Март

Вчера в кафе «Ротонда» Генри сказал, что написал мне письмо, а потом порвал его — оно было слишком безумным. Любовное письмо. Я восприняла известие спокойно, молча, без удивления, будто предчувствовала это. В наших отношениях так много тепла. Ничто во мне не дрогнуло, не всколыхнулось. Я боюсь этого человека, будто предчувствую, что придется столкнуться со всем тем, что так меня пугает. Чувственность Генри притягивает, его страстность, спрятанная в нежность, внезапная, неожиданная серьезность, гибкий, могучий ум манят. Генри как будто гипнотизирует меня. Я смотрю на его мягкие белые руки, на голову, которая кажется слишком большой по сравнению с телом, на слишком высокий лоб, за которым так много того, что я люблю и ненавижу, чего хочу и боюсь. Меня парализует любовь к Джун. Я чувствую нежность к этому мужчине, в котором как будто живут два разных человека. Он хочет взять меня за руку, а я делаю вид, что не замечаю его движения, и торопливо отмахиваюсь, как птица крылом.

Я хочу, чтобы любовь Генри умерла. То, о чем я когда-то так мечтала — страстное желание мужчины, — я теперь отвергаю. Наконец-то можно утонуть в чувственности, не любя и не драматизируя, а я не могу.

Генри многого не понимает: его раздражает, что я улыбаюсь, когда он рассказывает, как Джун сначала отвергала все его идеи, а через некоторое время выдавала их за свои. «Такое со всеми случается», — зло говорит он, принимая улыбку за презрение. Мне кажется, он хочет столкновения. Генри привык к грубости, к безжалостности в отношениях, и моя сдержанность раздражает его. Наверное, он считает меня хамелеоном. Я не вписываюсь в его жизнь.

Генри живет в мире насилия, жестокости, алчности и дебоша. Я читаю его записки жадно, с ужасом. За год мое одинокое воображение невероятно развилось. По ночам, в полубреду, я чувствую, как давят на меня слова Генри. Его агрессивное мужское начало меня преследует. Я чувствую вкус его силы во рту, я чувствую его своим лоном. Как будто мужчина прижал меня к земле и овладел моим телом, думая, что я закричу.


В кафе «Викинг» Генри заявляет, что однажды вечером, когда я несколько минут одна танцевала румбу, проник в мою истинную сущность. Он запомнил некоторые отрывки из моего романа и хочет его получить, чтобы иметь возможность перечитывать. Он считает его лучшим произведением, прочитанным за последнее время, говорит о моих фантастических скрытых способностях. Впервые он обратил на меня внимание, когда я стояла в дверях, «такая прелестная», а потом сидела в большом черном кресле, «как королева». Генри хочет разрушить «миф» о моей беспредельной честности.

Я прочла ему то, что написала под впечатлением его записок. Он отвечает, что только так я и могла написать — напрягая воображение и привлекая всю свою изобретательность, потому что сама не пережила ничего. Пережить — значит убить воображение и остроту ощущений; именно это и случилось с Генри.

Вот записка, которую я написала Генри на серебряной бумаге фиолетовыми чернилами:


Женщина всегда, вечно будет сидеть в высоком черном кресле. Я останусь единственной женщиной, которой ты не добьешься. Излишества в жизни подавляют воображение. Мы не будем жить — только писать и разговаривать, чтобы надувать паруса.


Писатели могут полюбить что угодно. Генри приспосабливается к моему образу, пытается стать нежнее, поэтичнее. Он говорит, что легко может вообразить, как Джун скажет: «Я не против, чтобы ты любил Анаис, потому что это — Анаис».

Я воздействую на воображение и Генри, и Джун. А это такая могучая власть.

Я видела, как романтизм побеждает реализм. Я встречала мужчин, которые забывали своих прекрасных любовниц и жалких проституток и помнили только одну — первую и единственную — женщину, которой поклонялись и никогда не могли получить. Женщина, пробуждающая в мужчине романтические чувства, долго не отпускает его от себя. Я замечаю эту тоску в Эдуардо. Хьюго тоже никогда не излечится от меня. А вот Генри не сможет по-настоящему полюбить меня — после своей любви к Джун.

Когда я заговариваю о ней, он комментирует:

— Как замечательно ты рассуждаешь!

— Может быть, я искажаю факты?

И тут Генри повторяет то, что я написала ему некоторое время назад: «Ты подчиняешься жизни и находишь красивое объяснение своим действиям. Подгоняешь части под целое».

— Вы с Джун как будто хотите забальзамировать меня, — отвечаю я.

— Потому что ты кажешься такой хрупкой и уязвимой.

Я мечтаю о новой верности, которую поддержат окружающие, о новой жизни, полной волнующих событий, в которой мое тело будет принадлежать только Хьюго.

Я лгу. В тот день, когда мы с Генри сидели в кафе и я увидела, как трясутся его руки, в моей душе что-то дрогнуло. Было безумием читать ему мои заметки, но он сам настоял на этом; было безумием пить и отвечать на вопросы, глядя ему прямо в лицо, как я никогда не осмеливалась смотреть на других мужчин. Мы не прикасались друг к другу. Мы оба подошли к краю бездны.

Он говорил о «невероятной доброте» Хьюго, о том, что тот «совсем еще мальчик, совсем мальчик». По уму Генри, конечно, старше. Я тоже иногда пытаюсь не опережать Хьюго, но все время предательски вырываюсь вперед. Я пытаюсь освободиться, чувствуя, что оказалась в ловушке. Поэтому, вернувшись домой, пишу Генри записку.

Я перечитываю любовное письмо Генри десять или пятнадцать раз; пусть я не верю ни в его любовь, ни в свою — кошмар прошлой ночи никак не отпускает. Я одержима.

— Будь осторожна, — просит Хьюго, — не попади в ловушку собственного воображения. Ты отдаешь другим твой блеск, судишь о них, опираясь на свои иллюзии, а когда выходишь на свет, чувствуешь себя обманутой.

Мы гуляем по лесу. Он играет с Бенко и читает мое настроение на лице, как в книге. Интуиция подсказывает Хьюго: будь добрее и нежнее, закрывай на все глаза. В отношениях со мной это самый мудрый подход, путь, благодаря которому можно достучаться до моего сердца, завоевать меня. А я все время думаю о Генри, мысли хаотично крутятся у меня в голове; я боюсь его второго письма.

Я встречаюсь с Генри в полутемном, похожем на пещеру «Викинге». Он не получил моей записки и принес мне еще одно любовное письмо. Он почти кричит:

— Ты скрываешь свое истинное лицо! Будь самой собой! Твои слова, те, что ты недавно написала, — в них ты настоящая!

Я не соглашаюсь. И тогда Генри говорит униженно и покорно:

— Я знал, что так будет, чувствовал, что слишком самонадеян, домогаясь тебя. Я крестьянин, Анаис, и меня могут оценить только шлюхи.

Я отвечаю именно теми словами, на которые он хотел меня спровоцировать. Мы спорим, но как-то вяло, вспоминаем, с чего все началось: с нашей рассудочности и трезвого ума.

— Неужели все было именно так, неужели так? — Генри в отчаянии, он весь дрожит.

Внезапно он наклоняется и как будто засасывает в себя долгим поцелуем. Потом предлагает:

— Пойдем в мою комнату.

Между мной и реальным миром — удушливая пелена. Генри пытается ее разорвать. Мы идем в его комнату, я не чувствую под собой ног, только его тело так близко от моего. Он говорит:

— Смотри, какая старая лестница и какой изношенный ковер.

Но я ничего не замечаю, потому что парю над землей. В руках у Генри моя записка.

— Прочти ее, — прошу я у первой ступеньки лестницы, — прочти, и я уйду от тебя.

И все-таки продолжаю идти следом. Мы входим в его комнату, но я ничего не вижу вокруг. Когда Генри обнимает меня, тело мое как будто тает. Нежность его рук. Проникновение вглубь, никакого насилия. Какая странная, нежная сила.

Он кричит:

— Все так нереально, слишком быстро!

И тогда я вижу другого Генри, возможно, того, который вошел однажды в мой дом. Мы беседуем именно так, как я мечтала, непринужденно и естественно. Я лежу на кровати Генри, накрывшись его пальто. Он смотрит на меня.

— Ты ждала… большей грубости?

Груды бумаг с фразами, цитатами, отдельными словами лежат на столе. Я удивлена. Оказывается, я не знала этого мужчину. Мы никогда не восхищались творчеством друг друга. Так во что же мы влюблены сейчас? Я не могу спокойно смотреть на фотографию Джун на каминной полке. Как ни странно, даже глядя с фотографии, она как будто обладает нами обоими.


Я пишу Генри сумасбродные записки. Сегодня мы не можем встретиться. День кажется совершенно пустым. Я попалась в его сети. А он? Что он чувствует? Я завоевана, теряю все на свете, не знаю, что мне делать, уверена только в своих чувствах.

Иногда наступает момент, когда я перестаю верить в любовь Генри и чувствую, что нами обоими управляет Джун. Тогда я говорю себе: «Сегодня утром он проснется и поймет, что не любит никого, кроме Джун».

Но бывают минуты, когда я верю, что мы — я и Генри — должны пережить что-то новое, выходящее за пределы мира Джун.

Как Генри удалось обыграть меня? Я была готова вырваться из тюрьмы собственного воображения, но он отвел меня в свою комнату, и мы пережили там мечту, но не реальность. Генри определил мне то место, которое захотел. Лесть. Обожание. Иллюзии. Вся остальная его жизнь уничтожена, вычеркнута из памяти. Новая душа. Успокаивающая доза волшебных сказок. Я лежу, лоно мое горит, но он вряд ли это замечает. Мы совершаем обычные человеческие поступки, но на эту комнату наложено проклятие. Это лицо Джун. Я с невыносимой болью вспоминаю одну из записок Генри: «Один из самых напряженных и безумных моментов моей жизни — Джун стоит на коленях посреди улицы». Кого же я ревную — Джун или Генри?

Он снова просит о встрече. Когда я сижу в кресле в его комнате, он опускается на колени, чтобы поцеловать меня, и кажется мне гораздо более странным, чем все мои мысли. Генри давит на меня опытом и умом. Я молчу. Он шепотом подсказывает, что должно делать мое тело. Я подчиняюсь, и во мне просыпаются новые инстинкты и желания. Он вошел в меня, присвоил себе, и я становлюсь бесстыдно-естественной. Меня удивляет, что я лежу на металлической кровати, а мое черное белье разорвано и измято. Мой секрет, моя тайна разрушена человеком, который называет себя «последним мужчиной на земле».

Для нас писательство — не искусство, но воздух, которым мы дышим. После первой нашей встречи я впитала некоторые его слова и фразы. Генри ошеломлен, а я дышу, испытывая невыносимую радость. У меня нет слов, мое чувство неосязаемо, оно меня пугает. Оно выросло в моей душе, пока я шла по улице.

Радость сочится сквозь кожу, она пылает во мне. Я не могу скрывать чувства. Я женщина. Мужчина заставил меня подчиниться. О, как прекрасна эта радость женщины, нашедшей мужчину, которому можно подчиниться, радость открытия собственной женственности, расцветающей в сильных мужских руках!

Мы сидим у камина, и Хьюго неотрывно смотрит на меня. Я увлеченно и красиво рассказываю что-то. Он говорит:

— Никогда не видел тебя такой красивой. Никогда не чувствовал так сильно твою власть. Откуда в тебе эта уверенность? Раньше ее не было.

Он хочет меня, как хотел сразу после визита Джона. Уверенность покидает меня. Хьюго раскрыл мне свою душу и объятия, а я инстинктивно подчиняюсь шепоту Генри. Я обхватываю Хьюго ногами, и он в порыве страсти восклицает:

— Дорогая, дорогая, что ты со мной делаешь?! Ты безумно возбуждаешь меня! Как никогда!

Я обманываю Хьюго, лгу ему, но мир не исчезает в зеленовато-желтой дымке. Безумие побеждает. Я больше не могу складывать мозаику, просто плачу и смеюсь.


После концерта мы с Хьюго уходим домой вместе, как любовники — так он сказал. Это происходит на следующий день после свидания в «Викинге». Хьюго был так внимателен, так нежен. Для него сегодняшний день — праздник. Мы пообедали в ресторане в Монпарнасе. Я придумала, что мне нужно позвонить подруге, потому что утром получила первое любовное письмо от Генри. Письмо лежит в моей записной книжке. Я думаю о нем, а Хьюго спрашивает:

— Ты хочешь устриц? Закажи их сегодня. Это особый вечер. Каждый раз, когда я куда-нибудь иду с тобой, чувствую, будто ты моя любовница. Впрочем, так и есть. Я люблю тебя сейчас больше, чем когда-либо раньше.

Я хочу прочесть письмо Генри, извиняюсь и отправляюсь в дамскую комнату. Читаю письмо там. Оно не очень хорошо написано, но я тронута самим фактом. Не знаю, что еще чувствую. Возвращаюсь за столик. У меня слегка кружится голова. Здесь мы встретились с Генри, когда он вернулся из Дижона, здесь я поняла, что счастлива, потому что он вернулся.

