Парижская жизнь. – Публицистическая деятельность Гейне и отношение к нему политических партий. – Литературное посредничество между Германией и Францией. («Романтическая школа», «К истории религии и философии в Германии», «De l'Allemagne»). – Партия «Молодая Германия». – Нелады Гейне с немецкими эмигрантами. – Женитьба. – Ссора с дядей и денежные затруднения. – Субсидии от французского правительства. – Книга «О Берне». – Дуэль. – Поэма «Атта Тролль». – «Новые стихотворения» и «Зимняя сказка». – Смерть Соломона. – Гейне дает наследнику Соломона обязательство: за ежегодную пенсию не печатать ничего оскорбительного о его родственниках.
В Париж Гейне приехал в мае 1831 года. Первые впечатления Парижа были таковы, что ими естественно изглаживались всякие тяжелые чувства, всякие грустные воспоминания и соображения. Веселость и живость населения, обходительность мужчин, грация женщин – все это обаятельно действует на немецкого поэта; он находит, что «этот парижский воздух исцеляет всякие раны быстрее, чем где бы то ни было», что в высшей степени благотворно влияет этот «сладостный ананасный аромат вежливости» на его душу, «больную душу, которая в Германии глотала столько табачного дыму, запаха кислой капусты и грубости». Первые месяцы его пребывания в Париже мы видим его усердно посещающим театры, увеселительные заведения, женщин полусвета, и какое удовольствие доставляет ему этот образ жизни, видно из слов его письма: «Если кто-нибудь спросит вас, как мне здесь живется, скажите: как рыбе в воде, или, вернее, скажите, что когда в море одна рыба спрашивает другую, как она поживает, та отвечает: как Гейне в Париже». В то же самое время он вращался и в другого рода обществе: благодаря рекомендательным письмам дяди он сделался вхож в дом Ротшильда и в салонах знаменитого миллионера, равно как и на вечерах других парижских светил, познакомился и более или менее близко сошелся с такими людьми, как Россини, Берлиоз, Шопен, Лист, Александр Гумбольдт, вожди партии сенсимонистов и между ними Анфантен и многие другие… Уже из факта общения с подобными личностями видно – да это, конечно, и совершенно естественно, – что чисто житейские, не духовные интересы, далеко не были исключительным предметом увлечения и внимания нашего поэта. Если он с таким наслаждением вдыхал «сладостный ананасный аромат» парижской общественности, то не менее отрадно дышалось ему в политической атмосфере июльской монархии, когда «лучи июльского солнца (то есть революции предшествовавшего года) сверкали еще тут и там, щеки прекрасной Лютеции были еще румяны от пламенных поцелуев этого солнца, и на ее груди еще не совсем завял букет невесты…» И если Париж пленял его и втягивал в себя как средоточие шумной веселости, пользования всяческими материальными благами, то в то же самое время в этом городе он видел «столицу не только Франции, но и всего цивилизованного мира», где «собрано все, что велико любовью или ненавистью, чувством или мышлением, удачею или способностями, будущим или прошедшим».
Генрих Гейне. Работа Морица Оппенгейма. 1831.
Немного освоившись с парижской жизнью, очнувшись от нахлынувших волною первых и самых разнообразных впечатлений, Гейне принялся за работу. Уже задолго до переселения в столицу Франции, еще только думая об этом и лелея эту мечту, он, в числе других причудливых планов, намеревался посвятить себя здесь дипломатической карьере. Помышлял он осуществить это намерение и теперь, но вскоре оставил его: вероятно, понял и сам всю комическую чудовищность появления такой личности, как он, в роли осторожного, ловкого, применяющегося ко всяким положениям дипломата. В литературных работах своих Гейне, однако, и здесь пошел по той дороге, которая так заманчиво улыбнулась ему в Германии, только теперь они приняли уже чисто специальный характер – статей почти исключительно политического содержания, и притом по определенным современным вопросам. За эту работу он взялся, впрочем, тогда, когда хорошо прозондировал политическую почву Франции, ознакомился близко и подробно с ходом вещей, партиями, отдельными личностями. До тех пор литературная деятельность его вращалась некоторое время в области чистого искусства: он писал в газету Котты «Morgenblatt» корреспонденции о художественной выставке того года, – корреспонденции, в которых, при отсутствии у автора всяких технических сведений, обнаруживалось, однако, глубокое эстетическое чутье и которые не ограничивались обсуждением достоинства выставленных картинок, а захватывали предмет гораздо глубже, касаясь таких, например, вопросов, как влияние социального положения страны на развитие искусства. Этого рода занятие продолжалось недолго. Когда редакция очень распространенной и наиболее либеральной немецкой газеты «Allgemeine Zeitung» предложила автору «Путевых картин» присылать ей из Парижа корреспонденции политического характера, он с радостью согласился и, видя теперь в себе избранного судьбою посредника между Германией и Францией, поставил себе задачею то, что он считал выпавшею на его долю особой миссией – содействовать литературным путем великому делу братского объединения двух этих стран, уничтожению взаимных национальных предрассудков. Эту задачу начал он исполнять, стоя на почве современной французской действительности, с постоянными указаниями и намеками на Германию; его целью было выяснить понимание настоящего, и он желал «всегда оставаться достойным ненависти своих врагов». С этих пор, и довольно продолжительное время, мы имеем дело с Гейне только как с писателем политическим, публицистом. Не касаясь содержания его корреспонденции, так как это заняло бы слишком много места, заметим только, что они охватывали все мало-мальски выдававшееся в политической жизни Франции и что все выходившее из-под пера знаменитого корреспондента аугсбургской газеты обращало на себя общее внимание, производило одинаково сильное впечатление на все политические партии. Но благодаря тому что Гейне-публицист, оставаясь неизменно верным своим основным принципам, в обсуждении частностей слишком поддавался впечатлениям данной минуты, слишком подчинялся собственной субъективности и давал этим беспрестанные поводы обвинять его в шаткости политических убеждений, – благодаря этому положение его относительно политических различных партий было очень странное: сегодня орлеанисты обвиняли его в нападках на кабинет и правление Луи-Филиппа, завтра они приветствовали его как защитника их лагеря; сегодня умеренные либералы находили, что он хорошо служит их делу, завтра они открывали в нем сочувствие к ультрареволюционным принципам и негодовали против него; а ультрареволюционная партия, со своей стороны, считая его сегодня совсем своим человеком, завтра вдруг замечала в той или другой статье его, том или другом слове умеренно-либеральное воззрение и старалась склонить его к полному разладу с этою партией. К французам присоединялись и немцы: скопившиеся в это время в Париже немецкие эмигранты, большинство которых состояло из ремесленников и людей самого якобинского пошиба, требовали устами своих вожаков, чтобы этот Гейне, время от времени появлявшийся в печати настоящим революционером, был таковым и на деле, то есть братался с ними, участвовал на их сходках и так далее, в противном случае в нем заподозрят тайного agent-provocateur'a австрийского правительства и заставят отказаться от роли народного трибуна! Все это, при известной уже нам мнительности и боязливой подозрительности Гейне, истекавшей также и из слишком преувеличенного