войсками и жителями и не забывать, что русские войска находятся в Польше только для успокоения земли: «мир на Израиля». Даже с неприятельскими шпионами Суворов, вопреки военным обычаям, мягок и приказывает тоже самое своим подчиненным. Объясняет он это Веймарну так: «у бунтовщиков шпионы только на том основании, что просто доносят, где мы обращаемся; их столько много, что когда их изловят, я их выспрося, отпускаю домой» 15.
Мы видели, что Суворов и Веймарн расстались неприязненно и что главною тому причиной были несправедливость и мелочное самолюбие Веймарна. Но есть тут и вина Суворова. Он давал Веймарну непрошеные советы, хотя большею частью косвенно; охуждал течение дел; указывал на разные недостатки в войсках, особенно на дурное их обучение; был требователен относительно неподчиненных ему лиц; браковал принятую систему войны. Делал он это в приличной форме, но все-таки в писаниях его просвечивал сарказм, проглядывала сатира, советы и требования его носили на себе печать авторитетности, не признаваемой Веймарном. Хотя Суворов и писал ему: «простите мне все сии от времени до времени разновидные примечания, хотя бы они ошибочны или на образ натуральной мне веселости, токмо совершенно без желчи штиля были»; но в письмах его именно зачастую и отсутствовал подобный безобидный для щекотливого начальника тон. Да и помимо этого обстоятельства, постоянная критика, если даже она не задевала Веймарна и его распоряжений, в конце концов прискучала, делалась надоедливой.
Суворов восстает против самой системы войны; она должна быть наступательная; оборонительный способ невозможен, ибо от конфедератов нигде не только укрыться, но и дорогу пресечь им нельзя. Между тем силы их растут, против прошлого года увеличились почти вдвое; постам приходится только отбивать их набеги. Литву содержать одному легиону; учиться рекогносцировке, разным порядкам марша, а потом уже «драка с сопротивными (а не с приятелями от скуки); на своевольство недосуг». В Польше 4 бригады с генерал-майорами; они лучше управят, чем голодные псы с их отрядами». «Когда до них дойду, то сердце воротится... Право, им лучше скорее дать деньги и абшит; они ни зачем иным, как за деньгами... Успокоить бы сих рыночных героев». Они должны быть партизанами, а не гордыми, местничающимися панами; оттого все хвастовство и ложь, ибо потеряв время, а иногда и важные посты, им нечего больше и делать, избегая взыскания, как хвастать и лгать. Они только и делают, что идучи с отрядами, заходят в помещичьи усадьбы, пьют там кофе и играют в таблеи. «Показалось 100 человек, шпион доносит 300; отделилась в сторону партия в 50 человек для поборов — новые 300, итого 600. Рапортует — должен прежнюю цель оставить и истребить новопоявившихся; их или не застанет, или разобьет, возьмет 8 в полон, 10 повалит, напишет 200-300; осталось десятков 5, а по лживому счету 300. Ему лживая слава; он же зная правду про себя, кончит кофеем... Становится бездна темнее, чем таковые победы блистательнее». (Суворов ненавидит этот кофе на панских дворах; укоряя одного хорошего офицера в недостатке самодеятельности, он кончает вопросом — неужели и вы стали пить кофе и играть в таблеи?)... «Я например донесу, что у Миончинского 1,000; другой делает 3,000; первый вид есть, что похвальнее первого предосторожность другого; а ежели третий донесет — 4,000, то уж и я отопрусь. Но паче, когда я те 4,000 одною тысячью побью, не надо ли уже мне на месте положить 1500? — давай чин, деньги. А солидное между тем на своем камени дремлет...» 16.
Все это писалось конечно вообще, но предназначалось по адресу разных лиц, Суворову не подчиненных и отчасти пользовавшихся доверенностью Веймарна. Еще беспощаднее он бичует отступления от воинского безусловного повиновения, в особенности по отношению к нему самому. Приняв под свое временное начальство часть Петербургского легиона, он обращается к Веймарну с требованием: «подобно как Гарпагон за свою покражу отдает под суд город и с пригородами, так я всему легиону не довериваю. Прошу ваше высокопревосходительство чаще в оный подтверждать о дисциплине и субординации, т.е. чтобы они просто и нехитроязычно мне были послушны, а не фигурили по кабинетному; сие значит много остроумия, а малый смысл». Преследуя ненавистное ему питье кофе по панским дворам, он предлагает не выдавать нижним чинам провиантские деньги за дни угощения в усадьбах, «чтобы не богатели и после не мотали; нужное солдату полезно, а излившее вводит в роскошь — мать своевольства». Он указывает Веймарну на то, что офицеры и даже солдаты начинают употреблять польские шапки и платье; «уж им и государева шляпа лоб жмет, уж под мышками и кафтан тесен». Он выставляет ему на вид дурные внутренние порядки кавалерийских частей, говоря, что по старому кавалерист назывался хозяином, а теперь он не может знать, какой шерсти его лошадь. «Все равно, посади лопаря на такую лошадь, как такого кавалериста на его оленя или холмогорскую корову. А что смотрят офицеры? Есть кошелек, кофей у пана готов», стало быт ему ни до чего и дела нет. Издевается Суворов и над посадкой кавалеристов, называя ее «арлекинской позитурой». Короче говоря, нет почти предмета, которого бы он не касался в своих письмах и представлениях к Веймарну. Но рядом с критическими выходками, он преподает ему и свои наблюдения над конфедератами, способом их действий в бою, порядком походных движений и другими характерными особенностями. Например, конфедераты Миочинского на ретираде останавливаются и эскадронами дают огонь; Пулавцы бегут просто, без хитростей; про третью партию замечает, что она состоит из картежников, и тому подобное 16.
Преемник Веймарна, Бибиков, оказался человеком помягче и яснее понимающим достоинства Суворова. Изменяя в декабре 1771 года распределение войск, Бибиков в предписании своем говорит: «оставляю впрочем вашему превосходительству на волю, как располагать и разделять войска, как за блого вы по известному мне вашему искусству и знанию земли и наконец усердию к службе рассудить изволите». Далее он пишет: «для занятия войсками нашими Замосцья прошу подать мне свои мысли, каким образом оное достигнуть бы было можно» 17. Таким образом между Бибиковым и Суворовым установились добрые отношения, которые не изменились до конца совместной службы начальника и подчиненного в Польше и продолжались по отбытии Суворова на другой театр войны 18.
Наступил 1772 год. На большом военном совете у русского посланника в Варшаве решено было покорить все укрепленные места, находившиеся во власти конфедератов. Русские войска, состоявшие под начальством Бибикова, предполагалось разделить на три корпуса, из коих один должен был действовать в поле, а два другие — попеременно производить осадные работы (похоже на то, что раньше предлагал Суворов Веймарну). Для сбережения войск положено было не прибегать к штурмам. Королевско-польские войска, под начальством Браницкого, назначались в помощь Русским.
Плану этому в самом начале нашлась помеха. Еще в сентябре 1771 года прибыл из Франции чрез Вену на смену Дюмурье генерал-майор барон де Виомениль с несколькими офицерами и с порядочным числом одетых лакеями унтер-офицеров. Центр конфедератской агитации перенесен из Эпериеша в Белиц, на самой границе, а Бяла, против самого Белица лежащая, избрана главным опорным пунктом. Отсюда рассчитывал Виомениль препятствовать покорению конфедератских крепостей до весны и тогда, со вновь организованными и увеличенными силами, начать наступательные действия, дебютируя захватом краковского замка 19.
В Кракове начальствовал полковник Штакельберг, преемник Суворова в командовании Суздальским полком. Он был храбрый офицер, но слабохарактерный, больной и любящий покой человек. Суворов был очень недоволен; что его детище досталось лицу, которое, кроме личной храбрости, не имело с ним, Суворовым, ничего общего. Неоднократно в записках и бумагах он делал на счет Штакельберга разные пронические замечания и еще недавно так аттестовал его за его леность в обучении полка: «чего найти достойнее, правосуднее, умнее Штакельберга, только у него на морозе, на дожде, на ветре, на жаре болит грудь». Штакельбсрг был уже человек не молодой, по еще чувствительный к женской красоте, или по крайней мере очень к прекрасному полу благосклонный. Кроме того, стараясь поддерживать с населением города Кракова добрые отношения (в чем он и успевал), Штакельберг слишком сблизился с обывателями, особенно с монахами. В краковском замке хранился полковой обоз, 4 пушки; там же содержались пленные конфедераты вопреки приказанию Суворова, требовавшего отправки их в Люблин. Суворову доносили о беспечности Штакельберга, но он не обращал на это внимания, в чем и сознался Бибикову после катастрофы. По меткому выражению Суворова, Штакельберг «был обременен ксендзами и бабами» и никого не хотел слушать. Суворов прибавляет еще в письмах к Бибикову, что Штакельберг принадлежит к числу избалованных Веймарном переписками с ним на иностранных языках. Это едва ли справедливо, так как зная слабость Веймарна насчет иностранных языков, Суворов сам беспрестанно писал ему по-немецки и вообще ни в какую пору своей жизни не употреблял так часто немецкого языка, как в 70 и 71 годах, однако этим средством ни до чего не добился. Попросту говоря, Штакельберг находился в Кракове не на своем месте 20.
Рассказывают, что он велел снять часового с одного важного поста из угождения знатной красавице, которая, действуя в пользу заговорщиков, жаловалась, что ночной оклик этого часового не дает ей спать. А когда таким образом беспечность замкового гарнизона доведена была до последнего предела, то (повествуют историки) Виомениль немедленно исполнил свой план.
В нескольких верстах от Кракова, в Тынце, командовал подполковник французской службы Шуази. В ночь с 21 на 22 января 1772 года он посадил большую часть тынецкого гарнизона на суда и переправился через Вислу к Кракову. С величайшею осторожностью подошел он к стенам замка, отделил часть своего отряда для прохода в замок другим путем, а сам направился к трубе для спуска нечистот, заблаговременно ему указанной. Добравшись в темноте с большим трудом до искомого отверстия, он с частью своих людей полез туда впереди всех; двигались стоя на коленях, по одному. Доползя до начала трубы в замке, Шуази с ужасом заметил, что внутреннее отверстие заделано камнем, тогда как ему обещано было, что ко времени атаки камни будут вынуты. Сломать каменную преграду было нечем; Шуази со своими людьми пополз назад и кое-как выбрался из этого грязного прохода.
Он пошел с отрядом около города, высматривая своих и приглядываясь, нет ли каких признаков присутствия их в замке. Все было тихо, перед ним высились темные безмолвные стены — ничего больше. Бродить таким образом вокруг Кракова нельзя было долго; Русские, заметив неприятеля, могли отрезать ему путь отступления в Тынец и взять эту крепостцу, так как в ней оставалось гарнизона всего сотни две. Шуази с тяжелым чувством направился к Тынцу, покидая на произвол судьбы оставшихся под стенами замка капитанов Виомениля и Сальяна с частью отряда, Отойдя версты две или три, он вдруг услышал сильный ружейный огонь в Кракове. остановился и послал польского офицера на разведки. Офицер скоро вернулся и сообщил, что замок занят Виоменилем и Сальяном. Шуази повернул назад и быстро пошел к Кракову.
В исходе 3 часа ночи Виомениль и Сальян приблизились к замковым воротам. Перед тем выпал большой снег, и люди отряда имели на себе поверх платья белую ксендзовскую одежду, дабы не возбуждать внимания часовых. Невдалеке от ворот находилось внизу замковой стены отверстие для стока нечистот, заделанное железной решеткой; решетка оказалась по условию выломанной, часового при отверстии не было. Французы пробрались внутрь замка без труда, кинулись на караул при воротах, закололи часового, захватили на платформе ружья и без выстрела перевязали всех людей, а потом направились к главному караулу и сделали то же, после беспорядочной стрельбы захваченных врасплох солдат.
Замок был в их власти. Вслед затем прибыл Шуази с отрядом; тотчас были завалены изнутри ворота и оставлена свободною лишь низкая калитка.
Для отвлечения внимания военного начальства от замка, в эту ночь был назначен в городе костюмированный бал, на котором находился и Штакельберг. Весть о взятии замка пришла к нему на балу, и он решился отнять замок тотчас же. Была произведена бессвязная атака, но отбита; за нею чрез полчаса другая, но также без успеха; потеряно 42 убитых и раненых. В 3 часа пополудни пришло подкрепление со стороны Тынца, усиленного из Белиц. Отряд этот отбросил Русских, и пехота пробралась в замок, кавалерия же была отогнана с потерею 15 человек. Ночью на 24 января опять подошла подмога и тоже прорвалась в замок, потеряв впрочем очень много людей 21.
В таком виде представляется захват краковского замка по печатным источникам и частью по донесению Штакельберга и первому расследованию Суворова. По приказанию военной коллегии было вскоре произведено следствие; оно бросает сильное сомнение на некоторые из приведенных данных, сделавшихся ходячими. Собственно перед захватом замка никаких послаблений в караульной службе Штакельберг не допускал; послабления существовали с самого прибытия его в Краков и, вследствие отсутствия всякого надзора, перешли мало помалу в полную распущенность. Караул содержался с ружьями незаряженными; караульную службу никто никогда не поверял; дальние разъезды не посылались и сведения о неприятеле не поверялись; ближние конные патрули исполняли службу когда и как вздумается их ближайшим начальникам, без поверки свыше; не было дано инструкции ни плацмайору, ни караульному офицеру; к отверстиям под стеной, для стока нечистот, часовые не ставились и эти отверстия никогда не осматривались. От такого систематического небрежения, в ночь на 23 января караулы оказались спящими; конные патрули не показались вне замка ни разу; стоявший вблизи парома часовой казак самовольно отошел от своего поста на версту, за сменой, и таким образом не заметил прибывших от Тынца людей 22.
Из следственного дела также видно, что «скважин» под стеною было несколько и что чрез них неприятель и пробрался в замок. Не представляется сомнения в том, что Французам и конфедератам помогали некоторые из городских и замковых жителей, которые и подпилили или выломали заранее железные решетки в этих стенных отдушинах, так как за их состоянием никто не наблюдал. При итоге этих условий неприятелю было весьма нетрудно пробраться скрытно в замок, и никаких похождений по подземным трубам, заделанным сверху камнями, не требовалось, также как снятия небывалых часовых и т. под. Даже разделение Французов под стенами замка на два отряда, из коих один пошел с Виоменилем обратно в Тынец, но вернулся на выстрелы, — подлежит сомнению, ибо в следственном деле о таком скором прибытии к Французам сикурса не говорится ни слова.
В этом печальном происшествии был виноват отчасти и Суворов, не дав веры сделанным на Штакельберга доносам и не обратив внимания на секретное сообщение одного поляка, поставщика русских войск, который предупреждал его, что будет на краковский замок покушение и в доказательство справедливости своих слов показывал письмо от брата — конфедерата. Суворов в это время собирался в Литву; подрядчик уверял, что в Литве задумана только демонстрация для отвлечения внимания Русских от Кракова. по Суворов этому не поверил, в чем потом и каялся.
Но полученной вести, он с небольшим отрядом двинулся из Пинчова к Кракову, куда и прибыл 24 января, в 5 часов утра, соединившись с Браницким, командовавшим 5 польскими коронными кавалерийскими полками. Оба они произвели рекогносцировку и потом разделили между собой дело. Браницкий принял на себя наблюдение и оборону от конфедератских шаек той стороны Вислы, а Суворов осаду замка.
Краковский замок расположен на высоте, господствующей над городом: у подошвы холма протекает Висла. Внутри замка находился кафедральный собор, полуразрушенный королевский дворец и несколько десятков домов. Замок обнесен крепкою стеною в 30 футов вышины и 7 футов толщины и окружен рвом; внешних укреплений он не имел. Выгодное его положение не давало надежды на успех штурма, без предварительного сильного обстреливания и пробития бреши, а у Суворова не было ни одного осадного орудия. Но по его приказанию, с чрезвычайными усилиями втащили несколько полевых пушек в верхние этажи наиболее высоких домов и оттуда открыли по замку огонь, а королевско-польский военный инженер повел две минные галереи. Город был разделен на 4 части и в каждую назначен особый комендант; на них возложено наблюдение за обывателями и ответственность за их верность. Еврейский квартал города поставлен на военную ногу; обыватели-евреи получили вооружение и содержали городские караулы.
Французы захватили краковский замок с порядочными, но неполными запасами; одних предметов было много, других же мало, а следственно в итоге они были снабжены худо. Попало в их руки много пороху, свинцу, хлеба в зерне; не доставало мяса, ядер; совсем не было огнивных кремней, врачебных пособий и нек. др. Недостатки эти скоро сказались, так как гарнизон состоял без малого из 1000 человек.
Что касается до сил Суворова под Краковом, то они не могли быть велики. Всего в начале года состояло под его командой 3246 человек, распределенных в пяти главных пунктах. Под Краковом едва ли можно было собрать больше половины; в том числе пехоты около 800 человек 14.
Через несколько дней по прибытии Суворова, Шуази выслал парламентера. Он просил взять из замка сотню пленных мастеровых, дозволить выйти в город 80 духовным лицам и снабдить его лекарствами. Во всем было отказано, так как в замке уже чувствовался недостаток продовольствия, а лечение раненых офицеров Суворов брал на себя, если они дадут слово не действовать по выздоровлении против России и Польского короля 23. Несмотря на категоричность отказа, духовенство пыталось дважды выйти из замка; первый раз его встретили безвредными выстрелами, во второй раз несколько человек было ранено. После того попытки уйти из замка прекратились.
Осажденные, видя критическое свое положение и ожидая впереди еще худшего, несколько раз делали жестокие вылазки, которые впрочем приносили им самим гораздо больше вреда, чем Русским, так как прибавлялось раненых. При одной из таких вылазок, командир Суздальской роты, расположенной вблизи замка, капитан Лихарев, оробел и бросил свой пост, а рота, оставшись без командира, в беспорядке побежала, горячо преследуемая. Это были около полудня; Суворов отдыхал. Разбуженный перестрелкой и криками, он вскочил и поскакал на выстрелы. Встретив бегущих, он остановил их, устроил и скомандовал в атаку, в штыки. Вылазка ретировалась, но Суздальская рота потеряла до 30 человек. Суворов арестовал Лихарева и продержал его под арестом около 4 месяцев. Этим взыскание и ограничилось. В приказе он говорит, что за такой проступок следовало бы отдать капитана под суд, «но так как у него иного дурного умысла не было, он находится давно под арестом, молод и в делах редко бывал, то выпустить». Это характерная черта Суворова; он вообще был очень снисходителен в своих взысканиях за трусость с необстрелянных 24.
За неимением осадной артиллерии, пробитие бреши подвигалось плохо. Видя, что может быть придется штурмовать замок и без бреши, Суворов решился утомить конфедератов и усыпить их бдительность ложными тревогами. С этою целью, начиная с 1 февраля, он произвел несколько ложных ночных тревог и наконец 18 числа решился штурмовать.
При сильном артиллерийском и ружейном огне, три колонны двинулись в 2 часа ночи на штурм. Добравшись до главных ворот и прорубив их топорами (петарды не производили должного действия), штурмующие завязали через прорубленное отверстие перестрелку с осажденными, так как у начальника колонны не хватило решимости произвести удар.
В другой колонне, добравшейся до калитки, не оказалось налицо начальника. Люди третьей колонны, приставив к стене лестницы, полезли с неустрашимостью в амбразуры, где стояли пушки, но встретили в своих противниках такую же храбрость. Четыре часа продолжались бесплодные усилия; в 6 часов утра Русские отступили, потеряв до 150 человек.
В письме к Бибикову о неудачном штурме, Суворов говорит, что этот исход зависел от неискусства нашего в инженерном осадном деле, а свою попытку штурмовать без надлежащей предварительной подготовки объясняет тем, что если предпринимать одни осады, то конца не будет; пока отберем одну крепостцу, укрепятся в другой, а в год трех крепостей не отобрать. Объяснение это было не более, как отговоркой; Суворов убедился, что первоначальный план был лучше и потому с этой поры ограничился блокадой замка, где уже ели конину и ворон. По временам ему приходилось отправлять партии в окрестности, полные конфедератами, которые задались целью заставить Русских снять блокаду. Этим обстоятельством отчасти и извиняется предшествовавшая попытка к штурму; сам Суворов находился некоторым образом в осаде и иногда лично должен был выступать против наиболее дерзких банд. Раз он отправился против Косаковского. В разгаре завязавшегося дела на него наскочил конфедератский офицер, выстрелил из двух пистолетов, но мимо, и бросился с саблей. Суворов отпарировал удар, но противник продолжал настойчиво нападать, пока не подоспел случайно один карабинер и не выручил своего начальника, положив конфедерата выстрелом в голову.
В начале апреля прибыли к Суворову орудия большого калибра и была возведена скрытно от неприятеля брешь-батарея. Она обрушила часть стены у ворот, пробила брешь и произвела в замке несколько пожаров; польский инженер окончил тем временем минные галереи. В замке сильно голодали, число больных постоянно возрастало, дезертирство развилось до громадных размеров и в довершение всего составился между солдатами заговор — сдать замок Русским. Шуази расстрелял виновных, но этим избежал только острой опасности, а положение дела оставалось по прежнему в высшей степени критическим. Шуази донес об этом Виоменилю и письмо послал с надежным унтер-офицером. Посланный вышел из замка ночью, но на переправе через Вислу был захвачен Русскими. Письмо расшифровали и прочли, Суворов убедился в безнадежном положении гарнизона.
Завладеть замком значило нанести смертельный удар конфедерации, а потому Суворов. сознавая, что храброму гарнизону трудно было сделать первый шаг к сдаче геройски защищаемой крепости, решился взять почин на себя. По прочтении перехваченного письма, он послал капитана Веймарна в замок с объявлением, что все готово к штурму и что если гарнизон не сдастся теперь, то будет весь истреблен. Апреля 8, ночью явился из замка один из офицеров, Галибер, и с завязанными глазами был приведен к Суворову. Суворов принял его ласково, посадил около себя и продиктовал главные статьи капитуляции. Предложенные условия были очень выгодны, потому что Суворов желал скорой сдачи, но эта выгодность условий дала Шуази надежду на еще большую снисходительность Русских. На следующий день утром, Галибер явился снова, был угощен хорошим завтраком, но когда перешла речь на капитуляцию, то стал заявлять возражения. Суворов решился сразу положить конец пустым надеждам и бесплодным затяжкам. Он объявил Галиберу новые условия, несколько строже прежних, прибавив. что если он, Галибер, явится еще раз без полномочия на принятие предложенных пунктов, то получит условия еще более суровые. Сроком для получения ответа Суворов назначил следующий день.
Шуази понял свою ошибку, и Галибер прибыл в русский блокадный отряд раньше срока с полным согласием. Сущность заключенной 12 апреля капитуляции состояла в следующем. Сдача происходит через три для; люди гарнизона сохраняют свое частное достояние; все же остальное имущество, имеющееся в замке, сдают. Французы сдаются не военнопленными, а просто пленными, так как войны между Россией и Францией нет, и размен невозможен (на этом пункте настоял Суворов). Французы Виомениля будут перевезены в Львов; Французы Дюмурье — в Бялу, в Литву; польские конфедераты в Смоленск. Лица невоенные отправляются куда хотят; больные и пленные, кои не в состоянии выдержать дальний путь, получают надлежащую помощь.
Накануне дня, назначенного для сдачи, Русские провели всю ночь под ружьем. Рано утром, 15 апреля, обезоруженный гарнизон стал выступать из замка частями по 100 человек, и был принимаем вооруженными русскими войсками. Шуази подал свою шпагу Суворову; за ним и все остальные французские офицеры, в числе восьми. Суворов шпаг не принял, обнял Шуази и поцеловал его. Затем офицеры были угощены завтраком, а Браницкий пригласил их к обеду. Всего взято до 700 пленных, которых следовало отправить как выше означено. Начальнику эскорта, полковнику Шевелеву, Суворов дал 17 апреля предписание: «содержать их весьма ласково» 25.
Императрица Екатерина наградила Суворова за взятие Кракова 1000 червонных, а на подчиненных его, участников в этом деле, пожаловала 10,000 рублей.
Некоторые утверждают, что Суворов заставил Французов выйти из краковского замка той же подземной трубой для стока нечистот, которой они туда вошли. Даже Екатерина и в одном из своих писем 1795 года упоминает про это обстоятельство, хотя по давности времени несколько его перепутывает и вместо Шуази говорит про Дюмурье 26. Это следует признать за чистую выдумку, одну из многих, народившихся впоследствии. Было уже сказано, что ни по каким подземным трубам Французам проходить не было надобности; затем мы видели, что Суворов отказался даже принять от Французов шпаги, что вовсе не гармонирует с приведенным анекдотом. И теперь, и после он всегда чтил в лице пленных превратность военного счастия.
Не выходя из Кракова, Суворов принялся оканчивать разные в окрестностях дела, Он захватил небольшой укрепленный городок Затор, принял капитуляции от нескольких конфедератских начальников, оставлявших конфедерации, предпринял осаду Тынца и Ланцкороны. В это же время вступили в краковское воеводство австрийские войска.
Еще в начале 1769 года австрийские войска окружили кордоном часть польской территории, а Пруссаки стояли по польским границам под предлогом охранения прусских земель от конфедератов и от занесения из Польши заразительной болезни. В конце 1770 года Австрия заняла герцогство Ципское; Пруссия подвинула вперед свои кордоны. У обеих держав очевидно были на счет Польши свои намерения, но они маскировались приличною внешностью. Австрия кроме того по своим традициям делала одною рукою совсем не то, что другою, оказывала покровительство конфедератам, дозволяла им собираться на своей территории, допускала их партиям укрываться от преследования русских войск. Первая подав повод к разделу Польши, о чем уже и шли переговоры между тремя державами, она показывала вид, будто приступает к разделу неохотно. А между тем переговоры затягивались единственно потому, что Австрия предъявляла непомерные требования. Не дождавшись ответа, она двинула в Польшу два сильные корпуса, вслед затем продвинулись дальше и прусские войска. В начале мая 1772 года до 40000 Австрийцев были уже в движении к Кракову, 20000 Пруссаков заняли северную часть Польши и столько же Русских приближались к границам Польши со стороны Литвы.
В одном из своих писем в 90-х годах Суворов говорит, что ему от Бибикова дано было приказание — не уступать Австрийцам ни шага земли, но соблюдать с ними союз ненарушимо. Задача была трудная и хотя всюду были Суворовым выставлены команды, но Австрийцы протискались сквозь них «с отличною вежливостью» 27. Они завладели Ланцкороной и обнаруживали еще намерение оттеснить Русских от Тынца. Суворову приходилось лавировать, вести переговоры, отстаивать русские интересы, не допуская и тени неприязненных действий. Он в высшей степени тяготился своей новой ролью и с забавным негодованием просил Бибикова вывести его из невыносимого положения, дав ему «такое философское место, чтобы никому не было завидно». Далее мы в его письме читаем: «я человек добрый, отпору дать не умею: здесь боюсь и соседей иезуитов; все те же д'Альтоны (австрийский комиссар). Простите мне, пора бы мне на покой в Люблин. Честный человек — со Стретеньева дня не разувался: что у тебя, батюшка, стал за политик? Пожалуй, пришли другого; чорт ли с ними сговорит».
Не один д’Альтон приводил Суворова в раздражение и негодование, такое же неприязненное чувство возбуждал в нем и полковник Ренн, командир одного из полков. В августе Суворов пишет своему начальнику: «С Ренном у нас дойдет до худого; человек он известный, вздорный, беспутный, худой души и, прямо сказать, присвоитель чужого. Кроме грубостей он здесь иного не чинил, да кроме вышереченного вряд ли и способен к чему. Толстый карман все прикрывает...Его обиды превозмогают мое терпение; его образец весьма дурен для прочих... Я не прочь, чтобы мне по расписанию вместо Каргопольского достался иной какой полк; не только по его поступкам в земле, да и по полку попадешь еще в хлопоты, а у меня и так от оглядок голова болит». Как видно, разыгрывались вариации на прежнюю тему. Суворов не переваривал людей, неразборчивых в выборе средств для своей наживы, а Ренн в отместку распускал про него разные сплетни, клеветал в письмах и, нарушая субординацию, делал ему служебные неприятности, вероятно косвенным образом, так как прямая грубость или ослушание представляли много опасностей. Ренн был временно-подчиненным Суворова, и Суворов не хотел прибегать сам к крутым мерам, так как они походили бы не на служебные, а на личные счеты. По изложенной выше жалобе, Ренн был усмирен тотчас же, и Суворов остался доволен полученным удовлетворением; но мы не знаем, в чем оно заключалось. «Я все предал забвению», пишет он в конце августа: «лишь бы Ренн впредь удержался от коварных выдумок» 28.
Наконец, к великому удовольствию Суворова, замученного дипломатическою своею ролью, был подписан между Австрией, Пруссией и Россией договор о разделе между ними части Польши. В нее вступили два русские корпуса; один из них, Эльмпта, остановился в Литве. Суворов был переведен в этот корпус и в октябре выступил с ним для следования в Финляндию, так как в Шведском короле предполагались враждебные замыслы по отношению к России. Из Вильны Суворов прислал Бибикову прощальное письмо. С теплым чувством вспоминает он оставленный край и сожалеет, что недолго и недовольно ему послужил. Отзываясь с горечью о своих врагах и завистниках, в числе их о Ренне, Древице и Альтоне, он заключает письмо так: «правда, я не очень входил в сношение с женщинами, но когда забавлялся в их обществе, соблюдал всегда уважение. Мне недоставало времени заниматься ими и я боялся их; они-то и управляют страною здесь, как и везде; я не чувствовал в себе довольно твердости, чтобы защищаться от их прелестей».
Путь был длинный, войска шли обыкновенными переходами, не торопясь; Суворов скучал. Все располагало его к унылому настроению: и воспоминания о прошлом, и неизвестность будущего, и даже эти медленные, черепашьи переходы при полном бездействии. В подобном положении горечь воспоминаний быстро исчезает и в памяти удерживается только хорошее. В Вильне Суворов еще помнил неприятности недавнего минувшего, но дальше не говорит о них почти ни слова, Он был празден, и недавняя кипучая деятельность рисовалась перед ним радужными красками. Он спрашивает у Бибикова новостей: «подлинно ли я должен покинуть вас, или есть еще надежда для меня? Придется ли драться среди льдов? Иду туда как солдат, но если останется время, готов вернуться назад скорее, чем шел наавось вперед». Находясь еще в Польше и стремясь мысленно на берега Дуная, он надеялся забыть там свои огорчения и уподоблял его в этом отношении реке Лете. Удаляясь от Польши, он говорит, что Двина не служит уже для него рекою забвения, чем некогда почитал он Дунай. «Люблю Вислу, потому что вы там, а еще был бы приверженнее к Неве, когда бы вы на ней находились. Если случится что важное там, куда, идем, ваше превосходительство несомненно к нам присоединитесь, и не лучше ли бы было, когда бы тогда я с вами был?»
Свое виленское письмо к Бибикову он начал словами: «вот я теперь совершенно спокоен». Говоря это, Суворов сам себя обманывал; закабалив себя одной всепоглощающей мысли, он тем самым отказался от спокойствия морального и физического; оно могло являться к нему только как редкий и дорогой гость.
Турция, втравленная в войну с Россией близорукою политикой Франции, не сразу сознала свою ошибку, так как кампания 1769 года ведена была Русскими робко. Двумя их армиями командовали князь Голицын и Румянцев, причем главная роль принадлежала первому; но он оказался полководцем ниже посредственности и должен был уступить свое место Румянцеву. В следующем году дела пошли совсем иначе; Молдавия и Валахия были завоеваны, в Букаресте и Яссах развернулось русское знамя. Татарские полчища, силою в 80,000 человек, разбиты Румянцевым с 30000 Русских при Ларге; вслед затем 180000-ная турецкая армия потерпела полное поражение при Кагуле, хотя боевые силы Румянцева не превышали 17,000; турецкий флот почти совершенно истреблен в Чесменском заливе. В 1771 году, в третью кампанию, одна армия, под начальством князя Долгорукого, завоевала Крым. другая же прикрывала это предприятие, и в ней ничего особенно важного не произошло. Так прошли три года войны.
Блестящая кампания 1770 года, доставившая громкую славу русскому оружию, имела однако и невыгодную сторону, возбудив в Европе беспокойство и опасения. Не только неприязненные России державы, по даже и дружественные к ней, стали ревниво следить за военными действиями, -первый шаг, обещавший мало хорошего в будущем. Второй шаг состоял в отыскивании средств к прекращению дальнейших успехов России и к парализованию уже ею достигнутых. Франция напрягала усилия, чтобы возбудить против России врагов, поощряла и поддерживала июльскую конфедерацию, настраивала во враждебном тоне Шведского короля. Прусский король от активного воздействия на Россию пока еще отказывался и даже платил ей, по договору, военную субсидию, по постоянно рассчитывать на такую его роль в усложнявшихся обстоятельствах было невозможно. Австрия стала вооружаться, собирала на границе войска, заключила с Портою союз. Обстоятельства видимо обострялись, но болезненные симптомы разрешились в другом месте и другим делом — первым разделом Польши.
Больше всего этому способствовал Фридрих Великий, но и Россия не сидела сложа руки. Каждый заботился конечно о своих, а не о чужих интересах, и Фридрих работал не для России, а для Пруссии. Что касается России, то имея на своих плечах две войны и впереди ожидая еще столько же, если не больше, она находилась в положении весьма затруднительном, из которого надо было выйти во что бы то ни стало. Ее не могло выручить одно то, что принято называть «дипломатическим искусством»; на этой арене Фридрих Великий и австрийский министр Кауниц были бойцами первой силы. Выручила Россию твердость её Государыни, не напускная или показная, а действительная, которая не столько видится, сколько чувствуется и понимается. Эта-то твердость Екатерины вывела Россию из обстоятельств, грозивших сделаться критическими, и дозволила окончить Турецкую войну без активного вмешательства европейских держав.
Русская императрица все-таки желала мира с Турцией и искала его. Открылись переговоры в Фокшанах, но не привели ни к чему, главным образом вследствие упорного несогласия Турции на требуемую Россией независимость Крымских Татар. Но так как мир был нужен Турции по меньшей мере столько же, как и России, то великий визирь вошел в прямые переговоры с Румянцевым. Назначили уполномоченных, открылся новый конгресс в Букаресте, дело пошло по-видимому на лад, но в конце, когда добрались до пункта о независимости Татар, предшествовавшее время оказалось потраченным бесполезно. В переговорах прошли 1772 год и часть 1773; затем приходилось снова браться за оружие.
В это время появился на театре войны Суворов. Прибыв из Польши в Петербург, он там оставался до февраля 1773 года, когда ему дали поручение — осмотреть в военном отношении шведскую границу и разведать взгляды пограничных жителей Шведской Финляндии на происшедшую в Стокгольме государственную перемену. Суворов поехал чрез Выборг, Кексгольм и Нейшлот к границе, проживал на ней некоторое время скрытно, разузнавал, наблюдал и с запасом добытых сведений возвратился в Петербург. Тут ему делать было нечего; отношения Швеции к России изменились, опасность близкой войны миновала, и его с новой силой потянуло в Турцию.
Мы видели раньше, что туда его влекло уже давно, с 1770 года, под впечатлением блестящих побед, в том году одержанных Румянцевым. В августе 1770 года Суворов писал бригадиру Кречетникову, находившемуся в Румянцевской армии: «сколь вы счастливы, что вы у графа Петра Александровича... Я же в моих наитруднейших и едва одолеваемых обстоятельствах такового освобождения из оных не предвижу... Даруй Боже скоро увидеться, особливо там, куда вы поехали». В продолжение двух слишком лет желание Суворова оставалось неисполненным, вероятно потому, что он в Польше был нужен, да и похлопотать за него в Петербурге было некому. Будто назло, отец его, долгое время состоявший членом военной коллегии, оставил службу как раз в начале конфедератской войны и вышел в отставку. Зато теперь, по исполнении поручения в Финляндии, Суворов имел возможность сам позаботиться о себе. После его славной боевой службы в Польше, дело оказалось нетрудным. В апреле, 4 числа, военная коллегия определила: находящегося в Петербурге при войсках генерал-майора Суворова, по желанию его назначить и отправить в первую армию, выдав ему высочайше пожалованные на дорогу 2000 рублей. Через 4 дня Суворов получил паспорт на проезд и отправился на Дунай 1.
Приехав в Яссы в самых первых числах мая, он представился Румянцеву, был назначен в дивизию генерал-поручика графа Салтыкова, получил от него в командование отряд, расположенный под Негоештским монастырем и 5 мая был уже на своем посту. Здесь он встретил старых знакомцев — Астраханский пехотный полк; отряд его состоял кроме того из части Астраханского карабинерного полка, 4 полковых и 5 турецких орудий и из 500 донских казаков, всего до 2300 человек.
Турецкое государство, некогда страшное и грозное, к этой эпохе уже значительно преобразилось. Грубая, но крепкая сила, связывавшая разнородные части империи, ослабела, и государство стало являть признаки не близкого, но несомненного распадения. Совершенное отсутствие законности во всем государственном организме, безнравие, продажность в самых грубых формах, деспотизм, доведенный до идеала, — вот из каких элементов состояла внутренняя жизнь Турции. Такой разительный упадок произошел главным образом от личных свойств Турецких государей. Длинный ряд первых правителей Турции состоял, как на подбор, из лиц способных, энергических, вполне соответствовавших своему положению; последующие турецкие властители отличались свойствами противуположными. Они заперлись в гаремах и предоставили правление визирям; начался застой, потом наступил упадок и мало-помалу перешел в омертвение. Деспотизм, в смысле главнейшего государственного принципа, остался, но утратил характер движущей силы и превратился в эгоистическое самовластие и тиранию.
Такая государственная метаморфоза конечно должна была больше всего отразиться на военной силе и не столько на внешнем её устройстве, сколько на ее духе. Лучшее турецкое войско, янычары, первоначально комплектовавшиеся воспитанными в исламизме детьми христиан, сделались в мирное время ремесленниками, торгашами, промышленниками; война стала для них делом второстепенным, неустранимым неудобством. Войны, прежде беспрестанные, происходили все реже; дисциплина упала; простая и суровая жизнь полудикого война измелилась; остались храбрость, фурия, но пропали стойкость и упорство. Победы над Турками участились; Турция стала терять одно за другим свои завоевания. Но пренебрегать Турками все-таки было нельзя, что они время от времени и доказывали своим противникам и блистательно доказали Австрии, принудив ее к унизительному Белградскому миру, Лишь во второй половине ХVIII столетия в Европе окончательно пропал страх, внушаемый ей Турками, и этим она была обязана исключительно России, т.е. двум турецким войнам Екатерины II.
В эпоху, которая раскрыла Европе глаза насчет истинного значения Турции, Турки сохраняли еще многие качества хороших солдат. Если бы во главе их явился человек, напоминающий султанов старого времени, обладающий крупным военным дарованием, то для успешной борьбы с Турками потребовались бы и другие средства, и другие усилия. Но подобного человека не оказывалось, и свои качественные недостатки Турки возмещали количественно. Их было много; армии их составлялись из огромных, недисциплинированных и не имевших правильного устройства масс. Пехота сражалась беспорядочными толпами, отличаясь однако же довольно меткой стрельбой; это же свойство принадлежало отчасти турецкой артиллерии. Кавалерия действовала врассыпную; в одиночном бою турецкие кавалеристы были значительно лучше европейских. В наступлении Турки отличались страшною стремительностью и порывом, но не настойчивостью; для оборонительной войны в открытом поле не годились и предпочитали укрепленные лагери. Так как недостаток при атаках настойчивости есть недостаток капитальный, особенно при действии против русских войск, то, благодаря своей многочисленности, Турки прибегали к ряду последовательных атак свежими частями войск. Это обстоятельство очень затрудняло полную над ними победу, ибо, убегая после неудавшегося удара, Турки не несли такой значительной потери, которую ведет за собою бой упорный. Через несколько дней после понесенного поражения, их толпы являлись по прежнему многочисленными перед неприятелем, который считал их истребленными. Настойчивое и продолжительное преследование представлялось единственным условием полного поражения этих недисциплинированных банд, которые разбегались и сбегались с одинаковою легкостью. Но трудность продовольствования войск являлась серьёзным к тому препятствием, и препятствие это делалось иногда необоримым вследствие полного разорения, которому подвергали Турки путь своего бегства, Таким образом война должна была затягиваться надолго, истощая противника. В одном только случае успех над Турками мог быть решительным и потери их тяжелыми, — это при удачных штурмах занятых ими укрепленных мест. Но штурмование укреплений и крепостей нельзя возвести в систему войны, и прибегать к этому средству с достаточною надеждою на успех может далеко не всякий.
С подобным-то противником приходилось теперь драться Суворову. Он был в Турции человек новый, но приехал сюда совсем готовый на дело, не имея надобности учиться у кого-либо. Решительность операций, настойчивость в атаке, неутомимость в преследовании, неослабевающая бдительность, уменье брать неприятеля со слабой его стороны, отсутствие педантского методизма, — вот та военная теория, которую привез с собой Суворов из Польши. Из вышеизложенной характеристики Турок видно, что именно в Суворовском образе действий заключался наиболее верный залог победы, и действительно она не замедлила явиться под знамена Суворова.
Военные действия на Дунае должны были возобновиться с половины февраля, когда букарестские конференции по бесплодности своей закрылись; но ни Русские, ни Турки не были готовы. Екатерина требовала немедленно открыть кампанию, перенести наши действия за Дунай, разбить визиря и занять край до Балкан. Румянцев не видел возможности открыть действия раньше конца апреля, а решительные операции за Дунаем считал неисполнимыми по малочисленности своей армии. В ней было под ружьем всего 50000 человек; она должна была охранять течение Дуная на 750 верст и защищать княжества. Отряд генерал-майора Потемкина стоял на нижнем Дунае против Силистрии; левее его генерал-майор барон Вейсман фон Вейсенштейн в Измаиле; правее генерал-поручик граф Салтыков; главные силы в Яссах. Румянцев сообщил свой взгляд в Петербург и ждал дальнейших оттуда повелений.
Петербургский план кампании был действительно слишком смел и не отвечал средствам, которыми располагал Румянцев. А Румянцев со своей стороны предлагал менее, чем мог и быть может слишком оберегал свою недавно приобретенную славу. Из Петербурга пришло подтверждение, прежнего повеления; боясь ответственности, Румянцев запросил главных подчиненных генералов. Мнения поданы в смысле Румянцевского взгляда, и задунайская экспедиция признана преждевременною до наступления полной весны.
Тем временем армия визиря у Шумлы росла; началась расчистка дорог оттуда к Дунаю; предприимчивость Турок увеличивалась, хотя наступательные их попытки оканчивались неудачно. Чтобы получить впоследствии возможность перевести за Дунай главные свои силы, Румянцев решил развивать предварительно систему мелких противу Турок предприятий и приказал сделать на правую сторону Дуная поиски. Главный из них предназначался против Туртукая и выпадал на долю Суворова.
Верстах в 10 от Дуная, на левом берегу впадающей в него реки Аржиша, находится монастырь Негоешти. Пост этот занимал оконечность левого фланга дивизии графа Салтыкова и служил связью с отрядом генерала Потемкина, Тут, у Туртукая, Дунай не шире 300 сажен; но Турки были очень бдительны и зорко наблюдали за рекой и за всем происходившим на противуположном берегу.
Нужные для переправы суда приготовлялись и исправлялись еще до прибытия Суворова на р. Аржише; всего изготовлено 17 лодок для поднятия 600 человек, не считая гребцов. Но провести эту флотилию в Дунай было мудрено, ибо устье Аржиша обстреливалось батареей и турецким судном, вооруженным пушками. Чтобы не разоблачить до времени своих намерений, Суворов предположил перевезти суда к берегу Дуная на подводах, приказал собрать для этого сколько можно обывательских подвод, выбрать в гребцы людей из Астраханского полка, приготовлять сходни, шесты, багры и т. под. Все приготовления производились очень деятельно и осторожно, и в то же время собирались сведения о силе Туртукая, о положении города и его окрестностях. По донесениям, силы Турок оказывались значительными. Суворов просил у Салтыкова подкрепления; обещано прислать несколько эскадронов кавалерии. Что ему было делать с конницей, когда требовалась исключительно пехота, в которой и был недостаток? Однако, приходилось ограничиться тем, что есть, и Суворов решился произвести поиск 8 мая, но потом отсрочил, так как обещанная подмога не приходила, и обывательские фуры с волами не прибывали. Между тем дело было спешное; поиск велено было произвести во что бы то ни стало, и главнокомандующий ждал. Наконец, полковник князь Мещерский прибыл 8 числа с остальными эскадронами Астраханских карабинер и подошли подводы.
В ту же ночь назначено было сосредоточение войск и иные распоряжения для переправы и нападения. Войска стянулись к урочищу Ольтенице, невдалеке от Дуная, в ожидании рассвета. Суворов остался при аванпостах, завернулся в плащ и лег спать недалеко от дунайского берега. Еще не рассветало, как он услышал громкие крики: «алла, алла»: вскочив на ноги, он увидел несколько турецких всадников, которые с поднятыми саблями неслись по направлению к нему. Он едва успел вскочить на лошадь и ускакать. Немедленно посланы были карабинеры в помощь атакованным казакам, отправлена и часть пехоты, а остальной части приказано быть в готовности подкрепить товарищей. Пехота однако же не понадобилась; два эскадрона карабинер атаковали Турок с фронта и с фланга в то время, как они, сбив и прогнав казаков, неслись толпою на высоты. Турки были опрокинуты и в беспорядке понеслись обратно к берегу; карабинерам помогали и казаки. Турки в страхе бросались на суда и спешно отваливали от берега, Их было всего 900, из них убито 85, потонуло еще больше; в плен взято несколько человек, в том числе начальник отряда. По показанию пленных, в Туртукае находилось свыше 4000 человек.
Суворов написал Салтыкову: «на здешней стороне мы уже их и побили; тяжело, пехоты у них пополам». В записке, приложенной к рапорту, он говорит: «увы, пехоты мало; карабинер чрезвычайно, да что им делать на той стороне?» В другой записке он пишет: «все мне кажется пехоты мало, и вряд за 500... Оставить надобно у переправы и в гребцах». Вероятью Салтыков, не считая возможным подкрепить Суворова частью своей пехоты, советовал ему обратиться к Потемкину и заодно просить у него судов для переправы конницы. Суворов отвечает, что на Потемкина плоха надежда и что из-за судов пришлось бы откладывать дело. Потом, как бы размышляя про себя, он пишет: «все хорошо, как (если) Бог благоволит», а потом все таки прибавляет: «а пехоты кажется мало» 2.
Из записок этих можно бы казалось заключит, что автор их имеет капитальнейший военный недостаток — нерешительность и любит, что называется, ныть, так как поиск был уже окончательно решен и до него оставалось всего несколько часов времени. Но просьбы Суворова имели не такой смысл. Он только что приехал на свой пост, войск своих не знал, ни они его, ибо полугодовое командование 10 лет назад Астраханским полком в расчет принимать нельзя. Войска эти не были поставлены на Суворовскую ногу; может статься, что Суворов находил в них и крупные изъяны; ясно по крайней мере, что аванпостная служба велась в отряде плохо, если Туркам чуть не удалось захватить самого начальника. Поиск на Туртукай предстоял в смысле первого его боевого дела на новом театре войны и требовал зрелой обдуманности; от этого первого шага зависела его репутация; неудача была бы непоправимым злом, при известном значении первого впечатления. Суворов конечно все это сообразил и потому сам входил во все мелочи приготовлений. Как же ему было не позаботиться о соответственном случаю числе своих войск, или по крайней мере не заявить начальнику осязательным образом о их недостаточности, когда он только что узнал от пленных Турок о 4000-ной силе туртукайского корпуса, а сам мог взять в экспедицию не больше 500 человек пехоты? Да и трудность исполнения мгновенно возросла; Турки, побывав на нашей стороне Дуная, имели случай удостовериться в сборе отряда, и Русские не могли уже рассчитывать на неожиданность.
Бомбардируя графа Салтыкова просьбами об усилении пехоты, Суворов однако не отказывался от поиска и при своих настоящих силах; он считал это дело бесповоротно решенным, и если бы оно было перерешено, то несомненно был бы сильнейшим образом огорчен. Прежде он предполагал произвести переправу через Дунай на рассвете, теперь назначил ее ночью. Причиной перемены было, по всей вероятности, недавно обнаружившееся для него большое неравенство сил, которое надо было скрыть. Для вящего успеха вся операция назначена в тот самый день, как Турки были отбиты и конечно не рассчитывали на такой скорый реванш. Правда, Суворов не имел времени обучить войска на свой лад и начальников не знал, так что ночной бой представлялся делом рискованным. Но поступить иначе было бы делом еще более неверным: его личное присутствие и распоряжения восполняли многое, он отдал весьма обстоятельную диспозицию, войска были обстрелянные. Для пущей верности, он просил Потемкина сделать на тот берег диверсию кавалериею, в тыл туртукайским Туркам.
Сущность диспозиции заключалась в следующем: прежде переправляется пехота, разделенная на два каре и резерв; при резерве две пушки; после пехоты конница; если можно — люди на лодках, лошади в поводу вплавь. На нашей стороне Дуная батарея из 4 орудий. Ночная атака с храбростью и фурией — сначала на один турецкий лагерь, потом на другой и наконец на третий; ударить горою, одно каре выше, другое в полгоры, резерв по обычаю; стрелки на две половины, каждая на два отделения; они алармируют и тревожат. Резерв без нужды не подкрепляет. Турецкие набеги отбивать наступательно; полдробности зависят от обстоятельств, разума и искусства, храбрости и твердости командующих. Туртукай сжечь и разрушить, чтобы в нем не было неприятелю пристанища. Весьма щадить жен, детей и обывателей, мечети и духовных, чтобы неприятель щадил христианские храмы. Заключительные слова диспозиции: «да поможет Бог!»
Перед вечером 9 мая, Суворов с полковником князем Мещерским, который оставался для командования на этой стороне, объехал берег Дуная, указал места для войск, сам поставил батарею, дал наставление на разные случаи. После того лодки были спущены по Аржишу до устья и скрыты до времени за камышами; при них пехотный резерв; остальная пехота направлена к берегу Дуная; перед нею двигались воловьи подводы, дабы массою пыли ввести неприятеля в заблуждение на счет силы отряда. Когда смерклось, лодки вышли из устья Аржиша (сторожевое турецкое судно было убрано) и подошли к месту амбаркации.
Переправа происходила в темноту. Неприятель конечно ее заметил и открыл огонь, который однако же по темноте не был действителен. Суда подошли в порядке к турецкому берегу, крутому, перерезанному рытвинами и поросшему кустарником и лесом; их только несколько снесло течением. Ступив на берег, пехота быстро построилась в две колонны с резервом и, не теряя времени, двинулась вверх по реке. Первая колонна, полковника Батурина, при которой находился и Суворов, атаковала ближайший турецкий лагерь; но так как главная турецкая батарея наносила атакующим большой вред, то колонна на штыках ворвалась на батарею, овладела ею и потом уже обратилась на лагерь. Вторая колонна, подполковника Мауринова, бросилась на правый фланг лагеря и овладела тамошнею батареей. Затем одна рота первой колонны продвинулась по берегу дальше, атаковала и взяла другой, меньший лагерь и овладела береговою батареей, прикрывавшей неприятельскую флотилию.
Были взяты три батареи и два лагеря; оставался еще третий лагерь, самый большой, по другую сторону Туртукая, и при нем последняя батарея, а также самый город, где в домах засели бежавшие из отнятых лагерей Турки. Суворов двинул на лагерь резерв майора Ребока, а на город Батурина. Лагерь с батареею были взяты мгновенно, и город очищен в короткое время. Турки разбежались по разным направлениям. В это время подоспели с того берега 150 карабинер и 60 казаков и содействовали совершенному рассеянию неприятеля.
Атака велась горячо; офицеры находились впереди и первыми всходили на батарею. Возбуждение людей было так велико, что они никому не давали пардону, и потому пленных не было. Несмотря на трудности ночной экспедиции и боя, все дело шло как по писаному, и лишь самое незначительное число людей и лошадей утонуло при переправе через Дунай кавалерии. Сам Суворов дважды подвергался большой опасности; при атаке батареи разорвало турецкую пушку и осколками сильно ранило ему правую ногу; потом на него наскочил один янычар с поднятою саблей, так что Суворов принужден был парировать удары, пока подоспели и выручили его свои.
В начале 4 часа ночи все было кончено; отряд занял позицию на высотах за городом и послал в город две сборные роты, чтобы вывести оттуда христиан для переселения на наш берег и затем порохом и огнем разрушить и сжечь город до основания. Приказание было быстро исполнено, и роты вернулись, навьюченные разной добычей, для дележа с оставшимися товарищами. Христиан выведено около 700 человек.
Трофеями победы были 6 знамен, 16 пушек, из коих 2 негодные брошены в Дунай, 30 судов, 21 небольшая лодка, Неприятелей легло много, но показанная Суворовым цифра 1500, выше действительной. С нашей стороны выбыло из строя убитыми и ранеными больше 200. Возвратясь на свой берег, Суворов построил отряд в каре и отслужил благодарственный молебен. Разбогатевшие солдаты давали священнодействовавшему духовенству золотые и серебряные деньги.
Еще до солнечного восхода, Суворов написал карандашом на маленьком клочке бумаги и послал Салтыкову следующее короткое донесение: «Ваше сиятельство, мы победили; слава Богу, слава вам» 3. До последнего времени Суворову приписывалось другое донесение, посланное будто бы Румянцеву и состоящее из двустишия:
Слава Богу, слава вам,
Туртукай взят, и я там.
Но по открытии первого из этих донесений, стали совершенно отрицать второе, даже не только самое донесение, но и его возможность. Это едва ли справедливо. Суворов мог послать с поля сражения короткие донесения и Салтыкову, и Румянцеву, тем паче, что последний ждал результата поиска, и рапорт к нему от Салтыкова должен был запоздать, так как от Суворова Салтыков был в одну сторону, а Румянцев в другую. Подобные дубликатные донесения практикуются, иногда они даже необходимы, чего впрочем в настоящем случае не было. Если бы Суворов послал немедленное донесение о победе одному главнокомандующему, то поступил бы непростительно, но он донес обоим. Наконец, о приведенном двустишии упоминает в своей книге Антинг, именно в первой части, которую читал и исправлял в рукописи сам Суворов 4 при этом он мог забыть хронологию мелочей, случившихся 20 лет назад, но никак не мог оставить в рукописи вымышленного донесения. Все это наводит на заключение, что факт написания Суворовым двустишие и отправки двустишие к Румянцеву не только возможен, но и весьма вероятен.
На другой день после туртукайского успеха, Суворов пишет графу Салтыкову письмо: радуется, что «все так здорово миновалось», прикидывается простячком и даже употребляет искалеченную латынь: «подлинно мы были вчера vепi, vаde, vince, а мне так первоучинка, Вашему сиятельству и впредь послужу, я человек бесхитростный. Лишь только, батюшка, давайте поскорее второй класс» (подразумевается св. Георгия). Два дня спустя, он возвращается к тому же предмету, настраивает себя на наивный тон и прибегает к другим доводам. «Не оставьте, ваше сиятельство, моих любезных товарищей, да и меня Бога ради не забудьте, Кажется, что я вправду заслужил георгиевский второй класс; сколько я к себе ни холоден, да и самому мне то кажется. Грудь и поломанный бок очень у меня болят, голова будто как пораспухла; простите мне, что я съезжу в Бухарест на день-другой попариться в бане... Коли мне нечего здесь делать, дозвольте мне к себе на время приехать». На следующий день опять письмо, по поводу производства Салтыкова в генерал-аншефы и комплимент на счет его отца, впрочем совершенно справедливый: «уповаю, что ваши милости ко мне и вперед отменить не изволите, Будьте войсками так любимы, как ваш родитель» 3.
Таким образом, существовавший в литературе анекдот (опровергнутый лишь позднейшими исследованиями (об отдаче Румянцевым Суворова под суд за произвольный будто бы поиск на Туртукай, принадлежит к области чистого вымысла. Румянцев был недоволен не Суворовым, а Салтыковым. Из дивизии последнего было сделано несколько поисков и один из них очень неудачный. Полковник князь Репнин взят в плен с 3 штаб-офицерами, у нас убито и пропало без вести больше 200 человек, отбито 2 судна и 2 пушки. Так по крайней мере сообщал Суворов, по дошедшим слухам, Потемкину. Затем наступило в Валахии бездействие; удачным туртукайским поиском Салтыков не воспользовался, несмотря на настояния Румянцева, и сообщения Турок по Дунаю производились свободно. Из переписки Суворова с Потемкиным видно, что он, Суворов, за Турками внимательно следил и даже собирал о них по той стороне реки сведения, посылая туда партии, но это ни к чему не вело. Вообще война велась крайне вяло всюду; блестящим исключением служили только действия генерала Вейсмана 5.
Чтобы отвлечь от Вейсмана внимание Турок верхнего Дуная, Румянцев приказал Салтыкову произвести демонстрацию и приступить снова к экспедициям за Дунай. Такое распоряжение совершенно гармонировало с мыслями Суворова, который ясно сознавал ненормальность наступившего положения дел, поиски небольших казачьих партий находил недостаточными, считал нужным утвердиться на той стороне реки и производить набеги подальше внутрь страны. С этой вероятно целью он, как мы видели, желал повидаться с Салтыковым и выпросить у него подкрепление пехотой, однако ничего не добился. Тогда на досуге он принялся исправлять негоештское укрепление, чинить и укомплектовывать артиллерию, приводить в готовность флотилию и ревностно обучать войска. А туртукайский турецкий лагерь тем временем рос, войска прибывали. Больно было это Суворову; он снова представлял Салтыкову о необходимости утвердиться на том берегу, развивал подробности исполнения и просил подмоги. Салтыков не уважил резонов, остался при своих взглядах и, готовясь начать движение с целью предписанной Румянцевым демонстрации, приказал Суворову, в случае необходимости, обращаться за подкреплением к Потемкину.
Томимый своим пассивным положением, Суворов 29 мая снова писал своему начальнику, прося взять его, Суворова, с собою в готовившееся наступательное предприятие. Желание его осталось неисполненным. В это время, или может быть еще раньше, к нему привязалась упорная местная лихорадка; пароксизмы происходили через день. Ввиду действий, он, вероятно пересилил бы себя и остался бы на своем посту; но так как ничего не предвиделось пли даже предвиделось одно бездействие, скука и томление, то 4 июня он просился у Салтыкова в Букарест для лечения и, под гнетом пароксизма, в тот же день послал к нему вторичную о том же самом просьбу. А на другой день прибыл к нему от Румянцева курьер и привез приказ — произвести вторичный поиск на Туртукай, причем ему обещано было подкрепление из пехоты. Обстоятельство это произвело надлежащее действие: Суворов почувствовал себя лучше и донес об этом Салтыкову; на следующий день ему стало еще лучше, о чем он опять донес, прибавив, что остается на своем посту. Было ли то действительно временное улучшение или только кажущееся, результат давления на организм сильной воли, но только болезнь снова одолела. Июня 7 Суворов опять пишет Салтыкову, что крепко болен и едет в Букарест. Должно быть не под силу ему пришлась эта упорная борьба с лихорадкой, если, несмотря на приказ главнокомандующего, он отказывался от поиска, которого сам так ревностно добивался. И подмога была уже прислана в составе одного слабого батальона, одной роты и двух орудий, и диспозиция уже готова, диктованная Суворовым во время лихорадочного пароксизма («хорошая диспозиция», по словам самого Суворова), а от дела все-таки приходилось отказаться 3.
Однако пересилил себя Суворов и на этот раз, остался; только все приготовления возложил на полковника князя Мещерского. Поиск назначен ночью с 7 на 8 июня; диспозиция объявлена; войска двинулись с наступлением сумерек к берегу Дуная; флотилия вышла из Аржиша, Князь Мещерский и прочие частные начальники выехали вперед к берегу, но увидев, что Турки настороже и что силы у них большие, усомнились в успехе и признали переправу невозможною.
Это было последней каплей, переполнившей сосуд; Суворов уехал в Букарест. Оттуда он написал Салтыкову в тот же день, 8 числа, письмо; говорит, что еле бродит; что в присланном батальоне нет и полубатальона и надо прислать еще; что накануне «маневр был прекраснейший, войска подвинуты были по их лагерям, флотилия 30 лодок для левой атаки, 4 шайки для правой с острова уже были в рукаве... (продолжает по-французски). Мерзко говорить об остальном; ваше сиятельство сами догадаетесь, по пусть это будет между нами; я пришлец, не желаю делать себе здесь врагов»... Назавтра он несколько успокоился и пишет яснее: «Благоволите рассудить, могу ли я уже снова над такою подлою трусливостью команду принимать и не лучше ли мне где на крыле промаячить, нежели подвергать себя фельдфебельством моим до стыда — видеть под собою нарушающих присягу и опровергающих весь долг службы? Г. Б. причиною всему; все оробели. Может ли быть такой полковник в армии российской? Не лучше ли воеводой, хоть сенатором? Какой это позор! Все оробели, лица не те. Бога ради, ваше сиятельство, сожгите письмо. Опять сим напоминаю, что я здесь неприятеля (себе) не хочу и лучше все брошу, нежели бы его иметь пожелал. Каторга моя в Польше за мое праводушие всем разумным знакома, Есть еще способ: соизвольте на время прислать к нашим молодцам потверже генерал-майора. Всякий здесь меня моложе; он может ко мне заехать, я ему дам диспозицию; прикажите ему только смело атаковать. Г. Б. зачем-нибудь между тем отзовите, да пришлите еще пару на сие время смелых, мужественных штаб-офицеров пехотных... Боже мой, когда подумаю, какая это подлость, жилы рвутся» 3.
Суворов выносил тройную муку: и от лихорадки, и от поведения подчиненных, и от опасения, что минует надобность в экспедиции. Под этим впечатлением он пишет Салтыкову 10 июня третье письмо: просит прислать еще один батальон; говорит, что князь Мещерский честный человек, но еще не имеет привычки командовать; что Бат. тоже, но трус (пишет по-французски и вместо слова poltron ставит одну букву р.), и что это может иметь дурное влияние на войска. Июня 11 новое письмо, которым сообщает, что раньше воскресенья не может приняться за дело, «да и то как Бог изволит». Наконец 14 числа Суворов возвратился в Негоешти, написал Салтыкову, что ему немного лучше и что он хочет сделать попытку. Просимый батальон (Апшеронский) к тому времени был прислан; однако Суворов приказал вооружить карабинер пехотными ружьями из Букареста, обучать пехотному строю, стрельбе, атаке холодным оружием; обучались также усиленным образом вновь прибывшие рекруты. В отсутствие Суворова, князь Мещерский ни на что не решался, кроме посылки небольших казачьих партий, и ничего не делал, кроме постройки одной батареи в устье Аржиша, хотя Румянцев предписал произвести или поиск, или по крайней мере демонстрацию. Главные силы Румянцева переправились через Дунай; на Вейсмане по прежнему сосредоточивался весь блеск военных действий.
Суворов назначил ночь с 16 на 17 число для нового поиска на туртукайский лагерь. Атаковать приказано взводною колонной, взводам намыкать одному на другой и «задним напихивать на передние весьма». Арнауты Потемкина действуют в лесах и набегами и ни с кем не мешаются. Конница идет в хвосте пехотной колонны и действует сама собою. Из пехоты выбираются 48 стрелков, отдаются под начальство одного офицера и действуют по-егерски. Идти на прорыв, не останавливаясь; голова хвоста не ожидает; командиры частей колонны ни о чем не докладывают, а действуют сами собой с поспешностью и благоразумием. При двух орудиях достаточное число зарядов, но без ящиков; прочие пушки закрывают переправу; когда начнется действие, им стрелять сильными холостыми зарядами. Строиться на горе фронтом, в центре два батальонные каре, по флангам оба батальона развернутым фронтом в 6 шеренг; кавалерия назади. Переправа тремя линиями, в третьей линии конница. Судам возвращаться весьма поспешно и брать опять карабинер с казаками. Атаковать двумя линиями, без замедления, быстро и мужественно; на горе остается одно каре с частью кавалерии. Ежели Турки будут просить аман, то давать. Погоню за Турками можно делать коннице, только осторожно и не далеко.
Всего в отряде было пехоты 1720, регулярной конницы 855, казаков 680, арнаут 100, но на ту сторону переправлено немного больше 2500 человек, в том числе часть спешенных карабинер. Турок было свыше 4000, в двух лагерях, усиленных укреплениями и батареями.
Не задолго до наступления ночи отплыла первая линия судов, наша артиллерия открыла огон и заставила Турок очистить противуположный берег. Не обращая внимания на неприятельские выстрелы, первая линия высадилась, построилась в шестирядную колонну, взобралась на нагорный берег и заставила Турок бежать из малого лагеря за овраг. Отсюда, пользуясь темнотою, они рассчитывали сделать на Русских нечаянное нападение; но майор Ребок, согласно диспозиции, двинулся вперед, перешел два глубокие оврага под сильным огнем и отбил поведенную на него яростную атаку. За оврагами находился ретрашнамент, где Турки сосредоточили свои силы; ими командовал главный начальник туртукайского отряда. Майор Ребок поднялся на бруствер ретраншамента и ударил в штыки. Произошла жестокая свалка; Турки упорно держались 4 часа, действуя холодным оружием; почти все русские офицеры были переранены. Наконец, после колебаний победы в обе стороны, Турки, несмотря на их громадный перевес в силах, были опрокинуты, благодаря энергии, настойчивости и распорядительности Ребока. Два русские каре, выстроившиеся на горе и состоявшие под начальством полковника Батурина, не поддержали Ребока, как следовало по диспозиции, и тем едва не испортили все дело.
Суворов прибыл со вторым отделением судов, что не совсем понятно, ибо, после происшествия 7 числа, ему следовало самому руководить делом с самого начала, Правда, главная роль предоставлялась храброму Ребоку, и он оправдал доверие Суворова, Кроме того, большую важность имела своевременная переправа второго отделения судов, и Суворов сам хотел присмотреть за этим делом; однако суда все-таки запоздали. Суворов тотчас подкрепил Ребока, добивавшего Турок, перестроил войска сообразно с обстоятельствами и послал арнаутов и казаков влево очистить лес от неприятеля, тревожить его с тыла криками и увеличивать беспорядок, а сам, в ожидании третьей линии судов с конницей и артиллерией, осмотрел ближайшую местность. Неприятель пытался было помешать высадке третьей линии, но неудачно; прибывшие Ингерманландские карабинеры и казаки, при свете давно уже наступившего для, помогли Суворову кончить дело. Турки принуждены были бросить свой второй, большой лагерь, находившийся у самого берега Дуная, немного выше города, разными дорогами побежали к Рущуку и были преследуемы верст пять.
Так кончился бой, начатый Ребоком и довершенный кавалерией; даже не вся пехота была введена в дело. Русским досталось 14 медных пушек и 35 разных судов, кроме большого количества харчевых запасов, которые отданы войску. Турок легло 600 — 800 человек, в том числе начальник из Физулла-Сары-паша, которого свалил ординарец Суворова, сержант Горшков. Потерю Русских трудно определить с точностию, по разноречивости сведений; она во всяком случае простиралась не меньше, как до 150 или до 200 убитыми и ранеными. Больше других потерпел Астраханский пехотный полк.
Войска вели себя прекрасно, несмотря на то, что и в пехоте, и в казаках было много новобранцев. Суворов впрочем успел подучить их на свой лад и очень хвалил Салтыкову поведение их в бою. Проштрафилась немного часть карабинер, отправившись самовольно в турецкий лагерь за добычей, но была проучена самими же Турками. Суворов служил всем образцом энергии; будучи крайне истощен лихорадкой, он мог двигаться не иначе, как с помощью двух человек, поддерживавших его под руки, и говорил так тихо, что при нем находился офицер, для повторения отдаваемых им приказаний. Но в нем так был велик перевес воли над физическою немощью, что под конец дела он сел на лошадь.
К вечеру того же дня, Суворов возвратился на свой берег, послав Салтыкову известие о победе и отправив майора Ребока с таким же донесением к Румянцеву.
Румянцев был очень доволен поиском на Туртукай, да и не могло быть иначе: дела его вообще шли не важно. Главные силы переправились через Дунай; Осман-паша был разбит; важнейшее из передовых укреплении Силистрии взято, благодаря искусству и верности взгляда Вейсмана; но Силистрия казалась слишком сильною, и на овладение её надежды у главнокомандующего почти не было. Силистрийский гарнизон ожидал крупной подмоги; граф Салтыков на среднем и верхнем Дунае ничего не делал, несмотря на настойчивые требования Румянцева, во всем находил неодолимые затруднения и Турок от Силистрии не оттянул. Только второй поиск Суворова на Туртукай и поверхность, одержанная над Турками генерал-поручиком Каменским в тот же день при Журже, прикрыли несколько неспособность и сонливость Салтыковского командования.
Тотчас после туртукайского дела, Суворову пришлось, вследствие полученного приказания, оставить временно свой пост и идти к Журже с флотилиею и своим отрядом на усиление Салтыкова. Он оставил в Негоешти рекрут Копорского полка, на Иигерманландский карабинерный полк возложил охранение Негоешти, Обилешти и всего пространства между этими пунктами и сам отправился на лодках вверх по Дунаю. С ним были Астраханский пехотный полк, батальон Апшеронского полка и шесть орудий; Астраханские карабинеры и казаки следовали берегом. В боевых припасах ощущался крайний недостаток, а между тем предстояло проходить мимо турецкого лагеря, расположенного в 12 верстах ниже Рущука. Это сильно озабочивало Суворова, и он писал Салтыкову. «не знаю, как мне пройти варварский лагерь; в баталию вступать, особливо морскую (на воде), апетиту нет; ежели потребно (будет), ваше сиятельство мне помогите». Вскоре он послал другое письмо; беспокоясь за свой район и за Букарест, оставшиеся почти без защиты, он писал: «прикажите, ваше сиятельство, чтобы я со всею моею кучкою поворотил к Негоештам; она не велика; человек с сотню лучших Астраханского пехотного полка молодцов убыло, кроме больных, да и пообессилели. Также надобно немножко выэкзерцировать, порасстроились... Верьте, в нас вашему сиятельству прок не велик, а во мне и подавно, мне надо выздороветь; придет чахотка — не буду годиться» 3.
Волей-неволей Салтыкову пришлось исполнить просьбу Суворова: Ингерманландский полк понадобился на другие потребности и был снят в тот самый день, 21 июня, как Суворов вернулся к устью Аржиша. Суворов получил приказание препятствовать сообщению Турок по Дунаю и грозить им новою экспедицией, чтобы хоть несколько отвлечь их силы от Силистрии. Он принялся с обычною горячностью и рвением строить укрепления и батареи, исправлять флотилию, обучать подчиненные войска. Дела было много, ибо опасность возросла вследствие расширившегося до Ликорешти Суворовского района; Турки могли легко прорваться во внутрь Балахии, еще легче потеснить Русских за Негоешти и сжечь на Аржише флотилию. Суворов доносил об этом Салтыкову, по без всякого успеха; приходилось положиться на самого себя.
К этому времени на других местах театра войны совершились довольно важные события. Румянцев, угрожаемый Турками с тыла, стягивал войска обратно к дунайской переправе и отрядил против угрожавшего корпуса генерал-майора Вейсмана. Произошло 22 июня сражение при Кучук-Кайнарджи; несмотря на огромный перевес, Турки были разбиты. Но победа стала Русским тяжелее поражения: герой Вейсман был убит. Отражая атаки Турок, он стоял в шеренге переднего фаса каре; пуля пробила ему руку, грудь и попала в сердце. Падая, он успел только сказать; «не говорите людям». Но солдаты узнали про свое горе; ярость их дошла до крайности: Туркам уже не давали пощады и даже перекололи пленных. Вейсман обладал крупными военными талантами и пользовался безграничным доверием войск; имя его было самым популярным в рядах Румянцевской армии. По складу своего военного дарования, по неустрашимости, энергии, верности военного взгляда, он представлял много однородного с Суворовым, и в этой однородности лежал залог его славной будущности, если бы Бог продлил его жизнь.
Вскоре Румянцев перешел обратно за Дунай, вследствие изнурения кавалерии и затруднений в снабжении её фуражом. Стали ждать случая для решительных действий и принимали тем временем меры против наступательных попыток неприятеля.
Укрепления у Суворова росли, батареи воздвигались, флотилия увеличивалась, приходила в порядок и крейсировала частями по Дунаю; партии казаков беспрестанно переправлялись на турецкую сторону для поисков; войска то работали, то деятельно обучались. Особенное внимание Суворов обращал на рекрут и старался не выпустить их из своих рук; в этом желании сказывался военный педагог по призванию. Он пишет 22 июня Салтыкову: «рекруты Мелина хороши, не замайте ваше сиятельство: у меня побудут, лучше научатся и жить будет не хуже». В другом письме его, от 27 июня, читаем: «ладно, что копорская рекрутская команда будет в полку, только бы ее там поберегли от палок и чудес. Астраханского пехотного не велика, ее с прочими в полку тяжело опознать. Берегусь я, чтобы таких из рекрут в командированиях не отделять, а с прочими наравне. Апшеронская рекрутская команда у майора Теглева из 150 до 50 охворовала; он может быть в Букаресте за девушками ходил, — изрядный подданный своей Императрицы» 8.
Не мудрено, что Суворов так бесцеремонно отзывался о Теглеве; здоровье солдат было его коньком. Но был он недоволен не одним Теглевым. Он просит Салтыкова заменить несколько штаб-офицеров другими, ибо «один неискусный, баламутит; другой недавно из колыбели»; Батурина просит взять прочь. Батурин был им назначен комендантом в Негоешти, отпрашивался по болезни в Букарест и, не дождавшись разрешения, уехал; Суворов требует это дело исследовать и «учинить сатисфакцию». Батурин оказался однако правым, ибо в отсутствие Суворова получил разрешение от старшего по нем, полковника князя Мещерского. Надо заметить, что Суворов пишет Салтыкову откровенно обо всем дурном, но не иначе, как письмами; в официальных же бумагах ничего подобного не говорит. Салтыков требовал от него формального заявления о негодности Батурина, но Суворов не согласился. Его понятия в этом отношении мало отличались от ходячих, общепринятых. Хотя в позднейшую пору своей жизни он говаривал, что «служба и дружба — две параллельные линии: не сходятся» 6, однако и теперь, и позже, незаметно для себя, не всегда держался этого положения и часто шел на компромиссы, в смысле применения к обстоятельствам. В настоящем случае, явившись на Дунай человеком чужим, без поддержки, без знакомств и приятелей, он старался утвердиться прежде всего на ногах, пустить корни в почве и потому дорожил всем тем, что освоивало его с новой средой. Батурин был временным начальником поста, куда Суворов прибыл из Петербурга, и командиром полка; с ним Суворов находился в добрых отношениях; Батурину удалось даже оказать ему кое-какие услуги. Оттого Суворов пишет 28 июня Салтыкову: «Батурина формально представлять — от меня не станется: сердце не такое. Всякий полковник имеет у себя многих приятелей; так и он в числе тех меня, что до партикулярности, по которой я им обязан; что же до субординации, я могу сказать, что он ее довольно наблюдал, кроме сего разу» (отъезд в Букарест). Главною же виною Батурина Суворов считает 17 число, когда он «своею храбростью надмен, распоровши диспозицию при начале, довольно было нас всех опасности подверг, по малой мере людей у нас побольше желаемого перепортили» 3.