В следующий раз мы с Хьюго идем в театр. Я все время думаю о Генри. Хьюго это знает, он обеспокоен, хочет верить мне, и я его успокаиваю. Хьюго сам передал мне, чтобы я позвонила Генри в восемь тридцать.

Перед началом спектакля мы идем в кафе, и Хьюго помогает найти телефон офиса Генри. Мы с Генри никогда долго не говорим по телефону: «Ты получила мое письмо?» — «Да». — «А ты мою записку?» — «Нет».

После спектакля я провожу тяжелую ночь. Хьюго встает, чтобы принести мне лекарство, снотворное.

— Что с тобой? — спрашивает он. — Что ты чувствуешь? — И предлагает укрыться в его объятиях.


Когда я впервые вернулась после случившегося в комнате Генри, то как будто разучилась говорить; мне было трудно вести себя так, как я привыкла, — живо и непринужденно.

Хьюго уселся, взял свой дневник и принялся увлеченно писать обо мне и об «искусстве», о том, что все, что я делаю, правильно. Когда он читал мне все это, мое сердце обливалось кровью, под конец Хьюго зарыдал. Он сам не понимает почему. Я встала перед ним на колени.

— Что ты делаешь, дорогая? Ну что ты?!

И тут я произношу ужасную фразу:

— У тебя есть интуиция?

Но Хьюго ничего не понял, потому что верен мне, кроме того, некоторые вещи доходят до него несколько позже, чем, скажем, до меня. Хьюго верит, что Генри только помогает мне развить воображение, учит писать. И именно поэтому тоже берется за перо — чтобы я полюбила его за творчество.

Мне так хочется крикнуть ему в лицо:

— Это так по-детски! Твоя верность выглядит так по-детски!

Боже мой, как я стара! Последняя женщина на земле. Существует чудовищный парадокс: отдаваясь другому, я научаюсь больше любить Хьюго; живя так, я уберегу нашу любовь от горечи и умирания.

Правда в том, что это и есть единственный образ жизни, который я могу вести, — на два фронта. Мне необходимо жить двумя жизнями, потому что во мне самой — два существа. Когда я вечером возвращаюсь к Хьюго, в домашние покой и тепло, то чувствую глубокое удовлетворение, как будто это состояние для меня единственно нормальное. Я являюсь к Хьюго цельной женщиной, освободившейся от лихорадочных желаний, удовлетворившей неугомонность, любопытство, всегда угрожавшее нашему браку; я излечилась действием. Наша любовь жива, пока жива я. Я поддерживаю и питаю наше чувство, по-своему храню ему верность, пусть даже мое понимание этого чувства не совпадает с пониманием Хьюго. Если когда-нибудь он прочтет эти строки, то поймет и поверит. Я пишу спокойно и уверенно и жду, когда муж вернется, как другая женщина ждет любовника.

Генри записывает за мной все, что я говорю. Мы записываем высказывания друг друга. Жизнь писателя отличается от жизни других людей.

Я сижу на его кровати, расправив подол розового платья, и курю, а он говорит, что никогда не пустит меня в свою жизнь, не покажет места, о которых так много рассказывал, ведь лучше всего мне подходит Лувесьенн, и я ни в коем случае не должна от него отказываться.

— Иначе ты просто не сможешь жить, — говорит он.

Я оглядываю жалкую комнатушку и восклицаю:

— Конечно! Ты совершенно прав! Попади я сюда — пришлось бы все начинать сначала.

На следующий день я пишу Генри самую нежную записку в мире. Она совершенно бессмысленна — просто слова о его голосе, смехе, руках.

Генри отвечает мне:


Анаис, я просто онемел, получив сегодня вечером твою записку. Что бы я ни говорил, не смогу выразить то, что чувствую, читая ее. Ты смогла выразить словами на бумаге необыкновенные вещи. Я восхищен твоей способностью мгновенно схватывать мысль, осознавать ее, облекать в слова, переносить их на бумагу, отдавая написанному всю себя. Ты потрясла меня, я ощутил ликование, прилив жизненной энергии, потом усталость, полное непонимание реальности, потом почувствовал удивление от невероятности происходящего со мной, я все понял. Возвращаясь домой, я наслаждался весенним ветром, под его дуновением все становится мягче и нежнее. Воздух ласкал мое лицо, и я никак не мог надышаться. Я был в панике, пока не получил твое письмо. Боялся, что ты можешь от всего отречься. Но когда я читал — а делал я это очень медленно, потому что каждое слово становилось для меня открытием, — вспоминал твое улыбающееся лицо, невинную веселость, то, что всегда искал в тебе, но никак не мог найти. Иногда в Лувесьенне ты бывала поначалу весела, но потом настроение у тебя вдруг резко портилось. Я смотрел в твои мрачные круглые глаза и плотно сжатые губы, и они почти пугали меня — ну, или, скажем, настораживали.

Ты делаешь меня невообразимо счастливым, не пытаясь изменить, позволяя быть художником, человеком искусства (что мне просто необходимо), но не подавляя во мне мужчину, зверя, голодного и ненасытного любовника. Ни одна женщина не давала мне всего, что мне так необходимо, а ты напеваешь что-то радостно и беззаботно, даже смеешься! — и предлагаешь идти вперед, быть самим собой, что-то изобретать. За это я преклоняюсь перед тобой. Ты царственная, необыкновенная женщина! Сейчас, думая о тебе, я смеюсь над собой — твоя женственность мне не страшна. Страх уничтожила, сожгла ты. Я вспоминаю цвет твоего платья, какое оно воздушное и широкое, именно такое, в которое я сам одел бы тебя. Неужели я ясновидящий?

Я мог бы оставаться один всю ночь и писать тебе. Я все время вижу тебя перед собой: вот ты стоишь с опущенной головой, ресницы отбрасывают тень на щеки. Я чувствую невероятное умиление. Не понимаю, почему ты должна отдалиться от меня, это ставит меня в тупик. Мне кажется, что в тот самый момент, когда ты открыла дверь и, улыбаясь, протянула мне руку, я оказался у тебя в плену. Джун тоже это почувствовала. Она сразу же отметила, что либо ты влюблена в меня, либо я в тебя. Но тогда я не знал, что это любовь. Я с жаром говорил о тебе, не пытаясь сдерживаться. А потом с тобой познакомилась Джун и тоже влюбилась.


Генри играет с идеей праведности. Я вспоминаю его низкий голос, думаю, что он часто уступает мне, но, когда я чувствую себя такой естественной и женственной и встаю с постели, чтобы подать ему сигарету, налить шампанского или заколоть волосы, он бросает:

— Я пока не чувствую себя естественно в твоем присутствии.

Генри живет очень спокойно, иногда даже бывает холоден. Он витает где-то далеко и, только когда начинает писать, становится оживленным, переживает драмы, пылает.

У каждого из нас есть свое мнение по любому поводу. Генри высказывает его на своем языке, я — на своем. Я никогда не использую его слова. Я мыслю скорее на уровне инстинктов, это не так-то легко заметить, и все-таки мне кажется, что Генри догадывается обо всем по моему тяжелому взгляду. Мысли путаются, а Генри пытается все безжалостно препарировать, разобрать на составные части. Моя вера в чудо сталкивается с тяжелым реализмом его творчества. Генри радуется, как ребенок: «Твои глаза будто все время ждут чуда!» Захочется ли ему самому устроить для меня чудо?

Интересно, напишет ли он когда-нибудь:


Анаис: зеленая расческа с запутавшимися в ней черными волосами. Несмываемая помада. Грубый шейный платок. Она очень хрупкая и ранимая.


На второй день Генри ждал меня в кафе, а я его в комнате — мы не поняли друг друга. Гарсон пришел убраться и попросил меня перейти в комнату напротив. Другая комната очень маленькая, темная и неуютная. Я села на скромный простой стул. Гарсон принес другой, обитый красным бархатом.

— Так вам будет удобнее, — сказал он.

Меня это тронуло. Мне показалось, что это Генри заботится обо мне. Я была так счастлива, пока ждала его. Устав, я вернулась в комнату Генри, открыла папку, подписанную «Записи из Дижона», и сразу увидела черновик письма мне, которое он не успел отправить. Скоро пришел Генри. Когда я сказала ему, что не верю в нашу любовь, он промолчал.

В тот день я чувствовала себя беспомощной и униженной. Плоть его так же сильна, как ум, а может, даже сильнее. Он обнял меня очень осторожно, как будто чего-то опасаясь.

— Ты кажешься такой хрупкой, как будто вот-вот сломаешься. Я боюсь тебя убить.

Я и сама чувствовала себя крошечной в его объятиях. Я обнажена, на мне поблескивают только грубые дешевые украшения. Но Генри чувствует внутреннюю силу моего чрева, воспламененного его прикосновениями.

Помни о ней, Генри, когда держишь в руках мое «слишком хрупкое тело», которое с трудом осязаешь, потому что привык к трепету богатой плоти. Обнимая меня, ты чувствуешь, как я вибрирую от наслаждения. Мое тело танцует в твоих объятиях. Ты лепишь меня, как скульптор. Я знаю, ты не сломаешь, не раздавишь меня.

— Клянусь тебе, Генри, мне так радостно говорить тебе правду. Однажды я смогу ответить на любой вопрос, который ты мне задашь.

— Да, я знаю, — отвечает он. — И буду ждать очень терпеливо.

То, что раньше могло показаться мне смешным, теперь кажется необыкновенно трогательным: Генри ползает по полу в поисках моих черных шелковых чулок, упавших за кровать. Он разглядывает мой двенадцатифранковый шейный платок и восклицает:

— Вещи, которые ты носишь, такие чудесные и неповторимые!

Когда я увидела его обнаженным, он показался мне таким беззащитным, что нежность моя стала еще сильнее.

Потом Генри чувствует ужасную усталость, а я — радость, даже веселье. Мы даже обсудили нашу работу.

— Я люблю, — говорит Генри, — перед тем, как начну писать, привести в порядок стол, чтобы под рукой были только мои записи и заметки и много бумаги.

— Ты действительно так делаешь? — возбужденно спрашиваю я, словно это самая интересная тема на свете.

Наша работа, наше ремесло. Это такое удовольствие — беседовать о технических мелочах!

Мне кажется, Генри, что ты страдаешь, пытаясь быть до конца искренним в суждениях о себе самом и о Джун. Искренность достается тебе с болью. Иногда ты сдержан, когда не хочешь осквернить священный момент близости или свою тайную, никому не известную жизнь.

Временами мне так хочется помочь тебе — ведь мы оба так страстно стремимся к правде. Но она ранит, Генри, хлещет наотмашь по щекам. Я стараюсь быть честной в своем дневнике.

В каком-то смысле ты прав, когда говоришь, что отступить не значит поступить по-женски или по-мужски, не значит обмануть. Человек отступает из страха перед полным разрушением. Умрет ли то, что мы так беспощадно анализируем? Джун? Или наша любовь — внезапно и скоропостижно, — если ты вдруг превратишь ее в карикатуру? Генри, знать слишком много опасно. А у тебя страсть к абсолютному знанию. За это люди могут тебя возненавидеть.

Иногда я замечаю, что в своем детальном и безжалостном разборе Джун кое-что ты оставляешь за скобками, а именно свои чувства к ней, ибо они выше знания и существуют, несмотря ни на что. Я часто замечаю, как ты оплакиваешь то, что сам разрушил, хочешь вернуться, обожать и поклоняться. И ты останавливаешься, но мгновение спустя вновь склоняешься над своим чувством со скальпелем в руке, словно хирург.

Что ты будешь делать, когда узнаешь все, что можно узнать о Джун?

Правда. Как жесток путь ее поиска! Ты разрушаешь все и страдаешь. Каким-то странным образом я не с тобой, а против тебя. Нам суждено защищать две правды. Я тебя люблю, но и борюсь с тобой. То же самое делаешь ты. Вооружившись любовью и ненавистью, мы станем еще сильнее, когда все закончится. Когда ты пытаешься кого-нибудь высмеять, заклеймить, разорвать на куски, я тебя ненавижу. Я хочу победить твой жестокий скальпель не с помощью слабых стишков, но с помощью всех самых таинственных, волшебных сил мира.

Я хочу и сражаться с тобой, и подчиняться тебе, потому что как женщина я преклоняюсь перед твоей смелостью и той болью, которую эта смелость порождает, перед противоречиями твоей души, которые только я в состоянии понять, преклоняюсь перед твоей пугающей искренностью и силой. Ты прав. Мир необходимо высмеивать, но я знаю, как сильно ты любишь то, над чем смеешься. Как много в тебе страсти! Именно это я в тебе ценю. Со мной ты не ученый и не наблюдатель. Когда мы вместе, я чувствую привкус крови.