мнения его о революционном значении своих произведений, поддерживало поэта в постоянно тревожном состоянии по отношению к этим партиям, особенно к немецкому и французскому правительствам: беспрерывно видел он себя окруженным шпионами, беспрерывно боялся, что его или арестуют, как это делалось со многими политическими беглецами, дата вышлют из Франции по требованию французского посольства, и в подобных страхах доходил до такого комизма, что квартира его была известна только двум-трем ближайшим друзьям… Правительства, впрочем, действительно не дремали – особенно австрийское, в лице Меттерниха и Генца, несмотря на относительно умеренный – по цензурным соображениям – тон корреспонденции Гейне. Выступить прямо и открыто против этого, казавшегося им опасным, врага, оно не желало, и потому начало действовать тайно – но не на автора корреспонденции, зная, что с ним не справиться, а на издателя газеты. И старания руководителей австрийской политики не остались бесплодными: Котта, которого Генц титуловал своим «благородным другом», скоро прекратил печатание «дерзких и злобных, ядовитых и разнузданных» писем Гейне. Но автор их был не такой человек, чтобы покорно и скромно ретироваться: все свои корреспонденции он собрал в отдельную книгу («Французские дела»), включив сюда и все то, что в газете было исключено, и главное – снабдив ее таким резким предисловием, которое уже навсегда уничтожило для него возможность возвращения в отечество.
Была тут, как большею частью у Гейне, причина и частная, личная: предисловием этим хотел он доказать нелепость клеветы его врагов, которые, пользуясь изменчивостью в его частных политических воззрениях, клеймили его как «продажного негодяя»…
Действительно, надо было страдать полным отсутствием здравого смысла и малейшей добросовестности, чтобы и после появления этой книги позволять себе усматривать в литературных действиях Гейне что-либо, хоть издалека похожее на отступничество от своих основных убеждений, тем более из-за какого-нибудь материального интереса. Но автору пришлось испытать теперь самым печальным и тяжелым для него образом то, что мы видели уже в значительной степени выпадавшим на его долю и в начале его публицистической деятельности: разнообразие вызывавшихся этою деятельностью впечатлений, вследствие отсутствия в нем как в поэте par excellence, чисто публицистической стойкости и последовательности. В то самое время как его последнее сочинение подверглось строгому запрещению почти во всех немецких государствах, на него обрушивались нападения из лагеря совершенно противоположного: радикализм в лице Бёрне резко обвинял поэта-публициста в шаткости и двусмысленности образа действий – в том, что он не хотел окончательно поссориться ни с правительством и аристократами, ни с ультрареспубликанской партией разрушения. Видя странность и неприятность своего положения, сжатый со всех сторон, убедившись, что он как поэт и художник не может совершенно и бесповоротно принадлежать к той или другой партии, тогда как все теперь было делом именно партий, – Гейне решился отказаться покамест от политического писательства. К счастью для литературы, этот род деятельности заменил он таким, который гораздо более соответствовал его способностям, его натуре, его знаниям: продолжая исполнять свою «миссию» посредника между Германией и Францией, он только перенес эту работу в другую область – литературную, философскую и социальную в широком значении этого слова, занялся истолкованием во Франции сущности и особенностей немецкого «духа». Так как, понятно, Гейне при этом писал для читателей почти исключительно французских, то статьи свои он писал по-французски. Некоторые из них переводились потом автором и на немецкий язык.
Таким образом возникли, сопровождаясь постоянным и очень видным успехом во французской публике и критике, «Романтическая школа», «К истории религии и философии в Германии», «De 1'Allemagne» и другие сочинения. Все эти страницы представляют автора в виде умного, острого, высокоталантливого дилетанта; но над этою легкой формой, при обилии самых смелых парадоксов, софизмов и т. п., наконец даже при встречающемся не раз принесении правды в жертву неодолимого желания сказать острое слово, несмотря на все это, здесь сплошь и рядом обнаруживается такое проникновение в самую суть вещей, такое глубокое понимание предмета не с внешней, а с духовной его стороны, каких можно пожелать любому исследователю-специалисту, и все выражено в такой простой, увлекательно-ясной форме, что самые мудреные вещи становятся совершенно понятными для непосвященного читателя. Никто, например, из предшествовавших и последующих критиков и историков литературы не превзошел Гейне в исследовании той «Романтической школы», которой он и сам был гениальным представителем и победоносным сокрушителем; у других исследователей мы найдем превосходство стороны фактической, выяснение многих частностей, гораздо более научную подкладку, но ни один из них не сделал того, что нагл поэт – для объяснения сущности немецкого романтизма и отличительных черт поэтического творчества главных его представителей. Большими достоинствами, при тех же вышеупомянутых недостатках, отличается и сочинение «К истории религии и философии», посвященное Анфантену, главному деятелю сенсимонизма, из чего уже отчасти можно заключить о направленности и характере книги. Смена одного религиозного воззрения другим (деизм, пантеизм, христианство), возникновение немецкой философии из протестантства, деятельность Лютера, Лессинга, Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля – все это представлено с удивительной ясностью, свежестью и оригинальностью и все свидетельствует о полном, даже глубоком знакомстве автора с предметом, хотя, конечно, и здесь строго научный исследователь, особенно если он проникнут кабинетным педантизмом, найдет многое, что покажется ему поверхностным, больше остроумным, чем солидным, больше парадоксальным, чем категорически неопровержимым. Само собой разумеется, что Гейне тесно связывает философию с жизнью, в развитии философских идей видит и развитие дела практического прогресса, и с этой точки зрения выходит его восторженное сочувствие Лютеру и Лессингу как «освободителям» отечества; в этом смысле он называет Канта «Робеспьером в царстве мысли», в этом смысле и обращается к французам со словами предостережения: «Освобожденной Германии вам следует бояться больше, чем всего Священного Союза, со всеми кроатами и казаками». Эти статьи, появлявшиеся сначала в журнале, были потом включены вместе с «Романтической школой» в книгу под заглавием «De l'Allemagne», которую Гейне написал как своего рода возражение против сочинения мадам Сталь под тем же заглавием, с целью исправить многие ее ошибки и пристрастные суждения. Здесь мы опять встречаемся с теми же религиозными и социальными воззрениями, какие высказывал автор в предшествующих трудах и выраженными в такой форме, что эта книга подверглась запрещению почти во всех немецких государствах; а когда был сделан немецкий перевод ее, цензура обезобразила текст самым безжалостным образом и вызвала этим новый резкий протест со стороны автора. К упомянутым нами трем капитальным трудам присоединились другие (тоже в прозе), более или менее выдающиеся: «Флорентийские ночи», удивительно поэтический отрывок с отчасти автобиографическим характером; другой отрывок в юмористическом роде – «Записки фон Шнабельвопского», представляющий тоже некоторый биографический материал; статьи о французской сцене и прочее.