Для лучшего уяснения этой, по-видимому, двойственности в поступках Суворова, не мешает иметь в виду его правило, присущее во все времена многим начальникам и выражающееся избитою фразой: «не делать человека несчастным». Суворов отступал от этого принципа в случаях редких, когда правило оказывалось совсем неприложимым, напр. при захвате в Польше краковского замка неприятелем в 1772 году. Справедливо ли спасать от несчастья человека, который был и впереди может быть причиною несчастия десятков, сотен, а иногда и тысяч других людей, — это другой вопрос, притом вопрос ума, тогда как желание не губить есть побуждение сердца. В результате возни с Батуриным оказалось, что в августе 1773 года, когда вышло награждение отличившихся в военных действиях орденом св. Георгия, 4 класс этого ордена получили и Ребок, и Батурин. Из краткого изложения в указе отличий, за кон жалуются ордена, можно заключить, что Батурин получил георгиевский крест за первое туртукайское дело, а Ребок за второе. Получил и Суворов так горячо им желанный 2 класс Георгия 7.
Июля 7 последовало новое расписание полков по отрядам; Суворова назначили к Потемкину. Новость эта его поразила, он принял свое перемещение за знак неудовольствия главнокомандующего. Еще так недавно он, Суворов, тяготился своим бездействием и был недоволен своим положением; теперь освещение вдруг переменилось. «Гром ударил, мне сего не воображалось. Прошу иного, ваше сиятельство, можете ли помочь? Лишь бы только с честью отсюда выйти. Всего основания не знаю; больно!... Будет ли по малой мере мне желаемое награждение? Не оставьте того, милостивый государь. Бегать за лаврами неровно, иногда и голову сломишь по Вейсманову, да еще хорошо, коли с честью и пользой. Наконец и то выдти может, что (если) не так, то такой как я, а что хорошо, то не я». Вслед затем он получил от Румянцева извещение о назначении его в главные силы. Собираясь 11 числа уезжать. он написал графу Салтыкову последнее, прощальное письмо, а Румянцеву донес, что будет немедленно 3.
В отношениях Суворова к Салтыкову не замечалось по-видимому ничего дурного, но они не были искренни и действительно хороши. Суворов был требователен и в требованиях своих настойчив; неспособность Салтыкова била ему в глаза, и он не сдерживал языка, не скупился на пронические выходки и остроты. Многие писатели упоминают про одну его злую насмешку, передавая ее различно. Кажется сарказм состоял в том, будто «Каменский знает военное дело, но оно его не знает; Суворов не знает военного дела, да оно его знает, а Салтыков ни с военным делом не знаком, ни сам ему неизвестен». Услужливые люди передавали Салтыкову подобные отзывы Суворова и через то отношения между начальником и подчиненным конечно не выигрывали. В числе таких людей, генерал-поручик Каменский занимал не последнее место. Не любя Суворова, он в то же время колол им Салтыкова. В одном приличном, но довольно ядовитом письме к последнему, он забавляется насчет второй туртукайской победы Суворова и бездействия самого Салтыкова. В другом, по случаю состоявшегося перевода Суворова, Каменский пишет, что вероятно он, граф Салтыков, доволен этой переменой, «ибо не знаю, кто из вас двух был в Негоешти начальником, особенно с тех пор, как Суворов стал посылать донесения прямо фельдмаршалу».
Уезжая, Суворов оставлял свой пост в превосходном состоянии. Флотилия доведена была до 101 судна разной величины, способных поднять 5500 человек пехоты и 1500 конницы. Даже Каменский не мог не отдать ему в этом отношении справедливости и еще в половине июня писал Салтыкову, что нашел флотилию и укрепления в таком состоянии, что и не воображал, и что Суворов видимо очень много потрудился. Нет сомнения, что Суворов еще больше потрудился по обучению войск, — предмет, который никто не ценил в надлежащей мере. Вообще же он доказал на своем дунайском посту, что умея побеждать неприятеля в бою, умеет и обеспечивать победу заранее.
Немедленно отправиться к Румянцеву Суворову однако не удалось. Сходя по наружной лестнице негоештского монастыря, мокрой от недавнего дождя, он, будучи нетверд на ногах от туртукайской раны, поскользнулся и упал на спину. Ушиб и сотрясение были так сильны, что Суворов едва дышал, и его принуждены были отвезти в Букарест; только после двухнедельного лечения мог он отправиться к главным силам.
Главнокомандующий оценил службу Суворова и понял, что он один может заменить Вейсмана. Русские войска занимали в это время по ту сторону Дуная единственный пост, Гирсово, который очень стеснял Турок и потому был уже предметом двукратных их покушений. Здесь предполагалось вторично перенести решительные действия на тот берег; по близости, при устье Яломицы, расположились главные силы Русских. На этот-то пост и назначил Румянцев Суворова. Он писал Суворову 4 августа, что надеясь на его известное искусство, предоставляет ему охранение и оборону Гирсова, не стесняя подробною инструкцией, как генерала, отличающегося военными достоинствами. Почти во всех других своих ордерах, Румянцев называет Суворова искусным и благоразумным генералом и доносит 8 августа Императрице, что «важный гирсовский пост поручил Суворову, ко всякому делу свою готовность и способность подтверждающему».
Повидавшись с главнокомандующим и получив от него наставление, Суворов отправился в Гирсово. Он должен был высылать оттуда разъезды и, при случае, предпринять поиск вовнутрь неприятельского расположения, оттягивая на себя турецкие силы и ослабляя их на верхнем и нижнем Дунае. Гирсовский отряд обязан был сохранять тесные сношения с генералом Унгерном, который готовился к поиску, в случае надобности помочь ему и даже соединяться с ним для общих наступательных действий. В распоряжение Суворова была еще отдана бригада генерал-майора Милорадовича, стоявшая при устье Яломицы, которую он во всякое время имел право притянуть к себе.
Прибыв в Гирсово, Суворов осмотрел в подробности свой пост и нашел, что он недостаточно обеспечен от турецких покушений. Первым делом он назначил места для дополнительных укреплений и приказал их насыпать, а также исправлять крепостные верки; затем составил план обороны, сводившийся к тому, чтобы обоим отрядам, Унгерна и Суворова, атаковать Турок при Карасу. Румянцев, более опытный и менее решительный, не одобрил предположений Суворова, а между тем, если В они были приведены в исполнение тотчас же, то турецкий корпус под Карасу был бы разбит, ибо считал в своих рядах не свыше 10,000 человек, как впоследствии оказалось.
Ожидая неприятельского наступления от Карасу, Суворов в конце августа притянул к Гирсову бригаду Милорадовича и в своем расчете не ошибся. Возводимые укрепления были еще далеко не окончены, как в ночь на 3 сентября, в 20 верстах от Гирсова, показалась турецкая конница. Утром Турки усилились и потеснили передовые посты; к полудню неприятель был на пушечный выстрел от Гирсова. Суворов не хотел его атаковать тотчас же, а думал приманить поближе, для чего и выказывал разные признаки своей слабости; но в крепости не вытерпели, открыли огонь слишком рано. Турки попятились. Суворов выслал казаков, приказав им завязать перестрелку. Более часа продолжалась перестрелка; Турки понемногу подвигались вперед. Чтобы приманить их, Суворов приказал казакам отступать, не торопясь, а потом вдруг, как будто в паническом страхе, удариться в бегство.
Как только казаки очистили поле, Турки стали развертывать свои силы и строиться. Зрелище было необычное: сражавшиеся до сей поры нестройными толпами и кучами, мусульмане выстроились в три линии, на европейский лад, и в порядке двинулись вперед. Таков был результат недавних уроков французских офицеров, но он не послужил Туркам в прок. Суворов смотрел на маневрирующего неприятеля, указывал его своим приближенным и смеялся.
Турецкая пехота подошла к гирсовским укреплениям довольно близко, но русская артиллерия молчала; даже на передовом редуте, который мог бы давно открыть пальбу, не было видно людей. Турки прибавили шагу, повернули направо, примкнули правым флангом к речке Боруй и приняли положение, параллельное Дунаю. Тут они поставили батарею и открыли огонь по ближайшему из трех русских укреплений. Шанец, имевший маскированные амбразуры, не отвечал; Турки рассыпали часть своей пехоты и стали подходить. Окружив шанец со всех сторон, они приблизились на половину картечного выстрела и мгновенно бросились в атаку. Нападение было такое быстрое, что Суворов, находившийся вне укрепления для наблюдений, едва успел спастись внутрь. Атакующих встретил жестокий картечный огонь, но они все таки успели добраться до самого палисада.
Бригада Милорадовича из Севского и 2 Московского полков, весьма слабого состава, командуемая по болезни бригадного командира полковником князем Мочебеловым, стояла за речкою Боруй. Как только Турки, атаковавшие шанец, не выдержав огня, побежали назад к своей батарее, — Мочебелов перебрался чрез Боруй и двумя кареями двинулся против правого фланга и центра неприятельского расположения. Вслед затем на левый турецкий фланг направился из освободившегося от атаки шанца 1 Московский полк. Таким образом произведена общая на Турок атака. Турки особенно дорожили своим правым флангом и держались тут упорно, так что сбить их с высоты удалось после многих усилий и больших потерь, да и затем, пользуясь пересеченною местностью, неприятель старался удержаться в оврагах и ущельях, откуда русские войска должны были его выбивать последовательно. Лишь потеряв последнюю надежду на успех, правый фланг Турок пустился на утек, бросив свою батарею. Войска центра и левого фланга, атакованные Русскими и отрезанные от своего правого фланга, также принуждены были уступить, и бегство Турок сделалось общим.
Суворов послал гусар для преследования бегущих, а вслед за ними двинулся сам с частью пехоты. Но пехота не могла догнать неприятеля, бежавшего без оглядки и бросавшего на пути всякую лишнюю тяжесть, даже одежду. Пехота возвратилась в Гирсово, а гусары с казаками гнали неприятеля еще верст 30, и именно во время своего бегства Турки потеряли особенно много людей убитыми и ранеными. Гусары должны были прекратить преследование за крайним изнурением лошадей, казаки же продолжали почти всю ночь тревожить неприятеля.
Наблюдая Турок утром, до сражения, Суворов определял их численность в 10-12 тыс. человек; пленные показали 10,000. Убитых сосчитано свыше 1,100, но в действительности потеря Турок превосходила эту цифру, так как в бурьяне и в оврагах валялось много тел, которые не были видны. Орудий взято 7 и почти весь обоз с провиантом и другим имуществом. С нашей стороны боевые силы были гораздо меньше; хотя частей войск у Суворова было не мало, но половина их отличалась чрезвычайно слабым составом, так например, в одном из пехотных полков состояло в строю не больше 200 штыков. Общее число войск Суворова едва ли превосходило многим 3,000 человек; из них убитых и раненых насчитывали несколько меньше 200.
Румянцев приказал отслужить во всей армии благодарственный молебен и 5 числа написал Суворову: «за победу, в которой признаю искусство и храбрость предводителя и мужественный подвиг вверенных вам полков, воздайте похвалу и благодарение именем моим всем чинам, трудившимся в сем деле».
Излагая вкратце гирсовское дело в своей автобиографии, Суворов говорит, что дальнейшие подробности известны по реляциям, «в которые он мало вникал и всегда почитал дело лучше описания». При этом он обращает внимание начальников на следующий факт: у князя Мочебелова из 100 раненых солдат ни один не умер, до того был попечителен о своих людях этот достойный начальник. Такое замечание есть характерная черта, противоречащая многим ходячим о Суворове мнениям, особенно некоторых из его современников.
Суворов надолго остался без дела и продолжал сидеть в Гирсове даже с наступлением зимы. Румянцев, назначая его в Гирсово, приказал заняться постройкою помещений для войск, но в ноябре получил донос, будто Суворов только для себя построил землянку, а войска остаются без крова. Румянцев велел Потемкину исследовать это дело и принять меры к исполнению давно отданного приказания. Остается неизвестным, что нашел Потемкин; по всей вероятности донос оказался ложным. В августе и может быть в сентябре у Суворова была настоятельная забота о приведении гирсовского поста в надежное оборонительное состояние, но затем и начальник, и войска оставались без дела. Такое бездействие прямо противоречило основным правилам Суворова, считавшего постоянный солдатский труд совершенною необходимостью, а заботливость о здоровье войск, постоянно ему присущая, не дозволяет допустить мысли об оставлении солдат без крова 7.
Бесцветная и бесплодная кампания 1773 года окончилась. Переход через Дунай не повел ни к каким серьезным результатам; надежды и ожидания Императрицы остались неисполненными. Суворову нечего было делать в армии с наступлением зимы; в ноябре или в начале декабря он, с разрешения главнокомандующего, уехал в отпуск в Москву, на короткое время. Его однако задержало тут обстоятельство совершенно особого рода — он женился, а потому поехал в обратный путь лишь во второй половине февраля. Впрочем к началу кампании 1774 года он все-таки не опоздал; жена осталась в Москве.
Предположения Румянцева на этот год состояли в том, чтобы перенести действия за Дунай и проникнуть до Балкан.
Императрица одобрила его мысли и указала ему на необходимость решительных наступательных операций, дабы как можно скорее окончить войну. Рано открыть кампанию оказалось однако невозможным: стояла сильная стужа, рекруты не прибыли, предметы обмундирования и снаряжения не успели дойти. А между тем султан умер, на престол вступил его брат, Абдул-Гамид, который хотя тоже повел гаремную жизнь, но счел долгом сделать воинственное воззвание к подданным, и Турки, по полученным сведениям, готовились иерейти Дунай для наступательных действий. Румянцев рассчитывал открыть кампанию в начале мая; главные его силы должны были собраться к Браилову; для правого крыла генерал-поручика князя Репнина сборным пунктом указана Слободзея; левому крылу Каменского — Измаил; резерву под начальством Суворова, уже прибывшего к армии, устье р. Яломицы. Отряд графа Салтыкова оборонял Банат, защищал верхний Дунай и охранял Журжу.
Суворов должен был охранять Гирсово, наблюдать за Силистрией и вступить в сношение с Каменским для совокупных действий. Румянцев предоставил им самим и время, и направление их операций, а также решение вопроса — вместе им действовать или порознь. Они съехались и положили: не делая попыток ни на Варну, ни на Силистрию, постараться разбить неприятеля в поле, для чего и произвести общее наступление к Базарджику, а потом к Козлуджи. Румянцев одобрил план, изменив лишь некоторые подробности; между прочим Каменский должен был направиться от Карасу к Базарджику, а Суворов идти параллельно с ним, прикрывая его со стороны Силистрии. Впрочем Румянцев снова предоставил им действовать по усмотрению, но с тем, чтобы в спорных вопросах первенство принадлежало Каменскому, как старшему. Дивизия Репнина получила приказание — в случае требования Суворова, идти к нему на помощь за Дунай.
Мы подошли теперь к событию, по поводу которого не лишнее будет припомнить, что всякое дело имеет свою лицевую и свою оборотную сторону, и судить о нем по одной первой нельзя. В особенности это приложено к войне, где возбуждены страсти; сильнее, чем когда-либо, действуют зависть, честолюбие, самолюбие; где рискуешь очень многим, но зато можешь и выиграть очень многое. Тут почти каждый обнаруживает, сам того не замечая, и самые выгодные, и самые невыгодные свои качества; редко кто сохраняет свой нормальный средний уровень, потому что находится в положении ненормальном. Подобные крайности, преимущественно в дурную сторону, значительно сглаживаются на лицевой, т.е. официальной оболочке дела, а иногда и вовсе на ней не выступают. Даже при политических переворотах, когда мысль и слово получают полную свободу, и тогда официальная сторона войны остается все-таки лицом и скрывает под собою маю похожую на лицо изнанку. Оттого история военного времени, особенно в случаях острых, не может ограничиться одними официальными данными, если она, как и должно быть, хочет изобразить действительную правду.
В сражении при Козлуджи, к которому теперь переходим, оборотная сторона расходится с лицевою, казовою, причем официальное изображение дела противоречит истине, кроме разве технических подробностей, да и то не безусловно 8.
Каменский выступил к Базарджику; Суворов должен был выступить туда же 28 мая, но поджидая некоторых не прибывших полков, тронулся лишь 30 числа, донеся Румянцеву о причине замедления. Пошел он не по условленной дороге, а по другой, будто бы более удобной, которая однако же оказалась очень дурной. Поджидание войск могло быть действительно резоном для замедления, но неуведомление Каменского об изменении маршрута было поступком неизвинительным. Каменский донес Румянцеву, что Суворов неизвестно где находится, поступает как независимый от него, Каменского, генерал и его распоряжений не слушает. Главнокомандующий послал отыскать Суворова и заметил Каменскому, что он, Каменский, сам имеет все способы заставит Суворова повиноваться. Во всем этом прежде всего виноват Румянцев, не подчинивший Суворова Каменскому прямо и безусловно; если же он сделал это из желания воспользоваться дарованиями Суворова, то не следовало ставить его и в условную зависимость от Каменского.
Каменский, после удачного дела, занял Базарджик 2 июня и перешел в деревню Юшенли 9 числа, чтобы вести оттуда наступление к Шумле; вскоре прибыл туда и Суворов, выступивший с ночлега в час ночи. Он тотчас же отправился с кавалериею и арнаутами на рекогносцировку, как утверждает очевидец, против воли Каменского. Одновременно с наступлением Русских, но ничего про него не зная, визирь вздумал сделать поиск к Гирсову, что и возложил на рейс-эфенди Абдул-Разака и на янычарского агу, с 40000-м корпусом. Они выступили из Шумлы и прибыли в Козлуджи в тот самый день, как Каменский двинулся из Базарджика. Таким образом 9 июня и Русские, и Турки находились невдалеке друг от друга, сами того не подозревая; их разделял густой лес, чрез который пролегала одна узкая, дурная дорога. Казаки и часть регулярной кавалерии Суворова углубились по этой дороге в лес для разведок, наткнулись на турецкие разъезды и взяли в плен генерал-квартирмейстера с несколькими офицерами, но затем должны были ретироваться. Их подкрепили, и они снова вступили в лес; следом двинулся Суворов с частью пехоты, но турецкий авангард опять опрокинул русскую кавалерию и с большой горячностью, внезапно, атаковал пехоту. Сам Суворов едва не попался в руки неприятеля и, только благодаря быстроте своего коня, успел ускакать от гнавшегося за ним спага. Русские пострадали при этом порядочно; Албанцы, захватив довольно значительное их число, отрезали им головы и продолжали вести атаки с яростью и громкими криками. Русские отступали, положение их становилось опасным, так как Турки видели уже в своих руках победу, а при таких обстоятельствах они действуют с большою смелостью и энергией.
Тем временем прибыли ко входу в лес два пехотные полка бригадира князя Мочебелова, в том числе Суздальский, построились в одно общее каре и открыли сильный огонь. Албанцы продолжали упорствовать в своих атаках, но не долго; затем остановились и наконец перешли в отступление.
Заметив это, когда пороховой дым рассеялся, Суворов двинулся вперед. Лесная дорога оказалась загроможденной брошенными турецкими обозами, волами, трупами убитых людей. Стояла страшная жара, а войска Суворова с ночлега ничего не ели, и лошади не были напоены. Турки останавливались и переходили в наступление, так что следовавшая в русском авангарде кавалерия генерала Левиса, присланная Каменским, временами должна была прибегать к защите пехоты, а пехота лишь на лужайках имела возможность несколько развертываться. Войска были в изнеможении; многие солдаты умерли на пути от крайнего истощения сил.
Таким образом около 9 верст двигался вперед Суворов, пока достиг наконец выхода из леса. В этот момент разразился ливень, что несколько освежило паши истомленные войска, а Туркам послужило в ущерб, потому что их длинная и широкая одежда намокла, стала для движений тяжела и неудобна, и находившиеся в карманах патроны подмокли.
На 8 или 9-верстной поляне, перед Козлуджи, стояла на высотах турецкая армия, и были устроены батареи, которые тотчас же и открыли огонь. Суворов быстро построил войска несколькими разной величины кареями, в двух боевых линиях, с кавалериею преимущественно но флангам. Легкие войска неотступно следовали за неприятельским авангардом, взошли на высоты и завязали перестрелку, но были сбиты, и Турки повели стремительную атаку против двигавшихся вперед главных сил Суворова, Атака была отбита, но повторена последовательно несколько раз; Туркам удавалось прорывать атакованные каре, которые поэтому порасстроились, однако все атаки отбили. Для поддержки атакуемых, значительная часть кавалерии переведена на левый фланг и расстроенные каре подкреплены пехотой с правого фланга и из второй линии. В таком порядке Суворов продолжал наступление, хотя полевая артиллерия не успела еще подойти, задержанная трудною лесною дорогой. На поляне находилось до 8000 наших войск; прочие, большая часть войск Каменского, еще не подошли и прибыли к полю сражения по окончании боя, — один полк в тот же вечер, остальные на следующее утро.
Поляна представляла собою местность неровную, покрытую кустарником; перед фронтом турецкого лагеря тянулась лощина. Подойдя к этой лощине, Суворов выставил подоспевшие к тому времени 10 полевых орудий, в продолжение некоторого времени обстреливал лагерь и затем повел атаку, с кавалериею впереди.
В турецком лагере господствовал совершенный хаос, результат быстрого перехода от напряженного одушевления к отчаянию. Рейс-эфенди старался привести свои расстроенные войска в порядок, но никто и по думал слушаться. Одни обрубали постромки у артиллерийских лошадей, чтобы добыть себе коней для бегства; другие с этою же целью стреляли во всадников, один выстрелил даже в самого репс-эфенди. В разгаре этой суматохи раздались выстрелы русской артиллерии, и ядра стали ложиться в лагере. Тогда смятение мусульман дошло до последнего предела; брошены палатки, орудия, обоз, и все устремилось в бегство в разные стороны.
При закате солнца, Суворов беспрепятственно занял турецкий лагерь. Добыча досталась войскам очень большая, вместе с трофеями, состоявшими из 29 орудий и 107 знамен. Потеря Турок людьми исчисляется различно; самый умеренный счет показывает 500 убитых и 100 пленных, но судя по упорству и продолжительности боя, истинная цифра должна быть выше. Урон Русских определяется слишком в 200 человек убитых и раненых, но это исчисление следует признать также ниже действительности.
Несмотря на крайнее утомление войск, Суворов с кавалериею и частью пехоты преследовал Турок, пока пала ночь. В этот трудный день он был все время на коне, часто в огне и даже в ручном бою.
В таком виде представляется дело при Козлуджи, насколько возможно добиться истины из сопоставления разных авторов с официальным донесением. Сам Суворов в своей автобиографии говорит: «ни за реляцию, ниже за донесение свое я по слабости своего здоровья не отвечаю». Резон конечно натянутый и даже забавный, но верно то, что слава победы принадлежит Суворову. Каменский только содействовал успеху ни притом в ограниченном размере: главной роли, которая ему принадлежала по праву, не имел и был, так сказать, втянут Суворовым к второстепенному участию в деле. Суворов видимо уклонялся от своего. зависимого положения, тем более тяготясь им, что недавно, в марте, был произведен в генерал-поручики, т.е. состоял в одном чине с Каменским, который сам получил это повышение лишь в прошлом году. Как ни мелким кажется это обстоятельство в применении к такому крупному человеку, как Суворов, но значение чина в военной службе настолько велико, что им дорожит каждый. А для Суворова значение чина было больше, чем для кого другого, потому что военно-иерархическая лестница служила ему препятствием к приложению его дарований в широком размере, и это препятствие неудержимо понуждало его искать выхода из подчинения начальникам неспособным или меньше его способным. А кто же был способен не только больше, но и наравне с Суворовым?
Едва ли нужно доказывать, что выходки Суворова по отношению к Каменскому заслуживают полного осуждения. Он грешил против самого себя; его поведение прямо противоречило принципам, на которых он сам строил образование и воспитание войск, и служило дурным примером для других. Он доказывал осязательно, что в некоторых отношениях нисколько не возвышается над общим уровнем и что дисциплина в высших рядах русской армии заставляет еще желать многого. Не было ли в самом деле одинаковым тому доказательством и неоднократное неисполнение графом Салтыковым распоряжений главнокомандующего, и поведение Суворова относительно Каменского? Грех действительно существовал, и если смотреть на дело глазами беспристрастного современника, то Суворов подлежал строгому осуждению, если не юридическому, ради одержанной им победы, то по крайней мере нравственному.
Но такому приговору не может быть места теперь, через сотню с лишком лет. Столкнулись две неподатливые натуры. Крутой, горячий до неистовства, неуступчивый Каменский обладал недюжинным умом и военным дарованием; он не мог в глубине души не признавать в Суворове большого над собой превосходства и чувствовал к нему затаенную зависть. Суворов был одарен качествами, не только не смягчающими жесткие проявления натур в роде Каменского, но скорее их раздражающими. Столкновение должно было произойти и произошло. Но от него никто не пострадал, кроме военно-служебного принципа, а дело выиграло. Нисколько не вдаваясь в праздные предположения, можно сказать, что Каменский не в состоянии был бы так повести и кончить дело при Козлуджи, как Суворов, и что победа эта есть именно продукт личных Суворовских качеств. Несправедливо говорят некоторые, будто Суворов был увлечен в самом начале своею запальчивостью; недостаток этот в нем несомненен, но в настоящем случае действовала не запальчивость, а желание найти, настигнуть и разбить Турок самому, не уступая этой славы Каменскому. Потомство не может ставить в укор Суворову такие побуждения. Если все покрывает и извиняет достигнутый успех, даже случайный, то тем менее мы имеем право быть строгими ввиду победы не случайной, а составляющей звено в победной цепи. Если в человеке есть непоколебимая уверенность в своем победном призвании и уверенность эта подтвердилась всем его поприщем, то в случае, подобном настоящему, суд потомства изменяет критерий суда современного, и приговор выходит другой. Современники еще не видели и не могли видеть, что Каменских встречается в военной истории сотни, а Суворовых — единицы. Мы это видим и потому прилагать к первым и вторым одну и ту же мерку суждения не можем; это было бы узким доктринерством, которое существует во все времена естественно и логично, но в приговоры истории не переходит.
Легко себе представить, как недоволен был Каменский самовольными поступками Суворова. Представляя реляцию о козлуджинской победе и рекомендуя наиболее отличившихся, Каменский в особенности хвалил Суворова; но это доказывает лишь сказанное выше, т.е. что официальное изображение военных действий иногда только силится прикрыть настоящую действительность. Да и как было Каменскому не выставить Суворова, когда именно Суворов и одержал победу? Оборотная сторона медали осталась не видна и сказалась в том, что Каменский и Суворов остались на всю жизнь если не врагами, то, по крайней мере, в отношениях неприязненных; признаки этого обнаруживаются даже через 25 лет, в 1799 г. 9. Находиться в подчиненном у Каменского положении Суворов больше уже не мог и в скором времени уехал в Букарест. Но до его отъезда случилось обстоятельство, по-видимому незначительное, на самом же деле заслуживающее внимания и исследования.
После решительной победы при Козлуджи, наступление к Шумле было самым естественным и настоятельным шагом, особенно в виду паники, которой отдавались Турки после каждого значительного поражения. К тому же, как вскоре оказалось, из Шумлы были высланы к Козлуджи почти все наличные силы, которые и рассеялись после 9 июня в разные стороны, и под Шумлой визирь оставался всего с 1,000 человек. Наступление однако не было, предпринято Русскими; они остались невдалеке от Козлуджи в продолжении шести дней, по причине чрезвычайно трудных дорог и недостатка провианта, которого имелось лишь до 1 июля. Обстоятельства эти представлялись на столько важными, что Каменский собрал военный совет из 6 подчиненных генералов; в числе их был и Суворов. Совет постановил -дать на 6 дней войскам отдых. в ожидании подвоза провианта, а потом отступить за позицию между Шумлой и Силистрией, чтобы отрезать последнюю от сообщений со внутренностью страны и содействовать переправившемуся тогда через Дунай главнокомандующему.
Граф Румянцев был взбешен таким решением, что и высказал Каменскому довольно откровенно. «Не дни да часы, а и моменты в таком положении дороги», писал он 13 июня: «недостаток пропитания не может служить извинением, ибо от вас же зависело отвратить оный» 10.
Все это по отношению к Суворову не совсем вразумительно. Жизнь человека, состоит из цепи фактов, не подвернувшихся случайно, не навеянных извне судьбою, а выросших из внутреннего мира этого человека. В поверке фактов жизни по духу человека и обратно, в оживотворений этим духом его деятельности и заключается главная задача жизнеописания. Если при каком-нибудь случае одно не вяжется с другим, то тут должна быть фальшь, которая требует разъяснения. Это отнюдь не значит подгонять факты под уровень предвзятой мысли; меркою тут должен быт сам человек, и весь вопрос сводится лишь к тому — верно ли человек понят. Отрицать же внутреннюю силу, выражающуюся в направлении событий, значит не признавать жизненных законов и все, большое и малое, относить к категории случайностей.
Не говоря о Суворове будущем и ограничиваясь Суворовым прошедшим, все-таки приходится недоумевать на счет дней, следовавших за победою при Козлуджи. Его военные принципы, его предшествовавшие действия в Польше и Турции, — все это однородно и гармонично, а постановление военного совета при Козлуджи является диссонансом. Это подтверждается собственными словами Суворова, хоть не совсем прямо. В 1792 году, т.е. 18 лет спустя, он говорит: «Каменский помешал мне перенесть театр войны чрез Шумлу за Балканы». Около того же времени Суворов пишет записку, без адреса и числа, в которой между прочим значится: «Семь батальонов, 3 — 4,000 конницы были при Козлуджи, прочие вспячены Каменским 18 верст, — отвес списочного старшинства. Каменский помешал графу А. Суворову Рымникскому перенесть театр через Шумлу за Балканы». Конечно тут есть преувеличение: Каменский не «вспячивал» при Козлуджи войска, а сам Суворов ушел от него вперед; но и слова Суворова, и записка его свидетельствуют, что у него было предположение вести энергические наступательные действия после Козлуджи. Правда, желание это было, так сказать, платоническим и не имело в себе почти ничего реального, ибо своих войск Суворов имел слишком мало и они были совершенно изнурены, так что дальнейший немедленный с ними поход представлялся немыслимым. Суворов надеялся, что ему удастся увлечь Каменского своими смелыми планами, подчинить его себе нравственно и фактически, распоряжаться его отрядом, как своим. Подобное подчинение принца Кобургского в 1789 году Суворову удалось, и под свежим впечатлением этого обстоятельства, он говорил и писал в 90-х годах, как выше сказано. По Каменский был человек иного склада и не только не думал идти за Суворовым на помочах, но требовал от него самого повиновения. Наступательное движение не состоялось 11.
Таков уже военный характер Суворова, что для объяснения пассивного постановления военного совета, в котором этот человек участвовал, приходится прибегать к сопоставлениям. Между тем, нет никакого основания заподозривать верность официальных сведений о решении военного совета после Козлуджи; но они опять представляют одну только лицевую сторону предмета 12. Каменский, разумеется высказал Суворову тотчас после сражения свое негодование и привел его, что называется, к порядку. Суворов увидел ясно, что самостоятельность действий для него закрыта, что Каменский на буксире за ним не пойдет, а если бы и удалось убедить его на дальнейшие действия по направлению к Шумле и потом за Балканы, то успеха все-таки ждать нельзя потому что руководителем дела будет не он, Суворов, а Каменский. Последнее соображение совершенно в духе Суворова; окончательную выработку оно получило позже, но существовало в довольно ясных очертаниях и об эту пору. Таким образом, оппозиция Суворова в военном совете представлялась бесцельною и ненужною; она могла только увеличить его обособленность, умножить число его недоброжелателен и завистников, повести к новым столкновениям с Каменским и т. п. Подобные соображения прямо вытекают из положения вещей; ими только и может быть объяснено согласие Суворова с военным советом на счет приостановки действий. Такое объяснение, по крайней мере, не противоречит его духу и понятиям; оставляя же факт советского постановления без всяких комментарий, мы пришли бы к выводу по-видимому самому простому, но в сущности наиболее далекому от истины.
После Козлуджи, Суворов оставался при действующих войсках недолго, всего несколько дней, и потом уехал в Букарест. Некоторые биографы сомневаются в его болезни, называют его здоровье превосходным и причину отъезда ищут исключительно в разногласиях с Каменским. Мы видели, как он страдал лихорадкой в минувшем году; тоже самое повторилось и теперь: он временами не мог ездить верхом и с трудом держался на ногах. Мало того, лихорадка возвращалась к нему и после, в продолжение многих лет. Слова нет, находись он в обстоятельствах благоприятных для исполнения своих военных планов, едва ли болезнь заставила бы его покинуть театр войны; но утверждать, что он уехал здоровый, все-таки нельзя. Главнокомандующий принял его сурово и потребовал объяснения — как он решился оставить свой пост почти в виду неприятеля. Что отвечал Суворов — неизвестно. Нелады его с Каменским побудили Румянцева дать ему другое назначение, а именно под начальство графа Салтыкова, «во избежание излишнего в переездах труда». Однако в тот же день, 30 июня, Румянцев сообщил Салтыкову, что Суворову дозволено, по его прошению; уехать для лечения в Россию. Суворов впрочем не уехал и оставался в Молдавии до вызова его для действий против Пугачева.
Сражение при Козлуджи в конец сломило нравственные силы Турок и отняло у визиря всякую надежду на успешный исход войны. Лучшие турецкие крепости были блокированы, сообщения между ними и внутреннею страною прерваны; Шумле грозил штурм; небольшой русский отряд проник за Балканы. Завязались мирные переговоры; Румянцев повел их с большим искусством, и так как положение Турции было безнадежное, то 10 июля 1774 года заключен в Кучук-Кайнарджи мир. Русские добились независимости Крыма, уступки Кинбурна. Азова, Керчи и Еникале, свободного плавания но Черному морю; Турки обязались заплатить 4 1/2 миллиона рублей. Тяжелы были мирные условия для Турции, но могли быть еще тяжелее, если бы сама Россия не нуждалась в мире.
Так кончилась эта знаменитая война, названная современниками Румянцевскою. Она тянулась долго, но тому были многие причины: политические усложнения, оттягивавшие наши силы от Турции, и происходившая от того несоразмерность между боевыми средствами и задачею; затруднения в продовольствии войск за Дунаем; временами излишняя осторожность главнокомандующего и некоторых подчиненных ему генералов, исполнявших на половину или вовсе не исполнявших его распоряжений. Войска были в огромном некомплекте, укомплектовывались медленно, несвоевременно и не вполне; нуждались в необходимейших предметах снаряжения, которые почти постоянно запаздывали; движения войск затруднялись многочисленными обозами, составлявшими для армии истинную обузу. Русские таскали за собой рогатки, которыми привыкли в прежнее время огораживаться для ослабления бешеных атак Турок, значит заранее обрекали себя на пассивный образ действий. Румянцев отменил рогатки, и хотя сами войска их терпеть не могли, но сила привычки все-таки взяла свое, и рогатки совсем исчезли из русской армии лишь в следующую Турецкую войну. Русские так же, как и западные европейцы, действовали против Турок в огромных каре; Румянцев уменьшил их величину и тем сделал армию поворотливее и подвижнее.
Суворов в некоторых отношениях пошел еще дальше Румянцева. Будучи тут новичком, чужим человеком, особенно в начале, и притом человеком маленьким, он, не претендуя на роль реформатора, старался однако сколько возможно, ставить подчиненные ему войска на свою Суворовскую ногу, применяя к ним, когда дозволяло время, основные положения своего «суздальского учреждения». Перед лицом неприятеля мы видим его таким самым здесь, каков он был в Польше, и по принципам, и по приложению принципов. Он употребляет в бою колонны с дистанциями, чтобы за головною частью всегда находился резерв; резерв у него везде играет весьма важную роль; временами видим употребление стрелков, в виде особых небольших отделений, которым указываются и места при колоннах линейной (по выражению Суворова «ломовой») пехоты. Каре он принял сразу, как лучший способ построения против Турок, но размеры Румянцевских кареев уменьшил, строя их из двух батальонов, из одного батальона и даже из рот. Многое из тактических приемов Суворова в первую Турецкую войну сделалось потом правилом для всей Европы, хотя заимствовано не у него, а у Французов, выработавших свою собственную тактику во время войн революции. Вообще военные теории Суворова и Французов революционной эпохи были однородны в своем основании, что и будет объяснено в своем месте; тактическим же формам Суворов придавал временной смысл. Его тактика в Турции, как перед тем в Польше, была тактикою обстоятельств, и благодаря такому прикладному её характеру, уже в то время буквоеды военного дела стали говорить, что Суворов тактики не знает, что ему служит одно счастье. А он посмеивался, поджидая событий.
В то время, как война с польскими конфедератами едва окончилась, а с Турцией еще продолжалась, на восточной окраине Европейской России встала смута и выросла в грозный мятеж.
На Яике давно было неспокойно. С одной стороны историческая привычка казаков жить в буйной, своенравной вольности, с другой — притеснения и произвол назначаемых правительством атамана и старшин, питали внутреннее недовольство и тревогу. В начале 1772 года натянутость положения дошла до крайности, вспыхнул открытый мятеж. Мятеж усмирили, но корень его остался; ожесточение и жажда мести под внешним гнетом только крепли и приобретали упругость. Новый взрыв страстей обещал сделаться страшным.
В это время появился на Яике донской служилый казак Емельян Пугачев, назвавшись мнимоумершим Императором Петром III. К нему стали приставать злоумышленники, а следом за ними повалили темные люди низших сословий, которым жилось далеко не льготно, Пугачев же обещал разные блага и между ними вольность. Первую вооруженную попытку Пугачев сделал на Яицкий городок, но удачи не имел; неудачи повторялись и впоследствии, однако они имели значение частное, а в общем дело ширилось и росло. Пугачев брал один за другим жалкие укрепленные пункты азиатского рубежа, большею частью с помощью измены; казнил смертью начальников и вообще дворян; присоединял к своим шайкам казаков и нижних чипов. Киргизы, Калмыки, Татары, Башкиры помогали ему либо прямо, либо косвенно. Все страсти были пущены в ход: крепостных Пугачев заманивал обещанием воли, казаков — удовлетворением их жалоб и неудовольствий, раскольников — уничтожением нововведений, кочевников и всех вообще — грабежом чужого добра. Ужас и смятение забирались все дальше; восточные губернии чуть не до самой Москвы представляли собою почву над вулканом. Дворяне и люди имущие тщетно ждали помощи: войска были стянуты к дальним европейским границам, в волновавшемся крае находились лишь разбросанные, редкие команды, начальники отличались робостью или нерешительностью, в ряды войск забралась измена.
Екатерина вверила главное управление операциями противу мятежников генералу Бибикову, которого способности и распорядительность, при твердом, самостоятельном, но уживчивом и прямодушном характере, были испытаны незадолго перед тем в Польше. В конце 1773 года Бибиков прибыл в Казань и умелою рукою взялся за дело; успех стал покидать Пугачева. После нескольких побед кн. Голицына, Мансурова, Михельсона, Пугачев очутился в положении почти безнадежном, но неожиданная кончина Бибикова в апреле 1774 года снова поправила его дела. Он даже усилился противу прежнего, расширил район своих действий и влияния, добрался до Казани и хотя не взял крепости, но разграбил и сжег город.
Разбитый здесь полковником Михельсоном, который по недостатку и крайнему изнурению кавалерии не мог преследовать мятежников так деятельно, как хотел, Пугачев переправился на правую сторону Волги и взбунтовал все приволжье. Господские крестьяне и иноверцы возмутились; полилась кровь воевод, дворян, священников. Дух мятежа, как зараза, переносился от одной деревни к другой; целые области подымались от появления нескольких агентов Пугачева. Прошло немало времени, пока правительство убедилось в необходимости снабдить широкими полномочиями новое лицо для скорых и энергических мер противу мятежа, и в июле это поручение возложено было на графа П. И. Панина, Заключенный перед тем мир с Турками дозволил усилить и действовавшие противу Пугачева войска, а также послать на театр мятежа Суворова.
Назначение туда Суворова было предположено еще в марте; выбор пал именно на него, надо полагать, не только вследствие приобретенной им противу Турок репутации энергии, быстроты и распорядительности, но и по указанию Бибикова. На это документальных доказательств нет, но стоит только припомнить службу Суворова в Польше и добрые его там отношения к Бибикову, чтобы допустить сильную вероятность такого предположения. Но Румянцев не счел возможным откомандировать Суворова тогда же, ибо последний находился на посту против неприятеля, и внезапный его отъезд в Заволжье дал бы Туркам повод предполагать, что наша внутренняя смута весьма для нас опасна. С мнением Румянцева нельзя было не согласиться; последствия показали, что Суворов был действительно нужен на Дунае, ибо благодаря ему одержана победа при Козлуджи. Но последствия удостоверяют также и в том, что Суворов был весьма нужен и в Заволжье, так как главным образом вследствие недостатка предводителя способного и энергичного, тамошние дела затянулись и даже приняли дурной оборот.
Когда был заключен с Турками мир, Суворову нечего было уже делать в армии. В это же время Панин, назначенный для операций против Пугачева, просил назначить ему в помощь генерала, который бы мог его заменить в случае болезни или смерти. В самый день получения Государыней известия о переходе Пугачева на правый берег Волги, послано Румянцеву приказание — как можно скорее отправить Суворова в Москву. Суворов, находившийся в Молдавии, тотчас же поскакал на почтовых, повидался в Москве с женою и отцом, по оставленному Паниным приказанию сел на перекладную и в одном кафтане, без багажа, помчался в село Ухолово, между Шацком и иереяславлем Рязанским.
Панин знал Суворова и ценил по достоинству, а в начале августа получил письмо от брата, графа Никиты Ивановича, тогдашнего канцлера, который писал ему, что по словам прибывшего из армии князя Н. В. Репнина, Суворов для употребления против Пугачева несравненно больше всех годен. Значит, на выборе Суворова сошлись с разных сторон несколько мнений 1.
Он приехал в Ухолово 24 августа, как раз в то время, когда о его назначении Панин получил извещение. Панин снабдил его широкими полномочиями и отдал приказ военным и гражданским властям — исполнять все его, Суворова, приказания и распоряжения. Получив инструкции, Суворов в тот же день отправился в путь, по направлению на Арзамас и Пензу к Саратову, с небольшим конвоем в 50 человек. Панин донес Императрице о быстрой исполнительности своего нового подчиненного, обещавшей в тогдашних обстоятельствах много хорошего впереди и потому достойной внимания. В сентябре, 2 числа, Екатерина удостоила Суворова рескриптам: «вы приехали 24 августа к гр. Панину так налегке, что кроме вашего усердия к службе, иного экипажа при себе не имели, и тот же час отправились-таки на поражение врага». Поблагодарив его за такое рвение и быстроту, Государыня пожаловала ему 2000 червонцев на обзаведение экипажем 2.
Край, лежавший на пути Суворова, носил на себе свежие, недавние следы пребывания пугачевцев, особенно за Пензой. Везде шатались их шайки, предаваясь всяким неистовствам; встречались также партии, с целью обороны или погони за бунтовщиками сформированные помещиками; всюду валялись искалеченные трупы, дымились пожарища. Суворов быстро подвигался вперед, не подвергаясь нигде нападениям пугачевцев, которые благоразумно сторонились; за то и он сам их не трогал, не вдаваясь в рискованные дела со своим ничтожным отрядом и не отвлекаясь от главной цели — погони за самим Пугачевым. Суворову приводилось даже иногда принимать на себя имя Пугачева, когда обстоятельства того требовали, в чем он сам и сознается 3; с другой стороны не терял он случая миротворить где можно, действуя на заблуждающихся обещанием царского милосердия. Прибегал он и к крайним мерам вразумления непокорных, преимущественно коноводов и подстрекателей, наказывая их кнутом и плетьми, но никого не казнил смертью. Вообще этот опасный поход требовал от Суворова большой энергии вместе с осторожностью, находчивостью и присутствием духа, и только благодаря этим качествам удался.
Добравшись до Саратова, Суворов узнал, что неутомимый и храбрый Михельсон, который как тень следовал всюду за Пугачевым и неоднократно его разбивал, снова нанес ему тяжелое поражение. Усилив тут свой отряд, Суворов поспешил к Царицыну, но множество лошадей было забрано Пугачевым, в них оказался недостаток, и Суворов принужден был продолжать путь водою. Разбитый Михельсоном, Пугачев ускользнул; переправившись кое-как за Волгу с небольшим числом оставшихся ему верными, он скрылся в обширной степи.
Михельсон сокрушил на этот раз силу Пугачева окончательно и вырвал у Суворова славу победы... Горько было славолюбивому Суворову получить это известие, но досада не заглушила в нем чувства справедливости. Замечая едко, что большая часть наших начальников отдыхала на красносплетенных реляциях, Суворов прибавляет, что если бы все они были таковы, как Михельсон, то пугачевский мятеж давно бы рассыпался как метеор 8.
Поспешное прибытие Суворова в Царицын обратило на себя внимание Государыни, которая и объявила свое удовольствие графу Панину 1. Но Суворов все-таки в сущности опоздал; Пугачев успел уйти от него вперед на четверо суток и теперь мудрено было за ним угнаться. Однако Суворова не остановило это соображение; он назначил в свой отряд 2 эскадрона кавалерии, 2 сотни казаков, пользуясь добытыми лошадьми Михельсона посадил на-конь 300 пехотинцев, захватил 2 легкие пушки и, употребив на все это в Царицыне не больше суток, переправился через Волгу. Вероятно для разведок о мятежниках он двинулся сначала вверх по реке, подошел к одному большому селу, которое держалось пугачевской стороны, забрал тут 50 волов и затем видя, что кругом тихо, повернул в степь.
Эта обширная степь, протянувшаяся на несколько сотен верст, безлюдная, безлесная, бесприютная, представляла собою мертвую пустыню, где грозила гибель и без неприятельского оружия. Хлеба у Суворова было очень мало; он приказал убить, посолить и засушить на огне часть забранного рогатого скота и ломти этого мяса употреблять людям вместо хлеба, как то делал в последнюю кампанию Семилетней войны. Обеспеченный таким образом на некоторое время, отряд Суворова углубился в степь. Днем держали путь по солнцу, ночью но звездам; дорог не было, шли по следам; двигались так быстро, как было только возможно, не обращая внимания ни на какие атмосферические перемены, ибо укрыться от них было все равно негде. В разных местах Суворов нагнал и присоединил к себе несколько отрядов, вышедших раньше него из Царицьна; 12 сентября пришел он к реке Малому Узеню, разделил здесь свой отряд на четыре части и пошел к Большому Узеню по разным направлениям. Скоро наткнулись на пугачевский след; узнали, что Пугачев был тут утром, что люди его, видя за собой неотступную погоню, потеряли веру в успех своего дела, взбунтовались, связали Пугачева и повезли в Яицк, дабы выдачею предводителя спасти собственную голову. И действительно Пугачев был арестован, как после оказалось, именно в это время, в каких-нибудь 50 верстах от Суворова.
Опять так горячо желаемая честь — захватить Пугачева — ускользала от Суворова. Спустя много лет он не мог хладнокровно вспомнить про это обстоятельство и писал: «чего же ради они его прежде не связали? По что не отдали мне? Потому что я был им неприятель, и весь разумный свет скажет, что в Уральске Уральцы имели больше приятелей, как и на форпостах оного» 3. Это правда, что у мятежников были в Яицке и других тамошних местах приятели, но подобное косвенное обвинение отнюдь не могло относиться к яицкому коменданту полковнику Симонову, который во все время мятежа честно и энергически исполнял свой долг.
Собрав свои партии, Суворов по следам беглецов направился к Яицку, доводя скорость марша до предела последней возможности. Надежда все еще не оставляла его. Однако путь лежал длинный и не обошлось без новых препятствий. Так, во время ночного марша, передовые наткнулись на Киргизов или Калмыков, с которыми и произошел небольшой бой, с убитыми и ранеными в результате. После того, для ускорения марша, Суворов отобрал из отряда доброконных людей и с ними отправился вперед. Но и это не помогло; когда он прибыл 16 числа в Яицк, Пугачев был уже выдан Симонову.
Как ни быстро совершил Суворов свой поход (в 9 суток сделано 600 верст), но он наверно не стал бы отдыхать и мешкать в Яицке, если бы мог выступить в обратный путь тотчас же; это оказалось однако невозможным и потребовалось больше двух дней на приготовления. Сколотили нечто подобное большой клетке на 4 колесах; сформировали и снарядили конвой из 3 рот пехоты ни 200 казаков, при двух пушках; собрали небольшой гурт порционного скота, так как Симонов не мог уделить провианта больше, как на двое суток.
Когда все было готово, Суворов тронулся в путь и все время лично наблюдал за сохранностью Пугачева. Шли опять степью и опять не без происшествий. Кочевники постоянно тревожили отряд своими нападениями и одного из состоявших при Суворове убили, а другого ранили. На дневке, в деревне на р. Иргизе, произошел пожар поблизости пугачевского помещения, наделавший много переполоху и беспокойства, Езда в клетке очень не нравилась Пугачеву, и чтобы заставить его быть спокойнее, принуждены были и его, и его 12-летнего сына посадить каждого в особую крестьянскую телегу и привязать к ней веревками, а для лучшего присмотра за ними ночью зажигали факелы. Таким образом прибыли 1 октября в Симбирск, и Суворов сдал Пугачева Панину.
Октября 3 Панин доносил Государыне, что «неутомимость и труды Суворова выше сил человеческих. По степи с худейшею пищею рядовых солдат, в погоду ненастнейшую, без дров и без зимнего платья, с командами майорскими, а не генеральскими, гонялся до последней крайности 2». Вслед затем Панин уволил Суворова по его просьбе на короткое время в Москву, для свидания с женой. Вполне оценяя энергическую службу Суворова, Екатерина писала Панину: «отпуск его к Москве, на короткое время, к магниту, его притягающему, я почитаю малою отрадою после толиких трудов» 1. Строго говоря, Суворов почти ничего не сделал; Пугачев попал бы в руки властей и без его участия; своим энергическим преследованием Суворов только ускорил развязку на несколько дней. Сама Екатерина как-то сказала, что Пугачев своею поимкою обязан Суворову столько же, сколько её комнатной собачке, Томасу. Но к подробному анализу толпа не прибегает; имя Суворова все-таки было связано с поимкой страшного злодея и в результате поднялось еще на одну ступень известности. Он уже начал возбуждать зависть; приведенные шутливые слова Екатерины служат тому удостоверением, ибо они вызваны беспокойными толками завистников, которых надо было успокоить.
Пугачев был казнен в Москве в начале 1775 года, но пугачевщина еще не кончилась. Весь обширный восточный край Европейской России был расшатан безначалием и разорен до такой степени, что ему грозил голод и мор. У Башкир стояла смута; шайки грабителей и злодеев бродили еще в разных местах. Надо было залечить свежие раны, привести общественный и административный механизм в нормальное состояние. Труд предстоял медленный и долгий, но начать его надлежало неотлагательно. Государыня не хотела исключительных, крайних мер; строгость требовалась лишь рядом с милосердием. Начало этого дела возложено было на Суворова; ему подчинили все войска в Оренбурге, Пензе, Казани и других местах, почти до самой Москвы, в общем итоге до 80000. В короткое время он усмирил башкирские смуты и уничтожил обломки пугачевских шаек. К силе он прибегал не как к первому, а как к последнему средству и старался действовать прежде всего кротостью и убеждением. В этом отношений он поступал не только по инструкции, но и по внутреннему своему внушению и потому мог через 12 лет с понятным самодовольствием написать, что его «политическими распоряжениями и военными маневрами буйства Башкиров и иных без кровопролития сокращены, но паче императорским милосердием» 8.
В таких трудах прошла вся зима, кроме короткого времени (до половины ноября), употребленного Суворовым на побывку в Москве, как ему было разрешено. Весною 1775 года он объехал важнейшие пункты расположения своих войск; был в Самаре, в Оренбурге, в Уфе; осмотрел что следует, выбрал места для лагерей. Летом происходило в Москве торжественное празднование мира после счастливого окончания войн Польской и Турецкой и усмирения внутренних смут. Екатерина с обычною щедростью расточала вокруг милости и награды, и Суворову пожаловала золотую шпагу, украшенную бриллиантами. В это время Суворов завязал переписку с Потемкиным, не с прежним, а с всесильным Потемкиным, который стал быстро подниматься на недосягаемую для других высоту. Первое из писем Суворова этого периода относится впрочем к минувшему году, когда он приехал в Москву на короткое время, в октябре месяце. Тут он рассыпается в комплиментах, выражает надежду на протекцию «благотворителя» и т. п. Из дальнейшей переписки видно, что Суворов продолжал жить в Симбирске, откуда 18 августа 1775 года он просит увольнения в Москву по случаю кончины отца, о чем обращался еще раньше по команде к Панину, но ответа не получил 4. Добыв чрез Потемкина дозволение, он поехал в Москву, представился Государыне и был назначен для начальствования Петербургскою дивизией. Подобное назначение было ему не по вкусу, так как после смерти отца необходимо было заняться домашними делами, а для этого требовалось присутствие в Москве и в деревнях. Он просил дозволения временно тут остаться и, по всей вероятности, пользовался им в течение года, до назначения в Крым; в Петербург же для командования тамошней дивизией вовсе не ездил.
Между тем на юге появились признаки беспокойств, прямое последствие Кучук-Кайнарджиского мира.
Присоединение Крыма к России, при вызванном Петром Великим естественном росте Русского государства, представлялось для проницательного политического ума событием неизбежным; вопрос заключался только во времени. Без этого присоединения и вообще без обладания черноморским прибрежьем, Россия оставалась бы государством, географически не законченным. Мысль о необходимости Крыма для России впервые высказана все тем же Петром; в ней конечно ничего реального в то время не было, и приближенным Петра она показалась мечтательной. Однако эта химера должна была осуществиться; полу столетие, протекшее после Петра, служило ей некоторой подготовкой, а Кучук-Кайнарджиский мир — первым, решительным шагом к осуществлению. Этот шаг заключался в признании Турцией независимости Татар и в отдаче России ключей от Крыма в виде Керчи, Еникале и Кинбурна, чрез что она приобрела возможность сильного на крымские дела влияния и почти неустранимого в них вмешательства. Между таким положением вещей и присоединением страны, расстояние было невелико; при счастии можно было его пройти и без войны. Так и поступило Русское правительство, вручив непосредственное направление дела Румянцеву, тогдашнему малороссийскому генерал-губернатору и главнокомандующему войсками на юге России. Правительство не обманулось: Румянцев обнаружил тут настойчивость и искусство по крайней мере такие же, какими прославил себя на войне.
С 1771 года Крымским ханом был Сагиб-гирей, неосмысленный приверженец европейских обычаев. Русский резидент в Крыму охарактеризовал его немногими словами: «самое настоящее дерево». Своею неумелостью, бестактностью и отсутствием сколько-нибудь зрелой мысли, он поселил в Татарах глубокую к себе нелюбовь, которая в начале 1775 года разразилась катастрофой: мурзы низложили Сагиба и избрали Девлет-гирея. Пошли смуты партий. Румянцев, как только занял уступленные нам города, вызвал на Кубань из Абхазии брата свергнутого Сагиба, Шагин-гирея, калгу, т.е. первого сановника ханства. Это и был будущий претендент, представитель русской партии, глава предполагаемого правительства, послушного и покорного России. Надо было навязать его ногайским ордам, кочевавшим в при кубанском крае, и этим путем провести в Крымские ханы. Пришлось прибегнуть к разным средствам, между которыми главным были конечно деньги; не обошлось и без угроз: дело давалось с трудом и не сразу.
В Крыму готовились к войне. Порта исподтишка подстрекала; турецкие войска, оставшиеся на полуострове после войны в числе 10000, не уходили; трапезонтский паша снаряжал десант; к Дунаю, в Акерман, Хотин и Бендеры подходили подкрепления. Татары в Крыму волновались от нетерпения, перерезали даже наших казаков, везших почту, но Девлет-гирей все не решался, отговариваясь неготовностью и разными предлогами. Время проходило не без пользы для России: мурзы стали терять доверие к Девлету и многие из них перешли на сторону Шагин-гирея. В сентябре 1776 года одни из них ждали нового хана с Кубани, другие продолжали вооружаться против России.
Чтобы Турки не предупредили нас в Крыму, пришлось двинуть туда войска. В экспедицию назначены два корпуса; князя Прозоровского около 20000 человек и графа де Бальмена в 5000. Войска двинулись 1 ноября 1776 года, заняли Перекоп, протянулись дальше, вошли в сношение с Крымским правительством и с местною аристократиею, всячески обходя Девлет-гирея и показывая ему полное пренебрежение. Число приверженцев Шагин-гирея умножалось; на Кубани его избрали в ханы и делались приготовления к переезду его в Крым.
Около этого времени прибыл в Крым Суворов. Командуя полками в Коломне и находясь в Москве, он в конце ноября 1776 года получил от князя Потемкина приказание ехать в Крым, к тамошним войскам. Суворов тотчас выехал, о чем и донес Потемкину 26 числа, а 19 декабря уже писал ему из Крыма, поздравлял с наступающим новым годом, благодарил за письмо 4. В Крыму Суворов поступил под начальство князя Прозоровского, получив в командование пехоту, а 17 января 1777 года принял от заболевшего Прозоровского временное командование всем отрядом.
Татары, приверженцы Девлет-гирея, не осмеливались начать решительную, настоящую войну, а ограничивались нападениями на русские разъезды и слабые части. Прозоровский предписал Суворову отражать силу силою; между тем воля Императрицы состояла в том, чтобы от формальной войны уклоняться всеми способами. Суворов одними маневрами рассеял собравшиеся около Карасу-Базара Девлетовы скопища, В половине марта въехал в Крым Шагин-гирей, был принят русскими войсками с подобающею церемониею и тотчас же избран мурзами в ханы; Девлет-гирей бежал.
Первый акт драмы был сыгран, притом так, что Порта почти не имела возможности уличить Русских в явном содействии Шагин-гирею. Но граф Румянцев из предосторожности предписал князю Прозоровскому принять меры на случай высадки Турок, и то же самое велел сделать в кубанском краю и на европейской границе с Турцией. Прозоровскому надлежало не только отражать Турок, но и наблюдать за жителями полуострова, а потому он по необходимости раздробил свои войска и на каждый корпус возложил особую задачу. Суворов с отрядом из двух пехотных полков и нескольких эскадронов кавалерии стоял лагерем на р. Салгире, близ Акмечети. Он должен был наблюдать горы к стороне Бахчисарая и верхнюю часть Салгира, занять важнейшие горные проходы и учредить пост на морском берегу в Алуште.
Все это было однако лишь приготовлением к действию, а самое действие представлялось маловероятным. Суворов скучал, хворал лихорадкой и вдвойне тяготился своим положением, так как при безделье принужден был жить врозь с женой. А Варвара Ивановна, вместе с маленькою дочерью (родившеюся 1 августа 1775 года), проживала не очень далеко, в Полтаве, куда вероятно Суворов завез ее, едучи в Крым. Сначала он попытался переменить службу, написал Потемкину письмо и просил дать ему какой-нибудь корпус, «каковыми я до сих пор начальствовал без порицания; единственно к высокой особе вашей прибежище приемлю». Но ответа или не последовало. или получен отрицательный. Тогда Суворов отпросился у Прозоровского в отпуск, в Полтаву, по домашним делам, и уехал туда в июне. Из Полтавы он продолжал писать Потемкину, рекомендовал ему своего племянника, благодарил за оказанные этому племяннику милости; про себя говорил, что «томится без исправления должности в исходящей лихорадке». Когда прошел срок отпуска, Суворов все-таки в Крым не поехал, а донес Прозоровскому, что по болезни не может возвратиться и для перемены воздуха переедет из Полтавы в Опошню. Так он прожил там до самой зимы 4.
Нельзя здесь обойти молчанием одного происшествия, случившегося с Суворовым незадолго перед тем. В 1777 году, 3 апреля, последовало от графа Румянцева письмо к генералу Воину Васильевичу Нащокину, в котором читаем: «получа два почтеннейшие ваши письма, весьма я сожалею о неприятном приключении, в доме вашем случившемся, не менее и о происшествии с генерал-поручиком Суворовым. Судя строгость дисциплины, видится нарушена тем субординация, и инако не можно было сего окончить, как следствием, к разбору которого назначен уже от меня генерал-поручик князь Прозоровский» 5. Что именно случилось и когда?
Из некоторых печатных источников 6 видно, что когда-то произошла ссора между Суворовым и Нащокиным; что последний нанес первому личное оскорбление действием; что с той поры Суворов, увидя Нащокина, убегал от него, говоря: «боюсь, боюсь, он сердитый, дерется» 7. Из-за чего произошла ссора и в чем состояли подробности этого происшествия, — остается неразъясненным, ибо кроме вышеприведенного письма Румянцева, никаких других документов не найдено. Из письма этого однако явствует, что какой-то случай, вероятно этот самый, произошел в описываемую пору и, полагать надо, именно в декабре 1776 года в Полтаве, так как позже Суворов находился на службе в Крыму, Нащокин же в крымском корпусе не служил. Для освещения предмета не лишнее заметить, что хотя странности Суворова не дошли еще тогда до полного развития, но все таки он был уже чудаком, так сказать вполне сформированным. С другой стороны и Нащокин принадлежал к числу самых выдающихся эксцентриков своего времени, вообще богатого людьми со всякого рода причудами; кроме того он отличался необыкновенною вспыльчивостью и горячностью. Если верить одному свидетельству, то когда Император Павел звал на службу Нащокина, находившегося тогда в отставке, то получил отрицательный ответ, выраженный таким образом: «вы, Государь, горячи, да и я тоже».
Пока Суворов проживал в Полтаве и Опошне, состояние дел в Крыму обострилось. Шагин-гирей оказался реформатором почти в том же роде, каким был Сагиб-гирей. Сверх того, пользуясь присутствием русских войск, он поступал круто и в высшей степени неблагоразумно, отличался особенной надменностью со своими приближенными и казалось все делал, чтобы раздражить подданных и взволновать край. Сам того не подозревая, он играл в пользу затаенных планов Русского правительства, облегчая переход крымских Татар в русское подданство. Наконец, в начале октября, вспыхнул открытый бунт против хана, и так как Прозоровский упустил первые моменты, не прибегнув к решительным мерам, то мятеж стал быстро развиваться. Произошло кровопролитное сражение между взбунтовавшимися Татарами и русскими войсками; мы потеряли до 450 человек убитыми и ранеными, Татары до 2000. Но эта победа не прекратила ни мятежа, ни военных действий.
Румянцев, деятельно переписываясь с Прозоровским, заметил, что князь нигде в своих донесениях не упоминает имени Суворова u потребовал объяснения. Прозоровский донес в начале ноября, что Суворов в отпуску, по болезни не возвратился и где находится ныне, неизвестно. Строгий Румянцев изъявил Прозоровскому свое неудовольствие, запретил увольнение в отпуски из заграничных войск, а Суворову послал предписание — немедленно явиться на службу к своему месту, заметив при этом, что ему, Суворову, должно быть известно об открывшихся военных действиях. Ноября 21 Суворов послал Румянцеву рапорт и письмо. В рапорте говорилось коротко: «ордер вашего сиятельства, пущенный от 14 ноября, мною получен»; ничего больше. Письмо, немногим длиннее, объясняло, что болезнь препятствует ему, Суворову, исполнить приказание немедленно, но чрез некоторое время, когда в состоянии будет ехать, он отправится к своему месту, только не на почтовых. Суворову видимо не хотелось ехать в Крым, под начальство Прозоровского; он 20 ноября снова написал Потемкину, ввернув фразу: «благополучие мое зависит от одной власти высокой особы вашей светлости; не оставьте покровительствовать». Потемкин исполнил на этот раз его просьбу, и Румянцев получил приказание о назначении Суворова для командования кубанским корпусом. Поблагодарив Потемкина за покровительство и пообещав ему «полную точность в исполнении повелений, невозвратную преданность и правость души», Суворов не мог однако, вследствие болезни, выехать тотчас же и прибыл на Кубань лишь в половине января 4.
Приехав в копыльское укрепление, главный пост на Кубани, Суворов прежде всего позаботился о независимости своего положения, потому что хотя командующий войсками в Крыму и не имел возможности вмешиваться в распоряжения начальника на Кубани, но все-таки кубанский район считался в его ведении. Недавно последовало предписание князя Прозоровского предшественнику Суворова на Кубани, где говорилось, что он, Прозоровский, не знает той страны и потому не может давать подробных наставлений для расположения войск. Основываясь на этом документе, Суворов пишет Румянцеву 18 января, что ему необходимо иметь разрешение, «независимое от стороннего распоряжения, ибо излишняя переписка подвергает иногда нужные предприятия медленности», тем более, что князь Прозоровский сам сознается в незнакомстве с краем. Затем он отправляется лично осматривать линию постов по берегу моря до Кубани и по Кубани до Копыла, изучая вместе с тем страну. Результатом объезда было самостоятельное топографическое описание края и любопытные этнографические сведения, с цифрами и определительными данными, в которых не забыты даже Некрасовцы, хотя их считалось не более 600-800 человек, способных к войне. Он обратил также внимание на здоровье войск и на состояние госпиталей. Смертность была большая; для уменьшения её Суворов прибегнул к средству широкого расположения скученных дотоле войск и к эвакуации госпиталей. В одном из позднейших (1792) писем своих он говорит об этом так: «копыльский на Кубани перевел я, оздоровивши госпиталь по разводу бывших в куче войск вдоль реки Александровской, за который до меня начальствующему от главнокомандующего было жестокое взыскание по крайней смертельности, опорожнился приходом, так и другие». Чтобы избавить, конницу от беспрестанных изнурительных разъездов по берегу Кубани, он приказал выжечь приречные камыши, чтобы горцы не могли скрытно прокрадываться; летучие кавалерийские отряды расположил по укреплениям и учредил между укреплениями наблюдательные посты 8.
С конца января Суворов приступил к постройке новых укреплений, несмотря на сильную стужу и набеги хищников, предположив несколько сократить протяжение всего кордона и довести его до соединения с моздокскою линией. Везде он был сам, всюду указывал и наблюдал. В апреле он проехал в Азов и дорогой назначил места для редутов на линиях сообщении, приказав тотчас же начинать работу. По его расчету, вся система укрепленных пунктов долженствовала быть окончена в мае месяце; не дожидаясь срока, он потребовал артиллерию для вооружения шанцев и несколько полков на подмогу. Подкрепление было действительно нужно в виду тройной цели, которую приходилось ему преследовать: положить преграду набегам хищников из-за Кубани, водворить спокойствие и оседлость между ногайскими Татарами и быть в состоянии отражать турецкие десанты. Под начальством Суворова находилось всего около 12000 человек, большею частию кавалерии; просил он еще 2-3 полка пехоты и один конницы, так что в итоге было все-таки мало; но у него цифра никогда не играла главной роли. Во-первых, он с замечательным искусством проектировал распределение войск по линии, не впав в обыкновенную при подобных условиях ошибку — излишнее раздробление сил. В крепости он назначил по две роты пехоты, в фельдшанцы по одной и меньше, до двух капральств; остальное предназначалось в резерв, крупными частями, в важнейших местах. Во-вторых, несмотря на работы по постройке укреплений, войска были упражняемы в строевых ученьях и маневрах, применительно к условиям и характеру местной войны. В донесении Румянцеву он прямо говорит, что количественный недостаток будет пополнен качественным достоинством: «не оставлю неизнурительного выэкзерцирования при наступлении лучшей погоды, дабы способностию сею увеличить число их». В-третьих, он внушал своим подчиненным необходимость постоянной бдительности на линии, т.е. напирал на меры предупредительные.
Действуя таким образом на войска, он старался влиять и на население: ласкал начальников и властных людей в ногайских ордах, шутил с ними, дарил их вещами и деньгами, обещал многое в будущем, служил за них ходатаем пред Румянцевым. Меньше 100 дней пробыл Суворов в этом краю, т.е. такой срок, который обыкновенно нужен, чтобы только осмотреться, а между тем край был уже изучен, неприятель исследован, построено больше 30 укреплений, изменен порядок службы на кордоне. Набеги из-за Кубани прекратились; Татары, охраняемые от волнений закубанских эмиссаров и от набегов хищников, успокоились, принялись за мирные занятия и, главное, стали убеждаться в том, что Русские действительно имеют ввиду добрую для них цель. Умный, проницательный Румянцев не мог не оценить плодотворной деятельности Суворова на Кубани и отзывался о нем с удовольствием и похвалою.
Он не мог в той же мере быть довольным князем Прозоровским. Несмотря на одержанную в октябре 1777 года победу, восстание распространялось; многие русские продовольственные магазины были захвачены; сообщения Прозоровского с отрядами, крепостями и границею отрезаны. Положение Русских сделалось критическим, и некоторые отдельные посты были брошены с занимавшими их отрядами на произвол судьбы. Правда, это продолжалось недолго, и в декабре восточная часть Крыма была уже очищена от мятежников, но зато явился новый претендент на ханство, Селим-гирей; Турция послала в Черное море, для поддержки возмутившихся Татар, 8 военных кораблей; один из отрядных начальников, генерал-майор Райзер, делая одни грубые ошибки, в заключение куда-то пропал со всем своим отрядом. В конце концов мятеж однако же все-таки был усмирен, и Селим-гирей бежал. Затем в апреле Прозоровский получил двухгодовой отпуск для излечения болезни, и на его место Румянцев назначил Суворова.
Взаимные отношения Прозоровского и Суворова нельзя сказать чтобы были хороши. Суворов, как мы видели, тяготился своим подчиненным положением и старался из него выйти, а Прозоровский делая вид, будто ему все равно, в сущности оскорблялся тенденциями Суворова и выставлял их на вид. Так, в марте 1778 года он пишет Румянцеву, что Суворов никогда и ни о чем не извещает его с Кубани; я-де доволен, потому что до Кубани далеко и той стороны я не знаю; но это затрудняет общую связь действий по указаниям вашего сиятельства, «Не в жалобу, а единственно из усердия к службе прошу повеления, чтобы генерал-поручик Суворов, если не захочет рапортовать (чего и не требую), то записки об обращениях и намерениях своих посылал бы» 9.
Когда Прозоровский был уволен в отпуск, но еще не уехал, Суворов сдал свой пост, приехал в Бахчисарай и там остановился, ничего не сообщая Прозоровскому о своем прибытии. Чрез несколько дней Прозоровский однако узнал об этом; имея отпуск в кармане (может быть даже вынужденный) и не желая тратить по пустому время, он известил Суворова, что приедет к нему сам для объяснений по сдаче корпуса. Суворов сообщил чрез нарочного на словах, что по болезни никого принять не в состоянии. Тогда Прозоровский чрез того же посланного просит известить о часе, в который он может приехать на следующий день, но ответа и на завтра не получил. Из лагеря своего он послал в Бахчисарай адъютанта; адъютант вернулся и доложил, что Суворова нет дома, что он ужинает у резидента, а на другой день собирается ехать к хану. Теперь Прозоровский не мог уже не догадаться, что Суворов решительно не желает свидания с ним, поэтому послал к нему генерала Леонтьева для сообщения нужных сведений, а сам отправился в путь из Крыма. Впрочем, о последней выходке Суворова он не преминул донести главнокомандующему.
Суворов в настоящем случае нарушил основные военные приличия и даже простую европейскую вежливость, обязательную во взаимных отношениях образованных людей. Причины тому те же, с которыми мы познакомились раньше, только с новыми оттенками. Прозоровский, хотя не лишенный некоторого военного дарования, мог быть однако соперником Суворову только «по отвесу списочного старшинства», но в глазах Суворова этот «отвес» имел значение важного греха. Прозоровский был строгий блюститель всякого воинского порядка, даже наружного, благоговел пред Фридрихом Великим и любил кстати и не кстати толковать о тактике. В этих его качествах было уже немало такого, что так сказать претило Суворову. Кроме того при своей мелочности и придирчивости, Прозоровский не отличался личною самостоятельностью. Когда 12 лет спустя его назначили главнокомандующим в Москву, то Потемкин написал Екатерине, что она выдвинула из арсенала старую пушку, которая несомненно будет стрелять в назначенную ей цель, ибо своей не имеет, но зато может запятнать Государыню кровью в потомстве 10. Следовательно, по свойствам своим Прозоровский был антиподом Суворова. В добавок ко всему, он производил следствие по происшествию, в котором Суворов играл видную роль (о чем только что было сказано), и хотя результат неизвестен, но уже этого факта достаточно для натянутых отношений между людьми самолюбивыми. А так как ладить с Суворовым было делом для всякого трудным, то в общем итоге и получился известный результат.
Вступив в командование, Суворов прежде всего взялся за больных и за госпитали. Больных в госпиталях оказалось около 1200 человек. Он приказал эвакуировать таврические госпитали, а от находившихся вне полуострова отказался вовсе, представя об этом Румянцеву. Возложив попечение о больных на полковых командиров, как на прямых ответчиков, Суворов принялся собственно за военную часть. он разделил полуостров на округа, для удобнейшего наблюдения за Турками; указал, какие укрепления усилить и какие вновь возвести; протянул по морскому берегу линию постов; завел сигналы между сухопутными войсками и флотилией; приказал обучить людей распознаванию своих судов и турецких. Чтобы устранить всякую возможность недоумений и недоразумений, он издал 16 мая подробную инструкцию, которая вменяла в обязанность войскам соблюдать согласие с обывателями; последним указан порядок принесения жалоб; начальникам рекомендована неусыпная бдительность, взаимная связь и подкрепление, употребление оружия лишь в крайности, а с покоряющимися полное человеколюбие. В тот же день, 16 мая, Суворов отдал приказ по войскам крымского и кубанского корпусов о порядке службы вообще. Этот достойный внимания документ заключает в себе обстоятельные и подробные наставления почти по всем отделам службы. Быт войск, их хозяйство, сбережение здоровья, обучение, движения, действия — ничто не упущено. Ввиду важного исторического значения этого документа, он помещается здесь целиком (см. Приложение I) [3].
