СЕМЬ ЗНАМЕНИТЫХ РОМАНОВ (фантастика Герберта Джорджа Уэллса)

Вспомни, Элоиза, нежные уроки,

Что давал когда-то мудрый Абеляр.

На земле ты снова, вкруг тебя морлоки,

Ты для них нежданный, но желанный дар.

Красота и мудрость, сладостные речи,

Милая улыбка и небесный взор, —

Но не в них морлокам обаянье встречи,

И с тобой недолог будет разговор.

Ты пришла к морлокам с вещими речами,

Но сама не знаешь, что ты им несешь.

Видишь, Элоиза? — печь полна дровами.

Слышишь, Элоиза? — точат острый нож.

Фёдор Сологуб

В 80 271 году нашей эры

1

Мысль о четвертом измерении преследовала Уэллса с восьмидесятых, со времен шумных студенческих споров в Дискуссионном обществе Королевского колледжа науки. Трехмерное настоящее — всего лишь часть Вселенной, имеющей на самом деле четыре измерения (четвертое — время). И единственная разница между временем и другими измерениями состоит только в том, что наше сознание движется вдоль времени.

На этих рассуждениях построен вышедший в 1895 году знаменитый роман «Машина времени» («The Time Machine: An Invention»).

«Перед вами самая обычная диаграмма, кривая погоды, — говорит Путешественник по Времени. — Линия, по которой я веду пальцем, показывает колебания барометра. Вчера он стоял на такой высоте, к вечеру упал, сегодня утром снова поднялся и полз понемногу вверх, пока не дошел до этого места. Без сомнения, ртуть не нанесла никакой линии ни в одном из общепринятых пространственных измерений. Но так же несомненно, что ее колебания абсолютно точно определяются нашей линией; отсюда мы должны заключить, что такая линия была проведена в Четвертом Измерении — во Времени».

Мысль для читающей публики неожиданная.

Конечно, сегодня, после многих впечатляющих достижений современной физики, на роман Уэллса можно смотреть снисходительно. Ему самому уже в 1931 году (когда он писал предисловие к одному из переизданий «Машины времени») повесть казалась несколько устаревшей, даже представление об элоях и морлоках, на которых разделится в будущем человечество, казалось ему достаточно грубым. «Но чтобы расти, надо ошибаться, — писал в упомянутом предисловии Уэллс, — и даже сейчас эта юношеская проба пера не вызывает у автора угрызений совести. Напротив, когда в статьях и речах упоминают милую старую «Машину времени», это тешит его тщеславие: она по-прежнему представляет практичный и удобный способ заглянуть в прошлое или будущее. Ведь «Машина времени» появилась в одно время с ромбовидным безопасным велосипедом и просуществовала столько же, сколько и он. А сейчас ее собираются выпустить в таком превосходном издании, что автор не сомневается: она и его переживет».

Рассказывая о «Машине времени», Уэллс вспоминал о милой спутнице, с которой не раз гулял в Ноул-парке и которая всячески поддерживала его в те бурные годы, голодные, но полные надежд. Разумеется, он имел в виду Эми Кэтрин Роббинс, с которой они поженились 27 октября 1895 года. «И я и она, мы бежали с ней от невыносимо ограниченной жизни. Она была единственной дочерью исключительно робкой и приличной женщины, не представлявшей для нее иной участи, чем замужество с надежным, приличным, хорошим человеком, и поэтому уже сам ее союз со мной был мятежом и протестом. Она легко усвоила мое понимание свободы, социальную и умственную дерзость (в самом высоком смысле). Она так безоговорочно поверила в меня, что в конце концов я сам поверил в себя. Ума не приложу, чем бы я был без нее. Она придала моей жизни устойчивость, достоинство и целостность».

Правда, Уэллсу не нравилось имя Кэтрин, и он никогда так не называл ее. А ей не нравилось ее имя Эми. После целой вереницы веселых, но так и не прижившихся прозвищ осталось главное — Джейн. А своим настоящим именем жена Уэллса подписывала свои собственные литературные произведения.

2

«Машина времени» вызвала массу восторгов.

Роман еще печатался в «Нью ревю», а известный литературный критик У. Т. Стед уже расточал горячие похвалы молодому автору. И гонорар оказался неожиданно, невообразимо высоким — целых сто фунтов. Как только закончилась журнальная публикация (вмае 1895 года), «Машина времени» одновременно вышла отдельными книгами и в Англии и в США.

Поразительными масштабами оперировал никому не известный автор.

Всю будущую историю Земли, всю будущую историю человечества до самой его кончины он сумел вместить в несколько десятков страниц. При этом Уэллс не заигрывал с читателями, не старался привлечь внимание дешевыми безделушками, излишними сантиментами, чем грешили многие литераторы. У него были собственные взгляды на то, каким, собственно, должен быть современный роман.

«Я считаю роман поистине значительным и необходимым явлением в сложной системе беспокойных исканий, которая зовется современной цивилизацией, — писал он. — Мне известно, что существует теория, признающая за романом единственное назначение — развлекать читателя. Вопреки очевидным фактам этот взгляд господствовал в период деятельности великих писателей, который мы теперь называем викторианской эпохой, он живет и поныне. Пожалуй, возникновением своим эта теория обязана скорее читателям, нежели читательницам. Ее можно назвать теорией Усталого Гиганта. Читателя представляют как человека, обремененного заботами, изнемогающего от тяжких трудов. С десяти до четырех он не выходил из своей конторы, разве что часа на два в клуб, перекусить, или же играл в гольф, а может быть, он провел весь день в парламенте — заседал и голосовал в палате общин; удил рыбу, участвовал в жарких спорах по поводу какой-то статьи закона, писал проповедь, или занимался еще чем-то столь же серьезным и важным — ведь вся жизнь человека обеспеченного состоит из тысячи подобных дел. Но вот, наконец, пришли желанные минуты отдыха, и Усталый Гигант берется за книгу. Не исключено, что он в дурном настроении — его обыграли в гольф, или леска запуталась в корягах, или падают самые надежные акции, или днем, когда он выступал в суде, судья, страдающий болезнью желудка, был с ним крайне резок. Ему хочется забыть о жизненных невзгодах. Он хочет рассеяться. Он ждет, чтобы его подбодрили и утешили, он ищет в книге развлечения — в первую очередь развлечения. Ему не нужны ни мысли, ни факты, ни тем более проблемы. Он жаждет унестись мечтой в призрачный мир, где героем будет он сам, и где перед ним предстанут красочные, светлые и радостные видения: всадники и скакуны, наряды из кружев, принцессы, которых спасают, получая в награду любовь. Он хочет, чтобы ему нарисовали забавные трущобы и веселых нищих, чудаков-рыболовов и скрашивающие нашу жизнь благие порывы. Ему нужна романтика, но без присущих ей опасностей, и юмор, но без тени иронии, и он считает, что прямой долг писателя — поставлять ему подобное чтиво, этакую сладкую водицу».

Уэллс не признавал права Усталого Гиганта влиять на писателя, на развитие его стиля и мыслей. Тему и мысль книг может определять только сам писатель. Другое дело, что эти тема и мысль должны быть изложены так, чтобы Усталый Гигант действительно забыл о своих глупых притязаниях и не отрывался бы от страниц предложенной ему книги. (Продолжая эти рассуждения, замечу, что, на мой взгляд, сегодняшняя российская фантастика во многом выродилась в уродливые, чуть ли не викторианские формы; ее сентиментальность, плоскость ее идей, ее чудовищная ненаучность часто поистине невыразимы.) На литературном фоне конца XIX века «Машина времени» — роман объемом чуть ли не с рассказ — выглядел просто вызывающе. Путешественник по Времени даже не назван по имени, ведь Уэллс не собирался описывать какого-то конкретного мистера Смита или мистера Адамса, он описывал — просто Путешественника во времени. Психолог, Очень молодой человек, Провинциальный мэр, Доктор и другие — такие же тени. А вот машина времени сразу запоминалась! «Некоторые ее части были сделаны из никеля, другие из слоновой кости; были и детали, несомненно, вырезанные или выпиленные из горного хрусталя».

Вот на таком странном сооружении (предтеча его появлялась еще в «Аргонавтах Хроноса») Путешественник по Времени и отправился в необыкновенное путешествие. И появился в лаборатории только через три часа (для друзей), и через восемь лет — для себя. Волосы, седые от пыли, лицо мертвенно-бледное, на подбородке едва-едва затянувшийся рубец — нельзя не поверить, что он действительно побывал там, где его современники никогда не бывали.

«Боюсь, что не сумею передать вам своеобразных ощущений путешествия по Времени, — сообщил он друзьям. — Они очень неприятны. Как будто мчишься куда-то, беспомощный, с головокружительной быстротой. Предчувствие ужасного, неизбежного падения не покидает тебя. Ночи сменяются днями, подобно взмахам крыльев. Смутные очертания моей лаборатории исчезли, я видел солнце, каждую минуту делавшее скачок по небу от востока до запада, и каждую минуту наступал новый день. Мгновенная смена темноты и света была нестерпима для глаз. В секунды потемнения я видел луну, которая быстро пробегала по небу, меняя свои фазы от новолуния до полнолуния, видел слабое мерцание кружившихся звезд. День и ночь слились наконец в сплошную серую пелену; небо окрасилось в удивительную синеву, приобрело тот чудесный оттенок, который появляется в ранние сумерки; метавшееся солнце превратилось в огненную полосу, дугой сверкавшую от востока до запада, а луна — в такую же полосу слабо струившегося света; я уже не мог видеть звезд и только изредка замечал то тут, то там светлые круги, опоясавшие небесную синеву. Я видел, как деревья вырастали и изменяли форму подобно клубам дыма: то желтея, то зеленея, они росли, увеличивались и исчезали. Я видел, как огромные великолепные здания появлялись и таяли, словно сновидения. Поверхность земли менялась на моих глазах. Маленькие стрелки на циферблатах, показывавшие скорость Машины, вертелись все быстрей и быстрей. Скоро я заметил, что полоса, в которую превратилось солнце, колеблется то к северу, то к югу — от летнего солнцестояния к зимнему, — показывая, что я пролетал более года в минуту, и каждую минуту снег покрывал землю и сменялся яркой весенней зеленью…»

«Я видел, как деревья вырастали и изменяли форму подобно клубам дыма…»

Какие поразительные образы! И как поразительно далеко забрался Путешественник по Времени — в Золотой век!

Правда, от веков чудесного Совершенства остались только полуразрушенные дворцы и музеи, чудесные, но дичающие на глазах сады, нежные пейзажи, и даже сами люди каким-то неясным образом разделились на два ни в чем не совпадающих вида: элои — праздные и разнеженные, они любуются закатами и восходами, вдыхают запах цветов, занимаются любовью на зеленых полянках, и «морлоки» — серые зверовидные существа, гнездящиеся в подземном мире, видимо, полном каких-то машин, необходимых для выживания.

Загадки…

Кругом загадки…

Почему элои так аристократичны, милы? Почему они вызывают чувство нежности и доверия, полны детской непринужденности, но при этом не знают никакой грамоты, не могут прочесть надписей в своих собственных, давно заброшенных музеях? Почему они не имеют никакого представления даже об основных законах природы? Почему тут и там среди трав и кустарников торчат мрачные металлические горловины безводных колодцев, из которых доносится непонятный шум? Почему ни в одной округе нет ни кладбищ, ни крематориев? Наконец, кто спрятал в бронзовом постаменте Белого сфинкса оставленную без присмотра Машину времени?

Загадки…

Сплошные загадки…

Прекрасный мир омрачен тенью опасности…

«Когда я вышел из зала, в воздухе уже разлилась вечерняя тишина, и все вокруг было окрашено теплыми лучами заходящего солнца. Окружающее казалось мне удивительно странным. Все здесь не походило на тот мир, который я знал, — все, вплоть до цветов. Огромное здание, из которого я вышел, стояло на склоне речной долины, но Темза по меньшей мере на милю изменила свое теперешнее русло. Я решил добраться до вершины холма, лежавшего от меня на расстоянии примерно полутора миль, чтобы с его высоты поглядеть на нашу планету в восемьсот две тысячи семьсот первом году нашей эры — именно эту дату показывала стрелка на циферблате моей Машины. По дороге я искал хоть какое-нибудь объяснение всему этому гибнущему великолепию. Выше на холме я увидел огромные груды гранита, скрепленные полосами алюминия, гигантский лабиринт отвесных стен и кучи расколовшихся на мелкие куски камней, между которыми густо росли удивительно красивые растения. Возможно, это была крапива, но ее листья были окрашены в чудесный коричневый цвет и не были жгучими, как у нашей крапивы. Я присел на уступе холма, чтобы немного отдохнуть, и, оглядевшись вокруг, заметил, что нигде не видно маленьких домов. По-видимому, все частные дома и частное хозяйство давно и окончательно исчезли. То тут, то там среди зелени виднелись огромные здания, похожие на дворцы, но нигде не было домиков и коттеджей, так характерных для английского пейзажа…»

3

«Помню, — вспоминал Уэллс, — как я писал то место в романе, где Путешественник обнаруживает, что его машины, оставленной возле Белого сфинкса, нет, а значит, нет для него возможности вернуться в привычный мир. Я сидел за круглым столом внизу, в гостиной, и быстро строчил пером. На столе лежало светлое пятно от лампы под абажуром. Джейн уже легла, ее больная мать весь день пролежала в постели. За распахнутым окном стояла теплая августовская ночь. Лучшая часть моего сознания все еще убегала от морлоков, но какие-то отдаленные участки мозга замечали и другое. Там и сям, например, порхали мотыльки. Вот один прочертил зигзаг на периферии моего сознания, породив замысел будущего рассказа «Мотылек, Genus Novo». С улицы из летней ночи доносился женский голос… Миссис… нет, не помню… в общем, наша домохозяйка отважилась на открытую вылазку. Она обращалась через ограду к охотно слушавшей соседке, а заодно — ведь окно было открыто — ко мне. Понимая, о ком идет речь, я не отвечал ей, а ей все еще не хватало духу на меня накинуться. «Он, наконец, ляжет или нет? — во весь голос кричала она. — Как мне дом запирать, когда окна настежь? Нет, у меня таких жильцов в жизни не было! Жаль, сразу про них не узнала. А ведь как чувствовала! Сдашь жилье, так люди днем гуляют, ночью спят! А сквалыг терпеть не могу, у них шести пенсов не допросишься! Если кто хочет им сдать, пусть знают, что это за народ!» Конца этому не было.

Я угрюмо писал, пытаясь спастись работой.

Точку домохозяйка поставила, от души громыхнув дверью.

Я закрыл окно, но не раньше, чем закончил главу. Закрутил рычажок, задул фитиль на лампе. В этой маете, в сумбуре тех дней «Машина времени» как-то сама собой подошла к концу. Джейн держалась и, как могла, ограждала меня от напастей, которые осаждали ее самое с обеих сторон. У нее поубавилось веселой покладистости. Для нее наступило тяжелое время. Она ходила по домам в поисках нового жилья и выслушивала неприятные вопросы». А вопросы эти постоянно возникали, они не могли не возникать, потому что бракоразводное дело Уэллса с Изабеллой все еще не было закончено, а повестка из суда, по всем законам подлости, попала в руки домохозяйки.

4

В поисках украденной морлоками машины Путешественник по Времени проникает в странные колодцы и обнаруживает в них новую загадку. «Блестящие глаза метнулись в сторону, и что-то белое промелькнуло мимо меня. Испугавшись, я повернулся и увидел маленькое обезьяноподобное существо со странно опущенной вниз головой, бежавшее по освещенному пространству галереи. Оно налетело на гранитную глыбу, отшатнулось в сторону и в одно мгновение скрылось в черной тени под другой грудой каменных обломков. Мое впечатление о нем было, конечно, неполное. Я заметил только, что у него были странные, большие, серовато-красные глаза, а голова и спина покрыты светлой шерстью. Не могу даже сказать, бежало ли оно на четвереньках или же руки его были так длинны, что почти касались земли…»

В полуразрушенном техническом музее Путешественник по Времени находит коробку вполне сохранившихся доисторических спичек и решительно спускается в ближайший колодец. Морлоки боятся света, они пугливы и слабы, но переоценивать их слабость и пугливость не следует. В любой момент они готовы напасть, к тому же их очень много. В завязавшейся потасовке Путешественник находит свою машину, но в панике, выдираясь из рук преследователей, случайно поворачивает рычаг не в ту сторону. И вот вместо того, чтобы вернуться домой, уносится во все более и более далекое будущее.

Что увидел он там? Что ждет нас в далеком будущем? Пересказывать это нет смысла, когда под рукой есть превосходные переводы, которые при необходимости легко поправить, уточнить, обращаясь к английским текстам. «Небо утратило прежнюю голубизну. На северо-востоке оно было как чернила, и из глубины мрака ярким и неизменным светом сияли бледные звезды. Прямо над головой небо было темно-красное, беззвездное, а к юго-востоку светлело, становилось пурпурным; там, усеченное линией горизонта, кровавое и неподвижное, огромной горой застыло солнце. Единственным признаком жизни, который я увидел сначала, была темно-зеленая растительность, покрывавшая выступы на скалах…

Моя машина стояла на отлогом берегу. К юго-западу вплоть до резкой линии горизонта расстилалось море. Не было ни прибоя, ни волн, так как не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра. Вдоль берега, там, где вода отступила, виднелась кора соли, красноватая под лучами солнца. Голова у меня была налита свинцом, и я заметил, что дыхание мое участилось. Это напомнило мне единственную мою попытку восхождения в горы, и я понял, что воздух стал более разреженным, чем прежде. Но вдали, на туманном берегу, послышался пронзительный писк и я увидел нечто похожее на огромную белую бабочку. Бабочка взлетела и, описав несколько неровных кругов, исчезла за невысокими холмами. Писк ее был таким зловещим, что я невольно вздрогнул и поплотнее уселся в седле машины. Оглядевшись снова, я вдруг увидел, как то, что я прежде принимал за красноватую скалу, стало медленно приближаться. Представьте себе краба величиной с этот стол, со множеством медленно и нерешительно шевелящихся ног, с огромными клешнями, с длинными, как хлысты, щупальцами и выпуклыми глазами, сверкающими по обе стороны отливающего металлом лба! Спина его была в отвратительных буграх и выступах, местами покрыта зеленоватым налетом. Я видел, как шевелились и дрожали многочисленные щупальца у его рта. С ужасом разглядывая подползающее чудище, я почувствовал щекочущее прикосновение на щеке. Казалось, на щеку села муха. Я попробовал согнать ее взмахом руки, но ощущение возобновилось, и такое же прикосновение я почувствовал возле уха. Отмахнувшись, я схватил рукой нечто похожее на нитку. Она тут же выдернулась из руки. Дрожа от ужаса, я обернулся и увидел, что это было щупальце другого чудовищного краба, очутившегося как раз у меня за спиной. Его свирепые глаза вращались, рот был разинут в предвкушении добычи, огромные, неуклюжие клешни, покрытые слизью водорослей, нацелились на меня! В одно мгновение я схватился за рычаг, и между мной и чудовищами сразу легло расстояние целого месяца. Впрочем, я по-прежнему находился на том же берегу и те же чудовища десятками ползали взад и вперед под мрачным небом.