На этот раз ты не пытаешься очнуться от дурмана наших встреч, чтобы оценить то, что в них смешного или нелепого. Нет. На этот раз у тебя ничего не выйдет, потому что мы живем вместе, ты разглядываешь мою помаду, повторяющую контур губ и растекающуюся вокруг них, как кровь во время операции (ты целуешь меня, и красная помада расползается вокруг рта, как акварель на бумаге). Я верю в чудо (а это настоящее чудо — лежать под тобой!) и дарю его тебе, вдыхаю его в тебя. Возьми! Я чувствую, что расточительна в чувствах, когда ты любишь меня. Мои ощущения так остры и новы, Генри, что, не теряясь среди других, принадлежат только нам — тебе, мне, нам двоим.

Что может быть трогательнее твоей комнаты? Металлическая кровать, жесткая подушка, единственный стакан. Все вокруг сияет, как иллюминация на День Благодарения, освещенное моей радостью, той мягкой, нежной, захлебывающейся радостью, которую ты разжег в моем лоне. Комната накалилась, напряжение висит в воздухе, когда ты изливаешься в меня. Воздух готов взорваться, я сажусь на край твоей кровати, и мы разговариваем. Я не понимаю, что ты говоришь, но твой голос обволакивает меня, как ласка, проникает в душу. Я не могу противостоять ему: даже если бы я заткнула уши, он бы все равно просочился в мою кровь, заставил ее кипеть.

Для меня не так важен зрительный образ. Я вижу твою рубашку цвета хаки, висящую на крючке. Я видела тебя в ней. Я ненавижу цвет хаки, но теперь это неважно. Ты приоткрыл мне удивительную нежность своей души, мой мир сейчас вращается вокруг тебя, как Земля вокруг своей оси.

— Иди ко мне, подойди ближе. Обещаю, все будет прекрасно.

Ты не обманываешь меня.

Знаешь, я не верю, будто только я чувствую, что мы переживаем нечто новое. В твоих книгах нет и следа тех чувств, которые ты проявляешь по отношению ко мне. Читая твой роман, я задавалась вопросом: какой эпизод мы с тобой разыграем?

Ты полон своими образами, я — своими, но они уже смешались. И если я иногда смотрю на мир твоими глазами (например, люблю шлюх, потому что это твои шлюхи), то и ты иногда видишь, как я.


Генри-исследователю я всегда отвечаю загадками.

Одеваясь, я со смехом обсуждаю с ним свое нижнее белье. Оно очень нравилось Джун, сама она никогда ничего не носила под платьем.

— Оно испанское, — говорю я.

Генри спрашивает:

— Единственное, что меня интересует, — это откуда Джун узнала, какое на тебе белье?

— Не думай, что я пытаюсь представить все в более невинном свете, чем было на самом деле, но не слишком далеко заходи в своих мыслях, иначе никогда не доберешься до правды.

Он не особенно обращает внимание на то, как опасно близко от края пропасти оказался. И во имя чего?

Генри и Джун разрушили логичность и целостность моего мира, моей жизни. Это хорошо, потому что образцовая упорядоченность — не жизнь. Теперь я живу, а не служу примером чего-то.

Я навсегда ушла от опасности превратиться в мужчину. Когда воображение и эмоции женщины выходят за границы нормы, ее начинают обуревать желания, которые она не в состоянии выразить. Я хочу обладать Джун. Я отождествляю себя с мужчинами, которые могут проникнуть в нее. Но я бессильна. Я могу подарить ей блаженство моей любви, но подлинное совокупление с ней мне недоступно. Какая это мука!

И снова письма Генри:


…ужасно, как живо и абсолютно ясно я чувствую, как ты мне нужна… Я должен видеть тебя. Я воображаю себе тебя, такую яркую и чудесную, но при этом пишу письма Джун, а потом рву их в клочья. Ты поймешь меня — должна понять. Анаис, помоги мне. Ты охватила меня, как яркое пламя. Господи, Анаис, если бы ты знала, что я сейчас чувствую!

Я хочу лучше узнать тебя. Я люблю тебя, любил уже тогда, когда ты пришла и села на мою кровать. Весь тот день был похож на теплый туман, обволакивающую дымку. Я слышу, как ты произносишь мое имя с этим твоим странным акцентом. Ты пробуждаешь во мне так много разных чувств. Я не знаю, как к тебе приблизиться. Только приходи, все будет прекрасно, я тебе обещаю. Мне так нравится твоя откровенность, самоуничижение. Я никогда не смогу причинить тебе вред. Сегодня ночью я подумал, что должен был жениться на такой женщине, как ты. Неужели такая любовь, как наша, вначале всегда вызывает подобные мысли? Я не боюсь, что однажды ты захочешь сделать мне больно. В тебе есть сила, но другая, она помогает тебе избегать многих ошибок и огорчений. Нет, ты не сломаешься. Я наговорил много чепухи о твоей хрупкости. Кстати, в последнюю нашу встречу я чувствовал себя гораздо свободнее. Все образуется. У тебя такое великолепное чувство юмора. Обожаю его. Хочу все время видеть, как ты смеешься. Это твоя стихия. Я думаю о тех местах, куда мы должны отправиться вместе, в укромные уголки Парижа. Я хочу потом говорить: «Сюда я приходил с Анаис, здесь мы ели, или танцевали, или напились вдвоем». О, увидеть, как ты напилась, хоть раз увидеть — вот это было бы настоящее удовольствие! Я боюсь предложить тебе надраться, Анаис. Когда я вспоминаю, как ты прижимаешься ко мне, раздвигаешь с готовностью ноги, становишься влажной — господи, да я просто схожу с ума. Какой же ты будешь, когда совсем раскрепостишься?

Вчера я думал о тебе, вспоминая, как ты сжимаешь меня ногами, потом я падаю на тебя в темноте и уже ничего не понимаю, не знаю. Я дрожал и стонал от наслаждения. Думаю, если мы не увидимся в конце недели, я не выживу.

Если будет нужно, я приеду в воскресенье в Версаль, да куда угодно, только бы увидеть тебя. Не бойся быть со мной холодной. Мне будет достаточно просто стоять с тобой рядом и обожающим взглядом смотреть на тебя. Я люблю тебя, вот и все.


Мы с Хьюго сидим в машине. Едем на светский вечер. Я пою, пока мне не начинает казаться, что машиной управляет мое пение. Тогда я набираю в грудь воздуха и изображаю голубиное roucoulement[1]. Перекатывается мое французское «р-ррррррр». Хьюго смеется. Позже мы выходим из театра с какой-то дворянской парой, и нас тут же окружают проститутки. Маркиза поджимает губки. Я думаю, что это шлюхи Генри, и чувствую к ним симпатию.

Однажды вечером я предлагаю Хьюго пойти вместе в публичный дом, просто посмотреть.

— Хочешь? — спрашиваю я у него, хотя сама думаю о том, что теперь готова действовать, а не просто смотреть.

Он заинтересован, у него поднимается настроение, он отвечает:

— О да, конечно!

Мы звоним Генри, чтобы он нас проинструктировал. Генри предлагает пойти на улицу Блондель, 32.

По дороге Хьюго начинает колебаться, но я смеюсь над ним и настаиваю, чтобы мы поехали. Таксист высаживает нас на маленькой узкой улочке. Мы забыли номер дома. Но тут я замечаю красную цифру 32 над одной из дверей, и мне кажется, будто мы погружаемся под воду в тонущей лодке. Теперь мы вовлечены в игру. Мы уже другие.

Я толкаю вращающуюся дверь. Предполагалось, что я пойду первой и поторгуюсь о цене. Но, увидев, что это не дом, а кафе, где полно народу и много обнаженных женщин, возвращаюсь, чтобы позвать с собой Хьюго, и мы входим внутрь.

Тусклый мерцающий свет. Нас окружают множество женщин, они зовут нас, пытаются привлечь к себе внимание. Хозяин ведет нас к столику. Женщины кричат и подают нам разные знаки. Необходимо выбрать. Хьюго улыбается, он сбит с толку. Я разглядываю их и выбираю очень подвижную, жирную, грубую, испанского вида женщину, потом бросаю взгляд в другой конец комнаты. Одна из женщин никак не старается привлечь нашего внимания, и я подзываю ее. Она очень маленькая, женственная, даже робкая. Теперь они обе сидят перед нами.

Маленькая женщина приветлива и уступчива. О, как вежливо мы разговариваем! Обсуждаем маникюр. Они отметили необычность моего перламутрового лака для ногтей. Я прошу Хьюго одобрить мой выбор. Он смотрит и отвечает, что лучше и быть не может. Мы наблюдаем, как женщины танцуют. Мое зрение выхватывает из картины целого фрагменты: большие бедра, задницы, трясущиеся груди, так много тел сразу. Мы полагали, что здесь можно будет найти и мужчину.

— Нет, — отвечает хозяин, — но две девочки вас позабавят. Вы увидите все.

Значит, ночь не будет принадлежать Хьюго, но он готов согласиться на все. Мы торгуемся. Женщины улыбаются. Они говорят, что это будет мой вечер, ведь я попросила, чтобы они показали мне лесбийские позы.

Все это ново для меня, но не для них. Я чувствую себя непринужденно только потому, что это люди, которые в чем-то нуждаются, для них можно что-то сделать. Я отдаю им все свои сигареты. Жаль, что у меня не сотня пачек в кармане. Я жалею, что у меня не так много денег. Мы поднимаемся по лестнице. Мне приятно смотреть, как двигаются при ходьбе обнаженные женщины.

Комната освещена мягким светом, кровать низкая и широкая. Женщины веселы и приветливы, они моются. Как, должно быть, теряется вкус ко всему, когда каждое действие производится с таким автоматизмом. Мы смотрим, как более крупная женщина прикрепляет к себе пенис — розовую вещицу, имитирующую настоящий член. Проститутки безразлично, профессионально принимают различные позы. Арабская, испанская, парижская любовь, когда у партнеров нет возможности уединиться в гостиничном номере; любовь в такси, любовь, когда один из партнеров хочет спать…

Мы с Хьюго смотрим и иногда посмеиваемся над их уроками. Мы не узнаем ничего нового. Все это выглядит нереально, пока я не прошу показать лесбийские позы.

Маленькой женщине нравится это, нравится больше, чем мужские ласки. Крупная женщина открывает для меня потайное место женского тела, источник нового наслаждения, которое я иногда ощущала, но это чувство никогда не было определенным. Это маленькая изюминка там, где открываются женские губы, как раз то место, которое упускают мужчины. Крупная женщина манипулирует там языком. Маленькая закрывает глаза, стонет и дрожит от возбуждения. Мы с Хьюго склоняемся над ними, привлеченные этим моментом страстности маленькой женщины, которая подставила нашим взглядам свое побежденное, трепещущее тело. Хьюго в смятении. Я больше не женщина, я мужчина. Я прикоснулась к самому сокровенному в существе Джун.

Я начинаю понимать чувства Хьюго и говорю ему:

— Ты хочешь эту женщину? Возьми ее. Клянусь тебе, я не имею ничего против, дорогой.

— Я мог бы кончить с кем угодно прямо сейчас, — отвечает он.

Маленькая женщина лежит спокойно и неподвижно. Потом они поднимаются, шутят, и момент проходит. Хочу ли я?.. Они расстегивают мой пиджак. Я отказываюсь, я ничего не хочу.

Я не могла дотронуться до них. Было только одно мгновение красоты — момент обладания миниатюрной женщиной, когда ее руки ласкали голову партнерши. Только этот момент заставил мою кровь течь быстрее от другого желания. Если бы мы были немножко более сумасшедшими… Но комната показалась нам грязной. Мы вышли оттуда. У нас слегка кружится голова, настроение прекрасное.

Мы пошли потанцевать в «Баль Негр». С одним страхом покончено. Хьюго освобожден. Мы поняли чувства друг друга. Вместе. Рука об руку. Взаимное великодушие.

Я не ревновала к маленькой женщине, которую так возжелал Хьюго. Но этим же вечером Хьюго спросил:

— А что, если бы там был мужчина?

Значит, мы еще не все знаем. Ясно одно: мы прекрасно провели вечер. И я смогла поделиться с Хьюго частицей той радости, которая переполняла меня. А когда мы вернулись домой, он насладился моим телом; он восхищался им, потому что оно красивее, чем то, что он видел. Мы утонули в чувственности и по-новому достигли высшего блаженства. Мы убиваем призраки.


Я ходила в «Викинг» на встречу с Эдуардо. Мы сделали друг другу признания: он — о женщине, которую содержит, я — о Генри. Мы сидели при ярком свете. Эдуардо боится остаться за бортом моей жизни.

— Не бойся, — сказала я. — В моем сердце еще очень много места. Я люблю Хьюго больше, чем когда-либо, я люблю Генри, и Джун, и тебя тоже, если хочешь.

Он улыбнулся.

— Я прочту тебе письма Генри, — сказала я, понимая, что Эдуардо считает его плодом моего воображения («может быть, Генри и нет вовсе»).

Когда я начала читать, он остановил меня, не в силах вынести.