Что касается творчества в стихотворной форме, то оно проявлялось очень слабо и в количественном, и в качественном отношениях: почти единственным плодом его за этот период были «Pariser Frauenbilder» («Парижские женщины»), отличительный характер которых – циническая чувственность и которые, имея совершенно субъективную окраску, давали врагам поэта очень благодатный – ив большинстве случаев основательный – материал для обвинения его в слишком усердном и неразборчивом служении богине Афродите самого низшего пошиба.
Сделавшись писателем французским, выпуская в свет свои произведения большею частью на французском языке, Гейне, конечно, не переставал быть прежде всего и в коренной сущности своей писателем немецким. Действуя на этом поприще как духовный посредник между Францией и Германией, стараясь знакомить Францию с интеллектуальною и политическою жизнью своего отечества, он, однако, постоянно имел в виду главным образом это последнее, и потому все писавшееся им по-французски немедленно переводилось им же на немецкий язык. Но мы говорили, с какими цензурными препятствиями приходилось ему бороться, в каком обезображенном виде появлялись перед немецкими читателями его сочинения в тех случаях, когда вообще могли они появляться, то есть когда не подвергались совсем запрещению. Сколько, однако, ни пришлось вынести нашему поэту в этом отношении, но ему предстояли еще более сильные, более мучительные испытания. Вскоре после июльской революции и под непосредственным влиянием ее в Германии начала образовываться, а затем и получила быстрое развитие литературная партия, известная как «Молодая Германия». Столпами своими она избрала Бёрне и Гейне; последнего не как художника вообще (тем менее как поэта), а как писателя политического. Идеалом преобразования государства, мечтательно задуманного «молодыми германцами», сделалась Франция под июльскою монархией; главною идеей во всех их начинаниях и стремлениях стало новое немецкое государство по французскому образцу, а так как Бёрне и Гейне были красноречивыми и энергичнейшими проводниками этих идей, то естественно, что именно за ними, по проложенному ими пути, пошли эти новые деятели.
Людвиг Бёрне. Литография по портрету М.-Д. Оппенгейма. 1827.
В настоящее время большинство из того, что писалось «молодыми германцами», представляется нам в цензурном отношении достаточно невинным, тем более что было тут много очевидно утопического, крайне неясного, шаткого, как всегда бывает в подобные минуты «брожения» свежих, далеко еще не созревших жизненных сил. Но не так взглянули немецкие правительства после того, как против «Молодой Германии» выступил с гнуснейшими печатными доносами известный писатель Менцель.
Мало-помалу нападения его приняли характер чисто полицейских доносов: он обращал внимание немецких правительств на войну, которую «молодые германцы» вели с христианством, моралью, браком, как на такую, которая должна была оказаться в высшей степени пагубною для народа; он не стеснялся при этом, делать самые мерзкие инсинуации, чтобы пугать и без того трусливое правительство; он выставлял тех университетских профессоров, которые участвовали в журнале Гуцкова, поддерживающими связи с «новым грязным Маратом», хотя «университеты содержатся на счет правительства», неистовствующими против христианства, нравственности, брака, семейства, чувства стыда, Бога и бессмертия, немецкой национальности и так далее, и так далее; он, наконец, играл на струне юдофобства, тогда как во всей этой литературной партии были только два еврея – Гейне и Бёрне, – да и то какие евреи!.. Бёрне отвечал доносчику удивительною статьей «Менцель-французоед»; Гейне жестоко заклеймил его в статье «О доносчике», но доносы Менцеля от этого нисколько не утратили своего действия, тем более что он нашел себе и других достойных сподвижников.
Первою мерою правительства относительно «Молодой Германии» был процесс против Гуцкова, которого посадили в тюрьму, и хотя признали по суду оправданным по обвинению в богохульстве и безнравственности и виновным только в «нападении на признанные правительством баденские религиозные общины», но присудили к тюремному заключению и денежному штрафу. Это произошло в 1833 году, а 10 декабря 1835 года состоялось постановление германского бундестага, по которому новая литературная школа была официально признана «стремящеюся самым дерзким образом нападать на христианскую религию, унижать существующий социальный порядок и разрушать всякую нравственность»; на этом основании к ней были во всех немецких государствах применены во всей строгости уголовные и полицейские законы, а именно: запрещено распространять сочинения всех этих писателей (в том числе, конечно, и Гейне, его даже более, чем остальных) каким бы то ни было путем, с предупреждением, что книгопродавцы, которые ослушаются этого распоряжения, подвергнутся строжайшему наказанию. Постановление бундестага повлекло за собой в некоторых немецких правительствах совершенно нелепые меры; так, например, многие профессора, ни в чем не повинные, были уволены в отставку; в объявлениях об изданиях новых журналов имена «молодых германцев», если они значились в числе сотрудников, старательно вычеркивались; наконец, дошли даже до того, что запрещение печатания и продажи сочинений этих писателей было распространено не только на находившиеся уже в обращении, но и на будущие труды их!