Порта решила тем временем послать в Черное море три эскадры, двинула к границе сухопутные войска и стала строить через Дунай мост у Исакчи. Румянцев усилил энергию переговоров и уполномочил нашего посланника в Константинополе подать ультиматум. Он мог поступить таким образом потому, что все путанное дело охраны Татарской независимости велось с нашей стороны гладко, с устранением предлогов к протестам, а со стороны Турции было много неловкостей и промахов. В то же время Румянцев предписал Суворову — не допускать Турок высадиться в Крыму.
Задача была довольно трудная, потому что мы находились с Турцией в мире и действовать следовало мирными же средствами, а к оружию прибегнуть лишь в последней крайности. Румянцев немного сомневался в способности Суворова к такому способу действий, ибо писал к Потемкину: «как господин Суворов не говорлив и не податлив, то не поссорились бы они, а после бы и не подрались» 5. Однако предположения его не оправдались. Суворов вступил в переговоры. Турки говорили, что Русские не имеют права занимать Крым, независимость которого признана недавним миром, и флот их не должен плавать по Черному морю, принадлежащему Турции. Суворов объяснял, что русские войска находятся в Крыму по приглашению Татарского правительства, а флотилия плавает для охранения Крыма. Вместе с тем он выражал свое удивление на счет нахождения турецкого флота у берегов независимого полуострова, которому никто другой не угрожает и правительство которого к турецкой помощи вовсе не прибегает. В заключение Суворов объявил, что насильственное вступление Турок на берег будет принято за разрыв, и Русские прибегут тогда к оружию для защиты вольности и независимости Крымского ханства.
Июня 7 произошел случай, который мог привести именно к этой нежелаемой развязке. В ахтиарской (севастопольской) бухте стояло несколько турецких судов, с которых часть людей высадились ночью на берег и убили казака. Эти суда находились тут уже довольно давно, и миссия их заключалась в попытке поднять Татар против хана и Русских. Суворов, стоявший лагерем вблизи Бахчисарая, пригласил хана и вместе с ним объехал верхом часть берега, в виду Турок. Он выбрал и наметил тут места для укреплений, а в ночь на 15 июня 6 батальонов русской пехоты с конницею и артиллериею расположились по обе стороны ахтиарской бухты и тотчас же приступили к возведению насыпей. Утром работу прекратили. От Турок последовал в приличной форме запрос; Суворов в дружественном ответе указал на убитого казака. Следующею ночью работа по возведению укреплений продолжалась, в третью также. Укрепления вырастали, так что могли запереть турецким кораблям отступление. Турки признали свое положение в бухте опасным; 17 июля, несмотря на противный ветер, они выбрались из бухты на буксире гребных судов и бросили якорь в море, в получасе от берега 11.
В начале сентября Турки появились в огромных силах: около 170 судов оцепили часть Крымского полуострова, беспрестанно крейсеровали у берегов и массами скоплялись вблизи наших укреплений. Суворов усилил цепь пикетов по морскому берегу и ввел в Крым через Перекоп резервный корпус; отряды стали маневрировать по берегу соответственно с демонстративными движениями турецких судов. Турки просили дозволения сойти на берег для прогулки; им было отказано ласково и дружески, но твердо, под предлогом карантинных правил, так как корабли прибыли из мест, зараженных чумою. Турки просили позволения налиться пресною водою и запастись дровами; но и эта просьба отклонена в вежливой форме, под двойным предлогом чумы и засухи, вследствие которой мы сами в воде нуждаемся. После этих неудачных попыток, турецкий флот отплыл к Константинополю и оставил Суворова в покое.
Таким образом исполнена была воля Румянцева, который, по поводу довольно многочисленных случаев обращения мусульман в христианство, писал Потемкину в шутливом тоне: «Татары и Турки в немалом количестве прибегают к источнику вечной жизни, и я желаю, чтобы равноапостольный Суворов их жажду утолил, а Гассан-бея к пресной воде не пускал» 5.
Кроме всего сказанного, на долю Суворова досталось еще одно очень трудное дело — исполнение операции по выселению христиан из Крыма, Обладание Крымом в эту пору еще далеко не представлялось за Россией обеспеченным. Надо было и сделать новые ходы, чтобы приблизиться к цели, и извлечь из Крыма что можно на случай неудачи. То и другое достигалось переселением из Крыма находившихся там христиан, преимущественно греческой и армянской национальностей. В их руках находились промышленность, садоводство и земледелие горной полосы, что составляло знатную долю доходных статей хана. А хан был человек ненадежный по своему замечательному непостоянству; обеспеченный в своих средствах, он мог изменить интересам России. Следовало поставить его в положение заискивающего и получающего милости. С другой стороны — представлялась выгода заселения приазовского края многочисленною колониею трудолюбивых, промышленных людей. Выгода достигалась во всяком случае, а в пользу исполнимости переселения говорило то обстоятельство, что крымские христиане были обременены до последней степени ханскими поборами, следовательно предоставление им на новом месте облегчения от налогов должно было их склонит в пользу задуманной Русским правительством меры. Таким образом дело это было решено, и исполнение его возложено на Суворова.
Суворов вошел в сношение с греческим митрополитом; тот признал переселение возможным на известных условиях; требовалось переселенцам пособие в переезде и перевозке имущества и на новых местах разные льготы. Суворов представил Румянцеву свои подробные соображения по всей операции; между прочим нужны были 6,000 воловьих подвод, покупка у переселяемых неудобоперевозимой части их имущества, постройка для них домов на новых местах, защита христиан от ханского гнева, продовольствие их в пути на счет казны и многое другое. За словом скоро последовало и дело: в июле началось переселение.
Хан пришел в состояние, близкое к бешенству: подкапывался авторитет его власти, обнаруживалось полное её бессилие, отбирался от него важный источник дохода, Тщетно удостоверяли его, что он ничего не потеряет, что Русское правительство назначит ему равносильное вознаграждение. Факт был действительно очень резок; хан прервал сношения с Суворовым и резидентом, грубо отказывал последнему в аудиенции, выехал из Бахчисарая в лагерь. С советниками своими он решил — ходатайствовать в Петербурге об отмене переселения, а Суворова просить об отсрочке исполнения на 25 дней. Суворов отказал, так как многие христиане уже изготовились к выезду. Татары пытались сделать возмущение, отговаривали христиан от переселения, прибегали к побоям. Суворов принял свои меры, держал войска наготове, не допускал Татар до скопищ. У выходящих христиан он приказал снимать хлеб под квитанции; заготовил путевое довольствие; под переселенцев употребил в начале казенные обозы и офицерские повозки, в ожидании 6000 подвод от азовского губернатора. Видя, что ничего не помогает, хан отказался от управления делами, сеял между Татарами раздражение против Русских, распускал слухи, будто наши войска готовятся к избиению магометан и наконец вошел с Суворовым в переписку, полную колкостей, доходивших даже до оскорблений. Суворов не стерпел и дал Шагин-гирею отпор, но в форме приличной и нисколько не враждебной. Волей-неволей хан должен был подчиниться. Мы видели в одной из предшествовавших глав, как тяжела была Суворову обуза — вести дипломатические переговоры, изощряясь в софизмах и диалектических ухищрениях; выставлять лисий хвост, не показывая волчьих зубов. В Крыму тяжесть непривычной работы усугублялась еще тем, что приходилось иметь дело с правительством и народом не цивилизованным, а приемов надо было держаться европейских. До какой степени удручала Суворова эта задача, свидетельствует современная его переписка с Потемкиным и его секретарем. Следует заметить, что он был подчинен Румянцеву, а не Потемкину, значит писать к Потемкину ему не подобало. Но желание поддерживать связь с таким могущественным лицом, как Потемкин, перемогло, тем паче, что он опасался не угодить Румянцеву и считал нужным заранее себя выгородить. В июне и июле он пишет самому Потемкину об операции переселения, советует ею поторопиться и непременно кого следует вознаградить 4. Затем 4, 5 и 6 августа он бомбардирует письмами Потемкинского секретаря П. П. Турчанинова, с которым находился в добрых отношениях. Суворов говорит, что боится Румянцева за операцию с христианами; опасается, как бы тот не обнес его в Петербурге, хотя дело идет своим чередом, несмотря на споры, на затруднения с подводами, на недостаток денег, на то, что все его сотрудники переболели горячкой и он сам, Суворов, ныне ею захворал. Настаивая, чтобы христиан непременно вознаградить как следует, по справедливости, он говорит, что и влиятельных Татар надо дарить; «Казы-гирей ласкается; детина добрый, весельчак, никогда денег ни полушки; просил В долг 500 рублей, я обчелся, прислал 600, был очень рад... Деньги, деньги, деньги; сочтетесь после, убыток будет не велик; ой, голубчик, тяжко, денег нет; рад бы все мои деревни заложить, — некому» 12. Несколько дней спустя Суворов опять пишет Турчанинову: «худо с большими людьми вишеньки есть; бомбардирование началось (вероятно замечания на операцию со стороны Румянцева), и с получения — я, жена, дочь в один день в публичной горячке» 3.
По мере развития переселенской операции, затруднения не уменьшались. В августе Суворов пишет Потемкину, что Румянцев недоволен им, Суворовым, за то, что духовные манифесты по переселению христиан обнародованы без присутствия магометан в мечетях; что одно время христиане отказались было переселяться, ибо таможенные откупщики перещупывают все перевозимое имущество, даже до икон; но откупщикам заплачено 5000 руб., дабы не щупали; что вообще всяческие угрозы множатся на подобие лая пса. В сентябре разыгрываются Турчанинову вариации на ту же тему; Суворов говорит, что находится в когтях ханского мщения; что в начале операции, по подговору Татар, с полдюжины христиан протестовали против переселения, и теперь, при конце дела, повторилось тоже самое со стороны полудюжины других семей. Румянцев недоволен, разжигаемый ханом, чрез последнего передает строгое запрещение насильственного вывода христиан, когда ни один казак с плетью ни за кем не гонялся. «Строгость сия постигла меня уже по выводе (почти всех) христиан; ну, а если В прежде, — сгиб бы Суворов за неуспех... От фельдмаршала глотаю я что дальне, то больше купоросные пилюли». Ко всем этим неприятностям присоединились и семейные: «я болен и жена 8-й месяц в постели; снова напала на нее жестокая горячешная лихорадка. Из двух зол принужден я избрать легчайшее; на сих первых днях едет она к Полтаве. Дочь же почти еще в горшей опасности. Если Бог даст благополучно, надо бы мне к жениным родинам (в ноябре) на краткий час приехать к ней». Да и миновала уже в Крыму пора кипучей деятельности; Суворов начал ощущать предвкусие будущего бездействия. «Дела мне здесь скоро не будет и нет; вывихрите (вырвите) меня в иной климат, дайте работу; или будет скучно, или будет тошно... К половине января дайте работу... свеженькую» 12.
Самолюбивая, впечатлительная натура Суворова ставила начальству всякое лыко в строку, оттого ему казались такими горькими «купоросные пилюли» Румянцева. Дело вершилось сложное, шероховатостей и зацепок миновать было невозможно. Конечно, насилием называется не один только тот вид, когда за человеком гоняется казак с нагайкой; но ведь самое переселение было в основании своем насильственное, и без сомнения для переселяемых христиан имело значение большой «купоросной пилюли». Имеющую такой основный смысл операцию невозможно замаскировать подробностями исполнения, обманчивыми до обольщения друзей и недругов. Суворов был почти прав, выставляя отсутствие казаков с нагайками за аргумент в свое оправдание, тем паче, что он действительно поступал сдержано, политично и человеколюбиво. Румянцеву же, из его малороссийской деревни, откуда он направлял дело, не трудно было впасть в неумеренные требования. Впрочем легко быть может, что Суворов, вследствие своей мнительности увеличивал, сам того не подозревая, степень горечи Румянцевских пилюль.
Во второй половине сентября переселение окончилось. Выселено свыше 31000 душ; Греки большею частью поселены между реками Бердой и Калмиусом, по р. Соленой и по азов — «кому прибрежью; Армяне близ Ростова и вообще на Дону. Румянцев доносил Императрице, что «вывод христиан может почесться завоеванием знатной провинции». На перевозку и продовольствие истрачено всего 130000 рублей. Собственно продовольствие обошлось очень дешево, так как Суворов скупил у тех же христиан 50000 четвертей хлеба, который поступая на месте в магазины, обошелся вдвое дешевле поставляемого из России, отчего и составилось слишком 100000 рублей экономии. Распоряжения Суворова отличались замечательным благоразумием и расчетливостью; он так сказать вложил свою душу в это дело. Спустя больше полугода, когда дело было уже почти сдано в архив, Суворов все еще чувствовал на себе как бы гнет нравственной обязанности по отношению к переселенцам и писал к Потемкину: «крымские переселенцы претерпевают в нынешнем их положении многие недостатки; воззрите на них милостивым оком, так много пожертвовавших престолу; усладите их горькое воспоминание» 4.
Волнения в Крыму улеглись, но наступило тревожное время на Кубани. Еще в апреле, через несколько дней по отъезде Суворова в Крым, горцы сделали вторжение. Суворов приписал этот случай послаблению службы на линии и счел нужным назначить туда нового начальника, генерал-майора Райзера. Бог знает, почему он выбрал человека, который уже успел заявить в Крыму свою неспособность; может быть из недоверия к оценке князя Прозоровского. Райзер прибыл на место и в самом скором времени напортил. Вопреки данной ему программы, которою всякое наступательное с нашей стороны действие за Кубань было запрещено, как по тогдашним обстоятельствам бесполезное, Райзер снарядил экспедицию, сжег одно селение и избил всех его жителей. Через месяц один из его подчиненных сделал новый поиск за Кубань. Вслед затем Райзер самым опрометчивым образом оскорбил одного из ногайских султанов, которому в виде удовлетворения Суворов принужден был подарить 3000 рублей.
Беспричинные поиски за Кубань озлобили горцев. Партия их, человек в 300, никем не замеченная, перешла обмелевшую Кубань в брод и нанесла жестокое поражение гарнизону одного из укреплений, несмотря на геройское поведение войск. Суворов приказал Райзеру исследовать происшествие и виновных предать суду, так как причина несчастия заключалась в неисполнении данных инструкций. Это было в конце сентября, а через месяц большая партия горцев прокралась к другому укреплению, захватила часть гарнизона, высланную за водою и, никем не преследуемая, увела с собою пленников. Суворов велел и это дело исследовать, отдав виновных под суд, а Райзеру объявил выговор.
Прошел 1778 год. Суворов не успел побывать в Полтаве, как рассчитывал, и должен был отсрочить свидание с женою до января. Тотчас после нового года он поехал в отпуск и нашел свое семейство в Полтаве в самом жалком положении. Разрешение Варвары Ивановны от бремени совершилось не благополучно, и она была сильно больна. Устроив кое-как домашние дела и получив надежду на поправление здоровья жены, он, едва пробыв в Полтаве десяток дней, отправился опять на службу, так как отпуск ему был дан короткий, на совесть, без срока, притом связанный с экстренным поручением. Поехал он в Астрахань, оттуда чрез Кизляр и Моздок по астраханской и моздокской линиям на кубанскую, затем на бердянскую и чрез Арбат возвратился в Крым в конце февраля 1779 года. Он осмотрел все внимательно, виделся и беседовал со многими ногайскими султанами, вникал в наши к ним отношения и в положение дел. Райзера он окончательно признал начальником неспособным, который не умеет себя вести и отличается крайнею бездеятельностью, по выражению Суворова «оспалостью», т.е. сонным состоянием. Донося Румянцеву 23 февраля о результате сделанного объезда, он успокаивает его насчет тишины в тех странах, но требует смены Райзера и в заключение просит позволения побывать около Святой в Полтаве, на короткое время, а если при этом потребуется сделать служебный объезд, то не такой бы длинный, как нынешний 14.
Затем Суворов послал Райзеру довольно суровый упрек и наставление; ставил ему в вишу, что он прибегал к военным мерам, когда достаточны были мирные; что поступал круто, когда нужна была ласка; спрашивал — почему не заведена с заречными меновая торговля; если потому, что они не доверяют Русским, то можно базары устроить на их стороне, насыпав там шанец и наведя мост. «Благомудрое великодушие иногда более полезно, нежели стремглавный военный меч... Одна такая коммуникация повлечет за собою другую, третью...» Однако Райзер оказался неисправимым. В апреле горцы снова захватили казачий разъезд. Виновных приказано отдать под суд, Райзеру выговор и смена, остальным повторение и подтверждение прежних инструкций.
Холодные отношения между Шагин-гиреем с одной стороны и Суворовым и резидентом с другой — продолжались. Румянцев старался поправить дело, считая Шагина самым удобным для России ханом, но Суворов смотрел на него, как на жалкое создание, которое ничем не проймешь, кроме денег. с деньгам и пришлось прибегнуть, чтобы вознаградить за выселение христиан, за таможенные убытки, за послушание и наконец за полное подчинение ханской политики русским интересам. Екатерина приказала подарить хану сервиз, разные другие вещи и деньгами 50,000 рублей, а братьям хана, беям, мурзам и вообще влиятельным лицам другие 50,000. Результат получился желаемый и злоба утихла,
Между тем пора воинственных замыслов Турции и боевых приготовлений сменилась направлением противоположным. В турецком министерстве произошла перемена в смысле усиления партии мира и привела к давно желаемому Россиею результату: 10 марта 1779 года Порта подписала конвенцию с утверждением Кучук-Кайнарджиского трактата и признала Шагин-гирея Крымским ханом. Военные приготовления в Крыму и на Кубани прекратились, и Суворов получил приказание оставить в Крыму 6,000 человек, под видом гарнизонов для Еникале и Керчи, а остальные войска Крыма и Кубани выводить. Как только приготовления к походу сделались общеизвестными, со стороны Шагин-гирея посыпались на Суворова различные просьбы. Хан просил, ввиду возможности мятежа, оставить на первое, время батальон, две роты и эскадрон. Последовал отказ. Хан просил не срывать укреплений, оставив их для его войск. Суворов согласился сохранить и передать немногие, так как- 215 остальные скорее будут хану опасны, чем полезны в его положении, среди вероломного народа. Хан надеялся, что ему будут переданы чугунные пушки, но и в этом разочаровался. Хан просил оставить в Крыму разных мастеровых, сведущих по различным частям людей и оркестр музыки; просьба эта была удовлетворена отчасти.
Войска двинулись и вышли из Крыма в отличном состоянии; они не оставили там ни одного больного и не взяли ни одной обывательской подводы 15. Сам Суворов остался в Крыму, несмотря на то, что ему не удалось навестить в Полтаве свою семью о Святой. Он принялся разбирать претензии ханских таможенных откупщиков на беспошлинный ввоз товаров для русского крымского корпуса, навел справки в таможнях за три года, на этих данных основал свой расчет и нашел, что претензии откупщиков в основании справедливы, но вдвое преувеличены. Окончить все дела и выехать в Полтаву ему удалось лишь в конце июля. Перед выездом он просил Румянцева прекратить военный суд над двумя командирами, по происшедшим на Кубани несчастным случаям, и представил отчет в виде планов о произведенных им в том году маневрах во время двухнедельной лагерной стоянки войск. В этом отчете нет ничего существенно нового: дух, жизненная сила неизменно прежние и выражаются между прочим в полном отсутствии отступательных движений и пассивной обороны.
Сношения с Потемкиным продолжались. Потемкин был нужен Суворову всегда, а тем более теперь, когда грозило бездействие, прозябание в тени. В марте Суворов изысканно благодарит Потемкина за пожалованную Императрицею табакерку с портретом, осыпанным бриллиантами: «милости ваши превосходят всячески мои силы, позвольте посвятить остатки моей жизни к прославлению толь беспредельных благодеяний». В мае посылает трех татарских девочек, одну с братом равного возраста, и изъявляет удовольствие, что мог выполнить желание. В мае же, по случаю мирного исхода дел, считая за лучший для себя жребий состоять под начальством Потемкина, просит его об этом, а в июле, из Полтавы, благодарит за исполнение просьбы 4.
Суворов держался русской пословицы — рыба ищет где глубже, а человек где лучше; но над ним не раз сбывалась другая, французская: «лучшее» оказывалось врагом «хорошего». А время текло своим чередом и вместо удовлетворения приносило зачастую разочарование.
Получив в командование Малороссийскую дивизию, Суворов продолжал жить в Полтаве, вместе со своим семейством. Будучи по-видимому доволен своим настоящим положением, он не заявлял Потемкину ни претензий, ни желаний, и хотя поддерживал по-прежнему с ним переписку, но предметом её было преимущественно рекомендование вниманию всесильного князя разных лиц за их службу в Крыму. Тут высказывался начальник, который воздает достойному достойное, Если в письмах к Потемкину о самом себе, Суворов обыкновенно прибегал к изысканным выражениям, дутым комплиментам и льстивому тону, то те же самые средства он употреблял и на пользу своих подчиненных. Так, в одном из подобных писем читаем: «вашей светлости дело — сооружать людям благодействие, возводить и восставлять нища и убога и соделывать благополучие ищущему вашей милости, в чем опыты великих щедрот, сияющих повсеместно к неувядаемой славе, истину сию доказывают».
Зимою, в ноябре или декабре, Суворова потребовали в Петербург. Государыня приняла его очень благосклонно и оказала ему особенный знак внимания, пожаловав 24 декабря бриллиантовую звезду ордена св. Александра Невского со своей собственной одежды. Ему было объяснено, какое именно поручение на него возлагается, дан секретный собственноручный ордер Потемкина и инструкция. Суворов отправился через Москву и Полтаву в Астрахань, довольный и приемом и поручением, что просвечивает в следующих словах его письма: «к повеленному вашею светлостью мне предмету спеша не в возвращение, но в продолжение сих известных вам ко мне ваших высоких милостей и покровительства, на остающее течение службы и жизни моей себя поручаю с глубочайшим почитанием» 1.
Тогдашняя ост-индская война между Англичанами и Французами производила невыгодное влияние на морскую торговлю Индии. Многие крупные торговцы стали искать для своих операций сухопутного направления, чрез Персию и Каспийское море. Обстоятельство это обратило на себя внимание Русской Императрицы. Если бы первоначальную, случайную и по-видимому трудноисполнимую мысль удалось поддержать, содействуя её осуществлению всеми зависящими от России средствами, то знатная часть индийской торговли направилась бы к нашим границам. Но для этого требовалось прежде всего устранить препятствия, заключавшиеся в тогдашнем состоянии прикаспийского края. Лишь небольшая часть каспийского прибрежья принадлежала России; юг находился во владении Персии, терзаемой смутами и междуусобиями. Приходилось прибегнуть отчасти к мыслям и предположениям Петра Великого, распространить наши пределы на счет Персии, завладеть на юге надежным пунктом для склада товаров и проч. Только исполнение такого подготовительного плана расчищало путь к конечной цели направлению ост-индской торговли по внутреннему водному пути к Петербургу.
Для разъяснения обстоятельств дела и исполнения вступительной части проекта, если это окажется возможным, и был послан Суворов. В ордере Потемкина от 11 января 1780 года прямо сказано, что «усердная служба, искусство военное и успехи, всегда приобретаемые», побудили назначить именно Суворова. Целью действий выставлено обеспечение коммерции безопасным пристанищем; поводом и средством — усмирение оружием прибрежных ханов персидских, вследствие часто повторяемых ими дерзостей. приказано между прочим осмотреть флотилию и осведомиться о дорогах 2.
По обыкновению Суворов принялся за дело вплотную и в конце февраля уже просил Потемкина о переводе в военную службу одного из знатоков азиатских языков и местных обстоятельств. Скоро однако же оказалось, что в данном ему поручении не было ничего живого: проект отвлечения ост-индской торговли на новый путь не прививался под влиянием колеблющихся обстоятельств, а потом и совсем был брошен, так как английские дела в Индии приняли лучший оборот и Англичанам удалось обеспечить за бенгальскою торговлею прежний её путь. Суворову приходилось заниматься переливанием из пустого в порожнее, т.е. находиться в положении, тягостнее безделья. «Свеженькая работа», о которой он мечтал в Крыму, оказалась гораздо скучнее и унылее прежней, и Крым представлялся блестящей ареной сравнительно с Астраханью.
Так прошло два года. За неимением серьезного дела, нашлись в пустой, бессодержательной жизни захолустья интересы мелкие; появились на Суворова пасквили и доносы, конечно вздорные, похожие скорее на простую сплетню. Они имеют однако свою особенность: по людям заурядным, но искусившимся, скользят почти бесследно, а человека из ряда вон, но не обстрелянного, жалят чувствительно. Суворов принадлежал к последним; булавочные уколы его раздражали, развивали мелкие инстинкты, и болото засасывало. Праздность и скука делали свое дело.
По словам Суворова, на него под именем Фехт-Али-хана сложили пасквиль трое: сибиряк, армянин и татарин, которых он и называет «триумвиратом». Сплетня касается преимущественно предшествовавшего его пребывания в Крыму. Посылая пасквиль Потемкину, Суворов объясняет некоторые его места так: «Будто бы я хвастал, что тот я герой, что идет завоевать Персию». — Я только хвастаю, что близко 40 лет служу непорочно. — «Повещал хана (с корыстною целью) о контрибуциях». — Просил у вашей светлости денег, счелся с моими доходами, ныне они мне не падобны, ни детям моим. — «Требовал у хана, стыдно сказать, красавиц». — Кроме брачного я не разумею, чего ради посему столько много вступаюся за мою честь. — «Персидских аргамаков». — Я езжу на подъемных. — «Лучших уборов». — Ящика для них нет. — «Драгоценностей». — У меня множество бриллиантов из высочайших в свете ручек. — «Индийских тканей». — Я право не знал, есть ли там они. — В настроении глубоко оскорбленного, Суворов просит наказания клеветников и заключает свое послание торжественным обращением к правосудию и добродетелям князя, как будто дело идет о предмете Бог знает какой важности. Не довольствуясь этим, он трогательно пишет немного спустя к Потемкинскому секретарю Турчанинову, прося ответа; «почтенный друг, уделите у себя времени пол-четверти часа, переселитесь мысленно на мое удаление; все лестные мне метеоры исчезнут, одно уныние есть питанием моей души. Скончался здесь философ H. С. Долгорукий; лишен я в нем того, кто наилучшее утешение мне в моей грусти подавал» 3.
Неизвестно, были ли ответы и в чем они состояли. Вероятно, Турчанинов постарался убедить Суворова, что он обращает внимание на пустяки; только едва ли убедил. Спустя несколько месяцев, один из петербургских знакомцев и доверенных лиц Суворова извещает его «с вернейшею оказией», что один из дербентских армян подал Государыне жалобу на одного из упомянутых триумвиров и обещает подробно о последующем известить. До такой степени Суворов был чувствителен к вздорным и пошлым сплетням 2.
К концу 1781 года он стал еще впечатлительнее. В ноябре пишет он записку в роде письма, неизвестно к кому, вероятно к Турчанинову, хотя обращается вообще к «друзьям» своим. По его словам, Войнович (начальник флотилии] хвастает, что у него 40000 человек и что он отопрет опочивальню царь-девицы, а Пиерри (командир Астраханского полка), смекающий, что своя рубашка ближе к телу, ждет от Войновича на свою долю Японского ханства. У губернатора (генерал-поручика Якоби) Пиерри директор театра, ученый шут и инструмент; атаковали они вдвоем Суворова аргументами из алгебры, что всякий прапорщик его умнее; Суворов пропел ученому (Пиерри) стихи из декалога, которые у неученого (Якоби) застряли в носу. Был где-то обед в Михайлов день (Суворов обедал всегда рано); лишь в 4 часа пополудни загремела карета вице-ре (губернатора); Пиерри грянул ему полный поход, которым не удостоил Суворова, Гостей и Суворова так подвело от голода, что велел он велегласно раньше времени подавать на стол. Подали все застылое, переспелое, подправное; стало ему от такой еды нездоровиться, и он публично дал доктору щупать пульс, объяснив, что со времен А.П. Бестужева так поздно разве когда ужинал. Вице-ре был великодушен, его могущество обеспокоилось и рано ретировалось. К вице-ре приходится в торжественные дни ездить на поклон, по воскресеньям на куртаги; не поедешь, гнев достигнет до апартаментов Потемкина, «Варюша (Барвара Ивановна, жена Суворова) за 12 губернаторских визитов не смилостивлена ею ни одним, перестали они говорить между собою и кланяться». Негодуя на все это и подобное, Суворов полагает, что лучше бы ему в собрания не ездить, но не считает возможным вести среди многолюдного города жизнь Тимона-мизантропа. Он признает для себя унизительными подобные отношения к губернатору: «он хозяин, т.е. эконом, но и я здесь почти два года не гость и блюдолиз, и он мне никак не господин... Астрахань в Москву или Петербург не переименована, да и там не достоин бы я был великой Монархини, если бы пренебрежение сносил». Впервые выражает дальше Суворов свое неудовольствие на Потемкина; излагает предположение, что от Потемкина все зло и исходит; называет свое пребывание в Астрахани ссылкой; говорит, что оставить службу рад бы, да грех, потому что на дело еще годен. Опасается, что его оклевещут и обнесут в Петербурге, ибо «великие приключения происходят от малых причин... Право не знаю за собой греха, достойного наказания; разве только, что мне поздно мыслить как придворным». Не довольствуясь замечаниями оборонительного свойства, он сам вдается в сплетню, рассказывает, что такой-то хочет заключить его на север, где Люцифер обладает; другой ревнует его к одной даме, которой он, Суворов, сделал комплимент в церкви; третий, герой астраханских красавиц, бросился в воду вниз головой и т. п. Мелкая среда очевидно подвела его под общий уровень, но он чувствует тягость, ненормальность своего положения и в заключение с неподдельной скорбью говорит; «Боже мой, долго ли же меня в таком тиранстве томить!» 2.
Положение Суворова действительно было довольно странное и, для такого человека как он, тягостное. Губернатор не был ему подчинен, каспийская флотилия также; надежды на экспедицию' не придвигались, а уходили. Впоследствии, в Финляндии, он правда вспоминал, что 10 лет не проводил время так весело, как в Астрахани; но таково уже розовое свойство воспоминаний, а находясь в Астрахани, он ощущал только томление и тоску. Желая вырваться оттуда, он еще в половине 1781 года просил у Потемкина дозволения приехать в Петербург. Дозволили, но на самое короткое время, так как он нужен в Астрахани. Суворов успокоился от одной мысли, что стало быть дело впереди, не поехал в Петербург и донес, что иной надобности в Петербурге не имел, как разъяснить свое положение, ибо другой год без занятий, в распоряжениях по экспедиции Войновича (изменнически захваченного в плен у персидских берегов) не участвовал и полагал, нет ли на него какого неудовольствия 4.
Дело однако не являлось, томление усиливалось и терпение Суворова наконец лопнуло: в конце 1781 года он уже прямо просит перемещения. Считаясь по спискам в Казанской дивизии, он предвидит свою туда отправку и старается от такого назначения отделаться, приводя в резон, что в состав этой дивизии входят всего два полка. Если же это неизбежно, пишет Суворов, то нельзя ли подчинить ему и Оренбургский корпус; в таком случае он будет жить в Симбирске, подручно обеим местам. Больше всего он желал бы возвратиться в Полтаву, откуда был вызван два года назад в Астрахань. Сверстники его назначаются на генерал-губернаторские должности; большая бы милость была ему оказана подобным же назначением, если однако это не отвлечет его от военной службы. На случай неисполнения ни одного из его желаний, Суворов просит разрешения отлучиться в пензенские свои деревни или переместиться в Кизляр, откуда при надобности он может переезжать в Астрахань. Всю эту вереницу просьб он иллюстрирует описанием своего настоящего положения: «гордостью утесняем, живу в поношении» и т. под., и объясняет свою невольную навязчивость тем, что он обращался к нему, Потемкину, чрез посредство других лиц, но ему отвечали «или честным молчанием, или учтивым двоесловием» 4.
Декабря 31 последовал ордер Потемкина с указом военной коллегии. Так как обстоятельства приняли другой вид, и Суворову не нужно для порученного ему дела оставаться в Астрахани, то предписывается ему немедленно отправиться к Казанской дивизии и принять ее в свое начальствование. Таким образом ни одна из кучи его просьб не была в сущности исполнена 2.
Пребывание Суворова в Казани продолжалось всего несколько месяцев, и сведений за это время не сохранилось о нем никаких. В первой половине августа 1782 года прислан Суворову указ из военной коллегии об отправлении обоих его полков к Моздоку, а в конце того же месяца получен ордер — самому ехать немедленно к уроч. Кизикирменю, что у Днепра, и принять крымские войска от графа де Бальмена 5.
В Крыму брожение не прекращалось, поддерживаемое почти всеобщим неудовольствием, которое Порта в тайне продолжала распалять чрез своих эмиссаров, в надежде довести Татар до открытого восстания. Турки играли в руку России, ни мало того не подозревая. Метод приведения Крыма в необходимость отдаться России, проводимый пред тем Румянцевым по указаниям свыше, продолжал действовать и теперь под непосредственным руководством Потемкина. Чем крупнее возникали беспорядки, тем быстрее приближалась конечная цель.
Под влиянием турецких происков, многие из татарских старшин отказали хану Шагин-гирею в повиновении и избрали ханом старшего его брата, Батыр-гирея. Другой его брат, Арслан-гирей, прибыл с Кубани и пристал к новому хану; Шагин бежал из Крыма под покровительство Русских. Порта стала вооружаться и принимать угрожающее положение; но это не отдалило развязки. Русские войска вступили в Крым, в Тамань и в прикубанский край; смута в Крыму была подавлена скоро, и Шагин-гирей снова водворился в Бахчисарае. Батырь и Арслан-гирей были арестованы; зачинщик и глава восстания, Махмет-гирей, по приказанию хана побит каменьями и несколько других лиц казнено. Русские войска остались в Крыму, под предлогом отражения турецких посягательств, и уже его не покидали.
Суворов, призванный на замену графа де Бальмена, получил однако по прибытии на место другое назначение. Прежде всего он повидался с Потемкиным, по его приглашению, в Херсоне, и оттуда поехал в кр. св. Димитрия, у устьев Дона, для командования кубанским корпусом; потом, весною 1783 года, по вызову Потемкина снова ездил к нему в Херсон на совещание. Сформировалось 6 корпусов на пространстве от Молдавии до Кавказа; ими командовали Репнин, Салтыков, Текелли, сам Потемкин (крымским), Суворов (кубанским) и двоюродный брат князя Потемкина, Павел Потемкин.
Под командою Суворова состояло 12 батальонов, 20 эскадронов и 6 казачьих полков. Корпус его предназначался «как для ограждения собственных границ и установления между ногайскими ордами нового подданства, так и для произведения сильного удара на них, если В противиться стали и на закубанские орды при малейшем их колебании, дабы тех и других привесть на долгое время не в состоянии присоседиться к Туркам» 6. Суворов стал стягивать войска, чтобы сильно занять линию ейско-таманскую, особенно самый Ейск, свою главную квартиру. Когда Ейск был достаточно обеспечен, Суворов, исполняя программу, принятую при совещании с кн. Потемкиным, послал в ногайские орды приглашение на праздник но случаю своего прибытия. Собралось в степи под Ёйском до 3000 человек; Суворов, которого Ногайцы знали и помнили с 1778 года, принял их как старых знакомых, обошелся весьма дружелюбно и радушно, вел беседу, шутил и угостил на славу. На другой день гости отправились обратно восвояси, довольные и приемом, и угощением. Доволен был и Суворов, положив таким образом начало развязки.
Развязка уже разрешилась дипломатическим путем, только не осуществилась еще на деле. Вследствие деятельных переговоров с Шагин-гиреем, с его советниками, мурзами и духовенством, хан отрекся от своих владетельных нрав, мог жить где хотел, удерживал при себе свой гарем и двор и получал денежное содержание. Екатерина издала в апреле манифест о принятии под свою державу Крымского полуострова, Тамани и всей кубанской стороны. Надлежало теперь привести Татар к присяге на подданство и сделать это подданство на сколько возможно фактическим.
С означенной целью и в виду грозившей от Турок опасности, Потемкин постоянно снабжает Суворова обстоятельными инструкциями. В мае он рекомендует выведать наклонности татарских орд, и если будет намерение сопротивляться, то жестоко наказать. Он приказывает склонить их на избрание новых мест для кочевок, именно в уральской степи, в тамбовском, саратовском или ином наместничестве, и возлагает свою надежду на способности Суворова и «на скорые и благоразумные его извороты в тесных обстоятельствах». В июне и июле Потемкин сообщает о признаках турецких на Кубани влияний; говорит, что приказал выступить с Дона 17 казачьим полкам, что пора наказать злоумышленников из ногайских орд, что ожидает обнародования на Кубани и в Тамани высочайшего манифеста; относительно же предполагаемого переселения Ногайцев подтверждает двукратно, чтобы не было и тени принуждения 5.
Насчет объявления манифеста о присоединении к России Крыма, Тамани и прикубанского края и по предмету принесения Ногайцами присяги на верность, Суворов уже сделал первый шаг на данном им празднике. Тут были многие приверженцы России, в числе их султан джамбулуцкой орды Муса-бей, приятель Суворова. Им удалось убедить многих на подданство России и на принесение присяги, но общее на то согласие не представлялось еще вполне обеспеченным и могло подлежать сомнению. Сомнение это ясно проглядывает в ордерах Потемкина, и Суворову предстояло как можно скорее разъяснить действительность, узнав кто друг и кто недруг.
Присяга назначена была на 28 июня, день восшествия Екатерины на престол. Предполагалось дать Ногайцам богатое празднество; приглашения частию были сделаны на первом празднике, частью разосланы позже. К назначенному дню степь под Ейском покрылась кибитками 6,000 кочевников. Русские войска держались наготове, но не выказывали и тени угрозы. После богослужения в православной церкви, были созваны в одно место ногайские старшины; им прочтен манифест об отречений Шагин-гирея, и в присутствии Суворова они беспрекословно принесли на коране присягу. Затем старшины разъехались по ордам и приняли такую же присягу от своих подвластных, без всяких затруднений, спокойно а торжественно, причем многим мурзам объявлены чины штаб и обер-офицеров русской службы. Затем начался пир. Ногайцы расселись группами; вареное и жареное мясо, воловье и баранье, составляли главные блюда; пили водку, так как виноградное вино запрещено кораном. Старшины обедали вместе с Суворовым; большой кубок ходил вокруг, здравицы следовали одна за другой; при грохоте орудий, при криках «ура» и «алла», Русские перемешались с Ногайцами; не было и признаков чего-нибудь неприязненного. По окончании пира открылись скачки, казаки соперничали с Ногайцами. Вечером второе угощение, продолжавшееся далеко за ночь. Съедено 100 быков, 800 баранов, кроме разных второстепенных припасов; выпито 500 ведер водки. Ели и пили до бесчувствия; многие Ногайцы поплатились за излишество жизнью. Следующий день, 29 июня, именины наследника престола, ознаменовался новым пиром; 30 числа утром опять угощение. Гости, вполне довольные гостеприимством хозяев, простились с ними дружески и откочевали восвояси, сопровождаемые русскими офицерами. Там, в присутствии последних, состоялась присяга народа, остававшегося дома,
В конце июля последовал рескрипт Екатерины на имя Суворова; Государыня пожаловала ему недавно учрежденный орден св. Владимира первой степени.
Однако подчинение Ногайцев русской власти, достигнутое с формальной стороны, нельзя еще было принимать за действительное. В этом не обманывали себя ни Потемкин, ни Суворов. Своеволие, беспорядки и внутренние раздоры ногайских орд проявлялись так часто и так недавно (в 1781 и 1782 годах), народ этот был так восприимчив к подстрекательству извне, и земли донского войска так много страдали от Ногайцев, что надежда на внезапное перерождение ордынцев была бы чистой иллюзией. Потемкин продолжал относительно их прежнюю политику, до первой крупной с их сто-роны вины; приказывал обращаться с ними ласково; оказывать особенное уважение их религии и подвергать жестокому наказанию, «как церковных мятежников», всех тех из Русских, кто в этом отношении провинится. Он велел Суворову внушить ордам, что они избавлены от рекрутчины и что поборы с них будут уменьшены. С удовольствием видя, что благодаря стараниям Суворова, мысль о переселении в уральскую степь делает между Ногайцами большие успехи, Потемкин просил укреплять в них это намерение, но не приводить его в исполнение до особых указаний. Ослушников, уходящих за Кубань, он предписывал не трогать и переселению туда не желающих оставаться в русском подданстве, не препятствовать 5.
Признаки непокорности и своеволия Ногайцев обнаружились скоро, даже скорее, чем можно было ожидать. Турки, избегая явно-враждебных действий, сеяли смуту исподтишка, и Шагин-гирей, каявшийся в своем отречении, подстрекал народ к восстанию. Видя это, Суворов, для сохранения в крае спокойствия, приступил к переселению покорившихся Ногайцев в уральскую степь. Случилось так, что в это самое время Потемкин прислал предписание — повременить переселением, но операция уже началась. Переселение совершалось под присмотром войск, малыми частями; сам Суворов наблюдал за ним и ехал позади всех орд. Дабы пресечь возможность покушения переселяемых на донские земли, протянута была цепь казачьих постов от Ейска до половины Дона.
Как и следовало ожидать. большинство Ногайцев было переселением недовольно; уральская незнакомая степь их страшила, а ближнюю, лакомую манычскую степь им не давали. Июля 31, отойдя от Ейска всего с сотню верст, Ногайцы внезапно напали на русскую команду и на верных России своих соплеменников. Произошел бой с большим числом убитых и раненых; ранен был и Муса-бей, стоявший за переселение. Суворов обратился с увещанием, но оно не подействовало; тогда, следуя инструкциям Потемкина, он дал им волю идти куда хотят. Десять тысяч джамбулуков повернули назад и бросились на встречный пост; пост подкрепили; произошло жестокое сражение, одолели Русские. Ногайцы пришли от неудачи в исступление, не знавшее пределов; не в состоянии будучи спасти свое имущество, они его истребляли, резали жен, бросали в р. Малую Ею младенцев. Погибло до 3000; в плен попало всего 60 стариков, женщин и детей; Русских убито и ранено до 100. Добыча победителей простиралась до 20000 голов лошадей и рогатого скота. Разбитые бежали без оглядки, и многие из них умерли потом в степи от голода, как доносил Суворов Потемкину 7.
Спустя несколько дней, Варвара Ивановна Суворова, проживавшая в Ейском укреплении, обратилась к атаману Донского войска Иловайскому с просьбою — выбрать для нее из пленных детей мальчика и девочку побольше. Нашлись и другие охотницы в такого рода добычу; одна из них поставила условием, чтобы «не так противны рожей были». Иловайский отвечал отказом, потому что дети не старше трех лет и, по приказанию Суворова, отданы на воспитание в татарскую станицу; к тому же некоторые из них умерли, другие больны, сильно претерпев в степи от жара и голода 8.
Операция переселения не удалась. Тотчас после дела на р. Малой Ее, Суворов сообщил Иловайскому, что ногайские Татары, принявшие русское подданство, не могут в том году перекочевать в уральскую степь. Но неудача принесла не одни отрицательные результаты: поражение джамбулуков распалило злобу кочевников, и между мурзами составился заговор, душою которого был Тав-султан. Мятеж запылал почти общий; несколько русских мелких отрядов были или изрублены, или принуждены ретироваться; Тав-султан сделал отчаянное нападение на Ейскую крепость, в течение трех дней пытался овладеть ею, но не имея ни пушек, ни ружей и действуя одними стрелами, потерпел неудачу. Только из опасения ежеминутного прибытия Суворова, Ногайцы бросили Ейск и удалились за Кубань, причем лишь трое старых мурз остались верными России. в числе их Муса-бей.
Потемкин был недоволен Суворовым за начатое им переселение Ногайцев в уральскую степь, тем пуще, что на это не последовало еще высочайшего повеления. Он не преминул высказать Суворову свое неудовольствие и велел тщательно наблюдать за Шагин-гиреем, который находился в это время в Тамани, куда бежал из Крыма, Затем Потемкин приказывает Суворову отправиться в Тамань и велеть Шагин-гирею немедленно продолжать путь в русские пределы, а если не послушается, то употребить силу. Суворов должен был вручить Шагину письмо Потемкина; в письме этом, сухом и довольно грозном, Потемкин говорит, что до тех пор не даст просимого Шагином дозволения послать курьера к Императрице, пока он, Шагин, не переселится внутрь России; что сношения его с возмутителями известны; что он ничего хорошего этим не добьется и т. под. В бумаге к Суворову, упоминая с сильным неудовольствием про набеги мятежных Ногайцев, Потемкин предписывает ему раз на всегда пресечь такую дерзость сильным поражением — и истреблением мятежников; желающих же переселяться за Кубань не насиловать ни коим образом. Он говорит резко, что его предписания не соблюдены с должною точностью, и что «тамошние народы, видя поступки с ними, не соответствующие торжественным обнадеживаниям, потеряли всю к нашей стороне доверенность».
За невозможностью вникнуть в мелкие подробности дела, трудно решить, кто тут прав и кто виноват. Если взять в соображение, что Суворов никогда не годился в слепые исполнители чужой воли и во всякое дело вносил свои собственные воззрения, то пожалуй Потемкин имел причины быть им недовольным. Если же принять в расчет, что Суворов близко знал прикубанский край и его жителей, имел с ними не раз дело и всегда хорошо ладил; что наконец он сам постоянно держался человеколюбивых способов действия и внушал тоже самое своим подчиненным, то едва ли в этом отношении он мог перед Потемкиным провиниться. Потемкин был руководителем дела издали. Суворов же орудовал им непосредственно; поэтому не все, считаемое Потемкиным в распоряжениях Суворова ошибочным, было действительно ошибкой. Не поторопись Суворов переселением Ногайцев, выжди он приказания Потемкина, — произошли бы те же самые беспорядки, если не хуже; ручательством в том все положение тогдашних обстоятельств. Переселение было в самом своем основании насилием; замаскировать это основание до полного сокрытия истины и желать, чтобы все устроилось и уладилось гладко, исполнилось якобы по доброй воле переселяемых, значило желать невозможного. Подобное самообольщение есть удел высших руководителей, хотя виноватыми в разочаровании остаются обыкновенно исполнители. При всем том нельзя не согласиться, что некоторые замечания Потемкина Суворову справедливы; например, что ногайское возмущение застало силы кубанского корпуса слишком раздробленными; впрочем крупных дурных последствий от этого не произошло никаких.
Поводы к неудовольствию Потемкина продолжались. Шагин-гирей не показывал готовности исполнить его волю; приходилось прибегнуть к насилию, т.е. арестовать его. Суворов. находясь уже на марше в закубанскую экспедицию, не мог сам этого исполнить, а приказал таманскому начальнику, генерал-майору Елагину. Курьер, посланный с приказом. проезжал ночью через Копыл, где должен был получить конвой, но остался там до утра, потому что комендант тал и не приказал себя будить ни для какого дела. Утром курьер получил конвой, но слабый, всего из 30 казаков; на него напала шайка Абазинцев в сотню человек и принудила вернуться: новая потеря времени. После того отправился целый казачий полк, но было уже поздно. Какой-то доброжелатель предупредил Шагин-гнрея о готовившемся ему сюрпризе в ночь, перед приездом курьера; Шагин со своею свитой вскочил на лошадей и поскакал к Кубани. Тут он нашел готовые лодки, не прибранные потому, что Елагин не знал ничего, что уже было известно Шагину. Вслед затем прибыл к Елагину курьер; прочитав ордер, Елагин бросился с казаками вдогонку за беглецом, но тот уже успел переправиться на другой берег и поскакал к закубанским горцам.
Суворову снова досталось. Потемкин писал ему: «я смотрю на сие с прискорбием, как и на другие странные в вашем краю происшествия, и рекомендую наблюдать, дабы повеления, к единственному вашему сведению и исполнению преподанные, не были известны многим». За Шагином приказано следить внимательно. 0 копыльском коменданте Потемкин месяцем раньше писал, что нимало не удивляется небрежению службы в копыльском отряде, ибо от тамошнего начальника ничего больше и ожидать нельзя. «Вы сами его к себе просили», прибавляет укорительно Потемкин 5.
Как принимал все эти замечания Суворов — мы не знаем; никакой частной его переписки за это время не сохранилось; но едва ли они скользили по нем, не причиняя боли. Делиться своим негодованием с Турчаниновым он конечно не мог; оставалось терпеть и ждать.
Исполняя приказание Потемкина о закубанской экспедиции. Суворов сформировал отряд из 16 рот пехоты, 16 эскадронов драгун, 16 донских полков и 16 орудий артиллерии. Большей части казачьих полков на лицо не было; Иловайский получил приказание идти с ними прямо к одному из конечных пунктов. Ногайцы были противником не страшным, и для победы над ними годился военачальник помельче Суворова, по победа тут была не первым, а скорее последним делом. Вся трудность заключалась в возможности настигнут Ногайцев, прежде чем они успеют уйти в недоступные горы. Успех экспедиции зависел исключительно от соблюдения её в тайне, и потому Суворов прибегнул к двум средствам: ночному скрытному походу и распусканию ложных слухов. Ночное движение было тем необходимее, что нут предстоял долгий, и притом почти в виду закубанских неприятелей. Фальшивая молва — средство слишком обыкновенное — в настоящем случае имела значение довольно важное, так как кочевники и вообще полудикие племена имеют одну общую черту: они по темпераменту своему замечательные вестовщики и ко всякой молве доверчивы.
Экспедиционный корпус выступил из Копыла 19 сентября. Пущен слух, будто Суворов уехал в Полтаву; что большая часть войск кубанского корпуса обращена внутрь России для близкой войны с Немцами, а меньшая часть назначена против Персии; что приказано Императрицею закубанских горцев не трогать и Ногайцев оставить в покое. Отряд пошел по правому берегу Кубани; двигался только ночью, соблюдая строгую тишину и не употребляя сигналов, ибо по ту сторону реки тянулись пикеты чутких горцев. Днем войска отдыхали с соблюдением всех предосторожностей, в скрытых местах. Поход был очень утомителен, несмотря на продолжительность отдыхов; войска шли в ночной темноте, большею частию без дорог, почти наудачу, по указанию казачьих разъездов; усталость людей увеличивалась от беспрестанных остановок (неизбежный спутник ночного похода) и переправ через многочисленные балки; 130 верст едва успели пройти вт» десять суток. При всех принятых предосторожностях, Суворов все-таки не мог пройти совершенно незамеченным. Комендант крепости Суджука, принадлежавшей тогда Турции, проведал про движение отряда и послал о нем разузнать. Суворов отвечал, что идет небольшая команда на помощь гарнизонам моздокской линии. В другой раз войска проходили открытым безлесным местом, где река не широка; Хатюкайцы открыли с того берега пальбу. На пальбу не отвечали, но Суворов потребовал к себе хатюкайского бея, сказал ему то же самое, что суджукскому турку, и сделал жестокий выговор, после чего бей стал плетью разгонять своих стрелков. Однако и тот, и другой случаи остались Ногайцам неизвестны, или по крайней мере не возбудили их подозрений.
Сентября 29 отряд с присоединившимися казаками Иловайского подошел поздно вечером к месту, против которого, Лаба впадает в Кубань. Еще раньше, на последнем привале, Суворов взошел на довольно высокий холм и осмотрел в зрительную трубу местность за Кубанью. Он увидел Ногайцев, косивших сено, и заметил вдали дым их становищ; значит они в горы нё ушли. В тот же день Суворов отдал приказ. На основании имевшихся сведений он предупредил войска, что будут 4 переправы: брод обыкновенный, брод в 7 четвертей глубины, брод по быстрине и наконец переправа вплавь. По быстрой воде приказано переходить нагим с вещами на головах; если лошадь быстрины не выдержит, то драгунам также нагим. Войскам отдыха нет до решительного поражения, истребления или плена неприятелей; если он не близко, то искать его везде. Пули беречь, работать холодным оружием. Драгунам и казакам с коней не слезать для добычи; на добычу идет четвертая часть войска, другая четверть прикрывает, остальная половина наготове: гибель грозит войску, которое все бросается на грабеж. Добыча делится пополам: одна половина на Государя, другая войскам; из этой половины казакам две трети 8.
Чтобы захватить Ногайцев врасплох, необходимо было произвести переправу ночью; поэтому 30 сентября войска простояли на своих вчерашних местах и тронулись лишь в 8 часов вечера, Пройдя 12 верст, подошли к переправе; казаки уже нащупывали броды. Броды были глубоки; пехоте пришлось раздеваться донага; переходила она держа ружья и сумы с патронами над головами, коченея в холодной воде, которая местами покрывала плечи. Для уменьшения быстрины, конница переправлялась несколько выше, везя на лошадях одежду пехотинцев и артиллерийские заряды. Река тут шириною больше 1 1/2 версты, но делится островом на два рукава, так что люди могли на полпути перевести дух. Противуположный крутой берег представлял собой наибольшее затруднение для кавалерии и артиллерии; последнюю, также и обоз, пришлось втаскивать на канатах по невозможности разработать в короткое время сколько-нибудь сносные подъемы, до того почва была тверда и камениста. Однако несмотря на все препятствия, переправа совершена вполне успешно, и Ногайцы остались в полном неведении близкой беды.
Пехота оделась и построилась; отряд тронулся дальше. Авангард состоял из казаков, драгун и батальона гренадер; он наткнулся на ногайский разъезд и взял его живьем; пленные послужили проводниками. Пройдя 12 верст от Кубани, близь урочища Керменчик, накрыли Ногайцев совершенно для них неожиданно. Они сначала оторопели, потом стали защищаться с отчаянием, но это продолжалось не долго. Сеча была жестокая по обоим берегам Лабы, особенно когда все пустилось в бег. К 10 часам утра пять ногайских аулов дымились. Русские были страшно утомлены, сделав ночной поход в 25 верст, кроме трудной переправы; Суворов дал отдых. Часа через два преследование возобновилось и продолжалось около 15 верст; с правого берега. Лабы перешли на левый, где произошло новое 4-часовое побоище, окончившееся на опушке густых лесов, куда скрылись Ногайцы с Тав-султаном. Переночевав, Русские не продолжали преследования, до того их силы были истощены, а отдыхали целый день. Ночью возобновилось преследование, по Ногайцы успели уже уйти далеко. Осталась одна орда, но также вдалеке; она разбежалась бы прежде, чем могли ее настичь. Суворов, согласно с мнением Иловайского, повернул назад, за Кубань 7.
Дело было кровавое; с обеих сторон ярость и злоба доходили до крайнего предела, Казаки мстили хищникам, от которых давно и много страдали их земли; никому не давали пощады, побивали без разбора стариков, детей, женщин. Ногайцы, хуже вооруженные, хуже предводимые, недисциплинированные, не имевшие понятия о строе, не могли противостоять Русским и гибли в огромном числе. Тягостное чувство бессилия доводило их до исступления. Одни убивали своих детей и жен; другие при последнем издыхании силились нанести какой-нибудь вред Русским. Больше 4000 ногайских трупов валялось на 10-верстном расстоянии, взято в плен до 700 ясырей и немалое число женщин и детей. Потеря Русских немногим превышала 50 человек, а добыча досталась большая: рогатого скота приблизительно 6000 голов, овец 15000; на обратном пути отряда она еще увеличилась.
Впечатление этого разгрома на Татар было большое, но различное, Ногайские мурзы прислали Суворову, в знак покорности, белые знамена, каялись и обещали вернуться на прежние кочевья, за исключением Тав-султана и некоторых других, которые не надеялись на искреннее прощение. На крымских же Татар побоище при Керменчике навело оцепенение и ужас; опасаясь такой же участи, они стали немедленно тысячами переселяться в Турцию.
Войска пошли еа зимние квартиры; Суворов с небольшою частью отряда направился прямо степью на Ейск. Путь лежал длинный, без малого 300 верст, и трудный; время стояло позднее; пришлось переправляться чрез большое число рек, настилать мосты из чего попало, либо переходить в брод по пояс. На беду мурза с несколькими Ногайцами, служившие проводниками, взяли направление слишком к северу, так что прибавили несколько десятков верст пути, и в отряде стал ощущаться недостаток продовольствия. Харчевого запаса достало в обрез, в последний день похода все было съедено без остатка, Пришли в конце октября.
Суворов посетил аулы окрестных покорных Ногайцев и свиделся там со многими старыми знакомыми. В числе их первое место занимал джамбулуцкий мирза, столетний Муса-бей, бывший враг Русских, но с недавнего времени их приверженец. Лаская и задабривая между Ногайцами влиятельных лиц вообще, Суворов однако отличал Муса-бея от других и выказывал ему особенное расположение, благодаря его личным качествам. Он был человек доброго сердца, постоянно помогал бедным, отличался верностью своим приятелям и постоянством, ненавидел роскошь, наблюдал в своем быту замечательную чистоту и европейскую опрятность, был лихой наездник и веселый собеседник, любил хорошо покушать и порядочно вышить; вдобавок ко всему оказывал Суворову расположение, похожее на отеческую любовь. Все это сближало Суворова с Муса-беем и питало в нем приязненное к престарелому мурзе чувство, которое некоторые писатели раздули в настоящую, искреннюю дружбу и указывали на это обстоятельство, как на черту своеобычной, причудливой натуры Суворова. Дружбы не могло быть, но желание поддержать с Муса-беем добрые отношения существовало, и Суворов пользовался всеми удобными к тому случаями. Так и теперь, по возвращении из экспедиции, узнав, что бодрый, крепкий старик собирается обзавестись новой женой, Суворов купил у казаков молодую, красивую черкешенку и подарил ее ему.
Зиму 1783-1784 годов Суворов провел в крепости св. Димитрия, где проживало и его семейство. Тут часто посещали его ногайские старшины, отсюда же он продолжал свою служебную переписку с Потемкиным, который, будучи закуплен успехом закубанской экспедиции, уже никаких не удовольствий и замечаний ему не заявлял.
Шагин-гирей продолжал скрываться за Кубанью. Если он не мог оттуда приносить России положительного вреда, то в состоянии был причинять ей беспокойства и затруднения, так как Порта искала к тому всяческих поводов, хотя у нее и не хватало духа пользоваться ими решительно и настойчиво. Надо бы, то выманить его оттуда, и Потемкин возложил это на Суворова. В ноябре Суворов получил рескрипт Императрицы и письмо Потемкина для вручения того и другого Шагину. Еще весной Екатерина писала Потемкину, что сговорчивость Шагин-гирея заставляет ее, Государыню, согласиться на его желание: — завоевать в Персии владение не меньше Крымского полуострова и проложить ему, Шагину, дорогу на шахский престол; до приступления же к этому делу, назначается ему 200000 рублей годового содержания. Засим в октябре она писала экс-хану тоже самое, с присовокуплением, что для его временного жительства назначается Воронеж. Это-то письмо Суворов и должен был доставить Шагин-гиреио вместе с Потемкинским, а также убедить его в необходимости беспрекословного повиновения, представив ему со своей стороны разные доводы, в особенности указав, что Порта никогда не отличалась такою к Крымским ханам щедростью. Не видно, чтобы за этим делом Суворов ездил на Кубань; вероятно он дал поручение кому-нибудь из своих подчиненных. Шагин-гирей поддался убеждениям не сразу и выехал из-за Кубани лишь весною 1784 года, Он прожил в России не долго; его заедали грусть и тоска по прежней власти, по минувшем величии. С дозволения Екатерины он отправился в Турцию, был принят по наружности приличным образом, но в Константинополь не пущен, а отвезен на остров Родос, где его вероломным образом задушили 9.
В феврале 1784 года Суворов получил от Потемкина извещение, что Порта торжественным актом признала подданство Крыма и кубанского края Русской Императрице. Вследствие такого упрочения мира, войска получали новое распределение, и вся граница от Азовского до Каспийского моря отходила под общее начальство генерала Павла Потемкина. Суворову указано по сдаче войск ехать в Москву, где он получит повеление на счет своего нового назначения. В апреле Суворов отвечал, что выезжает.
Усердно поработал Суворов в южном крае в течение последних 4 лет, но в трудах его ничего не было блестящего, бьющего в глаза, Мало прибавил он тут к своей зарождающейся боевой славе, по упрочил свою известность в глазах беспристрастных наблюдателей и в среде армии. Постоянно среди солдат, особенно во времена трудные, он делил с ними и тяготу, и опасности, и горькие минуты безвременья. Без всякого над собою насилия, которое не скрылось бы от солдатского чутья, он вел жизнь одинаковую с последним рядовым, довольствовался одною с ним пищей и более стойко и равнодушно переносил всякие крайности и лишения. Солдаты видели в нем не только своего брата-солдата, но притом солдата редкого, каких мало. Он всегда был весел, разговорчив, шутлив; его грубоватое, а подчас и грязноватое балагурство не годилось для салонов и гостиных, но было бесценно в лагере, на биваке, на походе. Сверх того он обладал тактом — при простом, даже фамильярном обращении с солдатами, нисколько не поощрять их к взаимному с ним панибратству. Самая грубая солдатская натура это понимала, все повиновались ему безусловно, всякий чувствовал к нему почтение и даже страх.
Последующие два года Суворов провел в мирных занятиях или, по его выражению, в бездействии. По отъезде с юга он получил в начальствование Владимирскую дивизию и в половине года ездил по своим делам в Петербург. О поездке своей он сообщил Потемкину и в заключение прибавил: «приятность праздности не долго меня утешить может; высокая милость вашей светлости исторгнет меня из оной поданием случая по высочайшей службе, где я могу окончить с честью мой живот». Но это извещение было дополнено со стороны и другими. Как ни велико было могущество временщика и как ни мелок казался перед ним Суворов, но один из сателлитов Потемкина счел своим долгом сообщить ему — зачем ездил в Петербург Суворов, что там делал и говорил. Турчанинов пишет Потемкину, что Суворов приехал в Петербург никем неожидаемый и пожелал представиться Государыне по случаю получения ордена св. Владимира. Его пригласили к столу. Когда Екатерина вошла, он по своему обычаю двукратно поклонился ей в землю, был принят милостиво и удостоен разговором; по выходе из-за стола повалился снова в ноги и откланялся. На другой день ездил в Гатчину, к наследнику, и сделал тоже самое. Турчанинов следил за Суворовым шаг за шагом и допытывался у него настоящей цели его приезда; Суворов отвечал, что приезжал поблагодарить «матушку» да повидать свою дочь; он говорил только о своих семейных неприятностях (тогда он уже расстался с женой), местом службы был весьма доволен и т. п. 5.
Может статься, Суворов был на самом деле доволен своим служебным положением, только не надолго, как и предупреждал перед тем Потемкина, Прежде всего поднялись тревоги за прошедшее время. Сфера Суворова была чисто-боевая; канцелярская работа, отчетность, интересы хозяйственно-подрядческие, лавирование между законом и совестью — все это претило ему, тревожило его; всего этого он просто боялся. А тут дошли до него какие-то слухи про неисправность отчетности кубанского корпуса; счетная экспедиция не присылала квитанций и т. п. Сгоряча Суворов пишет чуть не отчаянное письмо в Петербург: «истинно с ума сойти; пожалуйста кончите сие, я очень боюсь прицепок. Пусть бы уже сказали, коли какой начет; я его отдам через несколько дней, — деревню под заклад; за что же казнить! Христа ради не жалейте денег.» Но под конец письма он, освободившись от первого острого впечатления, сам видит, что из мухи делает слона, и потому пишет уже другое. «Какой это вздор!... Но от важных дел обращен будучи ныне к праздности, пойдут такие мысли. Избегая худшее, готовьте меня лучше искать фортуны в чужих странах». Тревога конечно была напрасная; ни начетов, ни чего либо подобного не существовало 2.
В действительности Суворов празден не был; кроме занятий по службе, правда не сложных, он трудился но домашним делам, по хозяйству в вотчинах и вел деятельную переписку с управляющими и поверенными. Но все это у него за дело не считалось. В декабре 1784 года он пишет Потемкину довольно длинное письмо; говорит про свою праздность, про свое бескорыстие; замечает, что для него есть другие, более подходящие должности. Указывая на дивизии, одною из которых желал бы командовать, он прибавляет, что впрочем готов хоть в Камчатку, лишь бы быть самостоятельным (подчиненивтм одной военной коллегии); что в роскоши жить не может; что ехать за границу — та же праздность. «Одно мое желание, чтобы кончить высочайшую службу с оружием в руках. Долговременное мое бытие в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей; препроводя мою жизнь в поле, поздно мне к ним привыкать. Наука просве-тила меня в добродетели: я лгу как Эпаминонд, бегаю как Цезарь, постоянен как Тюренн и праводушен как Аристид. Не разумея изгибов лести и ласкательств, моим сверстникам часто не угоден. Не изменил я моего слова ни одному из неприятелей; был счастлив, потому что я повелевал счастием» 2.
Из этого замечательного письма между прочим видно, что скромность не входила в число добродетелей Суворова, что впрочем постоянно выказывается и его поступками. Но Суворов не хвастает, а говорит искренно, в полном сознании своей собственной цены. Таким образом его заключительные слова о счастии представляются из всего письма наименее скромными и наиболее справедливыми.
Потемкин или был недоволен требовательностью Суворова, или же руководился своими собственными соображениями, не принимая в расчет его желаний, но только в 1785 году он переместил назойливого просителя в Петербург и дал ему в командование Петербургскую дивизию. Время пребывания Суворова в Петербурге также мало известно, как и предшествовавшее, даже еще меньше; об этом периоде ни один из его историков не сказал больше двух-трех слов, и не сохранилось почти никаких документальных данных, кроме хозяйственных распоряжений по имениям. Правда, в эти года не произошло с ним ничего замечательного или выдающегося; они были затишьем в его богатой событиями жизни; но затишье обыкновенно дает много материала для наблюдения стороны умственной и бытовой-повседневной. А в этом именно отношении и не достает биографу Суворова сведений. Как бы то ей было, но Суворов выходит из глубокой тени и вступает в несколько освещенную полосу лишь в октябре 1786 года, когда был произведен по старшинству в генерал-аншефы и отправлен к Екатеринославской армии для командования кременчугскими войсками. Перемена эта должна была отвечать его желаниям и показывала внимание к нему Потемкина, так как замышлялось путешествие Екатерины в южные области России, и Кременчугская дивизия долженствовала играть при этом довольно видную роль.
Приобретение новороссийского края и Крыма значительно раздвинуло границы Европейской России, но стоило государству много крови и издержек. Еще более новороссийский край требовал материальных жертв впереди, потому что представлял собою почти сплошную пустыню. Заселение и устройство края, организация в нем военной и морской силы, зарождение и развитие торговли, создание всей системы управления были возложены Екатериною на Потемкина, Прямо или косвенно он тут ведал всем при неограниченных почти полномочиях. Задача на нем лежала труднейшая, которая только при беспредельном доверии Императрицы могла успешно подвигаться к решению. Потемкин взялся за дело горячо; появились поселения, зачатки городов, крепостей, флота. Прошли немногие годы; дело находилось в полном ходу, хотя ни до чего законченного еще не дошло. У Потемкина было много врагов, которые будучи не в состоянии вредить ему прямо, старались колебать доверие к нему Императрицы разными способами. Говорили об упадке армии, о фиктивности южного флота, о невыгодности последних земельных приобретений, о совершенно непроизводительных затратах на их заселение и устройство. Это сначала раздражало Екатерину, потом стало беспокоить; она пожелала лично осмотреть новоприобретенный край. Такое желание было вполне естественно и без внушений Потемкинских врагов; оно даже не противоречило его видам и могло скорее утвердить, чем ослабить доверие к нему Екатерины. Он только потребовал несколько времени, чтобы достойным образом принять Государыню, конечно при усиленных денежных ассигнованиях. Григорий Александрович Потемкин, играющий в жизнеописании Суворова видную роль, был сын небогатого смоленского дворянина, родился в 1736 году, предназначал себя первоначально в духовное звание, но переменив намерение, поступил в военную службу. Обратив на себя внимание и милости Екатерины, он быстро пошел вверх и скоро добрался до высших степеней, сделавшись князем, наместником всего южного края, президентом военной коллегии, фельдмаршалом, временщиком и всемогущим властелином. При большом росте и крепком, геркулесовском сложении, он отличался мужественной, хотя несколько топорною красотою, гордой осанкой, повелительным видом, под которым скрывалась однако неловкость и даже некоторая застенчивость — недостаток, досадный для такого человека, и чем менее заметный для других. тем для него самого более ощутительный. В сношениях со знатью и с людьми чиновными он был надменен, недоступен, пренебрежителен, невежлив, часто просто груб. — следствие быстрого возвышения, в котором важную роль играли конечно его способности, но еще важнейшую — личное расположение Государыни. Впрочем в этом отношении, как и во всех других, он никогда не бывал неизменно одним и тем же и зачастую, особенно наедине или в небольшом кругу, делался ласковым, обходительным, любезным. Для людей среднего и низшего слоев общества он представлялся более доступным и так сказать ручным, да и вообще всякий, обращавшийся к нему непринужденно, без страха и боязни, но скромно, встречал большею частью хороший прием. Однако слишком большие крайности и резкости он дозволял себе только с Русскими; с иностранцами же был другим человеком; зато тут выступал наружу некоторый оттенок ненормальности или искусственности, из-под которых выглядывала эксцентрическая, неровная, азиатско-европейская натура.
Потемкин был одарен богатым воображением, изумительною памятью, обширным, впечатлительным умом и большими организаторскими способностями. Солидного образования он не имел, как и все русские люди той эпохи, за редкими исключениями. Но по натуре ли, по расчету ли, он был очень любознателен и, не имея расположения к чтению, набирался обыкновенно познаний из личных бесед с людьми образованными или бывалыми и из расспросов специалистов. В этом методе самообразования Потемкин был неутомим, и потому обладал массою самых разносторонних сведений, конечно без системы, зрелости и глубины. По одной только отрасли он был действительно и основательно сведущ — по богословию, за то предпочитал богословские споры и беседы всяким другим, и архиерейский сан представлялся ему таким же заманчивым, как военная степень фельдмаршала. Но это знание имело для него довольно поверхностное воспитательное значение: он был человеком верующим, но вместе с тем и суеверным.
Такой недостаток подготовки к государственной деятельности самого обширного размера поддерживался природною изменчивостью характера Потемкина и, в свою очередь, питал эту невыдержанность. Потемкин был, во-первых, замечательно ленив. Состояние лени находило на него внезапно; он надевал халат, ложился на диван, становился молчалив, несообщителен, угрюм; дела оставались без движения, государственный интерес страдал непоправимо, сотни тысяч рублей гибли бесследно и бесцельно. Иногда присоединялась к лени тоска или гнетущее чувство человека, добравшегося до апогея высоты, имеющего все, что только может быть дано извне, которому нечего уже более желать, некуда подыматься выше. Эта внешняя пресыщенность в разладе с внутреннею неудовлетворенностью — проявлением живой, избранной души — делали подчас Потемкина человеком истинно-несчастным, достойным не насмешки, а сожаления. А потом вдруг, по-видимому без всякого повода, или вследствие самой ничтожной причины, наступала пора усиленной деятельности. Работа кипела, курьеры летали во все концы, подручные исполнители не знали покоя ни днем, ни ночью; сам Потемкин скакал с места на место в простой телеге, довольствуясь подчас крестьянскою или солдатскою пищей. Затем опять бездействие, или перемена деятельности, или погружение с головой в удовольствия, наслаждения и роскошь. От военного дела переход к политике и обратно; от лагеря ко двору; от неустанной работы к нескончаемой цепи обедов, балов, к безумно расточительным праздникам и затеям. Только что курьеры развозили приказания, касающиеся постройки городов, заселения степей, вооружения флота, сбережения здоровья солдат; вслед затем они скакали за дамскими нарядами, за гастрономическими тонкостями, за певицами и танцовщицами. Но и в забавах не было логического течения, а все прыжки и неожиданности. Среди тонкого обеда Потемкин иногда требовал черного солдатского хлеба, с жадностью накидывался на простую соленую рыбу, упивался квасом. Было то не афектацией, не напускною оригинальностью, а причудой пресыщения, капризом распущенной воли.
В нем все изумляло и поражало, особенно сплетение пороков с добродетелями. Добрых качеств в нем было много, но дурных чуть ли не больше; властолюбие без меры; деспотизм, доходивший до отрицания всякого права, кроме своего собственного; отталкивающий эгоизм. Но и эти и другие качества, Потемкина, частию присущие его натуре, частию привитые к ней его быстрым возвышением в среде общества, находившегося в переходном состоянии, не представляли однако же собою чего-нибудь твердого, стойкого. Отражаясь в его поступках, они беспрестанно видоизменялись, переходя иногда в свойства, совершенно противоположные: добро становилось злом, зло добром. Происходило нечто в роде переливов опала, которые ни предвидеть, ни выследить не было никакой возможности, а тем паче подвести под какой-нибудь закон.
Капризные свойства Потемкинской натуры выкупались его большими прирожденными дарованиями, но за то и парализовали их в значительной степени. Много сделал он на благо России, но в своем положении мог сделать гораздо больше. Давая одною рукою, он другою отбирал данное; производя работу одним инструментом, он портил ее другим. И хотя в такой обширной деятельности, какова была Потемкинская, современники менее всего могут быть беспристрастными судьями, но нельзя не заметить, что по отзыву нескольких выдающихся людей той эпохи, в том числе и Суворова, для лучшего успеха дела, «Потемкину следовало только проектировать, а исполнять другим».
В военном отношении Потемкин был тоже весьма крупным деятелем. Как предводитель, он представлялся посредственностью, даже ниже; но организаторскими талантами быть может превосходил Румянцева. Нисколько не уступал он Румянцеву также в науке военного хозяйства и отличался редкою, хотя не всегда практичною заботливостью о солдате. Укажем для примера на снаряжение и обучение войск.
По словам Потемкина «туалет солдатский должен быть таков, что встал, то и готов. Если бы можно был счесть, сколько выдано в полках за щегольство палок и сколько храбрых душ пошло от сего на тот свет! И простительно ли, что страж целости отечества удручен прихотями, происходящими от вертопрахов, а часто и от безрассудных» 3?