Эдуардо рассказал о психоанализе, который доказывает, как он меня любит, объяснил, как теперь видит меня. Любовь Генри создает вокруг меня ореол. Я чувствую себя в безопасности, видя робость Эдуардо. Я наблюдаю, как он приближается ко мне, ища близости, прикасаясь к моей руке, моему колену. Я вижу, как он меняется. В свое время за этот миг я бы многое отдала, но это осталось далеко позади.

— Перед тем, как мы уйдем отсюда, — говорит он, — я хочу… — И начинает целовать меня.

— Эдуардо, — произношу я, уступая.

Его поцелуи прекрасны. Я тронута, почти очарована. Но он не идет дальше. Он достиг того, чего хотел. Мы уходим из «Викинга». Садимся в такси. Его переполняют радость и наслаждение от прикосновений ко мне.

— Это невозможно, — вскрикивает он. — Наконец-то! Но это для меня имеет гораздо большее значение, чем для тебя.

И это правда. Я поддалась только потому, что привыкла желать именно этот красивый рот.

Посмотри, что ты наделала, Анаис! Посмотри на страдания Эдуардо! Мой чудесный Эдуардо, Китс и Шелли, стихи и крокусы, множество часов я смотрела в твои прозрачные зеленые глаза и видела в них отражения мужчин и шлюх.

Тринадцать лет лицо Эдуардо, его ум, его талант были направлены на меня, но тело его не реагировало. Теперь оно ожило. Стеная, он произносит мое имя.

— Когда я тебя увижу? Я должен увидеть тебя завтра.

На мои глаза и шею сыплются поцелуи. Кажется, что мир перевернулся. Я подумала: завтра все это умрет.

Но на следующий день, из-за того, что я веду себя совершенно спокойно, возбуждение Эдуардо вспыхивает с новой силой, и я впервые ощущаю настоятельную необходимость «физиологического» решения. Под ярким солнечным светом мы дошли до гостиницы, весело поднялись по лестнице, вошли в желтую комнату. Я попросила, чтобы Эдуардо задернул шторы. Мы устали от бесконечных мечтаний, игры воображения, трагедий и литературы.

У стойки портье он расплачивается за комнату. Я говорю женщине:

— Тридцать франков — очень дорого для нас. Вы не могли бы в следующий раз немного снизить цену?

А на улице мы смеемся от души — в следующий раз!

Чудо свершилось. Мы гуляем, переполненные счастьем. Мы очень проголодались и отправляемся в «Викинг», где съедаем четыре больших сандвича (а ведь было время, когда я не могла и кусочка проглотить в присутствии Эдуардо!).

— Скольким я обязан тебе! — восклицает он.

А я думаю про себя: «Скольким ты обязан Генри!»

Сегодня я не могу избавиться от ощущения, что другая половина меня стоит в стороне, наблюдая и удивляясь. Меня бросили в жизнь совсем неопытной, наивной, и я понимаю теперь, что что-то меня спасло. Я чувствую себя достойной этой жизни, не униженной. Моя жизнь похожа на сцены из какой-то пьесы. Генри руководил мной. Нет. Он выжидал. Он наблюдал. Но действовала я, и играла роль тоже я. Совершала неожиданные поступки, которые удивляли меня саму, — например, в тот момент, когда я сидела на краю его кровати. Потом я стояла перед зеркалом и причесывалась, а он, лежа на кровати, вдруг сказал:

— И все-таки я не чувствую себя с тобой до конца раскованным.

Стремительно обернувшись, я подошла к кровати, села рядом с ним, приблизила свое лицо к его лицу. Пеньюар соскользнул с моих плеч, бретельки ночной рубашки упали, и в этом моем порыве было что-то настолько естественное, нежное, женское, что он не нашел в себе слов.

Мне кажется, когда Генри говорит со мной или пишет мне, он пользуется другим языком. Я чувствую, что он не хочет произносить то слово, которое первым приходит ему в голову, а ищет другое, более точное. Иногда мне кажется, что я привела его в какой-то запутанный мир, в новую, незнакомую страну, и он идет по ней — не как Джон, попирая и вытаптывая все на своем пути, — но с той бережностью, которую я заметила в нем с первого дня нашего знакомства. Он проникает в глубины гармонии Пруста, вкрадчивости Жида, опиумной загадочности Кокто, тишины Валери, приближается к соблазнам, прокрадывается в неизведанные вселенные. И я попадаю туда вместе с ним. Сегодня ночью я люблю его за то, как красиво он подарил мне весь мир.

Двигаясь вперед, я не могу спешить, мне нельзя. Я не стану просить Хьюго даже об одном свободном вечере. И потому открываю в Генри новые, очень глубокие чувства.

— Ты рада, — спрашивает меня Эдуардо, — что он хочет писать, работать, что он скорее возвысится, чем будет унижен?

— Да.

— Настоящий вкус к жизни ты почувствуешь, когда сможешь использовать свою власть над мужчинами, — чтобы жестоко уничтожать их.

Неужели такой момент когда-нибудь настанет?


Я рассказываю Хьюго о своем воображаемом дневнике одержимой женщины, и это укрепляет его уверенность, что все на свете фальшиво и ложно, кроме нашей любви.

— Но откуда ты знаешь, что на самом деле такого дневника нет? Откуда ты знаешь, может, я тебе вру?

— Может быть, и врешь, — отвечает он.

— Твой рассудок сейчас очень податлив.

— Позволь мне бороться, — просит он. — Мое воображение все только портит.

Я дала ему прочесть мои письма к Джун, и ему стало легче. Лучшая ложь — это полуправда. Я и сообщаю ему полуправду.


Воскресенье. Хьюго идет играть в гольф. Я машинально одеваюсь, думая, как приятно мне делать это для Генри и как противно ради этих идиотов — банкиров и телефонных королей.

Позже я оказываюсь в маленькой темной комнате, запущенной, как заброшенный чулан. Вдруг я слышу сильный голос Генри, чувствую прикосновение его губ. Такое чувство, как будто я утонула в теплой крови. Он продирается сквозь мое тепло и влагу. Медленное проникновение, пауза, рывок — я задыхаюсь от наслаждения. У меня нет слов, чтобы описать это. Что-то совершенно новое.

Когда Генри впервые занимался со мной любовью, я поняла одну ужасную вещь: Хьюго слишком велик для меня, потому-то я никогда не могла получить удовольствие и насладиться соитием, а чувствовала только боль. Не в этом ли кроется секрет моей неудовлетворенности? Я содрогаюсь, когда пишу об этом. Я не хочу зацикливаться, не хочу думать, как неудовлетворенность влияет на мою жизнь, на чувство голода. Мой голод — обычная вещь. Генри меня удовлетворяет. Я достигаю оргазма, потом мы разговариваем, едим и пьем, а перед самым моим уходом он снова берет меня. Никогда прежде я не ощущала такой полноты жизни. Это уже не заслуга Генри, просто я стала женщиной. Я больше не чувствую себя так, словно во мне живут два человека.

Я возвращаюсь к Хьюго успокоенная и радостная, и мои чувства передаются ему. Он говорит:

— Я никогда не был с тобой так счастлив.

Похоже, я перестала уничтожать его, все время чего-то требовать. Неудивительно, что я так покорна с моим кумиром, Генри. А он — со мной.

— Понимаешь, Анаис, раньше я никогда не любил женщину умом. Все остальные женщины были интеллектуально ниже меня. А тебя я считаю себе ровней.

Он тоже, кажется, переполнен счастьем, таким, какого не знал с Джун.

Тот последний день, проведенный в гостиничном номере Генри, напоминал раскаленную добела печь. Раньше так кипели только мой ум и воображение, теперь же я ощущаю жар в крови. Цельность. Удивленная, я выхожу на улицу. Стоит поздняя весна. Вечер. Думаю, сейчас я бы не испугалась смерти.

Генри разбудил во мне настоящие чувства, и я больше не ощущаю голода, не чувствую себя никчемной в этом мире. Я нашла свое место. Я люблю его, но не закрываю глаза на то в наших характерах, что сталкивает нас, то, из-за чего мы можем разойтись. Я живу только настоящим. Оно так богато, так безгранично. Как говорит Генри: «Все хорошо, все хорошо».


Сейчас половина одиннадцатого. Хьюго ушел на банкет, а я его жду. Он успокаивает себя, взывая к моему разуму. Он думает, что я все время контролирую себя, и не догадывается, на какое сумасшествие я способна. Я хочу сохранить эту историю в тайне от него, прочесть лишь тогда, когда он станет старше и, как и я, освободит свои чувства. Если я расскажу Хьюго правду о себе, это убьет его. Совершенно естественно, что он развивается медленнее. В сорок лет он узнает то, что я знаю уже сейчас. Но одновременно он станет воспринимать вещи куда менее болезненно.

Я участвую в жизни Хьюго и огорчаюсь за него, как за ребенка. Это происходит оттого, что я очень люблю его. Мне бы хотелось, чтобы он был лет на десять старше.

В прошлый раз Генри спросил меня:

— Я оказался не таким грубым, не таким страстным, как ты ожидала? Мое творчество давало тебе повод ожидать большего?

Я очень удивлена и напоминаю слова, которые написала после нашей встречи: «Нагромождение слов распалось, литература отошла на второй план». Этим я хотела сказать, что наступила пора для настоящих чувств, что напряженная чувственность его романов — одно, а то, что мы переживаем вместе, — совсем другое, реальное.

Даже у Генри, в чьей жизни было множество приключений, в общем-то, нет доверия. Вовсе неудивительно, что и Эдуардо, и мне трагически его не хватает. То было хрупкое доверие, которое мы вырастили в последнюю нашу встречу, пытаясь исправить зло, которое невольно причинили друг другу, изменить ход нашей странной судьбы. Мы легли в постель только потому, что должны были так сделать с самого начала.

Моя подруга Наташа ругает меня на чем свет стоит за идиотское отношение к жизни. «Что еще за шторы для Генри? Какие туфли для Джун? А как же ты сама, как же ты?» — все время спрашивает она. Она не понимает, как я испорчена, как избалована. Генри подарил мне целый мир. Джун поделилась своим безумием. Господи, как я благодарна тебе за то, что на свете есть два существа, которых я могу любить, которые необыкновенно щедры ко мне, хотя и не могу объяснить Наташе, в чем заключается эта щедрость! Разве она поймет, если сказать, что Генри отдал мне свои акварельные краски, а Джун подарила свой единственный браслет? И даже больше.

В «Викинге» я, старательно подбирая слова, осторожно объясняю Эдуардо, что нам не следует больше встречаться, что наш общий опыт не может длиться долго и что это стало бы возвращением в прошлое. Все было очень хорошо, но мы не две противоположности.

Эдуардо сражен. Его страх, что однажды он потеряет возможность обнимать меня, оправдался. Почему бы нам не подождать, пока он не излечится до конца? Излечится? Что это значит? Зрелость, мужественность, цельность, способность завоевать меня? Я уже знаю, что он никогда не сможет этого сделать, но молчу. О, как ужасно видеть, что он так страдает! Между нами стоит Генри. Эдуардо умоляет меня:

— Давай еще раз пойдем в нашу комнату и просто побудем вдвоем. Поверь в мои чувства!

Я отвечаю:

— Мы не должны. Лучше сохраним навсегда в памяти то, что между нами было.

Мне не хочется уходить. Меня терзают дурные предчувствия. Но Эдуардо жаждет прояснить все до конца.

Сегодня наша комната была серой и холодной. Шел дождь. Я боролась с внезапно охватившим меня одиночеством. Если я когда-либо в своей жизни играла, то это было именно сегодня. Я не волновалась и не признавалась себе в этом. Эдуардо почувствовал неудовлетворенность, и мы наяву пережили многие страницы книги Лоуренса. Я впервые по-настоящему поняла их смысл, может быть, даже лучше самого Лоуренса, ведь он описывал только чувства мужчины.

А что чувствует Эдуардо? Ко мне он испытывает нечто гораздо большее, чем к любой другой женщине, — со мной он узнал вкус настоящей цельности, вкус мужественности.

Я не могла разбить ему сердце и продолжала облекать горькую истину в мягкие выражения:

— Не торопи жизнь. Пусть все идет медленно. Ты не должен так страдать.

Но теперь Эдуардо все знает.


Все похоже на ночной кошмар. Я хочу Генри. Сегодня я его видела. Он был со своим другом Фредом Перле — мягким утонченным человеком с мечтательными глазами. Мне нравится Фред, но Генри все-таки ближе, настолько близок, что я даже не могу долго смотреть на него. Мы сидели на кухне в их новой квартире в Клиши. Генри весь светился. Мы долго разговаривали, а когда я сказала, что мне пора идти, Генри увел меня в свою комнату и стал целовать. Фред находился совсем рядом. Он аристократ, очень чувствительный и ранимый человек, возможно, наше поведение его задело.

— Я не могу отпустить тебя, — сказал Генри. — Мы закроем дверь.

К тому моменту я почти сошла с ума. Мне казалось, что я теряю рассудок от желания.