Понятно, какое действие должно было произвести все это на Гейне. Сначала он не хотел верить полученным в Париже известиям о неслыханном постановлении; когда они подтвердились, он высказал такое же изумление свое этой мерой в прошении, с которым, собственно по отношению к себе, обратился в бундестаг и которое, конечно, было оставлено без всяких последствий. Уже в 1842 году было снято запрещение, наложенное на сочинения нашего поэта, а покамест дело дошло даже до того, что прусское правительство пригрозило редакции «Revue des deux Mondes» запрещением ввоза этого журнала в свои владения, если в нем будет продолжаться печатание статей Гейне во враждебном Пруссии духе. Строгость относительно Гейне усиливалась благодаря преследованиям и нападениям на него с разных сторон – таких даже, где они являлись ему полным сюрпризом. С одной стороны, например, Менцель, уже после постановления бундестага, писал, что «Гейне, прежде всего увлекаемый еврейскими антипатиями, сделал благодатными темами, на которых потом начала разыгрывать всевозможные вариации „Молодая Германия“, осмеяние христианства и морали, немецкой национальности и нравов, требование эмансипации плоти, разврат молодой Франции, кокетничанье с республикою» и т. п. С другой стороны, бывшие друзья поэта, перешедшие во враждебный лагерь, шли по стопам знаменитого доносчика, и между ними, например, Ж.-Б. Руссо кричал на столбцах газет, что автор «Романтической школы» превзошел в этом сочинении даже Вольтера грязью, гримасничаньем и т. п., что главной тенденцией его здесь было – унижать и оскорблять христианскую религию, и далее все в таком же роде. Под гнетом постоянного и естественного раздражения, озлобления, скорбного чувства, испытывая разные чисто житейские неприятности и невзгоды – отчасти по своей вине, отчасти по чужой, под влиянием нескольких тяжелых утрат в последние годы (смерть г-жи Варнхаген, истребление пожаром оставшихся в Гамбурге рукописей его), Гейне часто чувствовал упадок сил и энергии. Друзья советовали ему возвратиться в Германию; он отказывался на том основании, что это возвращение «могли бы подвергнуть всевозможным превратным толкованиям». А между тем и во Франции ему с каждым днем жилось все хуже и хуже. В очень значительной степени отравляли ему жизнь отношения к немецким демагогам и заговорщикам, скопившимся в это время в Париже в довольно большом количестве и негодовавшим на поэта за то, что он, защищая в печати народное дело, лично остался в стороне от этих представителей народа, оскорблявших его аристократическое, в духовном смысле, чувство своим образом жизни, привычками и т. п. Нападения и обвинения с этой стороны, часто в соединении с клеветой, заставили поэта наконец затворить свою дверь почти для всех своих соотечественников.
«Немцы, которых я вижу в Париже, – писал он, – исцеляют меня от тоски по родине; это большею частью сволочь, нищие, угрожающие, когда им ничего не даешь, негодяи, постоянно кричащие о честности и отечестве, лжецы и воры…» «Если бы я захотел, – читаем в другом месте, – следуя этнографической системе Лепорелло, издать иллюстрированный список разных мошенников, очищавших мои карманы, то, конечно, в этом списке сошлись бы в достаточном количестве представители всех цивилизованных стран; но пальма первенства все-таки осталась бы за моим отечеством, совершавшим в этом отношении невероятнейшие вещи…»
Об «очищении карманов» поэт говорит потому, что оно действительно играло видную роль в сношениях с ним большей части этих людей: сам нуждаясь, он помогал им деньгами, ручался за них, когда они брали взаймы у других, доставлял им занятия, благотворил сколько мог и постоянно был при этом жертвой самой неблаговидной эксплуатации, гнусной неблагодарности и тому подобного. Но если с негодованием отворачивался он от тех, в которых под личиною патриотизма усматривал совсем иное, то зрелище истинных страданий соотечественников наполняло его сердце глубочайшею скорбью и сочувствием. Тоска по родине продолжала жить в нем, глубоко усиливаясь по мере того, как усиливался разрыв его с нею. Но одновременно с этим скреплялись все больше и больше узы, связывавшие его с Франциею. Наш поэт сделался «своим» среди всего, что было в Париже наиболее выдающегося в области литературы, искусства, интеллигенции вообще; его ближайшие знакомые и друзья – Дюма, Готье, Виньи, Жорж Санд, Минье, Тьерри, Тьер, Беранже, Шопен, Мейербер, Берлиоз, Лист; приезжающие в Париж передовые люди других национальностей тоже завязывают с ним близкие отношения, и, по его собственным словам, слава его в это время – «слава европейская».
К этому же времени относится событие в его частной жизни, которому биографы почему-то придают большое значение. Это – связь поэта с Евгенией (известною под именем Матильды) Мира, – связь, первоначально имевшая форму простого сожительства, а потом, в 1841 году, завершившаяся законным браком. Когда знакомишься с этой историей, вспоминаешь множество подобных фактов: долговременную и прочную связь человека вполне выдающегося с женщиной, стоящей несравненно ниже его по развитию и образованию. Матильда – будем так называть ее – незаконная дочь богатого человека, покинутая своим отцом, до пятнадцати лет росшая в деревне между крестьянами, а потом переехавшая в Париж к своей тетке-башмачнице, где и встретил ее наш поэт, была женщина совсем необразованная, едва грамотная, до такой степени чуждая высших интересов, что почти ни одна строка из написанного ее мужем не была прочитана ею, хотя почти все было переведено на французский язык.
Матильда Гейне, урожденная Мирà, жена поэта. Ок. 1845.