Обращая внимание начальников на существенное, указывая например на необходимость исправности оружия, а не красоты, Потемкин пояснял и подкреплял свои мысли толкованиями, дабы начальники относились к делу сознательно; казнил сарказмом всякое в этом деле педантство; осмеивал установившиеся ложные взгляды; прямо говорил, что у нас, «занимая себя дрянью, до сего времени не знают хорошо самых важных вещей». Переходя от слов к делу, он приказал однажды находившемуся при нем караулу остричь косы и букли и вымыть голову водою. Потом он отбросил долгополые мундиры с короткими штанами, заменил их платьем, гораздо более отвечающим требованиям военной службы и удобства, ввел летние полотняные кителя вместо красных камзолов и проч. За все это он принялся в начале 1784 года, и ему нетрудно было добиться у Императрицы утверждения проектированного, тем паче, что предложения его били в глаза своею разумностью. Прежнее обмундирование осталось только у офицеров и в гвардии. Все истинные военные люди, не исключая Суворова, одобряли реформу Потемкина. Перемены к лучшему оцениваются по достоинству особенно в тех случаях, когда, усвоив их, приходится опять переходить к прежнему. Так и Потемкинское нововведение показало свою настоящую цену спустя 12 лет, когда наступило новое царствование.
Не менее разумны были взгляды Потемкина на обучение войск. В основании их не лежало той глубокой мысли, на которой Суворов построил свое «суздальское учреждение»; по крайней мере это нигде ясно не высказывалось, но внешняя оболочка, формы обучения во многом сходились с Суворовским методом солдатского образования. Простота, немногосложность, отсутствие увлечения стройностью и всякими дешевыми, но дорого стоящими солдату эффектами; требование терпения при обучении, необходимость развивать и питать в солдате честолюбие, — все это как будто взято из Суворовской программы. Кроме того Потемкин обратил внимание на существовавшее в полках разнообразие обучения и ввел, в известной степени, в подчиненных ему войсках единство 3.
Заботы Потемкина о войсках усугубились, когда было решено путешествие Императрицы в южные области; с удвоенною живостью закипела работа и собственно в крае, который Государыня ехала обозревать. Войска обмундировывались наново и располагались по пути следования Екатерины; города, села, деревни приукрашивались; делалось все, чтобы представить Государыне новое её приобретение в привлекательном виде.
В начале января 1787 года Екатерина выехала из Петербурга; ее сопровождала большая свита, в 14 каретах и более чем в 120 санях; на каждой почтовой станций ожидало 560 лошадей. Ночью огромные костры зажигались близ дороги на каждой сотне шагов; в городах и деревнях толпились жители, встречали Государыню власти, раздавался колокольный звон, пальба из пушек. Останавливаясь в разных городах на короткое время, Екатерина прожила в Киеве без малого 3 месяца, но и в тот долгий срок Потемкин постарался сделать для нее незаметным: блистательные праздники шли непрерывно. Весною Государыня выехала дальше, но уже водою, на большой, роскошно убранной галере. Ее сопровождали с лишком 80 судов; на каждой галере был свой хор музыки; каждое лицо из свиты имело в своем распоряжении две комнаты, снабженные всевозможным комфортом. Государыня побывала в Кременчуге, новопостроенном Херсоне с адмиралтейством и кораблями; оттуда через Перекоп проехала в Бахчисарай, в Севастополь с флотом из 15 кораблей, в Симферополь, в Кафу и затем через Полтаву и Москву возвратилась в Петербург.
Путешествие Екатерины было как бы триумфальным шествием. В пограничный город Канев выехал к ней на поклон Польский король; дальше она встретилась с императором Священной Римской империи, который и сопровождал ее в Крым; целая толпа знатных или известных иностранцев собралась в Киеве, представиться Русской Императрице. При всякой остановке Екатерина видела войска и местами производила им смотры; всюду толпился народ в праздничных платьях, жаждавший видеть свою Государыню и падкий до всякого рода зрелищ, в которых тут не было недостатка. Потемкин превзошел себя; одаренный богатым воображением и близко знавший Екатерину с её сильными и слабыми сторонами, он прибегнул к декоративному искусству en grаnd и весь путь Государыни превратил в полуволшебную панораму. Появились несуществовавшие дотоле дома, дачи и деревни; триумфальные арки и цветочные гирлянды украшали и маскировали все что можно из неприглядного, скучного, бедного; согнаны огромные стада для оживления пейзажа; в лодках сновал по реке народ. певший песни; как бы по щучьему велению возникли дворцы, раскинулись сады; по ночам горели временами роскошнейшие иллюминации и на темном небесном своде вырисовывались прихотливые узоры громадных фейерверков, кончавшихся снопами из 100000 ракет. Ничего не было упущено, чтобы пленить взор и воображение, чтобы показать дело с праздничной его стороны, и Потемкин достиг цели. Екатерина была в полном удовольствии, тем более, что сделанное на нее впечатление не могли отчасти не разделить и многочисленные иностранные гости.
Во время путешествия Екатерины, Суворов не один раз имел случай находиться в свите Государыни или быть действующим лицом. Выехав из Петербурга вскоре по назначении в Кременчуг, он нашел тут себе много дела по обмундированию и снаряжению войск и по их обучению. Первое было налажено Потемкиным, но далеко еще не кончено; последнее, также подготовленное, требовало руки мастера. Было предположено показать Государыне Кременчугскую дивизию в полном блеске; по программе Потемкина это долженствовало служить одним из крупных способов для упрочения благосклонности к нему Екатерины. Нужно было поручить дело умелому человеку, и Потемкин выбрал Суворова. Из этого назначения видно, что вопрос заключался не в одной внешней картинности и эффектности. Екатерина была царствующей Государыней, на своем веку видала войск много, глаз её в известной степени был наметан, и понятия её о военном образовании не были дамскими. Кроме того, ее сопровождала огромная свита Русских и иностранцев, между которыми находились настоящие военные люди. Эффект требовался, но такой, который говорил бы за действительное, а не за кажущееся достоинство войск. Иначе Потемкин выбрал бы кого другого, а не Суворова, который с самого начала своего поприща не поступался боевыми условиями условиям парадным. Выбор Потемкина доказывает также, что Суворовская система обучения была уже достаточно известна в ту пору, и что по внешности по крайней мере, Потемкин ее одобрял, как отвечающую его собственным понятиям.
Итак Суворов принялся за обучение дивизии. Он обучал ее не для кременчугского смотра, а для показания на кременчугском смотре войск, обученных для войны. Мы ничего не знаем о ходе его кременчугских занятий, но довольно того, что несколько известны его занятия прежние и позднейшие. Несложность программы, количественная ограниченность требований, точность и быстрота исполнения, наступательный характер эволюций, энергические атаки, — вот чему обучал Суворов свою дивизию в Кременчуге и обучил в какие-нибудь два месяца.
Потемкин поехал на встречу Екатерине в Киев; Суворов се ним, где оставался довольно долгое время и вернулся в Кременчуг лишь перед выездом Государыни из Киева. В Кременчуге был построен для нее Потемкиным дворец и разведен сад; императорская флотилия прибыла туда 30 апреля. Когда Екатерина отдохнула, Потемкин предложил ей посмотреть войска. Вероятно это было обыкновенное строевое ученье на Суворовской ноге, с которым ознакомимся подробнее впоследствии. Так надо полагать по впечатлению, которое произвел смотр на зрителей. Привычные люди были поражены щегольским снаряжением солдат, их видом и особенно небывалою точностью и живостью движений и действий. Без преувеличения, зрители были озадачены, не исключая самой Императрицы, как свидетельствуют некоторые писатели, упоминающие про кременчугский смотр. Один из иностранцев говорит прямо, что на своем веку не видал лучших войск. Эффект получился полный, тем более полный, что он был не целью, а свойством произведенного ученья.
Конечно похвалы, комплименты и разные знаки удовольствия или удивления отовсюду посыпались прежде всего на Потемкина, но и Суворов не остался в стороне. Он был уже человеком известным, а в эту пору, благодаря присутствию двора и съезду иностранцев, стал известен лично многим, доселе его не знавшим или не видавшим. Надо однако сказать правду, что обращал он на себя внимание не только своею зарождавшеюся военною репутацией, но и личными особенностями, между которыми самое видное место занимали странности и причуды. На него уже начинали смотреть с любопытством, как на какую-то загадку, и поведением своим он поддерживал этот взгляд. Находясь с Потемкиным в Киеве, он случайно встретился с французским полковником Александром Ламетом, будущим деятелем революции. Видя незнакомое лицо иностранца, Суворов подошел к нему и спросил отрывисто: «откуда вы родом?» — Француз, отвечал Ламет, несколько изумленный и неожиданностью, и тоном вопроса, «Ваше звание?» продолжал Суворов. — Военный, — отвечал Ламет. — «Чин?» — Полковник. — «Имя?» — Александр Ламет. — «Хорошо!» сказал Суворов, кивнул головой и повернулся, чтобы идти. Ламета покоробило от такой бесцеремонности; он заступил Суворову дорогу и, глядя на него в упор, стал задавать в свою очередь таким же тоном вопросы. «Вы откуда родом?» — Русский, отвечал нисколько не сконфуженный Суворов. — «Ваше звание?» — Военный. — «Чин?» — Генерал. — «Имя?» — Суворов. — «Хорошо!» — заключил Ламет. Оба расхохотались и расстались приятельски.
В Кременчуге, после смотра, Суворов сделал выходку другого рода и еще более причудливую, притом в присутствии большого и избранного общества. Государыня, всегда щедрая, при настоящих обстоятельствах, под влиянием обстановки ни новых впечатлений, отличалась особенно благосклонностью к заслужившим её внимание; милости её лились широко. Раздавая награды в Кременчуге, окруженная огромной свитой, она обратилась к Суворову с вопросом, чем может выразить ему свою благодарность. Живой, подвижной как ртуть, Суворов отвечал кланяясь, что задолжал за квартиру несколько рублей и просил бы заплатить.
Суворов сопровождал Екатерину в дальнейшей её поездке, причем был представлен Австрийскому императору иосифу и беседовал с ним часто о предметах военных и политических. Из Херсона Императрица поехала в Крым; Суворов вернулся к своему посту и при д. Бланкитной сформировал лагерь войск. Он встретил Екатерину на обратном её пути и проехал в её свите до Полтавы. Тут Потемкин устроил маневры войск, воспроизводившие знаменитую победу Петра Великого над Шведами; по некоторым известиям Суворов принимал в них тоже участие. В Полтаве Потемкин и Суворов откланялись Императрице, отъезжавшей в Москву; Государыня рассталась с Потемкиным в наилучших отношениях, пожаловав ему титул Таврического, а Суворову подарила табакерку с своим вензелем. Суворов принял ее как знак милости; никакой заслуги, достойной вознаграждения, он за собою не видел и одному из управляющих его имениями писал по этому случаю: «а я за гулянье получил табакерку в 7000 рублей», Этим можно отчасти объяснить его кременчугскую выходку.
Так кончилось блистательное, мирное торжество Екатерины. Оно было кануном новой войны, новой жатвы лавров, и львиная их доля досталась Суворову.
По условиям своей жизни и продолжительной службы, Суворов никогда не мог быть помещиком и сельским хозяином в настоящем смысле. Оттого сельскохозяйственная его деятельность не может быть представлена в виде полной картины или строгой системы, с категорическими выводами и итогами. Тем не менее он всегда стоял, или старался стоять, на страже своих интересов и давал, или пытался давать, своим хозяйственным делам направление. Из тех 25 лет, в продолжение которых он, по смерти отца, мог бы быть при других условиях действительным помещиком и хозяином, в первую половину непосредственное его участие в делах было большее, во вторую меньшее. Такое подразделение зависело главным образом от развития его военной карьеры: в 1789 году он вдруг выдвинулся далеко вперед и потому с удвоенной силой отдался своему призванию, а остальное отошло на задний план.
Скажем предварительно несколько слов об его отце. Василий Иванович Суворов был на государственной службе лицом довольно видным. Он состоял членом военной коллегии, был сенатором; в Семилетнюю войну имел два важные поручения и исполнил их хорошо. В 1762 году, 28 июня, в день вступления на престол Екатерины II, он назначен в Преображенский полк премьер-майором, в следующем году произведен в генерал-аншефы. Екатерина возлагала на него разные поручения, как на лицо, пользовавшееся полною её доверенностью. Так, в 1762 году ему были поручены разборка, опрос и отправление восвояси Голстинцов, на что и отпущено в его распоряжение 7000 рублей. Василий Иванович повершил это дело успешно и представил больше 3000 р. экономии; Государыня подарила эти деньги ему. Затем он состоял председателем московской комиссии по продаже засек, членом так называемой духовной комиссии (по отобранию крестьян от монастырей); ему же был поручен допрос Хитрово по делу Орловых. Екатерина относилась к нему доброжелательно; в собственноручных к нему записках благодарила его за хорошие распоряжения, за верную службу, называла его «честным человеком», «праведным судьей». Таким образом, на благосклонность Государыни и вообще на свою службу Василий Иванович жаловаться не имел повода, и если в 1768 году вышел в отставку, то вероятно лишь потому, что был уже стар и чувствовал потребность в отдыхе 1.
На этот шаг, быть может, побуждали его и чисто экономические соображения. На службе он получал награды, том числе вероятно и денежные, но случайно, на- манер остатка от голстинской операции. Ни про подарки большой ценности, ни про жалованные деревни или земли нигде не упоминается. А у Василия Ивановича время было деньги, так как все досуги он употреблял на устройство своих имений и ведение в них хозяйства; следовательно оставить под старость службу был ему чистый расчет, при условии получения хорошей пенсии. Он так и сделал. Подавая прошение об отставке и о назначении ему пенсии, он писал, что не имеет пропитания от своих доходов. Государыня назначила ему в пенсию все жалованье, получаемое на службе, кроме рационов и денщичьего довольствия, это составило 3600 руб. в год. Таким образом он покинул службу вполне обеспеченный, даже с излишком, потому что жены на свете давно уже не было, обе дочери находились в замужестве, а сын твердо стоял на своих ногах и у отца никогда ничего не просил. 2.
Собирать, копить, наживать было в его натуре. Он начал прикупать имения с 1732 года, будучи еще совсем молодым человеком. Состояние его росло не очень быстро, но очень прочно. Дав гардемарину Скрябину 112 рублей под залог села Никольского, на год, он за неуплатой денег получил половину имения, которую и заложил сам года через 2 или 3, но уже в 1000 рублях и конечно заплатил вовремя. Развивая такие и подобные операции, давая в долг деньги одному, занимая их у другого, зорко наблюдая за ходом деревенского хозяйства, Василий Иванович к концу своей жизни разбогател заметно. В 1760-х годах он мог уже купить село Кончанское за 22000 рублей и дать обеим дочерям приданое — одной 17000 p., другой вероятно столько же, и все это в продолжение каких-нибудь 3-4 лет. Умирая в 1775 году, он оставил сыну весьма порядочные и благоустроенные имения, в которых числилось 1895 душ мужского пола 3.
Эта же самая черта бережливости была присуща и Суворову-сыну; но так как отец и сын были люди совершенно друг с другом не сходные, то и в общем их свойстве существовала большая между ними разница. Василий Иванович был всегда неизменно скуп; Александр Васильевич иногда переходил от крайней бережливости к широкой щедрости, в чем читатель убедится мало-помалу впоследствии.
Временем наибольшего развития его хозяйственной деятельности в имениях была середина 70-х годов, когда после смерти отца ему пришлось принимать наследство, и затем в середине 80-х годов, когда по условиям службы он мог более, чем когда-либо, заняться своими собственными делами. По данным 70-х (их очень мало) и 80-х годов и составлена настоящая глава; приняты также в соображение и подходящие сведения начала 90-х годов.
С весны 1784 до осени 1785 года Суворов проживал в своих имениях Ундоле и Кистоши (владимирского наместничества). рассчитывая лето 1785 года прожить в подмосковном селе Рожествене, что впрочем не состоялось. Село Кончанское (новгородской губернии), впоследствии столь известное, он посетил в первый раз почти через 10 лет после смерти отца. Из этого видно, как мало у него было возможности подробно вникать в хозяйство и обстоятельно его вести. Затем в остальное время 70-х, 80-х и начала 90-х годов он посещал иногда то или другое из своих имений весьма не на долго; подобные наезды имели легкое ревизионное или контрольное значение и глубокого следа по себе не оставляли 4.
Имения Суворова были раскинуты по губернии московской и наместничествам владимирскому, костромскому, пензенскому и новгородскому; кроме того он имел дом в Москве, у Никитских ворот, а потом и в Петербурге. Сначала он держал управляющих но отдельным имениям, но в 1779 году поставил над ними что-то в роде главного, отношения которого к остальным представляются впрочем несколько темными. Это был довольно крупный московский делец, статский советник Терентий Иванович Черкасов. В одном документе он назван стряпчим, в другом опекуном; верющим письмом Суворова, 7 сентября 1779 года, поручено ему содержать в своем присмотре московский дом и деревни, распоряжать дворовыми людьми и крестьянами, подавать от имени Суворова челобитные, покупать смежные земли, занимать в банке деньги. Жалованье он получал очень значительное, 500 р. в год, ибо Суворов взял его как великого знатока приказных дел.
Черкасов всеми силами старался удержаться на этой высоте во мнении своего доверителя, забрасывая его своею деловою мудростью и опытностью, но не сумел выдержать роль. Сначала он маскировал тщательно правду и отводил глаза с помощью разных уверток и фортелей, но потом стал обманывать довольно открыто и бесцеремонно. То подделываясь под Суворова, он уверял его, что по делам «обращается со стремительностью»; то внушал ему многозначительно, что у него, Черкасова, «есть при дворе хотя из небольших, но хорошие друзья»; то заметив в Суворове любовь к литературе. писал ему стихами, ужасными по своей дубоватости и нескладице, причем кадил его военным достоинствам и, пользуясь случаем, просил «о возведении в жребий счастливости своего сына Ивана». В тоже самое время он брал у крестьян деньги и не давал расписок; прикупая для Суворова деревни, взимал в свою пользу крупный процент с продавцов, а на Суворова насчитывал двойные за купчую пошлины; делая по его поручению в Москве покупки, ставил высокие цены, даже на предметы общеизвестные. Убеждаясь в недобросовестности своего поверенного, Суворов несколько ограничивал круг его действий. Тогда Черкасов прибегал к какому-нибудь искусному маневру, отуманивая своего доверителя, и мнение о нем Суворова опять как будто менялось и недоверчивость успокаивалась. В подобных колебаниях прошло немало времени, и только по истечении пяти лет управительства Черкасова, Суворов решился расстаться с ним совсем 5.
Такому решению предшествовала довольно длинная переписка с управляющим московским домом Кузнецовым и преподание ему разных наставлений. Суворов говорит, что платит деньги «велеречивому юристу Теренцию» только по давней привычке; что в сущности он совсем не нужен и даже вреден; что «у одной кости двум собакам быть нельзя»; что «невозможно стоять ради его всегда на карауле». Он приказывает решительно от Черкасова сторониться, не допускать его к деньгам, отбирать от него дела. Он предупреждает Кузнецова, что Черкасов будет обещать, тонировать, пугать, мудрить, знахарить, оттягивать и утверждать его, Кузнецова, в невежестве. «Отбери от него дела и узнаешь все колдовство; красны бубны за горами. По апеляционному делу тебе нужно было самому челобитную написать, т.е. доброму приказному дать рубль, колпак водки, стопку пива, и тогда бы не было нужды в Терентие». Чтобы расстаться с Черкасовым без большой неприязни. Суворов приказывает: «учини ему последний подарок по твоему вкусу, рублей во сто какую-нибудь вещь,. или деньгами отсыпь». Но вместе с тем он сильно побаивается дурных последствий такого решительного шага и предупреждает Кузнецова: «лишась знатных от меня доходов, он должен идти на мщение; буде от него неистовые разглашения: будут, то об его облуплении меня ты и сам всюду разглашай; только не начинай сам, а лишь ему этим разглашением плати, доколе не уймется». Приказывая окончательно расстаться с Черкасовым, Суворов поясняет: «а Терентий Иванович пусть останется только для церемоний и комплиментов».
Впоследствии, в 90-х годах, и чем дальше, тем больше, самым доверенным лицом сделался у Суворова его родственник Хвостов, хотя в формальном смысле управителем не был и вознаграждения не получал. До тех же пор, после Черкасова у Суворова такого доверенного лица не было и сколько можно добраться, имения новгородские управлялись отдельно от остальных, а эти остальные подразделялись иногда на две и на три группы. Посредствующим лицом между Суворовым и его управляющими, по крайней мере по некоторым делам и по денежным сборам, иногда служил зять его, отставной генерал-поручик князь П. Р. Горчаков, живший в Москве 6.
Новгородскими деревнями заправлял отставной военный, старый служака, А. М. Балк, один из соседей Суворова. Это был человек не глупый, с образованием, почтенный и честный, но характера деспотического. Он сильно не ладил с Черкасовым и писал Суворову, что бросит все дело и уйдет; но тут пришлось уходить самому Черкасову, и Балк остался. Он беспрестанно жаловался Суворову на непослушание крестьян и их ближайших властей, прибегал к мерам энергическим, заковывал недоимщиков в железа, грозил другим провинившихся: «берегитесь, чтобы я не видал ваших спин». Суворов сдерживал слишком энергического старика и запрещал ему крайние меры. Балк объяснял, что поступает таким образом лишь страха ради, что на руку не дерзок и что держится пословицы — «замахнись, да не ударь». Но это мало успокаивало Суворова, тем более, что по признанию самого Балка, крестьяне собирались его подстрелить. По этой ли причине, или по какой другой, но Балк вскоре перестал фигурировать на страницах вотчинных дел. и управляющим новгородскими имениями является другой сосед Суворова, отставной подполковник Р. Я. Качалов, а его подручным — тоже сосед, отставной поручик из мелкопоместных, С Т. Румянцев; впоследствии же вместо Качалова является H. А. Балк, сын первого 7.
Качалова удостаивал Суворов большой доверенности; называл его в глаза и за глаза благоразумным, честным, добродетельным человеком; говорил. что питает к нему полное доверие больше, чем к себе, за его знания, дарования и честные нравы. В письмах своих к нему Суворов не скупится на выражения искренней благодарности, просит распоряжаться всем с полною свободою и советует не верить «ни чьему суемудрию, ниже моему». Хороши были отношения и к Румянцеву, но не в столь изысканно-любезной форме и не без довольно жесткого тона, когда Румянцеву случалось крупно проштрафиться. Он был человек неподвижный, больной, а может быть и ленивый, и исполнял свои обязанности плохо. Заехав в Кончанское в октябре 1786 года, Суворов нашел там большие непорядки. Он написал Румянцеву: «вы здесь мне ближний сосед, вам и вверено ближнее управление моих вотчин, за что получаете в год 100 рублей; но судите сами — вам их получать напрасно один есть грех. Прежде сего был обычай ублажать ласкательством, что служило к произращению ложных видов и непорядков; я люблю правду без украшениев и не доброжелательство, но трудолюбие». Сообщая Качалову о сделанном выговоре, Суворов замечает, что Румянцев слишком привык к «прежнему двуличному правлению и потому доволен был старым штилем — обстоит все благополучно; теперь я с ним не шутил и не придворничал» 6.
Контингент управляющих и ведающих хозяйственными делами Суворова, особенно в районах, близких к его местопребыванию, состоял преимущественно из офицеров, ему подчиненных (в середине 80-х годов); переписку с ними вел один из его адъютантов, племянник. Такие порядки, хотя и незаконные, были тогда во всеобщем обычае, ибо механизм управления обходился сравнительно дешево, и кроме того обеспечивалась военная исполнительность. Военная служба клала на людей такую глубокую печать известных качеств, что даже из соседей-помещиков Суворов старался брать своими управляющими преимущественно отставных военных 8.
Отношения его к управляющим из подчиненных были приличные и человечные, но более фамильярны, чем с посторонними. Образцом может служить довольно обширная его переписка с поручиком Кузнецовым, Степаном Матвеевичем, ведавшим его делами собственно в Москве. Суворов звал его просто Матвеичем, писал ему ты, к дальним церемониям и комплиментам не прибегал, отдавал приказания категорические, коротко, по военному. Нет таких дел, которые не приходилось бы исполнять Матвеичу, и исполнял он их с точностью и аккуратностью. Суворов беспрестанно дает ему наставления, как человеку новому. «Будь со мною простодушен, я это люблю»; «начинай и непременно кончи, или я за то на тебя осержусь» и т. под. Будучи Матвеичем доволен, он иногда оканчивает свои к нему письма таким выражением удовольствия: «хорошо и здравствуй». Проскакивает также при случае и обычный Суворовский юмор. Матвеич как-то задержал у себя в Москве несколько коров, чтобы пользоваться от них молоком и маслом. В другой раз он задержал лошадей. Суворов пишет ему: «Мне подлинно мудрено, как ты по сие время мою тройку лошадей с повозкою сюда не отправил... Ведь от лошадей нет масла» 4.
Почти все помещики того времени признавали значение крестьянского мира, советовались с ним о делах, разделяли с ним в известной степени свою административную и судебную власть. Также точно велось и у Суворова, У него правили делом не одни управляющие, правил и мир; каждому была своя сфера, С миром он чинился конечно меньше, чем с господами управителями; часто выражал свое неудовольствие, стращал, грозил. Поводов к неудовольствию всегда было много, так как всякая новизна сильно смущала консервативный сельский люд, который почтительно, но настойчиво защищал установившиеся порядки, и сломить его пассивное упорство было нелегко. Были и другие причины, сердившие часто Суворова; между ними не последняя — нелюбовь мира к бумаге, к писанию, а между тем помещик требовал периодических правильных донесений: «не иначе вам править, как сообщаясь со мной ежемесячно». Правда, он терпеть не мог многописания и требовал донесений коротких, точных, без всяких пустяков, но это для мира было еще труднее. Грамотеев и писарей было очень мало, и если кто из них возвышался над общим уровнем, то ему предстояла другая карьера. Бережливый Суворов старался создать из таких редких людей своих собственных дельцов по межевым, судебным и другим делам, и в этом успевал. Таков был крестьянин Мирон Антонов, который даже после смерти Суворова продолжал вести некоторые довольно важные дела по новгородским имениям. Суворов ценил его, показывал большое к нему доверие и награждал его по временам деньгами; награды эти впрочем особенною щедростью не отличались 9.
Старался он приспособить к такой деятельности и своих управителей из офицеров, особенно Матвеича, жившего в центре приказных дел, в Москве, — так как очень побаивался и недолюбливал лиц, в роде Черкасова, с их системою «облупления» своего доверителя. Суворов уверяет своего адъютанта, что ничего тут хитрого нет, стоит только вникнуть со вниманием, и все мудреное окажется совершенно простым. «Юристам я не верю, с ними не знаюсь, они ябедники». так поясняет Суворов свое желание. «Апеляция только ябеда», говорит он по другому случаю, а в писании к миру, в одну из своих волостей, объясняет: «слышу, у вас спорные дела со времен моего родителя; если вы скоро не примиритесь, хотя бы с небольшой уступкой, то я первого Мирона Антонова накажу телесно». Он приказывает иногда идти на мировую во что бы то ни стало, ведет счет тяжебным и всяким спорным делам; оконченные запечатывает, откладывает в сторону, вычеркивает из реестра. В письме его к Матвеичу читаем: «очень мне на сердце новгородское апеляционное дело по сенату; крестьяне мои сами признаются виноватыми, мы же лезем в ябеду: стыдно и бессовестно» 10.
В середине 80-х годов особенно заботили его два спорных дела — с Мавриным и с Сатиным. По первому делу обе стороны избрали третейским судьей Суворовского управляющего, Качалова. Качалов привел к миру, приговорив Суворовских крестьян к уплате Маврину 600 рублей. Суворов благодарит его без всякого неудовольствия, за исключением разве слов: «за решение дела на известном вам резоне». По второму делу Сатин пишет Суворову, что «полагается на его великодушие», а Черкасов, в то время еще не совершенно устраненный, замечает ему саркастически: «дело с Сатиным в вотчинной коллегии оставить хотите; ваша воля, но подарка больше 10000 рублей будет». Несмотря на такое веское замечание опытного дельца, Суворов идет с Сатиным на соглашение и кончает дело мировою. Наместник того края, генерал Кречетников, пишет Суворову, что сообщил земскому суду его «благодетельное снисхождение к Сатину» 11.
При всех делах, когда приходилось ведаться с приказами и судами, неизбежны были посулы, задабриванья, подарки. Представляемые Суворову отчеты полны подобного рода издержками; он смотрит на них, как на расход неизбежный и даже сам указывает на эти средства, как на приемы самые верные к ускоренному решению дел. Так, он пишет Матвеичу: «можешь подарить денег губернаторскому фавориту, коли хочешь, чтобы он его наклонил». В другом месте советует тому подарить, другого угостить, третьему поднести. Подобно своим современникам, он смотрел на все это, как на дело естественное, как на вознаграждение постороннего лица за лишний в пользу его, Суворова, подъятый труд. Нравственное чувство Суворова сказывалось в ином, — где у других оно молчало и доныне зачастую молчит. Он возмущался например всяким предложением обсчитать противника или казну с помощью какого-нибудь приказного ухищрения, отбыть от установленных пошлин или уменьшить их цифру чрез написание документа в меньшей противу действительного сумме. с этого рода неразборчивым приемам дельцы, в роде Черкасова, прибегали сплошь и рядом, по Суворов не давал на то согласия, а впоследствии его доверенные лица уже сами знали, что он смотрит на такого рода уклонения от закона, как на поступок неприличный, одинаково компрометирующий при успехе и при неудаче 12.
Суворов покупал немало; у него была наклонность к приобретению. Он пишет Матвеичу прямо, что по примеру отца хочет прикупать деревни, поясняя: «я не расточать, а собирать желаю». Разница однако в том, что у сына не было жажды приобретения, обращающей средство в цель. Для себя самого ему требовалось очень немногое не потому, что одолевала страсть копить, а копил он потому, что на прожиток требовалось очень немногое, Ограниченность потребностей дозволила ему начать свои сбережения довольно рано. В 1767 году, будучи полковым командиром, он купил землю «200 четвертей в поле, а в двух потому ж». Правда, еще раньше (1758 г.) он имел уже свое собственное небольшое состояние, — часть 189 душ, доставшуюся ему но смерти его матери; следовательно сберегать было уже из чего. Затем в феврале 1774 года, т.е. тотчас после своей женитьбы, перед возвращением из отпуска в армию Румянцева, он дает доверенность Василию Ивановичу — на оставляемые деньги покупать имения, давать взаймы и т. под. Стало быть экономические средства продолжали возрастать. В следующем году Василий Иванович умер; все его состояние перешло к сыну. Александр Васильевич начал прикупать имения, и в продолжение 9 или 10 лет успел приобрести до 1500 душ (считая с женским полом). Он приобретал не только на сделанные сбережения, но и в расчете на них вперед, заключая займы. В особенности богата займами вторая половина 1770-х годов. Покупки он делал в районе своих имений, покупая значительною частью у небогатых родственников, плохо хозяйничавших. Он наблюдал, и своим управляющим приказывал наблюдать, не замотается ли кто из соседей и не вздумает ли продавать имение; в утвердительном случае Суворов являлся покупщиком, занимая для этого деньги, или закладывая какое-нибудь из своих имений 13.
Помещики держали свои имения на барщине или на оброке; первые были по крайней мере в полтора раза выгоднее, по своей доходности; зато при оброчной системе владельцу не было нужды проживать в деревне; она избавляла помещика от всяких хлопот и была менее обременительна для крестьян. ибо они гораздо легче справлялись со своими повинностями, если только оброк не превышал их платежных средств. Суворовские имения были оброчные; так велось и при Василие Ивановиче, который при их разбросанности и своей наступившей старости не мог вести барщинное хозяйство с должным присмотром. Он однако не отказался от всех выгод этой системы и, кроме денежного оброка, обложил своих крестьян разными работами, поборами, приносами и вообще натуральными повинностями. А известно, что подобные поборы всегда были тяжелы для крестьян, потому что в браковке и приеме предметов натурою открывалось широкое поле произволу и злоупотреблениям старост, бурмистров и других властей. В сущности, обложение крестьян поставкою естественных произведений было выгодно именно приемщикам, а никак не помещику, особенно если он находился в дальнем отсутствии. Суворов понял все это сразу, и потому поборы натурою уничтожил, возвысив оброк; в кончанском имении например цифра оброка была назначена в 3 рубля, вместо 2-х, что должно быть признано для крестьян по меньшей мере не обременительным, а вернее прямо выгодным. Лет через 10 или 11, он повысил оброк еще на рубль, причем в трех вотчинах из шести, добавочный рубль назначил на строение церквей и на содержание причта. Из оброчных денег кончанского имения он определил на домашние расходы по усадьбе, на дворовых и проч. 500 рублей, и таким образом из 4000-ного кончанского оброка сам получал всего 2500 р. Излагая все это в инструкции «старосте со крестьяны», он между прочим говорит; «если же на домашние расходы против полагаемых 500 рублей чего паче чаяния доставать не станет, то можно употребить из церковной тысячи рублей, только то дурно и стыдно». Впоследствии, к концу жизни Суворова, оброки были: в одной вотчине (в Кончанском) 4 рубля, в четырех 5 рублей, в одной 6 рублей 14.
Такое возрастание было явлением всеобщим, и Суворов не опережал общего течения, а скорее отставал от него, т.е. брал со своих крестьян меньше, чем многие другие. И точно, в первую половину царствования Екатерины, средняя цифра помещичьего оброка простиралась до 2-3 рублей с души; в 80-х годах она повсеместно доходила не менее как до 4 р., а во многих имениях гораздо больше; в 90-х годах она повысилась средним числом до 5 p., местами же взималось 10, 15 и даже 20 рублей.
Что Суворовский оброк не был высок, видно из общности дела, складывающейся по документам вотчинных контор. Для примера укажем, что Суворов неоднократно возлагает на ту или другую из своих волостей разные сверхоброчные расходы, с зачетом в счет оброка следующего года, а иногда прямо требует (и получает) часть будущего оброка. С кончанского имения он взял, например в 1785 году, весь оброк на следующий год. Если бы оброк был не по силам, или доходил до предела платежной возможности, то требования помещика или оставались бы неисполненными, или отразились бы дурно на благосостоянии крестьян в близком будущем. Ни того, ни другого однако же не было 15.
Встречаются со стороны Суворова попытки как будто возвращения к прежнему порядку, какой был при отце. В приказе по новгородским вотчинам говорится о собирании грибов, ягод и проч., как было при родителе, но упоминается, что об этом последует особое приказание. Приказания вероятно не последовало, потому что дальнейшие более общие распоряжения имеют противуположное направление, С крестьян взималось натурой многое, когда владелец жил в своей усадьбе, но все это зачитывалось в счет оброка. По обычаю повсеместному, перешедшему в позднейшее время, крестьяне, отсылая оброки, преподносили своему господину в виде гостинца грибы, рыбу, дичину. Делали это и Суворовские крепостные, и Суворов гостинцы принимал, но не иначе, как в зачет оброчной суммы; несомненно по крайней мере, что порядок этот соблюдался в середине 80-х годов. Тем не менее встречаются временами натуральные повинности, вроде наряда подвод, чистки прудов, возведения и ночники строений; невозможно добраться даровые они, или платежные, но во всяком случае они немногочисленны 16.
Суворов не был в своих деревнях новатором, преобразователем, да и не мог быть. Вся возможность направлять дело ограничивалась указаниями, и если он вникал в иные подробности, указывал на частные недостатки, вторгался в дело непосредственно, то все это глубокого следа не могло по себе оставлять, если не доставало доброй воли у ближайших распорядителей и исполнителей. Оттого многое из личных указаний Суворова имеет значение не столько действительно существовавшего, сколько взгляда Суворова на предмет и усилий его — дать делу известное направление. Для нас впрочем это и есть самое важное. В этом отношении, из числа сохранившихся документов заслуживают внимания две записки; обе они относятся, по всей вероятности, к 1780-м годам.
В одной из записок он пишет, что лень крестьян порождается излишком земли и легкими оброками. Многие земли пашутся без навоза, земля вырождается, являются неурожаи. Приказывается пахать под посев по числу скота, а неунавоженную землю пускать под луга. Это только на первое время, а впредь размножать рогатый скот; нерадивые будут наказываемы. Расплодившуюся скотину не продавать и не резать; только когда её будет много, и вся пахотная земля укроется навозом, можно и в пустоши лишний навоз вывозить. У крестьянина Михаила Иванова одна корова; следовало бы оштрафовать старосту и весь мир за то, что это допустили. На первый и на последний раз прощается; Иванову купить корову на господский счет, но отнюдь не в потворство другим, и никому впредь на это не надеяться. Крестьяне богатые должны помогать в податях и работах неимущим; из последних особенно почитать тех, у кого много малолетних детей; того ради Иванову купить на господский счет еще шапку в рубль. Лень исходит также из безначалия; оттого старосте быть не на год, а на три года. Ежели он будет исправен, и крестьяне разбогатеют, то в работах будет ему помощь от мира, а все земские угощения — на счет вотчины.
По другой записке или инструкции, тягло накладывается с 16 лет, несут его до 60-ти. Земля по тяглам делится выборными от мира присяжными, известными своей честностью. На каждое тягло назначается по 2 1/2 десятины в поле, всего 7 1/2, да луговой 2 1/2. Если останется пустующая земля, то пасти на ней скот, не отдавая под пашню в наем, паче ее выпашут и новым тяглам достанется земля истощенная. Лес делится на 20 частей; каждая часть назначается всем крестьянам на год; заказной лес хранится для построек; если его много, то к нему определяется ответственный полесовщик. Подушный оклад уплачивается по тяглам, — чтобы было легче тяглецам, имеющим много ребят, и престарелым. Если подушные деньги соберутся излишние, то не возвращаются, а хранятся на мирские расходы. Число бобылей надо уменьшать; если кто из крестьян возьмет бобыля в свою семью, усыновит или женит на дочери или иной родне, то на него дается земля по положению, со льготою от вноса оброка на год. В больших селениях назначается бурмистр; он получает землю на три тягла, оброка не платит. В малом селении — староста; земли ему на два тягла, оброка не платит. Полесовщику земли на одно тягло, оброка тоже не платит. Учреждаются запасные магазины, куда со всякого тягла собирается осенью по четверику ржи и овса, пока запаса накопится довольно на случай недорода. Ведают магазином выборные целовальники под смотрением бурмистра; они же собирают, складывают хлеб и дают взаём. Ссуда делается действительно нуждающимся и возвращается по уборке хлеба с прибавкой гарнца к каждому четверику. Не нуждающимся не давать, внушая им, что вредят другим. Если же требующих нуждающихся мало, то можно давать и остальным, не нуждающимся, для освежения запаса и приращения его процентами.
При недостатке земли на все тягла, надо выводить людей на переселение, сначала домашних воров, лентяев и пьяниц, затем по жребию. Переселение делается на счет помещика; переселенцы продают все свое совершенно свободно, даже озимые поля, кои ими обработаны. Объявляется о переселении в ноябре, чтобы было им довольно времени до судоходства или подножного корма. На новом месте выдаются от барина избы, семена на озимое и проч.; два года переселенцы не платят подушного и не вносят оброка; «таким образом в горе своего семейства получают облегчение». Первых переселять трудно, а к ним хоть вдвое больше — легко, потому что у первых будет тогда опыт, и вторые станут меньше горевать. Тому кто поведет, дается наставление; комиссионер заготовляет по дороге сухари, крупу, соль 17.
Как человек бережливый и притом ненавидящий праздность, Суворов не следовал крепостной моде — держать без всякой надобности целые толпы дворовых, тем паче, что в имениях своих он живал редко. Средним числом, дворовых насчитывают у помещиков того времени от 5 до 10 на 100 оброчных или тяглых, а у вельмож и того больше.
У Суворова было их меньше; наприм. в с. Кончанском их числилось в 80-х годах 22 человека (на 1000 душ), не считая их жен и детей; кроме того, на богаделенном призрении находилось двое военных, 6 инвалидов и 4 вдовы. По крепостным обычаям, дворня обыкновенно соединяла в себе людей всевозможных профессий. Так как в имениях Суворова дворня была сравнительно не велика, то и профессии дворовых не отличались таким разнообразием, как у других; но все-таки встречаем у него поваров, кучеров, лакеев, фельдшеров и проч., которые в то же время бывали музыкантами, певцами, актерами, или по крайней мере владелец пытался их сделать такими. Суворов любил музыку и пение, имел также склонность и к драматическому искусству, но тратить на это значительные деньги вовсе не желал, как то делали большие господа того времени. В нем была потребность художественных наслаждений, но не было ни эстетического развития, ни художественного чутья или такта. Легко поэтому понять, что его доморощенные артисты представляли собой нечто карикатурное. или по меньшей мере топорное.
При московском доме находилось вначале немало дворни, и, том числе певчие и музыканты, которые держались в Москве для усовершенствования, причем образцом им служили знаменитые Голицынские певчие. Но в 1784 году их перевезли в Ундол, имение, где Суворов тогда проживал. Едва ли эти певцы и музыканты были и в Москве чем-нибудь порядочным, а в деревне они скоро совсем испортились. Год спустя, уезжая из Ундола, Суворов оставляет управляющим одного молодого офицера и дает ему наставление: «помни музыку нашу — вокальный и инструментальный хоры, и чтобы не уронить концертное; простое пение всегда было дурно и больше кажется испортил его Бочкин, великим гласом с кабацкого». На музыку он обращал всегда внимание при посещении и других своих имений. В Петербург отсылались в музыкальные инструменты для исправления, и на это однажды израсходовано разом 200 рублей — расход, для бережливого Суворова огромный. Куплены гусли и для обучения на этом инструменте взят мастер; «для поправления певчих на италианский манер» выписан певчий из Преображенского полка на жалованье. Приобретались ноты; раз были куплены симфонии Плейеля, квинтеты, квартеты, серенады Вангали, трио Крамера, 12 новых контрдансов, 6 полонезов, 3 менуэта, несколько церковных концертов. Церковную музыку Суворов любил особенно 18.
Обучались также драматическому искусству. «Сии науки у них за плечами виснуть не будут», пишет Суворов из-под Кременчуга Качалову, когда казалось бы ему вовсе не до «сих наук». По его словам, «театральное нужно для упражнения и невинного веселья». «Васька комиком хорош», сообщает он в другое время: — «а трагиком лучше будет Никита; только должно ему поучиться выражению, что легко по запятым, точкам, двоеточиям, вопросительным и восклицательным знакам... В рифмах выйдет легко. Держаться надобно каданса в стихах, подобно инструментальному такту, без чего ясности и сладости в речи не будет, ни восхищения». Парикмахера Алексашку он приказывает обучать исподволь французской грамматике, а четырех мальчиков вообще «словесному». Кроме доморощенных наставников и самообучения по знакам препинания, приискивались и другие образовательные способы. В числе соседей Суворова был некто Диомид Иванович, богатый помещик, у которого существовали «разные похвальные заведения художеств и ремесл»; Суворов приказывает отсылать туда в науку дворовых, «чтобы от праздности в распутство не впадали», и спрашивает, нельзя ли и их жен приурочить туда же 19.
Суворов однако не ограничивался одними артистическими требованиями от своих дворовых. Его всегда озабочивала их праздность, и по своему обыкновению он старался вытеснить ее производительным трудом. Сначала он советует привлекать их к занятию земледелием и огородничеством, потом говорит об этом категоричнее, указывает на работы в саду, приказывает назначить место для огородов, пашню, чтобы сами добывали себе хлеб; сенокос тому, кто пожелает иметь корову; выдавать на первый раз господские семена, дарить прилежным бороны, сохи или косы, употреблять на их работы господских лошадей. Но всему однако видно, что желание его не очень прививалось к делу. В 90-х годах он снова пишет: «дворовых людей на легкий промысел отпустить, лишь бы не забурлачили; остающимся вокальным инструментам невозбранно пахать и садить: земли излишество, мне не служат, служи себе и меньше праздного на пороки». Впрочем это касалось до одного кончанского имения, которое за своею отдаленностью больше других его беспокоило, и где дворня действительно была распущена, или казалась ему такою. Он пишет на эту тему часто и много; дозволяет уменьшать денежное жалованье тем, «кто мот и лжец», указывает на некоторых поименно, как на «лжецов, льстецов и упрямцев». В особенности его удручает начальник всего этого народа, дворецкий Николай Ярославцев. Побывав лично в Кончанске пред отправлением в Кременчуг, Суворов «застал Николашку больше лжецом и льстецом, нежели заботливым дворецким; он столько был не человеколюбив, что от него и невинные младенцы пострадали; музыка в упадке, аптечных трав не собирает; варя пива прокисла; приказный Ерофеев при нем забыл грамоте». Суворов сильно недолюбливает этого дворецкого, называет его «франтом», но все-таки держит. Ярославцев был, что называется выжига, малый на все руки; он сумел сделаться для Суворова и его управляющих человеком необходимым, а потому и держался на своем месте, несмотря ни на что. Он был очень проворен и умел делать разом многие дела; качество это, если не по сущности своей, то по внешности, почти однородно с трудолюбием. а трудолюбие Суворов ценил высоко. Заставляя дворовых женщин питаться своим рукоделием, он поясняет: «сие не от чего иного, чтобы порочной праздности вовсе были чужды, ибо труды наклоняют к благонравию». Вся система его управления имениями была основана на этом правиле 20.
Не меньше принципа трудолюбия руководила им и бережливость; она отражается на последних мелочах. Снабжая своего управляющего наставлением насчет дворни, он пускается в подробности о сбережении нового платья, дозволяет его надевать только по праздникам, «а если кто чуть замарает, то никогда не давать». Живя по временам в Петербурге, он приказывает присылать туда лошадей, так как наем дорог, он не хочет тратить денег и на лекарства, если имеет право на казенные, хотя аптечный расход был у него конечно ничтожный. С этою целью он приказывает написать Матвеичу, чтобы тот «нашел в Московской дивизии штаб-лекаря, приласкал его и попросил по приложенному рецепту лекарств, ибо генералитету из главной казенной аптеки выдают медикаменты даром». В видах же экономии он приказывает Матвеичу «писать часто, но кратко и мелко, без дальних комплиментов, чтобы на почту меньше денег выходило. За принос писем не давать, а лучше самим на почте брать» 8.
Тогдашний способ комплектования армии отрывал крестьян от дома и семьи почти на всю жизнь и во всяком случае делал их, по отбытии службы, негодными к прежним занятиям. В деревнях убыль человека из семьи была для нее истинным бедствием и иногда оставляла неизгладимый след. Суворов принял против этого меры. Он постановил обязательным для всех имений правилом — своих людей в рекруты не отдавать, а покупать со стороны, ибо «тогда семьи не безлюдствуют, дома не разоряются и рекрутства не боятся». В подобных людях недостатка не могло быть; торговля крепостными людьми считалась тогда делом довольно обычным; их даже возили по ярмаркам и выставляли на базарных площадях, а у многих неразборчивость в выборе средств наживы доходила до того, что неводящихся в рекруты отправляли в Сибирь на поселение, в зачет ближайшего рекрутского набора, и зачетными квитанциями торговали. Цены на людской товар существовали различные: парни, годные в рекруты, стоили от 150 до 300 рублей и выше, смотря по спросу и по местным условиям. Этим обстоятельством и воспользовался Суворов. Он приказал покупать для рекрутства чужих людей, разверстывая цену рекрута по имуществу каждого, всем миром, при священнике, и в подмогу миру определил из своих оброчных денег по 75 рублей за каждого рекрута безвозвратно 21.
Одна деревня поблагодарила за это распоряжение. но в остальных поднялся вопль. Стали указывать, что при покойном родителе этого не водилось и крестьянам было легче; что уже другой год неурожай, продавать нечего, от скудости крестьяне пришли в упадок, и тому подобное. Одна вотчина объясняла, что в ней есть бобыль, который податей не платит, не работает и годами шатается неведомо где; того ради староста с выборными просит милости, чтобы того бобыля за все крестьянство отдать в рекруты. Суворов рассердился и приказал рекрута купить теперь же непременно и впредь покупать, иначе грозил старосте и прочим розгами. Бобылю не следовало дозволять бродяжничать: «в сей же мясоед его женить и завести ему миром хозяйство; буде же замешкаетесь, я велю его женить на вашей первостатейной девице, а доколе он исправится, ему пособлять миром». Приказ подействовал, но крестьян нисколько не убедил.
Одним из поводов к освобождению вотчин от поставки своих рекрут натурою был малый прирост населения, Суворовым замеченный. Это же обстоятельство побуждало его всячески поощрять браки и вообще способствовать увеличению семей. «Крестьянин богатеет не деньгами, а детьми; от детей ему и деньги», говорил и писал он постоянно. Прибегал он и к другим резонам: «Богу не угодно, что не множатся люди; не весьма взирать на Богатство, понеже у Бога богатый оскудеет, а скудный обогатеет. Я по сему впредь строго взыскивать буду. В этом особливо иереям, как отцам духовным, не токмо увещевать, но решать и утверждать». По крепостным обычаям, он не долго раздумывал насчет браков крестьян и особенно дворовых; если они не спешили и напоминания помещика не производили действия, то нередко отдавался лаконический приказ: «женить таких-то на таких-то в такой-то срок». В письмах его к управляющим и миру беспрестанно встречаем напоминания ни приказания в роде такого: «дворовые парни как дубы выросли, купить девок»; «вдовцам таким-то надлежало бы первее всего жениться»; «вдову Иванову, как она в замужество не желает, никому не дозволяю сватать; помочь ей миром в выстройке избы, срубленной умершим мужем». При недостатке своих невест и дороговизне чужих, делался иногда вывод девиц из одних вотчин в другие, на довольно далекие расстояния. Для ундольских парней Суворов приказывает купить 4 девицы в новгородских деревнях и назначает от себя подмоги до 200 рублей. «Лица не разбирать, лишь бы здоровы были. Девиц отправлять в Ундол на крестьянских подводах, без нарядов, одних за другими, как возят кур, но очень сохранно». Иногда за невест для дворовых людей Суворов платил и дороже, так как от них требования были иные, чем от простых крестьянок. Один из его адъютантов, снабженный такой комиссией в Москве, доносит, что девиц, которые бы умели «шить порядочно, мыть белье и трухмалить, меньше как за 80 рублей приобрести нельзя, а 50 рублей стоит ничего не знающая» 22.
Оброчным крестьянам тоже была от помещика подмога, если невесту приходилось добывать на стороне, но уже не такая крупная, а всего 10 рублей. Прочее указано было вносить всем миром, но разверстывать не поровну, а по имуществу каждого, при священнике.
Практиковалось и нечто в роде премий или наград за многоплодие, Кухмистеру Сидору «с его супругою» приказано выдавать на детей провиант — до 5-летнего возраста половинный, а после того полный, как взрослым; на каждого новорожденного кроме того по рублю единовременно, «для поощрения детородства». Полякову, за многоплодие, куплена и подарена хорошая господская шляпа, хозяйке его хороший кокошник. Делалось это не в виде единичных случаев, а довольно часто 4.
Заботясь о том; чтобы крестьянские семьи «богатели» детьми, Суворов смотрел, на сколько это было возможно в его положении, чтобы уход за детьми был внимательный и человеколюбивый. Такого рода распоряжений и указаний встречается в его письмах и приказах множество; и по смыслу их, и по тону видно, что руководил им не один расчет. Он очень любил «ребяток». В одном приказе читаем: «указано моими повелениями, в соблюдении крестьянского здоровья и особливо малых детей, прописанными в них лекарствами, как о находящихся в оспе, чтобы таких отнюдь на ветер и для причащения в Божию церковь не носить. Но ныне, к крайнему моему сожалению слышу, что из семьи Якова Калашникова девочка оспой померла». Суворов подтверждает Калашникову о хорошем за детьми присмотре, «яко он и сам от отца рожденный», приказывает миру крепко смотреть за нерадивыми отцами и не дозволять младенцев, особенно в оспе, носить по избам, «отчего чинится напрасная смерть». В другом приказе он пишет: «ундольские крестьяне не чадолюбивы и недавно в малых детях терпели жалостный убыток; это от собственного небрежения, а не от посещения Божия, ибо Бог злу не виновен... Сие есть человекоубийство, важнее самоубийства; порочный, корыстолюбивый постой проезжих тому главною причиной. ибо в таком случае пекутся о постояльцах, а детей не блюдут». На том же самом основании он не допускал в своей подмосковной деревне (Рожествене) прием питомцев воспитательного дома. «Чужие дети из сиропитательного дома приносят одно нерадение за собственными детьми: мзда ослепляет; оттого чужих детей на воспитание не брать». В наказе новгородским деревням говорится: «особливо берите дворовых ребяточек, одевайте их тепло и удобно, давайте им здоровую и довольную пищу и надзирайте их воспитание в благочестии, благонравии и науках, чтоб не были со временем такие, как прежние злонравные холопы». Находясь потом на службе в Херсоне и имея надобность в трех дворовых женщинах, он приказывает их прислать, называя поименно, и указывает, к кому именно и как пристроить временно их детей. Отвращая эксплуатацию детей их родителями, он ставит правилом, чтобы малолетних ребят, не имеющих 13 лет, никогда вместо их матерей в работу не посылать. Вообще он отличался постоянною заботливостью о детях, так как знал очень хорошо, что в деревнях по этой части похвалиться нельзя 23.
Впрочем его человеколюбивое чувство не ограничивалось детьми, а распространялось вообще на бедствующих и неимущих, если не пороки привели их к несчастью. Выше было дано несколько тому примеров. Вновь прибавившимся покупкою от соседей неимущим крестьянам он приказывает пособлять миром, решая это дело сообща, при священнике, но не иначе, как заимообразно, дабы тут не было никакого дара. Разрешая рубить и валить лес для пожогов и пашни в известных местах, он велит «удовольствовать прежде скудных, а за сим уже достаточных, совместным рассмотрением, при священнике». В случае обиды беднякам от достаточных, он грозит строгим взысканием «за неприличность сию». На этом же основании он запрещает торговать солью перекупщикам, а покупать ее велит опять-таки миром, собирая с семей деньги пропорционально потребности, и делить купленную соль в самый день её привоза, Уважая и поддерживая постоянно значение мира, как обычай органический, выработанный историею народа, Суворов однако зорко следит, или по крайней мере старается следить, за злоупотреблениями богатых и влиятельных людей, оберегая от них бедняков и захудалых.
Человеколюбие Суворова постоянно выказывается в разных случаях. Так как он приказал, чтобы дворовые женщины кормились собственным трудом, то некоторые из них впали в нищету. Он пишет Качалову в 1786 году: «слышу, что две старухи терпят нужду; выдавать им от меня прежнее жалованье с порционами». Он приказывает миру пособлять старым и увечным вдовам, не дозволяя им нищенствовать, и иногда дает от себя пособие, например в виде месячной дачи муки, с тем однако же, чтобы беспомощность положения пенсионера была предварительно удостоверена священником.
Крестьянин Деев за старостью посажен на пенсион от мира, вместе с женою, по 6 рублей в треть. В Кончанском проживало постоянно, много лет сряду, 6 человек инвалидов; они получали по 10 руб. в год, имели от помещика жилье и кроме того некоторое содержание натурой. Временами на таком положении являются и другие люди. Не забывает Суворов прежнюю службу даже лошадей своих. Их было 4: две «за верную службу в отставке на пенсии»; остальные две дешево продать крестьянам или и подарить, «но Боже избавь, не с тем, чтобы заездить». Если же эти две лошади очень стары, то оставить на пенсии, только «изредка проминать и проезжать без малейшего изнурения, а летом пасти сохранно в табунах» 20.
Жила у Суворова в имении, на его пенсии, и более крупная пенсионерка, вдова капитана Мейер, в продолжение лет 10, а может быть и больше. «Мейерша» жила в Кончанском, в помещичьем доме, имела 3 дочерей; пенсии ей шло 100 рублей в год, кроме того дана корова и поставлялась разная провизия и живность, так что в общем итоге на нее расходовалось до 180 или до 200 рублей. Но и этим дело не ограничивалось; дом в Кончанске был ветх, Мейер пожелала иметь новую избу, — желание её исполнилось; понадобилось ей съездить в Петербург, — ей были выданы деньги на поездку. Наконец, в средине 90-х годов она вздумала совсем перебраться в Петербург, пенсион ей продолжался и там. По каким причинам или побуждениям Суворов ей благодетельствовал, остается неизвестным; только это не было последствием нежных отношений, сердечной связи или чего-нибудь подобного 24.
Другой крупный пенсионер, по обязательству, был троюродный его брат, «малоумный» Никита, имением которого Суворов владел на условии выплачивать ему ежегодный пенсион в 224 рубля. Первые годы пенсия выплачивалась именно в этой цифре, но потом Суворов увеличил ее сначала до 360, затем до 500 рублей. Не была забыта и служба камердинера Суворова, Прохора. В 90-х годах велено производить его отцу, дворовому человеку, годовую пенсию во его рублей, а самому Прохору обещаны вольная и сумма в 5000рублей, что и было исполнено по смерти Суворова его сыном 25.
Выше мы видели, что Суворов удерживал от слишком крутого обращения с крестьянами одного из своих управляющих. Однако он крестьян не баловал и иногда поступал с ними довольно круто, прибегая подчас к телесным наказаниям. В донесении к нему мира одной из вотчин читаем: «Денис Никитин пойман в поле с чужими снопами, за что на сходе сечен». Суворов пишет сбоку: «очень хорошо, впредь больше сечь». «Иван Сидоров пойман с рожью в гумне и за это сечен». — «И впредь не щадить». «В чужой деревне пойман наш мужик Алексей Медведев с сеном и за это сечен». — «Ништо, и впредь хорошенько сечь». «Он же убоясь солдатства, топором себе руку отрубил». — «Вы его греха причиной, за то вас самих буду сечь; знать он слышал, что от меня не велено вам в натуре рекрут своих отдавать». В приказе Суворова одной из вотчин значится: «крестьяне деревни Федорихи (двое), хотя исполняют таинства и обряды, но держатся суевериев, раскольнических правил, проклятых св. отцами. Если правда, высечь их в мирском кругу розгами, как глупых ребятишек. Если же будут являться бродяги, кои станут совращать в раскол, то их ловить и метлами и вениками выгонять миром вон за свою межу». В другом приказе он пишет: «в оспе ребят от простуды не укрывали, двери и окошки оставляли полые, и не надлежащим их питали; небрежных отцов должно сечь нещадно в мирском кругу, а мужья — те с их женами управятся сами» 24.
В последнем случае прямое приказание как бы заменяется советом; безусловные приказания — прибегнуть к телесному взысканию, встречаются редко. Он больше грозит, чем действительно наказывает; это явствует между прочим из того. что подобные приказы Суворов дает обыкновенно в письмах к миру, к старостам, к бурмистрам и лишь в виде исключения в наказах своим управляющим. Да и от крестьян он не мог скрыть и не скрывал своего настоящего взгляда на этот предмет. Грозя пензенским деревням за невысылку оброка, чрез что приходится затягивать отдачу долгов и платить проценты, он говорит: «взыщу с вас мой убыток, да еще на ваш счет пошлю к вам нарочного; он пожалуй и телесно накажет, хотя того у меня и не водится». Оставляя в Ундоле временно-управляющим, на свое отсутствие, одного из своих младших офицеров, Суворов снабжает этого новичка наставлением где, между прочим указывает и на постепенность практикуемых у него взысканий: «1) словесно усовещевать, 2) сажать на хлеб и воду 3) сечь по рассмотрении вины розгами». Вообще у него вовсе не практикуются такие наказания, какие бывали у других явлением заурядным: заковывание в цепи, надевание рогатки на шею, батоги, плети и даже кнут. Граф Румянцев был по тогдашним понятиям помещик строгий, но вовсе не жестокий; сличение же его системы наказаний крестьян с Суворовскою доказывает, что Суворов поступал со своими крепостными гораздо мягче 26.
Часто он прибегал к наказаниям особого рода. В суздальскую вотчину написано: «крестьян, которые самовольно повенчались и были грубы против священника, отдать на покаяние в церковь и приказать говеть им в Филипов пост». У крестьянина Калашникова умерла от оспы малолетняя дочка, и отец при этом сказал: «я рад, что Бог ее прибрал, а то она нам связала руки». По этому поводу Суворов приказывает: «Калашникова, при собрании мира, отправить к священнику и оставить на три дня в церкви, чтобы священник наложил на него эпитемью... Старосту за несмотрение поставить в церковь на сутки, чтобы он молился на коленях и впредь крепко смотрел за нерадивыми о детях отцами». Встречается даже такой случай: двое крестьян были изобличены во лжи; Суворов приказывает справить с одного 5, с другого 10 к. и отдать на церковь. Ложь и лесть он преследует постоянно; в градации пороков они занимают, по его понятиям, едва ли не первое место, ибо под ними он подразумевает крайнюю испорченность. Он приказывает: «чтобы Василий огородник не зальстил, а был радетелен»; меньше всего доверяя дворецкому Николашке, велит за ним присматривать зорко, так как он льстец и лжец 27.
В трех из имений Суворова находились при усадьбах барские дома, которые впрочем были барскими только по назначению, а не в смысле комфорта, или тем менее роскоши. Лучше других был дом в Ундоле по величине, устройству и внутреннему снабжению, но и это случилось отчасти против воли Суворова. Он назначил на постройку дома 200 руб., а когда Черкасов стал возражать и доказывать, что такой малый домик «фамильной вашей особе неприличен», то Суворов согласился на 400 руб. Вышел дом однако в 800 руб., причем Черкасов уверял, что «самое существо с моей стороны здесь беспорочное». В Кончанске дом был старый, выстроенный Василием Ивановичем, в 10 небольших комнат. Были при господских домах и кое-какие сады, но должно быть не важные; Суворов обратил на это внимание, велел садить сады, разводить фруктовые деревья, исправлять огороды, заводить цветники. Таким образом, в Кончанском разведен в 1786 году сад на десятине земли, и ныне существующий; там же «замышлялись» оранжереи, по в подмосковном селе Рожествене они существовали действительно и поддерживались исправно 28.
Постоянною и больною заботою Суворова были церкви. Значительная часть оброков шла на исправление старых и на сооружение новых. он пишет Качалову: «я и всех своих оброков на этот предмет ни мало не жалею». В новгородском имении, в Сопинском погосте, строилась каменная церковь, и строилась долго; хотя Суворов и торопил, но она при его жизни не была еще совершенно окончена. Воздвигалась также небольшая деревянная церковь в Кончанске, в господском саду, которая стоит и ныне, возобновленная по прежнему образцу. Параллельно с заботами о церковных зданиях, утвари и вообще благолепии, отдавались распоряжения о помещениях для причта и его содержании; Суворов лишнего не давал, но в необходимых потребностях церковный причт обеспечивал 29.
Хозяйство при господских усадьбах было не сложное; но где он жил довольно продолжительное время, там оно принимало другой вид и размеры, а в Рожествене было сравнительно очень полное, как в подмосковной средней руки быть надлежало. Из распоряжений его об усадебном хозяйстве видно, что дело это он понимает, ибо дает подробное и обстоятельное наставление о разведении дворовой птицы, указывает как разводить скотину, как ее кормить, как и когда сажать фруктовые деревья, какой землей их засыпать/как сажать рыбу в пруды, сколько возить на огородные гряды навозу, и проч 22.
Какой же однако был конечный результат Суворовского хозяйства в имениях?
Если принять в соображение, что Суворов находился в своих имениях и был в них непосредственным деятелем лишь короткое время, то обобщая его распоряжения, не исключая мелочей и частностей, следует признать его помещиком хорошим. Все остальное зависело от управляющих и доверенных лиц; они в свою очередь, в большинстве случаев, были или порядочными хозяевами, или аккуратными исполнителями воли помещика. Так по крайней мере стояло дело в 80-х годах. И если кто приплачивался лишним, то скорее сам владелец, чем крестьяне. Одному из управляющих, предложившему завести конский завод, он отвечает: «я по вотчинам ни рубля, ни козы, не токмо кобылы не нажил, так и за заводом неколи мне ходить, и лучше я останусь на моих простых незнатных оброках». Если тут и есть преувеличение, то небольшое.
Правда, крестьяне по временам вопили миром вследствие некоторых распоряжений Суворова, например о рекрутах; жаловались на разорение, на всеобщее оскудение, на неизбежное впереди хождение по миру и молили своего «государя» придержаться порядков его родителя. Но все это за чистую монету принимать нельзя; это было не более, как непривычка к новому и попытка выторговать в свою пользу как можно больше всяческими способами. Суворов сердился и конечно настаивал на своем, отдавая приказы чисто военного характера. У подневольного, крепостного люда, который совершенно также жаловался на свою долю при Василие Ивановиче, хотя и указывал при Александре Васильевиче на золотое минувшее время его отца, — оставались другие пути. Кормя на мирской счет лошадей своего помещика, подавали счет, в пять и в десять раз превышавший действительность, хотя поверка этого счета была делом вовсе не мудреным. В подмосковной рубили господский лес, лупили бересту, возили дрова в Москву, якобы «из непотребного леса», и потом, для скрытия истины, остатки поджигали и тем портили лес нетронутый. В один год таких дров было насчитано 380 сажен. Недоимщики слезно жаловались на свое разорение, на безысходную нищету и денег не платили. Такие факты не доказывали еще ни дурного управления и хозяйства, ни действительной бедности крестьян. Недоимщики являлись на сходы с готовыми деньгами за пазухой и уносили их опять домой; господский лес воровали и портили люди зажиточные; несостоятельными при взносе оброчных денег объявлялись крестьяне, имевшие по четыре коровы и по нескольку лошадей. Если в связи с этими документальными данными припомнить случай, когда Суворов пришел в ужас, что у крестьянина Иванова всего одна корова, и принять в соображение, что оброки иногда требовались и вносились за полгода и за год вперед, без заметного отягощения плательщиков, то истинное состояние Суворовских крестьян представится очень удовлетворительным. Это подтверждается многими соображениями и выводами; для примера укажем на одно обстоятельство. Когда Суворов купил имение во владимирском наместничестве, то стали возвращаться восвояси крестьяне, бежавшие при прежнем владельце. Приходили они даже из дальних мест. из-под Астрахани и из земли Донского войска, ибо про нового помещика шла хорошая слава).
Внутреннее убранство деревенских домов Суворова было приличное и не выделялось из общепринятой обстановки того времени, так же как и домашний обиход, преимущественно в Ундоле, где он жил. Тут мы находим занавесы дверные с подзорами, стенные зеркала в золоченых рамах, довольно много серебра, картины, портреты и проч. В Кончанском обстановка проще и беднее, как в месте мало жилом. В московском доме находим парадные ливреи синего цвета и даже такие барские того времени затеи, как арабский и скороходский уборы. Надо думать однако, что многое перешло к Суворову по наследству от отца, а в купленных имениях от прежних владельцев. Суворов только поддерживал общепринятые порядки, потому что того требовало приличие, но воспитавшись в солдатской обстановке, роли своей не выдерживал. Надо было прикупить мебели — он покупал простые некрашеные стулья, которые употреблялись рядом с золочеными зеркалами. Посуда приобреталась тоже недорогая и красовалась на столе рядом с серебряными мисами и подносами; впрочем серебра было немало потертого и переломанного. Общий вид получался оригинальный: неровность, несоответственность частей, богатое около бедного, хорошее около худого. Икон было довольно, непременно по одной в каждой комнате, но киотов с большим числом образов в описях не встречается. Из разных статей имущества больше всего седел, узд и другого конского прибора. Между вещами туалета значится между прочим халат, батистовые галстуки, голландского полотна рубашки.
В эту пору Суворову было далеко за 50 лет. При небольшом росте он был сухощав, даже сутуловат, лицо в морщинах, на голове довольно редкие седые волосы, собранные спереди локоном. Небольшие голубые бегающие глаза светились проницательностью и сильной энергией; его взгляд, слова, движения отличались необыкновенной живостью, он как будто не знал покоя и производил на наблюдателя впечатление человека, снедаемого жаждою делать разом сотню дел. При всем том он обладал веселым, общительным характером и не любил вести жизнь анахорета. Впрочем живя в деревне, он посещал соседей не часто, а больше принимал у себя; любил и пообедать в компании, и позабавиться, особенно потанцевать или, как он выражался «попрыгать». рассеянной, что называется открытой, жизни он однако не любил и не вел; больших и частых приемов не делал. Излишества, роскоши на его приемах и угощениях конечно не было; стол у него был простой, обыкновенный, не ограничиваясь однако же похлебкой и кашей; выписывались из Москвы анчоусы, цветная капуста, формы для приготовления конфект, разные напитки. Вино он пил разное, но выписывал в небольшом количестве и содержал запасы самые незначительные; больше всего любил английское пиво. Для гостей выписывал «кагор или иное сладкое вино; также сладкое, но крепкое для дам». Вино было вероятно плохое: и сам Суворов не любил расходоваться на этот предмет, и комиссионер его, Матвеич, старался преимущественно о дешевизне. Суворов был требователен лишь в английском пиве и особенно в чае, неоднократно убеждал Матвеича не экономничать на этой статье расхода и советоваться со знатоками. Обедал рано, спать ложился и вставал тоже рано.
Времяпрепровождение его дома видно из корреспонденции с Матвеичем. Требовались камер-обскура, ящик рокамбольной игры, канарейный орган, ломберный стол, марки, карты, шашки, домино, музыкальные инструменты, ноты, наконец гадательные карты, «для резвости» прибавляет Суворов, как бы в свое извинение. Забавлялся он также охотой за птицей, но не особенно; записным охотником никогда не был и ничего похожего на охотничий штат не содержал. Не был он и карточным игроком, играл редко, когда обойтись без того нельзя, и держал карты для гостей, так как уже и в то время это развлечение было многими превращено в занятие. Табаку не курил, но нюхал, и по этой части был разборчив, так что Матвеичу приходилось смотреть в оба, чтобы угодить своему начальнику и не снабжать его вместе с табаком головною болью 4, 15, 26.
Вставал Суворов со светом и обыкновенно сам подымал крестьян на работу. Ходил он много и очень скоро, особенно по утрам; церковь посещал усердно. Путь в церковь вел через речку; в весеннее половодье, как говорит местное предание, он приказал спустить на воду большой винокуренный чан, утвердить канат с одного берега на другой, и в этом чане переезжал как на пароме. При хорошей летней погоде он иногда обедывал с гостями на берегу реки, невдалеке от господского дома, на какой-нибудь уютной лужайке. Если гости жаловали не в пору или приходились ему не по вкусу, то отправившись с ними на послеобеденную прогулку, он незаметно скрывался и ложился в рожь спать, оставляя всю компанию на долгое время в недоумении.
Зимою Суворов любил кататься на коньках, устраивал у себя ледяную гору и на масляной забавлялся на ней вместе с гостями. Тут было ему обширное поле для шуток и проказ. На зиму же он устраивал у себя некоторое подобие зимнего сада или, говоря его словами, «птичью горницу». Для этого отводилась одна из самых больших комнат; с осени сажались в кадки сосенки и елки, отчасти березки, и кадки эти ставились в отведенную комнату. Получалось некоторое подобие рощицы; налавливались синицы, снегири, щеглята и пускались в эту рощицу на зиму, а весной, преимущественно на Святой неделе, выпускались на свободу. Птичья комната содержалась в большой чистоте; тут хозяин прогуливался, сиживал, даже обедал 30.
Деревенская деятельность конечно не могла удовлетворить Суворова, рожденного и призванного совсем на другое поприще. Проходили мимо Ундола войска, делались им смотры, велась служебная переписка, по все это была не та служба, которой он искал. Оттого он находится в некотором беспокойстве и жаждет новостей, за которыми и обращается куда возможно. Главным источником служит Москва и проживающий в ней Матвеич, на которого он и возлагает собирание и сообщение слухов, «любопытства достойных». Не получая ответа, он задает Матвеичу категорические вопросы: «какие у вас слухи? Нет ли мне службы или чего неприятного? Правда ли, что князь Потемкин с месяц, как проехал в Петербург? Какие вести на Кубани?» При тихой деревенской жизни его интересует все, ему хочется знать даже неприятное, хотя бы сомнительной верности известие, лишь бы прикоснуться к интересующей его сфере. Сидя на пресном, он хочет пряного. И ему шлют разные известия: как приехала графиня такая-то в Москву, кому пожалованы ленты польского ордена, кому даны табакерки, какой вице-губернатор отрешен от должности с половинным содержанием, и тому подобное. Едва ли подобные новости удовлетворяли Суворова, и его жизнь оставалась пресною 21.
Один из историков Суворова говорит, что мирное время перед второй Турецкой войной, потерянное для практики, Суворов употребил на изучение теории. Такое утверждение едва ли верно; Суворов познакомился с теорией военного дела гораздо раньше; ему уже не зачем было изучать то, что он давно знал. Но будучи человеком просвещенным, он нуждался в чтении, как в умственной пище, и действительно читал много и постоянно. Одно время он даже держал при себе на жалованье чтеца, Ни из чего не видно, чтобы он читал исключительно книги по военной специальности; военные сочинения конечно не миновали его рук, но они не занимали первого места. Его привлекало знание вообще, в смысле расширения умственного кругозора.
В инвентарях его имущества 80-х годов значатся порядочные массы книг. В московском доме сохранялось 14 сундуков и одна коробка книг; в кончанском доме меньше, но все-таки довольно много, особенно религиозного содержания, преимущественно русские, но были и французские; много современных планов и карт. Каталоги не сохранились. В 1785 году Суворов выписывал следующие периодические издания: Московские ведомости с Экономическим Магазейном; Петербургские немецкие ведомости и Энциклопедик де-Бульона, как он сам называет; всего на 50 руб. Последнее издание имело заглавие: «Journаl encуclopeduque, pаr unе societe de gens de lettres, a Liege», и выходило с 1756 по 1793 год. Эту энциклопедию Суворов любил особенно. Кроме периодических изданий он купил в этом году несколько книг, заглавия которых в документах стерлись или испортились, но между ними была: «О лучшем наблюдении человеческой жизни», которую он выписал для себя и для управляющих имениями. Он приказывал Матвеичу от искать и прислать к нему книгу Фонтенеля: «О множестве миров», которую он перечитывал неоднократно. Книга эта, переведенная с французского Кантемиром, считалась вредною, так что в 1756 году последовал доклад синода Императрице об отобрании её от тех, у кого она имеется. Затем ни о дальнейших покупках книг в 1785 году, ни о том, что именно он выписывал и читал раньше или позже, никаких сведений нет. Видно только, что «Journаl encуclopeduque» он получал много лет 3.
Чтение тем более было необходимо Суворову для заполнения досугов в деревне, что в домашней его жизни случился важный переворот, которого он не мог перенести равнодушно; он разъехался с женой.