Не могу передать вам, какое страшное запустение царило в мире. На востоке — багровое небо, на севере — темнота, мертвое соленое море, разреженный воздух, вызывающий боль в легких. В состоянии какого-то гипноза я наблюдал, как солнце на западе становится все огромней и тусклей, как угасает жизнь. Наконец, более чем через тридцать миллионов лет огромный красный купол солнца заслонил собой десятую часть потемневшего неба. Я остановился. Многочисленные крабы исчезли, а красноватый берег казался безжизненным. Ужасный холод окружал меня. Редкие белые хлопья медленно падали на землю. Я огляделся в поисках каких-нибудь животных. Смутное опасение удерживало меня в седле машины, но лишь зеленые водоросли на скалах свидетельствовали, что жизнь еще не совсем угасла. Море далеко отступило от прежних берегов, обнажив песчаное дно. Мне показалось, что на отмели что-то движется, но когда я вгляделся пристальнее, то не увидел никакого движения. На небе горели необычайно яркие звезды, диск солнца вдруг стал менять очертания. На его краю появилась какая-то трещина или впадина. Она все более увеличивалась. С минуту я в ужасе смотрел, как на солнце наползала темнота, но потом понял, что это начинается затмение. Должно быть, Луна или Меркурий проходили перед его диском…

А темнота быстро надвигалась. Холодными порывами дул восточный ветер, и в воздухе кружились снежные хлопья. С моря до меня донеслись всплески волн. Но, кроме этих мертвенных звуков, в мире царила тишина. Все звуки жизни, блеяние овец, голоса птиц, жужжание насекомых — все то движение и суета, которые нас окружают, отошли в прошлое. Одна за другой погружались в темноту белые вершины далеких гор. Ветер перешел в настоящий ураган. Через мгновение на небе остались одни только бледные звезды. Ужас перед безбрежной тьмой охватил все мое существо. Я дрожал и чувствовал сильную тошноту. Потом, подобно раскаленной дуге, на небе снова появилось солнце. Я слез с Машины, чтобы немного прийти в себя. Голова у меня кружилась, и не было сил даже подумать об обратном путешествии. Измученный и растерянный, я вдруг снова увидел на отмели, на фоне красноватой морской воды, какое-то движение. Теперь сомневаться не приходилось, это было нечто круглое, величиною с футбольный мяч, а может и больше, и с него свисали длинные щупальца; мяч казался черным на колыхавшейся кроваво-красной воде и передвигался резкими скачками. Только ужас от мысли, что я могу беспомощно упасть на землю в этой далекой и страшной полутьме, заставил меня снова взобраться на седло…»

Путешественник возвращается.

Теперь он знает, что все в мире когда-нибудь заканчивается.

Все заканчивается — человеческая цивилизация… коммунизм… разум…

Но, получив такую удивительную возможность, он хочет теперь проследить за всеми изменениями более тщательно, и, несмотря на уговоры друзей, пускается в новое путешествие. И вот его нет и нет. И дождемся ли мы его, кто знает. «Может он унесся в прошлое и попал к кровожадным дикарям палеолита, или в пучину мелового моря, или же к чудовищным ящерам и огромным земноводным юрской эпохи? Может, и сейчас он бродит в одиночестве по какому-нибудь кишащему плезиозаврами оолитовому рифу или по пустынным берегам соленых морей триасового периода? Или, может, он отправился в Будущее, в эпоху расцвета человеческой расы, в один из тех менее отдаленных веков, когда люди оставались еще людьми, но уже разрешили все сложнейшие вопросы и все общественные проблемы, доставшиеся им в наследство от нашего времени?»

5

«И я храню в утешение два странных белых цветка, засохших и блеклых, с хрупкими лепестками, как свидетельство того, что даже в то время, когда исчезают сила и ум человека, благодарность и нежность продолжают жить в сердцах».

Нежданный гость

1

Нежность и разочарование живут и в следующей повести Уэллса того же года — «Чудесное посещение» (The Wonderful Visit). Пожалуй, это одна из первых попыток Уэллса всерьез разобраться с собственным прошлым. За жителями местечка Сиддертон угадываются жители всей провинциальной Англии, в том числе Бромли, и всех других подобных местечек. Сиддертон — это глушь, это болото, это заброшенные чахлые пространства. Но однажды и над болотом может подняться загадочное сияние. Разгадывает его причину скромный викарий местного прихода. По берегу большого пруда, мимо заводи, полной бурых листьев, там, где берет начало река Сиддер, он забрел в густые заросли папоротника-орляка. (Через какое-то время в таких зарослях Уэллс, забыв о Джейн, будет заниматься любовью со своей приятельницей Вайолет Хант, правда, несколько севернее — между Эриджем и Френтом, если быть совсем точным.) И вот там под старыми буками прямо на взлете викарий первым выстрелом сбивает необыкновенную многоцветную птицу. И не птицу, а юношу с необычайно красивым лицом. И не юношу, а самого настоящего ангела (по имени Ангел, конечно), одетого в шафрановую ризу и с радужными крыльями, по перьям которых играли нежные вспышки пурпурного и багряного, золотистозеленого и ярко-голубого цвета. «Боже! — сказал Викарий. — У меня и в мыслях такого не было!» А Ангел в отчаянии сжал виски ладонями: «Ты — человек! — Он, видимо, был наслышан о людях. — Черная одежда и ни одного перышка! Значит, я в самом деле попал в Край Сновидений?»

Викарий поражен не меньше. «Почему вы удивляетесь? Разве вы не видели людей?»

Ангел отвечает: «До этого дня ни одного. Если не считать там всяких разных картинок». И жалуется: «У меня рана болит. Хорошо бы поскорей проснуться».

Но он в реальном мире. И общее мнение о случившемся точнее всех выразила некая миссис Мендхем: «Вот что получается, когда в приходе неженатый викарий».

Собственно, свет ангельский понадобился Уэллсу лишь для того, чтобы яснее разглядеть лица своих сограждан. Они, кстати, не слишком склонны верить собственным глазам. Ангел? Да ну! Крылья и соответствующее строение тела? Да ну! Всего лишь искривление позвоночника, раздвоение клювообразного отростка лопатки, изменение кожного покрова. «Явное уродство», — качает головой доктор Крумп. А некий возчик из Апмортона знающе замечает: «Не иначе как иностранец! Сразу видно, что дурак, черт его возьми». И только одинокий Бродяга, появляющийся в романе, чувствует в Ангеле ангела, и наивно пытается объяснить ему, в какой мир он попал.

«— Эта деревня Сиддермортон, наверное?

— Да, — сказал Ангел, — ее так называют.

— Знаю, знаю, миленькая деревушка. — Он потянулся. — Дома… Всякое съестное…

— Во всем этом есть своя причудливая красота, — согласился Ангел.

— Есть, конечно. Еще бы! Я бы в дым разгромил это проклятое место!

— Но почему?

— Я здесь родился.

— И что из этого следует?

— Вы когда-нибудь слышали о напичканных лягушках?

— О напичканных лягушках? — удивился Ангел. И ответил: — Нет!

— Этим вивисекторы занимаются. Возьмут лягушку, вырежут ей мозг, а потом насуют заместо мозга трухи. Это и будет напичканная лягушка. Так вот, здесь в этой деревне полным-полно таких напичканных людей.

Ангел принял все в прямом смысле.

— Неужели это так? — сказал он.

— Так и не иначе, поверьте моему слову. Тут, как есть, каждому вырезали мозги и набили голову гнилыми опилками. Видите вон то местечко за красным забором? Оно зовется «Народное училище». Вот там их и пичкают, — сказал Бродяга, с увлечением развивая свою метафору. — Делается с расчетом. Когда б у них были мозги, у них завелись бы мысли, а завелись бы у них мысли, они бы стали думать сами за себя. А сейчас вы можете пройти всю деревню из конца в конец и не встретите ни одного человека, который умел бы думать сам за себя. Это люди с трухой вместо мозга. Я знаю эту деревню. Я в ней родился, и я бы, верно, по сей день жил тут и работал на тех, кто почище, если б не отбился от выпускания мозгов.

— Выпускание мозгов? Это болезненная операция?

— Достаточно. Хотя голову и не трогают. И длится она долгое время. В школу их забирают маленькими, им говорят: «Здесь вы наберетесь ума». И правда, приходят малыши хорошими — чистое золото! И вот их начинают пичкать. Понемногу, по капельке выжимают из них добрые живые соки мозга. И забивают детские черепушки датами, перечнями, всякой мурой. Выйдут они из школы — голова безмозглая, механизм заведен как надо — сейчас шляпу снимут перед всяким, кто на них посмотрит. Уж куда лучше: один вчера снял шляпу даже передо мной. Они служат на побегушках, делают самую грязную работу да еще говорят спасибо, что им, понимаете, дают жить! Они прямо-таки гордятся тяжелой работой и работают даром. После того, как их напичкают. Видите, там парень пашет?

— Да, — сказал Ангел. — Его тоже напичкали?

— Ну да. Я знал, что вы способны понять. Я сразу увидел, что вы правильный. Разве ж это не смешно — столько столетий цивилизации, а этот безмозглый осел там, на косогоре, исходит седьмым потом, надрывается! А ведь он англичанин. Он принадлежит, так сказать, к высшей расе во всем творении! Один из повелителей Индии! Да это ж курам на смех! Флаг, который тысячу лет реет над полями битв и над всеми морями, — это его флаг. Вот что из нас делают».

Скоро Ангел и сам столкнулся со странностями человеческого быта.

Например, Викарий учит его: будьте вежливы, никогда не позволяйте даме нести какую бы то ни было тяжесть, просто скажите ей: «Позвольте мне», и освободите от груза. Но тут же выясняется, что так нельзя почему-то обращаться к горничной… Вообще противоречий так много, что Ангел хватается за голову… И вот однажды, когда он гулял по окрестностям и размышлял о своих необычных отношениях с одной местной девушкой по имени Делия (он играл ей на скрипке, и она, кажется, понимала его музыку), вдруг снова над Сиддертоном поднялось какое-то сияние. Даже не сияние, а настоящий, обжигающий огонь. Вся деревня (кроме пожарной команды, которая искала ключ от сарая, в котором была закрыта пожарная машина) толпилась перед пылающим домом, и слышались тревожные голоса: «Делия вошла туда… Она вошла в горящий дом… Крикнула, что спасет его скрипку!»(скрипку ангела, разумеется. — Г. П.). А потом ангела увидели из толпы и крикнули: «Вот он и сам! Иностранец!»

«Викарий (ему как раз перевязывали обожженную руку) повернул голову, и они с врачом увидали ангела — черный силуэт в рамке двери на густо-красном фоне огня. Это длилось десятую долю секунды, но оба, и викарий, и врач, не могли бы запомнить свое мгновенное видение более отчетливо, даже если бы оно было картиной, которую они разглядывали часами. Затем Ангела скрыл какой-то пылающий предмет, упавший в проем двери. Послышался крик: «Делия!» — и больше ничего. Только огонь взвился ослепительным пламенем, которое вознеслось, казалось, в бездонную высоту — ослепительное ровное сияние, прорезаемое тысячью сверкающих вспышек, подобных взмахам сабель. Сноп искр, пылая тысячью цветов, взвихрился и исчез. Одновременно, наверное, по странному совпадению, некий взрыв музыки, как гром органа, вплелся в завывание огня. Вся деревня, сбившаяся в группы черных силуэтов, услышала этот звук, исключая дядюшку Сиддонса, который был глуховат. Взрыв музыки прозвучал чудесно и странно, но сразу смолк. Недоумок, придурковатый юноша из Сиддерфорда, потом говорил, что впечатление было такое, будто открыли и закрыли дверь. А маленькая Хетти Пензенс забрала себе в голову, будто видела две крылатые фигуры, которые взвились и исчезли в огне».

2
Отступление

Андрей Столяров (писатель):

«Когда я впервые прочел Уэллса, меня охватила мания простоты. Такое, вероятно, бывает при обращении в новую веру. Сверкнет молния, ударит гром, просияет свет, имеющий, скорее всего, неземную природу — и истина сразу предстает во всей своей полноте. А до того момента я пребывал в простительном для молодых лет заблуждении, что «настоящая проза» обязательно должна быть сложна. Это непременно должен быть Пруст, Джойс, Фолкнер, в крайнем случае, Кафка или Музиль, ибо только очень сложными литературными средствами можно передать объемность человеческого бытия. Мне казалось, что в «настоящей прозе» должны присутствовать изощренные грамматические конструкции, множество деталей, подогнанных друг к другу впритык, множество смысловых обертонов, аллюзий, философем.

В общем, чем труднее для чтения, тем ближе к «подлинному искусству».

Кстати, многие авторы, придерживаются этого странного заблуждения и сейчас.

И вдруг оказалось, что все не так. Совершенно не так. Конечно, мир сложен, нельзя этого отрицать, но в глубинной сути своей он все-таки очень прост, и эта его необыкновенная простота требует для выражения таких же прозрачных литературных средств. Форма не должна заслонять содержание. Она не может существовать «сама по себе». Это в свое время интуитивно почувствовал Чехов. К этому вполне сознательно всю жизнь стремился Хемингуэй. А в фантастике, которая сто лет назад только еще нарождалась, провозвестником изобразительной простоты стал Уэллс. Вообще выяснилось, что писать просто — гораздо труднее, чем наворачивать синтаксис и грамматику. Сложностью можно задрапировать бездарность, бессодержательность, посредственность, примитив, а в изобразительной простоте ничего скрыть нельзя. Она безжалостна. Либо у тебя есть что сказать, либо нет.

И еще, открыв книги Уэллса, я вдруг понял, что фантастика одновременно может быть и «серьезной прозой». Это тоже было как озарение. До сих пор я был искренне убежден, что данный жанр по содержательному наполнению своему относится исключительно к детской литературе. «Земля Санникова», «Двадцать тысяч лье под водой» — проглатываешь все это в ранней юности и оставляешь навсегда. И вот неожиданно оказалось, что это не так. Уэллса можно читать и в пятнадцать лет, и в двадцать пять, и в сорок, и даже позже. Более того, именно его романы доказывают, что между фантастикой и реалистической прозой никакой разницы нет. Фантастика зачастую даже мощнее. Она проникает в те области бытия, куда реализм даже не забредал.

С тех пор фантастика разделяется для меня на три категории:

Жюль Верн. Детская и юношеская фантастика, основанная исключительно на идеях. Ее можно и обязательно нужно читать, ее вклад в расширение пробуждающегося сознания неоспорим, но к ней нельзя возвращаться. Как нельзя вернуться в тот давний двор, где когда-то увлеченно играл.

Берроуз. Это для тех, кто не вырос. Для тех, кто так и не повзрослел. Кто физически перестал быть ребенком, но психологически остался им навсегда. И потому бесконечно жует фэнтезийную ахинею, вздувающую липкие пузыри.

Уэллс. Высший статус фантастики. Фантастика как «литература проблем».

Ну а дальше следуют Гоголь, Маркес, Булгаков, для кого фантастичен уже сам реализм.

Сейчас, к сожалению, царит эпоха Берроуза.

Берроуз царствует в фантастике полностью и безраздельно.

Уэллса вспоминают лишь от случая к случаю. Все заслонено вспышками бластеров и туповатым звоном мечей. Но если покинуть многонаселенное жанровое мелководье и, презирая опасности, выйти в океан литературного бытия, то россыпь поселковых огней, которые зажигает Берроуз, мгновенно исчезает из глаз. Зато начинает сиять звезда Уэллса. Она хорошо заметна и указывает некий неизведанный путь. Ведь настоящим звездам все равно: смотрит на них кто-нибудь или нет».

Дом страдания

1

Если «Машина времени» вместила в себя всю историю вырождающегося человечества, то в следующем своем фантастическом романе — «Остров доктора Моро» («The Island of Dr. Moreau: A Possibility») — Уэллс попытался рассмотреть хоть какую-то возможность противостоять вырождению.

5 февраля 1888 года экипаж шхуны «Ипекакуана» в открытом море подобрал полузатопленную парусную лодку с неким мистером Эдуардом Прендиком, год назад ушедшим в морское путешествие на судне «Леди Вейн». Мистер Прендик считался погибшим, но его спасли, и оказалось, что он целый год провел на острове, обитатели которого сразу вызывали у него ужасные подозрения. «Седой человек, — писал он в своих записках (роман подан как записки мистера Прендика. — Г. П.), — пристально и, как мне показалось, с некоторым замешательством смотрел на меня. Когда наши взгляды встречались, он опускал глаза и глядел на собаку, сидевшую у него между коленями. Он разговаривал с Монтгомери (помощником доктора Моро, истинным хозяином острова и находящейся там научной лаборатории. — Г. П.) так тихо, что я не мог разобрать слов. Это вообще была на редкость странная команда. Я видел только лица; в них было что-то неуловимое, чего я не мог постичь. Они показались темнокожими, но их руки и ноги были обмотаны какой-то грязной белой тканью до самых кончиков пальцев. Я никогда еще не видел, чтобы мужчины так кутались, только женщины на Востоке носят подобную одежду. На головах были тюрбаны, из-под которых виднелись выпяченные нижние челюсти и сверкающие глаза. Волосы, черные и гладкие, напоминали лошадиные гривы. А еще они казались значительно выше обычных людей, хотя впоследствии я убедился, что в действительности они ничуть не выше меня, просто туловища у них ненормально длинные, а ноги короткие и странно искривленные…»

Доктор Моро… Услышав это имя (мистер Прендик, кстати, учился в Ройял колледже у профессора Томаса Хаксли. — Г. П.), спасшийся сразу вспоминает некую ужасную брошюру. Когда она вышла, он был еще юношей, а вот доктору Моро уже перевалило за пятьдесят. Выдающийся ученый-физиолог, доктор Моро увлеченно занимался переливаниями крови и всякими ненормальностями развития живых организмов. Он делал стремительную карьеру, но однажды она прервалась. И все только потому, что какой-то удачливый журналист, устроившись к доктору Моро под видом лаборанта, опубликовал некие ужасные подробности его работы.

Здесь Уэллс попал в точку. Конец XIX века был отмечен многими смелыми, но жестокими научными экспериментами. Настолько жестокими, что уже в 1876 году в Англии был проведен закон, по которому подопытных животных следовало обязательно обезболивать перед проведением опытов. Вынужденный покинуть Англию, доктор Моро исчез из вида цивилизованного человечества, но, похоже, не отказался от своих исследований: в комнату мистера Прендика из загадочной островной лаборатории, окруженной высоким забором, постоянно доносятся душераздирающие стоны и крики. Да и помощники Монтгомери, на которых мистер Прендик еще раньше обратил внимание, оказываются вовсе не людьми. Это — бывшие животные, которым доктор Моро своим гениальным скальпелем придал человеческий облик. «Вообще удивляюсь, — сказал он мистеру Прендику, — почему все то, что я делаю у себя на острове, не сделано уже давно. Хирургия способна не только разрушать, но и созидать. Вы, может быть, слышали о простой операции, которую делают при повреждении носа? Кусочек кожи вырезают со лба, заворачивают книзу на нос и приживляют в новом положении. Это как бы прививка части организма на нем самом. Перенесение материала с одного живого существа на другое вполне возможно, вспомните, например, о зубах. Хирург вставляет в рану нужные кости и прикрывает их кожей, беря все это у живого или у только что убитого животного. Вспомните о крысах-носорогах, которых делают алжирские зуавы. Эти уродцы фабрикуются тем же способом…»

Фабрикуются! Такое вот открытие.