Я возвращаюсь домой. Хьюго читает газету. Как все здесь мило, компактно, бесцветно! Но у меня есть Генри, и я вспоминаю его слова в пик наслаждения. Никогда еще я не была так естественна, не испытывала столь сильных чувств. Сегодня мне было безразлично, что Фред стал свидетелем моего помешательства. Я хотела посмотреть миру в лицо и крикнуть во весь голос: «Я люблю Генри!»

Не знаю, почему я так доверяю ему, почему мне хочется отдать ему все сегодня ночью — свою правду, свой дневник, свою жизнь. Мне даже захотелось, чтобы Джун вдруг предупредила о своем скором приезде, и почувствовать острую боль от близкой разлуки.

Я ходила на сеанс массажа. Массажистка оказалась миниатюрной хорошенькой женщиной. На ней был купальный костюм. Я видела ее грудь, когда она наклонялась надо мной, — маленькую, но упругую. Я чувствовала прикосновения ее рук к моему телу, видела ее губы рядом с моими. На какое-то мгновение мое лицо оказалось рядом с ее ногами, я даже могла бы поцеловать их. Я невероятно возбудилась. И вдруг осознала, что желание уничтожает меня. А вдруг я разочаруюсь? Поцеловать ли мне ее? Я чувствовала, что она не лесбиянка и может оскорбить меня в ответ. Острота момента прошла. Эти полчаса были для меня таким изысканным страданием! Какая это мука — хотеть быть мужчиной! Я удивилась себе, поняв свои чувства к Джун. А ведь только вчера я клеймила то, что мы с Хьюго называем коллективной сексуальностью — безликой, неразборчивой, которая теперь так мне понятна.


Я пишу Генри:


Начались гонения — болезненные, оскорбительные, — и я должна защищать Д. Г. Лоуренса. Я с нетерпением жду того дня, когда смогу защищать твою прозу, как ты защищал Бунюэля.

Я рада, что не покраснела перед Фредом. Тот день был высочайшим пиком моей любви, Генри. Мне хотелось кричать: «Сегодня я люблю Генри!» Может быть, тебе хотелось, чтобы я тогда сделала вид, будто это обычное дело, не знаю. Напиши мне. Мне нужны твои письма — они утверждают реальность. Один мой знакомый хочет запугать меня. Когда я говорю с ним о тебе, он настаивает, что ты не можешь оценить меня по достоинству. Он не прав.


Еще одно письмо к Генри:


Это очень странно, Генри. Раньше, когда я откуда-нибудь приходила домой, сразу садилась за дневник. Теперь я хочу писать тебе, говорить с тобой. Наши «дела» так неестественны. Когда в моей жизни, как сегодня, образуется вакуум, я чувствую отчаянную необходимость увидеть тебя. Я намекнула Хьюго, что завтра вечером мы могли бы пойти куда-нибудь, но он не захотел даже слышать.

Я обожаю, когда ты говоришь: «Все, что происходит, — хорошо». Я тоже говорю: «Все, что происходит, — чудесно». Все во мне поет на разные голоса, я пробудилась к жизни. Господи, Генри, в тебе одном я нашла этот цветущий буйный восторг, только ты можешь мгновенно разогнать кровь в моих жилах, только с тобой я ощущаю всю полноту жизни. Я почти привыкла к мысли, что со мной что-то не так. Казалось, у окружающих прекрасно работают тормоза, у всех, кроме меня. Теперь, когда я чувствую твой восторг от жизни, голова у меня идет кругом. Генри, что мы будем делать в ту ночь, когда Хьюго уедет в Лион? Сегодня мне кажется, я с удовольствием шила бы тебе шторы, а ты бы говорил со мной.

Как ты думаешь, мы счастливы вместе, потому что воображаем, что попадаем в какой-то «другой мир», а с Джун тебе казалось, что все вокруг становится более таинственным, непонятным, запутанным?


Я встречаюсь с Генри на сером, невзрачном вокзале. Моя кровь вскипает, и я вижу, что с ним происходит то же самое. Он говорит, что еле дошел до вокзала, потому что чувствовал себя совершенно обессиленным желанием. Я отказываюсь идти к нему на квартиру, ведь там Фред, и предлагаю гостиницу «Анжу», куда меня водил Эдуардо. Я замечаю подозрительность в глазах Генри, и мне это очень нравится. Мы направляемся в гостиницу. Он хочет, чтобы я сама поговорила с портье. Я объясняю, что мы хотели бы получить комнату номер три. Она отвечает, что это будет стоить тридцать франков. Я качаю головой:

— Мы заплатим двадцать пять, — и снимаю ключ с крючка на доске.

Я ступаю на первые ступеньки лестницы. Генри останавливает меня на полпути и целует.

Мы в комнате. Он смеется своим теплым смехом:

— Анаис, ты просто дьяволица!

Я ничего не отвечаю. Он так нетерпелив, что я даже не успеваю раздеться.

Остальное я помню очень смутно. Я удивлена напряженностью и страстностью этих часов. Помню только жадность Генри, его энергию, как он сказал, что у меня хорошенькая попка, а еще помню бесконечный поток удовольствия, волны радости, поток счастья и долгие-долгие часы совокупления. Равенство! Та глубина, которой я так хотела достичь, тьма, законченность, Абсолют. Самые глубины моего существа затронуты его плотью, я подпала под его власть. Генри кричит:

— Скажи, скажи мне, что ты чувствуешь!

А я не могу. В висках стучит кровь. Мне хочется дико завыть. Нечленораздельные звуки льются из моего лона, как мед.

Меня переполняет дикая радость, я чувствую себя побежденной, у меня нет слов.

Боже, я познала такую покорность, отдала всю себя, без остатка, больше мне нечего дать Генри!

Но я лгу. Я выдумываю и приукрашиваю. Мои слова неточны, недостаточно беспощадны. Они уводят от правды, скрывают ее. Я не успокоюсь, пока не расскажу о своем погружении в чувственность, темном, величественном и необузданном.

В тот день перед нашей встречей Генри написал мне:


Все, что я могу сказать: я схожу от тебя с ума! Я пытался написать письмо и не смог. С нетерпением жду момента, когда увижу тебя. До вторника еще так далеко! И не только до вторника — мне хочется, чтобы ты оставалась у меня всю ночь и я мог обладать тобой много раз. Мне очень тяжело отпускать тебя от себя, пробыв вместе несколько часов. Когда я вижу тебя, я забываю все, что хотел сказать. Нам дорога каждая секунда, слова не нужны. Я чувствую себя счастливым уже потому, что могу говорить с тобой. Я люблю твой блеск, твои приготовления к нашему полету, твои ноги — и это тепло между ними. Да, Анаис, я хочу сорвать с тебя маску. Я веду себя с тобой слишком мягко. Я жажду долго и страстно смотреть на тебя, задрать подол твоего платья, ласкать, изучать с головы до ног. Знаешь, вряд ли я по-настоящему тебя видел. Не знаю, как объяснить, что я чувствую. Я живу в вечном ожидании. Ты приходишь — и время отступает, как во сне. Я осознаю, что ты была здесь, лишь когда ты уходишь. Слишком поздно. Ты парализуешь меня. Я пытаюсь представить твою жизнь в Лувесьенне, и не могу. Твои книги? Они кажутся такими нереальными. Лишь когда ты приходишь и я могу смотреть на тебя, картина проясняется. Но ты всегда так быстро исчезаешь, и я не знаю, что мне делать. Да, я вспоминаю одну сказку Пушкина. В моем воображении ты сидишь на троне, на шее сверкают драгоценности, на пальцах множество колец, ногти накрашены. Ты говоришь со странным испанским акцентом и будто живешь во лжи, которая в действительности не ложь, а волшебная сказка. Я слегка пьян, Анаис. Я говорю себе: «Вот первая женщина, с которой я могу быть совершенно искренним». И вспоминаю твои слова: «Ты мог бы одурачить меня, обмануть, а я бы даже не поняла этого». Когда я гуляю по бульварам и размышляю, то понимаю, что не могу одурачить тебя, хотя и хотел бы. Я никогда не смогу стать совсем верным и преданным — это не в моем характере. Я люблю женщин и жизнь, слишком люблю и даже не знаю, что именно люблю больше. Смейся, Анаис… Я так люблю слушать твой смех! Ты единственная женщина, у которой есть чувство юмора и мудрая терпимость. Это ужасно, но мне кажется, что ты сама заставляешь меня предать тебя. Я люблю тебя. Но что заставляет тебя поступать так — любовь? О, как это прекрасно — любить и быть свободным!

Я даже не знаю, чего от тебя жду. Похоже, что чудес. Я буду требовать от тебя всего — даже невозможного, ты ведь сама меня подталкиваешь. Ты сильная. Мне нравятся даже твоя ложь, твое предательство. Они кажутся такими аристократичными. (Наверное, слово «аристократичный» в моих устах звучит фальшиво?)

Да, Анаис, я думал о том, как предать тебя, но понял, что не смогу. Я хочу тебя. Я хочу раздеть тебя, хочу, чтобы ты стала чуть вульгарнее… Господи, сам не знаю, что говорю! Я пьян, потому что тебя нет рядом. Хочу, чтобы можно было хлопнуть в ладоши, и вуаля — Анаис! Я хочу владеть тобой, использовать тебя, заниматься с тобой любовью, учить тебя разным вещам. Нет, я не признаю твоих достоинств — боже упаси! Может, я даже хочу унизить тебя. Но зачем, зачем? Почему я не могу просто опуститься на колени и обожать тебя, поклоняться тебе?! Я люблю тебя и смеюсь. Тебе это нравится? Дорогая моя, во мне так много всего намешано. Сейчас ты видишь во мне только хорошее или, по крайней мере, заставляешь меня так думать. Я хочу завладеть тобой хотя бы на день. Хочу ходить с тобой повсюду и обладать тобой. Ты даже не догадываешься, как я ненасытен. И как труслив. И как эгоистичен!

С тобой я стараюсь вести себя хорошо. Но предупреждаю: я не ангел. Я действительно слегка пьян. Я люблю тебя. Сейчас иду спать — мне невыносимо больно бодрствовать. Я ненасытен. Я хочу просить тебя о невозможном. Даже не знаю, о чем конкретно. Возможно, ты мне скажешь, ты ведь быстрее соображаешь, чем я. Я люблю твое лоно, Анаис, оно сводит меня с ума. А как ты произносишь мое имя! Господи, это невозможно! Послушай, я очень пьян. Мне трудно, мне больно оставаться одному. Ты нужна мне. Сумею ли я объяснить тебе все? Смогу, ведь правда? Приходи быстрее и заведи меня. Обними, обвей меня ногами. Согрей меня!


У меня было такое чувство, как будто я читаю его неосознанные мысли, как будто весь мир обнял меня его словами. Я чувствовала в них вызов моему поклонению жизни, мне хотелось поддаться искушению, подарить себя без остатка этой новой жизни, имя которой Генри. Какие новые ощущения он пробуждает во мне, какие неведомые страдания, страх и смелость!

От него не приходило письма после последнего свидания. Он чувствует облегчение, он удовлетворен, устал — как и я.

А что потом?

Вчера он приехал в Лувесьенн. Это новый Генри, или скорее Генри, чье присутствие я ощущала за спиной того Генри, которого знала прежде. Он отбросил все, что написал когда-то, все свои литературные знания, этот мужчина, которого я люблю, люблю слишком сильно, слишком опасно.


Он казался очень серьезным, сказал, что получил письмо от Джун, написанное карандашом, беспорядочное, сумасшедшее, почти детское, трогательное, простое — крик о ее любви к нему. «Такое письмо все перечеркивает». Я почувствовала, что настал момент, когда я должна отпустить Джун, отдать Генри мою Джун, «потому что, — сказала я, — это заставит тебя сильнее любить ее. Она красивая, эта Джун. Раньше я боялась, что ты станешь смеяться над моим описанием, издеваться над его наивностью, но теперь я знаю: ты поймешь».

Я прочитала ему все, что написала о Джун в своем дневнике. Что происходит? Он глубоко тронут, разрывается на части. Он верит.

— Именно так должен был писать о Джун я. Все иное будет выглядеть поверхностно. У тебя она есть, Анаис, ты владеешь ею.

Нет. Генри не описал мягкость и нежность Джун, оставив лишь ненависть и силу. А я восполнила то, что он упустил. Его упущение проистекает не из непонимания или жестокости (как думает Джун) — просто ему трудно выразить свои чувства. Источник, питающий творчество Генри, — это сила, насилие, они захлестывают его, как буря, как волны, заставляя рыдать и сквернословить. А теперь он спокойно сидит рядом, и я совершенно доверяю ему, этому молчаливому и углубленному в себя Генри. Он побежден.

Генри говорит:

— Такая любовь прекрасна, Анаис. Я не могу сказать, что ненавижу или презираю подобное чувство. Я вижу, что вы даете друг другу. Я так ясно это вижу. Читай, читай еще — это для меня настоящее откровение.