«Люди говорят, – заметила она однажды, – что Henri умный человек и написал много чудесных книг; я же этого ничего не замечаю и должна верить этому на слово». Независимо от отсутствия образования, которое Гейне думал восполнить очень комическим образом, поместив свою возлюбленную на время в пансион для девиц, – независимо от этого весьма невелико было и умственное развитие Матильды вообще: попугай, кошка, наряды, танцы, театр, когда на сцене давались чувствительные мелодрамы или балаганные водевили – вот что исключительно занимало эту женщину, вот что наполняло всю ее жизнь. Но зато сторона сердечная была развита в ней очень широко: доброта, мягкость при бурной вспыльчивости, из-за которой Гейне называл ее «своим домашним Везувием», нежная и безусловная преданность любимому человеку шли рядом с простотой, естественностью, неисчерпаемой веселостью – то есть теми качествами, которые всего выше ценил в женщине наш поэт. Они-то, в соединении с красотою Матильды, ее врожденными изяществом и грациею и подкупили его; молодая 20-летняя девушка, по свидетельству известного романиста Мейснера, приковала к себе поэта «своей наивной болтовней, изменчивым, но всегда веселым и безмятежным нравом и превосходным сердцем»; да и сам Гейне во многих своих письмах и устных беседах подтверждал то же самое. На первых порах – это было в 1835 году – поэт увлекся Матильдою с той чувственной пылкостью, которая всегда отличала его в подобных случаях. Через год, однако, у него уже начинает появляться мысль о разлуке: сообщая другу, что они с Матильдой живут «счастливо середина на половину», он, однако, высказывает опасение, что «эта связь будет иметь печальную развязку», и такого же рода намеки находим мы и в других письмах его. Но постоянная живость и веселость Матильды, ее кипучий нрав, ее уменье – хотя и не умышленное, а врожденное – поддерживать в своем Henri почти постоянное поэтическое настроение отсутствием всего мещански-прозаического, будничного, наконец, ее нежная преданность ему – все это больше и больше скрепляло их связь; а когда наступила тяжкая болезнь поэта, не оставлявшая его уже до смерти, и когда эта веселая, жадная до светских удовольствий Матильда сделалась неусыпной и нежной сиделкой при несчастном страдальце, тогда, конечно, о разлуке не могло быть и речи, тем более что их связь была уже закреплена законным браком. Что на любовь и преданность Матильды, оставшиеся неизменными с первой до последней минуты сожительства, Гейне отвечал также очень нежными чувствами (не мешавшими ему, конечно, время от времени изменять ей) – на это есть очень много свидетельств и доказательств, и таким образом годы, прожитые поэтом со своею «Ноноттою», своим «милым толстеньким ребенком», представляются нам, собственно по отношению к его домашней обстановке, счастливыми, безмятежными годами. Но тем не менее связи этой мы не можем, подобно нескольким биографам, придавать важное значение в жизни Гейне вообще: разъединение высших – умственных и нравственных – интересов было здесь слишком велико для того, чтобы эта женщина могла сыграть решающую роль в судьбе такого человека, и так как на этой дороге они всегда шли совершенно разными, совершенно чуждыми одна другой тропинками, так как о духовном общении здесь не было и помину, то на историю отношений Гейне к Матильде следует, по нашему мнению, смотреть как на второстепенную, интересную для биографа преимущественно тем, что в ней находила себе любопытные проявления чувственная натура нашего поэта…
Только что назвали мы прожитые Гейне с Матильдой годы счастливыми и безмятежными по отношению к домашней обстановке; надо было прибавить к этому – если не считать материальных невзгод. К неуменью поэта распоряжаться своими денежными средствами, которые притом были очень скудны, прибавилась полнейшая практическая бестолковость его жены. Семи тысяч франков, получавшихся им в год (четыре от дяди и около трех за литературные работы), не хватало на самое необходимое, и он вошел в долги, составившие в это время сумму в 20 тысяч франков; причиною тут было отчасти и поручительство его за одного приятеля в нескольких тысячах франках, но немалую роль играли и неудачные биржевые спекуляции, в которые, под влиянием знакомства с Ротшильдом, время от времени пускался наш поэт, приобретший вообще эту страсть, как думает один биограф, еще во время своего пребывания в гамбургской банкирской конторе. Ухудшению критического положения способствовало то обстоятельство, что по каким-то причинам Гейне поссорился с дядей, и тот прекратил выдачу ему ежегодной субсидии; для возвращения ее поэт стал прибегать к такому унизительному для него образу действий, который производит на знакомящегося с этими фактами крайне тяжелое впечатление. Так, например, в одном журнале появляется энергичная заметка Гуцкова о тяжелом материальном положении, в котором находится знаменитый автор «Путевых картин» и стольких других составляющих честь и гордость немецкой литературы произведений; Гейне сам называет, в письме к Детмольду, эту заметку «хотя написанною с добрым намерением, но возмутительною в своей грубой откровенности», – и однако тут же просит Детмольда послать ее в Гамбург к находившемуся там в это время брату его Максимилиану:
«Не подавайте ему и вида, что Вы получили эту статью от меня, – пишет он, – и заметьте от себя, что, быть может, для меня было бы полезно, если бы мой дядя прочел ее и она побудила бы его исполнить от себя то, чего требует для меня общественное мнение – назначить мне именно теперь гласное (?) ежегодное содержание… Во всяком случае, ради Бога, скройте от Макса, что я писал Вам о таких противных вещах; пусть он думает, что только из третьих рук узнали Вы об усилении моих лишений и бедствий».
В других письмах встречаемся с еще более странными и двусмысленными маневрами, все с тою же целью – и так хитрит, идет окольными путями, унижается из-за каких-нибудь четырех тысяч франков человек, который еще весьма незадолго до того писал: «С моим дядей Соломоном Гейне я нахожусь в самых скверных отношениях; он в прошедшем году нанес мне такое жестокое оскорбление, какое в зрелые годы переносишь гораздо тяжелее, чем в беспечную пору молодости…» Старания поэта, благодаря разным ходатайствам, увенчались успехом: дядя стал снова давать ему ежегодную субсидию, а четыре года спустя, после женитьбы племянника (в 1841 году), прибавил к четырем тысячам франков еще 800, с обещанием после смерти поэта выплачивать половину этой пенсии Матильде. Почти в то самое время, когда состоялось это примирение, Гейне получил еще от Кампе 20 тысяч франков, уступив ему за эту ничтожную сумму право издания всех своих сочинений в течение одиннадцати лет, но все это далеко не выпутывало его из тисков. И тут все с тою же неразборчивостью, когда дело шло о «бюджете», он решился на шаг, который его противникам легко было истолковать в самую дурную сторону: принял от французского правительства ежегодное пособие в 4800 франков из того фонда, который отпускался эмигрантам, нашедшим себе по политическим причинам убежище во Франции. Эту субсидию он получал с 1838 по 1848 год и никогда не скрывал этого, говоря, что видит в этом отношении к нему свидетельство того, как Франция умеет чтить даже иностранцев с теми или другими заслугами, в противоположность Германии, где и ее собственные «сыны», как бы они велики ни были, часто умирают с голоду; но враги поэта, каковых у него между немцами становилось все больше и больше, не переставали трубить, что он продал себя французскому правительству. Правда, что это обвинение представляется совершенно нелепым, когда читаешь написанные Гейне в этот десятилетний период статьи и корреспонденции, в которых он не стесняется высказывать осуждение многим действиям этого самого помогающего ему правительства; правда, что из того же «фонда», который оказывал ему поддержку, получали ее и люди самой безукоризненной честности, с самой незапятнанной репутацией; но правда и то, что по вполне естественному чувству деликатной благодарности тон этих статей, быть может, и помимо воли автора, сделался сдержаннее, чем и могло вызываться, при малейшей недоброжелательности, подозрение в подкупе, и, во всяком случае, как справедливо замечает Прёльс, с положением публициста несовместимо принимать пособие от того государства, о котором пишешь. Но ведь Гейне, как мы уже видели, сам сознавал, что в нем весь человек (относительно не убеждений, принципов, а поступков) управляется «бюджетом», – то же повторилось и теперь… К денежным невзгодам присоединились, однако, и другие, более серьезные: ухудшение здоровья. Те припадки и симптомы, которым несколько лет спустя предстояло разразиться таким трагическим образом, повторялись все чаще и чаще. В июле 1837 года он писал, что «левая рука его с каждым днем становится худее и, видимо, отнимается», а скоро после того наступила, или, вернее, усилилась старая болезнь глаз, принявшая теперь такие размеры, что поэт одно время боялся ослепнуть.