Когда крики и стоны, доносящиеся из лаборатории, становятся совершенно невыносимыми, мистер Прендик не выдерживает и бежит в лес. К своему ужасу, он в самых разных уголках острова натыкается на таких вот созданных доктором Моро зверолюдей. И все они умеют говорить — и безобразные быко-люди, и медведо-лисицы, и человеко-собаки. Так необыкновенное приключение мистера Прендика подводит Уэллса к одному из его шедевров — главе о Великом Карающем Законе. Думаю, нет греха привести страницу в авторском исполнении, потому что любой пересказ искажает сущность сказанного, и, кроме того, живет во мне вера, что эта моя книга кого-то подвигнет к новому прочтению великого писателя.

«Маленькое розовое существо, похожее на ленивца, все еще смотрело на меня (на Эдуарда Прендика. — Г. П.), когда у отверстия ближайшего логовища появился обезьяноподобный проводник. В тот же миг какое-то неповоротливое чудовище выползло из другого логовища и застыло бесформенным силуэтом на фоне яркой зелени, тоже разглядывая меня во все глаза. Я колебался и готов был бежать назад, но потом решился и, взяв свою палку с гвоздем на конце, заполз вслед за проводником в вонючую, тесную берлогу. Она была полукруглая, наподобие половинки дупла, и около каменной стены, замыкавшей ее изнутри, лежала груда кокосовых орехов и других плодов. Несколько грубых посудин из камня и дерева стояли на полу, одна — на кое-как сколоченной скамье. Огня не было. А в темном углу пещеры сидело еще какое-то бесформенное существо.

— Это человек! Это человек! — быстро затараторил мой проводник. — Это человек. Человек, живой человек, совсем как я.

— Заткнись, — ворчливо произнес голос из темноты. Он был хриплый, с каким-то особенным, поразившим меня присвистом. — Мы видим. Это человек. Он пришел жить с нами.

И обезьяночеловек подтвердил:

— Он пришел с вами жить.

— Он должен узнать Закон.

Теперь я различил темную груду в углу, смутные очертания сгорбленной фигуры. Но в берлоге снова стало темно, потому что у входа появились еще две головы.

Сидевший в темном углу сказал:

— Говори слова.

Я ничего не понял.

— Не ходить на четвереньках — это Закон, — проговорил он нараспев.

Я растерялся. Но понял, что должен повторить эту фразу. И правильно понял. В берлоге началось настоящее безумие. Голос в темноте затянул какую-то дикую литанию, а все остальные хором вторили ему. Темные фигуры, раскачиваясь из стороны в сторону, хлопали себя по коленям, и я последовал их примеру. Мне казалось, что я уже умер и нахожусь на том свете.

— Не ходить на четвереньках — это Закон. Разве мы не люди?

— Не лакать воду языком — это Закон. Разве мы не люди?

— Не есть ни мяса, ни рыбы — это Закон. Разве мы не люди?

— Не обдирать когтями кору с деревьев — это Закон. Разве мы не люди?

— Не охотиться за другими людьми — это Закон. Разве мы не люди?

И так далее, до запретов на такие поступки, которые самому непредубежденному человеку показалось бы безумными, немыслимыми и непристойными. Нами овладел ужасный музыкальный экстаз, мы распевали и раскачивались все быстрее. Внешне я будто заразился настроением звероподобных людей, но в глубине моей души явственно боролись отвращение и насмешка. Перебрав длинный перечень запретов, мы начали распевать новую формулу:

— Ему принадлежит Дом страдания.

— Его рука творит.

— Его рука поражает.

— Его рука исцеляет.

И так далее, снова целый перечень, который почти весь показался мне какой-то чудовищной, немыслимой тарабарщиной — о Нем, кто бы он ни был.

— Ему принадлежит молния, — пели мы.

— Ему принадлежит глубокое соленое море.

— Ему принадлежат звезды на небесах.

У меня родилось ужасное подозрение, что доктор Моро, превратив животных в людей, вложил в их бедные мозги дикую веру, заставив их боготворить себя. Но я хорошо видел сверкавшие зубы и острые когти сидевших вокруг, чтобы перестать петь.

Наконец пение прекратилось. Глаза мои, привыкшие к темноте, наконец рассмотрели тварь в углу. Она оказалась ростом с человека, но вся покрыта темно-серой шерстью, почти как у шотландских терьеров. Кто была она? Кто были все они? Представьте себя в окружении самых ужасных калек и помешанных, каких только может создать человеческое воображение, и вы хоть отчасти поймете, что я испытал при виде этих странных карикатур на людей.

— У него пять пальцев, пять пальцев, пять пальцев, как у меня, — бормотал обезьяночеловек.

Я вытянул руки. Серая тварь в углу наклонилась вперед.

— Не ходить на четвереньках — это Закон. Разве мы не люди?

Серая тварь протянула уродливую лапу и схватила мои пальцы. Ее лапа была вроде оленьего копыта. Я чуть не вскрикнул от неожиданности и боли. Эта тварь наклонилась еще ниже и рассматривала мои ногти, она сидела так, что свет упал на нее, и я с дрожью отвращения увидел, что это не лицо человека и не морда животного, а просто какая-то копна серых волос с тремя еле заметными дугообразными отверстиями для глаз и рта.

— У него маленькие когти, — сказало волосатое чудовище. — Это хорошо.

Оно отпустило мою руку, и я инстинктивно схватился за палку.

— Я глашатай Закона, — сказало серое чудовище. — Сюда приходят новички изучать Закон. Я сижу в темноте и возвещаю Закон.

— Да, это так, — подтвердило одно из существ, стоявших у входа.

— Ужасная кара ждет того, кто нарушит Закон. Ему нет спасения.

— Нет спасения, — повторили звероподобные люди, украдкой косясь друг на друга.

— Нет спасения, — повторил обезьяночеловек. — Смотри! Однажды я совершил провинность, плохо поступил. Я все бормотал, бормотал, перестал говорить. Никто не мог меня понять. Меня наказали, вот на руке клеймо. Он добр, он велик.

— Нет спасения, — повторила серая тварь в углу.

И это повторили все другие звероподобные люди.

— У каждого есть недостаток, — произнес глашатай Закона. — Какой у тебя недостаток, мы не знаем. Но узнаем потом. Некоторые любят преследовать бегущего, подстерегать и красться, поджидать и набрасываться, убивать и кусать, сильно кусать, высасывая кровь. Это плохо. Не охотиться за другими людьми — это Закон. Разве мы не люди? Не есть ни мяса, ни рыбы — это Закон. Разве мы не люди?

— Нет спасения, — подтвердило пятнистое существо у входа.

— У каждого есть недостаток, — повторил глашатай Закона. — Некоторые любят выкапывать руками и зубами корни растений, обнюхивать землю. Это плохо.

— Нет спасения, — повторили стоявшие у входа.

— Некоторые скребут когтями деревья, другие откапывают трупы или сталкиваются лбами, дерутся ногами или когтями, некоторые кусаются безо всякой причины, некоторые любят валяться в грязи.

— Нет спасения, — повторил обезьяночеловек, почесывая ногу.

— Нет спасения, — повторило маленькое розовое существо, похожее на ленивца.

— Наказание ужасно и неминуемо. Потому учи Закон. Поэтому говори слова. — Он снова принялся твердить все эти слова Закона, и снова я вместе со всеми начал петь и раскачиваться из стороны в сторону. Голова моя кружилась от бормотания и зловония, но я не останавливался, в надежде, что какой-нибудь случай меня выручит. — Не ходить на четвереньках — это Закон. Разве мы не люди?»

Мало есть в мировой литературе страниц, столь мощно подчеркивающих всю условность нашей морали, всю ненадежность наших психологических тормозов. В начале шестидесятых прошлого века я сам не раз наблюдал на Курилах за чудесными девушками, прибывающими туда на путину из Питера, Москвы, Рязани. «Случись эта ночь после свадьбы…» Поначалу все они цитировали Блока и Асадова, но уже через месяц переходили на откровенный и грубый мат. А глашатая Закона там не было.

2

Это я к тому, что вкус крови ничем перебить нельзя. Вкус крови, вкус жизни нарушает хрупкое равновесие, установленное на острове. Несмотря на уговоры и силу, примененные Прендиком и Монтгомери, несмотря на увещания глашатая Закона, зверолюди возвращаются к темным диким инстинктам. «Монтгомери лежал на спине, а сверху на него навалилось косматое чудовище. Оно было мертво, но все еще сжимало горло Монтгомери кривыми когтями. Рядом ничком лежал Млинг. Шея прокушена, в руке зажато горлышко разбитой бутылки из-под коньяка…»

Волею судеб вернувшись в Лондон, мистер Прендик долго не может отойти от увиденного. Он никак не может убедить себя в том, что мужчины и женщины, мимо которых он ежедневно проходит по улицам, не являются зверьми в человеческом облике. Ну да, все они напоминают людей, все они ласково улыбаются, но стоит пахнуть запаху крови, как в одну минуту, в одну секунду все они превратятся в злобных тварей, забывших про любой Закон.

И тогда — Дом страдания.

Колеса фортуны

1

В том же 1896 году Уэллс выпустил реалистический роман «Колеса Фортуны» («The Wheels of Chance»). Он начал его писать сразу после «Машины времени», но закончил после «Острова доктора Моро». Колеса в названии романа вполне объяснимы: это колеса велосипеда — машины, модной в те времена. Правда, в отличие от Путешественника по Времени и мистера Эдуарда Прендика, получивших весьма неплохое образование, мистер Хупдрайвер — всего лишь помощник торговца мануфактурными товарами на сезонной ярмарке. Бедность и невежество все еще дышали в затылок Уэллса.

Что ж, лучший способ избавиться от всяких комплексов — написать книгу.

Мистер Хупдрайвер отправляется в отпуск. Ему не везет. По дороге он нечаянно сбивает Юную Леди в Сером, которая, как и он, путешествует на велосипеде. Точнее, не путешествует, а вот просто собралась убежать из дома с одним подозрительным молодым человеком по имени Бичемел. Этот Бичемел сразу и откровенно не понравился мистеру Хупдрайверу. И не зря, не зря! Юная Леди в Сером явно в опасности! Осознав это, мистер Хупдрайвер незамедлительно предлагает свою помощь Юной Леди в Сером, он даже превозмогает свою провинциальную стеснительность. На дорогах Кента и Сассекса мистер Хупдрайвер чувствует себя вполне надежно, но вот общение с прекрасной Юной Леди в Сером… Как с нею говорить? О чем с нею говорить? Ведь он, повторимся, всего лишь помощник торговца. Таких, как он, в Англии десятки тысяч. Если зайти, к примеру, во Дворец тканей в Путни и повернуть направо, туда, где штуки белого полотна и кипы одеял вздымаются до самых латунных прутьев под потолком, там точно можно встретить такого вот мистера Хупдрайвера. Он подойдет к вам, указывает Уэллс, вытянет над прилавком руки с шишковатыми суставами, вылезающие из огромных манжет, и без тени удовольствия спросит, чем, собственно, может служить. Если дело касается, скажем, шляп, детского белья, перчаток, шелков, кружев или портьер, он вежливо поклонится и, округло поведя рукой, предложит «пройти вон туда», то есть за пределы обозримого им пространства, но при другом, более счастливом стечении обстоятельств, он, конечно, предложит вам присесть, а сам, в порыве гостеприимства, начнет снимать с полок, разворачивать и показывать вам товар…

Уэллс так тщательно, с такой точностью описал мистера Хупдрайвера, что мы и сейчас, более чем через сто лет после выхода книги в свет, ощущаем, как ужасно боялся Уэллс подобной судьбы — для себя. Остаться в мануфактурном магазине? На всю жизнь? Никогда! Ведь нет у таких людей никаких перспектив в жизни. Почему? Дело не только в финансовой стороне. «Мы все там кретины, сэр, — объясняет мистер Хупдрайвер случайному незнакомцу. — Я тоже кретин. У меня целые резервуары мускульной энергии, но один из них всегда протекает. Дорога тут на редкость красивая, есть и птицы и деревья, и цветы растут на обочине, и я бы мог получить огромное наслаждение, любуясь ими, но мне это и не дано. Стоит сесть на велосипед, как я должен мчаться. Да меня на что угодно посади, — признается он, — я все равно буду только мчаться, такой у меня характер».

Вот не хочет, а все равно мчится. И, спасая Юную Леди в Сером, не может оставаться каким-то то там, извините, мистером Хупдрайвером. Уж лучше приврать ради пользы дела. Господь поймет и простит. И складно, как-то само собой получается, что мистер Хупдрайвер вовсе не помощник торговца, он — настоящий джентльмен, он только недавно вернулся из Южной Африки. Не совсем чистый выговор мистера Хупдрайвера, его просторечные словечки не смущают Юную Леди в Сером, ведь он помогает ей избавиться от нечестного соблазнителя. В приступе раскаяния мистер Хупдрайвер даже открывается ей в своей нечестности. Под соснами, где-то между Уимборном и Рингвудом, он спрашивает: «Вы, правда, думаете, что простой продавец тканей может быть честным гражданином?» — «Почему же нет?» — «А если он подсовывает людям товар, который им не очень нужен?» — «Ну, не знаю. А разве это обязательно? Разве без этого нельзя?» — «Нельзя. Это торговля, — знающе объясняет мистер Хупдрайвер. — Не обманешь — не продашь. И ничего тут не поделаешь. Ремесло наше не очень честное и не очень полезное; ни свободы, ни досуга — с семи до полдевятого, каждый день. Много ли человеку остается? Настоящие рабочие смеются над нами, а образованные — банковские клерки, или те, что служат у стряпчих, — эти вообще смотрят на нас сверху вниз. Выглядишь-то ты прилично, а, по сути дела, тебя держат в общежитии, как в тюрьме, кормят хлебом с маслом и помыкают, как рабом. Все твое положение в том и состоит, что ты понимаешь, что никакого положения у тебя нет. Без денег ничего не добьешься; из ста продавцов едва ли один зарабатывает столько, чтобы можно было жениться; а если даже он и женится, все равно главный управляющий захочет — заставит его чистить ботинки, и он пикнуть не посмеет. Сами-то были бы довольны, если бы пришлось служить продавщицей?»

Юная Леди в Сером благоразумно промолчала в ответ.

Но мистер Хупдрайвер уже зажегся.

«— Я вот все думал этим утром…

— О чем?

— Ну, так… О разном… Мне ведь сейчас около двадцати трех… Я вот слушал ваши слова… В школе я учился до пятнадцати. Восемь лет уже не учусь. Начинать снова поздно, но ведь я учился неплохо. Знал алгебру, прошел латынь до вспомогательных глаголов. (Устами мистера Хупдрайвера, здесь, понятно, говорит сам Уэллс; это он, служа в аптеке мистер Кауэпа, прошел латынь до вспомогательных глаголов. — Г. П.) Видите ли, в торговле тканями без капиталов много не сделаешь. Но если бы я мог получить хорошее образование…

— А почему бы и нет? — сказала Юная Леди в Сером.

— Вы думаете?

— Вы же мужчина! И вы свободны! — И она пылко добавила: — Как бы я хотела оказаться на вашем месте! Подумаешь, восемь лет! Вы наверстаете. Кто-кто, а вы-то можете! Те, кого вы тут называли образованными, они ведь не развиваются дальше. Вы вполне можете догнать их. Они всем довольны. Играют в гольф, думают о том, что бы такое умное сказать дамам. Уж в одном-то вы точно впереди них. Они думают, будто всё знают, а вы так не думаете!»

В таком ободрении и нуждается человек, похожий на мистера Хупдрайвера.

Заодно выясняется, что мачеха Юной Леди в Сером — писательница. «Она вам хорошо известна». Еще бы! Ведь речь идет об авторе знаменитой книги «Высвобожденная душа», вышедшей недавно под псевдонимом Томас Плантагенет. Правда, настоящая фамилия писательницы Милтон. Она вдова, и притом очаровательная вдова, всего-то на десять лет старше Юной Леди в Сером. А книги свои она неизменно посвящает «светлой памяти моего мужа», чтобы показать, что в них, понимаете ли, нет ничего личного. У миссис Милтон благопристойно обставленный дом, благопристойные туалеты, строгие понятия о том, кто с кем может общаться; она регулярно посещает церковь и даже, следуя духу современной интеллектуальной моды, принимает причастие. Воспитанию Джесси — Юной Леди в Сером — она уделяла такое пристальное внимание, что не позволяет ей читать даже свою «Высвобожденную душу».

Правда, Джесси сама прочла ее, без всякого разрешения. Не могла не прочесть, потому что в будущем собирается заняться именно литературой. Почему литературой? Да чем еще может заниматься светский человек, желающий свободы? К черту невежество! При желании даже провинциальный помощник продавца из Дворца тканей может выбиться в люди!

2

«Колеса Фортуны» вызвали весьма похвальный отзыв писателя Джозефа Конрада. Высоко оценил роман и другой его знакомый — писатель Арнольд Беннет. Тезис Уэллса «Изучение природы делает человека таким же безжалостным, как сама природа» многих заставил задуматься. Сам Уэллс с Джейн снимали в это время небольшую квартирку на первом этаже дома в Лондоне на Морнингтон-Плейс, и хозяйка-немка, мадам Райнах, от всей души помогала молодой семье, даже с удовольствием для них стряпала. Но в ее немецком характере было той же самой природой заложено одно не совсем лучшее свойство — лезть, куда не нужно, поэтому скоро Уэллсы перебрались на Морнинг-роуд; здесь у них наконец появилась отдельная, пусть и крошечная, спальня. И работал теперь Уэллс за собственным небольшим столом, на котором стояла красивая керосиновая лампа под абажуром. «Просыпались мы бодрые, — вспоминал Уэллс, — и, пока одевались, я сочинял всякие смешные стихи и «штучки». Ванной комнаты у нас не было, и небольшие покои становились еще меньше из-за «бадьи» — какой-то птичьей ванночки, в которой мы мылись и плескались, стараясь не столкнуться. Порой мы заглядывали в общую гостиную из-за раздвижной двери, и если там было пусто, я в штанах и в ночной рубашке (пижам тогда не носили), а Джейн в голубом халатике, поверх которого, до самой талии, лежали светлые косы, кидались за письмами. Как правило, письма в то время приносили нам добрые вести. Иногда в них был чек, иногда — предложение написать статью. Присылали и книги. Сразу после завтрака я садился за работу, писал рецензию или одну из двух-трех всегда находившихся у меня в работе статей — тщательно отделывая их, пытаясь избавиться от неуклюжих оборотов, пока не останусь вполне доволен, а Джейн переписывала все это, или писала сама, или отправлялась что-то прикупить, или садилась за биологию, готовясь к последнему экзамену. После утренних занятий мы делали вылазку в Риджентс-парк или шли в лавочки на Хемстед-роуд, чтобы подышать воздухом и поразвлечься до обеда, то есть до часу дня…»

3

Быстро растущая известность пошла молодым во благо. Уэллсы выбились в тот пресловутый «средний класс», который уже не скован бедностью, но еще не развращен богатством. С молодым писателем искали встреч. Он подружился с Джорджом Гиссингом, романы которого «В юбилейный год» и особенно «Новая Граб-стрит» показались ему отличными. Высокий, с гривой волос на голове, Гиссинг вообще многим нравился, и это он уговорил Уэллсов впервые поехать за границу. В Риме вокруг Гиссинга сразу собралась развеселая компания, там был лаже Артур Конан Дойл, но вот с ним у Уэллса отношения не сложились.