Суворов женился в начале 1774 года. Произошло это внезапно, и в жизнь Суворова врезалось в виде совершенно постороннего клина. Для такого исключительно-военного человека, как он, и притом задавшегося очень отдаленной целью, было лишним усложнением задачи все то, что не сближало его прямо или косвенно с намеченной целью. Едва ли отрицание семейной жизни входило в его программу, но еще менее он мог признать ее для себя необходимого или даже полезною. Еще в конфедератскую войну он считал женщину вообще и связь с нею помехою для своего призвания; не могла не быть такою же помехою ему и собственно жена. Но внебрачная связь не согласовалась со складом понятий Суворова, ни с его религиозно-нравственным чувством, а брачная, если и шла в разрез с одним, то ни мало не оскорбляла другого. Суворов не был неуязвим со стороны чувства, как он сам в том сознавался. Он мог заглушить, подавить в себе проявления иистинкта и чувства, благодаря огромному запасу энергии, которым обладал, но не мог их уничтожить в зародыше. Когда-нибудь, при благоприятных условиях, они непременно должны были заявить себя и повлиять на строй его жизни.
В начале 70-х годов, в Польше, ничто не обнаруживало в мыслях Суворова и тени склонности к переходу от холостого состояния к брачному, скорее — напротив. Нуждаясь после захвата Кракова конфедератами в содействии польских коронных войск и именно в полке Грабовского, Суворов в письме к своему начальнику сомневается в способности этого польского генерала к быстрым действиям, объясняя причину сомнения фразой: «Грабовский, с женою опочивающий» 3. Не видно в Суворове поворота в его взгляде на брак и позже, да оно и не особенно нужно для объяснения свершившейся затем женитьбы.
Перед отъездом из Петербурга в Турцию, в начале 1773 года, Суворов не видался со своим отцом по крайней мере 4 года, а так как на путь от Петербурга до Дуная он, вопреки своему обыкновению, употребил довольно много времени, то и надо предполагать, что заезжал в Москву, к отцу. Только тогда он и мог познакомиться со своей будущей невестой; если же этого не было, то познакомился с нею еще позже, в декабре, когда приехал из-под Гирсова в отпуск. В том и другом случае женитьба его состоялась значит без продолжительных размышлений. Едва ли может подлежать сомнению, что дело было подготовлено его отцом, который, по выходе в отставку, жил в Москве и в своих имениях. Василий Иванович сам женился рано, не имея 25 лет от роду; в 1773 году ему было около семидесяти, а сын все еще оставался холостым, несмотря на свои 43 года. Такие собиратели и скопидомы, как Василий Иванович, склонны к семейной жизни, желают иметь потомство и видеть детей своих таким же образом устроенными. Обе дочери Василия Ивановича были уже замужем, — отрезанные ломти, — с которыми он конечно считал себя совершенно квит, тем более, что снабдил их приличным приданым. Продолжал жить одиноким лишь сын, единственный сын, с которым бы прекратился род; сын этот был не мот, не кутила, не любил роскоши и в арифметической стороне жизни отчасти держался направления своего родителя. Как же было Василию Ивановичу, дожившему до преклонных лет и понимавшему, что смерть близка, не потребовать для себя, старика, последнего от сына утешения — женитьбы?
Василий Иванович был отец строгий, что конечно не имело прямого значения в ту пору, когда он решился сына женить; но память об отцовской строгости остается в детях и в зрелом возрасте, иногда оказывая на них некоторое влияние, Александр Васильевич был почтительный сын и любил своего отца искренно; позже, когда ему приходила на ум мысль об оставлении службы, он говорил, что удалится поближе к мощам своего отца. Он должен был признать отцовские доводы уважительными; его человеческая натура подсказывала ему тоже самое. Хотя предначертанный путь жизненной деятельности расстилался перед ним еще очень длинным, очень далеким до цели, но Суворов не мог в то же время не чувствовать сухости пройденной жизни; некоторого нравственного утомления от чрезмерного однообразия влечений и дел. Он был старый холостяк, человек способный обманываться в известном направлении скорее и легче, чем юноша, тем более, что вел жизнь строго-нравственную, женщин не знал, в тайны женского сердца никогда не вникал и нисколько этим предметом не интересовался. Понятно, что он не стал противиться просьбам отца, и это важное в жизни каждого человека дело повершил с обычною своею решимостью и быстротой.
В таком смысле представляется женитьба Суворова при соображении всех обстоятельств и его личных свойств. Некоторые объясняют ее иначе, указывая, что он смотрел на брачный союз, как на обязанность каждого человека: «меня родил отец, и я должен родить, чтобы отблагодарить отца за мое рождение». Но это взгляд старческий, образовавшийся у него после неоправдавшихся надежд на семейное счастие. Если Суворов так думал в молодые годы, то почему же он не женился раньше, а дотянул до пятого десятка лет? Очевидно, что его толкование есть не причина, а последствие его женитьбы.
Одно обстоятельство представляется тут не совсем ясным. Василий Иванович любил деньги и должен бы был рекомендовать сыну невесту богатую. Между тем Александр Васильевич взял за своею женою приданое небольшое, которое, за исключением быть может вещей её туалета, не превышало 5 или 6,000 рублей 21. А жених имел уже такую известность, что мог считаться так сказать удочкой для невест, особенно в Москве. Но зато имелся и противовес скромным средствам невесты: она принадлежала по своему рождению к первостатейной московской знати. Одно другого стоило, особенно для Василия Ивановича, который был хотя старой и почтенной, но не знатной фамилии, сам собою вышел в люди и потому не прочь был от именитого родства, Сверх того невеста, кроме связей, обладала преимуществами молодости и красоты; на всем этом можно было помириться и успокоиться.
Если женитьба устроилась в последний приезд А. B. Суворова из Турции, то надо полагать, что ей предшествовала переписка между Суворовыми, отцом и сыном. Слишком пассивного отношения Александра Васильевича к такому радикальному изменению его жизни допустить нельзя, особенно в его годы. Переписка эта не сохранилась, как вообще не дошло до нас никакой корреспонденции между отцом и сыном ни за какой период их жизни, кроме немногих писем делового характера, касающихся имений, денег и т. под.
Подысканная невеста, Варвара Ивановна, была дочь генерал-аншефа князя Ивана Андреевича Прозоровского. Лета её с точностью неизвестны, но есть основание полагать, что она родилась в 1750-1753 годах, следовательно была по меньшей мере на 20 лет моложе своего жениха. Помолвка состоялась 18 декабря 1773 года, обручение 22 числа, свадьба 16 января 1774 года. Все это видно из писем тещи Суворова к её брату, вице-канцлеру князю А. М. Голицыну, из двух писем самого Суворова к нему же, где он «препоручает себя в его высокую милость», и из приписки Варвары Ивановны, рекомендующей своего мужа. Сверх того Суворов пишет 23 декабря 1773 года Румянцеву: «вчера имел я неожидаемое мною благополучие — быть обрученным с Варварою Ивановною Прозоровскою», и просит извинения, если должен будет замешкаться в отпуску дальше данного ему термина 33.
Первые годы супруги жили в согласии, или по крайней мере никаких крупных неприятностей между ними не происходило. Разлучались они часто, по свойству службы Суворова, но при первой возможности снова соединялись. Мы встречаем Варвару Ивановну в Таганроге, в крепости св. Димитрия, в Астрахани, в Полтаве, в Крыму, — везде, где Суворов мог доставить ей некоторую оседлость и необходимейшие удобства, Не видно её лишь в Турции и в Заволжье, во время погони за Пугачевым; ни тут, ни там ей и не могло быть места при муже.
Было бы однако же дивом, если бы они ужились до конца. В муже и жене ничего не было однородного: он был стар, она молода; он очень неказист и худ; она полная, румяная русская красавица; он ума глубокого и обширного, просвещенного наукой и громадной начитанностью; она недалека, неразвита, ученья старорусского; он — чудак, развившийся на грубой солдатской основе, обязанный всем самому себе; она из знатного семейства, воспитанная на внешних приличиях, на чувстве фамильного достоинства; он — богат, но весьма бережлив, ненавистник роскоши, мало знакомый даже с требованиями комфорта; она таровата, охотница пожить открыто, с наклонностями к мотовству. Не обладали они и самым главным условием для счастливой семейной жизни — характерами, которые бы делали одного не противоречием другого, а его дополнением. Суворов был нрава нетерпеливого, горячего до вспышек бешенства, неуступчив, деспотичен и нетерпим; он много и постоянно работал над обузданием своей чрезмерной пылкости, но мог только умерить себя. а не переделать, и в домашней жизни неуживчивые качества его характера становились вдвойне чувствительными и тяжелыми. Варвара Ивановна тоже не обладала мягкостью и уступчивостью, т.е. качествами, с помощью которых могла сделать ручным такого мужа, как Суворов. Вся эта нескладица должна была привести рано или поздно к плачевному исходу, а когда ко всему сказанному присоединилось еще легкомысленное поведение Варвары Ивановны, то разрыв сделался неустранимым.
В сентябре 1779 года Суворов подал в славянскую консисторию прошение о разводе, а жена его уехала в Москву. Консистория отказала за недостаточностью доводов. Суворов апеллировал в синод, который и приказал архиепископу славянскому и херсонскому пересмотреть дело. Вероятно под влиянием родительских советов, а может быть и по собственному побуждению, Варвара Ивановна возвратилась к мужу и упросила его помириться. В январе 1780 года Суворов подал в этом смысле заявление, и дело осталось без дальнейшего движения 34.
Неудовольствия однако снова возникли вскоре; Суворов, как человек искренно религиозный, прибегнул к посредничеству церкви. В это время он находился на службе в Астрахани. По заранее сделанному соглашению, он явился в церковь одного из пригородных сел, одетый в простой солдатский мундир; жена его в самом простом платье; находилось тут и несколько близких им лиц. В церкви произошло нечто в роде публичного покаяния; муж и жена обливались слезами, священник прочитал им разрешительную молитву и вслед затем отслужил литургию, во время которой покаявшиеся причастились св. таин 35.
Мир опять восстановился, только внешний. Супруги жили вместе до начала 1784 года, и тогда расстались окончательно. Суворов, находясь в одном из своих имений, подал в мае прошение прямо в синод опять о разводе же. Синод отвечал, что не может дать делу ход, потому что «подано доношение, а не челобитная», как требуется законом; что для развода не имеется «крепких доводов»;что Варвара Ивановна живет в Москве, следовательно и просить надо московское епархиальное начальство, а не синод 34.
На этом и кончилась попытка Суворова развестись с женой, но шла деятельная переписка с Матвеичем и другими доверенными лицами в Москве, с целью совершенно разлучиться с Варварой Ивановной. Он послал между прочим письмо Платону, московскому архиепископу, заявляя, что поднимать снова разводное дело не намерен, а пишет только для отстранения клевет. Охотник до ведения всякого рода дел, Черкасов, подбивает Суворова требовать развода, но безуспешно; Суворов пишет Матвеичу, что «об отрицании брака, думаю, нечего помышлять»; в другом письме, как бы для подкрепления себя в этой решимости, говорит, что «ныне развод не в моде». Не без колебаний он назначает жене 1200 р. в год и намеревается возвратить приданое или его стоимость, переписывается по этому предмету не с женою, а с тестем, очень сухими письмами, прибегая к посредничеству разных лиц, в том числе и преосвященного Платона, Получив из Петербурга известие, будто тесть имеет намерение «о повороте жены к мужу», Суворов тревожится этим слухом; видно, что расстаться с женой он решился зрело, не сгоряча. Матвеичу дано даже поручение — переговорить лично с преосвященным, и сообщены доводы против возможности опять сойтись с женой, так как владыка несомненно будет на этом настаивать. «Скажи, что третичного брака уже быть не может и что я тебе велел объявить ему это на духу. Он сказал бы: «того впредь не будет»; ты: «ожегшись на молоке, станешь на воду дуть»; он: «могут жить в одном доме розно»; ты: «злой её нрав всем известен, а он не придворный человек» 4.
Возвратить приданое было трудно, так как тесть по-видимому этого не желал. Суворов приказывает Матвеичу настаивать: «неистовою силою из меня сделать не можно», говорит он для передачи по принадлежности: «приданое я не столько подл, чтобы во что-нибудь зачесть, а с собою в гроб не возьму». Тестю он пишет о том же и убеждает взять приданое, так как оно тлеет, не принося никому пользы. Кажется эта статья наконец сладилась по желанию Суворова.
Впоследствии, через несколько лет, женину пенсию он увеличил до 3000 рублей 36.
Нельзя сказать, чтобы это деликатное дело Суворов вел с тактом и приличием, которых оно требовало. Вместо того, чтобы замкнуться в самом себе и не допускать не только посторонних рук, но и глаз до своего семейного несчастия, он сделал свидетелями и участниками его целую массу лиц. После первой попытки получит развод в 1779 году, он пишет Потемкину письмо, излагает в общих чертах сущность дела, убеждает его, что другого исхода кроме развода оно иметь не может; просит Потемкина удостоить его, Суворова, высоким своим вниманием и предстательством у престола «к изъявлению моей невинности и к освобождению меня в вечность от уз бывшего союза». Прося вторично развода в 1784 году, Суворов входит в переписку об этом со множеством лиц, преимущественно из своих подчиненных, пускаясь в подробности и не заботясь об ограничении круга участников и сферы огласки. Приехав в том году на короткое время в Петербург, он только и говорит о своих семейных неприятностях, не маскируется искусственным спокойствием, а напротив нисколько не сдерживает себя и доходит чуть не до бешенства, Впрочем справедливость требует пояснить, что Суворов имел очень строгий взгляд на брак, логическим последствием такого взгляда являлось понятие о неразрывности освященного Богом союза, а потому если брак разрывался, то для стороны не виноватой было непременным делом чести и долга очистить себя от обвинения в таком беззаконии. Поэтому он считал своею обязанностью снять с себя вину в расторжении, если не брака, то совместной с женою жизни, требуемой браком; но той же причине он не скрывал и от других этого дела со всеми его обстоятельствами 37.
Раз убедившись в необходимости расстаться с женой, Суворов не мог простить ей этой необходимости и на первых же порах чуть не поссорился со своими ближайшими родственниками, подозревая их в поддерживании прежних отношений к Варваре Ивановне. Они нашли нужным перед ним оправдываться. Зять, князь П. Р. Горчаков, пишет ему, что не видался с князем Прозоровским, который с ним вовсе и не знается; что Варвару Ивановну они (Горчаков с женою) тоже не видят и никакой переписки с нею не ведут: «итак ваши подозрения на сестер ваших и на меня неправильны». Сестра Суворова, Анна Васильевна, приписывает на письме мужа: «батюшка братец, выбыли в Петровском, а у нас не побывали; подозрения ваши истинно напрасны на нас». Однако это острое неприязненное чувство со временем в Суворове улеглось, так как другая его сестра, Марья Васильевна Олешева, принимала у себя, в вологодском имении, в 1799 году Варвару Ивановну, которая и гостила у нее несколько дней. Марья Васильевна не поступила бы наперекор брату, потому что все близкие родные Суворова очень его чтили, чему способствовало, по всей вероятности, и высокое его положение, которое он вскоре приобрел. Стоило ему только что-нибудь заявить, чтобы его желание исполнялось; каждое его слово, обращенное к кому либо из родных, принималось в соображение 38.
Детей у Суворова было двое. Старшая дочь, Наталья, родилась 1 августа 1775 года. Отец очень ее любил и даже некоторым образом потом прославил своими к ней письмами. О первых годах её жизни и воспитании в доме родительском почти ничего неизвестно; в октябре 1777 года Суворов пишет из Полтавы одному из своих знакомых, что дочка вся в него и в холод бегает босиком по грязи 39.
После того Варвара Ивановна была трижды беременна, но два раза разрешение от бремени было преждевременное; третий раз, 4 августа 1784 года, родился сын Аркадий. 40
Как только Суворов разошелся с женой, он отправил свою дочь в Петербург, к кому именно - не знаем, должно быть к Лафон, начальнице Смольного монастыря, так как ни одна из сестер Суворова в то время в Петербурге не проживала, а других близких лиц, которым бы мог доверить своего любимого ребенка, он там тогда не имел. В том же году, в августе, он съездил в Петербург повидаться с Наташей, а с следующего года сохранились его к ней письма. Поступление её в число воспитанниц Смольного монастыря разные источники определяют различно, относя то к 1785 то к 1786 году; верно то, что в июне 1785 года она уже находилась у Лафон. В списках воспитанниц её не видать; вероятно воспитывалась она там на исключительном положении. на особом попечении начальницы. Что касается до новорожденного сына Аркадия, то он оставался при матери и лишь чрез несколько лет перешел к отцу 41.
Так распалась семья Суворова, и он на долгие годы, почти до смерти, остался одиноким. Обстоятельство это не могло пройти без всякого на него влияния. Как бы ни расходился он в своих взглядах и вкусах с женой, но присутствие её (особенно с детьми (в доме должно было в некоторых отношениях производит на него благое, умеряющее влияние. Именно такой своеобразный человек, как он, в этом и нуждался. Но Варвара Ивановна не обладала на столько сильными личными средствами, чтобы уразуметь и оценить своего мужа со всех сторон; она понимала его слишком узко, именно с той стороны, откуда он был освещен самым невыгодным образом, и разлука совершилась. Не один раз конечно она себя в том упрекала, положим хоть бы по тому только поводу, что имя, ею носимое, более и более облекалось ореолом славы, с гордостью повторялось из конца в конец обширной Русской земли, а напоследок гремело во всей Европе. Но минувшее было уже невозвратимо. Суворов все больше специализировался, по мере возраставших успехов все глубже погружался в свою задачу. Остальное отодвигалось на задний план; к этому остальному принадлежала и жена, нелюбимая, покинутая. Едкого, горького чувства к ней почти уже не было; оно сменилось равнодушием, забвением. Один из историков говорит, будто Суворов никогда про жену в последующей своей переписке не вспоминал. Это неверно. В своей корреспонденции Суворов весьма часто употреблял вместо собственных имен прозвища или клички; приближенные лица, с которыми велась переписка, эти клички понимали и даже сами их употребляли в ответах. Такими кличками были: фагот, мусье, Полифем, зайчик, Кузьма — Федор — Иваныч, мусье-мадама, гоц-гоц и др. Одно из подобных прозвищ дано было и Варваре Ивановне; прозвище это попадается в деловой переписке Суворова довольно часто. Но тут идет речь почти исключительно о денежных делах; нет ничего, что говорило бы сердцу или шло от сердца. А близкие Суворову лица, особенно последующего времени, не смели да и не считали нужным делать попытки к изменению такого положения дел: перемена была бы не в их интересе.
После того именно времени, как Суворов разошелся с женой и остался одиноким, он приобретает громкую известность своими странностями и причудами. Нельзя конечно давать разлуке его с женой значение события, от которого ведется летосчисление его чудачеств и выходок, но внимательное изучение Суворова не дозволяет и отвергать влияния на него означенного обстоятельства, Оно, это влияние, только не укладывается в точную фактическую формулу; больше понимается само собой, чем доказывается. Нет ежедневной, ежечасной сдерживающей силы, — и человек свободнее отдается своему влечению. А велика ли сдерживающая сила или мала, — от этого зависит лишь степень её успеха.
В Кучук-Кайнарджиском мире трудно было видеть действительное, прочное замирение; скорее он был роздыхом, чтобы собраться с силами, особенно для Турции. Турецкие государственные люди даже не скрывали своих намерений в будущем и, при обмене ратификаций, великий визирь прямо говорил в таком смысле русскому чрезвычайному послу, князю Репнину. Недоразумения возникли тотчас же и с годами увеличивались, так что понадобилось в 1779 году заключить новую, объяснительную конвенцию. Трактат нарушали обе стороны. Турецкие нарушения были постоянные и выражались в довольно резкой форме; т.е. самые факты нарушения, будучи довольно мелкими, так дурно маскировались, что Турция ловилась с поличным. Она была слишком раздражена и озлоблена, оттого и не выдерживала роли. Россия действовала обдуманнее и искуснее. От прямых нарушений трактата она воздерживалась, соблюдала его букву и не влагала сама оружие в руки своего противника. В поступках её не было страсти, а один расчет; зато под приличными формами проводилось содержание, которое нарушало трактат существеннее турецких выходок и капризов, но без возможности явной улики; уликою являлись лишь результаты и последствия. Эти результаты и последствия сложились наконец в один крупный факт: Крым вошел в состав Русской империи.
Чем ближе становилась связь Крыма с Россией, тем жгучее ощущалась в Турции боль и настоятельнее делалась у нее потребность возвратиться к прежнему положению, которое коренилось на историческом прошлом и на значении Турецкого султана в качестве калифа. Тут был вопрос не о клочке территории, а о нравственном авторитете преемников Магомета. Потеря Крыма носила большой ущерб этому авторитету, а впереди грозила еще большим злом, так как составляла вступительную главу так называемого «греческого проекта» князя Потемкина. Этот проект, заключавшийся в изгнании Турок из Европы и в восстановлении Греческой империи, имел весьма мало жизненного начала и весьма много мечтательного, что впрочем ясно видно лишь теперь. Но в то время он не представлялся мечтой и фантазией, особенно Турции. Дело слишком близко до нее касалось и задумано было опасным соседом, в пору наибольшего его государственного роста и развития военной силы, в эпоху, богатую способными людьми, начиная с Государыни.
Еще более поддержала в Порте эти опасения поездка Русской Императрицы во вновь приобретенные области. Вся обстановка путешествия, свидание Екатерины с Римским императором, сборы и смотры войск и флота, — все это помимо её воли имело если не вызывающий, то по крайней мере подозрительный и несколько оскорбительный для Порты характер. Неудовольствие росло и громко высказывалось в Константинополе; народ роптал против пассивного, недеятельного правительства; появились разные угрожающие признаки национального и религиозного возбуждения. Порта и сама была возбуждена; она не колебалась в принятии решения, но только отсрочивала исполнение, выжидая времени.
Решимость эту поддерживали и укрепляли Англия и Пруссия. Вооруженный нейтралитет, объявленный Россиею в 1780 году, к которому скоро пристала почти вся Европа, нанес сильный удар Англии, воевавшей тогда с своими американскими колониями, с Францией и Испанией; после этого удара она долго не могла оправиться и потому возбуждала противу России Турцию. Пруссия, потеряв своего великого короля, умершего в 1786 году, интриговала против России за сближение с Австрией, её всегдашней соперницей. Подстрекательства Англии и Пруссии имели успех тем паче, что запутывались отношения России с Швецией, и являлась для Турции некоторая надежда на диверсию со стороны Польши. Порту удерживало лишь опасение союза Австрии с Россией, но ей внушали, что союз этот надо предупредить немедленным объявлением России войны; что в России голод, а в Австрии внутренние смуты; что пропустит время, значит иметь дело с двумя врагами вместо одного, дав им возможность приготовиться и вооружиться.
Россия действительно не была приготовлена к войне, по крайней мере к близкой войне, ибо хотя на юге возводились города и крепости, строились корабли, преобразовывалась армия, но все это делалось вследствие необходимости устроить и обеспечить вновь приобретенную территорию. Турция была более готова, так как с самого Кучук-Кайнарджиского мира не покидала мысли о возобновлении войны, но все таки эта цель представлялась ей более пли менее отдаленной, да и производить систематические, деятельные военные приготовления она не могла, не возбудив в России подозрения и не побудив ее к тому же. Однако под конец Порта не выдержала и, отдавшись страстному влечению, повернула дело круто, неожиданно для самой себя. Она внезапно предъявила русскому посланнику Булгакову несколько неимоверных требований и дала для ответа всего месяц сроку. Потом, не дождавшись истечения этого термина, она выступила с новыми требованиями в виде ультиматума, несообразного до нелепости: возвращение Турции Крыма и признание недействительности трактатов, начиная с Кайнарджиского. Булгаков отказал и был тотчас же засажен в Семибашенный замок. Ослепление Порты было до того велико, что все представления и советы иностранных посланников она оставляла без всякого внимания; не согласилась даже сделать несколько предупредительных любезностей в пользу Австрии, чтобы удержать ее от немедленного союза с Россией, и тем выиграть время. Если Порта при этом на что-нибудь рассчитывала, то рассчитывала очень плохо: в конце 1787 года австрийские войска двинулись к турецким границам.
Августа 13 Турция объявила России войну; сентября 7 Екатерина издала манифест о принятии дерзкого вызова.
Формировались две армии, Украинская и Екатеринославская. Первой назначалась второстепенная, наблюдательная роль: охранять безопасность наших границ и покой в Польше, прикрываясь с её стороны и прикрывая ее от турецких покушений; а также служить связью между назначенными к наступательным действиям армиями — Австрийской и нашей Екатеринославской. Последняя должна была овладеть Очаковом, перейти Днестр, очистить весь район до Прута и, в соединении с Австрийцами, подойти к Дунаю. Украинская армия отдана была под начальство Румянцева, Екатеринославская Потемкину, который уже был тогда фельдмаршалом. с ней же причислялись корпуса войск в Крыму и на Кубани. Большая часть черноморского флота находилась в севастопольской гавани; меньшая — близ Очакова и в Херсоне. Важнейшим районом при открытии военных действий был херсонско-кинбурнский, как прикрывавший Крым; район этот был поручен Суворову с 20 батальонами и 38 эскадронами. Засим находился еще один отдельный корпус на Кавказе, под начальством генерал-аншефа Текелли.
Пошли спешные распоряжения по укомплектованию войск, по вооружению кораблей, по заготовке и подвозу всякого рода довольствия, по формированию парков и т. н. Препятствия были многочисленные, трудноодолимые, особенно по продовольствию. для чего назначен в южной полосе России подушный сбор хлеба, а для обеспечения его, местами ограничено и даже вовсе запрещено винокурение.
Турки тоже готовились к войне усиленно и спешно, тем более, что им был не расчет затягивать свои приготовления. Каждый день промедления служил более на пользу России, чем Турции; надлежало воспользоваться хоть бы одним количественным перевесом турецкого флота над русским черноморским.
С начала августа Суворов находился на своем посту, в Херсоне. Отношения его к Потемкину были наилучшие и сношения с ним беспрестанные. Потемкин просил его особенно заботиться о здоровье людей; у Суворова это и без того было постоянным коньком, так что между ними существовала полная гармония. Потемкину приходилось даже успокаивать Суворова, умерять его впечатлительность. Местные условия сильно плодили больных, что очень тревожило Суворова; Потемкин утешает его, дает ему широкие полномочия на всякого рода издержки для болеющих и между прочим говорит: «мой друг сердечный, ты своею особою больше 10000 (человек); я так тебя почитаю и ей-ей говорю чистосердечно 1. Суворов находился в своей сфере: дела было по горло, одна работа сменялась другою, он разъезжал из Херсона в гавань Глубокую, из Глубокой в Кинбурн, «сондировал» броды, давал инструкции, наблюдал за турецким флотом, строил укрепления.
Турки имели обыкновение ежегодно высылать эскадру в очаковские воды; на этот раз выслали сильнее обыкновенного. Русский флот, находившийся в лимане, частию еще не вооруженный, уступал турецкому и числом и составом, ибо огромное большинство судов были мелкие и гребные. Два судна, фрегат и бот, стояли отдельно от других, ближе к Очакову; с них Турки и решились начать.
Между Очаковым и Кинбурном происходили в мирное время постоянные сношения. Так как разрыв предполагался, но еще не произошел, то 18 августа был послан в Очаков из Кинбурна за каким то делом офицер, не раз туда ездивший и знакомый очаковскому паше. Выслав своих людей и оставшись с посланным наедине, паша спросил у него, что нового. Когда офицер отвечал, что нового ничего нет, то паша объяснил ему, что объявлена война и что наш посланник в Константинополе арестован 2. Затем он дал офицеру чауша для охраны, который и вывел его благополучно за крепостную черту. Поверили ли Русские предупреждению паши или нет, но только слова его сбылись на другой день. Сильная эскадра из легких турецких судов атаковала фрегат и бот; оба судна выдерживали бой успешно, отходя по направлению к гавани Глубокой, отбились от Турок и потопили две турецкие канонирские лодки, но и сами понесли довольно значительные аварии. Это неудавшееся нападение, произведенное до получения Русскими объявления войны, и было началом военных действий.
Суворов усилил свою деятельность и, для защиты гавани Глубокой и Херсона с его верфями от турецких покушений, заложил 6 земляных батарей и вооружил их орудиями. Тем временем Турки придвинулись от Очакова к Кинбурну и открыли по нем бомбардировку, которая продолжалась несколько дней почти без перерыва. Вред однако нанесен был ничтожный. Сознавая неудовлетворительность результата, Турки два раза пытались сделать высадку, но оба раза были отбиты, причем один из их кораблей сильно пострадал, а другой взлетел на воздух с 500 человек экипажа. Из русской эскадры, стоявшей в Глубокой, было отделено несколько судов для противодействия Туркам; но суда эти не решились подойти к Кинбурну ввиду несоразмерности сил. Хватило решимости только у одной галеры, командуемой мичманом Ломбардом, уроженцем острова Мальты. Пользуясь хорошим попутным ветром, Ломбард смело направился на турецкую эскадру и атаковал группу судов, стоявших отдельно. Эта дерзкая атака достигла цели; Турки приняли русскую галеру за брандер, а потому действовали против нее издали; затем оставили свою позицию и придвинулись к Очакову. Ломбард был в огне 1 1/2 часа, не понес никакой потери в людях и гордо стал под Кинбурном на якорь. Спустя 5 дней, 15 сентября, Ломбард снова вздумал попугать Турок и атаковал их канонирские лодки, которые тотчас дали тыл и отошли под защиту своих линейных кораблей 3. Поклонник и почитатель смелости и решительности, Суворов доносил Потемкину о Ломбарде, как о герое. Но смелость молодого мальтийца переходила в дерзость, он бросался на неприятеля, очертя голову; даже Суворов признал его предприятия слишком рискованными и запретил ему предпринимать что-либо без особенного приказания.
Так, к прямой пользе Русских, проходило время в робких и неудачных попытках со стороны Турок. Открыв военные действия внезапно, они не сумели воспользоваться выгодами своего положения, потеряли 1 1/2 месяца без пользы и лишь после того решились на энергические предприятия против Кинбурна, Возобновилось бомбардирование крепости; Суворов, предвидя со стороны Турок нечто серьезное, поручил генерал-поручику Бибикову командование войсками в Херсоне, а сам перебрался в Кинбурн. В день 30 сентября бомбардирование усилилось; объехав кинбурнскую косу, Суворов заметил по движениям в турецком флоте, что готовится что-то необычное, и приказал артиллерии оставлять турецкий огонь без ответа.
На длинной песчаной косе, вдающейся насупротив Очакова в море, верстах в восьми от её оконечности, лежала крепость Кинбурн, занимавшая всю ширину косы от севера к югу, так что высадка возможна была только с востока и запада. Крепость была незначительная, представляла очень мало условий к упорной обороне и только с восточной стороны верки её заслуживали некоторого внимания. Валы и рвы Кинбурна имели слабый профиль; перед рвом тянулся гласис, который с северной стороны почти доходил до Очаковского лимана, а с южной до Черного моря. Между тем положение Кинбурна было важно; эта незначительная крепостца очень затрудняла вход в Днепр и не допускала прямого сообщения Очакова с Крымом. Такое значение Кинбурна не могло ускользнуть от внимания образованных французских офицеров, руководивших действиями Турок, и потому надо было ожидать с их стороны серьезного предприятия против этого пункта, Понимал это конечно и Суворов, сосредоточивший на косе довольно значительные силы, да и Государыня не хуже кого-либо разумела важность удержания Кинбурна в наших руках, и очень озабочивалась его участью. Сентября 23 она пишет Потемкину: «молю Бога, чтобы вам удалось спасти Кинбурн»; 24 сентября; «хорошо бы для Крыма и Херсона, если бы можно было спасти Кинбурн»; 9 октября, до получения известия о кинбурнской победе: «пиши, что с Кинбурном происходит; в двух письмах о нем ни слова; дай Боже, чтобы вы предуспели в защищении». Екатерина указывала Потемкину на недостаточность пассивных мер, на необходимость наступательных операций для спасения Кинбурна и Крыма. Допуская возможность взятия Кинбурна Турками, она в одном письме говорит: «не знаю, почему мне кажется, что А. В. Суворов в обмен возьмет у них Очаков» 4.
Действительно, вся надежда сосредоточивалась на Суворове, ибо Потемкин находился в каком-то нравственно и физически расслабленном состоянии. Он в это время был болен и вообще часто хворал в конце 80-х годов, но не от физической болезни происходил упадок его духа. Потемкин просто потерялся в виду лежавшей на нем задачи; обширный государственный ум тут не имел уже приложения, требовались чисто-военные качества: самообладание, быстрая решимость, энергическое исполнение. Избалованный почти неограниченной властью, которая доселе была в его руках, привыкший к исполнению не только своих приказаний, но и малейших желаний, он теперь сделался главным распорядителем на арене, где не только желания не исполняются, но и события складываются наперекор приказаниям. Он рассчитывал, взявшись за дело, кончить его легко и скоро, или по крайней мере повести без запинки, а между тем военные действия затягивались, препятствия к успешному ходу их вырастали, являлись неожиданные усложнения, и у баловня фортуны опускались руки, падало сердце, ныла душа.
Такое угнетенное состояние Потемкина началось около половины сентября. На Черном море был перед тем сильный 5-дневный шторм; севастопольский флот, отплывший под начальством Войновича к Варне, был разметан бурей, все суда потерпели аварии, один корабль утонул со всем экипажем, другой был занесен в Константинопольский пролив и взят Турками. Уцелевшие суда собрались после бури и были атакованы Турками, но выдержали натиск и успели добраться до Севастополя. Эта неудачная экспедиция подорвала нравственные силы Потемкина; он впал в совершенное уныние, клял свое пассивное положение, жаждал наступательных действий, но ничего не предпринимал, будто ожидая толчка от какой-то внешней силы, долженствовавшей дать ему то, что должно было находиться в нем самом.
Завязалась переписка с Екатериной. Потемкин предлагал оставить временно Крым для сосредоточения сил, после разгрома эскадры бурей; просил дозволения сдать команду Румянцеву, сложить с себя все свои звания, приехать в Петербург и тому подобное. Екатерина уговаривала и ублажала его с замечательным терпением. «Не унывай и береги свои силы, Бог тебе поможет, а Царь тебе друг и подкрепитель; и ведомо, как ты пишешь и по твоим словам проклятое оборонительное состояние; и я его не люблю; старайся его скорее оборотить в наступательное, тогда тебе, да и всем легче будет... Оставь унылую мысль, ободри свой дух, подкрепи ум и душу... это настоящая слабость, чтобы, как пишешь ко мне, снисложить свои достоинства и скрыться... Не запрещаю тебе приехать, если видишь, что приезд твой не расстроит тобою начатое... Приказание Румянцеву для принятия команды, когда ты ему сдашь, посылаю к тебе; вручишь ему оное как возможно позже... Ничто не пропало; сколько буря была вредна нам, авось либо столько же была вредна и неприятелю; неужели ветер дул лишь на нас?» Государыня не считает возможным выводить войска из Крыма: «что же будет и куда девать флот севастопольский? Я надеюсь, что сие от тебя писано было в первом движении». Все просьбы об очищении Крыма, сдаче начальствования, сложении чинов и достоинств, Государыня приписывает чрезмерной его чувствительности, называет его своим воспитанником и учеником, утешает всеми способами и резонами. «Ты нетерпелив, как 5-летнее дитя, тогда как дела, тебе порученные, требуют непоколебимого терпения 4.»
Это же уныние и упадок духа высказываются в каждой строке переписки Потемкина с Румянцевым. Не лишнее заметить, что в первую Турецкую войну Потемкин пишет Румянцеву письма весьма вежливые и даже заискивающие. В 80-х годах, с переменою положения Потемкина, изменяется конечно и характер писем, но пишутся они большею частью собственноручно, в высшей степени учтивы и любезны, и в них просвечивает, помимо воли Потемкина, признание в Румянцеве превосходства. Он изъясняется Румянцеву в своей сердечной сыновней привязанности, благодарит за ласковые письма; радуется, что письма эти опровергают слухи, будто Румянцев им, Потемкиным, недоволен, «о чем я и сам думал, судя по вашей холодности, и дичился.» Он беспрестанно жалуется, что болен и просит у Румянцева совета о Крыме: «что бы ни говорил весь свет, в том мне мало нужды, но важно мне ваше мнение. Ведь моя карьера кончена... Я почти с ума сошел... наступать еще не с чем. Ей Богу я не знаю, что делать, болезнь угнетает, ума нет.» Упоминая дальше, что Государыня обещала прислать разрешение о сдаче ему, Румянцеву, начальства, Потемкин в тот же день пишет ему официальное о том же письмо и говорит: «прошу, если примете от меня объявление таковой высочайшей воли, дать ваше повеление — куда доставить нужные бумаги и суммы» 5.
Нельзя было ждать ничего хорошего от человека с подобным настроением. Ему нужна была внешняя подталкивающая сила или но меньшей мере толчки, которые бы так сказать, выбивали его из глубины уныния и безнадежности. Таким толчком послужила победа, одержанная Суворовым под Кинбурном.
Октября 1, после усиленного бомбардирования, произведенного накануне, с зарею снова началось обстреливание Турками крепости, еще сильнее прежнего. По приказанию Суворова Русские не отвечали ни одним выстрелом. Около 9 часов неприятель подошел к косе с двух сторон: на запад от Кинбурна, на самой оконечности косы, стали высаживаться с кораблей Турки; восточнее Кинбурна, верстах в 12, пытались высадиться Запорожцы, бежавшие в Турцию. Запорожская высадка была демонстрацией, для отвлечения Русских от главного пункта атаки. Казаки приняли было Запорожцев за русских беглецов, добровольно возвращающихся под свои знамена, но недоразумение скоро разъяснилось, и запорожцы были прогнаны. Высадка же Турок на оконечность косы производилась беспрепятственно, под руководством французских офицеров; кроме того, для прикрытия судов, Турки вбивали в морское дно, невдалеке от мыса, ряд толстых свай. Суворов находился в это время у обедни, по случаю праздничного дня, вместе с многими офицерами; он отдал приказание — отнюдь не стрелять ни из пушек, ни из ружей и вообще ничем не препятствовать высадке Турок. «Пусть все вылезут», пояснял Суворов и только распорядился сближением резервов, стоявших к востоку от Кинбурна в разных расстояниях. План действий был уже у него решен и по основной мысли сходился с принятым в 1773 году при Гирсове 6.
Турки высаживались с шанцевым инструментом и мешками и тотчас же принимались с поспешностью рыть неглубокие ложементы, наполняя мешки песком и выкладывая из «их невысокие бруствера. Ложементы велись поперек косы, от Черного моря к Очаковскому лиману, до которого однако не доходили, ради беспрепятственного движения войск,. причем свободное пространство загораживалось переносными рогатками. Ложементы вырывались параллельно один другому, по мере движения Турок вперед; всех их было 14 или 15. При десанте Турки имели всего одну пушку, взятую когда-то у Русских.
Для встречи неприятеля, Суворов распределил войска таким образом. В первую линию, под командою генерал-майора Река, назначено 2 батальона и 5 рот; во вторую линию — 3 батальона, в том числе один находился еще в 14 верстах за Кинбурном. Кавалерии указано место влево от пехоты, по берегу Черного моря; во главе её казаки. Пехоте велено строиться развернутым фронтом. а не в каре, так как у Турок кавалерии не было; строй в каждой линии глубокий, т.е. часть за частью, параллельно одна другой, с резервом позади. Первая линия располагается по полу-батальонно и по-ротно, вторая — по-батальонно. В крепости оставлено две роты, в вагенбурге за крепостью — тоже.
После полудня Турки сделали омовение, совершили обычную молитву на глазах у Русских и потом стали приближаться к крепости. Им не мешали. Подошли на версту, а передовые под закрытием берега приблизились шагов на 200 к гласису. Тогда, в 3 часу дня, по знаку Суворова дал сигнал к бою — залп из всех орудий, обращенных к западной стороне косы. Первая линия быстро двинулась из крепости; два полка казаков и два эскадрона регулярной кавалерии, стоявшие по той стороне Кинбурна, обогнули крепость со стороны Черного моря и бросились в атаку на турецкий авангард, Он был почти весь уничтожен вместе со своим начальником. Пехота тем временем взяла вправо, сильным ударом опрокинула Турок и погнала их к ложементам, несмотря на огонь турецкого флота, имевшего больше 600 орудий. Рек взял в короткое время 10 ложементов, но дальше проникнуть не мог; коса суживалась, стало тесно, и упорство Турок возрастало. Орловский полк, бывший в первой линии, сильно поредел; Суворов двинул в бой вторую линию в помощь первой и приказал атаковать двум эскадронам. Турки однако не только выдержали, но удвоив усилия, опрокинули атакующих и выгнали их из всех ложементов 7.
Суворов находился в передних рядах, пеший, так как лошадь его была ранена. Увидев двух Турок, державших в поводу по добычной лошади и приняв этих людей на своих, так как высадившиеся Турки кавалерии не имели, сильно утомившийся Суворов крикнул им, чтобы подали ему лошадь. Турки бросились на него вместе с несколькими другими; но к счастью мушкетер Новиков услышал зов своего начальника, бросился на Турок. одного заколол, другого застрелил и обратился было на третьего, но тот убежал, а с ним и остальные. Отступавшие гренадеры заметили Суворова и по крику: «братцы, генерал остался впереди», -ринулись снова на Турок. Бой возобновился, и озадаченные Турки стали снова быстро терять один ложемент за другим. Успех Русских был однако не продолжителен; они израсходовали почти все патроны и не могли продолжать наступление под перекрестным огнем неприятеля: спереди производился сильный ружейный огонь, большею частью двойными пулями; справа приблизившийся флот осыпал Русских градом бомб, ядер и даже картечей. Пальба турецкого флота не оставалась без ответа с нашей стороны: крепостная артиллерия потопила две неприятельские канонерки; полевая истребила две шебеки; лейтенант Ломбард, несмотря на недавнее запрещение вдаваться в рискованные предприятия без дозволения, атаковал своею галерой левый фланг неприятельского флота, и 17 легких судов заставил отойти дальше от берега, Но все это, уменьшая турецкий огонь до некоторой степени, не парализовало его, и Русские снова принуждены были ретироваться к крепости, что и исполнили в большом порядке, бросив однако несколько полковых орудий 6.
Солнце стояло низко; генерал Рек был еще при первой атаке ранен и вынесен из боя; убыло из строя много и низших начальников; ряды поредели. В довершение несчастья сам Суворов получил картечную рану в бок, ниже сердца, и на некоторое время потерял сознание. Перед его глазами происходили необычные для него дела: русские роты и батальоны проносились мимо в быстром отступлении; Турки с радостными криками отвозили с поля доставшиеся им русские пушки и яростно преследовали отступающих; дервиши сновали по турецким рядам, возбуждая энергию мусульман и показывая собою пример. Но сердце его не дрогнуло, он не считал дело проигранным и смотрел на двукратную неудачу не более, как на фазисы боя. Четыре месяца спустя, описывал одному из своих приятелей кинбурнское дело, он говорит про этот именно момент: «Бог дал мне крепость, я не сомневался». При такой уверенности предводителя, победный конец разумеется не замедлил 7.
Было послано приказание в Кинбурн и в вагенбург — прислать все, что можно. Прислано 3 роты, одновременно с ними подоспел слабый батальон, стоявший в 14 верстах за крепостью и назначенный по диспозиции во вторую линию боевого расположения. Около этого же времени пришла на рысях легкоконная бригада, за которою было послано утром, верст за 30. Свежие войска повели третью атаку с бурным порывом. Турки были выгнаны из всех ложементов; легкоконная бригада била их с фронта, пехота теснила справа, казаки действовали слева. Неприятель очутился как в тисках и нигде не видел себе спасения, потому что суда, высадив десант, отошли в море по приказанию паши, который думал таким способом вдохнут в свои войска больше решимости и храбрости. По словам Суворова, Турки как тигры бросались на теснивших их русскую пехоту и кавалерию, но безуспешно. Скоро они были сбиты на пространство всего полуверсты; русская артиллерия громила их картечью, нанося страшный урон. Турки бросались в море: одни укрывались за бревенчатой эстакадой, другие искали спасения вплавь и гибли в воде сотнями. Дело было для них проиграно безвозвратно.
Спустилась ночь; Суворов велел войскам отходит к Кинбурну. В это время раздались там выстрелы: турецкие Запорожцы, предполагая найти крепость без гарнизона, вздумали взять ее нечаянным нападением, но были отбиты. Бой был уже совсем кончен, когда прибыли еще 5 эскадронов со своего дальнего поста, по утреннему приказанию 3.
В конце дела Суворов был снова ранен, ружейною пулею в левую руку навылет. Он подъехал к берегу, есаул Кутейников омыл ему рану морскою водой и перевязал своим галстуком. Суворов очень страдал от ран и большой потери крови и хотя держался на ногах, но часто впадал в обморок, что продолжалось больше месяца 7.
Уцелевшие остатки турецкого десанта провели ночь в воде, за эстакадой. Так как эти люди были большею частью ранены, то ночь ухудшила их состояние и не более половины их потом поправилось. Рано утром прибыли к косе турецкие суда за живыми и мертвыми. Посыпались русские ядра и гранаты и много шлюпок потопили; пошло ко дну и одно транспортное судно, слишком нагрузившееся беглецами. Суда отошли, успев забрать живых и часть мертвых; первых было не больше 6 или 700; турецких трупов осталось на косе свыше 1500. Описывая генералу Текелли кинбурнское дело, Суворов сознавался, что следовало бы в ту же ночь забрать в плен или истребить остаток уцелевших Турок, но он не мог этого сделать вследствие истощения сил и беспрерывных обмороков: «Божиею милостью довольным быть надлежало».
Победа была решительная, но она могла быть еще полнее, если бы русская эскадра, стоявшая в Глубокой, приняла хоть под конец участие в деле. Сам Суворов в донесении Потемкину говорит, что если бы «флот, как баталия была, в ту же ночь показался, дешевая В была разделка». Но эскадра оставалась бездеятельным зрителем, исключая одной галеры лейтенанта Ломбарда, а между тем, вслед за кинбурнской победой, адмирал Мордвинов нашел возможным сделать попытку к сожжению турецкого флота. Попытка не удалась, и одна плавучая батарея попалась Туркам в руки; находившийся на ней в качестве охотника храбрец Ломбард хотел ее взорвать, но был удержан другими, и Турки взяли его со всеми прочими в плен 8.
Октября 2 происходило победное торжество. Войска Суворова выстроились на косе лицом к Очакову, отслушали молебен, произвели победные залпы; большая часть раненых была в строю. Очаковские Турки высыпали на берег, смотрели и слушали. Они уже не осмеливались беспокоить Кинбурн, впечатление понесенного поражения было слишком сильное. Долго после того морские волны выкидывали на окрестные берега турецкие трупы; в один день 28 октября их было выброшено на кинбурнскую косу до 70.
В память отражения Турок от Кинбурна, построили в крепости церковь Покрова Богородицы. На месте этой бывшей церкви, еще в 1855 году стоял столб с иконою покрова Богородицы, на которой внизу был изображен Суворов, приносящий на коленях благодарственную Богу молитву за дарованную победу, а под иконою значились современные стихи, очень не изящные 8.
Кинбурнское сражение отличалось особенным, необычным упорством Турок. «Какие молодцы, с такими я еще не дирался», писал Суворов Потемкину. В Очакове сидели отборные войска, и из них были назначены в десант лучшие. Всего высажено на кинбурнскую косу 5300 человек, перевезено обратно на другой день не больше 700, в плен попалось мало. Русских войск находилось в бою никак не более 3000 человек, а вернее, что на несколько сотен меньше. Из них показано убитых 138, да раненых 302; всего 440, считая с офицерами. Пронеслись однако слухи, что цифры реляции не верны и потеря наша гораздо значительнее. Такое сомнение в справедливости официальных сведений случается вообще часто, особенно при поражениях, когда подозревается желание — уменьшить тяжесть впечатления на общество и умерить происходящее оттого беспокойство. Хотя бы к средству этому прибегали в случаях редких, но публика расположена их обобщать и искать преднамеренного искажения истины там, где есть только ошибка, от которой уберечься иногда совсем невозможно, особенно на первых порах. В настоящем случае молва была справедлива; число убитых и раненых простиралось с нашей стороны до 1000, что сам Суворов подтверждает впоследствии, в письме к генералу Текелли. Но больше половины этого числа составляли весьма легко раненые, которые не покидали строя; цифра же тех, кои пострадали более или менее серьезно, сходилась с официально показанной. Вообще убитых, умерших от ран и искалеченных оказалось потом свыше 250 человек 9.
Из общего числа раненых (больше третьей доли сражавшихся) видно, до какой степени упорен был бой. Турецкий флот иногда принужден был прекращать свой огонь, до такой степени обе стороны в свалке перемешивались. Большая цифра раненых зависела между прочим и оттого, что Русским приходилось три раза вести атаку, вследствие позднего прибытия резервов, находившихся очень далеко от Кинбурна. Следовало послать за ними накануне, но Турки так ловко приступили к делу, что Суворов, подозревавший их намерение, убедился однако в нем только утром, в самый день сражения, и приказал притянуть резервы слишком поздно.
Не обошлось и без преступивших свой долг. Потемкин пишет Суворову: «прошу тебя для Бога, не щади оказавших себя недостойными»; может быть это служило ответом на письмо. где Суворов говорит: «не оставьте, батюшка, будущих рекомендованных, а грешников простите». Ход дела показывает, что главный «грех» произошел при первой атаке и заключался в её неудаче, причем Суворов чуть не остался один перед Турками. Кроме того, в одном из писем Суворова к управляющему канцеляриею Потемкина, Попову, читаем, что Рек надавал многим похвальные аттестаты несправедливо, что некоторых из этих лиц «следовало бы расстрелять», и что «потворство научит впредь шире заячьи каприоли делать». Но это были частные случаи, главное же обстоятельство, затруднившее победу, по позднейшему заявлению Суворова состояло в недостатке обучения войск. Суворов был так занят приготовлением своего района к войне по всем частям, что у него не достало времени собственно на войска, и это породило «беду под Кинбурном», как он свидетельствует в одном частном письме спустя шесть лет 10.
Кинбурнская победа произвела большое впечатление. В Константинополе распространилось всеобщее смущение, которое было тем сильнее, что Турки ожидали совсем иного от внезапного открытия военных действий при неготовности Русских. В Петербурге все были в восторге, начиная с Государыни, «Победа совершенная», говорила она: «но жаль, что старика ранили». Она рассказывала приближенным подробности сражения, во дворце был большой выход, Безбородко читал реляцию, Екатерине приносили поздравления, отслужен молебен с коленопреклонением и с пушечной пальбой. Отслужен благодарственный молебен и в Казанском соборе; реляцию читал губернатор и внутри церкви и наружу, в ограде, по требованию предстоявших четыре раза. Потемкин оживился и повеселел. «Не нахожу слов изъяснить», писал он Суворову: «сколь я чувствую и почитаю вашу важную службу; я так молю Бога о твоем здоровье, что желаю за тебя сам лучше терпеть, нежели бы ты занемог» 11.
Награды были щедрые: георгиевские кресты, золотые и серебряные медали, повышение чинами, денежные выдачи солдатам по 5, по 2 и по 1 рублю. Государыня сама укладывала в коробочку орденские ленточки. Реку, сподвижнику Суворова еще при Козлуджи, «старому герою» по выражению Суворова, пожалован 3 класс Георгия и 4000 рублей. Назначение награды самому Суворову Государыня решила не сразу. «Я рассудила написать Суворову письмо, которое здесь прилагаю», писала она Потемкину: «если находишь, что это не лишнее, то отошли... Ему думаю деньги, тысяч с десяток, либо вещи»; придумай и напиши... Не послать ли ленту Андреевскую? Но старше его князь Долгорукий, Каменский, Миллер и другие... Не могу решиться и прошу твоего дружеского совета, понеже ты еси во истину советодатель мой добросовестный». Рескрипт Государыни был собственноручный, в самых милостивых выражениях; Екатерина, умевшая любезностью своею покорять сердца, написала: «чувствительны нам раны ваши». Потемкин, поддержанный победою Суворова, и действительно ему благодарный, отослал рескрипт по принадлежности и посоветовал Государыне не стесняться старшинством других над Суворовым. «Я поставляю себе достоинством отдавать вам справедливость», писал он между прочим Суворову, подчеркивая эти слова. Екатерина прислала орден Андрея Первозванного при вторичном рескрипте; Потемкин с видимым удовольствием сообщил Суворову о награде, изъявив сожаление, что не мог сделать это лично 12.
Суворов был совершенно очарован милостивыми словами рескрипта. «Такого писания от высочайшего престола я никогда ни у кого не видывал», пишет он в восторге Потемкину. Благодаря письменно Государыню за её рескрипт, он между прочим говорит: «великий мой начальник, имея признательность к малым заслугам, самых невежд направляет к большим и обладает успехами». К самому Потемкину он обращается с такими словами: «когда я себя вспоминаю десятилетним, в нижних чинах со всеми к тому присвоениями, мог ли себе вообразить, исключая суетных желаниев, толь высоко быть вознесенным? Светлейший князь, мой отец, вы то могли один совершить; великая душа вашей светлости освещает мне путь к вящшей императорской службе;... целую ваше письмо и руки, жертвую вам жизнью и по конец оной... Ключ таинства моей души всегда будет в ваших руках». Нет никакого резона заподозрить искренность приведенных слов, но очевидно они вылились у него в восторженном настроении, при известных обстоятельствах. Изменятся обстоятельства, минует возбужденное состояние, — и тот же самый человек уже иначе смотрит на дело 18.
Настало глухое зимнее время. Суворов сделал распоряжения на случай неприятельского нападения, приказав между прочим скалывать лед у берегов косы, и снабдил войска инструкцией почти на весь круг службы. В ней трактуется вкратце о порядке внутри крепости, о сохранении здоровья людей, о способах действия против Турок, о субординации и проч. О возражениях низшего высшему, когда того требует польза службы, Суворов говорит, что это должно быть делаемо пристойно, наедине, а не в многолюдстве, иначе будет буйством; что излишние рассуждения свойственны только школьникам и способностей вовсе не доказывают, способность видна лишь из действий. Больше всего говорится о тактическом образовании войск. Артиллерию приучать к скорой пальбе, по исключительно для проворного заряжания, а против неприятеля стрелять редко и метко. Пехоте строиться кареями, развернутым фронтом редко, глубокими колоннами только для деплоирования; каре бьет неприятеля прежде из пушек, потом, по мере его приближения, начинают действовать стрелки в капральствах. Обучать солдат скорой пальбе, т.е. батальному огню, но опять-таки только для быстрого заряжания; в настоящем же действии этот огонь опаснее своим, чем противнику, потому что много пуль идет на ветер, и неприятель не пугается, а ободряется. «Оттого пехоте стрелять реже, но весьма цельно, каждому своего противника, не взирая, что когда они толпой». Хотя на сражение назначено каждому по 100 патронов, однако кто много их расстреляет, тот достоин шпицрутенов, но еще больше вина того, кто стреляет сзади вверх. «При всяком случае наивреднее неприятелю страшный ему наш штык, которым наши солдаты исправнее всех в свете работают». Кавалерийское оружие — сабля; лошадей приучать к блеску оружия и крику; каждый должен уметь сильно рубить на карьере 3.
На зиму Суворов остался в Кинбурне. Здоровье его поправлялось медленно, через 4 месяца бок еще болел и нельзя было в правой руке держать поводья. Это однако не мешало ему сделать в 6 дней 500 верст верхом и быть в отличном расположении духа. Он переписывался с дочерью, с приятелями, изредка с управляющими, особенно с Качаловым, которому в одном из писем говорит: «кланяйтесь от меня моим приятелям, попляшите за меня в хороводе: эк хозяин!» 7.
Первым шагом Потемкина по открытии военных действий долженствовало быть взятие Очакова; но к крепости еще и не подступала Екатеринославская армия, формировавшаяся весьма медленно. Екатерина, уже намекавшая Потемкину разными способами о желании видеть в русских руках Очаков. продолжала писать в том же смысле, но крайне осторожно, с разными оговорками, полушутливо и полусерьезно, чтобы не задеть и не оскорбить болезненно-самолюбивого любимца. Так. еще до получения известия о кинбурнской победе, она пишет: «если бы Очаков был в наших руках, то и Кинбурн был бы приведен в безопасность. Я невозможного не требую, но лишь пишу, что думаю; прошу прочесть терпеливо, от моего письма ничего не портится, ни ломается, лишь перо тупится и то не беда». В половине октября снова письмо; «важность кинбурнской победы в настоящее время понятна, но думаю, что с той стороны (я сие думаю про себя) не можно почитать за обеспеченную, дондеже Очаков не будет в наших руках». Потом в начале ноября: «кинбурнская сторона важна, а в оной покой быть не может, дондеже Очаков существует в руках неприятельских, то за неволю подумать нужно об осаде сей, буде инако захватить не можно но вашему суждению». Потемкин оставался, несмотря на все эти указания Государыни, при своем убеждении о невозможности предприятия на Очаков, и дело было отложено 4.
В январе 1788 года, Австрия объявила войну Турции. Это не повергло Порту в отчаяние; она не теряла надежды на успех, понимая, какие затруднения предстояли союзникам в наступательных действиях. Кроме того традиционная медленность и нерешительность Австрийцев были Туркам хорошо известны, а потому этого нового противника они не очень опасались, и один из пашей выразился, что новые враги их будут только лаять, а вреда причинят не много.
С нашей стороны были сделаны большие приготовления. Готовился балтийский флот для отправления в Средиземное море и Архипелаг, но отправлен не был вследствие открывшейся войны со Швецией; увеличивался черноморский флот, снаряжались частные суда крейсерами, укомплектовывались войска. Потемкин обращал большое внимание на обучение своей армии и на увеличение числа легкой кавалерии, особенно же казацких полков. Он набирал в казаки и мещан, и ямщиков, и бродяг, и всякого рода людей, стараясь создать пограничные казачьи поселения. Заботливость Потемкина о войсках была изумительная, она касалась всех сторон солдатского быта; на этом предмете он как будто желал наверстать недостаток боевых способностей. Он деятельно поддерживал переписку с Суворовым, относясь к нему с полною благосклонностью и доверием; сообщал политические новости, посылал образцы изменяемого вооружения и снаряжения, поздравлял с праздниками. Однажды он послал ему свою шинель, прося носить ее вместо шлафрока. Видно, что между ними существовали очень хорошие отношения. Он между прочим подчиняет Суворову гребные суда, командование коими поручил принцу Нассау-Зигену. В эту зиму прибыл к Суворову его племянник, князь Алексей Горчаков, сержант Преображенского полка, старший сын его сестры Анны Васильевны (впоследствии военный министр). Потемкин просил Императрицу назначить этого Горчакова флигель-адъютантом к дяде, и так как ответа не было, то повторил просьбу по собственному побуждению. Со своей стороны Суворов старался поддержать благосклонность всесильного временщика и начальника; переписывался с ним по обыкновению в самых почтительных выражениях, а иногда, дабы не беспокоить его, обращался к правителю его канцелярии Попову. В письмах к Попову у него проскакивают некоторые намеки насчет разных лиц, что называется сорвавшиеся с языка, а потому он просит Попова сжигать эти письма. К Попову же он направляет своего племянника при довольно характеристическом письме. «Посылаю моего мальчика; сделайте милость, представьте его светлейшему князю; повелите ему, чтобы он его светлости поклонился пониже и ежели может быт удостоен, поцеловал бы его руку. Доколе Жан Жаком мы опрокинуты не были, целовали мы у стариков только полу... Прикажите моему мальчику исполнить как приличнее» 14.
К марту 1788 года были сформированы обе армии, Екатеринославская и Украинская; в первой состояло на лицо 82000 человек, кроме казаков, во второй — 37000. До комплекта было все-таки далеко; в Екатеринославской например, больных насчитывалось почти 10000, да в разных отлучках состояло 31000. Она была снабжена лучше Украинской, благодаря положению и силе своего главнокомандующего. Румянцев не преминул довести до сведения Императрицы, что его армия боса, нага и почти безоружна, но это помогло делу только отчасти 15. Австрийская армия по численности равнялась обеим русским, но была растянута от Днестра до Адриатического моря, благодаря кордонной системе, изобретенной австрийским фельдмаршалом Ласси. Желая прикрыть всю восточную свою границу, австрийские силы раздробились на мелкие части, всюду были слабы и потому не обещали решительных успехов, как бы оправдывая мнение Турок. Князь Потемкин тоже много облегчил Порте предстоявшую ей трудную задачу, ибо вместо того, чтобы возложить на отдельный корпус наблюдение за Очаковым, предположил осаждать эту крепость всеми своими силами и таким образом отодвигал на целый год решительные наступательные действия. В половине мая он стянул свои войска к Ольвиополю на Буге; крайний левый фланг Австрийцев, под начальством принца Кобургского, старался завладеть крепостью Хотином; Румянцев перешел за Днестр, чтобы прикрыть осаду Хотина и Очакова. Турки, успев усилить гарнизоны Очакова и других пограничных крепостей и выслав к Очакову флот, положили атаковать сначала главные силы Австрийцев, а затем обратиться против Русских.
Подойдя к Очакову 20 мая, турецкий флот стал на якорь в 29 верстах от берега и послал мелкие суда в лиман для разведывания. Русская дубель-шлюпка, посланная с поручением из Глубокой в Кинбурн, была ими окружена и атакована. Командир шлюпки капитан-лейтенант Сакен, приказав экипажу спасаться вплавь, взорвал ее вместе с собою на воздух. Есть известие, впрочем недостоверное, что взлетел на воздух и турецкий корабль, сцепившийся со шлюпкою на абордаж, и что этот геройский поступок навел на Турок панику. Как бы то ни было, турецкий флот оставался в бездействии до 7 июня 16.
Русский флот далеко уступал силою турецкому и состоял преимущественно из легких судов. Гребною флотилиею командовал храбрый, предприимчивый принц Нассау-Зиген, а парусным флотом Поль-Джонс, известный борец за независимость Америки; последний находился у первого в подчинении. Большого согласия между ними не существовало. Турецким флотом начальствовал капитан-паша Гассан, человек с крупными достоинствами и отважный моряк, далеко превышавший своими сведениями тогдашний турецкий уровень.
Обе русские эскадры, парусная и гребная, вышли из Глубокой и стали в 5 верстах от турецкого флота, расположенного левым флангом к очаковскому берегу. Неравенство сил было видимое, и 7 июня Турки повели атаку. Завязалось жаркое дело, которое кончилось поздно ночью совершенною неудачей Турок. У них 2 судна были взорваны, третье загорелось, 18 были повреждены. Наши потери были ничтожны, и все дело ведено исключительно гребной флотилией. Турецкая флотилия легких судов стала вдоль очаковского берега.
Дело 7 июня было первым, но конечно не последним; в том порукою служили и сила турецкого флота, и личные качества Гассан-паши. Суворов не упустил этого соображения из вида и, оценив важность положения кинбурнской косы для морских действий на лимане, положил тотчас же вооружить ее батареями. По его указанию принялись немедленно за работу; возведены были две батареи на 24 пушки, устроена ядро-калительная печь, и все это по возможности замаскировано. Батареи отстояли от Кинбурна на 3 или 4 версты, следовательно требовали особых оборонительных средств. Суворов расставил в этом промежутке 2 батальона, четырьмя отдельными частями. Половина людей стояла постоянно в ружье, другая отдыхала. Положение этих батальонов было чрезвычайно тяжелое, не по свойству службы, а потому, что они стояли на месте прошлогодней битвы. Трупы, зарытые в песок, гнили медленно вследствие фильтрации морской воды и издавали отвратительный запах. Явились признаки заразы, несколько человек умерло. Суворов предписал частые купанья в море и как можно больше движения, испытав пользу этих мер на самом себе. Находясь весьма часто на косе, он был доведен однажды трупным запахом почти до обморока и только выкупавшись немедленно в море, избавился от дурноты.
Предусмотрительность Суворова насчет постройки батарей оправдалась последствиями. Гассан-паша деятельно готовился к новому бою и через 10 дней атаковал Русских вторично. Он однако опоздал, потому что в ночь перед боем прибыло из Кременчуга на усиление русской флотилии 22 новые вооруженные лодки. Июня 17 Турки повели энергическую атаку, бой закипел ожесточенный и продолжался без перевеса в чью-либо сторону до тех пор, пока один турецкий корабль не взлетел на воздух. Это произвело между Турками панику, и все суда бросились под прикрытие крепости, кроме флагманского корабля капитан-паши. Русские гребные суда, заметив его одиночество, окружили его и взяли; успел спастись лишь Гассан-паша. Началось беспорядочное бегство; принц Нассау преследовал; турецкие суда одно за другим взлетали на воздух. Гассан-паша решился покинуть Очаков и соединиться с эскадрою, остававшейся в открытом море. Стояла уже ночь; турецкие корабли медленно двигались к выходу в море, но едва поравнялись с кинбурнскими батареями, как открылся по ним огонь до того сильный, что Гассан стал опасаться, — верно ли он взял курс и не попал ли в темноте под пушки кинбурнской крепости. Он велел прибавить парусов и кое-как вывел авангард в открытое море, но не так дешево отделался остальной флот. В час ночи показалась луна; стало так хорошо видно, и турецкие корабли находились на таком недалеком расстоянии. что каждый почти снаряд попадал в цель. Вдобавок, суда беспрестанно натыкались на мели и следовательно обращались в цель неподвижную. Поднялась суматоха неописанная; одни суда горели, другие — тонули, люди бросались в воду, а русские ядра продолжали летать и бить на выбор. Таким образом с Суворовских батарей было разбито 7 судов.
Потери неприятеля были огромные. Истреблено кораблей и других судов 15, один корабль взят; убито, ранено и потонуло до 6000 человек, около 1800 попало в плен. Потеря Русских оказалась ничтожной и не доходила до 100 человек. Решительным исходом дела тем более можно было гордиться, что это, по выражению Суворова, было победой «жучек над слонами».
Восторги Потемкина не знали границ; ему казалось, что Очаков, свидетель такого погрома, должен немедленно сдаться, хотя не был еще обложен. «Мой друг сердечный, любезный друг. Лодки бьют корабли и пушки заграждают течение рек: Христос посреде нас. Боже, дай мне тебя найтить в Очакове; попытайся с ними переговорить; обещай моим именем целость имения, жен и детей. Прости друг сердечный, я без ума от радости». Надежды его однако не оправдались, Очаков вовсе не намерен был сдаваться и сулил русскому главнокомандующему много горя впереди. Потемкин как будто ждал чуда, не делая со своей стороны ничего. Еще весною Суворов предлагал ему штурмовать Очаков и брался исполнить это дело; Потемкин не согласился. В двух письмах, 6 и 29 апреля, он отвечает Суворову, что собираясь на дело серьезное и на большую операцию, не годится открывать неприятелю без нужды ни сил своих, ни способов; не следует без надобности даже флотилии показываться, дабы она Туркам не пригляделась. «Я на всякую пользу руки тебе развязываю, но касательно Очакова попытка неудачная может быть вредна... Я все употреблю, надеясь на Бога, чтобы он достался нам дешево; потом мой Александр Васильевич с отборным отрядом пустится передо мной к Измаилу... Подожди до тех пор, как я приду к городу» 1. В этих предложении и отказе заключается основное различие двух военных людей, и если взять в расчет их личные характеры и особенности положения каждого, то станет ясно, что взаимные добрые их отношения могли бы сохраниться до конца только чудом.
Через несколько дней Гассан-паша снова вступил в лиман, для спасения оставшихся под Очаковым судов, но Суворов прогнал его огнем своих батарей.
Миновал июнь месяц, и Потемкин подошел наконец к Очакову. Расстояние около 200 верст потребовало 5-недельного похода, и хотя вследствие разлива рек и других препятствий, армия не могла двигаться быстро, но подобная медленность все-таки остается непонятной и объясняется единственно неровным, капризным характером Потемкина. Один из знатных иностранцев, находившихся при главной квартире, принц де Линь, иронически замечает, что главнокомандующего задерживала местами вкусная рыба. Если этого и не было буквально, то все-таки Потемкин вел себя не как полководец, а как большой барин, сибарит. Из переписки его например видно, что 19 и 20 апреля было отправлено к нему из Петербурга два обоза с напитками, съестными припасами, серебряным сервизом и другими подобными вещами; один пошел по московскому, а другой по белорусскому тракту, дабы вернее обеспечить своевременное прибытие к месту хоть одного из них 17.
Очаков был конечно не то, что в прежние времена, при Минихе, по он все таки не представлял собою неприступной твердыни, требовавшей таких огромных приготовлений и такой траты времени. Как пи много было собрано осадных средств, но Потемкину нужно было больше и больше. А Турки тем временем не дремали, и оборонительная сила крепости понемногу вырастала; Потемкин это видел, и в нем зарождались новые сомнения. Только таким образом и можно объяснить снова проснувшееся в нем желание — очистить временно Крым и притянуть к себе находившиеся там войска. Но Екатерина решительно этому воспротивилась, как и в прошлом году, объясняя своему баловню самые элементарные соображения, по которым его желание представлялось неисполнимым. «Ради Бога не пущайся на сии мысли, кои мне понять трудно», говорит она в письме 27 мая; «когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтобы держаться за хвост», поясняет она с естественным оттенком досады. Делать нечего, Потемкин покорился необходимости и уж к этой теме не возвращался 4.
По прибытии к Очакову, он немедленно сделал рекогносцировку и приказал истребить остатки турецкой флотилии, стоявшей под крепостью, что и было исполнено 1 июля с полным успехом. В тот же день армия обложила крепость, расположившись от нее верстах в пяти, дугою, причем правый фланг примыкал к Черному морю, а левый к Очаковскому лиману. Правым крылом командовал Меллер, центром князь Репнин, левым крылом Суворов, призванный сюда из под Кинбурна с Фанагорийским полком.
Крепость Очаков имела вид неправильного четырехугольника, состоявшего с сухого пути из низких бастионов с сухим рвом и гласисом, а с моря из простой каменной стены. С сухого пути тянулись кроме того позже построенные 10 передовых люнетов, а с моря усиливал оборону форт Гассан-паша. В момент открытия осады, крепость представляла собою ограду прочную, но не в состоянии была долго противустоять деятельной, энергичной атаке 18. А Потемкин именно на это и не решался. В течение 25 дней он ограничивался незначительными рекогносцировками, проектированием плана осады и приготовлениями к ней. Его тревожили нарочно распущенные Турками слухи о минах, заложенных французскими инженерами, и он поджидал из Парижа подробных планов крепости со всеми минными галереями, не жалея на это издержек. Кроме того он уверил себя, что после разбития турецкого флота и ввиду серьезных осадных приготовлений, Турки непременно сдадут крепость на капитуляцию, без напрасного кровопролития. Медлительность его поддерживалась еще тем обстоятельством, что главная квартира была наполнена военными иностранцами, внимательно наблюдавшими за ходом дела, Некоторые из них, кому дозволяло их положение и отношения к Потемкину, задавали ему по этому предмету вопросы, предлагали советы, делали косвенные замечания. Подобная обстановка подействовала бы на другого возбудительно, но на Потемкина производила впечатление обратное. Он тяготился всей этой толпой соглядатаев, критиков и советников и, как бесхарактерный баловень, поставленный судьбою не на свое место, больше всего опасался дать повод к заключению, будто он действует не самостоятельно, а с чужого голоса, происходили даже размолвки и небольшие ссоры; он жаловался Императрице, стал хандрить, сделался угрюм, скучен, капризен, называл Очаков «проклятою крепостью».
Однажды, под влиянием ли туманного намека принца де Линя насчет недостатка личной храбрости, или просто вследствие порыва своей неустойчивой натуры, он отправился к одной из строившихся батарей, на рекогносцировку. Его сопровождала огромная свита, которую Турки заметили и открыли сильный огонь. Ядра и бомбы ложились вблизи, некоторые попали в свиту и многих переранили, одного генерала убило. Потемкин спокойный и веселый возвратился домой с этого ненужного эксперимента.
Людям противуположного закала такой способ ведения войны не мог придтись по вкусу, особенно Суворову, несколько месяцев назад предлагавшему овладеть крепостью штурмом. Настаивать на том же ныне было очевидно напрасною тратою слов; подобные попытки только увеличивали упрямство Потемкина. И хотя Суворов очень дорожил благосклонностью к себе всемогущего временщика и хорошо знал его слабые стороны, но не мог удержать себя от критики и сарказмов. «Не такими способами бивали мы Поляков и Турок», говорил он в близком кругу; «одним гляденьем крепости не возьмешь. Послушались бы меня, давно Очаков был бы в наших руках». Но сарказм и сатирические выходки не подвигали дела, да и самому критику доставляли лишь минутное услаждение. Энергический, веривший в себя Суворов не мог ограничиться одними словами; он уже приобрел привычку не отделять на войне слова от дела. Чувство самосохранения, в смысле поддержания добрых отношений к главнокомандующему, не дозволяло ему решиться заранее, обдуманно, на что либо противоречащее плану Потемкина; но чувство это не на столько было сильно, чтобы сдержать Суворова от подобных действий неожиданно для него самого, по вдохновению, по требованию минуты. В этой возможности заключалась личная опасность для Суворова, так как Потемкина нельзя было приравнивать ни к Веймарну, ни даже к Румянцеву. И действительно, Суворов не избег этой опасности.
Бездеятельность Потемкина производила результаты, прямо противуположные тем, на которые он рассчитывал. Турки ободрялись, распространялись по виноградникам и садам, окаймлявшим Очаков, и затрудняли открытие осадных работ, делая незначительные, но частые вылазки. Набравшись смелости, они рискнули на предприятие более крупное и 27 июля сделали большую вылазку на крайний левый фланг осадного расположения. До 2000 человек турецкой пехоты, выйдя из крепости, стали тихо пробираться вдоль берега лимана; пехоте открывал путь небольшой кавалерийский отряд, человек в 50. Они пробрались незаметно лощинами, внезапно ударили на пикет из бугских казаков, сбили его и двинулись дальше. Суворов находился налицо, он схватил два батальона гренадер и пустил один из них в атаку. Произошла жестокая схватка; Турки, пользуясь чрезвычайно пересеченною местностью, держались упорно; из крепости прибывали подкрепления, и число их возросло до 3000. Полковник Золотухин с другим гренадерским батальоном ударил в штыки и сломил неприятеля. Турки побежали, гренадеры их преследовали. Подоспело еще несколько русских батальонов, прибыло и Турок; бой сильно разгорелся под одним из неприятельских ретраншаментов.