О литературной деятельности Гейне в рассматриваемый нами период мы уже говорили. После появления вышеупомянутых сочинений она не прекращалась; только то, что выходило из-под его пера, принимало все более и более желчную окраску. Причина этого заключалась, с одной стороны, в личных обстоятельствах жизни поэта, с другой – в положении дел общественных и политических, в том, что июльская революция не принесла ни Германии, ни Франции ожидавшихся плодов; всюду утрачивалась вера в воскрешение человечества, и у Гейне, при его пессимистически-реалистической натуре, это отчаяние могло развиться сильнее и определительнее, чем в ком-нибудь другом. Под влиянием личного раздражения создалось в значительной степени сочинение «О Бёрне», несколько страниц которого легли неизгладимым пятном на Гейне как человека; озлобленному же негодованию «рыцаря духа», каким называл себя поэт, обязаны своим возникновением поэма «Атта Тролль» (1842), «Новые стихотворения» (1844) и особенно «Зимняя сказка» (1844).
Г.Гейне. Работа Фридриха Дица. 1842.
Для того чтобы составить себе ясное понятие о памфлете на Бёрне, чтобы сделать ему вполне беспристрастную оценку, нужно знать во всей подробности историю отношений между этими двумя знаменитыми деятелями, нужно вникнуть в коренную сущность этих двух натур. Одушевляемые одними и теми же либеральными стремлениями, одинаково горячо служа делу прогресса как всего человечества вообще, так и своей родины в частности, Гейне и Бёрне радикально разнились однако исходною точкою своих воззрений, фундаментом, на котором возводилось здание их писательства. С одной стороны, то есть в лице Гейне, пред нами художник-поэт, этим только путем желающий действовать и действующий на человечество вообще и человечество современное; с другой – публицист в самом полном и тесном значении этого слова. С одной стороны – человек не только слова, но и дела, ничем не брезгующий, братающийся в пивных и трактирах с самыми грязными по внешнему виду революционерами, входящий на Монмартр с толпой заправских подмастерьев и там обращающийся к ним с речами ультразажигательного свойства, с другой – эстетик, наделенный аристократическою брезгливостью ко всему грубому, плебейскому, с вдохновенною энергиею отстаивающий права народа, низшего класса, но в то же самое время делающий, например, такое заявление:
«Бёрне выражался, может быть, метафорически, когда говорил, что если бы сильный мира сего пожал ему руку, он положил бы ее после этого в огонь, чтобы очистить; я же говорю отнюдь не аллегорически, а совершенно буквально, что если народ пожмет мою руку, я ее потом вымою… Пока мы читаем о революциях в книгах, все выходит очень красиво, и с ними повторяется та же история, что с пейзажами, отлично вырезанными на меди и превосходно отпечатанными на дорогой веленевой бумаге: в этом виде они чаруют наш взор; а посмотреть на них в натуре, то убедишься совсем в противном: вырезанный на меди навоз не воняет, а через вырезанное на меди болото легче перейти вброд глазами…»
Бёрне сравнивал себя с Лютером, а Гейне – с Меланхтоном, замечая: «Я могу сказать, как Лютер, что рожден для того, чтобы воевать с чертями, и потому многие сочинения мои имеют бурный и воинственный характер; Меланхтон же работает тихо и безмятежно, наслаждаясь тем, что Бог щедро наградил его…» Гейне говорит, что он гармонировал с Бёрне «только в области политики, а отнюдь не философии, искусства или природы, которые были совершенно чужды ему», и в этих словах мы находим одно из лучших объяснений причины разногласия между этими двумя людьми. Но это разногласие, быть может, не приняло бы такого острого характера, осталось бы исключительно теоретическим, не вышло бы, одним словом, за пределы спора, пожалуй даже вражды, чисто литературной, если бы частный, личный элемент не примешался сюда в очень значительной степени. Гуцков – сперва жаркий приверженец Гейне, а потом почти его враг, по причинам, на которых здесь не место останавливаться – объясняет источник личной желчи, которая разлита по всей книге «О Бёрне», завистью к тому огромному успеху, который имели «Парижские письма» Бёрне и который распространился и на личность автора, затем – нападениями на него в этих «Парижских письмах» и, наконец, постоянным поддерживанием •вражды между Гейне и Бёрне сторонниками того или Другого, не скупившимися на всевозможную клевету, инсинуации, сплетни. Признавая, на основании фактических данных, несомненную верность последнего обобщения, мы готовы согласиться и с двумя первыми, зная доходившее часто до смешной мелочности, даже до какой-то ядовитости самолюбие Гейне и его беспредельную щекотливость, раздражительность, чуть только кто-нибудь хотя слегка задевал его как писателя или человека. Но несомненно и то, что не Гейне первый нарушил те дружеские отношения, которые до 1831 года существовали между ним и его знаменитым единомышленником: первые нападки пошли от Бёрне, и если невозможно отрицать, что главным источником здесь, особенно на первых порах, были шаткость и неопределенность публицистических взглядов Гейне, то точно так же имеем мы данные утверждать, что Бёрне не ограничивался ведением (в «Парижских письмах») литературной войны против своего противника, а следил за подробностями его частной жизни, собирал о ней всевозможные сведения, справедливые и выдуманные, и эксплуатировал их для того, чтобы вредить репутации автора «Французских дел». Гейне, напротив того, оставался совершенно безмолвным до самой смерти Бёрне, и только два-три раза в его частных письмах прорывались выражения неудовольствия, вроде, например, заявления Варнхагену: «Мы с Бёрне теперь в очень скверных отношениях: он выпустил против меня несколько якобинских козней, которые весьма не понравились мне; я считаю его сумасшедшим». Прибавим еще, если не для оправдания, то для объяснения самых нехороших страниц в книге о Бёрне, что важную роль в поддержании и усилении этих дурных отношений играла задушевная приятельница Бёрне, г-жа Воль (потом, после смерти мужа, вышедшая за доктора Штрауса), и что Гейне знал об этом; кроме того, как полагает Прёльс, к клевете собственно на поэта, которую не стеснялась распространять эта барыня, присоединилась клевета ее на Матильду, а Гейне в этом отношении был щекотлив до последней степени… Как бы то ни было, но создавшийся под всеми этими впечатлениями памфлет был во всяком случае нехорошим делом. Правда, патриотизму и геройскому