«Было время, я захаживал в мастерскую драпировщика в Саути, где Уэллс когда-то работал, — вспоминал позже Конан Дойл. — Ее владелец одно время был моим пациентом. (Конан Дойл по основному образованию был врачом. — Г. П.) Уэллс, конечно, один из тех великих плодов, которые дало нам народное образование, и сам он с гордостью утверждает, что вышел из самой гущи народа. Его демократическая открытость и полное отсутствие классового чувства, — с некоторым недоумением продолжал Конан Дойл, — иногда приводили меня в замешательство. Помню, как-то Уэллс спросил меня, не играл ли я в крикет в Аипхуке. Я сказал, что играл. «Не заметили ли вы там старика, — спросил он, — который держался как профессионал и владелец площадки?» Я сказал, что заметил. «Это был мой отец», — сказал он. Я был чересчур удивлен, чтобы что-то ответить, и мог лишь поздравить себя с тем, что у меня не сорвалось никакого неприятного комментария за минуту того, как я узнал, кто был этот старик».

А Уэллс эти времена всегда вспоминал с удовольствием.

«Это были наши первые каникулы и явный знак того, что в борьбе за существование мы начали одерживать верх. Мы тогда отправились прямиком в Рим — Джордж Гиссинг обещал показать нам тамошние достопримечательности. А из Рима уже одни уехали в Неаполь и на Капри, а потом, на обратном пути в Англию, побывали во Флоренции. Джейн была не только самая надежная и деятельная помощница, но и самая благодарная спутница. Во время этого путешествия и многих других я откладывал в сторону работу и занимался чемоданами и прочим багажом, а она, глядя на такое зрелище, радостно сияла. Вооружившись зигфридовскими картами, мы бродили с ней по Швейцарии, правда, на горы не карабкались, а искали снежные, безлюдные тропы. Джейн влюбилась в Альпы, и мы задумали и осуществили несколько длинных переходов через перевалы, ведущие в Италию. Мы ухитрялись ускользнуть из нашего дома в Фолкстоне недели на две, чаще всего в июне, до наплыва публики, когда сезон только начинался. Сам я из-за уменьшенного объема легкого и поврежденной почки был не большой мастак взбираться в горы, а после войны вовсе утратил эту возможность, но тогда уже подрастали сыновья, и Джейн отправлялась в горы с ними. Она мужественно одолевала длинные переходы, пешком или на лыжах, никогда не двигалась особенно быстро или ловко, но никогда и не сдавалась — неутомимая фигурка, вся в снегу от нередких падений. Я писал ей, окруженный агавами и оливковыми деревьями, и она отвечала из снежного альпийского окружения, а потом мы сидели, склонясь над подробными швейцарскими картами, и вместе прочерчивали путь, который она собиралась проделать во время очередного похода…»

4

К сожалению, из Италии Уэллс вернулся совсем больным, а велосипедная прогулка, неудачно задуманная им специально для того, чтобы встряхнуться, привела лишь к тому, что больная почка сильно воспалилась. В Силфорде поездку пришлось прервать. Уэллс в то время работал над романом «Любовь и мистер Льюишем»(«Love and Mr. Lewisham») и здорово нервничал. Ведь рукопись — это рукопись, а изданная книга может принести несколько сотен фунтов! Врач Хиком — друг Джорджа Гиссинга — убедил Уэллса все-таки лечь в постель. К счастью, операции удалось избежать, потому что больная почка сама собой отмерла.

Как много Уэллс в то время думал о заработках, видно из записи, посвященной еще одному его новому другу — писателю Джеймсу Барри. Узнав о болезни Уэллса, Джеймс, конечно, навестил его. «Сперва я думал, что ему просто вздумалось провести денек у моря, — вспоминал Уэллс, — но мистер Барри обстоятельно и мудро рассуждал о том о сем, особенно — о собственных былых невзгодах и тяжкой доле молодых писателей. В те времена небольшое вспомоществование могло значительно облегчить жизнь, если ты на мели. Я никак не считал, что я на мели. Как только займешь денег и получишь субсидию, к работе охладеваешь. Опасно, а то и гибельно лишать чеки того пикантного запаха наживы, который так остро ощущаешь, когда деньги не надо отдавать. «Может, вы и правы», — ответил на это Барри и в свою очередь рассказал мне, как он, впервые приехав в Лондон, не понимал предназначения чеков. Он просто складывал их в ящик стола и ждал, когда ему пришлют настоящие деньги…»

Крушение «маленького» гениального человека

1

Несмотря на болезнь, 1897 год оказался для Уэллса удачным.

В «Фортнайтли ревью» появилась статья «Моральные принципы и цивилизация» — новые размышления Уэллса о том, куда и как мы движемся, становимся лучше или все это иллюзия; вышли книжки «Кое-какие личные делишки» и «Тридцать рассказов о необыкновенном»; но главное, был написан и опубликован еще один знаменитый роман — «Человек-невидимка» («The Invisible Man: A Grotesque Story»).

2

Я и сейчас прекрасно помню долгую темную февральскую метель, разыгравшуюся над заброшенной в Сибири небольшой железнодорожной станцией Тайга, где прошло мое детство. Год пятьдесят шестой. От керосиновой лампы падает тусклый свет, стекла на окнах в наплывах влажного снега, от белёной известкой печи несет теплом, и я не могу, никак не могу оторваться от истории несчастного безумца мистера Гриффина. Он появился в трактире «Кучер и кони» в такой же темный февральский день, и там стёкла были в таких же влажных наплывах. Он пришел с железнодорожной станции Брэмблхерст пешком; никаких вещей, только в руке, обтянутой толстой перчаткой, небольшой черный саквояж. Я так и видел этот черный саквояж — именно небольшой, именно черный, какие в ту пору носили на выездах железнодорожные медики. К тому же незнакомец, появившийся в трактире «Кучер и кони», был закутан с головы до пят, и широкие поля фетровой шляпы скрывали все лицо, виднелся только блестящий кончик носа.

Он еле передвигал ноги от холода и усталости. «Огня! Во имя человеколюбия! Комнату и огня!»

3

«Поверьте, — писал Уэллсу Джозеф Конрад, — Ваши вещи всегда производят на меня сильнейшее впечатление. Сильнейшее — другого слова не подберешь. И если хотите знать, меня больше всего поражает Ваша способность внедрить человеческое в невозможное и при этом принизить (или поднять?) невозможное до человеческого, до его плоти, крови, печали и глупости. Вот в чем удача! В этой маленькой книжке («Человек-невидимка». — Г. П.) Вы достигли своей цели с поразительной полнотой. Не буду говорить о том, как счастливо Вы нашли сюжет. Это должно быть ясно даже Вам самому. Мы втроем (у меня сейчас гостят два приятеля) читали книгу и с восхищением следили за хитрой логикой повествования. Всё сделано мастерски, иронично, безжалостно и очень правдиво».

Выход «Человека-невидимки» сделал Уэллса по-настоящему знаменитым. Но загадка его фантастических романов заключалась не только в приближении к науке. Загадка его фантастических романов заключалась еще и в редкостном умении увидеть в знакомом, давно примелькавшемся — какую-то неожиданную, вдруг поражающую деталь.

«Нижнюю часть лица он (несчастный Гриффин, человек-невидимка. — Г. П.) прикрывал чем-то белым, по-видимому, салфеткой, которую привез с собой, так что ни рта, ни подбородка не было видно. Потому-то голос и прозвучал глухо. Но не это поразило миссис Холл. Лоб незнакомца от самого края синих очков был обмотан белым бинтом, а другой бинт закрывал уши, так что неприкрытым оставался только розовый острый нос. Одет он был в коричневую бархатную куртку; высокий темный воротник, подшитый белым полотном, был поднят. Густые черные волосы, выбиваясь в беспорядке из-под перекрещенных бинтов, торчали пучками и придавали незнакомцу чрезвычайно странный вид. Закутанная и забинтованная голова так поразила миссис Холл, что от неожиданности она остолбенела».

А вы не остолбенели бы?

Провинциальный городок, метель, и вдруг такое!

Разумеется, мы всю жизнь пишем о своей Гренландии, в этом Сароян прав. И Уэллс всю жизнь писал о своей Гренландии. Но очень уж необыкновенной выглядела Гренландия этого столь обыкновенного на первый взгляд человека. Уэллс в те годы был коренаст; короткие руки и ноги, рыжеватые усы, голубые глаза. Действительно ничего особенного.

«Как только первую корзину внесли в гостиную, незнакомец нетерпеливо принялся ее распаковывать, без зазрения совести разбрасывая солому по ковру. Он вытаскивал из корзины бутылки — маленькие пузатые пузырьки с порошками, небольшие узкие бутылки с окрашенной в разные цвета или прозрачной жидкостью, изогнутые склянки с надписью «яд», круглые бутылки с тонкими горлышками, большие бутылки из зеленого и белого стекла, бутылки со стеклянными пробками и вытравленными на них надписями, бутылки с притертыми пробками, бутылки с деревянными затычками, бутылки из-под вина и прованского масла. Все эти бутылки он расставил рядами на комоде, на каминной доске, на столе, на подоконнике, на полу, на этажерке — всюду. В Брэмблхерстской аптеке не набралось бы и половины такой уймы бутылок…»

Вот как въелась в Уэллса аптека мистера Кауэпа. И еще не раз он будет возвращаться к героям, прошедшим через подобные аптеки. И еще много раз его герои будут терпеть крушение всех планов только потому, что родились и росли в не подходящей для них среде. «Это была ошибка, огромная ошибка, что я взялся один за это дело, — признается Гриффин доктору Кемпу. — Напрасно потрачены силы, время, возможности. Один… Удивительно, как беспомощен человек, когда он один… Мелкая кража, потасовка — и все… А я нуждаюсь в пристанище, Кемп, мне нужен человек, который помогал бы мне, прятал бы меня. Мне нужно место, где я мог бы спокойно, не возбуждая ничьих подозрений, есть, спать, отдыхать. Словом, мне нужен сообщник. Тогда возможно всё…».

Всё? А что это такое — всё?

Отчаявшийся невидимка объясняет:

«Мы должны заняться убийствами, Кемп. И не бессмысленно убивать, а разумно отнимать жизнь. (Он все еще думает, что легко найдет сообщника для подобных дел. — Г. Л.) Люди теперь знают, что существует Невидимка. И этот Невидимка, Кемп, должен установить царство террора. Вы изумлены, конечно. Но я говорю не шутя: царство террора! Невидимка должен захватить какой-нибудь город, хотя бы этот ваш Бэрдок, терроризировать его население и подчинить своей воле всех и каждого. Он издаст свои приказы. Осуществить это можно тысячью способов, скажем, подсовывать под двери листки бумаги. И кто дерзнет ослушаться, будет убит, так же как и его заступники».

Провинциальный Айпинг потрясен. Чудовищные слухи ходят про жестокого невидимого человека. Кто-то видел украденные в трактире деньги, которые будто бы сами плыли по воздуху. Кто-то слышал раздраженный голос, доносящийся ниоткуда. Говорили про убитых и раненых, про то, что невидимого человека вряд ли удастся победить. Обычные разговоры людей, впервые столкнувшихся с террором. Но еще больше поразились бы жители Айпинга, если бы узнали, что сам этот «террорист», сам этот неуловимый мистер Невидимка зависит от какого-то жалкого бродяги Томаса Марвела, укравшего его рабочие дневники. Одутловатый человек с широким носом, слюнявым подвижным ртом и растущей вкривь и вкось щетинистой бородой; на голове — потрепанный шелковый цилиндр, вместо пуговиц на самых ответственных частях туалета — бечевки и ботиночные шнурки. Но именно этот грязный бродяга унес рукописные книги Гриффина, чтобы потом, укрывшись в надежном месте, с бессмысленной надеждой водить по строкам кривым толстым пальцем: «Шесть… маленькое два сверху… крестик и закорючка… Господи, вот голова была!»

«Мне пришлось работать в очень тяжелых условиях, — признался Гриффин доктору Кемпу, когда еще надеялся получить от него помощь. — Оливер, мой профессор, был мужлан в науке, человек, падкий до чужих идей, — он вечно за мной шпионил! Вы ведь знаете, какое жульничество царит в научном мире. Я не хотел публиковать свое открытие и делиться с ним славой. Я продолжал работать и все ближе подходил к превращению своей теоретической формулы в эксперимент, в реальный опыт. Я никому не сообщал о своих работах, хотел ослепить мир, сразу стать знаменитым. Я занялся вопросом о пигментах, чтобы заполнить некоторые пробелы. И вдруг, по чистой случайности, сделал открытие в области физиологии. Красное вещество, окрашивающее кровь, оно ведь может стать белым, бесцветным, сохраняя в то же время все свои свойства! Прекрасно помню ту ночь. Было очень поздно — днем мешали работать безграмотные студенты, смотревшие на меня, разинув рот, и я иной раз засиживался до утра. Открытие осенило меня внезапно, оно появилось сразу во всем своем блеске и завершенности. Я был один, в лаборатории царила тишина, вверху ярко горели лампы. В знаменательные минуты своей жизни я всегда оказываюсь один. (Весьма символическое признание. — Г. П.) Можно сделать животное — его ткань — прозрачным! Можно сделать его невидимым! «Я могу стать невидимкой!» — сказал я себе. Я был ошеломлен. Я бросил фильтрование, которым занимался, и подошел к большому окну. «Я могу стать невидимкой», — повторил я, глядя в усеянное звездами небо. И свободный от всяких сомнений, стал рисовать великолепную картину того, что может дать человеку невидимость: таинственность, могущество, свободу. Оборотной стороны медали я тогда не видел. Подумайте только! Я, жалкий, нищий ассистент, обучающий дураков в провинциальном колледже, могу сделаться всемогущим. Всякий, поверьте, ухватился бы за такое открытие. Я работал еще три года, и за каждым препятствием, которое я преодолевал, возникало новое! Какая бездна мелочей, и к тому же ни минуты покоя! Этот провинциальный профессор вечно подглядывает за тобой! Зудит и зудит: «Когда вы, наконец, опубликуете свою работу?» А студенты, а нужда! Три года такой жизни… И я понял, что закончить мой опыт невозможно… Тогда я ограбил своего старика, ограбил родного отца… Деньги были чужие, и он застрелился».

Эти деньги не спасают Гриффина.

Он выпускает на свободу ужасно мучившуюся, ставшую невидимкой кошку (как когда-то отправил в неведомое путешествие модель машины времени, как позже отправил в неизвестность чудесный шар Кейвора; существует множество литературных поделок обо всем этом, написанных второразрядными художниками). Припертый к стене обстоятельствами, он наконец сам принимает препарат. Вломившийся в квартиру хозяин подает ему счет. «Чем-то удивили его мои руки. Он взглянул мне в лицо, с минуту стоял, разинув рот, потом выкрикнул что-то нечленораздельное, уронил свечу и бумагу и, спотыкаясь, бросился бежать по темному коридору к лестнице. Я закрыл дверь, запер ее на ключ и подошел к зеркалу. Лицо у меня было белое, как мрамор».

Но это не худшее. Гриффин не ожидал, что будет так страдать. Вся ночь прошла в мучениях, в тошноте и обмороках. «Никогда не забуду рассвета, не забуду жути, охватившей меня при виде моих рук, словно сделанных из дымчатого стекла и постепенно, по мере наступления дня, становившихся все прозрачнее и тоньше, так что я мог видеть сквозь них все предметы, в беспорядке разбросанные по комнате, хотя и закрывал прозрачные веки. Тело мое сделалось как бы стеклянным, кости и артерии постепенно бледнели, исчезали. Я скрипел зубами от боли, но выдержал до конца. И вот остались только мертвенно-белые кончики ногтей и бурое пятно какой-то кислоты на пальце…»

Первый человек-невидимка вышел в мир.

Он полон невероятных, самых чудесных ожиданий.

Но скоро выясняется, что торжествовал человек-невидимка рано. Например, грязь, облепляя ноги, делает их видимыми. В случайной пролетке, никем не замеченный, Гриффин едет по Оксфорд-стрит и дальше по Тоттенхем-Корт-роуд, все равно куда. Потом бросает пролетку и через Блумсбери-сквер пытается выйти в малолюдные кварталы. Здесь его облаивает какая-то собачонка, а потом улицу запруживает огромная толпа под знаменем Армии спасения. «Толпа приближалась, во все горло распевая гимн, показавшийся мне ироническим намеком: «Когда мы узрим его лик?» Она тянулась мимо меня бесконечно. «Бум, бум, бум», — гремел барабан, и я не сразу заметил, что два мальчугана остановились возле меня. «Глянь-ка», — сказал один. «А что?» — спросил другой. «Следы. Да босиком. Как будто кто по грязи шлепал…».

Остальное известно.

Предающий обязательно обрастает предателями.

Преследующий обязательно обрастает преследователями.

Гении гибнут. Остается мир, полный ординарных глупых людишек.

Остается ничтожный бродяга Марвел. «Сколько тут тайн, — шепчет он, листая страницы украденных у человека-невидимки книг. — Эх, доискаться бы! Уж я бы не так сделал, как он!» И, почесывая потный лоб, погружается в мечту всей своей ничтожной, никому не нужной жизни. «И ни один человек на свете не знает, где находятся книги, в которых скрыта тайна невидимости и много других поразительных тайн. И никто этого не узнает до самой его смерти».

Война миров

1
Отступление

Юрий Олеша (писатель):

«Мне было десять лет. Как ко мне попал этот листок? Не знаю. Страница из английского иллюстрированного журнала. На глянцевитой бумаге напечатаны одинакового формата картинки. Теперь мне кажется, что все они были крошечные, величиной в почтовую марку. Что было изображено на картинках? Фантастические события. Одно из этих изображений я запомнил на всю жизнь. Какой-то закоулок среди развалин дома. И протягиваются железные щупальца не то через оконную раму, не то из-за косяка, не то через брешь в стене. Железные щупальца! И человек, спрятавшийся в закоулке, дико оглядывается на них. Что это за щупальца? Неизвестно! Они шарят по комнате, ища именно этого прижавшегося к стене и белого от страха человека.

Как я напрягал воображение, чтобы разгадать смысл этого зрелища! Я знал, что это не иллюстрация к сказке. Действие сказок происходило в давно минувшие времена. Там были терема или замки. Действующие лица сказок не были похожи внешностью на тех людей, которые окружали меня. Царевны в кокошниках, короли с мечами, крестьяне в полосатых чулках. А тут все было современно! Развалины обыкновенного дома. Содранные обои. Повисший провод. Кирпичная труба. Куча щебня в углу. И человек был одет в черный городской костюм. Это не была сказка! Я подумал тогда, что передо мной изображения событий, которые происходили на самом деле. Да, эти картинки были похожи на фотографии. Маленькие, четкие, блестящие, с такими современными изображениями, как человек в пиджаке с белеющим воротником и перекошенным галстуком.