Накануне бежал из русского лагеря молодой крещеный турок, знавший Суворова в лицо. Этот беглец приметил Суворова в бою и указал на него турецкому стрелку; тот приложился, пуля пронизала Суворову шею и остановилась у затылка. Суворов ощупал рану, признал ее опасною и передал начальство генерал-поручику Бибикову. Так как поддержки не прибывало ни откуда, и продолжение боя не обещало успеха, то Суворов приказал Бибикову отводить войска из-под огня турецких укреплений. Но или приказание было дурно понято и исполнено, или отбытие Суворова произвело на войска дурное впечатление, только вместо того, чтобы отводить батальоны исподволь и отступать в порядке, был дан отбой. Люди смешались, бросились назад и пустились в беспорядочное бегство, потеряв при этом лишнюю сотню убитыми и ранеными.
Так или почти так происходило и окончилось это неудачное дело. И официальные, и неофициальные источники представляют его разно, с недосказами и умолчаниями; оно принадлежит к категории именно тех, где истина всеми способами маскируется. В результате с нашей стороны убито и ранено 365 человек, потеря Турок должна быть еще значительнее. Рана Суворова оказалась впоследствии не опасною, но первое время все симптомы были тревожные. Вернувшись из боя на раненой несколькими нулями лошади, которая вслед затем пала, он тотчас же послал за хирургом и за священником.
Принц де Линь, заметив как в разгаре боя турецкие значки потянулись к своему правому флангу и, левофланговые укрепления оставались почти без защиты, предложил немедленно их штурмовать. Потемкин отказал. Он четыре раза посылал Суворову приказание прекратить бой и отступить, а в последний раз послал исправлявшего должность дежурного генерала с грозным вопросом: как он, Суворов, осмелился без повеления завязать такое важное дело? У Суворова в это время извлекли пулю из шеи и перевязывали рану. Выслушав посланного, он отвечал:
Я на камушке сижу,
На Очаков я гляжу.
Был ли передан Потемкину этот дерзкий ответ, осмеивавший его бездеятельность? Вероятно да, Должность дежурного генерала исполнял генерал-майор Николай Рахманов, человек умный, образованный, но весьма самонадеянный и вздорного характера, впоследствии оставивший из-за этого службу. Рахманов служил под начальством Суворова на Кубани, не ладил с ним и написал на него пасквиль; Суворов аттестовал его Потемкину так: «Рахманов в поле — с полком, с поля — с батальоном; против его одного года я во всю мою службу столько людей не потратил». Едва ли может быть поэтому сомнение, что Рахманов передал Потемкину ответ Суворова во всей целости, а может быть и с прикрасами 19.
После всего происшедшего, Суворову нельзя было оставаться на своем посту под Очаковым, да и состояние его здоровья того не дозволяло. На третий или четвертый день он уехал в Кинбурн, как сам объясняет, чтобы иметь наблюдение за неприятельским флотом и, по взятии Очакова, не пропускать его в лиман. Он приехал туда совсем больной, обморок следовал за обмороком, лихорадило, дыхание было очень затруднено, появилась желтуха. Болезнь грозила дурным исходом, но к счастию больной хорошо заснул; это подкрепило его силы и помогло его неиспорченной натуре. Собрали консилиум, осмотрели снова рану и сделали вторичную перевязку, так как первая была второпях наложена не хорошо. Рана оказалась воспаленная, нечистая: из нее вынули несколько кусочков сукна и подкладки. Затем началось улучшение, и чрез месяц Суворов поправился.
Надо удивляться, что выздоровление шло быстро, потому что кроме физических страданий, Суворов выносил мучительное душевное беспокойство. Он старается умилостивить Потемкина, пишет ему туманно, намеками и полуфразами, видимо сдерживается и ищет слов; но это ему удается лишь отчасти, и местами проскакивает настоящий Суворов. Он называет Потемкина великим человеком, благодетелем своим; удивляется перемене, в нем происшедшей; говорит, что «безвинно страждет», что «если противна особа, то противны и дела»; желает уехать лечиться «для поправления здоровья от длинной кампании», но не замедлит явиться на службу. Собираясь ехать к водам, он однако же сознается, что возвращение расположения со стороны Потемкина подействовало бы успешнее и просит «защитить его простонравие от ухищрений ближнего... Всякий имеет свою систему, так и по службе я имею мою... мне не переродиться и поздно... Коли вы не можете победить свою немилость, удалите меня от себя; есть мне служба в других местах по моей практике, по моей степени; но милости ваши, где бы я ни был, везде помнить буду»... Он говорит, что скромность и притворство, благонравие и своенравие, твердость и упрямство — «равногласны», но один способен к первой роли, а другой ко второй, и потому поступая не по своей роли, можно дело испортить. Он поясняет, что не думал отнимать от главнокомандующего славы: сами-де вы говорили, что слава подчиненных есть вместе с тем ваша слава. В письмах своих он рассыпает несколько афоризмов: «кто ищет истинной славы, тот следует по стезям добродетели; истина благосклонна одному достоинству; добродетель всегда гонима; невинность не терпит оправданий», и ввертывает такое краткое, но внушительное изречение: «вы вечны, вы кратки». В конце-концов цель остается все таки недостигнутой 1.
Суворов переписывается и с Поповым, но также очень осторожно, как бы опасаясь сказать лишнее. В одном из писем он даже берет назад слова, прежде им сказанные, говоря: «воображения наши подвержены ежевременной перемене вида, почему за пролетающие наши мысли мы и сами себе не отвечаем». Переписка с Поповым впрочем не могла подвинуть Суворова к цели, и он писал лишь по старой привычке, ради поддержки прежних отношений 20.
О неудачном деле 27 июля было донесено конечно и Императрице. Передавая эту неприятную новость одному из своих статс-секретарей, она сказала: «сшалил Суворов; бросясь без спроса, потерял с 400 человек и сам ранен; он конечно быль пьян». Государыня ошибалась или была введена в заблуждение: Суворов пьян не был. Вина Суворова 27 июля неоспорима, и оправдывать его нельзя, но нельзя также оправдать Потемкина, не поддержавшего атаку, которая, если взять во внимание общность обстоятельств этого дня, изложенных выше, могла повести к успеху, так дорого впоследствии доставшемуся. Даже если отбросить предположение, что в Потемкине действовало оскорбленное самолюбие или эгоистические побуждения, а в Суворове допустить одну жажду личной славы в ущерб начальнику, то вывод не изменится. Сущность дела состоит в том, что один обнаружил военное дарование, военный глазомер, сделав совершенно неожиданный, не рассчитанный раньше шаг; поведение же другого удостоверяет в его полной военной несостоятельности. Екатерина была слишком строга в суждении своем о Суворове; из предшествовавших страниц видно, что он действовал, руководясь теми самыми мыслями о необходимости и возможности скорейшего овладения Очаковым, каких держалась и Государыни, которая старалась неоднократно, но безуспешно пересадить их в сознание Потемкина. В отзыве Екатерины о Суворове говорило личное пристрастие к её созданию, любимцу и даровитому государственному человеку. Жесткое её слово не может однако служить ей укором: оно вырвалось у нее в разговоре с секретарем наедине и вслед затем завершено приказанием — никому сказанного не передавать. По крайней мере слова эти нисколько не отразились на отношениях Государыни к её знаменитому подданному, чему она вскоре и дала доказательство.
Одна беда не приходит. Суворов стал уже поправляться, как 18 августа, утром, раздался в Кинбурне ужасный удар и потом грохот от множества других ударов меньшей силы. Это был взрыв лаборатории, где в то время снаряжались бомбы для Очаковской армии, с разрешения коменданта, без ведома Суворова. Снаряженные бомбы и гранаты выкинуло в разные стороны и они последовательно разрывались. Но все это Суворов узнал после, а в момент взрыва он не мог сообразить, что такое случилось. Вскочив со стула, он несмотря на слабость побежал к двери; в этот момент влетела бомба в комнату, разорвалась, своротила часть стены и разбила кровать; кусками оторванной щепы ранило Суворова в лицо, грудь, руку и ногу. Он выбежал через сени на лестницу, и так как она тоже была разбита, то спустился по перилам во двор.
Густая туча порохового дыма нависла над Кинбурном и на некоторое время превратила почти в ночь стоявший тогда ясный день. В крепости поднялось смятение; все были в ужасе. и большое число людей пострадало, в том числе несколько лиц, живших с Суворовым под одной кровлей. Коменданта привели к Суворову облитого кровью; в церкви, перед алтарем, священник был смертельно ранен. Убитых насчитано до 80, вместе с работавшими над бомбами, так что причина взрыва осталась неизвестной. По редко встречающейся случайности, бочки с порохом, находившиеся в том же помещении, остались целы, иначе пострадала бы вся крепость 21. Все-таки эффект от взрыва был так велик, что начальствовавший в Очакове паша послал к Гассану-паше приглашение — воспользоваться случаем, сделать на кинбурнскую косу высадку. Капитан-паша однако отказался; он понимал, что успех от подобного предприятия был более, чем сомнителен.
Суворова вынесли в поле и сделали ему там перевязку. Послано было донесение о случившемся; от Попова получено письмо с изъявлением соболезнования. Суворов поручил написать благодарственный ответ; написано было, что обошлось без большого для него вреда, кроме малых на лице знаков и удара в грудь. Суворов прочел и приписал: «ох, братец, а колено, а локоть? Простите, сам не пишу, хвор» 20.
Осада пошла черепашьим шагом; Потемкин всего ждал от обстоятельств, хотя на них и без того нельзя было пожаловаться. Турки, сберегая снаряды, стреляли редко; делали частые вылазки, но были постоянно отбиваемы; сжатые мало-помалу в тесную дугу, очень страдали от канонады; частые пожары совершенно опустошили город; большой провиантский магазин был истреблен огнем. Но всего этого Потемкину было мало; ему всегда что-нибудь мешало предпринять решительные действия: то Гассан-паша с флотом, который, по словам его письма к Румянцеву, «прилип к нему как банный лист», то буря, разобщившая лиманскую флотилию с армией, то третье, то четвертое. А Гассан тем временем успел подкрепить очаковский гарнизон 1500 человек и ушел с флотом лишь в начале ноября 5.
Стояла глубокая осень. Прежде бывало кипела в лагере и главной квартире жизнь; общество было многочисленное, приезжих дам много; давались пиры и балы, гремела музыка, привозилась отовсюду нарочно посланными гонцами разная редкостная провизия к столу Потемкина. Дело правда не двигалось, но жилось весело. Теперь и это миновало; ненастная погода разогнала одних, долгое ожидание развязки — других; физиогномия главной квартиры изменилась. Потемкин с каждым днем становился угрюмее и мрачнее. Затем мокрая холодная осень сменилась лютой зимой, которая на долгое время осталась в памяти народной под названием очаковской. Кругом тянулась голая ледяная степь, по которой разгуливали снежные бураны; снега выпали чрезвычайно глубокие, морозы переходили за 20°. Солдаты коченели в своих землянках, терпя страшную нужду в самом необходимом, лошади тоже. Тем временем в турецких крепостных верках произведены огромные повреждения, как бы приглашавшие осаждающих к штурму, но Потемкин все-таки продолжал осаду, которую Румянцев язвительно называл осадой Трои. Смертность развилась чрезвычайная, от одной стужи убывало по 30-40 человек в день; во время посещения Потемкиным лагеря, солдаты взяли смелость лично просить его о штурме, но и это не подействовало. Наконец между всеми чинами армии пошел глухой ропот 22.
Лишь дойдя до такого безысходного положения, когда отступление, невозможное нравственно, сделалось почти невозможным и физически, вследствие совершенного израсходования главных жизненных потребностей, — Потемкин решился на штурм, назначив его на 6 декабря. Предпринятый после такой цепи тяжких испытаний, штурм был кровавый, беспощадный в полном смысле слова. Он продолжался всего час с четвертью, при морозе в 23°; по истечении этого времени Очаков стал громадной свежей могилой. Население Очакова, считая с гарнизоном, простиралось до 25000 человек, в том числе 15000 состояло под ружьем; из них убито и умерло от ран до 9500 и более 4000 взято в плен. Грабеж продолжался трое суток, согласно данному заранее войскам обещанию. С русской стороны число убитых и раненых определяется различно; по наиболее умеренному счету оно доходило до 2800 человек. Но эта потеря составляет незначительную долю той, которую причинила продолжительная осада в неблагоприятное время года со всеми лишениями. Здоровыми осталась едва четвертая часть людей, а кавалерия потеряла почти всех лошадей.
Императрица в это время была нездорова; она выздоровела от радости. Награды были щедрые; Потемкин получил давно желанный им Георгий 1 класса с бриллиантовою звездою, шпагу, усыпанную бриллиантами и 100000 рублей. В представлении к наградам был помещен и Суворов. Потемкин положил против него такую аттестацию: «командовал в Кинбурне и под Очаковым, во время же поражения флота участвовал не мало действием со своей стороны». Его же отметка: «перо в шляпу». Суворов получил действительно бриллиантовое перо большой ценности, с буквою К. 23.
Взятием Очакова кончились действия русской главной армии в 1788 году. Немного было сделано при средствах, которыми обладал и распоряжался Потемкин, но все же больше, чем Австрийцами. Командовавший оконечностью левого их фланга, принц Кобург, просто боялся наступательных действий, приводя в резон, что после долгого мира в австрийской армии не было уже людей, которые умели бить Турок. Задавшись такою же мыслью, как и Потемкин под Очаковым, — принудить Хотин к добровольной сдаче, принц Кобург провозился с этою крепостью до половины сентября и удовольствовался капитуляциею, достойною смеха. Этим главным образом и ограничились его военные действия. В других местах австрийского театра войны дела шли еще хуже. Собрав на своей турецкой границе без малого 300000 человек, из коих половина составляла главную армию императора иосифа, Австрийцы вместо того, чтобы действовать энергически, удовольствовались занятием ничтожной крепостцы Шабац и, хотя начали осаду Белграда, но потом сняли ее. Турки перешли в наступление, напали на корпус Вартенслебена и разбили его на голову. Император иосиф двинулся на выручку; на ночном переходе войска перепутались, бросились вразброд, открыли пальбу по несуществующему неприятелю; свита императора разбежалась, оставив его одного. Эта жалкая армия конечно была тоже разбита.
Промежуточная армия, Украинская, выполнила свою пассивную задачу вполне; граф Румянцев не допустил турецких подкреплёний ни к Очакову, ни к Хотину и тем способствовал их покорению. Этот военачальник, бесспорно самый даровитый из главных деятелей тогдашней войны, представлял собою мертвый капитал, который не умели или не хотели употребить производительно.
Суворов первое время жил и лечился в Кинбурне, оттуда переехал в Херсон и затем в Кременчуг. При этих переездах, он не мог и не желал миновать Потемкина, озабочиваясь своим будущим, но это ни к чему не повело. В одном из писем своих Суворов говорит, что ему тогда готовилась «Уриева смерть» 24. Хотя Потемкин не отличался злопамятностью, но на этот раз был слишком глубоко задет в своем властительном самолюбии. К счастию обстоятельства сложились иначе, и затереть Суворова не удалось.
Немногое было сделано Русскими в кампанию 1788 года, но следующий год открывался при политических усложнениях еще менее благоприятных. Война со Швецией, навязанная сумасбродством Шведского короля, задержала в Балтийском море большой русский флот, назначенный против Турок, и оттянула часть сухопутных сил. Англия и Пруссия силились усугубить эту полезную для Турции диверсию, втянув в дело еще и Польшу. России пришлось делать разные уступки и удовлетворять настояниям Польского правительства, лишь бы отсрочить разрыв. «Пакости Поляков вытерпеть должно до времени», писала Екатерина Потемкину в октябре 1789 года. Пруссия сильно подняла тон, дипломатическая переписка её получила задорный, вызывающий характер. Но несмотря на все это, Русская Императрица оставалась по-прежнему тверда; вопреки советам Потемкина, она не поступалась ничем существенным, сохраняла самообладание и держалась прежней политики.
Окончив кампанию 1788 года, Потемкин поехал в Петербург и был принят с почетом и триумфом, в которых благосклонность к нему Государыни играла гораздо большую роль, чем действительные его заслуги. Кроме благосклонности, действовало тут и соображение: тогда восходила новая звезда, Платон Зубов, которая могла угрожать Потемкину в будущем; следовало ублажить старого любимца, успокоить его тревожные чувства и опасения. Обремененный непрерывною цепью празднеств, всеобщим славословием и поклонением, бесчисленными знаками милости и внимания Императрицы, он отправился к армии в начале мая 1789 года.
Екатеринославская армия была укомплектована до 80,000 человек, Украинская — до 35,000. Первая долженствовала занять линию Днестра; вторая — прикрывать операции первой и содержать связь с Австрийцами, которые намеревались переправиться через Дунай и занять Белград. Турки рассчитывали выставить против Австрийцев сильный корпус, а с остальными силами, разделенными на две армии, наступать на Бессарабию и Молдавию.
Военные действия начались в Украинской армии, графа Румянцева, когда Потемкин находился еще в Петербурге. Турки предприняли наступление на Австрийцев со стороны Фокшан и на Русских со стороны Пуцен. Австрийские передовые войска отступили; русская же дивизия генерала Дерфельдена получила приказание Румянцева — идти к Бырладу и разбить неприятеля, несмотря на большое превосходство его в силах. Дерфельден исполнил приказание с блестящим успехом, обнаружив при этом искусство, храбрость и энергию. Он дважды разбил Турок на голову; в первом деле, при Максимене, они потеряли больше 500 человек; во втором — при Галаце, свыше 3000. Затем, в последних числах апреля, Дерфельден отошел к Бырладу и занял наблюдательное положение, чтобы или подать помощь Австрийцам. или обратиться против Турок. Сюда вскоре прибыл Суворов и принял у Дерфельдена дивизию.
При распределении генералитета по войскам обеих действующих армий, он не был внесен в списки; единственной тому причиной могло быть продолжавшееся неудовольствие Потемкина, Суворов узнал про это вовремя, поскакал в Петербург и представился Государыне для принесения благодарности за прошлогодние награды. Поклонившись по обыкновению ей в землю, Суворов с жалобным видом сказал: «Матушка, я прописной». — Как это? — спросила Екатерина». «Меня нигде не поместили с прочими генералами и ни одного капральства не дали в команду». Государыня на этот раз не поддержала своего баловня, не захотела сделать несправедливость; как бы ни был в её глазах виноват Суворов за очаковскую попытку. В самом деле ей не расчет было лишиться на театре войны такой боевой силы, какую представлял собою Суворов, особенно при усложнявшихся обстоятельствах. Но не желая поступать прямо наперекор Потемкину, Государыня назначила Суворова в армию Румянцева. Апреля 25 Суворов получил повеление ехать в Молдавию и в тот же день поскакал из Петербурга 1.
Описанный случай относят обыкновенно к началу второй Турецкой войны, но это неверно, так как тогда не существовало никаких поводов к исключению Суворова из списков действующей армии, да и в Петербург он не приезжал. Кроме того рассказывают, что для убеждения Потемкина в замечательных свойствах Суворовского ума, Екатерина однажды пригласила к себе Суворова и стала беседовать с ним наедине, поставив Потемкина за ширмы. Когда Потемкин, озадаченный глубиною его мыслей и меткостью суждений, спросил его потом, почему он говорит с ним иначе, то Суворов будто бы отвечал, что для Императрицы у него один язык, а для Потемкина — другой. Все это весьма сомнительно, хотя и записано современниками. Только люди, не имевшие с Суворовым близкого и серьезного дела, могли сомневаться в обширности, проницательности и логичности его ума, будучи обмануты маской его чудачеств и шутовства, Потемкин же знал Суворова давно и потому собственной инициативой взял его в свою армию перед началом войны, дал ему самый важный в ней пост и зачастую советовался с ним, в чем удостоверяет их переписка. Если он решился отказаться от Суворова после очаковского случая, то это потому, что самолюбие и эгоизм его пересиливали все другие соображения. Они были Суворовым затронуты, — и этого достаточно, хотя Потемкин оценял перед тем Суворова в 10,000 человек, а после кинбурнской победы конечно дорожил им и того больше.
Суворов уже в то время был отчасти облечен несколько легендарной оболочкой, которая отводила современникам глаза и спутывала их о нем понятия. Еще при его жизни расплодилось много вымышленных о нем анекдотов и известий, и значительная их часть, относящаяся к ранним периодам, очевидно изобретена в пору позднейшую, когда причуды и странности Суворова дошли до апогея и почти совсем заслонили самого человека. Историку весьма трудно разобраться во всей этой груде измышлений, преувеличений и анахронизмов. Для примера приведем еще анекдот, относящийся к 1788 году. Один из современников 2 говорит, что Государыня послала Суворову в Петербург (он в этом году там не был) 5,000 рублей, через камер-лакея, но что Суворов, недовольный таким незначительным подарком, отдал один империал посланному, а остальное возвратил, сказав, что и без того слишком богат по милости Государыни. Вслед затем, по выезде Суворова из Петербурга, Екатерина будто бы послала ему 30,000 p., и эту сумму Суворов принял безоговорочно. Ничего подобного не было. Годом раньше, т.е. осенью 1787 г., действительно последовал указ о назначении Суворову 5,000 р. на экипаж, но не в Петербурге, а заочно, в Кинбурн, за что Суворов и благодарил Государыню письмом 17 октября из Кинбурна 3; других же денежных пожалований ни тогда, ни в ближайшее время он не получал. В этом свидетельствуют разнородные документы, в которых сохранился бы хоть намек или какой-нибудь след такой крупной суммы, как 30,000 рублей.
Прибыв на театр войны и представившись графу Румянцеву, Суворов вступил в командование дивизией, расположенной между реками Серетом и Прутом. Сделав осмотр местности, он выбрал у Карапчешти, впереди Бырлада, очень выгодную позицию, куда и перевел свои войска.
Вслед за тем переменилось у него начальство. Под влиянием Потемкина, Екатерина перестала относиться с прежнею благосклонностью к Кагульскому победителю и виновнику Кучук-Кайнарджиского мира. Этому отчасти способствовал сам Румянцев, сильно наскучив Государыне жалобами на разные недостатки в его Украинской армии. Кроме того он состарился, часто хворал и утратил большую часть своей прежней военной энергии, хотя все-таки представлял собою военное дарование, значительно превышавшее Потемкинское, доказательством чему служило начало кампании. Екатерина решилась устранить его от командования и подчинить обе армии Потемкину, «дабы согласно дело шло». Это было натяжкой, потому что Румянцев исполнял свою задачу в минувшую кампанию безукоризненно и раздоров с Потемкиным не имел. Ему предложили начальствование над новой армией, предполагавшейся к формированию против Пруссии; он понял заднюю мысль, сдал Украинскую армию Каменскому до прибытия назначенного на его место князя Репнина, подал в отпуск за границу и поселился в небольшом имении Стынки, неподалеку от Ясс. Пришло дозволение ехать в отпуск, а Румянцев оставался, вероятно выжидая перемены к лучшему. Потемкину не могло нравиться пребывание близ самого театра войны старого победоносного фельдмаршала, бывшего его начальника и учителя, имевшего много тайных сторонников в армии. Под его влиянием началось, по повелению Государыни, выживание Румянцева из-под Ясс, но ввиду неподатливости старого фельдмаршала, долго не имело успеха. Он оставался тут около двух лет и только тогда выехал в свое малороссийское имение.
Князь Репнин, сменивший графа Румянцева, поступил под начальство Потемкина. В Молдавской, бывшей Украинской армии, оказался большой во всем недостаток; Потемкин принялся за её укомплектование и снабжение, на что потребовалось время. Бывшая Екатерипославская армия между тем стягивалась к Ольвиополю, а потом, в половине июля, потянулась к Бендерам; движение но обыкновению совершалось не торопясь. Турки. пользуясь этим, решились нанести сильный удар, и корпус войск под начальством Османа-паши предпринял наступление к Фокшанам, дабы разбить сначала Австрийцев, а потом обратиться на Русских. Командовавший лсвою оконечностью австрийской армии, принц Кобургский, обратился с настоятельной просьбой о подкреплении к ближайшему русскому военачальнику, Суворову.
Под начальством Суворова состояло пять пехотных, восемь кавалерийских полков и 30 орудий полевой артиллерии. О своем прибытии на пост он известил принца Кобургского и получил от него любезный ответ. Они не были знакомы лично, но с первого же шага между ними установились добрые отношения, которые и послужили залогом последующих успехов. На приглашение принца Кобургского Суворов отвечал. что выступает тотчас же, и действительно двинулся в 6 часов вечера 16 июля, с большею частью своей дивизии, по направлению к Аджушу на реке Серете. Он выбрал кратчайшую, но трудную дорогу; шел вечер, ночь и следующий день, давая войскам лишь необходимые роздыхи, и прибыл к Аджушу в 10 часов вечера, пройдя в 28 часов до 50 верст самой дурной дороги. Тут ждал его принц Кобургский, который поверил такому быстрому прибытию Русских лишь тогда, когда увидел их своими глазами. Весь следующий день пошел на наводку трех мостов на реке Тротуше, и русские войска основательно отдохнули. Первым делом представлялось конечно взаимное соглашение командующих отрядами насчет дальнейших действий, и потому Кобург послал 18 числа утром к Суворову, приветствовать его и просить о личном свидании. Суворов дал уклончивый ответ, который поставил Кобурга в недоумение. Он писал к Суворову во второй раз; посланного не приняли, сказав, что генерал Богу молится; несколько времени спустя отправлен третий посланный, — отвечено, что генерал спит. Недоумение Кобурга возрастало, он не мог понять причины странного поведения Суворова. Так прошел день, не бесплодно конечно, потому что делались приготовления к переправе, и в 11 часов вечера Кобург получил от Суворова небольшую записку, написанную по-французски. Сущность её состояла в следующем: «войска выступают в 2 часа ночи тремя колоннами; среднюю составляют Русские. Неприятеля атаковать всеми силами, не занимаясь мелкими поисками вправо и влево, чтобы на заре прибыть к реке Путне, которую и перейти, продолжая атаку. Говорят, что Турок перед нами тысяч пятьдесят, а другие пятьдесят — дальше; жаль, что они не все вместе, лучше бы было покончить с ними разом». Получив эту записку, Кобург не без колебаний решился принять ее к исполнению, так как препираться и спорить было некогда, а Суворов имел уже такую боевую репутацию, что уступку ему сделать можно, несмотря на то, что Кобург был старше его в чине и имел поэтому больше прав на общее руководительство 4.
Поступок Суворова был рискованный, но на этот раз удался, благодаря мягкости австрийского генерала. Зная очень хорошо образ действий Австрийцев, их медленность, нерешительность, склонность к крайнему методизму, Суворов решился повести дело по своему. Позже он объяснял, что должен был избегать свидания с Кобургом, иначе «мы бы все время провели в прениях дипломатических, тактических, энигматических; меня бы загоняли, а неприятель решил бы наш спор, разбив тактиков 5. Выраженное в конце записки сожаление, что Турки не все вместе, было средством, которое Суворов употреблял не раз, дабы привить к другим свою уверенность в успехе, и средство помогало. В настоящем случае, для него было особенно важно внушить подобную уверенность войскам незнакомым, с традициями анти-Суворовского направления. Надо было озадачить, покорить методиков дерзостью, подчинить их своему нравственному влиянию, влить в них свою бестрепетную душу. Вся трудность состояла в этом нервом шаге, последующие делались уже логически. Суворов напал на материал, не в конец еще испорченный фальшивой воспитательной системой и дурным предводительством, а потому в расчетах своих не обчелся. Условиться с Кобургом о подробностях он имел время и впереди, а бояться тогда колебаний и возврата назад было уже нечего.
Часа в 3 после полуночи союзники выступили тремя колоннами, перешли по трем мостам Тротуш и продолжали путь к Фокшанам двумя колоннами; правую составляли австрийские войска, левую русские. Левой колонне дан авангард из австрийских войск, преимущественно из конницы, под начальством полковника Карачая, чтобы скрыть от Турок как можно дольше присутствие Русских. С этою же целью, при остановках для отдыха, русские войска располагались скрытно, в лощинах. Переночевав в Карломанешти, утром 20 июля двинулись дальше и в. Маринешти построились в боевой порядок. Суворов выехал слишком много вперед, производя рекогносцировку, и чуть было не попал в руки Турок, но к счастию они его не узнали. В боевом порядке по правую руку стали Австрийцы, построившись кареями в две линии, в третьей конница; Русские — таким же образом, но за третьей линией стояли еще казаки и арнауты 6, а впереди первой линии австрийские гусары под начальством Карачая.
Показался отряд турецкой конницы, Суворов выслал сотню казаков; в 4 часа дня тронулись и главные силы союзников. Завязалась передовая схватка, довольно упорная; в результате Турки были прогнаны за р. Путну с большою потерей. При наступившей ночи, под проливным дождем, стали наводить мост; Турки препятствовали, вздувшаяся вода замедляла работу, но мост все таки поспел раньше полуночи. Вслед за небольшим австрийским авангардом перешел на ту сторону и Суворов, а на рассвете 21 июля переправился австрийский корпус.
Союзники стали в прежнем боевом порядке и двинулись вперед, к городку Фокшанам, до которого оставалось 12 верст. Карачай со своим отрядом служил связью между австрийскою и русскою частями боевого порядка. Тотчас же начались турецкие конные атаки, сначала слабые на фронт союзников, потом сильные на фланги. Особенно настойчиво производились атаки на корпус Суворова. Наторелые в турецких войнах русские батальоны встречали Турок хладнокровно, близким огнем; хотя некоторые смельчаки, отчаянные головы, доскакивали до каре и врывались внутрь, но погибали на штыках, не производя серьезного расстройства. Целых два часа кружилась турецкая конница, выбирая моменты для атак и пользуясь ими, но наконец всею массою отхлынула.
Союзники продолжали наступление. На пути их находился довольно большой и густой бор, по которому нельзя было двигаться не расстроившись. Решено было его обойти; Австрийцы взяли вправо, Русские влево; Турки повалили оттуда беспорядочными толпами к фокшанским земляным окопам, где и засели для последнего отпора. Обогнув лес в примерном порядке, как на ученье, Русские пошли по местности, покрытой зарослью и цепким кустарником. Путь этот весьма утомил войска; у людей и лошадей ноги были перецарапаны и изранены, а между тем приходилось еще пособлять движению артиллерии, вытаскивая ее на руках. Но благодаря тем же свойствам местности, атаки Турок были редки и слабы; они участились и сделались настойчивыми лишь в то время, когда войска выбрались на открытое место. Суворов вызвал из-за 3 линии конницу, которая и отбивала Турок, пока наступающие не приблизились версты на две к турецкому ретраншаменту. Затем турецкая кавалерия очистила поле, заняла позицию на флангах укрепления, и Турки открыли сильный артиллерийский огонь. Оба союзные корпуса вошли между тем во взаимную связь и двигались вперед с удвоенною быстротой. С расстояния одной версты союзная артиллерия открыла сильный огонь; кавалерия бросилась в атаку, опрокинула турецкие конные толпы и сбила с позиции часть пехоты, прогнав ее за фокшанскую черту. Тогда первая линия союзников, предводимая генералом Дерфельденом, с расстояния 1000 шагов бросилась в атаку, без выстрела, и лишь подойдя близко, дала залп. Окопы были слабы и слабо вооружены артиллерией; пехота на штыках ворвалась внутрь, выбила остальных Турок, обратила их в бегство и заняла весь ретраншамент. Конница турецкая, опрокинутая раньше, в полном беспорядке искала спасения в бегстве.
Не в дальнем расстоянии от ретраншамента находился укрепленный монастырь св. Самуила, нечто в роде редюита. Тут засело несколько сот янычар; решившись обороняться до последней крайности, они отвергли все предложения о сдаче. Суворов обложил монастырь с одной стороны, принц Кобургский с другой, и союзная артиллерия открыла огонь. Янычары держались упорно; прошло не мало времени, пока удалось разбить ворота и калитку. Вход был расширен лежавшим тут же во множестве турецким шанцевым инструментом; Дерфельден повел войска на штурм, а за ним тронулись Австрийцы. В это время случайно или намерено был взорван в монастыре пороховой погреб; от взрыва пострадали не только Турки, но и штурмовавшие: с русской стороны, кроме солдат, было переранено больше 10 офицеров; принца Кобургского чуть не задавило обломком стены. Но это обстоятельство не могло уже остановить штурмовавших, и все оставшиеся в живых защитники монастыря были переколоты.
Оставалось затем сделать немногое. Невдалеке за городом находился другой монастырь, св. поанна; туда скрылось несколько десятков Турок. Принц Кобургский отрядил батальон. и через час монастырь был взят 7.
Разбитые на голову войска Османа-паши бежали в полном расстройстве на Рымник и Бузео, бросая на дороге все, что замедляло их бегство. Легкие войска союзников преследовали их, не давая опомниться, и тем удвоили их потери.
При этом взято без малого тысяча повозок, нагруженных всякого рода запасами, и много скота. Сверх того победителям достался богатый фокшанский лагерь и значительные продовольственные магазины. Военных трофеев насчитано 12 пушек и 16 знамен. Потеря Турок убитыми определяется в 1500, число раненых осталось неизвестным, в плен взято не больше 100. Свою потерю убитыми и ранеными Суворов исчисляет в 84 человека 8; по другим источникам она простиралась до 150, а у Австрийцев до 200; но надо полагать, что эти цифры ниже истины, если взять в расчет штурм монастыря, взрыв погреба, несколько упорных моментов боя и численность отрядов — русского в 7000, австрийского в 18000 человек.
Бой продолжался 10 часов; войска были очень утомлены, но победа возбудила нервы и маскировала усталость. Оба начальника съехались, сошли с лошадей и крепко обнялись; их примеру последовала свита; поздравления, добрые пожелания и надежды слышались всюду, при встрече Русских с Австрийцами. Суворов особенно отличил храброго Карачая и в присутствии Кобурга обнял и расцеловал его. С этого памятного дня начались близкие, дружеские отношения между Суворовым и Кобургом, благодаря тому, что благородный принц сразу признал превосходство над собою своего русского товарища по оружию. Тотчас по окончании дела, он приказал разослать на земле ковер и подать походный обед. Суворов, Кобург, их свита, многие русские и австрийские военачальники сошлись за импровизованным столом радушного хозяина. Добрые отношения между Русскими и Австрийцами выдержали даже довольно существенное испытание — дележ трофеев и добычи; не было при этом никаких споров, все обошлось полюбовно. Продовольственные магазины Австрийцы получили безраздельно, так как Русским приходилось идти далеко назад, на прежнее свое место. Императрица Екатерина была очень довольна таким согласием, потому что её европейские недоброжелатели возлагали большую надежду на неизбежность внутренних раздоров между союзниками. «Фокшаны зажмут рот тем, кои рассеявали, что мы с Австрийцами в несогласии», сказала она при этом случае.
Суворов конечно был за продолжение наступательных действий, доказательством чему служит его письмо к Репнину тотчас по возвращении в Бырлад. «Отвечаю за успех, если меры будут наступательные; оборонительные же, — визирь придет. На что колоть тупым концом вместо острого? 9». Однако он не имел на то полномочия; ожидалось приближение армии Потемкина; получено известие, что визирь готовится переправиться через Прут и идти на Яссы. Все это вместе взятое, при ничтожных силах и без уверенности в поддержке, удержало Суворова от наступательных действий. Решено было возвратиться к своим местам, — Кобургу к Аджушу, Суворову к Бырладу. Суворов тронулся 22 числа по кратчайшей дороге, но по недостатку понтонов у Фурчень, вернулся и перешел на прежний свой путь. Тут тоже представились препятствия от раздувшейся реки; он оставил тяжести, пошел налегке и прибыл к Бырладу 25 и 26 июля, а обозы подошли несколько позже.
На первых порах Суворов послал Репнину такое донесение: «Речка Путна от дождей широка; Турок 5-6 тысяч спорили, мы ее перешли, при Фокшанах разбили неприятеля; на возвратном пути в монастыре засели 50 Турок с байрактаром, я ими учтивствовал принцу Кобургскому, который послал команду с пушками, и они сдались». Должно быть в подобном же роде он извещал и Потемкина, который не удовлетворился донесением и написал Репнину: «о фокшанском деле я получил, так сказать, глухую исповедь и не знаю, что писать ко двору. Синаксари Александра Васильевича очень коротки; извольте истребовать от него подробного донесения, как дело происходило и куда неприятель обратился». Вследствие ли дошедших неточных известий или почему другому, князь Репнин поторопился послать принцу Кобургскому поздравительное письмо, приписывая ему честь победы. Потемкин в том же письме от 31 июля делает по этому случаю Репнину замечание: «в письме к Кобургу вы некоторым образом весь успех ему отдаете. Разве так было? А иначе не нужно их так подымать, и без того они довольно горды» 10.
Фокшанская победа произвела живую радость при обоих союзных дворах, особенно в Вене, так как это было первым значительным успехом Австрийцев в поле с самого начала войны. Императрица Екатерина заплакала от удовольствия, поехала из Царского Села в Петербург, прямо в Казанский собор, где и слушала благодарственный молебен с коленопреклонением, в присутствии великих князей, вызванных из Гатчины. Суворов был награжден бриллиантовым крестом и звездой к ордену Андрея Первозванного, а от Австрийского императора получил богатую табакерку с бриллиантовым шифром при очень любезном рескрипте. Кобургу пожалован большой крест ордена Марии Терезии 11.
Император отдавал Суворову лишь должное, даже меньше должного. Не будь Суворова, не было бы и победы, потому что принц Кобургский ни в каком случае не отважился бы сам собою на решительные наступательные действия; все предшествовавшее и последующее время служит неопровержимым тому доказательством. Строго говоря, не прибытие русского вспомогательного корпуса, а собственно присутствие Суворова дало делу толчок и победный исход; в таком именно смысле выражается один из старых историографов Суворова 4, и истинность этого положения не подлежит сомнению. Тут требовалось не увеличение сил с 18 на 25 тысяч, а решимость, энергия и дарование. Турки потому и были побеждены, что все это, не достававшее Кобургу, Суворов принес с собой.
И прежде Турки знали Суворова, но теперь он стал им особенно известен; ему даже дали кличку. Перед тем он как-то наступил на иголку, которая вошла ему в ступню ноги и там сломилась; сломанный конец трудно было вытащить и потому Суворов хромал. Его назвали Топал-паша, хромой генерал.
Июль прошел, а Потемкин ничего еще не сделал; армия его продолжала медленно двигаться от Ольвиополя к Днестру. Он опасался за Крым, за Кубань, колебался, раздумывал — осаждать ли Бендеры или идти в Молдавию, куда по слухам тянулись огромные турецкие силы. Когда же наступательные намерения великого визиря показались Потемкину несомненными, он приказал князю Репнину предпринять также наступательную операцию. Репнин выслал отряд для подкрепления Суворова и сохранения с ним связи, а сам направился противу наступавшего корпуса Гассана (бывшего капитан-паши). При Сальчах произошло 18 августа авангардное дело и затем ночное отступление Турок. Репнин пошел дальше, подошел к Измаилу, самой сильной на Дунае крепости, и стал в пушечном от нее выстреле. Русская артиллерия открыла сильный огонь; загорелось предместье, а за ним и город; в крепостной стене образовалась брешь. Войска с нетерпением ждали штурма, находясь на ногах с раннего утра до вечера, по Репнин на это не отважился, убоясь «знатной потери и памятуя приказание Потемкина — сберегать людей». Ударили отбой; после 2300 выпущенных снарядов пальба замолкла; с музыкой и барабанным боем отступили войска, но по удостоверению очевидца, и с весьма тяжелым чувством 12. Репнин пошел обратно прежним путем и, перейдя р. Ларгу, остановился.
Великий визирь ввел Потемкина в заблуждение; наступление Гассана было только диверсией для отвлечения русских сил от Молдавии, чтобы произвести там сильный удар. Суворов был проницательнее и если не предвидел, то подозревал замысел Турок. Он приготовился идти на соединение с принцем Кобургским при первой надобности, продвинулся для этого из Бырлада вперед, к Пуцени, чтобы находиться почти на одинаковом расстоянии от Галаца и Фокшан, оставил у Бырлада и Фальчи часть войск и приказал производить беспрестанные разведки.
Верность предположений Суворова оправдалась в самом скором времени. Великий визирь собрал огромную массу войск, перешел Дунай у Браилова и двинулся к Рымнику. Принц Кобургский узнал про это через лазутчиков и тотчас же обратился к Суворову за помощью. Суворов получил извещение 6 сентября ночью, но не убежденный в его справедливости и обязанный наблюдать не только Фокшаны, но и Галац, он решился выждать, пока обстоятельства разъяснятся несомненным образом. Почти через сутки приспел к нему новый гонец Кобурга со вторичной просьбой и с извещением, что визирь продвинулся еще вперед, остановился в расстоянии 4 часов пути от Австрийцев и потому на завтра надо ожидать атаки. Суворов увидел, что напрасным выжиданием потратил много дорогого времени, а потому выступил ни мало не медля, в полночь на 8 сентября, о чем и донес Потемкину. Потемкин тотчас же написал Государыне, пояснив, что «Кобург почти караул кричит» и что наши едва ли к нему поспеют вовремя 13.
В самом деле, обстоятельства сложились неблагоприятно для союзников и затем стали усложняться новыми препятствиями. Суворов тронулся в путь темною ночью; пройдя около 25 верст, войска достигли речки Бырлада в полдень 8 числа, перешли ее и сделали короткий привал. Тронулись дальше по дороге, становившейся все хуже; верст чрез 15 предстояла новая переправа, чрез р. Серет, где по условию Австрийцы должны были навести понтонный мост. Моста не оказалось, по какому-то недоразумению он был наведен в 14 или 15 верстах выше. Пошли туда по самой дурной дороге; вечером полил сильный дождь и разразилась буря; дорога превратилась в болото. Однако кое-как добрались среди ночи; авангард перешел, за ним тронулись карабинеры с Суворовым во главе, но в это время мост повредило вздувшейся водой. Переправа сделалась более, чем рискованной, следовало выждать. Подошла пехота; измученные, промокшие насквозь люди стояли по колено в грязи, под проливным дождем, и ждали. Суворов осмотрел окрестную местность, выбрал небольшую возвышенность, покрытую лесом, где по свойству почвы было не так грязно, и приказал перевести туда войска. Здесь они отдыхали до утра, при продолжавшемся ненастье.
Вместе с тем приказано дежурному майору Курису исправить мост. Согнали до 1000 человек окрестных жителей, нарядили 1500 солдат, взяли в работу австрийских понтонных лошадей, и к утру мост был готов. Буря пронеслась, небо прояснилось; войска ободрились и повеселели. На рассвете тронулись в путь, перешли Серет, сделали около 20 верст но размытой дождями дороге, перед вечером переправились через р. Путну у Маринешти расположились снова на отдых.
Тяжела была ночь с 8 на 9 сентября для войск, а для самого Суворова и того хуже. При своей энергической, бурной натуре, он испытывал Танталову муку, сидя сложа руки на месте, когда нужно было идти и идти.
Нарочно для сокращения пути в случае движения на неприятеля, перешел он заранее из Бырлада в Пуцени и оттуда внимательно следил за Турками, а между тем потерял целые сутки, когда спешность именно и требовалась. Конечно не из нерешительности он так поступил, не в колебаниях пропало время; требовали того осторожность и осмотрительность. Тем не менее время было потеряно, и Суворов, ценивший в военном деле время выше всего, больше всякого другого понимал важность потери. Но в этом самом обстоятельстве заключалась и надежда: у Суворова двойника не было, а взгляд других, особенно Турок, не отличался такой строгостью. Стала подтверждать это и действительность: Кобург беспрестанно посылал к Суворову гонцов с записочками, на которых Суворов писал ответы карандашом; извещения Кобурга ничего существенно-тревожного в себе не заключали; Турки очевидно не торопились. Суворов мог под конец успокоиться совершенно, но что он достиг этого после сильной внутренней тревоги, это явствует из серьезности тогдашнего положения дел и подкрепляется одним обстоятельством. Находясь в Пуцени, он страдал лихорадкой, поход к Рымнику делал при самых благоприятных для развития болезни условиях, а между тем совершенно выздоровел. Такой неожиданный исход может быть объяснен только психическими причинами.
Рано утром, 10 сентября, русская легкая кавалерия подошла к австрийскому лагерю и легко понять с какою радостью была встречена. Затем с пехотою прибыл Суворов; до полудня весь русский отряд был на месте и примкнул к левому флангу Австрийцев, которые стояли на реке Мильке, невдалеке от Фокшан, и уже два дня выдерживали довольно горячие авангардные стычки с Турками. Для Суворова тотчас же разбили шатер, навалили сена, и он принялся соображать дальнейшие действия.
Немного времени спустя приехал к нему принц Кобургский; услышав имя принца, Суворов вскочил, бросился ему навстречу, крепко его обнял и несколько раз поцеловал. Принц стал выражать ему свою радость, свою благодарность за своевременное прибытие; Суворов, не охотник вообще до комплиментов и до траты слов, когда ожидало спешное дело, не слушая Кобурга потащил его на сено и, разлегшись около, принялся объяснять свои предположения, он настаивал на необходимости безотлагательной атаки, потому что если Турки сами не атакуют, то значит поджидают подкреплений. Кобург заметил, что силы слишком неравны, что Турок почти вчетверо больше, и атака будет очень рискованной. Суворов возразил, что при таком неравенстве сил, только быстрая, смелая атака и обещает успех; что при свойственном Туркам способе действий, множество их умножит и беспорядок; да наконец, прибавил он с усмешкою: «все же их не столько, чтобы заслонить нам солнце». Трудно было принцу Кобургскому убедиться в том, что противоречило всему складу его понятий; он продолжал приводить разные затруднения в роде изнурения русских войск, сильно укрепленной неприятельской позиции и т. н. Суворов его оспаривал и под конец несколько раздраженный сказал, что если Кобург не разделяет его взгляда, то он, Суворов, атакует Турок одними своими войсками и надеется их разбить 14. Слова эти вероятно были приняты принцем за браваду, но так как вместе с тем затрагивалась его военная честь, то он счел за лучшее согласиться. Принц стал вдаваться в предположение — исполнил ли бы Суворов вырвавшееся у него слово или нет, но ясно, что он прибегнул к своей угрозе, как к последнему средству. Перед ним находился представитель тогдашнего, низко упавшего военного искусства, совершенно расходившегося с Суворовскими принципами. Дело, которое Суворов строил на духовной натуре человека и обставлял целою воспитательною системой, понималось другими в виде какого-то графического искусства, требовавшего кучи механических подробностей, т, — е. дрессировки. При такой основной разнице взглядов, возможно ли было свободное соглашение и не следовало ли разрубить Гордиев узел вместо это развязывания? Не даром Суворов, перед фокшанским делом, уклонился от беседы с Кобургом; он и теперь готов бы был прибегнуть к этому средству, но после фокшанского знакомства оно сделалось невозможным.
Атака турецких позиций таким образом была решена, и великому визирю предстояла жестокая расплата за непростительную трату времени и ничем не извинимое бездействие в виду одного корпуса принца Кобургского. Надо было только развит подробности плана действий, Суворов в сопровождении нескольких офицеров и небольшой партии казаков отправился на рекогносцировку, к реке Рымне, и чтобы лучше обозреть местность, взлез на дерево. Отсюда он охватил глазом пространство между речками Рымною и Рымником, где была расположена огромная турецкая армия на крепкой позиции. Внимательно смотрел он вокруг, запоминая подробности; диспозиция мало-помалу складывалась у него в мыслях, и он поехал назад с готовым в голове планом. Встретив два австрийские эскадрона, любезно посланные Кобургом ему в конвой, Суворов приехал к принцу, сообщил ему виденное и обещал прислать доверенное лицо, для окончательного соглашения. Возложив это на полковника Золотухина, он отправился к себе, чтобы приготовить войска к предстоящему бою и, по всей вероятности, чтобы отдохнуть, так как с выступления из Пуцени он не смыкал глаз.
Как только солнце зашло, войска тронулись двумя колоннами; правую составляли русские войска, с двумя дивизионами австрийской кавалерии; левую австрийские. Перешли речку Мильку в брод и продолжали движение в совершенной тишине, дабы явиться перед неприятелем внезапно; как и перед делом при Фокшанах, сигналов не давали, командные слова произносили вполголоса, Ночь была безлунная, но звездная; движение произведено действительно скрытно, хотя и не без некоторой путаницы, так как часть русских войск сбилась с пути но ошибке проводника и столкнулась с Австрийцами. Прошли верст 12 или 14; реку Рымну, шириною в 200 шагов, но мелководную, перешли в брод; а для переправы артиллерии употребили сильных лошадей австрийского понтонного парка. Времени пошло на переправу много, но совершена она в тишине и порядке, и войска построились на рассвете в такой же боевой порядок, как при Фокшанах. Австрийцы имели 6 пехотных каре в первой линии, 4 во второй, затем кавалерия; русские войска тоже имели первые две линии из пехоты, а конницу сзади; часть её впрочем находилась на флангах. Первою линией Русских командовал генерал-майор Позняков, второю бригадир Вестфален, кавалериею бригадир Бурнашов.
Суворов должен был идти параллельно Рымне вправо, Кобург же прямо, подавшись довольно много в правую сторону; для поддержания связи между Русскими и Австрийцами назначена часть австрийских войск под начальством генерал-майора Карачая. Численность обоих корпусов была приблизительно та же, что и при Фокшанах.
Когда солнце встало, войска уже двигались, доселе никем не замечаемые: до такой степени была дурно распоряжена и исполнялась аванпостная служба в турецкой армии. Турки поверили своему шпиону, будто Русские находятся по прежнему в Пуцени, и хотя один русский офицер, взятый с несколькими казаками в плен и при начале боя расспрашиваемый визирем, уверял его, что Суворов находится здесь, с сильным корпусом, но визирь заметил, что Суворов умер от ран в Кинбурне, и это должно быть его однофамилец.
Наконец Турки увидели наступающего неприятеля и выслали против него конные толпы. Суворов продолжал двигаться по направлению к с. Тыргокукули, густым высоким бурьяном и кукурузными полями, где верстах в 4-5 от места переправы находился 12000-ный турецкий лагерь, тянувшийся от р. Рымны до леса Каята и защищенный батареей. Большие турецкие орудия открыли огонь, Русские прибавили шагу, но неожиданно наткнулись на глубокую лощину, лежавшую поперек их пути, через которую пролегала одна только дорога. Первая линия замялась под сильным артиллерийским огнем Турок, по Суворов, находившийся при одном из каре, не дал времени раздумывать. Он приказал правому крылу спускаться, потом подняться и атаковать; 2 батальона Фанагорийских гренадер исполнили это, бросились на батарею и выгнали Турок. Тем временем стали постепенно переходить лощину остальные каре линии, и шедшая на правом фланге кавалерия, обогнув овраг, атаковала Турок. Подоспело до 3- 4,000 спагов, подвезя на своих лошадях 2-3,000 янычар; русская кавалерия была охвачена и опрокинута, и янычары с ятаганами и кинжалами бешено ударили на гренадер. Каре дало твердый отпор, а другое, с Суворовым, взяло атакующих во фланг и сильно поражало артиллерийским и ружейным огнем. С полчаса Турки упорствовали в атаках, но безуспешно. Поражаемые огнем и атакованные в свою очередь гренадерами в штыки, а кавалериею с фланга, они бежали, по прежнему по два всадника на лошади, преследуемые русской кавалерией. Между тем казаки и арнауты успели еще раньше ворваться в турецкий лагерь, откуда добрая половина войск в самом начале боя бежала по букарестской дороге. Они встретили атакой опрокинутую турецкую кавалерию, которая поэтому промчалась мимо своего лагеря и рассеялась в две разные стороны. Суворов велел дать бегущим «золотой мост», объясняя в своем донесении, что впереди ему предстояло дело поважнее.
Пока все это происходило, Кобург, тронувшийся с места позже Суворова, наступал левее его на большой турецкий лагерь, находившийся впереди Крынгумейлорского леса. Таким образом два союзные корпуса образовали собою прямой исходящий угол, с большим в вершине угла промежутком, который охранялся отрядом генерал-майора Карачая. На Австрийцев Турки повели несколько сильных последовательных атак с обоих флангов, особенно с левого, но были постоянно отбиваемы и прогоняемы австрийской кавалерией. Затем визирь, обратив внимание на большой промежуток между Русскими и Австрийцами, решился направить удар в это место, разрезать союзников и истребить их. Сюда двинулась от дер. Боксы масса турецкой конницы, силою от 15 до 20,000 и, разделившись на две части, ударила на Австрийцев и на Русских. Удар был такой ужасный, что правое крыло Австрийцев с трудом устояло. Карачай семь раз бросался в атаку и семь раз был отбит; Суворов подкрепил его двумя батальонами. В конце концов, хотя с огромными усилиями, но Турки все таки были отброшены. Не больше успеха имело их нападение на левый фланг 2 линии Суворова, которая не успела еще вся иерейти через овраг. Суворов поставил среднее каре таким образом, чтобы встретить Турок перекрестным огнем, и выдвинул из 3 линии часть кавалерии. Турки кидались в атаку не раз, даже иногда прорывались в каре, но благодаря стойкости войск, их выдержанному ружейному огню и атакам русско-австрийской кавалерии, были отбиты. Они решились на последнее усилие: соединившись с толпами, отброшенными от левого австрийского фланга, налетели со слепою яростью на русские каре. Их встретил губительный огонь и атака Карачая в правый фланг; Турки отхлынули и, по пятам преследуемые, понеслись к дер. Боксе.
Суворов направил свой отряд влево, частью через лес Каята, частью в обход его с обеих сторон, переменив таким образом фронт от Тыргокукули к Крынгумейлорскому лесу, т.е. почти под прямым углом. Маневр исполнен совершенно благополучно, Турки бежали из Каяты, русские каре стали выстраиваться в линию по новому направлению. Не доходя версты 3 или 4 до Крынгумейлорского турецкого лагеря, Суворов остановил свои войска около полудня и, пользуясь близостью колодцев, дал им отдых. Прекратили бой также Австрийцы, да и Турки, как бы по безмолвному соглашению с неприятелем, приняли выжидательное положение.
Самое трудное было исполнено: движение вдоль главного турецкого лагеря, взятие флангового отдельного лагеря при Тыргокукули и перемена фронта, Кобург, отбив атаки турецкой конницы, тоже продвинулся несколько вперед. Интервал между корпусами австрийским и русским уменьшился, но все-таки был значителен, да притом оба корпуса находились еще далеко не на одной высоте относительно друг друга.
Полчаса с небольшим отдыхали войска, а Суворов в это время осматривал впереди лежащую местность. По западной опушке Крынгумейлорского леса, куда вели Австрийцы атаку, расположены были главные турецкие силы и тянулся длинный неоконченный ретраншамент, на котором и в это время еще производились работы. Позиция была крепкая. Оба её фланга прикрывались глубокими, топкими оврагами, по которым протекали речки, и хоть между левым флангом и оврагом тянулась узкая полоса, удобная для движения, но за то впереди его лежала деревня Бокса, укрепленная батареями, которые обстреливали к ней подступ и анфилировали Крынгумейлорскую позицию.
Суворов положил овладеть Боксой и потом атаковать крынгумейлорскую позицию. В час дня войска поднялись и тронулись, — Русские на левый турецкий фланг, Австрийцы на центр и правый. Тысяч сорок Турок бросились в атаку на корпус Кобурга со всех сторон, преимущественно на левое крыло. Удары следовали почти без перерыва, но австрийская пехота держалась мужественно, а кавалерия врубалась в неприятельские толпы, окруженная и теснимая открывала себе обратный путь и снова атаковала с замечательной отвагой. Принц Кобургский, окруженный громадными полчищами, не без тревоги замечал, что неприятеля не убывало, а прибывало и что отбитые толпы постоянно сменялись свежими. По-видимому наступала критическая минута, и не в состоянии будучи превозмочь свое душевное волнение, принц посылал офицера за офицером к Суворову, прося его поскорее присоединиться.
Суворов не мог еще этого сделать. Он двигался по направлению на Боксу, под выстрелами тамошних батарей и при налетах турецкой конницы. Русская артиллерия действовала так удачно, что Турки два раза свозили свои орудия с позиции, наконец убрали их совсем и очистили Боксу. Суворов «держал марш параллельный, вдоль черты принца Кобурга», занял Боксу и продолжал движение к Крынгумейлорскому лесу. Спаги производили беспрерывные атаки; из них одна была очень сильная, так что казаки и арнауты были совершенно ею смяты, но регулярные войска выдержали, и отбитые Турки понеслись назад, под ударами русских карабинер и австрийских гусар. На полном марше Суворов велел кареям первой линии раздвинуться, части кавалерии занять эти интервалы, части казаков и арнаутам поместиться по флангам, остальным казакам в резерве. а австрийским эскадронам на оконечности левого фланга. В таком порядке войска его приближались к турецкому ретраншаменту при непрерывном действии артиллерии своей и турецкой, сближаясь с австрийским корпусом и наконец составив с ним одну общую, несколько вогнутую линию.
Турки занимали ретраншамент и опушку очень редкого Крынгумейлорского леса пехотой и артиллерией, а конница прикрывала фланги. Суворов послал полковника Золотухина к принцу Кобургскому — передать предположение к атаке и просить об одновременном и однородном действии; принц на все согласился. Таким образом оба корпуса продолжали движение под учащенным огнем турецких батарей; союзная артиллерия отвечала им все с большим успехом, по мере сокращения пространства, и наконец заставила замолчать. В неприятельских рядах произошло движение, — признак приближающейся развязки: более робкие стали уходить, более смелые готовились к отпору. Минута наступила жуткая, внушительная.
Когда атакующие подошли к неприятелю сажен на 300 или на 400, конница по данному знаку бросилась из интервалов всей линии полным карьером в атаку, а за нею с удвоенною скоростью пошла пехота. Так как ретраншамент турецкий далеко еще не был похож на оконченное укрепление, то кавалерия без труда перескочила рвы и бруствера и врубилась в толпы янычар, оторопевших при виде такой небывалой атаки. «Не можно довольно описать сего приятного зрелища», говорит Суворов в своем донесении про кавалерийскую атаку окопов. Но впечатление неожиданности скоро прошло под сабельными ударами союзников, и янычары стали защищаться с яростью отчаяния. Казаки и арнауты с правого русского крыла и австрийские уланы с арнаутами с левого австрийского, атаковали турецкую кавалерию и ворвались в лес. Вслед затем, с грозными раскатами «ура», подоспела и ударила пехота, никем не тревожимая на ходу. Суворов, находившийся почти весь день в постоянном огне, был тут же и кричал солдатам: «ребята, смотрите неприятелю не в глаза, а на грудь: туда придется всадить ваши штыки» 4. Началась страшная резня, а затем беспорядочное бегство Турок. В 4 часа дня победа была обеспечена.
Турки бежали к Мартинешти на р. Рымнике, где находился их третий самый большой лагерь, верстах в 6 от Крынгумейлорского леса. Союзники преследовали их настойчиво и беспощадно: неприятелей было слишком много, чтобы забирать их в плен. Небольшая часть союзных войск осталась на месте, охраняя взятую артиллерию, очищая и занимая лес; остальные гнали, рубили и кололи Турок. Кобург обогнул лес слева, Суворов с Карачаем справа, направляя в лес выстрелы. Преследование производила собственно кавалерия, пехота не поспевала. Тут отбито несколько тысяч повозок, пушки, зарядные ящики; под эти последние Турки приспособляли зажженные фитили и взрывами наносили союзникам немалый вред.
Во время сражения великий визирь находился на крынгумейлорской позиции. Он страдал изнурительной лихорадкой, а потому ездил в коляске; но когда бой разгорелся и сделался вероятным дурной его исход, визирь в нервном возбуждении пересел на коня. Он делал все возможное, чтобы собрать войска и восстановить бой; убеждал их священными для мусульман именами, подымал и показывал коран, даже прибегнул к силе, приказав артиллерии стрелять по беглецам из лагеря при Мартинешти. Орудия сделали 10 выстрелов, но ничто. не действовало; Турки были слишком глубоко потрясены нравственно, и визирь с поспешностью уехал по браиловской дороге.
Вся обширная равнина между Крынгумейлором и р. Рымником была буквально покрыта турецкими телами; здесь, при преследовании Турок, полегло их гораздо больше, чем во время сражения. Переправа чрез р. Рымник у Мартинешти прикрывалась земляными окопами, но их никто уже не думал защищать: паника овладела всеми без исключения. На мосту столпились обозы в совершенном беспорядке. загородя единственный путь бегущим; Турки бросились вплавь, по на их беду вода была выше обыкновенного уровня, и они тонули во множестве, особенно когда подоспели союзники и стали громить них выстрелами. Только наступившая ночь дала несчастным беглецам перевести на время дух 7.
Чуть ли не столько же нуждались в отдыхе и Русские с Австрийцами, после целых суток усиленного похода и упорного боя. Они расположились биваком перед Мартинешти, в полуверсте одни от других. Принц Кобургский в сопровождении огромной свиты приехал к Суворову; оба они молча бросились друг другу на шею и крепко обнялись. Русские и Австрийцы последовали примеру своих предводителей; взаимные приветствия, поздравления, объятия были тем искреннее, чем труднее досталась победа. Суворов опять отличил перед всеми Карачая, назвав его истинным героем и заявив во всеуслышание, что он больше всех других содействовал одержанию победы. Этим благородным признанием заслуг союзника и подчиненного, Суворов заполонил его сердце. Карачай не отходил от него остаток дня ни на шаг, и всю свою жизнь питал к нему сыновнюю преданность и глубокое уважение. Что касается до принца Кобургского, то его признательность к Суворову и добрые, искренние к нему отношения, зародившиеся при Фокшанах, были теперь окончательно скреплены; следуя влечению своего честного сердца, он откровенно называл Суворова своим учителем. Нельзя не сознаться, что подобное признание было голой правдой, без всяких комплиментов, хотя уроки Суворова не имели для медлительного и малоспособного Кобурга дальнейших последствий. Суворов двукратно увлек Австрийцев к победе своим неотразимым нравственным влиянием и боевою авторитетностью; это же влияние, вместе с чувством благородного соревнования, заставило их развернуть в обеих делах, особенно в последнем, необычную для них в те времена энергию. Суворов выбил их из глубокой колеи и указал настоящий путь к победе. Заимствовав даже свой боевой порядок от Суворова и убедившись в его практической рациональности, войска принца Кобургского были особенно поражены смелостью и верностью его наступательного принципа. Это Суворовское sinе quа non победы, замечено было простыми солдатами, и в рядах австрийского корпуса сложилось меткое прозвище Суворову: «генерал вперед». Словцо дошло до сведения Суворова и доставило ему искреннее удовольствие; он и впоследствии вспоминал эту боевую оценку его особы, самодовольно усмехаясь.
Было взято три турецких лагеря, но оставался еще четвертый, за Рымником, верстах в 4 от ночлега; об этом лагере союзники ничего не знали, потому что подошли к Мартинешти уже в темноту. Его открыли на другое утро партии казаков и арнаутов, перебили там несколько сот Турок и завладели богатой добычей. Это был лагерь самого великого визиря; в добычу досталась и его ставка, убранная изнутри золотой и серебряной парчой. Захватив лагерь, легкая кавалерия продолжала преследование, а один австрийский батальон очистил Крынгумейлорский лес от бродивших и спрятавшихся там Турок. Визирь бежал по дороге на Браилов, чрез мост на р. Бузео. Переехав мост с передовыми, он велел его взорвать, так что последующим беглецам пришлось переправляться чрез Бузео вплавь, и опять их много потонуло. Оставшиеся на левом берегу реки турецкие толпы рассеялись в разные стороны, спасаясь от преследования легкой кавалерии; обозы, которым удалось добраться до этих мест, были разграблены окрестными поселениями.
Таким образом Турки понесли сильнейшее поражение, которое произвело на них тем более деморализующее влияние, что они были уверены в победе; еще в прошлом году тот же самый великий визирь разбил Австрийцев дважды наголову. Он даже заготовил цепи для заковывания пленных; одну из таких цепей доставили потом к принцу Кобургскому, и он писал об этом Суворову 15. Задавленный впечатлениями 11 сентября, визирь просил увольнения и умер от давней своей болезни, чахотки.
Победа при Рымнике есть одно из самых выдающихся проявлений Суворовского военного дарования, столько же внешним образом блестящее, сколько по сущности своей капитальное. На долю свою и своего малочисленного корпуса Суворов взял самую трудную задачу и исполнил ее с мастерством неподражаемым. Трудно верить, следя за ходом дела, что оно происходило при страшном численном перевесе турецких сил. А между тем это факт бесспорный; сведения о численности турецкой армии различны, но они колеблются только между пределами 90 и 115 тысяч человек. Справедливо оценяя качество одержанной победы, Суворов ознаменовал ее особым торжеством. Войска его, сходясь на поле сражения в одно большое каре для слушания благодарственного молебна, по его приказанию запаслись зелеными ветвями. Когда молебен был отслужен, Суворов держал слово, тема которого вращалась на победе, чести, славе и лаврах, и по окончании этой речи, каждый бывший в строю увенчал себя победною ветвью. Особенно гордясь рымникской победой, Суворов собственноручно написал о ней длинную реляцию, на 12 страницах 16.
Если бы за поражением Турок при Рымнике последовали энергические наступательные действия за Дунай, к Балканам, то война, по всей вероятности, могла бы окончиться в том же году, так как главные силы Оттоманской Порты почти не существовали, разбежавшись по переходе через Дунай. Суворов и просил подкрепления, чтобы двинуться за Дунай, но безуспешно. Подобные взгляды и предположения далеко превышали уровень военных способностей Потемкина, который сверх того внес некоторую долю горечи в добрые отношения союзников, скрепленные было новой блестящей победой. Вечером 11 сентября, на поле сражения, принц Кобургский получил от него письмо с довольно резкими замечаниями на счет его, Кобурга, медленности и очень этим оскорбился.
Урон Турок 11 сентября простирался до 15,000 человек; в плен взято не больше нескольких сот. победителям достались 100 знамен, 80 орудий, целые стада скота, несколько тысяч повозок с разного рода имуществом; вообще добыча была очень велика. Потеря союзников определяется в 600 человек с небольшим, в том числе Русских меньше 200; но верность этих цифр подлежит сомнению, ввиду продолжительности боя и нескольких кровопролитных его фазисов. Во всяком случае она должна быть несоразмерно мала сравнительно с неприятельскою, так как громадную долю всей своей потери Турки понесли во время бегства и при переправах чрез реки.
Получив донесение о победе, Потемкин писал Суворову: «объемлю тебя лобызанием искренним и крупными словами свидетельствую мою благодарность. Ты, мой друг любезный, неутомимою своею ревностью возбуждаешь во мне желание иметь тебя повсеместно... Если мне слава, слава, то вам честь, честью...» Государыня была восхищена и того более, Отвечая на шуточное поздравительное послание принца де Линя, она назвала Суворова и Кобурга «loуаls et illustres chevаliers». Был отслужен в придворной церкви молебен при огромном стечении имеющих приезд ко двору; произведено 101 выстрел; архиереи говорили поздравительные речи; курьер Потемкина, подполковник Зубов, получил следующий чин. Екатерина даже цитировала окружающим письмо Суворова, полученное его дочерью, где говорилось, что в самый день рымникской победы, много лет назад он разбил Огинского. Еще сильнее был восторг Австрийцев. В одном современном письме читаем: «туживший об участи Кобурга цесарский посол (при Петербургском дворе), пробудясь аки от сна, предался вдруг веселию и, упоенный паче прочих радостью, имел при сем случае на счет разбитого визиря церемонияльный во дворец въезд». Безбородко пишет одному из графов Воронцовых, что «Австрийцы от сна восстали, но уже и загордились успехами;... не спорят однако же, что Суворов решил принца Кобургского атаковать Турок, а то было уже стали на оборонительную ногу». Признание это выразилось и в рескрипте императора Иосифа, Суворову, где сказано: «совершенно признаю, что я победою обязан наипаче вашему скорому соединению с принцем Кобургским». Факты эти многозначительны; подобные признания очень туго сходят с языка и пера, ибо затрагивают национальное самолюбие, Если они были сделаны даже в такой скромной форме, то значит истина резко бросалась в глаза 17). И действительно, не было возможности ее скрыть. Один австрийский офицер, участник рымникского сражения, писал, что «почти невероятно то, что о Русских рассказывают: они стоят как стена, и все должно пасть перед ними». Он приводит в пример русского бесстрашие такой случай (упоминаемый и другим писателем). Когда корпус Суворова, направляясь на Тыргокукули, перешел глубокий овраг и атаковал первое укрепление, то разразился ужасным, диким хохотом, «каким смеются Клопштоковы черти»; хохот этот смутил и потряс Австрийцев. рассказчик недоумевает, что бы мог значить этот неестественный смех, а между тем дело было по всей вероятности самое простое: наши смешливые солдаты заметили что-нибудь забавное и расхохотались. Конечно, для смеха в такую пору, под жерлами неприятельских пушек, надо иметь закаленную душу, но рассказчик не даром же сознается, что Суворовская пехота лучше австрийской.
На этот раз Государыня, всегда щедрая, выказала свое благоволение особенно; главные награды однако все-таки были продиктованы ей Потемкиным. Сентября 22 он ей пишет: «ей, матушка, он заслуживает вашу милость, и дело важное; я думаю, что бы ему, но не придумаю. Петр Великий графами за ничто жаловал; коли-б его с придатком Рымникский?» В другом письме он советует Государыне наградить победителя еще Георгием 1 класса. Екатерина пожаловала Суворова графом Русской империи с прозванием Рымникского, назначила ему орден Георгия 1 класса, бриллиантовый эполет и весьма богатую шпагу, пояснив: «хотя целая телега с бриллиантами уже накладена, однако кавалерии Егорья большого креста посылаю по твоей просьбе, он того достоин;... осыпав его алмазами, думаю, что казист будет». Но и этого Государыне казалось мало; в тот же день, 18 октября, она пишет Потемкину третье письмо, говоря: «к вещам для Суворова я прибавила еще перстень, буде вещи тебе покажутся недовольно богаты». Сообщая Суворову о монарших награждениях, Потемкин пишет: «вы конечно во всякое время равно приобрели славу и победы, но не всякий начальник с равным мне удовольствием сообщил бы вам воздаяние; скажи, граф Александр Васильевич, что я добрый человек: таким я буду всегда». Суворов, вообще знавший себе цену, тем не менее был изумлен такою оценкою его заслуг и отвечал Государыне на её рескрипт: «неограниченными, неожидаемыми и незаслуженными мною милосердиями монаршими Вашими, великая Императрица, я теперь паки нововербованный рекрут»; он обещает ей служить до смерти и в заключение говорит: «великодушный мой начальник, великий муж князь Григорий Александрович, да процветет славнейший век царствования Вашего в позднейшие времена». Не менее восторженно было его письмо к правителю канцелярии Потемкина, Попову. Указывая на какую высоту он, Суворов, поднялся из темного ничтожества, он говорит: «Долгий век князю Григорию Александровичу; увенчай его Господь Бог лаврами, славою; великой Екатерины верноподданные да питаются от тука его милостей. Он честный человек, он добрый человек, он великий человек. Счастье мое за него умереть» 18.
Украшенная бриллиантами шпага была пожалована Екатериною и принцу Кобургскому. Австрийский император тоже высказал свою признательность победителям, пожаловав Суворову графский титул Священной Римской империи, а Кобургу звание фельдмаршала,
С понятною гордостью написал Суворов своей дочери письмо, начав его словами: «графиня двух империй». Но не эта награда произвела на него наиболее глубокое впечатление, т.е. отвечала его затаенным желаниям и надеждам, а Георгий I класса. «Скажи Софье Ивановне (начальнице) и сестрицам (институткам), у меня горячка в мозгу, да кто и выдержит! Слышала ли сестрица, душа моя? Еще от моей mаgnаnime mere рескрипт на полулисте, будто Александру Македонскому, знаки св. Андрея тысяч в пятьдесят (за Фокшаны), да выше всего голубушка, первый класс св. Георгия: вот каков твой папенька за доброе сердце. Чуть право от радости не умер». Да и как было не радоваться; это не было только милостью, знаком благоволения, какие доставались Потемкину и иным; это было засвидетельствованием действительной, выходящей из ряда заслуги перед отечеством. Но подобное признание заслуги имеет свои неудобства, свои тернии: оно возбуждает зависть и зарождает в завистниках желание, — найти несоответственность между заслугой и её оценкой. Такое случилось и с Суворовым. Пожалованное ему графское достоинство особенно раздражило и обеспокоило завистников; в Петербурге больше прежнего стали говорить. что успехом своим он обязан не дарованиям, а исключительно счастию. Одно из доверенных лиц Потемкина, сообщая ему эту заметку, прибавляет, что такой взгляд распространен впрочем только в чиновном люде 19; к этому надо еще прибавить, что конечно только в высших сферах.
Разумеется, не на Суворове одном выразилась признательность Императрицы за блестящую победу; подкомандующие и офицеры получили повышения и ордена, солдаты денежные награды, а более отличившимся пожалованы кроме того серебряные медали с надписью: Рымник. Суворов два раза представлял списки отличившимся, не без опасения надоест Потемкину, но приводил в свое оправдание, что «где меньше войска, там больше храбрых». Старшие генералы, в том числе Дерфельден, в списки не вошли: они в деле не участвовали, оставшись по болезни дома. Дерфельден был серьезно болен 20.
На третий или четвертый день Суворов расстался с принцем Кобургским и малыми переходами двинулся к месту прежнего своего расположения. Остановившись у Текуча, он простоял тут несколько дней, написал реляцию, потом продолжая поход, прибыл в Бырлад в последних числах сентября. Тут долгое время пришлось ему оставаться без дела и даже отделить часть своих сил в помощь Потемкину к Бендерам.
Успокоенный рымникской победой со стороны великого визиря, Потемкин направил все свои усилия на овладение Бендерами. Взят был замок Гаджибей, вслед за ним Паланка, за нею Акерман сдался на капитуляцию, армия Потемкина окружила Бендеры. Крепость была сильная и гарнизон её многочисленный, но командующий паша или по малодушию, или закупленный Потемкиным, сдал ее и сам предпочел остаться у Русских, а гарнизон и население отправились к Дунаю. Суворов поздравил Потемкина, говоря, что в том столетии ни одна турецкая важная крепость «не сдавалась Русским так приятно 21. Государыня наградила Потемкина великолепным золотым лавровым венком. «Не даром я тебя люблю и жаловала», писала она ему по этому случаю: «ты совершенно оправдываешь мой выбор и мое о тебе мнение: ты отнюдь не хвастун, и выполнил все предположения, и Цесарцев выучил Турков победить». Так мало нужно было сделать Потемкину, чтобы заслужить подобную лестную признательность.