Я читаю и начинаю дрожать, дойдя до описания нашего поцелуя. Генри слишком хорошо все понимает.

Внезапно он произносит:

— Анаис, я вдруг понял: все, что я дал тебе, грубо, плоско и поверхностно по сравнению с этим. Я понимаю, что, когда Джун приедет…

Я прерываю его:

— Ты не можешь знать, что дал мне! Это не грубо и не поверхностно! Сегодня, например.

Я задыхаюсь от переполняющих меня чувств. Хочу объяснить, как много он дал мне. Мы подавлены, и нас пугает одна и та же вещь.

Я продолжаю:

— Теперь ты видишь прекрасную Джун.

— Нет, я ненавижу ее!

— Ты ее ненавидишь?

— Да, ненавижу, — повторяет Генри. — Потому что ясно вижу из твоего дневника, что мы оба обмануты ею, ее ложь пагубна, она разрушает. Ее тайное предназначение — унизить нас в глазах друг друга. Если Джун вернется, она поссорит нас. Я боюсь.

— Между нами есть нечто, Генри, связь, которую Джун не сможет ни понять до конца, ни разрушить.

— Рассудок, — бормочет он.

— За это она возненавидит нас, это правда, и станет бороться своими методами.

— А ее излюбленный метод — ложь, — отвечает он.

Мы оба так ясно осознаем власть Джун над нами, так хорошо видим невидимую цепь, связавшую нас в единое целое.

Я спрашиваю:

— Если бы я могла вернуть Джун, ты бы захотел этого?

Генри вздрогнул, его качнуло в мою сторону:

— О, не задавай мне таких вопросов, Анаис, не терзай меня!

Однажды мы разговаривали о его творчестве.

— Возможно, ты и не смог бы писать здесь, в Лувесьенне, — сказала я. — Здесь слишком спокойно, ничто тебя не возбуждает.

— Да нет, здесь я и писал бы по-другому, — ответил он. Генри думал о Прусте, чье отношение к Альбертине не дает ему покоя.

Как далеко мы ушли от того его «пьяного» письма! Вчера он обезоруживал меня своим поведением, был таким цельным. Как жадно он впитывал каждое мое слово! Джун редко доверялась ему. А я дразнила:

— А может быть, все, что я написала, — неправда, вдруг я все наврала — и о Джун, и о себе? Возможно, все это притворство.

— Нет, нет! — Он знал наверняка. — Это настоящая страсть, настоящая любовь, настоящее взаимное притяжение. Впервые я вижу в этом красоту, — говорил Генри.

Я боюсь, что была недостаточно правдива. Я удивлена эмоциональностью Генри.

— Я не идиотка? — спрашиваю я его.

— Нет, ты видишь, ты просто видишь больше, чем другие, — отвечает он. — То, что ты видишь, — нормально. Да.

Когда он говорит, он всегда размышляет. Он часто повторяет одну и ту же фразу по несколько раз, чтобы дать себе время подумать. Мне очень интересно, что же происходит в его голове, за нахмуренным лбом.

Сумасбродство языка Достоевского освободило нас обоих. Этот писатель был для Генри чрезвычайно важен. Теперь, когда мы живем в одном ритме, одинаково пылко и причудливо, я испытываю блаженство. Эта жизнь, этот способ общения, эти эмоции — принадлежат мне. Теперь я дышу свободно. Я дома. Я стала самой собой.


Проведя время с Генри, я иду на встречу с Эдуардо.

— Я хочу тебя. Анаис! Дай мне еще один шанс! Ты принадлежишь только мне. Как я страдал сегодня, зная, что ты с Генри! Раньше я не понимал, что такое ревность, а теперь чувствую ее так сильно, что это просто убивает меня.

Его лицо страшно бледно. Обычно он всегда улыбается, как и я, но сейчас не может. Я пока не привыкла к тому, что делаю кому-то больно, вернее, к тому, что Эдуардо чувствует себя несчастным. Я очень расстраиваюсь, но в глубине души остаюсь холодна. Я вижу лицо Эдуардо, искаженное страданием, и не испытываю ничего, кроме жалости.

— Ты пойдешь со мной?

— Нет.

Я объясняю, привожу все доводы, пытаясь не обидеть его. Говорю все, кроме одного: что люблю Генри.

В конце концов я побеждаю. Позволяю довезти себя на такси до вокзала, где встречаюсь с Хьюго. Позволяю поцеловать себя. Обещаю, что зайду к нему в понедельник. Я проявляю слабость, но не хочу портить Эдуардо жизнь, калечить его судьбу, лишать только что зародившейся уверенности в себе. На это хватает моей былой любви к нему. Я предупреждала, что могу сделать ему больно, уничтожить, говорила, что нашла мужчину, которого нельзя уничтожить, он именно тот, кто мне нужен. Я пыталась заставить Эдуардо возненавидеть меня. Но он говорит: «Я хочу тебя, Анаис», — а по гороскопу мы дополняем друг друга.


Очень важно, как люди относятся к жизни. Джун и Генри подходят к ней расточительно, как и я. Хьюго живет более тускло, как будто вяло. Сегодня он вырвался из этого состояния и пришел к осмыслению «Одержимой». Я заставила его написать, что он думает, и он нашел чудесные слова. Когда он в хорошей форме и в настроении, умеет мыслить очень глубоко.

Хьюго очень правдив, он способен на настоящую любовь и верность. Но какая же тогда я? В ту пятницу, когда я лежала в объятиях трех мужчин, кем я была?

Мое письмо Эдуардо:


Послушай меня, cousin chéri. Я пишу тебе из поезда, по дороге домой. Я все утро содрогаюсь от боли. День казался мне таким тяжелым, что я не могла дышать… ты был прекрасен своей активностью, живостью, эмоциональностью, силой. Для меня это настоящая трагедия, что в лучшее твое время, когда ты на высоте, я могу любить тебя, но не плотской любовью, не плотской. Нашим чувствам друг к другу не суждено совпасть. Сейчас мое тело принадлежит Генри. Cousin chéri, сегодня я последний раз попыталась скорректировать жизнь, подгоняя ее под идеал. Моим идеалом было ждать тебя всю жизнь, но я ждала слишком долго, и теперь живу, руководствуясь инстинктами, течение несет меня к Генри. Прости меня. Ведь это неправда, что у тебя не хватило сил удержать меня. Сказал бы ты, что не любишь меня, потому что раньше я была менее достойна любви? Нет. И было бы так же неправильно сказать, что у тебя не хватило сил сказать, что я изменилась. Жизнь иррациональна. Она безрассудна и полна боли. Сегодня я не виделась с Генри и не увижусь с ним завтра. Я посвящаю эти два дня воспоминаниям о наших с тобой минутах. Будь фаталистом, как и я сегодня, но не допускай таких горьких мыслей, что я играла с тобой ради тщеславия. О Эдуардо, querido, я допускаю, что существует боль, рождающаяся не от таких мыслей, а вытекающая из реальных источников, — настоящая боль от предательства жизни, которая мучает нас обоих, только по-разному. Не ищи объяснений этому — у любви нет объяснений, нет причины, нет решения.


Я прихожу домой и падаю на кушетку. Мне трудно дышать. Уступив мольбам Эдуардо, я встретилась с ним сегодня рано утром. Он провел два дня, мучаясь от ревности к Генри и осознавая, что он, этот нарцисс, наконец стал принадлежать другому такому же.

— Как это прекрасно — выйти за пределы собственного «я»! Я постоянно думал о тебе эти два дня, плохо спал, мне снилось, что я ударил тебя так сильно, что голова оторвалась, и я взял ее в руки. Анаис, ты будешь моей на весь день. Ты обещала мне. На весь день.

Все, чего я сейчас хочу, — это вырваться из кафе. Я говорю об этом Эдуардо. Его молящий взгляд, его мягкость и настойчивость смутно и неопределенно разбудили во мне прежние любовь и жалость, я чего-то жду, ведь я так привыкла думать: конечно, я хочу Эдуардо.

Я боюсь, что он снова может замкнуться в своем нарциссизме, сломаться от боли.

— Я теперь обожаю тебя от макушки до самых кончиков пальцев, Анаис!

Мои чувства как будто откликаются, но все-таки больше всего на свете я хочу бежать прочь. Не знаю почему, но я подчиняюсь Эдуардо, иду за ним.


Я читаю «Беглянку», и мне больно, когда я вижу заметки Генри и понимаю, что Альбертина — это Джун. Я знаю: ревность, сомнения, нежность, раскаяние, страхи, страсть Генри растут, и меня наполняет жгучее чувство ревности к Джун. На какое-то мгновение моя любовь, которая поровну распределялась между Генри и Джун — я ни одного из них не ревновала, — перевешивает чашу весов Генри. Меня это мучает и пугает.

И все равно прошлой ночью мне приснилась Джун: будто бы она внезапно вернулась, мы с ней закрылись в какой-то комнате, а Хьюго, Генри и другие люди ждут, пока мы оденемся и выйдем к обеду. Я хочу Джун. Я умоляю ее раздеться. Сантиметр за сантиметром я открываю ее тело, восхищенно при этом вскрикивая. Я вижу, что она как-то странно, к худшему, изменилась, и все равно эта женщина желанна для меня. Я умоляю, чтобы Джун разрешила мне заглянуть ей между ног. Она раздвигает ноги и поднимает их вверх, я вижу плоть, покрытую густыми жесткими черными волосами, как у мужчины, но главный бутон — белоснежный. Меня ужасает бешеное движение губ — они раскрываются и закрываются, как у рыбы. Я просто смотрю — с удивлением, даже с отвращением, а потом кидаюсь на нее и говорю: «Позволь мне дотронуться языком!» Джун все мне разрешает, но как будто не испытывает удовольствия, когда я лижу ее. Она кажется холодной и безразличной, потом внезапно садится, сбрасывает меня с себя, ложится сверху — и я чувствую прикосновение члена. Я спрашиваю ее, и она гордо отвечает: «Да, у меня есть маленький, разве ты не рада?» — «Но как же ты скрываешь его от Генри?» — спрашиваю я. В ответ она коварно улыбается. Сон странно беспорядочный, хаотичный, все происходит с опозданием, все чего-то ждут, все обеспокоены и расстроены.

И все-таки я завидую страданиям, которые пережил с ней Генри. Мне кажется, я все больше отделяюсь от мудрости и понимания, мои инстинкты воют, как дикие звери. При одном воспоминании о днях, проведенных с Генри в гостинице «Анжу», меня переполняют муки. Два дня, которые так глубоко отпечатались в моей памяти.

Вчера, вернувшись домой от Эдуардо, я укрылась в объятиях Хьюго. Меня томила тоска по Эдуардо, я мучилась от разлуки с Генри и, лежа в объятиях Хьюго, целуя его губы и шею, я ощутила такое сладкое и глубокое чувство, что оно почти победило все темные стороны жизни. Мне представилось, что я больна проказой, а сила Хьюго так велика, что он может вылечить меня одним лишь поцелуем. Прошлой ночью я любила его с такой силой искренности, что забыла о желании наслаждения. Пруст пишет, что счастье — нечто такое, к чему страсть не имеет никакого отношения. Прошлой ночью я узнала, что такое счастье, я поняла это и могу точно сказать: только Хьюго давал его мне. Счастье живет во мне, несмотря на бешеные скачки страстного ума и сюрпризы темпераментного тела.


Сейчас, в самый насыщенный период жизни, меня снова подводит здоровье. Все врачи говорят одно и то же: никакой болезни, вообще ничего страшного, просто общая слабость, недостаток жизненных сил. Слишком сильно колотится сердце, я мерзну, легко устаю. Я чувствую себя утомленной для Генри. Кухня в Клиши, Фред, они завтракают в два часа дня. Кучей навалены книги, которые я должна прочесть, одну я сама принесла им. Потом мы отправляемся в комнату Генри, он закрывает дверь, и разговор плавно переходит в ласки, в нежный, умелый секс.

Разговор идет о Прусте, и Генри признается:

— Если быть до конца честным, мне нравится быть в разлуке с Джун. Только тогда я могу вполне насладиться ею. Когда она рядом, я болен, подавлен, впадаю в отчаяние. С тобой… ну, ты просто олицетворяешь свет. Я сыт по горло переживаниями и болью. Наверное, я мучаю тебя. Не знаю. Мучаю?

Я не могу ответить на этот вопрос, хотя понимаю: Генри — это тьма. Но почему? Он разбудил во мне множество темных инстинктов. Слово «сыт» меня ужаснуло. Как будто капля яда капнула на кожу. Пресыщенность Генри сталкивается с пугающей свежестью, обновленностью, обостренностью моих чувств. Эта первая капля отравы — как предсказание смерти. Я не знаю, через какую щель просочится и уйдет наша любовь.