Фотографии чудес!

Но если это фотографии, то, значит, где-то и почему-то произошел ряд таких событий, во время которых какой-то человек прятался в развалинах дома и его искали железные щупальца. Что же это за события?»

2

В 1877 году итальянский астроном Джованни Скиапарелли обнаружил на Марсе обширную сеть странных линий, которые он, не сильно задумываясь, назвал каналами. Возникла даже гипотеза, согласно которой эти каналы являются искусственными сооружениями. Об этом тогда и позже много писали. Уэллс, разумеется, не мог не слышать дискуссий, постоянно разражавшихся вокруг этой гипотезы. Жизнь на других планетах? Да! Конечно! «Но кто живет в этих мирах, если они обитаемы? Мы или они Владыки Мира? Разве всё предназначено для человека?» Так, словами Иоганна Кеплера, начинается роман Уэллса «Война миров» («The War of the Worlds»), вышедший через двадцать один год после открытия Скиапарелли.

Логика проста: планета Марс старше Земли, значит, жизнь на ней могла появиться раньше, а разумная жизнь вообще могла уйти далеко вперед. Во время большого противостояния в 1894 году на освещенной части Марса ученые случайно заметили странные вспышки. Возможно, это марсиане заканчивали отливку гигантской пушки, из которой собирались обстреливать Землю.

Вообще-то спору о жизни на Марсе много лет.

В середине XX века советский астроном Г. А. Тихов создал целую новую науку — астробиологию. Из книжки с тем же названием («Астробиология») я немало извлек в детстве удивительной информации. Например, о том, что полярные шапки нашего космического соседа состоят не из замерзшей углекислоты, как считали некоторые, а всего-навсего из обычного льда. А главное, Г. А. Тихов первым в мире пришел к выводу, что Марс, холодный и неприютный, на самом деле покрыт густой низкорослой растительностью, ну, как, скажем, сибирская тундра мхами…

3

Однажды в Уокинге, поглядывая на хорошо видимый над горизонтом Марс, Фрэнк, старший брат Уэллса, сказал ему: «А представь себе, что нежданно-негаданно обитатели другой планеты вдруг свалились здесь с неба и начали крушить всех направо и налево…»

Уэллс запомнил эти слова. И описал прогулку своего героя. И описал звездное небо с яркой точкой Марса. Тот вечер был теплый. Слышались голоса возвращавшихся домой экскурсантов из Чертей и Айлворта, в домах светились огни, на железнодорожной станции пересвистывались маневровые паровозы. Все казалось спокойным и безмятежным, но на самом деле мир уже был обречен: стальные цилиндры марсиан падали в сердце викторианской Англии — в сердце империи, насчитывавшей в те годы более трехсот миллионов жителей.

Уэллс прекрасно изучил арену будущих событий, разъезжая на велосипеде по холмам Уокинга. Особенно удобной для появления марсиан показалась ему Хорсельская пустошь. Именно там из обгорелого металлического цилиндра появилась на свет первая бесформенная фигура. «Высунувшись на свет, она залоснилась, точно мокрый ремень. Два больших темных глаза пристально смотрели на меня. У чудовища была круглая голова и, если можно так выразиться, лицо. Под глазами находился рот, края которого двигались и дрожали, выпуская слюну. Чудовище тяжело дышало, и все его тело судорожно пульсировало. Тонкое щупальце упиралось в край цилиндра, другим оно размахивало в воздухе. Треугольный рот с выступающей верхней губой, полное отсутствие лба, никаких признаков подбородка под клинообразной нижней губой, непрерывное подергивание рта, шумное дыхание в непривычной атмосфере, неповоротливость и затрудненность в движениях — результат большей силы притяжения Земли, — в особенности же огромные пристальные глаза, — все это было омерзительно до тошноты».

Казалось бы, земное тяготение должно расплющить пришельцев, но у них есть специальные, помогающие им машины. «Сверкнул луч света, и зеленоватый дым взлетел над ямой тремя клубами, поднявшимися один за другим в неподвижном воздухе. Этот дым был так ярок, что темно-синее небо наверху и бурая, простиравшаяся до Чертей, подернутая туманом пустошь с торчащими кое-где соснами вдруг стали казаться совсем черными».

Кстати, один из лучших переводов «Войны миров» принадлежит великолепному русскому поэту-акмеисту Михаилу Зенкевичу. Он понимал толк в фантастике, знал, что такое стиль. Его собственные стихи часто звучали как фантастические:

И вновь прорезав плотные туманы,

На теплые архейские моря,

Где отбивают тяжкий пульс вулканы,

Льет бледный свет пустынная заря…

И солнце парит топь в полдневном жаре,

И в зарослях хвоща из затхлой мглы

Возносятся гигантских сигиллярий

Упругие и рыхлые стволы…

4

«Блеснула молния, и марсианский треножник четко выступил из мрака; он стоял на одной ноге, две другие повисли в воздухе. Он исчезал и опять появлялся при новой вспышке молнии уже на сотню ярдов ближе. Можете вы себе представить трехногий складной стул, который, покачиваясь, переступает по земле? Так это выглядело при вспышках молнии…»

Все это на фоне привычного Лондона, его окрестностей.

«Вблизи треножник показался мне еще более странным; очевидно, это была управляемая машина. Машина с металлическим звонким ходом, с длинными гибкими блестящими щупальцами (одно из них ухватилось за молодую сосну), которые свешивались вниз и гремели, ударяясь о корпус. Треножник, видимо, выбирал дорогу, и медная крышка вверху поворачивалась в разные стороны, напоминая голову. К остову машины сзади было прикреплено гигантское плетение из какого-то белого металла, похожее на огромную рыбачью корзину; из суставов чудовища вырывались клубы зеленого дыма…»

Не забудем, роман написан в конце 90-х годов XIX века.

Никто тогда не помышлял об исходах, описанных тридцатидвухлетним Уэллсом. Мировые войны (а он увидит обе) еще впереди, но Уэллс явственно, чрезвычайно реалистично увидел картины, уже через шестнадцать лет ставшие реальностью. «Тут были женщины, бледные и грустные, хорошо одетые, с плачущими, еле передвигавшими ноги детьми, — описывает он колонну беженцев, покидающих Лондон. — Со многими шли мужья, то заботливые, то озлобленные и мрачные. Тут же прокладывали дорогу оборванцы в выцветших лохмотьях, с дикими глазами, зычно кричавшие и цинично ругавшиеся. Рядом с рослыми рабочими, энергично пробиравшимися вперед, теснились тщедушные растрепанные люди, похожие по одежде на клерков или приказчиков. И несмотря на все это разнообразие, люди в толпе имели нечто общее. Лица испуганные, измученные, чувствовалось, что всех гонит страх. Всякий шум впереди на дороге, спор из-за места в повозке заставлял бесконечную толпу ускорять шаг; даже люди, напуганные и измученные до того, что у них подгибались колени, вдруг, точно гальванизированные страхом, становились на мгновение более энергичными. Кожа пересохла, губы почернели и потрескались. Всех мучила жажда, все устали, все натрудили ноги. Повсюду слышались споры, упреки, стоны изнеможения; и все то и дело выкрикивали, точно припев: скорей, скорей!»

Марсиане идут!

Цивилизация, создававшаяся веками, рухнула.

Лихой миноносец «Сын грома» уничтожает один из боевых треножников, но это пиррова победа… это даже не победа, а так… мелочь… Лондон открыт для марсиан, укрепления Кингстона и Ричмонда прорваны… В домах на Парк-террас и в домах других улиц этой части Мэрилебона; в районе Вестбери-парка и Сент-Панкрэса, на западе и на севере — в Кильберне, Сен-Джонс-Вуде и Хэмпстеде; на востоке — в Шордиче, Хайбэри, Хаггерстоне и Хокстоне; на всем громадном протяжении Лондона, от Илинга до Истхема, люди с ужасом выглядывали на улицу и поспешно одевались, чтобы влиться в ряды беженцев…

5
Отступление

Евгений Шварц (драматург):

«Одно время мне казалось, что Уэллс, вероятно, последний пророк.

Бог послал его на землю в виде английского мещанина — сына горничной и приказчика-самоучки. Но в своего бога, в прогресс, машину, точные науки, он верил именно так, как подобает пророку. И холодноватым языком конца прошлого века он стал пророчествовать. Снобы не узнали его. Не принимали его всерьез и социологи, и ученые. Но он пророчествовал. И слушали его, как всякого пророка, не слишком внимательно. А он предсказал нечто более трудное, чем события. Он в тихие девяностые годы девятнадцатого века описал эвакуацию Лондона так, как могли это вообразить себе только нынешние очевидцы исхода из Валенсии или Парижа. Он описал мосты, забитые беженцами, задерживающими продвижение войск. Он описал бандитов, которые на ходу грабят бегущих. Читая это, я со страхом и удовольствием (тогда) предчувствовал, что так и будет, что я увижу это…»

6

Прекрасное открытие для марсиан: кровью людей можно питаться.

Уже одно это оправдывает их неожиданное нашествие на Землю. По крайней мере так думает случайный попутчик рассказчика — некий артиллерист, очень любящий рассуждать о будущем. У марсиан, оказывается, вообще не было пищеварительного аппарата — в сущности, они состояли из одной сплошной головы и щупалец. Поэтому они просто впрыскивали в свои вены свежую живую кровь других существ.

«— Что же они с нами сделают?

— Вот об этом я и думаю, — ответил артиллерист, — все время думаю. Из Уэйбриджа я шел к югу и всю дорогу думал. Люди потеряли голову, они скулили и волновались. А я не люблю скулить. Мне приходилось смотреть в глаза смерти. Я не игрушечный солдатик и знаю, что умирать все равно придется. Я видел, что все направляются к югу. Еды там не хватит на всех, подумал я и повернул в обратную сторону. Я питался около марсиан, как воробей около человека. А они там, — он указал рукой на горизонт, — дохнут от голода, топчут и рвут друг друга…

Он взглянул на меня и замялся:

— Конечно, многим, у кого были деньги, удалось бежать во Францию. Но тут у нас жратвы пока вдоволь. В брошенных лавках есть консервы, вино, спирт, минеральные воды; а колодцы и водопроводные трубы пусты. Так вот, я вам скажу, о чем я иногда думал. Марсиане — разумные существа, и, кажется, хотят употреблять нас в пищу. Сначала они уничтожат наши корабли, машины, пушки, города, всё это будет разрушено. Будь мы маленькими, как муравьи, мы могли бы ускользнуть в какую-нибудь щель. Но мы не муравьи. Мы слишком велики для этого. Марсианину стоит пройти несколько миль, чтобы наткнуться на целую кучу людей. Я видел, как один марсианин в окрестностях Уондсворта разрушал дома и рылся в обломках. Но так поступать они будут недолго. Как только покончат с нашими пушками и кораблями, разрушат железные дороги и сделают все, что собираются сделать, то начнут ловить нас систематически, отбирать лучших, запирать их в клетки. Вот что они начнут делать! Они ведь еще не принялись за нас как следует!

— Не принялись?! — воскликнул я.

— Нет, не принялись. Все, что случилось до сих пор, произошло только по нашей вине: мы не поняли, что нужно сидеть спокойно, докучали им нашими орудиями и разной ерундой. Мы потеряли голову и толпами бросались от них туда, где опасность была ничуть не меньше. Им пока не до нас. Они заняты своим делом, мастерят все то, что не могли захватить с собой, приготовляются к встрече тех, которые еще должны прибыть. Возможно, что и цилиндры на время перестали падать потому, что марсиане боятся попасть в своих. И вместо того чтобы, как стадо, кидаться в разные стороны или устраивать динамитные подкопы в надежде взорвать марсиан, нам следовало бы приспособиться к новым условиям. Это не совсем то, к чему до сих пор стремилось человечество, но зато это отвечает требованиям жизни. (Выделено мною. — Т. П.) Города, государства, цивилизация, прогресс — все это теперь в прошлом.

— Но если так, то к чему тогда жить?

Артиллерист с минуту смотрел на меня.

— Всяких музыкальных концертов теперь точно не будет, пожалуй, в течение ближайшего миллиона лет или вроде того; не будет Королевской академии искусств, не будет ресторанов с закусками. Если вы гоняетесь за этими удовольствиями, то сразу скажу, ваша карта бита.

— Вы хотите сказать…

— Я хочу сказать, что люди, подобные мне, будут жить ради продолжения человеческого рода. Я лично твердо решил жить. И если не ошибаюсь, вы тоже в скором времени покажете, на что способны. Нас не истребят, нет. Я не хочу, чтобы меня поймали и откармливали, как какого-нибудь быка. Брр… Вспомните этих коричневых спрутов…

— Вы хотите сказать…

— Правильно! Я буду жить. Мы будем жить. Под пятой марсиан. Почему нет? Я все рассчитал, обо всем подумал. Мы, люди, слишком мало знаем. Мы многому должны научиться, прежде чем искать удачу. Понятно? — Видя мое изумление, он продолжал: — Те, кто захочет избежать плена, должны быть готовы ко всему. Я сам, например, готов, хотя понимаю, что не всякий человек способен преобразиться в дикого зверя. Потому я и присматривался к вам. Сомневался в вас. Вы худой, щуплый. Я ведь еще не знал, что вы тот самый человек из Уокинга; не знал, что вы были заживо погребены. Люди, жившие в этих домах, все эти жалкие канцелярские крысы уже ни на что не годны. У них нет мужества, гордости, они не умеют сильно желать. С завтраком в кармане они бегут как сумасшедшие, думая только о том, как бы попасть на поезд, в страхе, что их уволят, если они опоздают. Работают, не вникая в дело; потом торопятся домой, боясь опоздать к обеду; вечером сидят дома, опасаясь ходить по глухим улицам; спят с женами, на которых женились не по любви, а потому, что у тех были деньжонки и они надеялись обеспечить свое жалкое существование. Жизнь их застрахована от несчастных случаев, а по воскресеньям они ужасно боятся погубить свою душу. Как будто ад создан для кроликов! Для таких людей марсиане будут сущими благодетелями. Чистые, просторные клетки, обильный корм, порядок и уход, никаких забот. Пробегав на пустой желудок с недельку по полям и лугам, они сами придут и нисколько не огорчатся, когда их поймают. А потом будут удивляться, как это они раньше жили на Земле без марсиан. Представляю себе всех этих праздных гуляк, сутенеров и святош. Среди них появятся разные направления, секты. Найдется множество откормленных глупцов, которые просто примирятся со всем этим, другие же будут мучиться всеобщей несправедливостью, может, придумают новую религию, проповедующую смирение перед насилием…

— Что же вы намерены делать? — спросил я наконец.

— А что нам остается делать? Жить, размножаться и в относительной безопасности растить детей. Сейчас я скажу яснее, что, по-моему, нужно делать. Те, которых приручат, станут похожими на домашних животных; через несколько поколений это будут большие, красивые, откормленные, глупые твари. Что касается нас, решивших остаться вольными, то мы рискуем одичать, превратиться в своего рода больших диких крыс. (Вот они, новые морлоки. — Г. П.) Вы понимаете, я имею в виду жизнь под землей. К примеру, канализационная сеть. Под одним только Лондоном канализационные трубы тянутся на сотни миль; несколько дождливых дней — ив пустом городе они станут удобными и чистыми. Есть еще погреба, склады, подвалы, откуда можно провести к трубам потайные ходы. А железнодорожные туннели? А метрополитен? Понимаете? Мы составим шайку из крепких, смышленых людей. (Не правда ли, это похоже на рассуждения Гриффина о всеобщем терроре? — Г. П.) Мы не будем подбирать всякую дрянь. Слабых будем выбрасывать. А те, что останутся, должны подчиниться дисциплине. Нам понадобятся здоровые, честные женщины — матери и воспитательницы. Только не сентиментальные дамы, не те, что строят глазки. Мы не можем принимать слабых и глупых. Жизнь снова становится первобытной, и те, кто бесполезен, должны умереть. Они сами должны желать себе смерти, ведь все равно они не могут быть счастливы. К тому же смерть сама по себе не страшна, это трусость делает ее страшной. Обжив подземный Лондон, мы сможем выставлять сторожевые посты, даже выходить на открытый воздух, когда марсиане будут далеко. Даже поиграть иногда в крикет. Вот как мы сохраним свой род».

7

Но просто спасти род человеческий — этого мало, считает артиллерист. Для спасения рода человеческого достаточно стать крысами. А вот сверхзадача звучит иначе — остаться людьми, сохранить накопленные знания, приумножить их. Глубоко под землей можно устроить безопасные хранилища, собрать всё нужное. Не какие-нибудь романы, стишки, беллетристику, а научные книги — люди ни в коем случае не должны забыть свою науку. Мы, делится своими рассуждениями артиллерист, должны внимательно и постоянно наблюдать за марсианами. Когда все будет налажено, он и сам пойдет в шпионы, то есть даст им себя словить. В течение какого-то времени люди должны во всем уступать. Они должны убедить марсиан в том, что не замышляют против них ничего дурного. Марсиане — разумные существа. Они не будут истреблять людей, если поверят в то, что они просто вкусные безвредные черви. В конце концов, нам, может, не так уж долго придется учиться. Вы представьте, торжествующе восклицает артиллерист, четыре или пять боевых треножников вдруг приходят в движение! А на них не марсиане, а люди, научившиеся ими управлять. Представьте, что в нашей власти окажется одна из этих замечательных машин с тепловым лучом. Не беда, если, пробуя управление, взлетишь на воздух. Все равно от всего этого у марсиан глаза вылезут из орбит от удивления. Задыхаясь, пыхтя, ухая, они торопятся к другим своим машинам, а там тоже люди. И везде взрывы и гром! Смотришь, человек снова овладеет Землей!

8

Поразительно, но «Война миров» писалась почти параллельно «Человеку-невидимке». «Он сам немного сродни тем людям, — писал об Уэллсе Юрий Олеша, — которые появляются в его фантастических романах. Маленькие английские клерки в котелках и с тоненькими галстуками, разбегающиеся во все стороны от появившегося из мира будущей техники дива или, наоборот, сбегающиеся, чтобы посмотреть на это диво и погибнуть». Изощренно и точно Уэллс приводил в действие свой хорошо организованный мозг, чему в свое время научился у профессора Томаса Хаксли. Да, говорит он, мораль должна быть активной, она должна развиваться, становиться тоньше и человечнее. И это очень печально, что мораль часто не успевает за техническим прогрессом.

Тогда приходят марсиане.

Волшебная лавка

1

Конец 90-х Уэллс провел в Арнольд-хаусе, снятом на три года.

Здесь он приводил здоровье в порядок. У него появился литературный агент.

«Не думаю, — вспоминал Уэллс позлее, — что я оборотист по природе, но непрерывная борьба с миром, которую я вел за Джейн, за себя, за нашу семью, подталкивала меня к практичности. Я обретал к ней вкус. Обретал я вкус и к покупкам, находя удовольствие в своей кредитоспособности. На литературную репутацию я теперь все чаще смотрел как на товар, имеющий определенную стоимость».