Взятием Бендер закончилась кампания. Австрийцы сделали в этом году больше прежнего, но все-таки очень мало по своим средствам и способам: был занят Букарест принцем Кобургским, сдался Белград ни еще два незначительных пункта. Да и то следует принять во внимание. что важнейшее из сделанного Австрийцами и Потемкиным, совершено главным образом. благодаря сильному впечатлению, произведенному на Турок рымникским погромом. Особенно ясно это обнаружилось в Букаресте. Турки бросили этот город тотчас, как появился авангард Кобурга, и бежали с 4 пашами во главе. Так описывал он Суворову свое вступление в Букарест, относя панику Турок прямо нравственному гнету, под которым они находились от минувшего поражения 15.
Зима наступила рано, войска разошлись по зимним квартирам. Подходил к концу 1789 год, представлявший собою оригинальное зрелище: огромные армии, с главнокомандующими во главе, осаждали крепости и забирали крепостцы, а два небольшие корпуса со второстепенными ролями, побивали неприятельский сильный отряд и главную армию в генеральном сражении. Суворов уже оправдывал сказанное про него впоследствии одним писателем: «если победа не давалась добровольно в руки ему, своему любимцу, то он ее насиловал» 14.
Война тянулась давно, а сделано было мало, и близкий конец не предвиделся. Австрия тяготилась своим в ней участием, особенно по кончине императора Иосифа в феврале 1790 года и при возникших в Брабанте мятежах; Англия напрягала усилия оттянуть ее от союза с Россией; дела с Польшей находились в положении весьма натянутом, и могли разрешиться внезапным разрывом; война со Швецией не была еще окончена. Вдобавок ко всему грозил вероятный разрыв с Пруссией, которая задалась целью, — во чтобы то ни стало отвлечь Австрию от участия в турецкой войне и мобилизовала свою армию.
При таких условиях силы Русских, выставленные в прошлом году против Турции, неизбежно должны были уменьшиться, и для наступательных действий предназначалось всего две дивизии с небольшим промежуточным между ними отрядом, в общем итоге не больше 25000 человек. Оберегаясь от Пруссии, Австрия тоже должна была отделить часть сил с турецкого театра войны.
Со своей стороны Порта предполагала действовать наступательно в Крыму и на Кубани, а на Дунае держаться оборонительно, заняв тамошние крепости сильными гарнизонами. Боевые её средства для кампании 1790 года были довольно слабы; поэтому, выгадывая время, Турки продолжали начавшиеся еще в минувшем году переговоры о мире и изъявили желание заключить перемирие. Но Потемкин не согласился на приостановку военных действий, которые таким образом и велись с мирными переговорами параллельно.
Суворов не оставлял своей мысли о наступательных действиях и, в виде подготовления к ним, вошел зимою в сношение с пашой, командовавшим в Браилове. Между ними установились добрые отношения, в роде тех, какие бывают между воюющими во время перемирия; они делали друг другу разные мелкие угождения и любезности, пересылались свежею рыбой и другой живностью, а вместе с тем переговаривались о деле. Суворов старался убедить пашу в бесполезности сопротивления Браилова, когда Русские начнут в этом направлении свои наступательные действия. Подействовало ли тут его грозное для Турок имя, или паша имел свои соображения, но только он поддался на увещания и согласился ограничиться легким сопротивлением, для вида, а затем сдать крепость. Суворов составил смелый план наступления за Дунай Русских совместно с Австрийцами. Принц Кобургский должен был взять Оршову и Журжу, Суворов — Браилов, и затем одновременно переправиться за Дунай. Кобург одобрил этот план, переписывался о нем с Суворовым, разъясняя подробности, но проект оставался проектом, потому что Потемкин не только не давал своей санкции, но просто не отвечал ни слова на все сообщения принца. Он очень недолюбливал Кобурга, что в соображениях такого своенравного и себялюбивого человека должно быть принимаемо к счету; кроме того, зная ход европейской политики, он вероятно не рассчитывал на долговечность австрийского союза, что потом и оправдалось.
Принц Кобургский, не будучи подчинен Потемкину и быть может задетый за живое его невежливостью, решился открыть действия один. Для исполнения своей части плана до перехода чрез Дунай, он не нуждался в содействии Русских, а после того мог или рассчитывать на вынужденное согласие Потемкина поддержать его ближайшими войсками, или в крайности просто остановиться на сделанном, не развивая плана далее. Поэтому Кобург двинулся к Оршове, а когда Оршова сдалась, то осадил Журжу. Осада шла сначала хорошо, но вследствие ли самонадеянности Австрийцев, или дурной наблюдательной их службы, осажденные сделали, в отсутствие Кобурга, весьма удачную вылазку, испортившую все дело. Они прогнали Австрийцев, забрали у них артиллерию, нанесли урон в 1000 человек; по странному распоряжению, которое вероятно было следствием дурнопонятых Суворовских уроков, прикрывавшие брешь-батарею батальоны получили приказание действовать лишь штыками и не имели при себе патронов. Австрийцы были в 6 раз сильнее гарнизона Журжи, но несмотря на это, потеряли всю свою осадную артиллерию и принуждены были от Журжи отступить.
Потемкин со злорадством описывал это дело Государыне, называя Кобурга тупым, глупым, невежественным, достойным сумасшедшего дома; издевался над отданным приказанием — действовать одними штыками, говоря, что войскам предоставлено было только отбраниваться из траншей словами или дразниться языком 1. Потемкин был прав только отчасти. Как бы ни ясна была военная посредственность Кобурга, но при умении, из него можно было извлечь большую пользу, чему доказательством служил минувший год. Дело под Журжей было простой частной неудачей, которую в конце того же июня месяца генерал Клерфе отчасти загладил победой над Турками под Калафатом. Но этими тремя делами Австрийцев и. кончились их активные действия.
Готовясь зимою к открытию кампании, Потемкин доносил Государыне, что рассчитывает начать военные действия рано и повести их с живостью и стремительностью, дабы повсюду и одновременно навести на неприятеля ужас. Если это было не похвальбой, то платоническим проектом, которые обыкновенно складываются в воображении у людей нерешительных или медлительных и исчезают, когда надо приступать к делу. Проживая в Яссах и Бендерах, окруженный роскошью невиданною, Потемкин походил не на военачальника, а скорее на владетельного государя среди блистательного двора. Тут были знатные и богатые иностранцы, рассыпавшиеся перед ним в комплиментах, а про себя издевавшиеся над его сатрапскими замашками, азиатскою роскошью и капризным непостоянством. Тут были люди знатных или влиятельных фамилий, налетевшие из столичных салонов за дешевыми лаврами; вокруг жужжал рой красавиц, вращался легион прихлебателей и проходимцев. Праздник следовал за праздником; одна затея пресыщенного человека менялась другою, еще больше чудною; по истине то был folle journee, продолжавшийся недели и месяцы.
Суворов не посещал главной квартиры, как то видно из довольно деятельной его с Потемкиным корреспонденции за этот период времени, или если и был там какой-нибудь раз или два, то в конце прошлого года. Он не затруднялся лишний раз и поклониться, и покадить своему всесильному начальнику, но не мог быть членом Потемкинского придворного штата, прихлебателем, участником «в хороводе трутней», по его собственному выражению. Он, добровольно тешивший других разными выходками и коленцами, этим самым зло издевался над своей публикой; быть же посмешищем невольным, стороною исключительно страдательною, вовсе не желал. При своих искательных тенденциях, он не впадал в идолопоклонство; кланяясь могуществу, не поворачивался спиной к пасынкам судьбы; для него загнанное достоинство продолжало быть достоинством. Под Яссами жил Румянцев в полном уединении, всеми забытый; Потемкин посетил его только однажды; некоторые другие, весьма немногие, бывали у него изредка, и то как бы украдкой, а остальные как будто и не знали про соседство старого победоносного фельдмаршала. Один Суворов оказывал ему должное уважение и притом открыто; бывая в Яссах, он являлся к Румянцеву; посылая курьеров к Потемкину с донесениями о своих действиях, он посылал дубликаты Румянцеву, как будто тот по-прежнему командовал армией. На этом пробном камне сказалось различие между Суворовым и другими 2.
Сидя у себя в Бырладе в течение нескольких месяцев подряд, Суворов скучал бездействием, но бездействием боевым, а не недостатком дела вообще. Прежде всего и больше всего он занимался обучением войск, объезжая и осматривая их во всякое время года. Когда же ему приходилось сидеть дома, то он отдавал свои досуги умственным занятиям, между которыми не последнее место занимало знакомство с кораном и изучение турецкого языка. Это последнее не было препровождением времени от нечего делать, без серьезной цели; спустя 9 лет, в Италии, Суворов умел писать по-турецки и написал на этом языке письмо турецкому адмиралу союзной турецко-русской эскадры. Большая же часть свободного времени в Бырладе шла у Суворова на чтение. При нем находился один немецкий студент или кандидат, с которым он познакомился несколько лет назад и взял его в чтецы. К этому молодому человеку Суворов очень привык, звал его Филиппом Ивановичем, хотя тот носил совсем другое имя; предлагал ему определиться в военную службу под его, Суворова, начальство и обещал вывести в штаб-офицеры, — обещание, по тому времени легкоисполнимое. Кандидат по-видимому был не прочь, но отец его, гернгутер, не согласился, следуя принципам своего вероисповедания; разрешил же сыну поступить в чтецы к русскому генералу вероятно потому, что Суворов предупредил будущего сожителя о своем образе жизни, об отсутствии театров, карт, шумных сборищ. Суворов зачастую беседовал со своим молодым компаньоном о предметах самых разнообразных, из которых любимейшим была история, причем Суворов интересовался не столько фактической её стороной, сколько философской. Независимо от беседы в связи с ними шло чтение, Суворов был ненасытим, заставлял Филиппа Ивановича читать много и долго и почти не давал ему отдыха, препираясь за каждую остановку. Вероятно физическая невозможность удовлетворить в этом отношении Суворова и была одною из причин, по которым чтец с ним впоследствии расстался. Читалось все и на разных языках: газеты, журналы, военные мемуары, история, статистика, путешествия; доставались для чтения не только книги, но и рукописи. Иногда к чтению приглашались офицеры Суворовского штаба и другие лица, Тут чтение принимало вид некоторого состязания или экзамена. Суворов предлагал присутствующим вопросы из истории вообще и военной истории в особенности; ответы были конечно большею частию неудовлетворительные или заключались в молчании. Суворов стыдил невежд, указывал им на Филиппа Ивановича; говорил, что они должны знать больше его, а знают меньше. Не трудно понять, что для такого времяпрепровождения, Суворову трудно было найти не только подходящих собеседников, но и просто желающих. И действительно, участвование в подобных чтениях принималось за тяжелую служебную обязанность, от которой все открещивались, особенно ввиду злых сарказмов хозяина-начальника. Один из генерал-адъютантов Суворова, которому Филипп Иванович с помощью какой-то удачной шутки доставил позволение — уходить с чтений когда угодно, долго с благодарностью вспоминал про эту услугу 3.
Причиною тому был низкий уровень образования и умственного развития тогдашнего русского общества, но ее усугублял сам Суворов дурным выбором своих приближенных, за редкими исключениями. Это были его сослуживцы, которым удалось ему угодить на поле сражения или в домашних делах, родственники, рекомендованные, или наконец пройдохи, сумевшие его обойти, выказавшись с выгодной стороны и замаскировав свои крупные недостатки. Нахождение при Суворове таких лиц представлялось аномалией, поражавшей даже поверхностного наблюдателя. Только в пороховом дыму эта особенность исчезала, потому что все они были люди храбрые и служили в его руках простыми орудиями неважного значения. Но тотчас после боя картина менялась и тем резче, чем ближе знали Суворова его приближенные. Такой капитальный недостаток стал особенно заметен впоследствии, в Польскую войну, но уже и во вторую Турецкую невысокие качества Суворовских приближенных и дурное их на него влияние были фактом несомненным и засвидетельствованы лицом, заслуживающим полной веры. Подполковник Сакен (впоследствии фельдмаршал) в частном письме 31 июля 1789 года говорит: «я постоянно слыхал о его странностях, но был лучшего понятия о его справедливости и его качествах домашних и общественных. Он окружен свитою молодых людей; они им управляют и он видит их глазами. Слова нельзя ему сказать иначе, как через их рты; нельзя приблизиться к нему, не рискуя получить неприятности, на которые никто не пойдет по доброй воле. Им одним принадлежит успех, награда и слава. Я не могу добиться здесь команды над батальоном, потому что один из его любимцев, его старый адъютант, не принадлежащий даже к армии, имеет их, да не один, а два, Надо быть философом, даже больше, чтобы не лопнуть от всех несправедливостей, которые приходится здесь выносить» 4.
Письмо писано под горьким впечатлением, сгоряча, а потому страдает преувеличениями. Например батальон, которого добивался так Сакен, он получил несколькими днями позже написания письма, вместе с партиею казаков, для занятия отдельного поста в Фальчи, следовательно сетования его были слишком поспешны. Есть и другие преувеличения, но в основании Сакен справедлив. Суворов совмещал в себе такие крайности и противоречия, что только сводя их в ходе нашего рассказа исподоволь в одно целое, получим правильное понятие об этой оригинальной личности.
Кроме занятий служебных и научных, Суворов вел по своему обыкновению довольно деятельную переписку. Он переписывался с Потемкиным не только как подчиненный, но и как вообще пользующийся его доверием человек; темою для переписки служили между прочим и современные политические обстоятельства. Писал он также дочери, управляющим имениями, принцу Кобургскому, который и со своей стороны не скупился на корреспонденцию. Он заверяет Суворова, что несмотря на свою высокую степень (фельдмаршал), продолжает состоять в его распоряжении, и это послужит только к скреплению дружбы, которая родилась на Марсовом поле и окончится в полях Елисейских. Одобрение целого света для него не так приятно, как похвала его уважаемого друга, которому он обязан наибольшей долей своей боевой репутации, Он выражает надежду, что их разлука не протянется долгое время и что он, Кобург, в состоянии еще будет пользоваться советами и примером Суворова, дабы наводить страх и ужас на неверных. «Моя полнейшая вам преданность, мой дивный учитель, не уменьшится никогда, ни от пространства, ни от времени». Несколько позже, уезжая с театра войны в Венгрию, принц больше всего жалел, что расстается с Суворовым. «Я умею ценить вашу великую душу», писал он: «нас связали великие события, и я беспрестанно находил поводы удивляться вам, как герою, и питать к вам привязанность, как к одному из достойнейших людей в свете. Судите же, мой несравненный учитель, как тяжело мне с вами расставаться» 5.
Образ жизни и вся обстановка Суворова на зимних квартирах, скромные и простые до отрицания всякого комфорта, в деятельное время кампании нисходили до лагерного и даже бивачного солдатского обихода. Один из посланных Потемкина попал к Суворову на обед вскоре после Рымника: в палатке была разослана на земле скатерть, и вся компания лежала перед своими тарелками.
Сервировка отвечала меблировке: у Суворова совсем не было столового багажа, а тарелки, ножи и тому подобное его люди доставали у кого попало. Одевался он обыкновенно в куртку грубого солдатского сукна, что было тогда разрешено Потемкиным офицерам, для уменьшения их издержек на туалет, и заслужило одобрение Императрицы. Сам Потемкин завел себе мундир из солдатского сукна; в угождение ему тоже сделали и генералы, но только для показа, а Суворов ввел в свою практику. В жаркое время, на походе и в бою, он бывал обыкновенно в рубашке, к которой иногда пришпиливал некоторые из своих орденов; большую тяжелую саблю возил за ним казак, даже в бою, а Суворов держал в руках одну нагайку. Он не имел ни экипажа, ни верховых лошадей, а брал обыкновенно казачью. Странности его и причуды росли вместе с его известностью, и репутация чудака утвердилась за ним во всей армии. К числу его странностей относили, между прочим, его ненависть к немогузнайству и беспощадное преследование этого порока во всех видах. Однажды в Молдавии, за обедом, произошла у него горячая схватка с военным инженером де Воланом, человеком весьма способным и основательно образованным. Де Волан не хотел отвечать положительно и категорически на вопросы о вещах, ему неизвестных; Суворов возражал против не знаю — Спор дошел до того, что де Волан выскочил из за стола, выпрыгнул в окно и побежал к себе. Суворов пустился вслед за ним, догнал, примирился с ним и вдвоем возвратился к столу 6.
Тем временем новый великий визирь предпринял наступление, и хотя двигался очень медленно, но его намерение — отбить у Австрийцев Букарест, беспокоило принца Кобургского. По просьбе принца, Потемкин приказал Суворову сблизиться с Австрийцами, но не сразу, а по мере движения Турок; так что прошло больше полутора месяца, пока Суворов дошел до Афумаца, в 10-12 верстах от Букареста. Окруженный большой свитой, поехал он в Букарест представиться принцу, но тот его предупредил. Они встретились на полудороге, братски обнялись и в экипаже принца вернулись в Афумац, для предварительных переговоров. Офицеры и солдаты союзных войск встречались старыми друзьями, обнимались, пили за здоровье, за общий успех. Суворов привел 10,000 человек, у принца было на лицо 40,000, да притянув некоторые отряды, можно было усилиться в общем итоге до 60,000. Будущее им улыбалось, дух войск был превосходный; у Турок же, на оборот, обнаружились зачатки внутреннего раздора, и сам визир выказывал признаки малодушия. Во время проектирования плана нападения на Австрийцев, к нему привели крестьянина; который разглашал, будто с Кобургом соединился Суворов. Визирь не поверил, но когда крестьянин стал ручаться головой, что это правда, что Суворова он видел собственными глазами вблизи, — то визирь выронил из рук перо и сказал: «что же мне теперь делать»? Таким образом все складывалось в пользу союзников, как вдруг произошел поворот обстоятельств, совершенно изменивший положение дел.
Пруссия готова была объявить Австрии войну, для отвлечения её от союза с Россией; но министр Герцберг решился прежде испробовать последнее мирное средство. В Рейхенбахе собралась конференция из представителей нескольких держав, заинтересованных в тогдашних политических усложнениях, кроме России, которая отказалась от участия в переговорах, желая улаживать свои дела с Турцией без посредников. Что редко бывает, конференции удалось постановить положительные решения, принятые обеими сторонами. Между Австрией и Пруссией состоялся договор, по которому между прочим Австрия отказывалась от дальнейшего участия в войне с Турцией, обязывалась немедленно заключить с нею перемирие и, на известных основаниях, начать вслед затем переговоры о мире. Тотчас же был отправлен курьер к принцу Кобургскому с соответственными приказаниями, и привезенные депеши положили конец всяким наступательным замыслам. Мало того, предстояло озаботиться о безопасности корпуса Суворова, выдвинувшегося далеко вперед; по приказанию Потемкина, он стал немедленно отходить назад и остановился в Максимени, наблюдая на дунайскими низовьями.
С искренним чувством простились Суворов и принц Кобургский; особенно горевал последний. Недавно еще писал он Суворову во время его похода: «приходите только в решительный момент с двумя кареями и 500 казаками, я вам дам остальное, и мои войска будут непобедимы» 7. Вера его в Суворова выросла в непреклонное убеждение, и в этом частном случае мы можем видеть образчик того нравственного обаяния, которое Суворов производил на поле сражения.
С выходом Австрии из союза, положение России несколько изменилось, но не существенно, потому что хотя надо было принимать меры предосторожности против Пруссии и Польши, но за то удалось заключить мир со Шведским королем Густавом, и действовавшие против него силы употребить в других местах. В это же время адмирал Ушаков одержал над турецким флотом решительную победу близ Гаджибея, и Потемкин счел наконец возможным начать действия против визиря.
Суворов, страдавший в это время лихорадкой, очень обрадовался. «Ах, батюшка Григорий Александрович, вы оживляете меня», писал он 3 сентября Потемкину и, чтобы поддержать его в принятом намерении, объяснял тогдашнее положение так: «Поляки двояки и переменчивы; Герцберг суперфин и рвется; Густав наш..... Коли угодно, геркулесовой дубине и центр не далек..... Я готов, милостивый государь, к повелениям вашим» 7. Некоторые историки утверждают, что Суворов подал Потемкину совет касательно последующих военных операций; «гребной флот должен овладеть дунайскими устьями, взять Тульчу и Исакчу, вместе с сухопутными войсками покорить Измаил и Браилов и навести трепет на Систово». Потемкин так и поступил; впрочем ничего другого и не оставалось делать, ибо Русские могли действовать только на пространстве от моря до р. Серета, против Добруджи, согласно статье перемирия Австрии с Турцией.
Два отряда предназначались для действия на нижнем Дунае; с помощью гребной флотилии они должны были завладеть всеми турецкими укрепленными пунктами, уничтожить речные неприятельские суда и вообще очистить низовья Дуная с прибрежьями. Большая часть этой задачп, по количеству, была исполнена без особенных усилий; к концу ноября небольшие крепости Килия, Тульча и Исакча находились в руках Русских, и турецкие гребные флотилии были истреблены. Оставалась грозная твердыня — Измаил.
Измаил был важнейшею турецкою крепостью на Дунае. Расположенный на левом берегу Килийского рукава, на плоской косе, спускающейся к реке крутым обрывом, Измаил был сильно укреплен в последнее время французскими инженерами и служил Туркам главным опорным пунктом в их операциях. Он имел вид прямоугольного треугольника; главный вал, длиною до 6 верст, представлял собою ломаную линию с 7 бастионами и множеством исходящих и входящих углов. Один из бастионов был каменный, другой также обшит камнем и с двумя каменными же башнями на плечевых углах; все остальные верки земляные. Крепостной вал имел разную, от 3 до 4 сажен вышину, ров до 6 сажен ширины и кое-где до 4 глубины. Не было ни внешних укреплений, ни прикрытого пути, кроме двух фосбрей в разных местах; обращенный к реке фронт крепости был слаб и состоял всего из одной, да и то недоконченной, насыпи, так как отсюда Турки не ожидали нападения, рассчитывая на свою флотилию, и только в виду грозившей опасности стали воздвигать тут батареи. На валганге сухопутных фронтов стояло больше 200 орудий разного калибра; в крепость вели четверо ворот.
После взятия 18 октября Килии, генерал Гудович двинулся к Измаилу и обложил его с сухого пути; затем прибыл туда для этой же цели отряд генерал-лейтенанта Потемкина. Войска расположились полукружием, верстах в 4 от крепостных верков. Гудовича сменил генерал-поручик Самойлов; общего командования не было, время проходило в совещаниях, колебаниях, спорах. и не принималось никакого решения. Между тем подошла флотилия под начальством генерал-майора де-Рибаса; на большой дунайский остров Чатал, против крепости, были высажены войска, и началось возведение батарей. Рибас был деятельнее, энергичнее и искуснее своих сухопутных товарищей; он нанес Туркам много вреда, но не мог добиться ничего существенного без содействия сухопутных войск. Между тем ему надо было торопиться: наступало зимнее время, а флотилию поджидал Суворов для действия против Галаца. Рибас писал ему, что не потеряет ни одной минуты и тронется в пут тотчас, как только здесь освободится; что он «жаждет поступить под начальство героя, для новых подвигов» 8. Но желанный час был по-прежнему далек.
Погода изменилась к худшему; наступило сырое и холодное время; при большой скудости в продовольствии и топливе, в войсках стали развиваться болезни, а колебание и бездействие главных начальников не замедлили произвести и деморализующее влияние. Из переписки некоторых участников осады видно, что шла слабая бомбардировка с наивною надеждою — не сдастся ли от этого крепость; что Рибас даже посылал к измаильскому паше с подобным предложением, но тот отвечал, что не видит, чего бы ему бояться. Войска постоянно держались настороже из опасения вылазок и не раздевались на ночь; из продовольствия нельзя было ничего достать, кроме говядины, да и ту с большим трудом; у Потемкина, командовавшего одним из осадных корпусов, стол накрывался на 8 приборов, а сыты могли быть только двое 9. Продолжать так было нельзя, настоятельно требовалось принять хоть какое-нибудь решение. Собрался военный совет; он признал успех штурма сомнительным и дорогостоящим, о чем и положил представить главнокомандующему; если же штурму не быть, то облежание переменить на блокаду, так как у гарнизона имеется пропитания всего на 1 1/2 месяца 1.
Трудно сказать наверное, что именно затем произошло. Осадные корпуса много уступали численностью измаильскому гарнизону; едва ли могли начальствующие возложить блокаду на отряд еще более слабый: он подвергался бы серьезной опасности без возможности исполнять свое назначение. Из некоторых сведений и документов можно скорее заключить, что постановление совета или существовало только в проекте (подлинного, с подписями и обозначением числа, не найдено), или оно было вслед затем изменено в смысле совершенного освобождения Измаила от всякого обложения, с возвращением войск на зимние квартиры. По крайней мере Рибас, хотя и не разделявший взглядов сухопутных генералов, собирался плыть к Суворову под Галац. В письме его от 27 ноября читаем, что у него продовольствия достанет только до 10 декабря, что надо бы выждать еще три дня для получения дополнительного запаса, но он предпочитает идти скорее к Суворову и сегодня вечером поднимает якоря 10.
Дело однако устроилось иначе. Окончить кампанию взятием нескольких неважных крепостей, в виду тогдашнего возбужденного положения политических обстоятельств, было бы большой ошибкой. Потемкин это понимал и потому решился прибегнуть к последнему средству — послать под Измаил Суворова. Решение снять осаду крепости тогда еще до него не дошло, но он предчувствовал возможность такого исхода, а потому 25 ноября послал Суворову предписание. Он писал, что турецкая флотилия под Измаилом почти вся истреблена; «остается предпринять на овладение города, для чего ваше сиятельство извольте поспешить туда для принятия всех частей в вашу команду»; советовал вести атаку с речной стороны: «если бы начать тем, что войдя тут, где ни есть ложироваться и уже оттоль вести штурмование, дабы в случае, чего Боже сохрани, отражания, было куда обратиться». В тот же день, он послал Суворову другое письмо: «Моя надежда на Бога и на вашу храбрость, поспеши мой милостивый друг... Много там равночинных генералов, а из того выходит всегда некоторый род сейма нерешительного... Огляди все и распоряди и, помоляся Богу, предпринимайте». Через день или два после отправки этих двух писем, Потемкин получил донесение из-под Измаила о принятом там решении на счет снятия осады, а потому 29 ноября вновь пишет Суворову, но уже не так решительно: тяжесть задачи и ответственности начинает его устрашать. Он говорит, что Гудович, Потемкин и Рибас решились отступить прежде, чем узнали о поручении, данном Суворову: «предоставляю вашему сиятельству поступать тут по лучшему вашему усмотрению, продолжением ли предприятия на Измаил, или оставлением оного» 1.
Предписание Потемкина о назначении Суворова под Измаил было получено там 27 числа. Рибас, готовившийся в тот вечер плыть к Галацу, остался, сообщив об этом Суворову тотчас же и прибавив: «с таким героем как вы, все затруднения исчезнут»; но часть сухопутных войск под начальством Потемкина уже выступила, и осадная артиллерия была отправлена. Весть о назначении Суворова разнеслась по флотилии и осадному корпусу моментально и подействовала электрически. Все до последнего солдата поняли, в чем будет состоять развязка минувшего тяжелого бездействия, и одно из высших лиц в своем частном письме выразилось без оговорок: «как только прибудет Суворов, крепость возьмут штурмом» 11.
Суворов отвечал Потемкину 30 ноября коротко: «получа повеление вашей светлости, отправился я к стороне Измаила. Боже, даруй вам свою помощь» 7. Сборы его были невелики и распоряжения не сложны: назначив под Измаил Фанагорийский гренадерский полк, 2 сотни казаков, 1000 арнаутов и 150 охотников Апшеронского полка, он приказал изготовить и отправить туда же 30 лестниц и 1000 фашин. Сам он выехал с конвоем из 40 казаков и с дороги послал генерал-поручику Потемкину приказ вернуться к Измаилу. Но так как время было особенно дорого, потому что приготовления к штурму не могли кончиться скоро, то Суворов оставил свой конвой и поехал с удвоенной скоростью. Рано утром 2 декабря, после больше чем 100-верстного пути, два всадника подъехали к русским аванпостам: то был Суворов и казак, везший в небольшом узелке багаж генерала. Раздалась приветственная пальба с батарей, все оживились и просияли: в лице маленького, сухопарого, неказистого старичка явилась победа.
Осмотревшись и собрав сведения, Суворов увидел, что ему предстоял подвиг, быть может более трудный, чем он полагал прежде. Крепость была первоклассная и защищала ее целая армия, усиленная в последнее время гарнизонами покоренных Русскими крепостей, которым грозил гнев Султана, обрекавший их на смерть в случае сдачи Измаила, Всего считалось, с некоторою частью городских жителей, находившеюся под ружьем, 42,000 человек на казенном довольствии, но в сущности, по турецкому обычаю, было меньше, не свыше 35,000, в том числе 8,000 кавалерии. В военных припасах было изобилие; продовольствия имелось месяца на 1 1/2; главным начальником был поседелый в боях Айдос-Мехмет-паша, твердый и бесстрашный воин, одинаково далекий от самонадеянности и слабодушия. Силы Русских были меньше; они исчисляются различно; наиболее близкую к истине цифру следует искать между 28 и 31,000, в том числе меньше половины казаков. Осадной артиллерии не было; полевая имела боевых припасов не больше одного комплекта; в продовольствии и других потребностях чувствовался крайний недостаток, который пополнить было невозможно по зимним условиям и недостатку времени; больных было много 12. В общем итоге положение дел представлялось очень неутешительным, тем не менее штурмование было в военном и политическом отношениях необходимо, и потому оставалось только обеспечить его успех всем, чем можно.
Суворов так и сделал. Немногие дни, которыми он мог располагать до приступа, были наполнены кипучей деятельностью. Шли переговоры с Турками, велась переписка с Потемкиным, собирались сведения чрез шпионов, возводились батареи, обучались войска. Рибас доносил Суворову каждый день, иногда по нескольку раз, о ходе работ по постройке и вооружению батарей на Чатале, о результатах канонады, о работах Турок, о их замыслах и т.п., кончая свои письма стереотипною фразой: «целую ваши руки». Через несколько дней у него все было готово к атаке, и каждый солдат знал свое место и дело. На сухом пути, под зорким глазом Суворова, тоже не сидели сложа руки, и каждый час был на счету. На топливо резали тростник и камыш, заготовляли 40 штурмовых лестниц и 2000 больших фашин; из-под Галаца вызваны маркитанты с разной провизией. Суворов объезжал полки, говорил с солдатами так, как только он один умел говорить, вспоминал прежние победы, не скрывал серьезности настоящего положения и больших трудностей предстоящего штурма, «Валы Измаила высоки, рвы глубоки, а все-таки нам надо его взять», — говорил он: «такова воля матушки-Государыни». Солдаты отвечали, что с ним возьмут, и в словах их звучало не минутное увлечение, а сознательная, спокойная уверенность. Суворов выбрал место где-то в стороне, приказал насыпать вал и вырыть ров. Сюда высылались солдаты из полков и, по личным указаниям Суворова, практиковались в приемах перехода через ров, эскаладирования вала и т. под. Ученья делались ночью, чтобы не возбуждать внимания Турок; в программу входил и удар штыком, но не в пустое пространство, а в фашины, представлявшие Турок 13.
Рекогносцировки производились несколько раз; в них принимали участие многие генералы и штаб-офицеры, дабы все штурмующие колонны были ознакомлены с верками, против которых им придется действовать. Сам Суворов сопровождал рекогносцирующих, а руководил рекогносцировкой особый офицер. Когда рекогносцировка выяснила главные подробности неприятельской обороны, заложены были на флангах сухопутного расположения по две батареи и вооружены 40 полевыми орудиями. Батареи эти имели целью — замаскировать до времени намерение штурмовать крепость и усыпить бдительность Турок надеждою на правильную осаду. Турки пытались разрушить эти батареи своим огнем, но без успеха.
Параллельно с приготовлениями велись и переговоры. Суворов не возлагал на них большой надежды; двукратное отступление Русских от Измаила в прошлом и нынешнем годах ободрили Турок и давали им надежду на такой же исход и третьей попытки. Но без переговоров обойтись было невозможно по понятной причине, тем более, что они давали время на штурмовые приготовления.
Еще 1 декабря Рибас получил от Потемкина письмо на имя измаильского сераскира, которое следовало передать по прибытии Суворова. Потемкин предлагал сдать крепость во избежание кровопролития, обещая отпустить войска и жителей за Дунай с их имением, грозил иначе участью Очакова и в заключение сообщал, что для исполнения назначен генерал граф Суворов. Письмо это было послано в Измаил 7 декабря, в 2 часа дня, так как только 5 числа возвратились к Измаилу войска генерал-поручика Потемкина и лишь 6 числа прибыл назначенный Суворовым отряд из-под Галаца, Вместе с письмом главнокомандующего, Суворов послал и свое, почти такого же содержания, дав сроку на ответ 24 часа; кроме того он приложил дополнительную или, лучше сказать пояснительную, записку. Записка эта отличалась от первой, строго-официальной, чисто-Суворовским складом речи, и содержала в себе следующие немногие слова: «Сераскиру, старшинам и всему обществу. Я с войсками сюда прибыл. Двадцать четыре часа на размышление — воля; первый мой выстрел — уже неволя; штурм — смерть. Что оставляю вам на рассмотрение». Один из подручных пашей, принимавший это послание, разговорился с посланным офицером, знавшим турецкий язык, и между прочим сказал ему: «скорее Дунай остановится в своем течении и небо упадет на землю, чем сдастся Измаил». Сераскир же отвечал на другой день, к вечеру. Он прислал довольно длинное письмо, сущность которого состояла в отказе, если не будет разрешено послать двух человек к визирю за повелением, если не дадут сроку 10 дней вместо 24 часов и не заключат на это время перемирие. Очевидно Турки хотели затянуть дело; это было бы чистым для них выигрышем, при позднем сезоне и недостатке всего нужного в русском лагере, и такой прием удавался им не раз. Но они имели теперь дело не с Потемкиным и не с принцем Кобургским. Понимая это, сераскир прислал парламентера и 9 числа, как будто за ответом: ему не хотелось считать дело безвозвратно оконченным. Суворов отвечал словесно, что если в тот же день не будет выставлено белое знамя, то последует штурм, и никто не получит пощады. Белое знамя не показывалось, участь Измаила была решена 14.
В тот же день Суворов собрал военный совет. Советоваться ему было не о чем, но поступая таким образом, он действовал на основании закона и пользовался этим средством, чтобы перелить в других принятое им решение, сделать свой взгляд их взглядом, свое убеждение их убеждением. Это очень трудно для военачальников ординарных, не возвышающихся над подчиненными ничем, кроме своего положения; но очень легко для таких, как Суворов. Тут не нужно ни разглагольствований, ни хитросплетенных доказательств; убеждает победный авторитет, увлекает ни перед чем не склоняющаяся воля. Немного говорил Суворов в совете и однако увлек всех, увлек тех самых людей, которые несколько дней назад считали тот же самый штурм неисполнимым. Младший из присутствовавших, бригадир Платов, произнес слово штурм, и штурм был решен всеми 13 лицами без исключения. Совет постановил: «приближась к Измаилу, по диспозиции приступить к штурму неотлагательно, дабы не дать время неприятелю еще более укрепиться, и посему уже нет надобности относиться к его светлости главнокомандующему. Сераскиру в его требовании отказать. Обращение осады в блокаду исполнять не должно. Отступление предосудительно победоносным её Императорского Величества войскам. По силе четвертой на десять главы воинского устава» 16. Из определения этого видно, что оно редактировано прямо против прежнего советского решения.
Теперь штурм закреплен был окончательно, с формальной стороны. Некоторые повествуют, будто Потемкин, устрашенный риском предприятия, предоставил перед самым штурмом Суворову свободу — отступить. Это ничем не подтверждается. Из предписаний Потемкина 29 ноября видно, что он и не приказывал Суворову штурмовать во что бы то ни стало; следовательно не было надобности предоставлять ему свободу действий, которую он без того имел. Во все это время Потемкин писал к Суворову, сколько известно, только раз, 4 декабря, о доставке снарядов, причем сказал: «даруй Боже тебе. мой любезнейший друг, счастья и здоровья», ничего больше, Суворов писал ему два раза: 3 декабря, что штурм будет дней через пять, что «обещать нельзя, Божий гнев и милость зависят от Его провидения»; а дня 2 или 3 позже, как бы в устранение вмешательства Потемкина: «мы бы вчера начали, если бы Фанагорийский полк сюда прибыл». Очевидно, последнее было сказано только для заявления решимости, в устранение сомнений Потемкина, ибо не могло быть исполнено прежде доставления сераскиру письма и получения ответа 16.
После военного совета, день штурма был назначен на 11 число. Требовалось сохранить это в тайне, дабы не увеличить бдительность Турок, которые и без того были настороже. Чрез беглецов получены из Измаила разные сведения о числе войск, орудий, размещении их и проч. Турки считали осадный русский корпус в 85000 человек, ожидали штурма каждую ночь, половина людей не спала и сидела в землянках, сераскир объезжал крепость 2 и 3 раза, ночью осмотр делали татарские султаны и янычарские агаси, и ходили дозоры от батальона к батальону. Обыватели защищаться не склонны, женщины убеждают пашей к сдаче, но те хотят обороняться, да и вообще военные надеются на свои силы. Таковы были донесения перебежчиков, неуспокоительные для Русских, но Суворов не только ими не секретничал, а приказал сделать их известными всем, «от высших начальников до рядовых» 1. Такова была его система, коренившаяся на взаимном доверии начальников и подчиненных.
Окончены были последние приготовления, отданы последние приказания. Хотя каждую ночь пускали ракеты перед рассветом, чтобы приучить к ним Турок, но на этот раз войска предупреждены о настоящем значении трех ракет 17. Запрещено строго, по завладении валом, врываться внутрь города, пока не будут отворены ворота и впущены резервы. Начальникам взаимно согласовать движения своих частей, но начав атаку, не останавливаться; отыскивать под бастионами пороховые погреба и ставить к ним караулы; оставлять сзади, в приличных местах, также караулы при движении внутрь города; ничего во время атаки не зажигать; христиан, безоружных, женщин и детей не трогать. Штурмовым колоннам иметь впереди стрелков и рабочих с топорами, кирками и лопатами, сзади резерв по назначению; колонным командирам употреблять резервы по своему усмотрению и в случае надобности подкреплять ими других. Вообще диспозиция была весьма обстоятельная и заключала в себе много практических указаний и наставлений.
С восходом солнца открылась 10 декабря сильнейшая канонада с флотилии, с острова и с 4 фланговых батарей. Действовало несколько сот орудий, не прекращая огня до ночи. Турки отвечали горячо, но с полудня стали стрелять реже, а ночью вовсе замолчали. Город сильно пострадал, но немалую потерю понесли и Русские; у них между прочим взорвана бригантина с 200 человек экипажа. С приближением ночи, бежало в Измаил несколько казаков; таким образом Турки были предупреждены на счет штурма. Они рассчитывали сделать к утру три вылазки; на фланговые батареи и на главную квартиру Суворова, которая по обыкновению охранялась отрядом незначительным, но были предупреждены штурмующими.
Спустилась темная ночь; чрез непроглядную тьму только вспыхивал огонь выстрелов, да и те мало-помалу замолкли и наступила тишина, прерываемая по временам только глухими, неопределенными звуками, доносившимися из крепости. Мало кто спал в эту ночь; не спал и Суворов; он ходил по бивакам, заговаривал с офицерами и солдатами, напоминал им прошлые славные дни, внушал уверенность в успехе. Вернувшись к своему биваку, он прилег к огню, но не спал. Тут же находилась его многочисленная свита: чины полевого штаба, ординарцы, адъютанты, — были и посторонние, — знатные иностранцы, гвардейские офицеры, даже придворные, вообще те, которым в позднейшее время, в кавказской армии дано меткое прозвище фазанов. Они впрочем группировались более на флотилии; некоторые из них принесли существенную пользу при штурме; имена многих сделались потом знаменитыми на различных поприщах.
В 3 часа, по ракете, войска поднялись и выступили к назначенным по диспозиции пунктам; в 5 1/2 в густом тумане двинулись на штурм. Атаку с запада и севера производили три колонны генерал-майоров Львова, Ласси и Мекноба, под общим начальством генерал-поручика Потемкина. На левой половине боевого порядка действовали три колонны бригадиров Орлова, Платова и генерал-майора Голенищева-Кутузова, под общим начальством генерал-поручика Самойлова. Из них четвертая и пятая состояли из спешенных казаков с укороченными пиками, а пятая исключительно из казаков-новобранцев; обе колонны подчинялись генерал-майору Безбородко. Стрелки, шедшие в голове колонн, должны были остановиться у крепостного рва и огнем поражать защитников. Наконец, для десанта и атаки с речной стороны, под начальством генерал-майора Рибаса назначались три же колонны — генерал-майора Арсеньева, бригадира Чепеги и гвардии майора Маркова. Кавалерийский резерв сухопутной стороны располагался перед тремя воротами и состоял под общим начальством бригадира Вестфалена. Сам Суворов находился на северной стороне, невдалеке от третьей колонны.
Колонны двинулись в порядке, соблюдая тишину; Турки сидели смирно, не выдавая себя ни одним выстрелом. Но когда колонны подошли шагов на 300 или 400, открылся адский огонь; атакующие ускоренным шагом продолжали движение. Прежде других подошла ко рву вторая колонна, перешла ров, по лестницам взошла на вал и распространилась влево, очищая вал от защитников. Подоспела скоро и первая колонна, которой приходилось действовать против каменного редута Табия. Овладеть этим редутом открытою силою было совершенно невозможно; колонна направилась правее, к палисаду, протянутому от редута к берегу Дуная. Генерал Львов перелез через палисад, за ним сделали тоже самое Фанагорийские гренадеры и Апшеронские егеря (пришедшие из-под Галаца) и атакою во фланг и с тыла овладели ближайшими дунайскими батареями, под картечным огнем из Табии. Из редута налетела на них вылазка и ударила в сабли; колонна штыками отбила вылазку; не обращая внимания на картечный огонь и ручные гранаты, обошла редут под самыми его стенами, оставила его позади себя и продолжала движение вперед. Львов был ранен, за ним полковник князь Лобанов-Ростовский;. повел колонну полковник Золотухин, на штыках дорвался до ворот, овладел ими, затем другими, впустил через ворота резерв и соединился со второю колонною. В это время, на противоположном фланге, шестая колонна тоже овладела бастионом, но держалась с большими усилиями под напором Турок, получавших беспрестанно свежие подкрепления, причем убит бригадир Рибопьер. Дважды Кутузов оттеснял неприятеля и дважды был сам оттеснен к самому валу. Произошло замедление, которое в настоящих обстоятельствах не обещало ничего хорошего. Кутузов двинул резерв, оставив часть его для обороны занятого рва; свежие силы произвели бурную атаку на скопившихся Турок и опрокинули их окончательно. Колонна стала твердою ногою на бастион и, разделившись на две части, двинулась по куртинам для очищения соседних.
Еще труднее была выполнена задача 4 и 5 колоннами, составленными из казаков. Когда часть четвертой колонны взошла на вал, а другая оставалась еще за рвом, соседние Бендерские ворота вдруг отворились и Турки, бросившись в ров, ударили во фланг атакующим. Колонна таким образом была разрезана на двое, и положение находившихся на валу становилось очень опасным. Тут, вне крепости, произошла ожесточенная хватка; сражавшиеся смешались в темноте, крики ура и алла беспрестанно сменялись, указывая, какая сторона одерживала верх; казаки несли страшный урон и гибли под саблями Турок почти безоружные, с перерубленными пиками. В это время пятая колонна, двигавшаяся невдалеке от четвертой, встретила глубокий крепостной ров, наполненный водою по пояс человеку. Перейдя ров под сильным перекрестным огнем, казаки стали взбираться на вал, по услышали вправо от себя громкие крики Турок и затем шум жестокой свалки, произведенной вылазкой. Они остановились в недоумении, стали колебаться и тотчас же были сбиты с вала в ров. Суворов, находившийся неподалеку от 4 колонны, извещенный о дурном у нее обороте дела, тотчас послал подмогу из частных резервов обоих флангов и из общего кавалерийского. Усилия прибывших войск быстро изменили картину боя; Турки, оставшиеся вне крепости, погибли почти все под штыками и саблями. Обе колонны опять пошли на штурм, после тяжелых усилий утвердились на валу при содействии присланного Кутузовым батальона, вошли в связь с 3 и 6 колоннами, и часть казаков проникла до самого берега реки по лощине, облегчив таким образом задачу колонны Арсеньева. При этом генерал Безбородко был ранен, место его заступил бригадир Платов.
Труднее всех выпала роль третьей колонне, штурмовавшей с северной стороны самый сильный бастион крепостной ограды. Вышина вала и глубина рва были так велики, что приходилось 5 1/2-саженные лестницы связывать по две в одну. Войска эскаладировали с чрезвычайными усилиями и наверху вала встретили такой отпор, о который разбивалась самая энергическая настойчивость. Только когда подоспел резерв, удалось сломить Турок, утвердиться на бастионе и завладеть соседними верками, причем Мекноб был тяжело ранен.
Одновременно с атакою сухопутной стороны произведена атака и речной. Несмотря на сильный туман, суда флотилии благополучно подошли к берегу, производя неумолчный огонь, под защитою его сделали высадку и двинулись вперед. Хорошо распределенные и направленные части войск ударили на Турок повсеместно и одновременно, с беззаветною храбростью; начальники, в том числе несколько иностранных офицеров, давали солдатам блестящий пример своим бесстрашием. Многие из них были ранены, но порыв войск не ослабел. Быстрому и удачному ходу атаки, в самом начале много содействовала первая штурмовая сухопутная колонна, завладевшая несколькими дунайскими батареями и тем облегчившая высадку войск. Турки были сбиты с речной стороны также успешно, как с сухопутной, и Рибас вошел в связь с колоннами Львова и Кутузова.
В 8 часов утра вся ограда крепости находилась в руках Русских. Потеря была большая, расстройство значительное; Турки массировались и готовились к отчаянной обороне на улицах и в домах. Рассвело; числительное неравенство противников сделалось заметным; к тому же сильные числом были в массах, а слабые в растянутой линии. Приказано было как можно скорее устроиться, перевести дух и продолжать атаку, не давая Туркам опомниться. Колонны двинулись, завязался такой упорный бой, с которым ночной штурм не мог идти в сравнение. Шло не общее сражение, а вереница частных кровопролитных дел, прекращавшихся на одних местах и начинавшихся через минуту на других. Каждая площадь была полем сражения; в каждой улице и переулке обороняющийся не упускал воспользоваться выгодами своего положения. Из домов летели в Русских пули; большие дома, особенно «ханы», т.е. гостиницы, обратились в настоящие маленькие крепостцы и замки, которые надо было штурмовать с помощью лестниц и выламывать ворота или разбивать их пушечными выстрелами.
Русские войска подвигались концентрически, живое кольцо вокруг Турок сжималось. Давалось это с тяжкими усилиями и большим уроном, особенно терпели казаки 4 и 5 колонн; вследствие неполноты своего вооружения, они не могли действовать с такою смелостью и отвагой, как другие, и победный путь доставался им дорого. Был момент, когда на большой площади они, окруженные Турками, могли погибнуть, если бы не выручила их регулярная пехота и Черноморские казаки с флотилии. Не обходилось без таких опасных эпизодов и в других местах, с другими войсками. Один из татарских султанов, Каплан-гирей, собрав несколько тысяч Турок и Татар, бурным потоком опрокинулся на наступающих. Смяв Черноморских казаков и отняв у них 2 пушки, он перебил бы их без остатка, если бы не подоспели три батальона, но и те решили дело не сразу. Окруженный Каплан-гирей бросался как лев во все стороны, на все предложения сдаться отвечал сабельными ударами и умер на штыках; с ним полегло тысячи 3 или 4. Но подобные эпизоды не могли уже изменить исхода боя. Согласно приказанию Суворова вступили в город все резервы, пехотные и кавалерийские; но работала одна пехота, пробиваясь к городскому центру, а коннице велено было держаться поодаль и обирать у убитых ружья и патронницы. Первым добрался до середины города генерал Ласси; за ним стали постепенно сближаться другие. К часу дня был занят весь город; Турки продолжали обороняться лишь в мечети, двух ханах и редуте Табия, но не могли продержаться долго и частию были выбиты, частью сдались.
Старику Айдос-Мехмету не суждено было пережить этого кровавого дня. Он засел в каменном хане с 2,000 янычар и несколькими пушками. По приказанию генерала Потемкина, полковник Золотухин с батальоном Фанагорийских гренадер атаковал этот хан, но долгое время без успеха. Наконец ворота были выбиты пушечными выстрелами, и гренадеры ворвались внутрь, где Турки продолжали обороняться. Только когда большая их часть была переколота, остальные стали просить пощады и были выведены из хана для отобрания оружия; в их числе находился и Айдос-Мехмет. Во время обезоруживания пробегал мимо егерь; заметив на паше богатый кинжал, он подскочил и хотел его вырвать из-за пояса; один янычар выстрелил в дерзкого, но попал в офицера, отбиравшего оружие. В суматохе этот выстрел был принят за вероломство; разъяренные солдаты ударили в штыки и перекололи почти всех Турок; Айдос-Мехмет умер от 16 штыковых ран. Офицерам удалось спасти не больше ста человек, принадлежавших к Мехметовой свите.
Суворов приказал кавалерии окончательно очистить улицы, ибо местами встречались еще Турки. Понадобилось время для исполнения этого приказания; отдельные люди и небольшие толпы защищались как бешеные, а другие прятались, так что приходилось спешиваться для их отыскивания. К 4 часам все было кончено 1.
Двукратная неудача под Измаилом. невзгоды осадного времени, крайнее возбуждение солдат вследствие дорого доставшейся победы, все это вместе сделало измаильский штурм в высшей степени кровавым. Солдаты рассвирепели: под их ударами гибли все, — и упорно оборонявшиеся и безоружные, и женщины и дети; обезумевшие от крови победители криками поощряли друг друга к убийству. Даже офицеры не могли удержать их от бесцельного кровопийства и слепого бешенства. За убийством и в параллель с ним шел грабеж, — прискорбное знамение времени. По улицам и площадям валялись груды, чуть не холмы человеческих трупов, полураздетых, даже нагих; торговые помещения, жилища побогаче стояли полуразрушенные; внутри все было разбито, разломано, приведено в полную негодность. Грабеж продолжался 3 дня, согласно заранее данному Суворовым обещанию; следовательно на другой и третий день продолжались еще случаи насилия и убийства, а в первую ночь сплошь до утра раздавалась трескотня ружейных и пистолетных выстрелов. Впрочем оставшиеся в живых Турки, попрятавшиеся для спасения своей жизни, этим самым свидетельствовали, что жизнь им дороже, чем их павшим товарищам, а потому больше сдавались, не обороняясь..
Кутузов был назначен комендантом Измаила 18, в важнейших местах расставлены караулы, и всю ночь ходили по разным направлениям патрули. На следующий день совершено благодарственное молебствие при громе орудий; много при этом было неожиданных, радостных встреч между людьми, считавшими друг друга убитыми; наоборот много было тщетных расспросов и разыскиваний товарищей и близких, упокоенных навеки. После молебна Суворов пошел к главному караулу, который содержали Фанагорийские гренадеры; он поздравил их с победой, хвалил их храбрость, мужество, бесстрашие; говорил, что доволен ими; объявил свою благодарность и всем другим войскам. Два дня спустя он присутствовал на обеде, который Рибас давал на своей флотилии; на следующий день находился на подобном же обеде генерала Потемкина. А тем временем подавалась помощь раненым, прибирались мертвые. Для первых с самого начала был открыт огромный госпиталь внутри города. Тела убитых Русских свозились и выносились за город, где и были преданы честному погребению, по уставу церковному. Что касается до неприятельских трупов, то их было так много, что следовало опасаться появления заразы, если замедлит погребением; похоронить же их в земле не было никакой возможности в короткий срок, почему приказано бросать в Дунай, и на эту работу употреблены пленные, разделенные на очереди. Несмотря на такую радикальную меру, Измаил был совершенно очищен от трупов только по прошествии шести дней. Пленные были направлены партиями на Николаев, под конвоем казаков, уходивших на зимние квартиры; для обеспечения их в порядочном содержании. Суворов назначил одного из своих приближенных лиц, штаб-офицера.
На первых порах Суворов послал Потемкину такое донесение: «нет крепче крепости, отчаяннее обороны, как Измаил, падший пред высочайшим троном её Императорского Величества кровопролитным штурмом. Нижайше поздравляю вашу светлость». Потом он послал более обстоятельное сведение, с цифровыми данными. Убитых неприятелей оказалось 26,000, пленных набралось до 9,000 из числа вооруженных, но на другие сутки из них умерло до 2000; турецких женщин и детей сосчитано до 3,000, христиан и евреев от 5 до 6,000, которые и водворены по-прежнему в их жилища. Пушек досталось 265, знамен 364, бунчуков 7, санджаков 2, пороху 3,000 пудов, судов 42, но почти все они были повреждены до степени негодности; боевых запасов, продовольствия и фуража огромное количество, лошадей около 10,000. Потеря Русских убитыми и ранеными сначала показана приблизительно в 4,000, потом точнее — убитых 1,880, раненых 2,648, всего 4,528, считая с офицерами. Многие признают эту цифру далекою от истины, так как донесение о потере было составлено довольно поспешно. Говорят, что позднейшие, верные сведения определяют число убитых в 4,000, а раненых в 6,000, всего 10,000, в том числе 400 офицеров (из 650). Официальные ли эти сведения или нет, во всяком случае они дошли до нас разными путями и быть может, при всем своем преувеличении вернее первых 16.
Войска получили громадную добычу; в донесении Екатерине Потемкин называет ее «чрезвычайною»; в письме к Кобургу Суворов говорит, что она превышала миллион рублей. В Измаил перевезены были купеческие склады товаров из укрепленных мест, капитулировавших в предшествовавшее время; стало быть условия для грабежа оказывались самыми благодарными. Сколько же было испорчено и уничтожено, если получено более, чем на миллион рублей? Солдаты не знали что делать с награбленным добром, продавая его всякому желающему за бесценок. Они сорвали с древок много знамен и щеголяли, опоясанные ими, гордясь своею добычею, как знаками отличий; часть этих знамен была от них отобрана, но остальная пропала и в счет трофеев не вошла, с добыче следует отнести и неизвестное число пленных обоего пола и разных возрастов, которых с разрешения Суворова разобрали офицеры, обязавшись подписками в порядочном их содержании и человеколюбивом с ними обращении. Сам Суворов по обыкновению ни до чего из добытого грабежом не коснулся, отказавшись от всех представленных и поднесенных ему вещей. Даже когда привели к нему, на память о славном дне, великолепного, в богатом уборе коня, он отказался и от коня, сказав: «донской конь привез меня сюда, на нем же я отсюда и уеду». Один из генералов заметил, что теперь тяжело будет Суворовскому коню везти на себе вновь добытые лавры; Суворов отвечал: «донской конь всегда выносил меня и мое счастие». Недаром же солдаты говорили: «наш Суворов в победах и во всем с нами в паю, только не в добыче».
Измаильский штурм отличался нечеловеческим упорством и яростью Турок, и немудрено: они знали, что им пощады не будет после предшествовавших штурму переговоров. Но это упорство безнадежного отчаяния, в котором принимали участие даже вооруженные женщины, могло быть сломлено только крайним напряжением энергии атаковавших. высшею степенью возбуждения их духа. Все это и было произведено Суворовым. Храбрость русских войск под Измаилом дошла как бы до совершенного отрицания чувства самосохранения. Офицеры, главные начальники были впереди, бились как рядовые, переранены и перебиты в огромном числе, а убитые до того изувечены страшными ранами, что многих нельзя было распознать. Солдаты рвались за офицерами, как на каком то состязании; десять часов не перемежавшейся опасности, нравственного возбуждения и физических напряжений не умалили их энергии, не уменьшили сил. Многие из участников штурма потом говорили, что глядя при дневном свете и в спокойном состоянии духа на те места, по которым они взбирались и спускались в ночную темноту, они содрогались, не хотели верить своим глазам и едва ли рискнули бы на повторение того же самого днем.
Кроме этой внутренней стороны дела, содействовала успеху штурма и внешняя. В диспозиции указано было все существенное, начиная от состава колонн и кончая числом фашин и длиною лестниц; определено число стрелков при колонне, их место и назначение, также как и рабочих; назначены частные и общие резервы, их места и условия употребления; преподаны правила осторожности внутри крепости; с точностью указаны направления колонн, предел их распространения по крепостной ограде и проч. Эти наставления были хорошо поняты, внимательно и толково исполнены. Нельзя например не подивиться, что в полном разгаре боя и грабежа, в городе не произошло ни одного пожара. Особенного же внимания заслуживает употребление резервов; они не раз выводили штурмовые колонны из весьма затруднительных обстоятельств; благодаря именно резервам первая, ночная часть действий была окончена скоро и с полным успехом.
Тем страннее встретиться с заявлением одного современника, что порядка при штурме было мало; что Суворов не делал рекогносцировки, а возложено это было на колонных начальников; что колонны двигались чуть не на авось; что лестницы оказались коротки, верного плана городу не имелось и проч. 14. Конечно не было возможности осмотреть крепость так тщательно, чтобы верно измерить высоту валов, глубину рвов и пригнать заранее лестницы; но происходивший от этого замешательства нельзя называть беспорядком. Хороших планов крепости и города, как по всему видно, действительно не имелось; с этим обстоятельством поневоле приходилось мириться, но оно возвышает качество распоряжений и исполнения, а не уменьшает его. Не в пользу Суворова можно бы сделать одно, не приведенное критиком замечание: участие в штурме спешенных казаков без достаточного вооружения. Но отказаться от участия казаков в штурме не было возможности уже потому, что они составляли чуть не половину осадного корпуса, а дополнить их вооружение и обучить действию новым, представлялось неисполнимым по совершенному недостатку времени. Подготовка к бою была коньком Суворова; она и в настоящем случае им не пренебрежена, как объяснено выше. Сделать больше было невозможно, а отказаться из-за этого от штурма ему и в голову конечно не приходило: на то он был Суворов. Только такие люди и годны на подобные дела.
Таким образом успех измаильского штурма достигнут благодаря сочетанию изумительной нравственной силы русских войск с прекрасно составленным и исполненным планом Действий. Штурм этот по размерам и значению предприятия, по неравномерности сил обеих сторон, по сложности и трудности исполнения, имеет мало равносильных примеров в военной истории. Здесь не крепость взята, а истреблена неприятельская армия, засевшая в крепостных стенах. Нечего и говорить, что измаильский штурм далеко превзошел Очаковское однородное дело; участники того и другого, не без некоторого преувеличения конечно, имели основание называть второй детской игрушкой сравнительно с первым. Сам Суворов, не останавливавшийся ни перед каким смелым предприятием, смотрел на измаильский штурм как на дело исключительное. Года два спустя, проезжая мимо одной крепости в Финляндии, он спросил своего адъютанта; «можно «взять эту крепость штурмом?» Адъютант отвечал: «какой крепости нельзя взять, если взят Измаил?» Суворов задумался и, после некоторого молчания, заметил: «на такой штурм, как измаильский, можно пускаться один раз в жизни.» 19. Мы видели, что в ночь штурма он не мог спать; в это же время он получил с курьером письмо от Австрийского императора, но так был озабочен предстоящим делом, что не распечатал и не прочел письма, отложив его до развязки штурма 20.
Почти так же, как Суворов, смотрела на измаильский штурм и Екатерина. Рискуя оскорбить Потемкина в его очаковских воспоминаниях, она писала ему, что «почитает измаильскую эскаладу города и крепости за дело, едва ли где в истории находящееся». В мнении своем она конечно руководилась между прочим тем оцепеняющим впечатлением, которое произвели измаильские известия на врагов и недоброжелателей России. И не мудрено: путь к Балканам лежал теперь перед Русскими открытый, и на Турок напала сильнейшая паника. Систовские конференции перервались; из Мачина все стали разбегаться, из Бабадага также; в Браилове, несмотря на 12000-ный гарнизон, жители просили пашу не медлить сдачей, как только Русские появятся; в Букаресте просто не верили возможности измаильского погрома, несмотря ни на какие подтверждения; содержавшиеся в Богоявленске пленные Турки пришли в такой ужас, что пристав их счел долгом довести об этом Потемкину. Изумление и восторг охватили русское общество; русские поэты, начиная с Державина и кончая Петровым, выразили общее настроение в стихах; Суворов был засыпан поздравительными письмами и посланиями, летевшими к нему со всех сторон. Принц де Линь, сын, отличившийся и раненый под Измаилом, величал его «идолом всех военных»; принц де Линь, отец, благодаря его за внимание к сыну, писал, что графов было бы не много, если бы каждый из них сделал сотую долю того, что Суворов, и что дружба такого человека приносит честь и есть патент достоинства. Принц Кобургский тоже не преминул приветствовать своего бывшего сотоварища с обычною своею искренностью. Одним словом, Суворов сделался предметом общего восторженного внимания 31.
Суворов оставался в Измаиле 9 или 10 дней. Он продолжал переписываться с Потемкиным; говорил. что предпринимать теперь что-либо серьезное в Браилове поздно, что надо усилить войска на Серете, что ему необходимо туда спешить. Он не жалеет комплиментов, благодарит Потемкина от имени войск за его благосклонное письмо, уверяет, что все готовы за него умереть, что «желал бы коснуться его мышцы и в душе обнимает его колени» 22. И как все это затем скоро изменилось!
Воротившись на короткое время в Галац, Суворов поехал затем в Яссы. Потемкин приготовился к торжественному приему измаильского победителя; были расставлены по улицам сигнальщики; адъютанту приказано не отходить от окна, чтобы своевременно известить Потемкина, Проведал ли при эти приготовления Суворов, или так уж случайно пришлось, но только он въехал в Яссы ночью, никем не замеченный, и отправился на ночлег прямо к старому своему знакомому, полицмейстеру, которого и просил не разглашать о его приезде. На следующий день утром, Суворов надел парадный мундир, сел в старинную колымагу своего хозяина и поехал к Потемкину. Лошади были в шорах, кучер в широком плаще с длинным бичом, на запятках лакей в жупане с широкими рукавами. Никто не признавал в этой странной обстановке Суворова; в таких экипажах езжали обыкновенно архиереи и иные духовные лица. Потемкинский адъютант не дался однако в обман и, когда подъезжала карета, доложил Потемкину. Потемкин поспешил на лестницу, но едва успел спуститься несколько ступеней, как Суворов взбежал наверх в несколько прыжков и очутился около Потемкина, они обнялись и несколько раз поцеловались. «Чем могу я наградить ваши заслуги, граф Александр Васильевич», спросил Потемкин, в полном удовольствии от свидания. «Ничем князь», отвечал Суворов раздражительно: «я не купец и не торговаться сюда приехал; кроме Бога и Государыни никто меня наградить не может». Потемкин, никак не ожидавший такого ответа, побледнел, повернулся и пошел в зал; Суворов за ним. Здесь он подал строевой рапорт, Потемкин принял холодно; оба рядом походили по залу, не в состоянии будучи выжать из себя ни слова, затем раскланялись и разошлись. Суворов вернулся к полицмейстеру 23.
Случай этот иначе не объясним, как характеристикой того века, века искательств, подслуживания, лести и всяких кривых путей. Существовали эти пороки в русском обществе и раньше, и позже, но никогда не имели такой благодарной почвы, как в ХVIII столетии, после Петра Великого. Ничто не доставалось тогда прямо; даже богато одаренным людям приходилось держаться общей колеи. Суворов, искавший исхода своим внутренним силам с самого вступления в действительную жизнь, успел уже состариться, когда сделался человеком известным. Путы, которые мешали ему развернуть все свое дарование, он мог ослаблять и понемногу сбрасывать только с помощью испытанных приемов века. Но прошли долгие годы, а он все еще не добился надлежащего положения. Еще недавно, в прошлом году, принц Кобургский был возведен за Рымник в фельдмаршалы; он, главный виновник победы, нет. Поэтому когда Суворову привелось совершить в Измаиле новый подвиг, более крупный и блестящий, чем все предшествовавшие, он вздохнул свободно: давно искомая цель не могла теперь миновать его рук.
Суворов ошибся, несмотря на то, что знал Потемкина с его завистью и властительным эгоизмом. Потемкин не терпел около себя равного по положению, особенно равного с громадным перевесом дарования. В кампанию 1789 года он оттер от дела князя Репнина, дабы, как потом говорили, отнять от него возможность производства в фельдмаршалы. Суворов же был гораздо способнее Репнина и следовательно еще неудобнее для Потемкина. Иметь его под своим начальством, отличать. ценить, осыпать милостями Императрицы, — Потемкин был согласен, потому что победы подчиненного ставились в заслугу главнокомандующему, но поставить его рядом с собой, на равной ноге, — ни в каком случае. Контраст был бы слишком велик. Поэтому ждать от Потемкина производства Суворова в фельдмаршалы было бы пустым самообольщением; оставалось возложить всю надежду прямо на Императрицу. Суворов на этой мысли и остановился, вдаваясь в другое самообольщение. Он не знал, что всеми предшествовавшими отличиями и наградами обязан был почти исключительно Потемкину; что самое графство и Георгий I класса были, так сказать, продиктованы им же: интимная по этому предмету переписка между Государыней и подданным конечно содержалась в секрете; подобными вещами не хвастают. Некоторые из его биографов говорят, что когда Суворов отказывался от всякого участия в дележе измаильской добычи, то произнес слова: «я и без того буду награжден Государыней превыше заслуг».
Питая такую надежду или, вернее сказать уверенность, Суворов однако не поднял носа, не изменил ни на волос своих отношений к Потемкину и в письмах к нему употреблял прежние льстивые, изысканные приемы. Это между прочим свидетельствует, говоря мимоходом, что они постоянно имели у него чисто внешнее значение; век временщиков и фаворитов делает такую оболочку обязательною. Но едучи к Потемкину, он, настроенный как сказано, ожидал, что его начальник поймет разницу между своим подчиненным теперешним и прошедшим и оттенит ее в своем обращении. Новое самообольщение: Потемкину подобные тонкости и в голову не могли придти. Он видел перед собой того самого Суворова, которому несколько времени назад жаловал шинель со своего княжеского плеча, а потому обошелся с ним весьма любезно, но совершенно по прежнему, в чем никто никогда не находил ровно ничего обидного, ниже сам Суворов. Потемкин был вполне прав со своей точки зрения, а Суворов, рассчитав неверно, поступил заносчиво и из прежнего протектора сделал себе жестокого врага.
Потемкин написал Екатерине: «если последует высочайшая воля сделать медаль Суворову, то этим будет награждена служба его при Измаиле. Но так как из генерал-аншефов он один находился в действиях в продолжении всей кампании и, можно сказать, спас союзников, ибо неприятель, видя приближение наших, не осмелился их атаковать, то не благоугодно ли отличить его чином гвардии подполковника или генерал-адъютантом» 24. Государыня на это согласилась, хотя не могла не понять, что её «добросовестный советодатель» явно кривит душой и руководится побуждениями не совсем честными. Она приказала выбить медаль, назначила Суворова подполковником Преображенского полка, наградила офицеров измаильского корпуса золотыми крестами, а солдат серебряными медалями.
Полковником Преображенского полка была сама Государыня, следовательно назначение в этот полк подполковником было для всякого весьма почетным, но ничего больше. Отличия этого удостаивались обыкновенно старые заслуженные генералы; таких было уже десять, Суворов назначен одиннадцатым. Однако всякий понимал, что продолжительная служба и взятие штурмом крепости с уничтожением неприятельской армии, — две заслуги разнородные. Недоброжелатели и завистники радовались, все прочие недоумевали.
Впрочем обо всем этом Суворов узнал уже в Петербурге; куда он поехал из Ясс, после свидания с Потемкиным. Войну пришлось кончать другим; великий мастер, который довел искусство бить Турок до небывалой степени совершенства, до истинной виртуозности, — отсутствовал. Но имя его осталось. Для Турок оно сделалось пугалом, страшилищем, наводило на них панику; в рядах же русских войск производило электрическое действие. В мнении войск Суворов тогда уже не имел равносильных соперников. и никакие обстоятельства не в силах были отодвинуть это в тень надолго.
Почти 3 месяца жил Суворов в Петербурге без всякого дела. Он все ждал справедливой оценки своей славной в минувшем году службы и признания её по достоинству, но ждал напрасно: судьба повернулась к нему спиной. Носились потом слухи, что он посещал нового фаворита и будущего временщика Платона Зубова, с целью разных внушений и инсинуаций насчет Потемкина. Зубова он действительно посещал, и разговоры их вероятно не обходили ни Потемкина, собиравшегося приехать в Петербург — зуб дергать, ни других предметов. По крайней мере в позднейшем письме Суворова к Зубову (от 30 июня 1791 г.) из Финляндии, читаем: «ежечасно вспоминаю благосклонности вашего превосходительства и сию тихую нашу беседу, исполненную разума с приятностью чистосердечия, праводушия, дальновидных целей к общему благу» Но этим путем Суворов ничего не приобрел, кроме самоуслаждения, да и то минутного. Потемкин был положим уже не то, что несколько лет назад, но для одной только Екатерины, а для Суворова и всех прочих он по-прежнему представлял собою силу несокрушимую 1.
Приехал в Петербург и Потемкин. На него посыпались милости и выдающиеся знаки благоволения; Суворов оставался в стороне, не причем. Жестоко страдала его впечатлительная натура. Дабы сколько-нибудь успокоить свой возмущенный дух, он прибегнул к средству, к которому прибегал постоянно в подобных случаях: стал излагать свои мысли письменно, для самого себя.
В одной записке он вспоминает про старое, про Козлуджи, где Каменский помешал ему идти вперед; про принца Кобурга, Лаудона, которые награждены лучше его, Суворова; перечисляет всех высших генералов русской службы, указывая, что он старше почти их всех. Относительно Потемкина он задает вопрос, что было бы ему, Суворову, если бы он со своими делами занимал место Потемкина? «Время кратко», кончает он записку: «сближается конец, изранен, 6 лет, и сок весь высохнет в лимоне».
В другой записке он пишет: «здесь поутру мне тошно, ввечеру голова болит: перемена климата и жизни. Здесь язык и обращения мне не знакомы; могу в них ошибаться; потому расположение мое не одинаково — скука или удовольствие. По кратковременности мне неколи, поздно, охоты нет учиться, чему до сего не научился. Это все к поступкам, не к службе; глупость или яд не хочет то различить. Подозрения на меня быть не может, я честный человек. Бог за меня платит. Бесчестность клохчет, и о частом утолении моей жажды известно, что сия умереннее как у прочих. Зависть по службе! Заплатит Бог. Выезды мои кратки; если противны, — и тех не будет» 2.
Тем временем готовился великолепный праздник в воспоминание славных военных подвигов, в особенности измаильского штурма. Присутствие на торжестве истинного героя дня, Суворова, не могло нравиться Потемкину, особенно после всего того, что между ними произошло. Было что следует внушено Государыне. За несколько дней до праздника, 25 апреля, Суворов получил от Потемкина повеление Государыни — объехать Финляндию до самой шведской границы, с целью проектировать систему пограничных укреплений. Суворов поехал с охотой, чтобы только избавиться от своего бездействия; край был ему несколько знаком, так как 17 лет назад он уже объезжал шведскую границу, и хотя теперешняя задача представлялась посложнее, но при обычной своей энергии и трудолюбии, Суворов выполнил ее всего в 4 недели времени, даже меньше. 3
В то время, как суровою финляндскою весною он разъезжал в санках и таратайках по диким захолустьям русско-шведской границы, вынося лишения, которых военный человек высокого положения не знает даже в военное время, — Потемкин утопал в роскоши и упивался своей славой. В сущности повторялось прежнее: припомним Суворова, едущего в зимнее ненастье, верхом на казачьей лошади, без багажа, к Измаилу, — и Потемкина, предающегося в это самое время всем излишествам в главной квартире. Но тут, в Петербурге, контраст бил в глаза; тут должно было воздаваться достойному достойное, а делалось наоборот. Это от того. что сказывалась неиссякшая еще Потемкинская сила; она никого конечно не убеждала, но всем импонировала. А что за дело временщику до остального?
Праздник происходил у Потемкина, 28 апреля. По роскоши, разнообразию, блеску, он выходил из уровня самых пышных торжеств того времени, отличавшегося роскошью и пышностью. Весь двор был тут, с Государыней во главе; великие князья танцевали в первых парах; дамские наряды поражали богатством и разнообразием; в оркестре и хорах насчитывалось до 300 музыкантов и певцов; балет и драматическое искусство тоже не были забыты. Залитый светом громадный зал, великолепный сад с редкими растениями, повсюду драгоценности, редкости и художественные произведения, — все это поражало и восхищало самых привычных к изысканной роскоши людей. Искренним похвалам и комплиментам не было конца; Государыня была очарована; праздник удался совершенно.
Он был дан в таврическом дворце, который Екатерина еще в прежние годы пожаловала Потемкину, потом купила обратно за полмиллиона рублей и теперь снова дарила, по желанию Потемкина, вместо постройки для него нового дворца, как предполагалось. Но и этим не ограничилась щедрость Императрицы в воздаяние заслуг Потемкина; положено было соорудить ему в царскосельском парке обелиск, пожалован фельдмаршальский мундир, унизанный по швам бриллиантами, и подарено 200000 рублей.
Суворов вернулся из Финляндии и представил проект укрепления границы на случай наступательной войны со стороны Шведов. Июня 25 последовало высочайшее на его имя повеление: «полагаемые вами укрепления построить под ведением вашим». Мотивы в этом повелении изложены не были; они подразумевались в тогдашнем положении дел, ибо носились неясные слухи насчет непрочности недавно заключенного с Шведским королем Верельского мирного трактата 4.
Это было новою, хотя и замаскированною немилостью. Шла война с Турцией, в которой только один Суворов обнаружил до сей поры блестящее дарование и решительными ударами придвинул войну к исходу, если бы его победами сумели пользоваться. Англия, Пруссия, Польша вооружались и угрожали другой войной, более вероятной, чем шведская. Предстояла практическая военная деятельность в обширном размере, а лучшего боевого генерала посылали строить крепости. Тем не менее, надо признать произвольным утверждение большей части писателей, будто это назначение состоялось без ведома Суворова и повергло его в отчаяние. Из последующей его переписки со статс-секретарем по военной части Турчаниновым видно, что на то была добрая его воля. По всей вероятности он расчел, что оставаться в Турции под начальством Потемкина ему нельзя, и решился принять службу в Финляндии. Здесь он был самостоятелен, т.е. зависел непосредственно от военной коллегии, чего давно добивался, и перевод отсюда, в случае надобности, в другое место, считали легко исполнимым 5.