Генри, как грустно мне сегодня вспоминать моменты счастья: вот ты говоришь с Фредом до рассвета, блистая остроумием и красноречием и демонстрируя удивительную силу и возбуждение. Как жаль, что ты не слышал меня вчера ночью: я сидела у камина и говорила с Хьюго, чувствуя себя восхитительно умной и богатой, выплескивая на него мысли и рассказы, которые так славно развлекли бы тебя. Я говорила о лжи, о разных ее видах, о той особой лжи, к которой сама прибегаю в некоторых случаях, чтобы усовершенствовать жизнь. Однажды, когда Эдуардо почти потонул в самоанализе, я рассказала ему о своем воображаемом русском любовнике. Он попался в ловушку. Ведь одновременно я поведала, что считаю необходимым совершать глупости — именно то, чего ему не хватает. Когда передо мной встает какая-нибудь неразрешимая проблема и я не знаю, что мне делать, чувствую себя растерянной, то выдумываю мудрого старика, с которым якобы знакома и с которым всегда советуюсь. Я всем о нем рассказываю, объясняю, как он выглядит, что говорит мне и как на меня влияет (эта выдумка поддерживает меня некоторое время), и к концу дня я чувствую себя сильнее, как будто все, о чем я рассказывала, — правда. А еще я выдумывала себе друзей — раз настоящие не могут дать мне то, в чем я нуждаюсь. Как же я наслаждаюсь своими переживаниями! Они переполняют меня. Это приукрашивание действительности.


Сегодня я встречалась с Фредом. Мы идем к Трините. Вот из-за тяжелой дождевой тучи выходит солнце и ослепляет нас. Я начинаю цитировать строки из книги Фреда, где он описывает солнечное утро на рынке. Мои слова очень тронули его, он сказал, что я достойна Генри и даю ему то, чего не могла дать Джун. И все-таки Фред полагает что, когда Джун здесь, Генри полностью в ее власти. Джун сильнее меня. Я начинаю любить Генри больше, чем Джун.

Фред удивляется — как это Генри может любить двух женщин одновременно.

— Он большой, огромный. В нем так много любви. Если бы я любил тебя, то не смог бы желать еще и другую женщину.

А я подумала, что сама похожа на Генри. Могу любить и Хьюго, и Генри, и Джун.

Генри, я понимаю, как тебе удается объять и меня, и Джун: мы не взаимоисключаемы. Возможно, Джун так не чувствует, и ты, естественно, требовал, чтобы она выбрала между тобой и Джин.

Мы испробуем все, до приезда Джун будем лгать друг другу все время. Да, наше счастье в опасности, но мы истратим, испепелим его быстро и без остатка. Я благодарна судьбе за каждый день нашего счастья.


Мое письмо к Джун:


Сегодня утром я проснулась с глубоким и отчаянным желанием: хочу тебя. Мне снятся странны сны. То ты кажешься мне маленькой, нежной и покорной в моих объятиях, то сильной, напористой, полной жизни. Ты одновременно легка, как бабочка, и неукротима, как тигрица. Джун, кто же ты на самом деле? Я узнала, что ты написала Генри любовное письмо, и это заставило меня страдать, у меня осталась одна радость — открыто говорить с Генри о тебе. Я делала это и знала, что он станет любить тебя еще сильнее. Я подарила ему мою Джун, тот портрет, который я написала в те дни, когда мы были вместе… Теперь я могу сказать Генри: «Я люблю Джун», и он не отшатнется, не испугается наших чувств. Это трогает его душу. А твою, Джун? Почему ты не ответила мне?.. Я для тебя всего лишь призрак? Я нереальна, недостаточно тепла? Какую новую любовь, новый восторг ты узнала? Что теперь возбуждает тебя? Я знаю, ты не любишь писать. И не прошу писать длинные письма — всего несколько слов о том, что ты чувствуешь. Тебе когда-нибудь хотелось снова оказаться в моем доме, в моей комнате? Ты же жалеешь о том, что мы так поглотили тогда друг друга? Тебе никогда не хотелось снова пережить те часы, но по-другому, более откровенно? Джун, я не знаю, писать ли мне обо всем, как будто снова чувствую, что ты сбежишь вниз по лестнице, чтобы уйти от меня, как ты сделала в тот день. Я чувствую то же самое или почти то же самое.

Я посылаю тебе свою книгу о Лоуренсе и плащ. Я люблю тебя, Джун, и ты знаешь, как остро и безрассудно мое чувство. Ты знаешь, что нет такого человека, который смог бы словом ли, действием ли выбить из меня эту любовь. Я вобрала тебя в себя, вобрала целиком. И не надо бояться, что с тебя сорвут маску, — тебя будут только любить.


Я пишу Фреду:


Если хочешь сохранить со мной хорошие отношения и сделать мне приятное, не говори больше ничего против Джун. Сегодня я поняла: ты защищаешь меня, но это только сильнее «впечатывает» в меня Джун. Знаешь, как я об этом догадалась? Помнишь, вчера я слушала тебя почти с благодарностью? Я не особенно защищала Джун, а сегодня утром написала ей любовное письмо, как будто повинуясь инстинкту самосохранения. Мне казалось, я наказываю себя за то, что слушала похвалы в свой адрес, тем самым принижая ее. И я знаю, что Генри чувствует то же самое и поступает так же. Но одновременно я поняла и тебя, и ты мне ужасно нравиться.


Эдуардо говорит доктору Алленди, своему психоаналитику:

— Я не знаю, любит меня Анаис или нет. Не знаю, кого она обманывает, говоря о своих чувствах, — меня или себя.

— Она любила вас, — отвечает ему Алленди. — Посмотрите, как она занимается вашими делами, как заботится о вас.

— Но вы ее не знаете, — возражает Эдуардо. — Да и я не знаю, насколько велики ее жалость и сочувствие к окружающим, ее самопожертвование.

Мне Эдуардо говорит:

— Что же все-таки случилось, Анаис? Какое предчувствие заставило тебя попросить, чтобы я отпустил тебя? Что ты тогда поняла?

— Только то, о чем я тебе уже писала, — как важна для тебя покорность, подчиненность мне. Я поняла, что в нас пробуждается старая любовь, оказавшаяся однажды ошибкой.

О, как я непостоянна!

Эдуардо пытается дать всему рациональное объяснение, желая защитить себя.

— Значит, тебе тоже кажется, что мы совершили инцест?

Его эфемерные надежды (если я завоюю Анаис — завоюю все на свете) так жалки! Я действовала в интересах Эдуардо и не прислушивалась к своим инстинктам, к внутреннему голосу, твердившему мне, что хочу я только Генри. Стоит мне только решить, что я все делаю хорошо, просто прекрасно, мне начинает казаться, что я поступила плохо, только у меня это получилось как-то коварно и почти незаметно. Я высказала Эдуардо сомнение в его страсти, что подтвердил и его психоаналитик. Научное вмешательство в эмоции. Впервые в жизни я выступаю против анализа. Возможно, психиатр помог Эдуардо осознать страсть, но не добавил сил. Я чувствую в психоанализе нечто искусственное, ему не суждена долгая жизнь, как запаху засушенной травы.


Я вижу сходство между собой и Генри в том, что касается человеческих отношений. Я вижу, что мы оба способны причинять боль, когда любим, нас легко обмануть, мы оба всей душой хотим верить в Джун и в любой момент готовы подняться на ее защиту от ненависти окружающих. Генри говорит, что ему хочется избить Джун, но он никогда не посмеет. Это несбыточное желание — доминировать над тем, кто сильнее тебя. Об этом говорится в «Бюбю с Монпарнаса»: женщина подчиняется тому мужчине, который бьет ее, потому что он способен одновременно и защитить ее. Но если бить станет Генри, это будет несправедливо, он ведь не защитник для женщины. Он позволил, чтобы его защищали. Джун работала ради него, как мужчина, поэтому имеет право сказать: «Я любила его, как ребенка». И это ослабляет ее страсть. Генри позволил ей почувствовать свою силу. Уже ничего нельзя изменить, потому что оба они осознали ситуацию. Всю жизнь Генри будет утверждать свою мужественность, используя разрушительную силу и ненависть в работе, но каждый раз при появлении Джун станет склонять голову. Теперь им движет только ненависть. «Жизнь отвратительна, она грязна!» — кричит он и целует меня. Я просыпаюсь. Я проспала добрую сотню лет, и вместо полога над моей кроватью висела паутина галлюцинаций. Но мужчина, склонившийся над моей кроватью, нежен. Он ничего не пишет о нашей любви, даже не пытается сорвать паутину. Как ему убедить меня, что мир отвратителен? «Я не ангел. Ты видела меня только с лучшей стороны, но подожди…»

Я мечтала, как прочитаю свои записи Генри, прочту все, что я написала о нем. И засмеялась сама над собой, будто наяву услышав голос Генри: «Как странно… Почему в тебе так много благодарности?» Я не могла объяснить, пока не прочла то, что Фред написал о Генри: «Бедный мой Генри, мне жаль тебя. В тебе нет благодарности, потому что нет и любви. Чтобы быть благодарным, человек должен сначала научиться любить».

Слова Фреда, наложившиеся на то, что я написала о ненависти Генри, задели меня за живое. Верю ли я в них сама? Неужели это и есть объяснение, неужели в своем романе он так безжалостно нападает на Беатрис, свою первую жену, именно потому, что не умеет любить? Нет, я не права: люди должны бороться, должны ненавидеть друг друга, эта ненависть оправданна и даже прекрасна. Но я допускаю, что любовь действительно существует, а ведь она — оборотная сторона ненависти.

Я постоянно оговариваюсь и в разговоре с Хьюго то и дело называю Генри Джоном. Между ними нет никакого сходства, и я не могу объяснить, как действует мое подсознание.

— Послушай, — говорю я Генри, — не оставляй меня за бортом своей книги, возьми меня туда. А потом посмотрим, что случится. У меня огромные ожидания.

— Перестань, — отвечает Генри, — Фред написал о тебе три восхитительные страницы. Он тобой восторгается, просто обожает тебя. Я завидую этим трем страницам. Мне жаль, что не я их написал.

— Еще напишешь, — убежденно говорю я.

— Взять, скажем, твои руки. Я никогда не замечал их. А Фред придает твоим рукам такое огромное значение. Дай мне взглянуть. Действительно ли они так прекрасны, как он описывает? Да, действительно, — говорит он, а я смеюсь:

— Может быть, ты во мне ценишь что-то другое?

— Что именно?

— Ну, например, теплоту. — Я улыбаюсь, но в словах Генри звучит такая мука!

— Когда Фред услышал, как я говорю о Джун, он сказал, что тебя я не люблю.

И все-таки Генри не хочет отпускать меня. Он взывает ко мне в письмах. Его руки, его ласки, его желание ненасытны. Он говорит, что со мной никакие рассуждения (облеченные в слова Пруста, Фреда или мои) не помешают нам жить. Что значит жить? Тот момент, когда Генри звонит в Наташину дверь (ее нет дома, и вместо нее открываю я) и загорается страстным желанием. Или когда говорит мне, что не думал о шлюхах. Я по-идиотски снисходительна к Джун и верна ей. Но как я могу обманывать себя в том, что касается любви Генри? Она так велика, что хватает и мне, и Джун.

Он спит в моих объятиях, мы как будто приросли друг к другу, его член все еще во мне. Это момент настоящего покоя, я чувствую себя в совершенной безопасности, я защищена. Я открываю глаза, мысли мои путаются, одна рука лежит на его седых волосах, другой я обхватила его ногу. «О, Анаис, — говорил он, — ты так горяча, так горяча! Я хочу кончить в тебя, скорее, скорее!»

Неужели так важно, насколько человек любим? Должен ли он быть любим безмерно, настоящей, большой любовью? Что сказал бы Фред, узнав, что я люблю ближних больше себя? И любит ли Хьюго, если он три раза приходит на вокзал, чтобы встретить меня, потому что я трижды опаздываю на поезд? А может, это Фред любит по-настоящему, он, с его туманной, поэтичной, нежной терпимостью? Или я люблю сильнее всех, когда говорю Генри: «Разрушители не всегда разрушают. Джун не смогла тебя разрушить. В сущности, ты писатель, а писатель живет вечно».


— Генри, скажи Фреду, что завтра мы можем получить занавески.

— Я тоже пойду, — отвечает Генри, испытывая внезапный приступ ревности.

— Но, видишь ли, Фред хочет увидеться со мной, поговорить. — Ревность Генри доставляет мне удовольствие. — Скажи ему, чтобы он ждал меня на том же месте, что и в прошлый раз.

— Около четырех?

— Нет, в три. — Я подумала, что в прошлый раз нам не хватило времени.

Лицо Генри непроницаемо. По нему никогда нельзя определить, что он чувствует. Конечно, кое-что меняется, например, когда он расстроен, возбужден, серьезен или сдержан, за чем-то наблюдает или погружен в себя. Взгляд его голубых глаз становится проницательным, как у ученого, иногда глаза увлажняются. Меня это трогает до глубины души, потому что я сразу вспоминаю одну историю из детства Генри. Родители (отец был портным) по воскресеньям всегда брали его с собой, если куда-нибудь отправлялись. Они ходили по гостям и целый день, до позднего вечера, таскали за собой ребенка. Они приходили к друзьям, играли там в карты, курили. В комнате бывало так накурено, что дым ел Генри глаза. Мальчика отводили в другую комнату, рядом с гостиной, укладывали на кровать, а на воспаленные глаза клали мокрое полотенце.