Появление литературного агента позволило Уэллсу улучшить положение настолько, что круг его постоянного общения значительно расширился. Он часто встречался с братьями Честертонами — политиком и писателем, и общение с ними, конечно, ничем не напоминало общение, скажем, с приказчиками из магазина «Роджерс и Денайер». Встречался со знаменитым драматургом Бернардом Шоу, который, кстати, отсоветовал Уэллсу пробовать себя в драматургии. Шоу вообще был настоящим явлением. «Огромного роста, тонкий, прямой, — описывал его чешский прозаик Карел Чапек, — он похож то на Господа Бога, то на весьма злокозненного сатира. У него белые волосы, белая борода и очень розовая кожа, нечеловечески ясные глаза, большой воинственный нос; я никогда в жизни не видел существа более необыкновенного. По совести говоря, я его боялся. Он вегетарианец, то ли принципиально, то ли из гурманства, не знаю; у него рассудительная жена, тихий клавесин и окна на Темзу. Он рассказывает множество интересных историй о себе, о Стриндберге, о Родене и других знаменитостях; слушать его — насаждение, пронизанное ужасом». Вряд ли Уэллс боялся Бернарда Шоу, но вот ссориться с ним в будущем Уэллсу пришлось часто.

Из новых друзей Уэллс выделял Стивена Крейна. Этот американец жил в Лондоне с женщиной, которую не принимали в приличных домах, что чрезвычайно возмущало Уэллса, принципиально выступавшего за права женщин; к тому же талант Крейна казался ему несомненным, как, кстати, и талант (в том числе редакторский) Форда Мэдокса Форда — усатого, толстого, склонного к журнальным авантюрам.

Сложнее складывались отношения с Джозефом Конрадом.

«По-английски он говорил своеобразно, хотя совсем неплохо, — вспоминал Уэллс. — Часто речь свою пересыпал французскими словами. Читать по-английски начал задолго до того, как научился говорить, поэтому у него и сложилось неправильное представление о том, как звучат многие слова. К примеру, Конрад обнаруживал неистребимую склонность не опускать конечное непроизносимое «е». Невозможно было предугадать, верную ли грамматическую форму он выбрал. Когда Конрад говорил о мореплавании, все было безупречно, но стоило ему затронуть любую менее знакомую тему, как ему не хватало слов». На взгляд Уэллса, польское происхождение писателя часто делало его романы и рассказы трудно читаемыми. «Мне тоже нравятся удачные обороты, — признавался Уэллс. — Я сам всячески добиваюсь точности, когда она мне кажется необходимой. Некоторые места в работе «Труд, богатство и счастье человечества» я, например, переписывал много раз. Но я чувствую, что удачное слово — это дар, прихоть Богов, ему нельзя научиться. Как бы вы ни старались писать ярко и убедительно, время от времени вы все равно будете писать вяло и скучно, с этим ничего не поделаешь. Писательское дарование неотчуждаемо, как божество. Можно пришпоривать прозу, «оживлять» ее, но это не отвечает главной задаче. Тексты Конрада кажутся мне назойливыми, излишне цветистыми, как индийское шитье, и лишь отдельные его пассажи могут выдержать сопоставление с простой силой Стивена Крейна».

Очень не любил Уэллс Киплинга.

Не сложились отношения с Конан Дойлом.

Зато с Арнольдом Беннетом он подружился сразу.

Когда Уэллсы снимали старый викторианский дом («Хитерли») на берегу моря в Уорчестер-парке, Беннет часто к ним наведывался. Его визиты отвлекали Уэллса от беспрестанной, от нескончаемой работы. Что удивительного? В те годы он создавал лучшие свои вещи. Писательница Дороти Ричардсон вспоминала, что в «Хитерли» Уэллс выглядел непомерно утомленным и нервным. Его раздражал каждый пустяк. Ни с того ни с сего он мог впасть в настоящую истерику, расплакаться. Ничто так не истощает организм, как неустанная работа мозга.

2

Но Уэллс любил гостей.

В беседах он загорался, спорил.

Суть разговоров не раз перекочевывала в его рассказы.

Вот, скажем, творческая индивидуальность. В чем она выражается, что ее поддерживает? Почему после длительного поста мозг любого писателя работает вяло, а после сытного обеда вообще становится неповоротливым? Почему чай вызывает приятные размышления, а Истонский гипофосфатный сироп подстегивает воображение? Настоящие писатели не зря держат свою кухню в секрете, — подмигивал Уэллс Усталому Гиганту в рассказе «Что едят писатели» (1898). Ведь Роберт Луис Стивенсон не просто так сбежал на Самоа — он пытался скрыть от других свою тщательно продуманную систему питания. А чем питался Шекспир? Не одним же беконом? А мистер Хаггард, неужели он ел только сырое мясо? А мистер Киплинг какие дикие ягоды из джунглей непременно добавлял в чай?

И все такое прочее.

3

В 1899 году вышел в свет один из лучших сборников Уэллса — «Рассказы о пространстве и времени», много раз впоследствии переизданный. Рассказы — вообще отдельная и очень заметная часть биографии Уэллса. Без рассказов он не полон, как был бы не полон без «Войны миров» или «Тоно-Бэнге». Научные достижения, поданные с юмором, отклонения человеческого характера, неожиданные повороты судеб. Все свои рассказы Уэллс, как правило, писал в один присест.


Вот «Похищенная бацилла» (1894).

Что можно противопоставить беспринципности терроризма?

Да просто смех! Прежде всего, смех! Анархист, укравший пробирку со смертельными возбудителями холеры, гонит кэб по Лондону, торопит извозчика и, понимая, что от погони не уйти, сам выпивает смертельную жидкость. «Да здравствует анархия! Холера спущена с цепи!» Лондон на краю гибели. Но преследователь — жертва анархиста, известный бактериолог — спокоен. Дома вечером он так объясняет свое спокойствие жене: «Понимаешь, Минни, этот человек пришел сегодня ко мне… Не падай в обморок, а то я не смогу тебе всего рассказать… Я решил удивить его и показал ему культуру своей новой бациллы, о которой тебе говорил, ну, той самой, которая вызывает появление больших синих пятен у обезьян разных пород. Конечно, я свалял дурака, сказав, что в пробирке — бацилла смертоносной азиатской холеры, я ведь не знал, что мой посетитель анархист. А он схватил ее и убежал, чтобы отравить воду во всем Лондоне. Он действительно мог наделать много неприятностей, но я его догнал, Минни, и он вынужден был проглотить похищенное… Не могу точно сказать, что с ним теперь случится, но ты ведь помнишь… ну, того котенка и щенков… они покрылись яркими синими пятнами… а воробей так вообще стал голубой…»

4

Или «Правда о Пайкрафте» (1903).

«Вы изысканно именовали «весом» то, что было бы гораздо справедливее назвать просто «жиром», — укоряет рассказчик мистера Пайкрафта. — Вот теперь и плаваете, как пух, под потолком».

Да уж, неприлично для уважаемого джентльмена быть таким легким. Вдвойне неприлично для джентльмена, уважаемого члена уважаемого клуба, потеряв «вес», постоянно висеть под потолком. Из дружеских чувств рассказчику приходится переустраивать весь дом Пайкрафта. Ведь мир невесомого человека — совсем другой. Матрас теперь крепится к потолку, одеяло и простыни пристегиваются к матрасу пуговицами, обед приходится подавать по библиотечной лесенке на книжный шкаф. Правда, можно расставить тома Британской энциклопедии (десятое издание) на всех верхних книжных полках шкафа. Вытащи один или два тома, и спокойно спускайся на пол.

«Чем дальше, тем больше я входил во вкус. Почти без чужой помощи устроил Пайкрафту перевернутую книзу постель. Ведь я изобретательный и ловкий малый, когда вооружаюсь отверткой. Сделал для Пайкрафта хитроумные приспособления: например, провел провод, чтобы ему легче было звонить, переставил электрические лампы так, чтобы они светили снизу вверх, ну и все такое прочее. Все это было необыкновенно забавно и интересно. Я очень развлекался, представляя, как Пайкрафт, подобно огромной, жирной мухе, станет ползать по потолку и перебираться через притолоки дверей из одной комнаты в другую. А с особенным удовольствием я думал о том, что никогда, никогда, никогда больше надоедливый занудный Пайкрафт не придет в наш клуб, где всегда так досаждал мне!»

Но изобретательность и подвела рассказчика.

Однажды, сидя у камина и попивая превосходное виски Пайкрафта, он вдруг воскликнул: «Эврика! Клянусь богом, никакие сложности больше не нужны!» И прежде чем успел рассчитать последствия своих слов, вслух выпалил: «Свинцовые подштанники!»

И непростительная оплошность свершилась.

«Боже правый! — обрадовался Пайкрафт. — Теперь я снова смогу ходить в клуб!»

5

Или «Остров Эпиорниса» (1894).

Существует некое болото примерно в девяноста милях к северу от Антананариво. Там в воде присутствуют вещества, предохраняющие органику от разложения. Исследователь Эндрюс находил в указанном болоте яйца доисторических птиц, прекрасно сохранившиеся, между прочим. На этом вполне можно заработать. «Я взял с собой двух туземцев и отправился за яйцами. Мы прихватили с собой палатку и провизии на четыре дня и расположились там, где грунт потверже. Занятная была работа. Понимаете, надо шарить в грязи железными прутьями, а яйца при этом разбиваются. Интересно, сколько лет прошло с тех пор, как жили эпиорнисы? Миссионеры утверждают, что в туземных легендах говорится о временах, когда таких птиц было много, да и яйца, которые мы все же достали, оказались свежие. Когда мы тащили их к лодке, один из моих негров уронил одно яйцо, и оно разбилось. Ох, и отлупил я парня! Но яйцо точно было ничуть не испорченное, словно птица только что снесла его, а ведь она, наверное, уже лет четыреста как сдохла».

Обстоятельства складываются так, что оба туземца погибают, а лодку рассказчика морским течением выносит на пустынный атолл. Именно там из уцелевшего яйца вылупляется настоящий эпиорнис. Поначалу все идет хорошо, спокойный нрав доисторической птицы устраивает рассказчика. На атолле царит мир. «Я развлекался тем, что украшал берега узорами из морских ежей и различных причудливых раковин и даже выложил по берегу цветными камнями: «Остров Эпиорниса», — очень аккуратно, большими буквами, как в Англии возле железнодорожных станций».

Но потом дело не заладилось. «Пятница (так рассказчик прозвал эпиорниса. — Г. П.) быстро достиг примерно четырнадцати футов в вышину. У него была большая голова, по форме как конец кирки, и огромные коричневые глаза с желтым ободком, посаженные не по-куриному с двух сторон, а по-человечьи, то есть близко друг к другу. Оперение красивое: не траурное, как у всяких страусов, а скорее, как у казуара. Подрастая, он начал топорщить гребешок при виде меня и важничать, и характер у него почему-то портился. А когда однажды рыбная ловля оказалась неудачной, птица стала ходить за мной с каким-то странным задумчивым видом. Я думал, что, может, она наелась морских огурцов или еще чего-нибудь плохого, но, оказывается, она так выказывала недовольство.

Я тоже был голоден и, когда наконец вытащил рыбу, хотел съесть ее. Вот тут-то птичка и накинулась на меня. И начала лягаться, как ломовая лошадь! Я вскочил и, видя, что она не унимается, помчался что есть мочи по берегу, прикрывая лицо руками. А проклятый эпиорнис, несмотря на свои неуклюжие ноги, бежал быстрее скаковой лошади, и все долбил меня своей киркой по затылку.

В лагуне я забрался в воду по самую шею, а моя птица остановилась на берегу, потому что не любила мочить лапы. Сказать по правде, унизительно видеть, как какое-то ископаемое чувствует себя хозяином положения. Даже теперь я сгораю со стыда, когда вспоминаю, как пренебрежительно птичка обращалась со мной и как время от времени она избивала меня. Я пробовал бросать в нее кусками коралла — с безопасного расстояния, но она глотала их. Я швырнул в нее раскрытым ножом и чуть не расстался с ним; к счастью, он оказался слишком велик, чтобы птица его проглотила. Пытался я взять Пятницу измором — перестал удить рыбу, но она отыскивала на берегу, после отлива, червяков. В итоге половину времени я проводил, стоя по шею в лагуне, а другую половину — сидя на пальме. Однажды пальма оказалась недостаточно высокой, ох и полакомилась птичка моими икрами! Не знаю, пробовали ли вы когда-нибудь спать на пальме. У меня были ужаснейшие кошмары. И какой позор, к тому же! Вымершая тварь бродит по острову с надутым видом, словно герцогиня, а я не имею права ступить ногой на землю».

Финал предопределен.

Невозможная находка (Epyornis Vastus) убита.

6

Или общепризнанный шедевр «Волшебная лавка» (1903).

Уэллс написал этот рассказ специально для своего сына Джипа.

«Это была крошечная, тесноватая полутемная лавчонка, и дверной колокольчик задребезжал жалобным звоном, когда мы захлопнули за собой дверь. В лавчонке никого не оказалось, и мы смогли оглядеться. Вот тигр из папье-маше на стекле, покрывающем невысокий прилавок, — степенный, добродушный тигр, размеренно качающий головой; вот хрустальные шары всех видов; вот фарфоровая рука с колодой волшебных карт; вот целый набор разнокалиберных аквариумов; вот нескромная волшебная шляпа, бесстыдно выставившая напоказ все свои тайные пружины. Волшебные зеркала вытягивали и суживали вас, отнимали у вас ноги и расплющивали голову, или вообще превращали в какую-то толстую чурку. И пока мы хохотали перед этими зеркалами, откуда-то появился мужчина, очевидно, хозяин. Странный, темноволосый, бледный. Одно ухо больше другого, а подбородок — как носок башмака.

— Я хотел бы купить моему малышу какую-нибудь игрушку попроще.

— Фокусы? — спросил он. — Ручные? Механические?

— Что-нибудь позабавнее, — ответил я.

— Гм… — произнес продавец и почесал голову, как бы размышляя, и прямо на глазах у нас вынул из головы стеклянный шарик. — Что-нибудь в таком роде?»

И начинается фейерверк чудес, предназначенных для хороших мальчиков.

Именно для хороших, потому что плохим вход в волшебную лавку закрыт. Это подтверждает хныканье за дверью: «Папа! Я хочу войти туда, папа! И-и-и!» И уговоры измученного папаши: «Тут все заперто, Эдуард, нельзя!»

А чудеса продолжаются.

Из пальцев продавца вылетают разноцветные искры.

««Ты ведь хотел иметь коробку «Купи и удивляй друзей?» — спрашивает он Джипа. — Так вот, она у тебя в кармане». И перегнувшись через прилавок, он с ужимками заправского фокусника вытащил у Джипа из кармана коробку. «Бумагу!» И он достал большой лист из пустой шляпы с пружинами. «Бечевку!» И во рту у него оказался клубок бечевки. Потом об нос одной из чревовещательных кукол он зажег восковую свечу, сунул в огонь палец, тотчас превратившийся в сургучную палочку, и запечатал покупку. «Тебе еще понравилось «Исчезающее яйцо», — знающе заметил он, вытаскивая это яйцо из внутреннего кармана моего пальто, и тоже завернул его в бумагу для Джипа вместе с «Младенцем, плачущим совсем как живой». Я передавал готовые свертки Джипу, а тот крепко прижимал их к груди. Джип говорил мало, но глаза его были красноречивы. К тому же из положенной на прилавок шляпы вдруг выпорхнул голубь с измятыми перьями. «Ай, ай, ай! — сказал продавец. — Скажите, пожалуйста, эта глупая птица устроила здесь гнездо!» — и он стал трясти шляпу; вытряхнул оттуда два или три яйца, мраморный шарик, часы, с полдюжины неизбежных стеклянных шариков и скомканную бумагу, потом еще бумагу, еще и еще, все время распространяясь о том, что многие джентльмены совершенно напрасно чистят свои шляпы только сверху, забывая почистить их изнутри. «Накапливается масса мусора, сэр!».

В общем, все в этой волшебной лавке живет собственной жизнью. И отец успокаивается только дома, когда они вместе с Джипом распаковывают свертки. К счастью, в трех из них оказываются самые обыкновенные оловянные солдатики, а в четвертом — живой котенок. Постепенно волшебная лавка начинает забываться, но однажды отец спрашивает: «А что, Джип, если бы твои оловянные солдатики вдруг ожили и сами пошли маршировать?» — «А они и так живые, — отвечает Джип. — Стоит мне сказать нужное словечко, и они оживают». — «И маршируют?» — засмеялся отец. — «Еще бы! Иначе за что их любить?»

7
Отступление

Василий Головачев (писатель):

«Моё отношение к Герберту Уэллсу однозначное — великий писатель!

Знакомство с книгами Уэллса началось ещё в школе, классе в девятом, когда мне было шестнадцать лет. Я впервые прочитал «Машину времени» и полюбил писателя раз и навсегда. Затем были «Человек-невидимка» (к этому роману я почти равнодушен, несмотря на все его коллизии), «Война миров», «Когда Спящий проснется», «Люди как боги» и рассказы. Господи, с каким же упоением я читал эти рассказы, особенно если они в какой-то мере были обращены в будущее или в небо, к звездам. «В дни кометы», «Звезда», «Первые люди на Луне», «Хрустальное яйцо», — эти вещи, написанные в начале прошлого века, до сих пор актуальны, а главное, будят воображение и заставляют нас думать о будущем, о человеческом предназначении, о том, какими мы будем, если выживем…

И все же не только фантастические идеи нравились мне в книгах Уэллса.

Да, само собой, интересно читать и «Правду о Пайкрафте», и «Чудотворца», и «Человека, который делал алмазы», и «Новейший ускоритель», — но больше всего мне нравился и нравится рассказ «Волшебная лавка». Я считаю этот рассказ вершиной творчества Уэллса, его можно читать и перечитывать всю жизнь! Потому что он о детях и обращен к детям, несмотря на всю взрослость повествования, и дарит нам ощущение доброго колдовства, которое всё-таки возможно, ощущение таинственности жизни, миг исполнения желаний, оставляющий след в душе ребенка…»

8

«Замечательный случай с глазами Дэвидсона», «Торжество чучельника», «Сокровище в лесу», «Страусы с молотка», «В обсерватории Аву», «Человек, который делал алмазы», «Искушение Хэррингея», «Ограбление в Хаммерпонд-парке», «Странная орхидея», «Бог Динамо» (все — 1895 год!), — сами названия звучат как музыка. «Красный гриб», «История покойного мистера Элвешема», «Морскиепираты», «Потерянное наследство» (все — 1897); «Звезда», «Чудотворец», «Хрустальное яйцо» (1899), «Каникулы мистера Ледбеттера», «Неопытное привидение», «Джимми — пучеглазый бог», «Клад мистера Бришера» (1903)…

А ведь это всего лишь часть (и не самая большая) написанных Уэллсом рассказов!