На назначении Суворова в Финляндию сошлись и Государыня и Потемкин, только по разным соображениям. Еще в конце1789 года, в одном из писем к Потемкину, Екатерина говорит: «мне нравится, куда мы Суворова прочим». Спустя года полтора, 25 апреля 1791 года, перед Потемкинским праздником, она пишет временщику, что находит очень хорошею его мысль — назначить Суворова в Финляндию, и прилагает подписанный рескрипт, для вручения по принадлежности, предоставляя это впрочем его, Потемкина, усмотрению. Очевидно, что в первом случае назначение Суворова в Финляндию, когда еще продолжалась война со Швециею, и командующий русскими войсками Мусин-Пушкин оказался совершенно неспособным, — было вполне логично. Если оно не состоялось, то конечно потому, что Суворов с Потемкиным ладил и был еще ему нужен в Турции, что и доказал в 1790 году под Измаилом. Позже Суворов сделался уже совсем» не нужным, даже больше, — и потому Потемкин вручил ему рескрипт Государыни. Однако дело ограничивалось временным поручением, командировкой; начальником Финляндской дивизии Суворов назначен не был и, по расписанию войск под начальством Потемкина, составленному в мае 1791 года, помещен в списки главной армии 6.
Суворов поехал и тотчас же принялся за работу. Некоторые называют его охотником и знатоком инженерного дела. Он действительно был хорошо с ним знаком, быть может даже несколько лучше, чем с другими вспомогательными отраслями военного искусства, но вовсе его не любил и постоянно им тяготился. Это впрочем не повлияло на успех. В продолжение 1 1/2-годового своего пребывания в Финляндии, Суворов исполнил в существенных чертах свой план, составленный после предварительной финляндской поездки и утвержденный Государыней. Усилены укрепления Фридрихсгама, Вильманстранда и Давидштадта: исправлен и усилен Нейшлот; на важнейших дорогах из шведской Финляндии к Фридрихсгаму, Вильманстранду и Завитайполю сооружены новые форты Ликкола, Утти и Озерный; оборонительные средства саволакской дороги, заключавшиеся в Нейшлоте, усилены проведением каналов в окрестной стране, усеянной озерами. Для противовеса Свеаборгу и с целью дат надежную станцию шхерному флоту, возведены при Роченсальме, на нескольких островах, довольно сильные укрепления, а на сухом пути заложена крепость Кюменегард. Таким образом Роченсальм сделался главным укрепленным пунктом южной части финляндской границы, и в конце 1792 года Екатерина имела полное основание лично благодарить Суворова за то, что «он подарил ей новый порт».
Вообще Государыня относилась с полным одобрением к строительным трудам Суворова, что и выражала ему неоднократно. Да и сам он был доволен ходом дела и в конце 1791 года писал Турчанинову, что недоверие к себе есть мать премудрости, что успех превысил ожидание и что в следующее лето границы будут обеспечены на 100 лет. Он считал делом своей чести — поднять кейзер-флаг в Роченсальме и имел утешение дождаться исполнения своей мечты. При рескрипте 26 августа 1792 года Государыня, сообщая ему, что повелела выслать кейзер-флаг и штандарт для роченсальмского порта, приказывает подымать первый в будни, а второй в праздники, по обыкновению. После того, Суворов при всяком удобном случае старался прогуляться по Роченсальму и полюбоваться на свое произведение, как говорится чужим взглядом. «Массивнее, прочнее и красивее строение тяжело обрести», писал он своему племяннику, Хвостову: «так и все пограничные крепости». Нейшлот был тоже его гордостью. Маскируя свое удовольствие при виде этого форта, он говорил: «знатная крепость, помилуй Бог, хороша: рвы глубоки, валы высоки: лягушке не перепрыгнуть, с одним взводом штурмом не взять». Сообщая в Петербург по своей обязанности разные известия и слухи, доходившие из-за границы, даже из самого Стокгольма, Суворов не упускает случая похвастать впечатлением, производимым на шведскую публику быстро воздвигаемыми русскими укреплениями, прибавляя, что существует между Шведами опасение, как бы не поступили с их крепостями, как с турецкими, — напоминание между строками об Измаиле, так плохо награжденном 7.
Работы шли быстро и успешно между прочим потому, что Суворов торопился от них отделаться, чтобы быть свободным для иной службы, в другом месте. Он отнимал время от сна, переезжал беспрерывно с места на место, обходил работы, вникал в мелочи и частности. Кроме того требовалось делать не только хорошо, но и дешево. Суворов разыскивал известковый камень и жег из пего известь, устраивал временные кирпичные заводы, выписывал известь и кирпич дополнительно из Петербурга и Ямбурга, строил для их доставки особые суда. Переписка его полна распоряжениями по этому предмету, которые совсем не вяжутся с представлением о рымникском и измаильском победителе. Все это сильно его тяготит и временами выводит из терпения, когда представляются усложнения и препятствия. А в них недостатка не было. Освидетельствована по крепостям артиллерия и написано в Петербург об её исправлении; прошел год, — ничего не сделано. Бури прорывают плотины, и усиленные годовые труды пропадают. «Лаубе (строитель) тремя его каналами мне накопил работы пуще трех баталиев; неизмерные работы, недостаток людей, немогзнайство и ускромейство непрестанные», жалуется Суворов Хвостову. Поручив надзирание за какой-то работой одному полковнику, Суворов долго ее не посещал, а когда приехал, то нашел большие неисправности. Он стал выговаривать полковнику, тот сваливал вину на своего подчиненного. «Оба вы не виноваты», сказал рассерженный Суворов, схватил прут и начал хлестать себя по сапогам, приговаривая: «не ленитесь, не ленитесь; если бы вы сами ходили по работам, все было бы хорошо и исправно» 8.
Это несомненно, но физической к тому возможности не было. У Суворова, кроме постройки и исправления крепостей, были на руках войска и флотилия. Большая часть гребной флотилии находилась в шхерах, меньшая на озере Сайме. Сначала флотилией командовал принц Нассау-Зиген, но летом 1791 года он отпросился у Екатерины на Рейн, чтобы предложить свои услуги французским принцам для войны против республиканцев. Флотилия была немалая, в ней числилось до 125 судов разных названий и величины, с 850 орудиями; она состояла под начальством контр-адмирала маркиза де Траверсе и генерал-майора Германа, подчиненных Суворову. На нем лежали обязанности по укомплектованию судов, по обучению людей, по производству морских экзерциций и маневров. Суворов никогда не бывал начальником номинальным; он постарался познакомиться, сколько возможно, и с военно-морскою специальностью. Кое-какие практические сведения он приобрел раньше, в Очаковском лимане, где ему тоже подчинена была флотилия, и продолжал в Финляндии присматриваться к делу. В первую свою сюда поездку, он брал частные уроки, о чем и писал тогда же Турчанинову; позже, по некоторым известиям, он в шутку просил испытать себя в морских познаниях и выдержал экзамен довольно удовлетворительно 9.
Если начальствование флотилией не было номинальным и требовало от Суворова трудов и времени, то тем паче командование войсками. Укрепления, каналы, флотилия не причиняли ему и десятой доли тех неприятностей, которые посыпались на него за войска. Неудовольствия начались еще в Петербурге. В каком-то собрании или, как говорит Суворов, «в компании». вероятно высокостоящие люди осмеивали и осуждали взгляд его на дисциплину и субординацию. Упоминая про это в одном из своих писем, Суворов не пускается в опровержения, а только замечает едко, что эти господа «понимают дисциплину в кичливости, а субординацию в трепете подчиненных». Месяца через два или через три стали доходить до него слухи, что в Петербурге толкуют, будто войска в Финляндии наги и босы, будто работающие на укреплениях и каналах не имеют рабочего платья, будто все люди вообще не получают срочной по закону одежды и тому подобное, Эти вести оскорбили и раздражили Суворова. Он пишет Хвостову письмо, опровергает взводимые на него вины, излагает подробности, объясняет, что снабжение войск одеждою не принадлежит к его, Суворова, обязанностям и власти; говорит, что граф Николай Иванович (Салтыков, ведавший военным департаментом) должен был раньше других знать, что люди наги и босы, что все это «прибаски кабацкого ярыги». Затем он переходит в угрожающий тон: «однако я не жалую, чтобы меня кто решился порицать, и лучше буду требовать сатисфакции», — и дает наставление, как поступать с клеветниками: «помните, никогда не negаtif, не извинительное, оправдательное, нижеобъяснительное, но упор — наступательный... Я как партикулярный человек, отвечаю всякому партикулярному человеку, как ровный ему, кто бы он ни был...И чтобы тоне было одно угрожение, то я ныне желаю знать — кто на меня дерзнул клеветать». Вероятно Хвостов узнал и сообщил ему имя сплетника, ибо Суворов написал и послал (неизвестно кому) письмо: «По слухам приезжих, ваше высокопревосходительство знаете, чем честь платят. Из почтения к вам, наконец я должен буду впредь приступить к требованию удовольствия по законам» 10.
Работы в крепостях и на каналах производились нарядом людей от земли и от войск, на точном основании высочайшего повеления. Солдатам платилось по 5 коп. зарабочих денег в сутки; эта норма также была одобрена Государыней, по представлению Суворова, и очевидно была недостаточна. Хотя таким образом солдаты были заняты работами, но Суворов требовал от них и военного образования; так что летом одни работали, другие учились, а перед роспуском на зимние квартиры, всем производились строевые ученья и маневры. Суворов считал трудовую жизнь солдата необходимым условием военного благоустройства, а военную подготовку войск — самым важным требованием, никакими другими требованиями не отменяемым. Поэтому он постоянно писал Хвостову и Турчанинову, что распустил на зимние квартиры «не мужиков рабочих, а солдат», и при этом роспуске подтверждал начальникам, «что труды здоровее покоя», т.е. указывал, чтобы и зимой солдаты не были праздны 3.
В высших служебных сферах Петербурга пошли толки, что Суворов не жалеет солдат, эксплуатирует их бесчеловечно с целью выслужиться самому, и оттого они в огромном числе болеют или бегают за границу. Говорили, что Суворов, имея странный взгляд на медицину и лечебницы, закрыл вовсе госпитали, а потому несчастные солдаты мрут как мухи. Толковали, что необходимо прекратить такие ненормальные порядки; что следует воспретить чудаковатому генералу изнурять солдат непосильными работами (напр., жжением извести) и после работ строевыми ученьями и маневрами; что убыль людей в Финляндии дошла до громадной цифры и т. п.
Финляндская дивизия действительно отличалась от других большим числом беглых и умерших, что впрочем было давним её свойством, а не виною Суворова; но нелюбовь к нему высших правительственных сфер и близость Финляндии к Петербургу питали темы для пересудов и давали им оттенок справедливости. Например, выборгский губернатор сообщил в 1791 году Турчанинову, что Суворов собирается ломать камень и жечь из него известь; что он опустошит только леса и уморит людей на зимней работе, а известь все-таки получит никуда негодную. Предсказание не оправдалось: известь добывалась очень удовлетворительная, так что в одном из писем Турчанинову, Суворов кричит ей «виват». Тем не менее таких поводов было достаточно, чтобы открыть против Суворова кампанию 11.
В те времена военно-врачебная часть и в западной Европе находилась в жалком состоянии, а в России отличалась совершенным безобразием. Писатель-очевидец говорит, что на русский военный госпиталь можно было смотреть почти как на могилу; что врачей в русской армии было чрезвычайно мало; что были они почти все из немцев и только назывались врачами, а на самом деле были простые цирульники, оставшиеся на родине без работы; что жалованье они получали на русской службе ничтожное, которым нельзя было приманить мало-мальски сносного врача. Ко всему этому присоединялось соображение, или лучше сказать отсутствие соображения о стоимости человеческой жизни, вследствие чего смертность в войсках была страшная, а в рекрутах, до прибытия их в войска, и того больше. Были местности, именно Кронштадт и Финляндия, где скорбут уносил из войск полкомплекта ежегодно. К 70-м годам, по заявлению того же писателя, военно-врачебная часть несколько улучшилась, потому что службу врачей стали оплачивать лучше. Улучшение было однако яге незначительное, потому что, по свидетельству другого современника, русского генерал-поручика Ржевского, в 80-х годах «установление госпиталей, их содержание и образ контрактов ужасают; к этому скверный выбор лекарей». В своих объяснительных по этому предмету письмах, Суворов прямо говорит, что на нем отзывается неустройство предшествовавших 60 лет; что он застал годовую смертность в войсках больше 1000 человек; что однажды при его предместнике в один день умерло 500 и что все это известно военной коллегии 32.
Контракты подрядческие в госпиталях были истинно разбойничьи, а содержание больных служило предметом самого наглого лихоимства и трудно-вообразимых злоупотреблений. Порядочной величины госпиталь, не стоящий впусте, был золотым дном для неразборчивых охотников до наживы; не даром же Суворову предлагали в Крыму взятку в 7,000 рублей за то только, чтобы он не закрывал госпиталей. Главные злоупотребления коренились на числе умерших, времени их смерти, способе счисления их и проч. «Мертвая собака не лает», с горьким цинизмом поясняет Суворов. «Брошен в яму фланговый рядовой Алексеев», говорит он дальше (надо думать обмерший или трудно больной): «вдруг стучится у спальни (вероятно начальника) нагой». «Ведь ты умер?» — «Нет, жив». Суворов прибавляет лаконически: «был богат». Продолжая посвящать Хвостова в подробности военно-врачебных порядков, он иронизирует: «бывают и ошибки»: иной положит себе в карман 2-месячный провиант на известное число людей, в надежде, что авось повымрут за это время, но по несчастью для него не вымерли, и в таком случае проектированные мертвецы отправляются гулять за милостынею, до истечения термина 5.
При суровом климате Финляндии и обилии болот, солдаты, уроженцы других мест России, хворали особенно много: зимою скорбутом, весною и осенью — лихорадками, летом — поносами и горячками. Госпитали переполнялись, злокачественность их увеличивалась; врачей приходилось но одному на сотню и больше больных; госпитальная прислуга отличалась полнейшим невежеством в своем деле. Как же было Суворову не принять радикальных мер, не опростать до последней возможности госпиталей, сделавшихся без преувеличения гнездами заразы, и не передать больную часть больных в лазареты при войсках, на прямую ответственность их непосредственных начальников? Он так и поступил; эвакуировал госпитали; людей, наиболее пострадавших от болезней, велел выключить в отставку, а остальных передать в полковые лазареты. В госпиталях остались только одержимые чахоткой, водяною, камнем и сифилисом, да находившиеся на испытании в действительности падучей болезни. В двух госпиталях находилось больше 1000 больных; после эвакуации осталось очень не много, в одном из них всего 40 13.
Одновременно с опорожнением госпиталей, он устраивал лазареты, околодки, слабосильные команды. Достойны внимания те подразделения больных, которые у него практиковались: больные, слабые, хворые и льготные (имеющие временную льготу от служебных обязанностей). Приказано, под угрозой строгого взыскания, в дальние госпитали больных не посылать: «дорогой они приходят в худшее состояние и вступают полумертвыми в смертоносный больничный воздух». Давать слабым льготу и помещать на пользование «в особой казарме или в крестьянских домах; соблюдать крайнюю чистоту; потному не садиться за кашу, не ложиться отдыхать, а прежде разгуляться и просохнуть. На лихорадку, понос и горячку — голод, на цингу — табак. Кто чистит желудок рвотным, слабительным, проносным, — тот день голод. Солдатское слабительное — ревень, корень коневьего щавеля тоже. Непрестанное движение на воздухе. Предосторожности по климату — капуста, хрен, табак, летние травки. Минералы, ингредиенции (аптечные лекарства) не по солдатскому воспитанию, на то ботанические средства в артелях» 14.
Из сказанного видно, что Суворов был, что называется гигиенист, т.е. шагнул далеко вперед сравнительно со своими современниками. Зная быт солдат, их понятия, симпатии и антипатии как свои пять пальцев, он не только не думал оспаривать их традиционную ненависть к госпиталям (не исчезнувшую и в наше время), но поддерживал ее, действуя таким образом совершенно в их духе, и с помощью его мер процент болезненности и смертности в войсках понизился ощутительно. А между тем, эти самые меры послужили поводом к злоязычию в высшем петербургском обществе. Не хотели и не умели видеть в Суворове, кроме чудака, еще нечто другое; как его живое, осмысленное обучение Суздальского полка в Ладоге относили к категории причудливых выходок, так теперь в Финляндии здравые гигиенические меры огласили вредным фантазерством, которое подбито эгоистическими расчетами. Правда, убыль в войсках была все-таки велика. В один из моментов Суворовского 1 1/2-годового командования, в Финляндии считалось по штатам в войсках 44164 человека; из них не доставало до комплекта 9633, в отлучках и госпиталях было 4267, больных всех категорий состояло при полках 3408; здоровых находилось налицо 26856. Но надо взять в расчет местные условия и цифры прежнего времени, да кроме того принять в соображение усиленные работы в крепостях и на каналах; освещение тогда получится несколько другое 13.
Из числа опорных пунктов для нападок на Суворова, главный состоял в большом числе беглых. Но это было язвой всей русской армии того времени; особенно много теряли беглыми войска, расположенные в областях пограничных, так что в разных местах, за русскою границею, образовались целые колонии русских беглых солдат. К числу таких наиболее благоприятных для бегов районов, принадлежала и Финляндия. Она имела за собою еще одну особенность: служила ссылочным местом для порочных солдат. Русские войска в Финляндии постоянно получали на свое укомплектование множество так называемых кригсрехтных (осужденных по суду, за вины) и переведенных из гвардии за проступки. Немудрено поэтому, что в финляндских войсках было постоянно много беглых. Суворов писал, что беглых Шведов на нашей территории еще больше; конечно это не оправдание, но для нас оправдание собственно и не нужно, так как не может быть и обвинения, ибо корень зла лежал глубоко. Довольно того, что Суворов уменьшил размеры зла. При его предместнике, по одному только полку было беглых до 700 человек, а при нем в 10 месяцев бежало из всех войск меньше 300 15.
Предместником Суворова в Финляндии был граф И. П. Салтыков, его начальник на Дунае в первую Турецкую войну. Граф Салтыков был во всех отношениях посредственностью, но человек родовитый и со связями, которые умел приобретать и сохранять угодливостью перед сильными мира. Защищая себя от нападок, Суворов поневоле приводил в свое оправдание беспорядки и неумелость Салтыковского командования, указывал цифры и не церемонился в выражениях. Представленную Салтыковым ведомость он называл в официальном письме «бестолковою»; писал, что Салтыков доказал свое «недоумие» и тому подобное. Это только подливало масла в огонь; Салтыков и его благоприятели усиливали отпор и нападения; Суворов — без связей, без поддержки, да к тому же отсутствующий, тщетно возвышал свой голос; обвинения противу него не стихали. Наконец он обратился в военную коллегию со следующим посланием: «Военной коллегии известно, что я в Финляндии имел, через 10 месяцев, умерших более 400, бежавших свыше 200, а больных, слабых и хворых оставил свыше 300. Это определяет клевету, недоумие и лжесвидетельство. Хотя оное теперь оставляю, но впредь за такие плевелы буду утруждать коллегию о разбирательстве, поелику мне честь службы священна». Те же цифры, но в еще более сжатых выражениях, он сообщает Платону Зубову, говоря: «впрочем отвечают прежние начальники; довольно ли против клеветы, недоумия и молвы о ложном изнурении?» 16. Приведение финляндской границы в оборонительное состояние было главным делом Суворова в 1791 и 1792 годах, «а которое преимущественно и употреблялись его войска. Образование их по необходимости было сдвинуто с первого плана, но отнюдь не пренебрежено, и всякое свободное время употреблялось на их обучение. В программу обучения входили и походные движения. На эту статью антагонисты Суворова нападали особенно, говоря, что он без всякой надобности гоняет людей, изморенных и без того работами. Суворов указывал на неосновательность обвинения примерами своих усиленных маршей со времени командования полком, приводя и цифры убыли во время этих походов, но все это было гласом вопиющего в пустыне. Боевое обучение войск производилось с разделением их на две стороны; маневрировали войска всюду, на любой местности. До той поры считалось за аксиому, что в Финляндии производить маневры по свойствам местности нельзя. Суворов с этим не соглашался и писал Хвостову: «оболгали мы здесь невозможность всеместных маневров». Не ограничиваясь одною механическою стороною дела, он, по своему обыкновению, старался заинтересовать солдат смыслом ученья, в чем и успевал. В письме его к Хвостову читаем, что маневр одному из полков, среди ротных квартир, был хорош и понравился всем; солдаты, расходясь по ротам, оборачивались и глядели на место только что происходившего примерного сражения. Достойно также внимания, что ощущая недостаток в генеральном штабе, Суворов брал молодых офицеров и назначал их в колонновожатые поочередно 17.
Таким образом уходило все время Суворова; изредка езжал он в Петербург на несколько дней, но и эти отлучки находил неудобными. Вернувшись однажды, он нашел значительную прибыль больных. «Нашему брату с поста не отлучаться; держитесь сего, коли вздумаете донкишотить», писал он по этому поводу Турчанинову; «бегите праздности; коли нельзя играть в кегли, играйте в бабки». Следуя этому правилу, Суворов и играл в Финляндии «в бабки». возводя форты, проводя каналы. И эта скромная деятельность может статься удовлетворила бы его, если бы в то же самое время, в других местах, другие люди не играли «в кегли». Но они играли, и философские афоризмы Суворова оказывались для него самого, в применении, пустыми звуками 18.
Кампания 1791 года в Турции велась довольно деятельно, потому что Потемкин проживал в Петербурге, сдав войска во временное начальствование князя Репнина. Она ознаменовалась несколькими крупными делами: взятием штурмом Анапы, разбитием турецкого флота при Калакрии, победою князя Репнина при Мачине. Все это вместе взятое, особенно мачинская победа, где легло на месте свыше 4000 Турок, побудило наконец султана искать мира. Репнин вступил в переговоры, и по прошествии немногих дней были подписаны 31 июля предварительные условия мира. Победа Репнина сильно уязвила Потемкина, который хотел стоять на высоте одиноким и еще в прежнее время опасался возвышения Репнина, как потом Суворова. До сей поры никакие настояния Государыни не могли выжить его из Петербурга, теперь он поскакал сломя голову в армию. Он опоздал: предварительные условия мира были уже подписаны. Потемкин выходил из себя, осыпал Репнина бранью и настаивал на мирных условиях, более выгодных. Он был отчасти прав; из эгоистических ли расчетов или вследствие неверной оценки взаимного положения двух переговаривавшихся сторон, Репнин поторопился и, по словам Безбородко, много напортил. Потемкин перенес переговоры в Яссы, в надежде направить их на свой лад, но не успел довести их до конца. Болезнь его, которая уже ясно давала себя знать в Петербурге, усилилась; присланные Екатериной знаменитые врачи не помогали, тем более, что Потемкин и не слушался их, твердо надеясь на свою железную натуру. Но натура не выдержала под напором неумеренных требований и беспорядочного режима, Чувствуя приближение смерти, Потемкин выехал из Ясс в Николаев, но отъехав едва 40 верст, не мог продолжать путь и близ дороги, в степи, скончался 19.
Много было у него поклонников, льстецов, искателей и ласкателей или, по выражению Суворова, сателлитов, но друзей он по себе не оставил. Искренно оплакивала его одна Екатерина, да разве еще те, чьи интересы были связаны с его интересами. Он оставил по себе громадное состояние из 76,000 душ крестьян, кроме другой недвижимости; бриллиантов насчитывалось на 1 1/2 миллиона рублей. Было немало и долгов; едучи последний раз из армии в Петербург, он накупил на 200,000 рублей, в долг, разных вещей для подарков знакомым дамам, да в какие-нибудь 5 месяцев прожил там до 850,000 р. В гражданском управлении вверенных ему губерний царил полный хаос, где не только поверки, но и простого счета трудно было добиться. В занятой войсками Молдавии опустошение превосходило всякую меру и беспорядок был ужасный; вся страна кляла свою участь и её виновника. Армия была обставлена в материальном отношении удовлетворительно, но сиятельные и превосходительные подрядчики страшно наживались. Названия полков и вооружение их были совсем не те, какие назначены штатами и постановлениями; армия была набита иностранцами и разными проходимцами, получившими штаб-офицерские чины по дамской протекции; понятие о заслуге почти перестало существовать. Солдаты были распущены до степени своеволия; офицеры утратили в глазах нижних чинов всякое значение, ибо Потемкин обыкновенно оправдывал во всем подчиненных и винил начальников. Тактическое образование войска упало. Тяжелая предстояла задача преемнику Потемкина 20.
Чтобы привести мирные переговоры как можно скорее к исходу, Государыня послала в Яссы графа Безбородко. Турки однако успели уже поднять голову и стали отступаться от прежних условий; но энергические и искусные действия Безбородко образумили их. В последних числах декабря 1791 г. мир был подписан. Очаков со своею территориею перешел во владение России; пограничною рекою сделался Днестр; все прочие завоевания Русских в Азии и Европе были возвращены Турции. Вмешательство соперничествовавших держав, в связи с предводительскою бездарностью Потемкина и австрийских главнокомандующих, далеко отодвинули действительные мирные условия от мечтательных химер греческого проекта. Для четырех кампаний и огромных понесенных жертв, приобретено было немного, так как Кубань и Крым перешли во владение России еще раньше. Но в такой же несоразмерности оказались и турецкие первоначальные цели войны с её результатами. Порта надеялась отвоевать завоеванное у ней прежде, а между тем поплатилась вновь целою провинциею. Поступательное движение России не было остановлено, и она сделала новый шаг по направлению своего исторического призвания.
С горячечным чувством следил за этими событиями Суворов. В нем кипела буря, и чтобы ее утишить, ему приходилось прибегать к самообольщению, к отыскиванию тени на светлых местах, — ко всему тому, что обыкновенно диктует глубоко оскорбленное самолюбие. При получении известий о штурме Анапы Гудовичем и о мачинской победе Репнина, он просит у Хвостова уведомления «о 1 классе (Георгия) Репнину» и спрашивает: «вкупе с успехами Гудовича не навлекает ли мне то упадок?» Хвостов, одержимый страстью к стихотворству в размере, обратно пропорциональном дарованию, тем временем успел написать оду в честь Репнина и старается узнать, как на это смотрит ревнивый к славе других дядя. Суворов, еще не утративший самообладания, отвечает: «вправду не пошлете ли оду князю Н. В. Репнину, тем пииты утверждают в патриотстве; как думаете». Но потом досада берет мало-помалу свое, и тайные мысли начинают высказываться. По обыкновению пошли слухи про дутые цифры донесения; говорили, что Турок было не 100,000, а всего 15,000 (на самом деле было около 70,000), что визиря в сражении не было (что и действительно), что потеря Русских гораздо значительнее показанной в реляции. Суворов схватывает молву на лету и спрашивает у Хвостова разъяснения этих и других слухов: «такие и подобные интересуют; князю Репнину, как патриоту, желаю блага». В следующем письме являются опасения; Суворов боится, что если еще раз удастся побить визиря, то Потемкин генералиссимус, а чем далее он пойдет, тем хуже, Находясь в Петербурге, он, Потемкин, стоял на колеблющейся почве, а теперь Репнин дал ему новые силы, «так что лучше бы вовсе не было Мачина». Затем проглядывает желание — уменьшить заслугу Репнина: «при Мачине действовали рымникские и измаильские войска, но кавалерия была сбита за то, что стояла на воздухе... Софизм списочного старшинства; быть мне под его игом, быть кошкою каштанной обезьяны или совою в клетке; не лучше ли полное ничтожество?» Напоследок Суворов пишет эпиграмму, называя ее переводом с английского 21:
«Оставших теней всех предтекших пораженьев
Пятнадцать тысяч вихрь под Мачин накопил:
Герой ударил в них, в фагот свой возопил:
Здесь сам визирь и с ниш сто тысяч привиденьев».
Впрочем в это время, т.е. при жизни Потемкина, Суворов еще не обнаруживал к Репнину жгучей неприязни, и в происшедшем между Потемкиным и Репниным столкновении по поводу заключенных с Турцией предварительных мирных условий, держал сторону Репнина. В неприязни Суворова к Потемкину заключался для Репнина противувес, так как для первой существовало больше действительных причин; когда же Потемкин умер, ревнивое чувство Суворова перешло значительною долею на Репнина, а по отношению к покойному утратило свою едкость. На первых порах Суворов отдал Потемкину даже справедливость, по крайней мере относительно ума, сказав (что повторял и впоследствии): «великий человек и человек великий: велик умом, велик и ростом; не походил на того высокого французского посла в Лондоне, о котором канцлер Бакон сказал, что чердак обыкновенно худо меблируют». Позже всякое горькое чувство к Потемкину в Суворове пропало, и он старался вспоминать «одни его благодеяния». За то явились другие недруги: жизнь и натура взяли свое 22.
Вскоре после мира с Турцией, открылась война с Польшей. Было уже упомянуто раньше, что падение Польши назревало давно, что оно было намечено ходом истории как её собственной, так и соседних государств, и во второй половине XVII века исход зависел уже только от группировки внешних обстоятельств. Польша сделалась ареной борьбы иностранных государств за преобладание, и правящий класс сам разделился на соответствующие партии. В конце 1788 г. Пруссия, весьма неприязненная России, сделала в Варшаве искусный дипломатический ход и достигла полного успеха. Прусская партия усилилась, подняла голову; началась задирательная относительно России политика, оскорбления русского имени и чувства; созидались новые для России затруднения в её тогдашнем и без того затруднительном положении. Издавна русские войска ходили по Польше во всех направлениях, учреждали магазины, оставались в ней. С началом второй Турецкой войны, по предварительном сношении Русского правительства с Польским, они прошли ближайшим путем чрез южные польские земли в турецкие пределы. В Польше стали говорить, кричать и писать, в смысле протеста, что она независимая, самостоятельная держава. С наружным равнодушием Екатерина велела очистить войскам Польшу и вывезти оттуда магазины. Но этим дело не кончилось; подозрительность Поляков, при наущениях Пруссии и неразумной ревности господствовавшей партии, дошла до апогея: снова поднялись гонения на диссидентов, притеснения их, наказания, даже казни. Екатерина терпела и это, выжидая лучшего времени.
Поляки как будто не видели, что Польша была самостоятельна и независима только благодаря соперничеству своих соседей, и что она не могла выдержать напора любого из них, если другие ему не помешают. Польша не хотела понять, что обращаться таким образом ей, слабому государству, с Россией, государством сильным, значило наносить оскорбление, которое не прощается. Однако это было очевидно всякому; даже отдаленный от европейского востока Французский двор предостерегал Польское правительство и советовал ему быть осторожнее с соседями, особенно с Россией. Но ослепление господствовавшей партии было слишком велико. Она действовала конечно не без исторической основы, припоминая грабительство русских войск в конфедератскую войну, дерзкие поступки некоторых русских начальников, бесцеремонное пребывание в Польше русских войск, заносчивость русских посланников в роде князя Репнина, наконец раздел части польских земель, который русофобы всецело приписывали России. Но все это вместе с тем доказывало наглядно, что такое есть независимость и самостоятельность Польши, которыми так кичились.
Нашлись однако люди, которые смутно сознавали одну сторону этой истины и пришли к заключению, что для возрождения Польши требуется, прежде всего, изменение многих основных положений её государственного устава. Проектировали новую конституцию, куда не вошли анархические принципы в роде единогласия решений, права конфедераций, избирательного престолонаследия. Но было уже поздно; требовалось не одно внешнее улучшение уставов, а также внутреннее перевоспитание людей, из понятий которых уставы вырастают. И точно, новая конституция 3 мая 1791 года оказалась созданием искусственным, так как для её проведения потребовался ряд самых неразборчивых мер, и недовольные составили спустя некоторое время конфедерацию. Кроме того она явилась средством запоздалым, потому что еще в 1773 году, иностранные посланники нотою к сейму выразили волю своих правительств, чтобы характер польской конституции оставался неизменным, сохраняя избирательное престолонаследие, liberum veto и проч. Правда, Пруссия интриговала теперь против России, и прежнее единодушие соседних правительств уже не существовало, но это благоприятное для Польши обстоятельство скоро исчезло. Развивающаяся французская революция представлялась настолько страшною монархическим правительствам, что в состоянии была соединить разъединенных. угрожая принципу первостепенной важности, пред которым другие интересы казались мелкими. Между Пруссией и Австрией состоялся в начале 1792 года тесный союз, направленный преимущественно против Франции, а летом в том же году, с каждою из этих держав в отдельности Россия заключила оборонительный договор, которым между прочим обоюдно гарантировалась целость владений, особенно приобретений по первому разделу Польши.
Тем временем, в начале 1792 года, состоялся Ясский мир с Турцией; Россия сделалась свободной для сведения счетов с Польшей. Поляки стали думать о мерах к обороне; в апреле решено расширить королевскую власть, сделать заграничный заем и проч. Но было уже поздно, и через месяц Россия начала военные действия. Обратились к Австрии и Пруссии; обе они отказали в помощи и советовали восстановить прежнюю конституцию. Тогда только Поляки убедились, что должны рассчитывать единственно на самих себя и что Пруссия заигрывала с Польшей, как кошка с мышью.
После усилий многих лет, Польше удалось сформировать к этому времени регулярную армию, силою в 50 — 60000 человек. Русская Императрица, чтобы покончить дело как можно скорее, решилась двинуть 100000-ные силы. Большая часть этих войск, приблизительно две трети, должна была под начальством генерала Каховского наступать с юга, остальные под командой генерала Кречетникова действовать с севера и востока. Противники господствовавшей в Польше партии примкнули к России и в м. Тарговицах образовали конфедерацию.
Силы были слишком неравны, а Поляки вдобавок еще растянули свою оборонительную линию. Она была вскоре прорвана и Каховским, и Кречетниковым. Поляки дрались храбро; местами успех доставался Русским дорого, но результат все-таки не подлежал сомнению. Русские с двух сторон подошли к Варшаве на несколько миль. Король, согласно с большинством своих советников, отказался от дальнейшей борьбы и со всею армиею присоединился к тарговицкой конфедерации. Военные действия прекратились; господствующая партия сменилась другою.
Суворов во все это время был истинно-несчастным человеком. Одна война окончилась без него; другая подготовлялась, велась и завершилась — также без него, а между тем оба театра войны он знал близко и заслужил на них блестящее боевое имя. Оставалось успокоиться на мысли, что сам он желал назначения в Финляндию; но для людей Суворовского склада это обстоятельство приносило не утешение, а удваивало муку. Суворов рвался как лев из клетки, подозревая всех в зложелательстве, в интригах, в подвохах. «Постыдно мне там не быть», пояснял он Хвостову, а Турчанинову писал, что не может «сидеть у платья». Стараясь выследить интригу, которая удерживала его в Финляндии, он пишет Хвостову: «Валериан (Зубов, младший брат фаворита) за столом наклонил: Суворов один, в Финляндии необходим; закулисный там лучше короля». Когда назначение генералов в Польшу еще не состоялось, он надеялся, что вспомнят его, по опасался соперничества Репнина, недавнего победителя при Мачине, который был к тому же старше. Опасения Суворова имели основание, потому что Репнин был человек родовитый, способный, с заслугами и связями. Как военный, он конечно не мог идти в сравнение с Суворовым, отличался медленностью, нерешительностью и методическою осмотрительностью; при Мачине однако поборол в себе эти качества и действовал быстро, с энергией. Оттого ли это произошло, что он торопился сделать что-нибудь крупное, до возвращения к армии Потемкина, или по другой причине, но только мачинская победа выдвинула его и возвысила его военную репутацию. Однако не попали в Польшу ни Репнин, ни Суворов 28.
С самого начала приготовлений в польскому походу, Хвостов сообщает Суворову разные слухи и предположения. «О Польше ничего нет; если что будет, то ни Репнин, ни И. Салтыков; ближе всех вы». В другом письме: «кн. Репнин нуль; к Польше — Кречетников и Каховский; разве нужда потребует, то вы или кто другой, но не Репнин».
Против этих слов Суворов кладет заметку; «кто же меня двуличит?» Затем Хвостов сообщает цепь известий, слухов и сплетен по мере развития дела: недовольны тем-то за то-то. «порасчесали» такого-то, Репнин уехал, «чтобы не быть пустым»; гр. П. Салтыков «на даче скрылся»; Гудович назначен туда-то, Герман приехал за тем-то; Кречетниковым недовольны, зачем первый ввязался в стычку; Каховскому очень не хорошо, «и близко схватиться за иного»; курьер его «принят весьма не благоугодно; сказано: — ты запылился, сходи в баню, — ничего больше». Летал Хвостов и в Царское Село разузнавать и разведывать; описывает, кого видел, где, кто и что сказал. Наткнулся на Турчанинова, тот спрашивает: «ты что, сударик мой?» — Я о Каховском. — «Ничего не знаю; граф будь спокоен». Здесь опять положена заметка Суворова: «Эльмпт». Так он, руководясь оскорбленным самолюбием, умел выискивать себе соперников 21.
Переписка велась деятельно; Суворов этого требовал, а Хвостов беспрекословно исполнял. Он сообщал все, что слышал, и тем только распалял недовольство Суворова. Однажды он написал, что князь Репнин его, Суворова, хвалил. Суворов по этому случаю отвечает: «в трудах и сокращающейся жизни оставь меня в покое, о фагот, воспитанный при дворе и министре и оттого приобретенными качествами препобеждающий грубого солдата. Не довольно ли ты уже меня унизил, и не от тебя ли, моего кровавого банкета десерт Каховскому? Ты меня якобы хвалишь; твой лай нестолько мне вреден; под сею благовидностью плевелы скрыты и под розами терны». A между тем эта, столь желаемая экспедиция в Польшу, по словам того же Суворова, но в другом письме, гроша не стоила; «мудренее мне было привести Ногайцев к присяге, нежели занятие областей польских >. И был он совершенно искренен в обоих письмах, только смотрел на один и тот же предмет при различном освещении 5.
Существовали резоны, но которым Суворова не приходилось посылать из Финляндии на польскую войну. Во-первых. разделаться с Поляками считалось делом немудреным. что и сбылось. Во вторых, в марте 1792 года король Шведский Густав, смертельно раненый на маскараде одним шведским офицером, умер, а регент, герцог Зюдерманландский, был соседом ненадежным, особенно вследствие доброго его расположения к Франции. В Финляндии требовалось усиленно продолжать оборонительные работы и держать наготове искусного и опытного генерала. Хвостов так и писал Суворову: «по могущим случиться в Швеции переменам, надеются на вас, как на стену». Но Суворов не давал этому резону большой цены; тут, на севере, только предполагалась возможность войны, а на западе она уже была решена; наконец, в случае надобности, его могли сюда из Польши во всякое время вызвать. Но крайней мере, несмотря на шведские обстоятельства, он настойчиво, косвенными путями, напрашивался в Польшу. «Пора меня употребить, — писал он Хвостову: — я не спрашиваю ни выгод, ни малейших награждениев, — полно с меня, — но отправления службы... Сомнений я не заслужил... Разве мне оставить службу, чтобы избежать разных постыдностей и отойти с честью без всяких буйных требований». Однако назначения в Польшу не последовало, и «буйные требования» дошли до того, что Суворов обратился чрез Турчанинова к самой Императрице. Государыня поручила Турчанинову отвечать, что польские дела не стоят Суворова, что «употребление его требует важнейших предметов», и вероятно для полнейшего успокоения просителя, написала записку, которую и велела к нему отослать. Записка была короткая: «Польские дела не требуют графа Суворова: Поляки уже просят перемирия, дабы уложить, как впредь быть. Екатерина» 23.
Суворов угомонился однако не сразу; он собирался в это самое время подать в отставку или проситься в иностранную службу, и спрашивал у Хвостова, как именно поступить для получения желаемого. Хвостов убеждает его бросить эти мысли: «к крайности не приступайте; зачем напитывать абшидом ваших злодеев?... Турчанинов говорит, что на иностранную службу не пойдут никак, а абшид не почли бы угрозой». Надо было волей-неволей последовать благоразумному совету и успокоиться хоть на том, что военные действия в Польше закончились 21.
Таким образом два предлога быть недовольным своим положением, турецкая и польская войны, миновали, но оставался еще третий, почти неосязаемый, но самый заманчивый, — возможность участия в войне с Францией.
Французская революция росла быстро, и революционные идеи проникали больше и больше в европейские общества. Это заботило сильно правительства, и слухи о вооруженном противодействии Французам стали носиться гораздо раньше, чем возможность самого противодействия назрела. Хотя Австрия и Пруссия заключили между собою союз, но от этого первого шага до действительной войны было еще далеко. Ускорила войну сама Франция, которая в апреле 1792 года сделала вызов Австрии. К австро-прусскому союзу присоединились почти все владетельные государи Германской империи, также короли Сардинский и Неаполитанский, и в средине года союзные войска стали сосредоточиваться на границах Франции.
Союзники нисколько не сомневались в полном и легком успехе и готовились на военную прогулку в Париж, особенно гордые своею недавнею славою Пруссаки. Так думали военные люди того времени, вместе с ними и Суворов, который прямо говорил, что Французов нельзя равнять с Пруссаками. Такое всеобщее мнение основывалось на дурной репутации, приобретенной Французами в Семилетнюю войну, тогда как Пруссаки заслужили напротив всеобщее удивление и уважение. Суворов пред Пруссаками не преклонялся и если отдавал им предпочтение перед Французами, то вовсе не из-за достоинств первых, а из-за недостатков последних. Перед началом революционных войн ни Суворов, ни вообще военные люди не могли еще знать, что прежняя параллель между Французами и Пруссаками не удержится, и что на полях сражений, вместе с беспорядочными толпами Французов, суждено появиться новой боевой системе.
Кроме самомнения и кичливости относительно Французов, союзники имели и другие слабые стороны: несогласие в самом образе действий; мертво-рутинное (за редкими исключениями) предводительство, застывшее на Фридриховских формах без усвоения Фридрихова духа; извращенное понятие о тогдашней Франции и Французах, заимствованное на веру от эмигрантов. Оттого успехи союзных войск были не продолжительны, и после дела при Вальми, главная армия, начальствуемая фельдмаршалом герцогом Брауншвейгским, проникшая было довольно далеко внутрь Франции, начала отступательное движение. В начале октября войска перешли обратно границу, изможденные голодом, болезнями, изнуренные трудами, униженные нравственно. Не лучшим успехом отличались действия союзников и на других театрах войны.
В России, как и в других государствах, молва о предполагаемой войне с Французской республикой носилась еще перед польской войной и становилась все настойчивее. В июне Хвостов пишет Суворову, что по слухам против Французов назначается князь Репнин с 40000, советует не дремать и кончать все работы к осени. Сообщая в следующих письмах о разных разностях и новостях, Хвостов уведомляет, что слышал, будто война с Францией решена, и за Репниным послан курьер. «Вздор», уверял его Турчанинов: «ради Бога, не пишите к графу, попусту вы его беспокоите». «Лучше понапрасну обеспокоить, нежели прозевать», отвечал ему одержимый усердием Хвостов: «граф спокоен, но не употреблен». Турчанинов заключил беседу словами: «его отсюда не возьмут». Суворов кладет против этого места отметку: «в гарнизоне кассирован». Легко понять, как его взбудоражила неразборчивая болтовня Хвостова, сколько она ему крови перепортила и скольких бессонных ночей стоила. Он долго крепился, наконец не выдержал. написал графу Безбородко письмо: «вы министр; настоит дело с Францией; число войск — влажный (пустой) предлог; победительным оружием ни сражался с 500, с 5000 против десятичисленных». Неизвестно, был ли ответ; если и был, то уклончивый. Затем, после многих тревожных известий в продолжение лета, Хвостов пишет осенью Курису, одному из приближенных Суворова: «Пруссаки много напроказили отступлением, и неминуемо до русских стариков дойдет дело, если совсем не изгадят, помиряся... Надо графу действовать: усердие к Императрице, охота к службе, климат вредный здоровью». В этом месте заметка Суворова: «верхнее хорошо, всегда и везде видно, а сие есть прихвостие». На этот раз совет Хвостова остался без исполнения, ибо вереница предшествовавших ложных слухов и пустых тревог сделала Суворова менее восприимчивым, да и время года было позднее для военных предприятий 21.
Но прежде, чем этот результат был достигнут, много вынес Суворов душевной муки. Недовольство его настоящим не держалось на одном уровне, а увеличивалось, уменьшалось, видоизменялось, смотря по напору обстоятельств и по внушению темперамента, «Баталия мне лучше, чем лопата извести и пирамида кирпича», пишет он Хвостову: «мне лучше 2-3,000 человек в поле, чем 20-30,000 в гарнизоне». Турчанинов указывает ему на ту выгодную сторону, что жизнь его по крайней мере покойна; Суворов возражает: «я не могу оставить 50-летнюю навычку к беспокойной жизни и моих солдатских приобретенных талантов;... я привык быть действующим непрестанно, тем и питается мой дух... Пред сим в реляциях видел я себя; ныне же их слушать стыдно, кроме патриотства... О мне нигде ни слова, как о погребенном. Пятьдесят лет практики обратили меня в класс захребетников; стерли меня клевреты, ведая, что я всех старее службою и возрастом, но не предками и не камердинерством у равных. Я жгу известь и обжигаю кирпичи, чем ярыги со стоглавою скотиной (публикой) меня в Петербурге освистывают... Царь жалует, псарь не жалует... Страдал я при концах войны: Прусской — проиграл старшинство, Польша — бег шпицрутенный, прежней Турецкой — ссылка с гонорами, Крым и Кубань — проскрипция... Сего 23 октября (1792 г.) я 50 лет в службе; тогда не лучше ли кончить мне непорочный карьер? Бежать от мира в какую деревню, готовить душу на переселение... Чужая служба, абшид, смерть — все равно, только не захребетник» 10.
«Стремись, душа моя, в восторге к небесам,
Иль препобеждай от козней стыд и срам».
Непризнанный и неоцененный по достоинству измаильский подвиг продолжает быть больным местом Суворова. В марте 1792 года к нему последовал рескрипт Государыни, где между прочим сказано, что болезнь Потемкина помешала исполнить высочайшее повеление о награждении измаильских героев, а потому Суворову повелевается сделать дополнительное представление. В апреле того же года он получил одобрительные листы для отличившихся при штурме. Это конечно не могло залечить его душевную рану; он все ждал себе хоть генерал-адъютантства, которое даже Потемкин находил возможным ему дать. Суворов желал получить это звание для того, чтобы иметь свободный вход к Государыне; но Екатерина смотрела на предмет другими глазами, и от генерал-адъютанта требовала качеств, которых Суворов не имел. Когда в конце 1791 года Суворов, приезжавший на время в Петербург, откланивался Екатерине вместе с князем Прозоровским, то она была очень довольна их отъездом и сказала одному из статс-секретарей: «они там у себя больше на месте». Суворов этого вероятно не знал и весьма естественно, что ошибался в своей годности к генерал-адъютантской службе, но был совершенно прав с другой стороны, считая измаильский штурм оцененным не по достоинству. Он пишет, что если бы выпустил Турок из крепости на капитуляцию, то показалось бы мало, а рискуя на штурм, ставил на карту и жизнь свою, и репутацию. Он признает за собою еще ту заслугу, что диспозиция измаильского штурма послужила Гудовичу моделью для удачного штурма Анапы (что действительно справедливо). Но толкуя об Измаиле и Гудовиче, он не может не задеть Мачин и Репнина и говорит, что как жабе далеко до быка, так Мачину до Рымника 24.
Однако этот «измаильский стыд», как Суворов называет свое тяжелое чувство, и другие душевные тревоги действовали не непрерывно и освобождали его по временам от своего гнета на столько, что он находил свое положение в Финляндии не только сносным, но даже хорошим. В такие моменты он заботится, чтобы временную командировку превратить в оседлость, в командование Финляндской дивизией: «я от нее могу откомандирован быть всюду, но в ней мне будет пристань». Кроме «пристани», откапывались на этот случай и другие выгодные стороны, например практика в инженерном деле; говорилось, что он предпочитает быть первым в последней деревне, чем вторым в городе. А так как подобные переходы от пессимизма к оптимизму были резки и неожиданны, и сам Суворов это чувствовал, то чтобы не дать Хвостову изумляться и делать большие глаза, он сердито поясняет; «не развешивайте уши, я гарнизонный на досуге, но жертвую и во сне марсову полю» 10.
Пребывая в Финляндии в качестве полуопального, Суворов разумеется не церемонится в своих отзывах на счет лиц, ему неприязненных, или казавшихся ему такими, а иногда и о приязненных, но почему-либо ему не угодивших. Один «добр в софизме и сцептик, — мало догмы»; другой «достоин од, а паче эпиграммы»; третий «продаст дешево первому купцу»; Турчанинов «от Пилата к Ироду, от Ирода к Пилату, сам руки умыл, подлинно ему недосуг»; Безбородко «изобилует в двуличии», и т. д. Отзывы эти конечно часто изменяются, смотря по освещению и по направлению обстоятельств, и худые внезапно делаются хорошими. В один из таких моментов, Суворов хвалит своего недруга, графа Н. Салтыкова, говоря, что готов подкреплять его своею кровью. Наиболее постоянен Суворов в своих суждениях о Репнине; неприязнь его к этому человеку доходит до ненависти. Он приказывает беречься Репнина больше всех других и быть на бессменном карауле, потому что ему ни почем «по ипокритской снеси заключать трактаты и разрывать трактаты, травить одного другим; хваля, порицать; он лжив, низок, внутренно горд и мстителен». Если бы верить всему, что пишет Суворов о Репнине, то пришлось бы признать последнего за исчадие своего века. Но Суворов сам же и разубеждает в противном. В одном месте он поясняет Хвостову, что нападает на Репнина потому, что «привык обращать оборону в атаку»; в другом признается, что пуще всего досаждает ему в Репнине гордость; в третьем, после жестоких против Репнина выходок, читаем: «Репнин, слышу, болен; жалею, что о нем выше строго судил. Персонально я ему усерден. Не ему ли губернии (Потемкина)? По сему званию им были бы довольны, и он их поправить может». Забывались таким образом и «гугнивый фагот», и «чорту свечка», и обещание дать «солдатского туза», а просвечивало чувство если не раскаяния, то сожаления о своей излишней раздражительности. Князь Репнин был одним из выдающихся людей Екатерининского времени, обладал замечательными административными и дипломатическими дарованиями, образованием, умственным развитием и многими хорошими личными качествами. Он не удовлетворялся нравственной и умственной средой русского общества той эпохи, пытался раздвинуть свой кругозор, ездил за границу, был некоторое время масоном и последователем Сен-Мартена, автора мистической книги «Des erreurs et de lа verite», за что Екатерина его, Репнина, недолюбливала. Он занимал видное место и в придворной сфере, имевшей тогда большое развитие и значение, и был в ней как дома, В военном отношении он тоже выходил из ряда дюжинных генералов, что и доказал при разных случаях, особенно под Мачином, хотя крупными военными качествами не отличался. Но при своих многочисленных и неоспоримых достоинствах, он не был чужд и больших недостатков, к которым следует отнести властительно-деспотические замашки, вспыльчивость до степени ярости, гордость, надменность. В обращении его просвечивала спесь родовитого человека, трактование других свысока. Барская закваска проглядывала и в складе понятий Репнина он например недоумевал, из-за чего так заботятся о польских диссидентах, когда между ними нет дворян. В военном отношении, он тоже был генералом без всякой солдатской подкладки, и отличался поклонением омертвелым формам Фридриховой тактики.
Таким образом Суворов был почти антиподом Репнина. Не отрицая в нем достоинств, он говорил, что Репнин мечтает быть первым министром, как он, Суворов, первым солдатом, и признавал за ним право на такое возвышение. Он не мог переварить Репнина только на военном поприще, где тот представлялся ему соперником, благодаря своему старшинству, мачинской победе, значению при дворе, обладанию известными качествами, которых солдат Суворов не имел. И прежде Репнин был старше Суворова, но последнего это не беспокоило, так как расстояние между ними было слишком велико, во вторую же Турецкую войну, победы настолько выдвинули Суворова вперед, что расстояние это уничтожилось и явилась возможность соперничества. Эта возможность сделалась для Суворова острою болезнью, в чем однако же виноват не он один. Репнин не видел в Суворове того, что сделало его знаменитым историческим лицом; он не мог отрешиться от своего горделивого, несколько покровительственного и снисходительного тона в сношениях с этим причудливым солдатом-генералом. А именно эта манера и в состоянии была глубоко задевать Суворова, больше всякой грубости. Мало того. с высоты модных, авторитетных прусских воззрений на тактику, Репнин дозволял себе насмешливые отзывы на счет Суворовского способа ведения войны, называя его натурализмом. Суворов отвечал по своему обыкновению злыми сарказмами; вместе с тем в нем росла неприязнь к менее даровитому, но лучше обставленному сопернику, развивалась зависть. Ему это указывали, он сам понимал свое дурное чувство и не отрицал его. «Зависть! Да, 50 лет в службе, 35 лет в непрерывном употреблении, ныне рак на мели». В другом письме он объясняет Хвостову, что принц Кобургский лучше его, Суворова, награжден. однако он к нему зависти не чувствует 21.
Некому было успокоить, разубедить этого огневого человека, отдавшегося так безраздельно своему призванию; некому было вносить мир и тишину в его слишком впечатлительную душу. Пытался делать это Турчанинов, но не ради его, а ради самого себя, чтобы избавиться от докуки и назойливых спросов, причем иногда требовалось если не прямо невозможное, то неудобное, могущее компрометировать. A Турчанинов подобных шагов очень остерегался. Он был крещеный еврей, с молода получил довольно сносное образование, преимущественно внешнее, вышел в люди, состоял в числе Потемкинских клевретов и был его секретарем; держался за своего патрона крепко и поднялся в статс-секретари. Суворов знавал его чуть не с малолетства и был о нем вообще хорошего мнения, но в дурной час ставил ему и укор, что он «пускает плащ по ветру», иначе говоря, служит разным господам, по указанию обстоятельств. Впрочем, по смерти Потемкина, Суворов мог доверяться ему безопаснее, чем прежде, и было бы несправедливо обвинять Турчанинова в систематическом двоедушии, лицемерии, тем менее в вероломстве. Он только был осторожен и себе на уме. и если не мог считать свою хату с краю, то старался придерживаться старой истины, что своя рубашка ближе к телу. Он неоднократно пытался успокаивать Суворова, называл себя его сыном, уговаривал его «не верить здешним брехням, не прибегать вместо самых легчайший средств к крайним, действовать с кротостью и терпением, не выставляяся», и многое другое.
Благоразумные советы Турчанинова производили некоторое действие, но не надолго, так как поводы к беспокойству и тревоге сменялись беспрестанно новыми и, при Суворовском темпераменте, росли, как грибы под летним дождем. Если бы и Хвостов действовал в духе успокоительном, то вероятно результат был бы более полный, но Хвостов, из боязни не угодить, исполнял требования Суворова буквально; передавал ему без проверки всякие сплетни и летучие слухи и, вместо успокоения своего дяди, невольно поддерживал и увеличивал его раздражительность. Своим чрезмерным усердием к дяде и назойливостью, Хвостов скоро надоел многим, особенно Турчанинову, который и назвал его как-то «шпионом Суворова». Сообщая об этом своему дяде, Хвостов говорит: «я на брань не смотрю; воспламенен предметом дела, иду своей дорогой». Заслужив несколько позже жестокие от Суворова укоризны по делу, о котором будет сказано дальне. Хвостов очень обиделся, но продолжал ему служить, говоря: «Излияние пылкостей чувств ваших мне всегда сносно; ваши приказания мне святы; не смею даже и помыслить и не буду сметь вас от себя избавить... Я виноват, но я годен, не лишите меня милости и доверенности вашей, она мне жизнь», Как же было Суворову не дорожить таким преданным человеком и не доверять ему 25?
Хвостов не отличался ни обширным умом, ни какими-либо дарованиями, но был человеком добрым и хорошим, в банальном смысле. Сделавшись свойственником Суворова чрез брак с его племянницей, княжной Аграфеной Ивановной Горчаковой, и проживая в Петербурге, он постарался заслужить доверие дяди, войти к нему в милость, сделаться нужным ему человеком, чего и достиг вполне. Пристроившись к Суворову, он однако очень мало от этого выиграл в первые годы, но потом довольно успешно стал подвигаться вперед, дослужился до звания обер-прокурора святейшего синода и получил графское достоинство от Сардинского короля. В описываемое время, Хвостов был не более, как армейский подполковник, и вся его надежда на служебное возвышение основывалась на дяде. Надежда в конце-концов не обманула, потому что на боевом поле Суворов был одним человеком, а в остальных условиях жизни совсем другим, легко подчинялся чужой воле, известным образом замаскированной, и становился игралищем в умелых руках, особенно по делам денежным. Он сам это очень хорошо понимал, неоднократно говаривал и так писал Хвостову: «обманет меня всякий в своем интересе; надобна ему моя последняя рубашка, — ему ее дам, останусь нагой; чрез то я еще не мал». Временами, вследствие своего темперамента или, как он сам выражался, «по своему быстронравию», Суворов восстановлял свой авторитет, прибегая к довольно резким приемам, но скоро опять все входило в прежнюю колею, и доверенные лица снова распоряжались по своему усмотрению его делами, придерживаясь только выработанных опытом способов действия 5.
Хвостов часто давал Суворову советы, и он их большею частию слушался. Советы эти касались не только домашних дел. но и службы Суворова, т.е. его отношений к лицам; по указаниям Хвостова, Суворов писал письма, выбирал время для просьб и ходатайств, ездил в Петербург и проч. Мало того,. посылая к кому-нибудь письмо чрез Хвостова, Суворов зачастую просит его вручить письмо, если он, Хвостов, «находит это полезным»; или же уполномочивает его «письма, кои не кстати, назад возвращать, с примечанием, как переписать»; или прямо говорит: «а вы руководствуйте судьбою моею, как я за Валдаями». Бывают и исключения; к советам племянника он относится иногда насмешливо, скептически, или поддается на них туго, после споров и рассуждений; но это случается довольно редко. Так, при совете Хвостова — написать письмо Платону Зубову, Суворов не выражает на то желания, говоря, что в крайности не писывал и другу своему Григорию Григорьевичу Орлову, а Потемкин служит исключением вследствие особенных обстоятельств и так как он, Суворов, «часто нужен был ему в виде Леонида». Письмо однако было в результате написано и послано, но когда Хвостов известил, что передал его по принадлежности, то Суворов, придерживаясь своего взгляда, заметил, что лучше было бы этого не делать.
Принимая от Хвостова советы и указания, Суворов в свою очередь снабжал его наставлениями и в исполнении их был очень требователен. Он желал «знать худое, а не хорошее, ибо приятное обличается само собой. неприятное же поспешно объяснять для мероприятиев; лучше предостережение, чем утешение; ожидать от времени, тож что давать голову в петлю; уласкание опрокидывать, лучше терпеть грубое; различать доброхота с лисьей или овечьей кожей от добротворца; различать всегда solide от propos de tаble; стеречься примолчки, она разведывает; не окончивши одной материи, другой не начинать, не отвечать на дуб кедром, на розу лилией» и т. под. В особенности не терпел он в письмах Хвостова неопределительности; слова слышно, говорят, — преследовались; требовалось знать, от кого слышно, кто говорит; если что узнал на улице, на площади, — все-таки пиши, от кого узнал. Вообще служба Хвостова Суворову была нелегка, и хотя племянник несомненно питал к дяде привязанность, но нет сомнения, что привязанность подкреплялась и соображениями в смысле чаяний будущих благ. Он может быть не всегда умел быть дяде полезным, но наверное всегда этого хотел, ибо радея ему, радел чрез это и себе. И Суворов дорожил им, даже больше, чем Хвостов в действительности стоил. Оттого Суворов несколько встревожился, получив от Хвостова письмо, что он по каким-то соображениям думает выйти в отставку. Мысль эта была внушена Хвостову женою; с ними проживали в то время дочь Суворова и сестра его (Олешева), которая при Наташе состояла. Суворов написал племяннику, что он задумал непутное дело, представил ему невеселую картину его отставного житья в Петербурге ли, в Москве ли, и советовал руководиться своим собственным рассудком. «Груша, не дури, у тебя волосы долги», говорит он в конце: «сестрица, высеки ее до новых веников» 21.
Не один Хвостов пристраивался к Суворову и ожидал от него всяких благ: искали протекции и другие родственники, и посторонние. Положение и репутация Суворова давали ему порядочный вес, и он не прочь был помогать чем мог, как собственной своей властъю, так и предстательством у других. В числе просителей встречается и Марья Савишна Перекусихина, любимая камер-юнгфера Государыни, которая пристраивала в то время своего родственника. Но ходатайства иногда бывали так неумеренны и несвоевременны, что выводили Суворова из терпения. Хвостов, подбиваемый женою, изъявляет неудовольствие, что отстает по службе от других; Суворов ему отвечает: «стерегитесь от беса полуденного (жены), ждите удобнейшего времени, я сам на черте пучины». Зять, князь Горчаков, просит за своего сына Алексея, о котором Суворов писал уже графу Н. Салтыкову, но не получил ответа. Суворов сердится; отказывается просить вторично (с Н. Салтыковым он был не в ладу), издевается над «сложно-перебойным» языком письма, противупоставляет ему свой «адамовский» и заодно зацепляет князя Алексея; «как в превратном свете внучка розгою заставляет бабушку прясть, так в письме его отца, в полном блистании Алексей-князь». Граф Безбородко изъявляет неудовольствие, что Суворов недостаточно внимателен к некоторым его родственникам; Суворов опять сердится и пишет Хвостову: «мне всех быков, козлов и лисок не употчевать». Приближенные к нему лица также жаждут разных наград и благостынь, не скупясь конечно в оценке собственных заслуг, и в сентябре 1792 года один из них пишет: «конец пограничным постройкам; все проиграли, только Прохор (камердинер Суворова), или и того лучше, супруга его в выигрыше» 5.
К числу причин, раздражавших Суворова и поддерживавших в нем ненормальное внутреннее состояние, следует отнести также один случай, много испортивший ему крови. В переписке с Хвостовым, он был очень не сдержан в своих отзывах и суждениях о людях, почему и просил Хвостова все такие письма жечь. Но Хвостов этого не исполнил, по крайней мере относительно большой части получаемых посланий, которые и дошли до нашего времени. Хвостов считал себя поэтом, т.е. страдал болезненным позывом к кропанию виршей; эта страсть развивалась в нем прогрессивно; ни равнодушие, ни насмешки читателей и критиков не производили на него отрезвляющего впечатления. В позднейшее время он сделался посмешищем, почти нарицательным именем бесталанного стихоплета, и так как его сочинения лежали в книжных лавках без сбыта, то он сам покупал их, где его лично не знали, или поручал делать это близким людям. только бы показать, что книги его в спросе. Эта неудержимая страсть заставила его в описываемое время сделать неосторожный поступок. Суворов написал ему письмо, с едкими выходками в прозе и стихах против своих недоброжелателей и завистников, действительным и мнимых, и приложил листы с подобным же писанием. Хвостов, накропавший в то время также стихи, относившиеся к Суворову и начинавшиеся словами: «почто почил наш Геркулес», не утерпел, показал и свои стихи, и Суворовские подполковнику Корицкому, человеку близкому. Корицкий в свою очередь стал показывать под секретом другим, и злые сарказмы Суворова облетели большой круг людей, побывали у Державина, у Турчанинова и иных, и попали даже в руки Платона Зубова. Суворов узнал про это случайно, от одного из своих подчиненных, приехавшего из Петербурга, и сильнейшим образом рассердился. Досталось тут всем: Корицкому за его «леноумие»; Турчанинову за то, что он поступил «не как сын, а недружный пасынок»; но пуще всех Хвостову, как главному виновнику. Не пощадил Суворов своего преданного и усердного племянника, имевшего на своем попечении его дочь; слова: «мошенник, предатель, глупая нянька» показывают степень его гнева. Хвостов был оскорблен, чуть не уничтожен непомерною горячностью дяди, и первое время совсем потерялся, но придя в себя, прибегнул к наилучшему средству для своего оправдания, а именно к откровенному изложению всего дела. Суворов, обезоруженный чистосердечием Хвостова, его непритворною печалью, кротостью и непоколебимою преданностью, пришел в себя и стих; между ним и добряком племянником установились прежние отношения, переписка поэтому делу однако продолжалась. Суворов требовал, чтобы Хвостов открыл «побочную интригу» лиц, которые распространили и довели так далеко письмо с его, Суворова, «солдатским лаем»; чтобы были «обращены в метеор глупозлобные клевреты»; чтобы Хвостов «оглупотворил их». Он говорил, что не успокоится до тех пор, пока не будут добыты эти злосчастные бумаги и сожжены вместе с другими, однородными письмами. Хвостов постарался исполнить справедливое требование дяди, уверил его, что письмо добыто, что листов, к письму приложенных, посторонние лица не видали, что все из переписки Суворова, могущее его компрометировать, истреблено. На том дело и покончилось 21.
В заключение, для полноты представления о Суворове за время его пребывания в Финляндии, остается сказать несколько слов о его частной, неслужебной жизни и занятиях. Он проживал в разных местах своего района, смотря но надобности: в Выборге, Кюменегарде, Роченсальме. В Кюменегарде он оставил по себе память, между прочим заботами о православной церкви, выписывал из Петербурга регента обучать тамошний хор, накупил разных церковных вещей на несколько сот рублей. Тут у него образовался кружок знакомых; свободное от службы время проводилось весело; Суворов часто танцевал, и в письме к Хвостову хвастал, что однажды «сряду 3 часа контртанц прыгал». Проживая в Фридрихсгаме, он занимал верхний этаж лучшего в городе дома, г-жи Грин, вдовы врача. Она была женщина умная, ловкая, пользовалась общим уважением, хорошо говорила по-русски и умела вполне угодить своему причудливому постояльцу, который в свою очередь оказывал ей внимание, заговаривал с нею по-фински, называл ее маменькой и приходил беседовать за чашкой чая, просватав свою дочь и племянницу, г-жа Грин просила Суворова быть, по русскому обычаю, посаженным отцом у дочери; он не только согласился, но вызвался быть тем же у племянницы, перебрался в одну небольшую комнату, а остальное помещение уступил хозяйке для свадебного праздника. Сначала все шло благополучно, но потом Суворов не удержался от разных выходок. Ему не понравился жених племянницы, большой руки франт, одетый изысканно, раздушенный, с огромной модной прической. Во время венчания Суворов часто посматривал на него, хмурился, морщился, прищуривался, вытягивал вперед голову, усиленно нюхал и поплевывал в сторону. Затем он стал вполголоса сравнивать голову жениха с походным котлом, называл его «щеголем, прыгунчиком, пахучкой», наконец вытащил носовой платок и зажал себе нос. Это произвело некоторый скандал, но почетный гость и посаженный отец, к потехе одних и к замешательству других, продолжал преследовать несчастного молодого во время свадебного бала, и громко называл его голову круглой щеткой для обметания потолков, а на другой день послал свадебный подарок одной хозяйской дочери 26. Как ни скромна была настоящая доля Суворова, но громкие победы недавних лет не оставляли его в тени и вдохновляли русских поэтов. Один из них, Костров, переводчик Гомера, написавший в честь Суворова оду и на взятие Измаила эпистолу, перевел затем поэтическую подделку Макферсона: «Песни Оссиана, сына Фингалова». Полный восторженного удивления к измаильскому герою, Костров посвятил ему свой последний труд и прислал экземпляр книги при соответствующем случаю письме. Как ни слаб и бледен был этот снимок, притом не с подлинника, а с французского перевода, но он произвел довольно сильное впечатление на Суворова. Костров и Суворов обменялись при этом стихами; причем первый уподоблял Суворова Фингалу; кроме того Суворов, вдохновленный чтением Оссиана, пустился в подражание и написал целую страницу прозой, подходящей к переводу Кострова. Приводим начало и конец: «Странствую в сих каменомшистых местах, пою из Оссиана. О, в каком я мраке! Пронзающий темноту луч денного светила дарит меня…… О барды, воспойте тамошнюю (идет речь о юге) радость, поелику о ней от кулдеев (?) слыхали. Скоро ли меня перенесут орлы в те медомлечные страны, где я толико упражнялся с браненосцами, и где бы я тонкий воздух, наполненный зефирами, приятно разделил хоть на роге мира» 7.
По временам Суворов писал и стихи, очень дубоватые, и чем длиннее, тем хуже.
«На что ты, отче. дал сию мне колесницу?
Я не могу везти вселенные денницу.
Кичливо вознесясь. я пламенем сожжен,
Низвержен в стремину и морем поглощен» 21.
Суворов был вообще охотник до изящной литературы, при отсутствии вкуса и признаков таланта. Некоторые его современники свидетельствуют, будто он говаривал, что если бы не чувствовал в себе преобладающего военного призвания, то сделался бы писателем. Если это правда, то в таком случае из него вышел бы поэт на столько плохой, на сколько хорош оказался воин. Стихотворство имело и его глазах смысл рекомендации человека. При конце его пребывания в Финляндии, Хвостов советует ему взять к себе одного ротмистра, выставляя в числе его хороших качеств и писание стихов; Суворов кладет заметку: «очень рад». Польщенный посвящением ему Оссиана, Суворов положил сделать Кострову денежный подарок, но колебался — дать ли единовременно 500 рублей или назначить 100-рублевый пенсион до своей смерти. В виде иллюстрации к сказанному раньше о влиянии на Суворова его приближенных, приводим письмо состоявшего при нем подполковника Куриса к Хвостову по этому делу. «Костров на имя его сиятельства перевел Оссиана; он заботится, чем его наградить; раз мыслит вдруг 500 руб., потом ежегодно по 100 руб. по смерть графа, Последнее не к чему и не имеет виду, первое очень много, а кажется 200, 250, 300 приличный подарок. Как вы думаете, решите» 27.
Пользуясь своими небольшими досугами, Суворов занимался в Финляндии и чтением; без умственной пищи он не мог жить. Не знаем, были ли в его руках в ту пору научные сочинения, но газет он читал много, как это видно из его подписки на 1792 год. Он получал газеты немецкие — гамбургские, венские. берлинские, эрлангенские; французские; варшавские — польские; московские и петербургские — русские. Заглавий не обозначено, кроме французских Bаs-Rhin и Courrier de Londres. Сверх того выписывались: немецкий гамбургский политический журнал, Journаl encуclopedique и Nouvelles extrаordinаires 25.
Следя таким образом за политическими событиями, Суворов не успокаивал, а еще более усиливал свои муки честолюбия. Усталый от постоянной внутренней тревоги, не сбывавшихся надежд и не осуществлявшихся ожиданий, он имел лишь краткие минуты душевного покоя. «Суетствие», писал он в одну из таких минут Хвостову: «весьма наскучило о сих материях писать и без нужды не буду; да будет воля Божия и матери отечества». Но за этой «нуждой» дело не ставало, и опять все шло на прежний лад. По окончании Турецкой и Польской войн, и когда немедленное военное вмешательство России во французские дела не состоялось, Суворов стал все чаще мечтать о назначении его на юг. Это проглядывает, между прочим, в отрывке приведенного выше подражания его Оссиану; Хвостову он писал о том же прямо, а Турчанинову хотя и сообщал сначала, что готов на службу «в Камчатку, Мекку, Мадагаскар и Японь», но под конец уже просился именно в Херсон. Писал он тоже самое и другим, но безуспешно: одни к нему не благоволили, другие были равнодушны; к последним принадлежал и Платон Зубов, сила и светило того времени. Пособили внешние обстоятельства. Французской республике не расчет было поднять против себя разом всю Европу и, чтобы отстранить Россию от содействия формировавшейся коалиции, агенты французские сильно работали в Константинополе. Скоро их происки и подстрекательства стали как будто обещать успех; Порта принялась за вооружения, и в пограничные с Турциею области понадобился Суворов 10.
Подобные назначения и перемещения редко совершаются внезапно; им предшествуют слухи, идет говор, разыгрываются на эту тему разные вариации. Слухи и предположения доходили до Суворова быстро, чрез Хвостова и других. Еще в сентябре Суворов писал: «здешние вихри. — один несет меня на Кубань, другой на Кавказ, третий в Херсон до Очакова. Я готов лучше последнее, лучше дать играть судьбе, я здесь слеп... Но не бить бы мне площадь по прошлогоднему, с декорациями и конвенансами. Прежде против меня был бес К. Г. А. (Потемкин), но с благодеяниями; ныне без них 7 бесов с бесятами». В половине октября, когда дело налаживалось, он пишет: «я жду фугасов и мин к скорейшему меня подрыву из Петербурга;... как бы о моем перемещении не разнеслось и не вышло бы мечтою». Потом идут разные соображения и предположения, а за ними неожиданный вывод: «все то соображая, лучше бы я хоть не ехал; дело будет к весне, и ныне есть. Вот весь наш гордый librum аrbitrum! Петр Семенович (один из приближенных) рассмеялся». Да и как было не рассмеяться.
Днем позже Хвостов пишет, что Репнин отправляется генерал-губернатором в Ригу, что это ему ссылка; Турчанинов говорит, что «вы теперь одни; отведали Каховского... Словом, или Франции или Херсон, вот куда целить должно». Заметка Суворова: «сие письмо мне душу облегчает» 25.
Наконец, 10 ноября последовал рескрипт Екатерины. Под начальство Суворова отдавались войска в Екатеринославской губернии, в Крыму и во вновь присоединенных землях, и приказано немедленно приводить в исполнение апробованное по проектам инженер-майора де Волана укрепление границ. Вместе с тем предписывалось — представить планы и сметы производящимся в Финляндии работам, для приведения всех укреплений и каналов к окончанию; требовалось также его, Суворова, мнение на случай оборонительной и наступательной войны в Финляндии. Суворов представил все данные для продолжения работ, представил и замечания свои на случай войны со Швециею 28. Замечания эти имеют ныне только историческое значение, так как русско-шведская граница отодвинулась на несколько сот верст от прежней; но они очень характеристичны и дают осязательное понятие о стратегическом глазомере Суворова и его взгляде на ведение войны. (См. приложение II) [4].
Таким образом Суворову предстояло променять одни постройки на другие, да еще свои на чужие. Правда, это доказывало доверие к нему Государыни и одобрение всего, им сделанного, но смысл деятельности все-таки не изменялся. Недаром Суворов раздумывал, не отказаться ли. Но там, на юге, у него были шансы на боевую службу, в виду турецких военных приготовлений, а тут, на севере, никаких. Это соображение его успокоило и ободрило; в ноябре он выехал как бы обновленным, с радостью и надеждой.