И вот теперь его глаза устают, оттого что он работает корректором в газете. Мне бы хотелось избавить его от этого, вылечить, но я не могу.


Прошлой ночью я никак не могла уснуть. Представляла, как снова окажусь в Наташиной квартире вместе с Генри. Мне хочется снова пережить момент, когда он вошел в меня, когда мы занимались этим стоя. Он научил меня обнимать его ногами. Это так непривычно для меня, что я смущаюсь. Зато потом чувствую поток наслаждения и новое, острое желание.

— Анаис, я чувствую тебя, твою страсть всем телом!

Генри весь светится. Он всегда удивляется и радуется моей влаге и теплу.

Я часто ощущаю, как тяжело быть пассивной, это очень меня терзает. Чем ждать, пока он доставит мне удовольствие, лучше я сама возьму его, бешено возбудившись. Не это ли толкнуло меня к лесбийской любви? Меня это пугает. Ведут ли так себя женщины? Приходит ли Джун к Генри, если хочет его? Берет ли над ним верх? Или ждет его? Он направляет мои неопытные руки. Быть с ним все равно что оказаться в центре лесного пожара. Новые уголки моего тела разбужены, они горят. Генри способен воспламенить все, что находится рядом с ним. Я ухожу от него в огненной лихорадке.

Я встала у открытого окна своей спальни и глубоко вдохнула солнечный свет, аромат подснежников и крокусов, воркование голубей, птичьи трели, поток легкого ветра и размытых свежих запахов каких-то цветов; вдохнула небеса, будто сотканные из цветочных лепестков, серо-коричневые узловатые стволы старых деревьев, вертикальные побеги молодых ветвей, влажную темную землю и торчащие из нее корни растений. Все это имеет такой удивительный привкус, что рот мой невольно приоткрывается, и я чувствую на своем языке язык Генри; он пахнет так же, как во сне, когда он лежит в моих объятиях.

Я жду Фреда, но вместо него на свидание приходит Генри. Фред работает. Широко раскрыв глаза, я смотрю на Генри — мужчину, который вчера обнимал меня. Я начинаю мыслить трезво. Замечаю пятно на его шляпе и дырку на пальто. В любой другой день это тронуло бы меня, но сейчас я понимаю, что это подчеркнутая — напоказ — бедность, вызванная презрением к буржуа, бережно сжимающим свой кошелек. Генри великолепно говорит о Сэмуэле Путмане и Юджине Джоласе, о своей работе, о моей работе и о работе Фреда. Но потом рассказывает мне, как прошлым вечером после работы они с Фредом сидели в кафе, и с ним заговаривали проститутки, а Фред сурово и осуждающе смотрел на него, потому что в тот день Генри был со мной, а значит, по мнению Фреда, не должен был разговаривать с этими женщинами — они ужасны.

— Но Фред не прав, — говорю я, к удивлению Генри. — Проститутки дополняют меня. Я понимаю, какое облегчение должен чувствовать мужчина, когда идет к женщине, от которой не требуется ни эмоций, ни чувств.

А Генри добавляет:

— И тебе не надо писать им письма!

Я смеюсь, и он знает: я действительно его понимаю. Понимаю даже, почему он предпочитает ренуаровские тела. Вуаля. У меня из головы не идет лицо разгневанного Фреда, говорящего обо мне с обожанием.

Генри продолжает:

— В тот вечер я был ближе всего к тому, чтобы изменить тебе.

Я не уверена, действительно ли так сильно хочу, чтобы Генри хранил мне верность, потому что внезапно понимаю: само слово «любовь» сегодня меня утомляет. Любовь или нелюбовь. Фред говорит, что Генри меня не любит. Я понимаю, что необходимо избегать любых осложнений, и желаю этого в первую очередь самой себе. Увы, женщины не могут этого добиться, они слишком романтичны.

Предположим, что я не хочу любви Генри и говорю ему: «Послушай, мы взрослые люди. Меня тошнит от всех этих фантазий и эмоций. Не произноси слово „любовь“. Давай разговаривать столько, сколько нам хочется, и заниматься любовью только тогда, когда мы сами хотим этого. Не будем примешивать к этому любовь!»

Как все они серьезны! А я вдруг почувствовала себя старой и циничной. Я устала от бесконечных требований и больше часа чувствовала себя бесчувственной. За мгновение я могла разрушить свою легенду, уничтожить все, кроме самого главного — моей страсти к Джун и обожания Хьюго.

Возможно, мой интеллект выделывает очередной кульбит? Или это называется осознанием реальности? Где вчерашние чувства, где то, что я испытывала сегодня утром? И что случилось с моей интуицией, когда вместо Фреда на свидание пришел Генри? Я не поняла, что он пьян, и прочла ему из дневника о его силе, сообщив, что он может сломить меня, а потом обиделась, когда он не понял. Фарсовость ситуации меня задела. Я спросила:

— Как выглядит Фред, когда он пьян?

— Становится смешным, веселым и всегда свысока относится к проституткам. Они это чувствуют.

— А ты, конечно, с ними более чем дружелюбен?

— Да, я болтаю с ними, как гостиничный носильщик.

Да, все это не доставляет мне никакого удовольствия, холодит душу, заставляя чувствовать какую-то пустоту внутри. Однажды я пошутила, сказав, что когда-нибудь пришлю телеграмму: «Никогда не приходи ко мне больше, потому что ты не любишь меня». А вернувшись домой, подумала, что завтра мы с Генри не увидимся. А если увидимся, то больше не будем врать друг другу. Завтра я скажу Генри, чтобы он не беспокоился насчет любви. Но как быть со всем остальным?


Сегодня вечером Хьюго сказал, что мое лицо сияет. Я не могу сдержать улыбку. Нас ждет банкет. Генри уничтожил мою серьезность. Она не вынесла столь разных его ипостасей — попрошайка и Господь Бог, сатир и поэт, безумец и прагматик.

Когда Генри наносит мне удар, я не рыдаю и не отвечаю ударом из-за своей чертовой понятливости. И что бы я ни воспринимала с пониманием — Генри и его проституток, — я не могу с этим бороться. Просто, поняв, я тут же это принимаю.

Генри сам по себе — огромный мир, и я не удивлюсь, если он вдруг начнет воровать, убивать или насиловать. Итак, я все поняла.

Вчера, во время нашего свидания, я впервые увидела злорадного Генри. Он пришел, скорее чтобы позлословить о Фреде, чем чтобы повидаться со мной. Он упивался собой, говоря: «Фред работает. Как это, должно быть, для него унизительно». Я не хотела выбирать занавески без Фреда, но Генри настоял. Не знаю, придумала я это или нет, но мне показалось, что он радовался своей бесчувственности. «Я получаю столько же удовольствия, совершая зло…» — говорил Ставрогин. Мне это удовольствие незнакомо. Я подумала, не послать ли Генри телеграмму, а Фред в этот момент произносил: «Я люблю тебя». Мне захотелось увидеться с ним и утешить. Злорадство Генри поражает. Он говорит:

— Мне всегда нравилось занять у кого-нибудь деньги и потратить половину на телеграмму тому, кто дал мне в долг.

Когда нечто подобное выплывает из затуманенного, пьяного сознания Генри, я подмечаю в нем черты бесовства, какое-то тайное наслаждение собственной жестокостью. Джун покупала Джин духи, а Генри голодал; ей доставляло удовольствие прятать в своем чемодане бутылку мадеры, когда Генри с друзьями сидел без гроша в кармане, безнадежно мечтая что-нибудь выпить. Меня удивляют не поступки, а удовольствие, которое эти люди получают, ведя себя так. Генри вынужден издеваться над Фредом. Джун заходит гораздо дальше, причем делает все напоказ, например, резвится с Джин в доме родителей Генри. Эта тяга к жестокости неразрывно связывает Генри и Джун. Оба были бы рады унизить меня и уничтожить.


Мне кажется, что прошлое гнетет меня, как проклятие. Оно источник каждого моего движения, каждого произнесенного мной слова. Иногда прошлое одерживает верх над настоящим, и тогда Генри отступает в небытие. Пугающая сдержанность, неестественная чистота овладевают мной, и я отгораживаюсь от мира. Сегодня я девица из Ричмонд-Хилла, я пишу на столике из белой слоновой кости, просто так, ни о чем.

У меня нет страха перед Богом, но иной страх — перед дьяволом — не дает мне спать по ночам. Но если я верю в Сатану, то должна верить и в Господа. Раз зло несовместимо со мной, наверно, я святая.

Генри, спаси меня от причисления к лику святых, от ужаса неподвижного совершенства! Низвергни меня в преисподнюю!

Вчера я виделась с Эдуардо, что еще больше усилило холодность и бесстрастность моих рассуждений. Я слушала, как Эдуардо объясняет мои чувства. Должна признаться — звучит правдоподобно. Я внезапно охладела к Генри, потому что увидела его жестокость к Фреду. Жестокость в моей жизни всегда была самым неразрешимым противоречием. Я постоянно сталкивалась с ней в детстве: отношение отца к матери, садистские наказания моих братьев и меня самой. Когда родители ссорились, я так жалела маму, что впадала в истерику. От детских лет мне осталась хроническая неспособность к жестокости, почти слабость характера.

Присутствие в характере Генри даже намека на жестокость позволяет предположить, что он способен и на большее. Более того, Фред пробудил во мне скрытые чувства. Он понял меня через воспоминания, которые Эдуардо считает неким регрессом, впаданием в детство, что способно сдерживать мое дальнейшее взросление.

Мне необходимо довериться кому-то, мне даже захотелось позволить кому-то собой руководить. Эдуардо заявил, что пора обратиться за помощью к психоаналитику. Он всегда на этом настаивал, уверяя, что мы могли бы беседовать на разные темы, а доктор Алленди станет руководить, «играть роль отца» (Эдуардо обожает искушать меня этим образом). Почему же я сопротивлялась, вместо того чтобы сделать своим психоаналитиком самого Эдуардо? Это лишь давало отсрочку выполнению истинной задачи.

— Наверное, мне нравится смотреть на тебя снизу вверх, — признаюсь я.

— Вместо того чтобы позволить между нами другие отношения, которых ты не хочешь?

Удивительно, но этот разговор замечательно повлиял на мое настроение. Я только что не пела. Хьюго ушел по своим делам. Эдуардо продолжал анализировать. Он был необыкновенно красив. В течение всего обеда я любовалась его лбом и глазами, профилем, губами и лукавым выражением лица. Редкую красоту Эдуардо я впитала позже, когда в нем проснулось желание, вобрала так, будто вдохнула воздух, или случайно проглотила снежинку, или подставила лицо солнечным лучам. Мой смех избавил его от необходимости быть серьезным. Я сказала, что люблю его зеленые глаза. Я захотела и получила этого случайного любовника. Но я спровоцировала моего доморощенного психоаналитика, заставила заняться любовью с пациенткой.

Бегом поднимаясь по лестнице, чтобы причесаться, я уже знала, что на следующий день поспешу на свидание с Генри. Чтобы избавить меня от страхов, он прижимает меня к стене в своей комнате и целует, шепча, чего хочет сегодня от моего тела, каких жестов, каких движений. Я подчиняюсь, он доводит меня до безумия. Мы преодолеваем фантасмагорические препятствия. Теперь я знаю, почему полюбила его. Даже Фред, пока не ушел, выглядел не таким несчастным. Я призналась Генри, что и не ждала от него идеальной любви, зная, как он устал от сложностей жизни. Я стала мудрее, во мне проснулось чувство юмора, и ничто не прервет наши отношения, пока мы сами не пресытимся любовью. Мне кажется, я впервые в жизни поняла, что такое наслаждение, и рада, что так много смеялась прошлой ночью, счастлива, что пою сегодня, горжусь, что так легко ушла из дому (Эдуардо еще оставался в Лувесьенне, когда я, взяв пакет с занавесками, отправилась к Генри).

Незадолго до того мой брат Хоакин и Эдуардо говорили в моем присутствии о Генри. (Хоакин прочитал мой дневник.) Они считают, что Генри — это разрушительная сила и что он выбрал меня — силу созидающую, чтобы проверить свою власть. Еще им кажется, что я околдована магией литературных полутонов (это правда, я люблю литературу), но что я буду спасена — не помню как, но обязательно буду, даже несмотря на мое сопротивление.

Я лежала и чувствовала себя счастливой, потому что решила: сегодня Генри будет моим. Я улыбнулась.

На первой странице красивой тетради в пурпурной обложке, которую мне подарил Эдуардо, я написала имя Генри. Не нужен мне никакой доктор Алленди, не нужны никакие психоаналитики, парализующие чувства и мысли. Я хочу просто жить.

Загрузка...