В лондонском журнале «Лентяй», который основал писатель Джером К. Джером, автор знаменитой повести «Трое в одной лодке», весело и последовательно воспевалась лень во всех ее видах — лень, как основное состояние умного человека. Редакция принципиально приветствовала все неторопливое, все неспешное, но Уэллс умудрился и у «лентяев», как прозвали сотрудников журнала, опубликовать в течение короткого времени рассказы «Красныйгриб», «История покойного мистера Элвешема» и «Яблоко». Потрясенный таким напором Джером К. Джером всплеснул руками. «Да как это так? Этот Уэллс пишет новую книгу, когда люди еще не дочитали предыдущую; он изучает историю мира быстрее, чем школьник заучивает даты; изобретает новую религию, когда Бог еще не успел подсказать молитву. Говорят, у этого Уэллса стол стоит рядом с кроватью, и он может приказать себе подняться в полночь, выпить чашку кофе, написать главу-другую и снова уснуть. А в перерывах между серьезными делами он еще, как бы мимоходом, участвует то в парламентских выборах, то в каких-то конференциях по вопросам образования. Да как же это он ухитряется при таком ужасном темпе не заполучить короткого замыкания в мозгу?!»

9

Уэллс был щедр. Он искрился идеями. После успеха «Машины времени» он работал чрезвычайно много, но и от издателей требовал многого. К счастью, издатели понимали, что с таким автором они вряд ли проиграют. Слова «рыночный успех» стали обычными для Уэллса. Берти богател и менялся. Он был теперь уверен, что система, в которой живет, требует именно такого — жесткого — отношения к издателям. Он был убежден, что чем больше автор сдерет с издателя, тем больше издатель будет крутиться, чтобы окупить тираж. Форд Мэдокс Форд однажды заметил: судьба такого человека, как Уэллс, изначально определена: он либо баллотируется в парламент от консерваторов, либо попадает в обыкновенный сумасшедший дом.

А Уэллс работал и посмеивался. Фантастических идей у него, казалось, хватит на целый век. «Если уж кому случилось искать булавку, а найти золотой, так это моему доброму приятелю профессору Гибберну. («Новейший ускоритель», 1903.) Мне и прежде приходилось слышать, что многие исследователи попадали куда выше, чем целились, но такого, как с профессором Гибберном, еще ни с кем не бывало. (В каком-то смысле эти слова можно отнести и к самому Уэллсу. — Г. П.) Последствия открытия профессора Гибберна перевернут всю нашу жизнь. Он всего лишь хотел создать какое-нибудь тонизирующее средство, которое помогло бы апатичным людям поспевать за нашим беспокойным веком, а в результате подарил нам не больше и не меньше, как абсолютное ускорение жизни. Представим себе человека, регулярно пользующегося изобретенным им препаратом: дни такого человека будут насыщены до предела, к одиннадцати годам он уже достигнет зрелости, в двадцать пять станет пожилым, а в тридцать приблизится к дряхлости. (Через несколько десятилетий эту идею обыграет в романе «Темпоград» советский писатель Георгий Гуревич. — Г. П.) Другими словами, Гибберн проделает со своими пациентами то же самое, что проделывает природа с евреями и обитателями стран Востока: ведь в тринадцать — четырнадцать лет они совсем взрослые люди, к пятидесяти — старики, а мыслят и действуют быстрее нашего».

Но профессор Гибберн любил сиюминутные эффекты.

«Приняв препарат, мы выбежали из садика и стали разглядывать экипажи, неподвижно застывшие посреди улицы. (Герои двигались настолько быстро, что все вокруг будто остановилось. — Г. П.) Верхушки колес омнибуса, ноги лошадей, нижняя челюсть кондуктора (он, видимо, собирался зевнуть) чуть заметно двигались, но кузов неуклюжего рыдвана казался окаменевшим. И мы не слышали ни звука, если не считать легкого хрипа в горле кого-то из пассажиров. Кучер, кондуктор и остальные одиннадцать человек словно смерзлись с массой омнибуса. Сначала это зрелище поразило нас своей странностью, а потом, когда мы обошли омнибус со всех сторон, даже показалось неприятным. Люди как люди, все похожи на нас, и вдруг так нелепо застыли, не завершив начатых жестов! Девушка и молодой человек, улыбаясь, делали друг другу глазки; женщина во вздувшейся мешком накидке сидела, облокотившись на поручни и вперив немигающий взгляд в дом Гибберна; мужчина закручивал ус — ни дать ни взять восковая фигура в музее, а его сосед протянул окостеневшую руку и растопыренными пальцами поправлял свою съехавшую на затылок шляпу…

— Вот она, эта проклятая старуха!

— Какая старуха?

— Моя соседка, — засмеялся Гибберн. — Ас нею, видишь, болонка, которая вечно лает. Нет, искушение слишком велико! — И не успел я остановить его, как он ринулся вперед, схватил злосчастную собачонку и со всех ног помчался к скалистому берегу…»

Ну и всё такое прочее.

10

А еще

«Мистер Скелмерсдейл в стране фей» (1903).

В самой обыкновенной деревенской лавке служит самый обыкновенный человек, казалось бы, совсем ничем не примечательный, но это только так кажется, ведь он… побывал в стране фей! И в него влюбилась Царица фей! «Человек я по природе приветливый, работы никакой вроде бы не делаю, ношу твидовые куртки и брюки гольф». Михаил Булгаков, конечно, читал Уэллса. А страна фей, оказывается, находится совсем неподалеку от нас. Можно и точнее: она лежит под Олдингтонским бугром. Вот только попасть туда может не каждый.

Мистер Скелмерсдейл попал.

Повздорил однажды со своей девушкой, отправился на бугор и уснул там.

«Из маловразумительных и невнятных описаний мистера Скелмерсдейла трудно было понять, где он побывал и что видел. Бледные обрывки воспоминаний смутно рисуют какие-то необычайные уголки и забавы, лужайки, где собиралось вместе множество фей, мухоморы, «от них такой шел свет розоватый», диковинные яства — он только и мог про них сказать: «Вот бы вам отведать!», — волшебные звуки «вроде как из музыкальной шкатулки», которые издавали, раскачиваясь, цветы. Была там и широкая лужайка, где феи катались верхом и носились друг с другом наперегонки «на букашках», однако трудно сказать, что подразумевал мистер Скелмерсдейл под «букашками»: каких-то личинок, быть может, или кузнечиков, или мелких жучков, которые не даются нам в руки. В одном месте плескался ручей и цвели огромные лютики, там феи купались все вместе в жаркие дни. Нет сомнения, что Царице фей мистер Скелмерсдейл очень полюбился, но нет сомнения и в том, что юноша решительно вознамерился устоять перед искушением. И вот пришло такое время, когда, сидя с ним на берегу реки, в тихом и укромном уголке («фиалками там здорово пахло»), Царица фей призналась ему в любви…»

И все же мистер Скелмерсдейл устоял. У него в нашем мире были всякие обязательства и он не мог даже ради любви все бросить. «Но он теперь все время возвращался к стране фей и к их Царице. Открыл мне необычайные секреты, странные любовные тайны — повторять их было бы предательством. Вот сидит обыкновенный маленький приказчик из бакалейной лавки, на столе перед ним рюмка виски, в руке сигара, а говорит о безысходной тоске и сердечной муке.

— Как вернулся, так с той поры не ем, не сплю. В заказах ошибаюсь, сдачу путаю. Как вернулся, так все эти дни и ночи только о ней думал. И так тосковал! Так тосковал! Чуть не каждую ночь пропадал на Олдингтонском бугре, часто и в дождь. Брожу, бывало, весь бугор снизу доверху облазал, кличу фей, прошу, чтобы пустили в свою страну, ополоумел от горя. Повторяю, что, мол, сам виноват. По воскресеньям даже днем туда лазал, хоть и знал не хуже вашего, что ничего днем не выйдет. И еще старался там уснуть на бугре… — Мистер Скелмерсдейл помолчал и отхлебнул виски. — Все старался уснуть… Но, знаете, сэр, не мог уснуть… Ни разу… А ведь если бы уснул…»

Пустое место с надписью «занято»

1

Обочины шоссе Новосибирск — Томск сейчас густо застроены маленькими кафе, заправками, закусочными, смешанный лес постепенно уступает место черно-хвойной тайге, и где-то под Ояшем вдруг открывается фантастический вид на какую-то радиорелейную станцию. Ажурные вышки будто сплетены из чудесной паутины, они призрачно и в то же время четко возносятся над тайгой, делая пейзаж неземным, совершенно каким-то уэллсовским; прямо картинка из романа «Когда Спящий проснется» («When the Sleeper Wakes»).

Появление этого романа в 1899 году со всей определенностью показало, что писатель Герберт Джордж Уэллс меняется. Незнакомец по имени Грэхэм, которого встречает на берегу бухты Пентаргена некий мистер Избистер, жалуется на бессонницу. Он одинок. У него нет ни жены, ни детей. У него нет никаких желаний, кроме одного — уснуть. Уснуть, стряхнуть с души ужасную, накопившуюся усталость. «Посмотрите на эти скалы! — восклицает он. — Посмотрите на море, которое волнуется и сверкает уже много-много веков. Посмотрите на белые брызги пены, на голубой свод, откуда льются ослепительные лучи солнца — это ваш мир. Он прекрасен, вы наслаждаетесь им. А я только мучаюсь».

Но роман не о том, как победить бессонницу.

Несчастный все-таки засыпает и спит долго. Так долго, что врачи уже пытаются сами разбудить его. «Горчичники, искусственное дыхание, уколы. А потом эти дьявольские машинки, индуктивные спирали. Ужасно было видеть, как дрожали и сокращались мускулы, как извивалось и билось тело. Представьте себе: две тусклые свечи, бросающие желтоватый свет, от которого колеблются и разбегаются тени, этот маленький доктор, и он, бьющийся и извивающийся самым неестественным образом. Полное отсутствие сознания, просто тело — не живое и не мертвое. Похоже на пустое место с надписью «занято»…»

2

Но Грэхэм проснулся.

В другом мире, в другом времени.

«Как долго он проспал? Откуда эти звуки торопливых шагов, напоминающие ропот прибоя на прибрежной гальке? Он протянул бессильную руку, чтобы взять часы со стула, куда обычно их клал, но прикоснулся к гладкой, твердой поверхности, похожей на стекло. Это крайне поразило его. Он повернулся, изумленно огляделся и с трудом попытался сесть. Движение потребовало напряжения всех его сил; он чувствовал головокружение и слабость…»

И все же Грэхэм проснулся. И сумел встать. И даже вышел на балкон, нависающий над городскими улицами. «Площадь внизу казалась крылом гигантского сооружения, разветвлявшегося во все стороны. Высоко над площадью тянулись гигантские стропила и крыша из прозрачного материала. Холодный белый свет огромных шаров делал еле заметными слабые солнечные лучи, проникавшие сквозь стропила и провода. Кое-где над бездной, словно паутина, висели мосты, черневшие от множества пешеходов. Подняв голову, Грэхэм увидел, что верхняя часть здания нависает над балконом, а противоположный фасад сер и мрачен, испещрен арками, круглыми отверстиями, балконами и колоннами, башенками и мириадами громадных окон и причудливых архитектурных украшений. На нем виднелись горизонтальные и косые надписи на каком-то неизвестном Грэхэму языке. (А ведь это Лондон, постоянная сцена для величественных экспериментов Уэллса. — Г. П.) А под самым балконом улица быстро неслась направо, со скоростью курьерского поезда девятнадцатого столетия, — бесконечная платформа с небольшими интервалами, что позволяло ей делать повороты и изгибы. На ней мелькали сиденья и небольшие киоски, а за ближайшей самой быстрой платформой виднелся ряд других, и каждая двигалась несколько медленнее предыдущей, что позволяло переходить с одной на другую, добираясь, наконец, до неподвижного центра…»

3

Так выглядит мир, в котором Спящий проснулся.

И этот мир (мысль, к которой привыкнуть трудно) принадлежит Грэхэму.

За два с лишним столетия он стал человеком, обладающим колоссальным капиталом. За два с лишним столетия беспробудного сна он стал самым богатым, самым влиятельным человеком планеты, в сущности — ее Хозяином. Аккумуляции невероятных богатств никто не препятствовал, ведь никто всерьез не допускал, что Спящий проснется. «Когда Спящий проснется» — это стало со временем поговоркой безнадежности. Все равно что всерьез допускать, что когда-нибудь проснутся Ленин или Ким Ир Сен.

Но Спящий проснулся.

И это нарушило хрупкое равновесие.

Нужен был какой-то такой толчок, чтобы серые рабочие массы (Уэллс, как известно, недолюбливал пролетариат) поднялись против нечестных работодателей. И вот оно, вечное искажение недоучек: именно Спящий кажется народу спасителем, а слух о том, что он якобы схвачен людьми диктатора Острога, мгновенно делает его народным героем. Мы присутствуем при рождении мифа. Аэропилы (летающие боевые машины) поднимаются в воздух, восставшие штурмуют здание правительства, они захватывают Грэхэма, а некая девушка (девушки все чаще появляются в романах Уэллса) помогает ему принять правильное решение. Наконец, в зале Атласа (явно скрытая перекличка с собственным детством) Грэхэм выслушивает историю своего мира.

Оказывается, по всей земле, покрытой городами-великанами, кроме территории «черного пояса», давно введено одинаковое общественное устройство. В Британской империи и в Америке власть Грэхэма практически неограниченна; она достаточно сильна и в двух других огромных государствах — в России и Германии. Вот, правда, Китай… Как там обстоит дело с желтой опасностью?.. Грэхэму поясняют, что все, в общем, хорошо: китайцы давно дружат с европейцами. Еще в двадцатом веке было научно установлено, что средний китаец не менее культурен, чем средний европеец, что же касается морального и умственного уровня, то у азиатов он, пожалуй, будет и выше…

А искусство? Кто сохраняет искусство? С кем они, новые мастера?

К сожалению, мастера искусства остаются такими же, какими были раньше — вечно недовольными, сварливыми, самовлюбленными чудаками. И вообще, объясняет Грэхэму диктатор Острог: «Дни демократии миновали. Демократия расцвела в Греции в те времена, когда люди пользовались луком и стрелами, и навсегда отцвела с появлением регулярных армий, когда нестройные, неорганизованные массы потеряли всякое значение, когда главную роль в войне стали играть пушки, броненосцы и железнодорожные линии. Наш век — век капитала. Капитал всемогущ. Он управляет землей, водой и воздухом. Таковы факты. И вам, Грэхэм, следует считаться с ними!»

4
Отступление

Олег Дивов (писатель):

«Уэллса причисляют к классикам научной фантастики, и это у на мой взгляд, сильно вредит ему. Ведь Уэллс далеко не Жюль Верн, он — автор острых и резких социально-прогностических романов, а главное, просто сильный писатель. Каждый раз, вспоминая об Уэллсе, я вижу не что-нибудь, а конкретно — финальную сцену романа «Когда Спящий проснется». Она сделает честь любому нынешнему мастеру.

Но многие ли знают такого Уэллса? Для обывателя ведь он в лучшем случае «тот парень, что написал про войну с марсианами».

Не помню, когда именно начал читать Уэллса, но помню, когда перестал: лет, наверное, в тринадцать переключился на совсем взрослую и сугубо реалистическую прозу, по большей части английскую и американскую.

Но именно Уэллс подготовил меня к такой прозе. Такой вот «фантаст».

С одной стороны, мне и сейчас хочется его перечитать, а с другой — боязно. Уэллс врезался в память как автор «вне контекста», как писатель на все времена. А вдруг я был слишком молод и неопытен, вдруг на самом деле Уэллс сегодня — только литературный памятник своей эпохи? Правда, что-то мне подсказывает: это не так. Ведь по улицам до сих пор бродят элои, а их подстерегают морлоки, и их становится все больше и больше… Пора бы проснуться Спящему…»

5

Грэхэм, как справедливый правитель, как, наконец, человек, действительно осознающий свою немалую ответственность за новый мир, за человеческую цивилизацию, принимает сторону народа. Он даже участвует в воздушном бою, научившись управлять аэропилом. Не стоит забывать, что написан бой задолго до того, как аппараты тяжелее воздуха наконец покорили небо.

Сперва Грэхэм видит далеко светящиеся точки.

Они приближаются. Двадцать четыре боевые машины.

«Грэхэм быстро вычислил их скорость и повернул колесо, откатывавшее машину вперед. Он нажал на рычаг, и стук машины прекратился. Он начал падать вниз все быстрее и быстрее. Он падал вниз камнем, со свистом рассекая воздух. Через секунду он врезался в ведущий аэроплан. Ни один из его чернокожих пассажиров (наемники, летящие усмирять Лондон. — Г. П.) не заметил грозящей опасности. Грэхэм метил в корпус аэроплана, но в последний момент у него промелькнула счастливая мысль. Он свернул в сторону и с налета врезался в край правого крыла. Аэропил отбросило назад, и он скользнул по гладкой поверхности огромного крыла. Грэхэм почувствовал, что огромная машина увлекает его за собой. Потом он услыхал внизу тысячеголосый крик. Взглянув через плечо, он увидел ряды сидений, испуганные лица, руки, судорожно цепляющиеся за тросы. В крыле аэроплана были открыты клапаны — очевидно, аэронавт пытался выровнять машину. Грэхэм не сразу понял, что соскользнул с крыла; просто теперь он падал, быстро приближаясь к земле. Сердце стучало, как мотор, и несколько гибельных секунд руки были будто парализованы. Потом он налег на рычаги и заметил, что к нему устремилось второе крылатое чудовище. Взвившись кверху, он избежал нападения аэроплана, который со свистом пролетел внизу, но три других неслись прямо на него, а с юга приближались новые… Несколько мгновений Грэхэм сомневался, достаточно ли он высоко взлетел, а потом обрушился на вторую жертву, и черные солдаты ясно увидели его приближение. Огромная машина накренилась, обезумевшие от страха люди кинулись к корме за оружием. Засвистели пули, толстое защитное стекло перед сиденьем лопнуло. Аэроплан замедлил полет и начал снижаться, пытаясь уклониться от удара, но взял слишком низко. Грэхэм вовремя заметил ветряные двигатели на холмах Бромли (вот она, Гренландия, о которой мы пишем всю жизнь! — Г. П.) и, увернувшись, взмыл ввысь, а огромная машина врезалась в колеса ветряных двигателей…

Теперь его всецело захватила грандиозная борьба. Все сомнения рассеялись. Он боролся и был упоен сознанием своей силы. Аэропланы явно избегали его, и порой до него доносились крики пассажиров. Он наметил третью жертву, ринулся на нее и ударил в крыло. Аэроплан метнулся в сторону и мгновенно разбился о выступ какой-то стены. Грэхэм пролетел над землей так низко, что заметил даже зайца, в испуге метавшегося по холму. Затем взмыл кверху и пронесся над южной частью Лондона. Там небо было пустынно, только взлетали ракеты приверженцев Острога, подававших тревожные сигналы. На Рохэмптонском аэродроме чернели толпы народа, и до Грэхэма донеслись восторженные голоса. Тогда он поднялся повыше и описал круг. Сперва из мрака выступили освещенные квадраты Шутерс-хилла, где садились прибывающие аэропланы и высаживали негров, затем показался Блэкхиз и выступил из клубов дыма Норвуд. В Блэкхизе не приземлилось ни одного аэроплана, но на платформе стоял одинокий аэропил, это Острог пытался спастись бегством».