самоотвержению Бёрне поставлен здесь красноречивый памятник на тех страницах, где автор представляет его «великим бойцом, так мужественно бившимся на нашей политической арене», называет его «человеком, гражданином земли», видит в нем «самого, быть может, великого патриота, который сосал из груди своей мачехи Германии пламеннейшую жизнь и горчайшую смерть»; но наряду с этим, и притом в гораздо большем количестве, не совсем приличные насмешки, старание выставить личность своего противника в возможно комическом свете, даже с внешней стороны; наконец, циничное вторжение в частную жизнь рассказом о совместном квартировании г-жи Воль (тогда уже Штраус), ее мужа и «домашнего друга» Бёрне, с прозрачными и недостойными порядочного человека намеками на истинный характер этих отношений и даже с выражением негодования по поводу такой «безнравственности»! Отягчающим обстоятельством явилось в этом случае еще то, что сочинение свое Гейне выпустил уже после смерти Бёрне (тот умер в 1837-м, а книга появилась в 1840 году), то есть когда противник не мог уже возражать и защищаться, и, таким образом, нисколько не удивительно, что обнародование памфлета, в иных местах принявшего даже характер пасквиля, имело весьма неблагоприятные для автора последствия. С мужем оскорбленной дамы Гейне пришлось драться на дуэли, которая, впрочем, окончилась благополучно, после чего поэт дал обещание (впоследствии исполненное) при новом издании сочинения о Бёрне не перепечатывать касающихся г-жи Воль страниц; с несколькими из искренне расположенных к нему людей ему пришлось разойтись собственно из-за этого поступка, а нападения со стороны враждебного лагеря сделались, конечно, еще ожесточеннее…
Что касается упомянутых выше произведений, в которых нашли себе новое выражение политические и социальные разочарования Гейне, то они, будучи написаны в стихах, доказали, как ошибался автор – если он только говорил искренне, – когда в 1839 году писал: «Я вообще имею мало доверия к моей поэзии – собственно стихотворству; мой возраст, а может быть и все наше время уже не благоприятствует стихам, а требует прозы». Поэма «Атта Тролль», резко осмеивавшая односторонние крайности тогдашней немецкой политической поэзии и этим даже вызвавшая со стороны противников и врагов автора упрек, что он явился здесь отступником от тех идей равенства, братства и тому подобного, за которые до сих пор сам ратовал, – это полуфантастическое, полуромантическое произведение изобилует высокопоэтическими, в смысле даже чистого искусства, красотами. В «Новых стихотворениях» Гейне вступил на путь сатирической лирики, с мрачным пессимизмом, проявившимся в чисто сатанинском хохоте отчаяния и безверия над окружавшими его в политической и социальной жизни Германии явлениями, и обозначил этот новый фазис своего поэтического творчества произведениями, в которых, по очень образной характеристике Штродтмана, «все – желчь, горькая желчь в красиво отшлифованных сосудах, проклятья осужденных на вечные муки, язвительная насмешка демонов тьмы над бедствиями и скорбями обреченного на смерть, зараженного внутренним гниением и ложью мира!» Лучшим же выражением этого сатирического направления, «брильянтом немецкой сатирической литературы вообще» – по характеристике Готшаля – явилась «Зимняя сказка», нечто вроде поэмы, где автору более чем где-либо посчастливилось дать поэтическое выражение своему реалистическому воззрению на политический и социальный строй того времени. С беспощадным остроумием, с ужасающим эстетика реализмом, но при этом с сохранением удивительной поэтической силы выставлена здесь на позор господствовавшая тогда в Германии безобразная смесь средневекового феодального порядка и немецкого «квасного» патриотизма, осмеяно многое такое, чем гордились немцы, что признавали они великим, великолепным, – осмеяно именно потому, что в патриотическом увлечении, самовосхвалении было ужасно много форсированного, искусственного, лживого.
«Зимняя сказка» была написана после поездки поэта в Гамбург на короткое время в конце 1837 года, для свидания с матерью и родными и для устройства своих денежных дел с издателем его сочинений, Кампе, а если судить по написанному в это время стихотворению «Прощание с Парижем», надо думать, что его влекла в Германию и тоска по родине.
Хотелось ему, кроме Гамбурга, побывать и в Берлине, но друзья дали ему знать, что безопасней для него держаться подальше от столицы Пруссии, и, конечно, это обстоятельство, в соединении с тем, что пришлось ему увидеть и узнать воочию, а не только по рассказам и газетам, о делах отечества, немало способствовало усилению озлобленного, ядовитого тона «Зимней сказки». Действие ее оказалось таким, каким и следовало ожидать: во всех городах Пруссии она была немедленно подвергнута строгому запрещению, причем во все пограничные города последовало распоряжение арестовать автора, как только он там появится; кроме того, в значительной степени оправдалось то, что предсказывал Гейне в письме к другу за неделю до выпуска этой книги: «Вследствие того, что сочинение мое, – говорит он, – не только радикально, революционно, но и антинационально, против меня натурально восстанет вся пресса, так как она находится в руках или правительства, или националов и может быть эксплуатируема во вред мне не политическими врагами, а чисто литературными негодяями». Что касается денежных дел, то они устроились довольно благоприятно, хотя, конечно, не будь в то время литературный гонорар так скуден даже относительно таких писателей, как Гейне, результат переговоров поэта с Кампе мог бы и должен бы выйти гораздо лучшим для первого: контракт, заключенный, как мы видели выше, на одиннадцать лет, теперь был продлен на вечные времена на том условии, что за право издания сочинений Гейне (до того времени написанных) Кампе будет выплачивать ему, начиная с 1848 года, то есть со времени истечения одиннадцатилетнего контракта, по 2400 франков в год, а по смерти его, если бы она случилась и раньше 1848 года, продолжать выдавать эту же сумму его вдове во все продолжение ее жизни. Так как полученные прежде 20 тысяч франков помогли поэту погасить лежавший на нем долг, да и от дяди продолжал он получать около 5 тысяч франков в год, то положение его представлялось ему достаточно обеспеченным относительно и его самого, и будущности Матильды, о чем он не переставал думать с самою нежною заботливостью. Но его ожидал жестокий удар.
Вскоре после своего второго возвращения из Гамбурга в Париж получил он известие о смерти Соломона Гейне. Несмотря на постоянные разногласия и даже ссоры с миллионером-банкиром, поэт имел данные рассчитывать, что он не будет забыт в духовном завещании, и на эту посмертную щедрость как он сам, так и жена его возлагали большие надежды. И вдруг его ошеломляет сообщение, что из оставшихся после дяди многих миллионов ему, наравне с остальными его братьями, завещано всего 8 тысяч франков! Но мало того: в завещании этом ни одним словом не упоминалось о той пенсии, которую словесно обязался покойный дядя выдавать поэту во все продолжение его жизни, а жене его – в половинном размере после его смерти, и, пользуясь этим умолчанием, сын и единственный наследник старика, Карл, от выплачивания пенсии отказался. Гейне пришел в страшное негодование и раздражение: с одной стороны, его, столь чувствительного к потерям этого рода, ужасала перспектива значительного уменьшения материальных средств; с другой – он до глубины души возмущался грубою скаредностью умершего дяди, а главное – недобросовестностью Карла, который, не говоря уже о всяких других соображениях, был с поэтом в самых дружеских отношениях и пользовался его заботливым уходом в то время, когда, приехав в Париж, заболел там холерой.
Но чувствами и ощущениями, вызванными этим инцидентом, Гейне не ограничился: он решился во что бы то ни стало возвратить свои права на пенсию, хотя и не имел на то никаких юридических оснований, и тут начался между обеими сторонами спор, конечно, в высшей степени позорный для богатых родственников человека, покрывшего такою яркою славою имя Гейне, но далеко не лестный и для него самого. Крайне тяжелое впечатление производят письма поэта, относящиеся к этому делу, и другие сведения о нем. Вместо того чтобы ответить гордым презрением на совершенную с ним гнусность, он с каким-то остервенением старается вырвать из рук миллионера кузена то, что в сущности составляет не что иное, как милостивую подачку, и в средствах к достижению этой цели не обнаруживает никакой разборчивости: он хочет действовать посредством газетных «обличений», просит своих друзей принять на себя роль этих обличителей, замечая, что «первые комья грязи, кинутые в Карла Гейне, непременно окажут свое действие», стараясь впутать общество в эти домашние дрязги с надеждой, что «общественное мнение легко приобрести в пользу поэта против миллионера». Сегодня он грозит величайшими скандалами, произносит слова, полные сознания собственного достоинства, и объявляет, что не пойдет ни на какие уступки, не примет никаких предложенных ему компромиссов и условий, а завтра униженно принимает эти условия, состоящие в том, что назначенная ему дядею пенсия будет по-прежнему выдаваться, если он обяжется – и примет это обязательство также за своих наследников – никогда не выпускать в печать ни одной строчки, мало-мальски оскорбительной для семейства Карла Гейне и родственников его жены. Причина, почему Карл отказался выдавать пенсию, действительно заключалась в том, что до него дошло известие о приготовлении поэтом своих «Мемуаров», в которых и Соломону Гейне, и всей его родне предстояло явиться в очень незавидном свете; притом он гневался на кузена и за то, что тот в своих статьях и корреспонденциях иногда жестоко издевался над знаменитыми банкирами Фульдами, на племяннице которых Карл был женат и которые восстанавливали его против ненавистного им корреспондента «Allgemeine Zeitung» и французских журналов. И как поэт, так и миллионер добились своей цели: первый получил наконец обязательство, что пенсия будет ему выплачиваться на прежних основаниях, но зато у второго в руках оказалась расписка Генриха Гейне, что вышеупомянутое условие будет строго исполняться. И тут опять перед нами факт непостижимого противоречия в натуре нашего поэта: в одном письме он – и совершенно основательно – называет возвращение ему пенсии совсем «не колоссальным великодушием» со стороны Карла и заявляет, что больше уж никогда не обратится к нему за помощью, несмотря на все его богатство и как бы дружески ни относился он к нему; в прутом письме, рассказывая о состоявшемся между ними примирении и о том, что Карл дал слово выплачивать и Матильде половину пенсии после его смерти, он вдруг умиляется, точно Бог весть какое благодеяние оказано ему: «…и когда Карл, – пишет он, – для запечатления своего обещания протянул мне руку, то я прижал ее к губам своим, до такой степени глубоко потряс меня этот поступок…»
Единственное смягчающее обстоятельство для нашего поэта во всей этой истории заключается в том, что болезнь его в это время все усиливалась, и в той перспективе беспомощного состояния, которая, естественно, являлась пред ним среди увеличивавшихся физических страданий, потеря каждого франка могла казаться ему большим несчастием, тем более что тут дело шло и об участи Матильды после его смерти. Как бы то ни было, но самый важный и плачевный результат этого столкновения тот, что оно оказало пагубнейшее действие на больного поэта в физическом отношении и уже вполне открыло собою ужасную трагедию последних одиннадцати лет его жизни. Если он преувеличивал, говоря в одном из позднейших писем своих, что именно поступок его брата «разбил кости в его сердце» и что он «умирает от этого»; если ту же самую мысль он высказал в нескольких, полных ядовитой желчи стихотворениях, написанных уже почти на смертном одре; если преувеличивает и друг его Лаубе, утверждая, что «сотни битв в литературе и политике не сделали ни малейшего вреда этому страшному воину, но единственный удар, нанесенный семьею, разбил его»; если, одним словом, постыдные действия семьи не были причиною наступившего вскоре разрушения – ибо оно началось уже раньше, – то несомненно, что ими дан был этому разрушению роковой и могущественный толчок…
Таким образом, мы подошли к последнему и страшному периоду в жизни нашего поэта, – периоду, перед явлениями которого смолкают все чувства, кроме глубочайшего сострадания и удивления…