А дальше — классическая погоня.

Дальше — воздушный бой один на один.

«Восточная станция на Шутерс-хилле вдруг взлетела на воздух в языках пламени и окуталась дымовой завесой. Несколько мгновений облако дыма стояло неподвижно, бесшумно выбрасывая из своих недр огромные металлические глыбы, затем начало расплываться. Воздушная волна ударила в аэропил и отбросила его в сторону. Стоя у защитного стекла, Грэхэм изо всех сил налег на рычаг. Волна второго взрыва отшвырнула машину в сторону. Грэхэм вцепился в тросы, между которыми свистел ветер. Казалось, аэропил неподвижно повис в воздухе, но Грэхэм понял, что падает.

Грэхэму страшно было взглянуть вниз. Перед ним вдруг промелькнуло все, что произошло со дня его пробуждения: дни сомнений… дни власти… холодное предательство Острога… Теперь он погиб…

Зато Лондон будет спасен!

Все вдруг показалось ему сном.

Кто же он на самом деле? Почему так крепко вцепился в тросы? Разве нельзя разжать пальцы? Тогда измучивший его бесконечный сон оборвется, и он, наконец, проснется по настоящему. Мысли проносились в голове с быстротой молнии.

Он удивился, почему это он больше никогда не сможет увидеть Элен? Он обязательно ее увидит… Она-то уж точно не сон, она — реальность… Скоро, очень скоро он проснется и увидит ее…

И хотя он не смел заглянуть вниз, но чувствовал, что земля уже близко».

6

Я помню холодок по спине, когда в детстве дочитывал «Спящего». Помню цветной рисунок аэропила, с которого смотрел будто бы пораженный какой-то неожиданной мыслью человек в необычном лётном шлеме. Ужасное ощущение грозящих миру больших перемен…

И все же… Все же чего-то в «Спящем» не хватало…

Понятно, мне тогда и в голову не могло прийти, что сам Уэллс чувствовал что-то подобное. Не случайно через одиннадцать лет, в 1910 году, он подверг роман кардинальной переработке. И даже дал ему другое название: «Спящий просыпается»(«The Sleeper Awakes»). Все равно этот роман вызвал в те годы множество нареканий за излишние философствования, за недостаточную художественность. А в 1917 году американский писатель Х. М. Экберт в книге «Послание в цилиндре» («The Messah of the Cylinder») вообще камня на камне не оставил от высказываемых Уэллсом в романе социалистических взглядов на человеческую историю. В своей ярости Экберт явно вышел за рамки адекватности. Например, потребовал от своих издателей никогда не включать свои произведения в те журналы, где печатается Уэллс, то есть труды Экберта никогда не должны были появляться рядом с любым новым или старым произведением Уэллса. Забавно, но однажды это условие действительно было нарушено и Экберт, ныне давно забытый читателями, даже получил компенсацию. Кажется, пятьсот долларов.

Предвиденья

1

В 1901 году родился первый сын Уэллса — Джордж (Джип) Филипп.

Жизнь устраивалась. Книги приносили доход. В снимаемом доме стало тесно, решили строить собственный. Место нашли на красивом холме, пригласили опытного архитектора Ч-Ф-А. Войси. Он оказался вполне современным человеком — не любил викторианский стиль. К тому же он оказался близким родственником доктора Хика, лечившего Уэллса: самая прекрасная рекомендация. Уэллс, здоровье которого значительно окрепло, постоянно встревал во все строительные проблемы; ему хотел построить большой светлый дом, в котором бы хорошо работалось.

И он его построил. И назвал Спейд-хаусом («Пиковым»).

Входную дверь украшала большая буква W, больше похожая на сердце, но Уэллсу нравилась аналогия именно с пиковым тузом. Еще ему нравилось, что люди на подъемнике, который курсировал вверх и вниз между Фолкстоном и Сандгейтом, обычно принимали его совсем за другого Уэллса. «Ну, тот самый, что сорвал банк в Монте-Карло».

Большие окна. В три ряда книжные полки. Фотографии по стенам, пианола с валиками, на которых записаны произведения Бетховена, Аиста, Баха, Чайковского, Вагнера. «Наши друзья, — вспоминал Уэллс, — помнят потешные и, однако, вполне достоверные фигурки, разыгранные Джейн, в которой проснулись забытые актерские способности: наводящего ужас сыщика, злобный глаз которого сверкал между опущенными полями шляпы и поднятым воротником пальто; ехидных старух — от церковных служительниц и поденщиц до герцогинь, с их изумительными репликами «в сторону»; величественных особ с невероятным чувством собственного достоинства в престранных старомодных шляпах». В доме постоянно разыгрывались шарады и пантомимы, был устроен театр теней. Интерес к театру вообще был такой, что когда Спейд-хаус еще строился, Уэллс специально попросил Войси, чтобы посреди одной из комнат поставили специальную арку. «На выходные, — вспоминал Уэллс, — к нам собиралась разная публика. Приезжали обычно днем в субботу, несколько отчужденные, не испытывая особого доверия друг к другу, а в понедельник уезжали, чудесным образом объединенные, успев понаряжаться в маскарадные костюмы, потанцевать, выступить в какой-нибудь роли, погулять, поиграть и помочь приготовить воскресный ужин. Джейн никому не навязывала свою волю, но от нее исходило такое доброжелательство, такой безусловно радостный жар, что самые холодные воодушевлялись и самые чопорные оттаивали».

А вот отношения между Уэллсом и Джейн усложнялись.

Джейн все чаще казалось, что ее вдруг ставший знаменитым муж никогда не станет человеком тактичным, цивилизованным. Прошлое стояло за ним, нет-нет да и проглядывал в Уэллсе тот неотесанный Берти. Появление сына тоже подействовало на него странно. Он только-только привык к полной свободе, и вдруг оказалось, что теперь надо заниматься вещами, которые к творчеству не имели вообще никакого отношения. Он злился, однажды уехал, вспылив, на три недели. Только терпеливая и умная Джейн могла простить такое, как прощала его многочисленных поклонниц.

А в октябре 1903 года у них появился второй сын — Фрэнк Ричард.

Уэллс, при всей его любви никогда не щадивший Джейн (как раньше не щадил Изабеллу), сыновей баловал, тем более что такая возможность была: все волшебные лавки в округе к их услугам! А если игр не хватало, Уэллс придумывал их сам. Гувернантка Матильда Мейер вспоминала, что в условиях ее приема на работу в «Спейд-хаус» был прописан даже такой пункт: она не должна была бояться мышей! Ладно, пусть так.

Матильде было интересно. Джейн в первый же день намекнула ей на странности хозяина: он мог взорваться — вот так, без причины, мог закапризничать, как мальчишка, накричать. Он ходил по дому босиком, ни на кого не обращая внимания. Вставал ночью и работал, а если ему было нужно, будил Джейн и читал ей написанное. А двадцатилетняя Матильда все простила хозяину после того, как увидела, как он играет с сыновьями в оловянных солдатиков. Дети гувернантку тоже приняли, сразу решив, что она — дура, но не вредная. Кстати, скоро выяснилась и тайна мышей: Джип и Фрэнк прикормили за шкафом мышонка, он даже приходил на их зов.

В Спейд-хаусе Уэллс написал «Киппса», «Предвиденья», «Современную Утопию», «Тоно-Бэнге», «Анну-Веронику» и «Нового Макиавелли». В фантастике ему становилось тесно. Ему все больше хотелось говорить о настоящем и будущем, принимать участие в конкретных общественных делах. Джорджу Гиссингу и Арнольду Беннету он не раз заявлял: фантастики с него хватит!

2
Отступление

Евгений Лукин (писатель):

«Согласно семейной легенде, читать я выучился самостоятельно в четыре года — по кубикам с буковками. Пытаюсь припомнить эти кубики: деревянные, оклеенные бумагой. Припоминаю или придумываю? Поди теперь разбери!

Первая книжка не запомнилась вообще. Зато четыре тяжеленные книжищи, четыре разнокалиберных кирпича, на которых потом вкривь и вкось будет строиться моё виденье мира, не забудешь при всём желании. Коричневый толстенный Пушкин, плоский льдисто-белый Гоголь, синеватый, рубчатый на ощупь «Русский народный эпос» с вытесненным погрудно старым казаком Ильёй Муромцем. И Уэллс. Три романа под одной обложкой: «Первые люди на Луне», «Война миров» и «Человек-невидимка».

Не понимаю, почему баба Лёля разрешала мне брать взрослые книги. В прошлом учительница, она вроде бы должна была понимать, что самостоятельное чтение классики, вдобавок в ранние годы, до добра не доводит. Так же как самостоятельное чтение Библии. И неужели я правда проглотил всё это ещё в дошкольном возрасте? В детских ночных кошмарах оживала, помню, статуя дона Альвара; вставали, потрясая костлявыми руками, мертвецы; сильно могучие богатыри вспарывали врагам белые груди чингалищами булатными, вынимая за каким-то лешим сердце с печенью; ухали, завывали в ночи марсианские спруты…

Из такой вот жутковатой мешанины и складывалось моё мироздание.

Кстати, селениты мне нравились. Видимо, по сравнению с безусловно смертоносными командорами, витязями, осьминогами и покойниками, подданные Великого Аунария казались мне относительно безвредными, даже забавными. Что это — фантастика, мне тогда, понятно, в головёнку не приходило. В шесть лет всё реально. Спросил, например, папу, где можно достать кейворит, и с туповатым недоверием выслушал, будто Луна безжизненна, а кейворита в природе будто бы не существует. Мало того, город Лондон, представьте, находится в какой-то там Англии и никакие марсиане его не разрушали.

Такое вот разочарование.

До сих пор запинаюсь, когда начинают пытать о моем отношении к Уэллсу и Жюлю Верну. Для меня эти писатели несопоставимы. Не знаю, как такое могло случиться, но мсье Жюль не был прочитан мною в детстве. Ну ладно, дома, допустим, не нашлось ни единой его книжки. Но потом-то, потом… Школьником я постоянно торчал в библиотеках — и что же, ни разу не взял? Загадка. Будучи уже взрослым, одолел с недоумением сколько-то там тысяч лье под водой. Примерно семь. На восьмой — бросил. Нет ничего скучнее приключений. Там всё зависит от удачи или неудачи: допрыгнул — не допрыгнул, попал — не попал. А Уэллс исключает случайность. Его повествованиям свойственна неотвратимость античной трагедии. Допрыгнешь ты, не допрыгнешь, попадёшь, не попадёшь — всё равно никуда не денешься. Даже если развязка на первый взгляд покажется внезапной, чуть ли не чудесной (приползла бактерия и за всех отомстила), — марсиане обречены с момента приземления.

Борхес называет романы Уэллса расчётливо придуманными. По-моему, завидует. Коли на то пошло, не такая уж они и выдумка. Просто честная до беспощадности попытка разобраться в устройстве мира и общества. Другое дело, что вымышленные со вспомогательной целью марсиане и селениты часто пугающе правдоподобны…

Если хотите, Уэллс — это Достоевский фантастики. Широкая читающая публика не слишком его жалует, считает тяжёлым, мрачным автором. Да и за что жаловать-то? Этак прочтёшь — и призадумаешься, а там, глядишь, и вовсе закручинишься. То ли дело этот мажорный мсье Жюль! Бабах — и из пушки на Луну! Была бы только пушка.

Читателю очень хочется звучать гордо, а с Уэллсом гордо не зазвучишь. То он растолкует тебе на пальцах, что муравейничек, именуемый человечеством, лишь до поры до времени ещё не разорён какой-нибудь агрессивной сверхцивилизацией, то предъявит в кривом лунном зеркале наш милый социум во всём его уродстве, то такое будущее изобразит, что лучше в него и не заглядывать.

Уэллс — отрава.

Жюль Верн — подсахаренная микстурка.

Не зря эту микстурку до сих пор детишкам прописывают.

Английским я владею скверно. Можно сказать, совсем почти не владею. Тем не менее завёл привычку время от времени одолевать в оригинале то, чем когда-то зачитывался на русском: «Остров сокровищ», «Приключения Гекльберри Финна». На очереди «Война миров»…

Зачем мне всё это надо?

Ну, наверное, не только для массажа извилин.

Наверное, ещё и в знак признательности — тому же Герберту Джорджу Уэллсу, за науку. А то так бы, дурак, и звучал гордо».

3

И точно, двадцатый век начался для Уэллса не с фантастики.

Он начался для него с романа «Любовь и мистер Льюишем». Реалистического.

В «Мистере Льюишеме» Уэллс снова и снова возвращается к своему прошлому, снова и снова пытается осознать, каким это образом он всплыл, не остался в мутном придонном мире приказчиков и лавочников. Он подробно вспоминает университетскую лабораторию Томаса Хаксли и те времена, когда мистер Льюишем (читай — Уэллс) служил младшим учителем в частной школе в городке Хортли (Сассекс). Жалованье — сорок фунтов в год, из которых шестнадцать шиллингов он вынужден был платить миссис Манди — владелице маленькой лавки на Вест-стрит. Работа, работа и постоянный поиск более перспективной работы. Ни слова о любви. Ни слова об искусстве. Ни слова о науке. Вообще неизвестно, существует ли все это на свете, не выдумано ли какими-то недобрыми людьми? Но однажды по дороге из школы мистер Льюишем издали увидел ее — некую мисс Смит. И испытывал незнакомое раньше смутное волнение. Почему? Что случилось? Он никак не мог этого понять. Впрочем, и времени не оставалось на размышления: он беспрерывно бомбардировал письмами самые разные учебные заведения, — даже в Южно-Кенсингтонский Педагогический колледж естественных наук писал…

Неисповедимы пути Господни. Через три года, навсегда, казалось бы, потеряв загадочную мисс Смит, мистер Льюишем случайно встречает ее в Лондоне на спиритическом сеансе. Только теперь мистер Льюишем уже студент, человек прогрессивный. Он атеист, он давно уже не нуждается в гипотезе Бога. (Вспомните Энни Меридит — дочь пастора, не пожелавшую терпеть рядом атеиста.) Пораженный, после сеанса он догоняет Этель. Как так? Почему вы были на сеансе? И возмущается, услышав ее ответ: вы же ассистентка шарлатана! — «Но это мой отчим!» — И перед мистером Льюишемом открывается вся неимоверно закрученная интрига реальной жизни.

Итог предопределен.

«Мне безразлично, — признаётся он — где вы живете, и кто ваши родные, и принимали вы или не принимали участие в этом спиритическом мошенничестве. Я должен был вас найти! И я нашел вас!»

4

Нашел. И попал в ловушку.

Надо продолжать учебу, надо совершенствоваться в выбранных предметах, а как это делать, если даже проблема квартиры стала именно проблемой? Уж Уэллс-то хорошо изучил её — еще во времена первого брака с Изабеллой. Проблема квартиры, написал он тогда в одном из первых рассказиков, — проблема давняя. Наверное, она возникла в тот момент, когда Адам и Ева покинули райский сад. Вот с той поры и бродят по предместьям Лондона молодые пары с розовыми ордерами на право осмотра.

Для поисков квартиры мистер Льюишем выбрал район к югу от Бромтон-роуд. Там жили многие его сокурсники, но большой роли это не играло. Цена — вот что играло первую роль. На Бромтон-роуд можно снять дешевую необставленную квартиру; на сотню семейных пар, живущих в Лондоне в необставленных квартирах, с трудом найдется пара, обитающая в квартире обставленной. Для опытной квартирохозяйки отсутствие у жильцов мебели — прямое указание на то, что они не слишком платежеспособны. Одна такая сразу заявила мистеру Льюишему, что не любит держать у себя дам, потому что «с ними хлопот не оберешься», другая была такого же мнения, еще одна сказала, что мистер Льюишем «слишком молоденький еще, чтобы жениться», четвертая сдавала комнаты только одиноким джентльменам, пятая оказалась не в меру любопытной: ей хотелось знать о своих будущих жильцах кучу подробностей, поэтому она подвергла мистера Льюишема продуманному перекрестному допросу и уличив, его в явной, по ее мнению, лжи, выразила опасение, что вряд ли ее комнаты ему подойдут. Но особенно запомнилась мистеру Льюишему опрятного вида немка, прилично одетая, с челкой из льняных кудряшек. Она будто всплыла из прошлого самого Уэллса. «Из уст ее изливались бесконечные потоки слов, по большей части, безусловно, английских. На этом языке она и высказала условия. Она просила пятнадцать шиллингов за крошечную спальню и маленькую гостиную, расположенные в первом этаже и разделенные между собой двухстворчатой дверью, «плюс обслуживание». Ну, еще уголь; он стоит «шесть пенсов терка» (имелось в виду небольшое ведерко). Заодно выяснилось, что немка не поняла мистера Льюишема, когда он говорил, что женат. Но, поняв, не колебалась ни минуты. «Токта, — сказала она твердо, — фосемнатцать шиллинков, и платить перфый тень кажтой недели. Да?» Мистер Льюишем еще раз оглядел комнаты. Они казались чистыми, а китайские вазочки, полученные в виде премии из чайного магазина, потемневшие от времени олеографии в позолоченных рамках, два мешочка, предназначенные для туалетной комнаты, а пока фигурировавшие в качестве украшений, комод, передвинутый из спальни в гостиную, просто взывали к чувству юмора. «Беру комнаты со следующей субботы», — наконец объявил он…»

5

Роман приняли по-разному. Генри Джеймс упрекнул «Мистера Льюишема» в излишней простоте, Энтони Уэст — чуть ли не в безликости, в слишком большой приближенности к реальной жизни.

Это Уэллса взъярило.

К его романам надо привыкать, заявил он.

Романы о выдуманных персонажах давно обречены! Читатели нуждаются не в слюнтяйских выдумках, а в точном документальном отражении нашего мира. Во всех этих так называемых «литературных» романах столько же искусства, как на ярмарке или на бульваре. Зачем читать о выдуманных чувствах, если можно взять в руки документ? Какие, к черту, характеры? Думать надо о развитии человечестве!

Сам Уэллс очень любил своего «Льюишема».

Это действительно один из самых грустных и нежных его романов.

За его страницами угадывается Изабелла, которую он когда-то любил… неистовое желание вырваться из нищеты… попасть в среду, близкую складу его ума…

Уэллсу повезло. Мистеру Льюишему не везет.

Экзамен им провален, работодатели настроены странно.

«Быть может, какие-нибудь уроки и найдутся, — размышляет один из таких работодателей, некий мистер Блендершин. — Ну-ка, Бинкс, прочтите мне еще раз его данные. Что? Он против религиозного обучения? Какая чепуха. Вычеркните это немедленно! Вам, мистер Льюишем, никогда не получить места в школах Англии, если вы будете возражать против религиозного обучения.

Впервые в жизни мистер Льюишем столкнулся с необходимостью сознательно лгать. Он сразу соскользнул с суровых высот собственного достоинства, и следующая его реплика прозвучала уже неискренне:

— Я не могу обещать, что солгу, если меня спросят…

— Вычеркните, вычеркните этот пункт, — повелительно указал Блендершин клерку. — Кроме того, вы нигде не написали, что умеете преподавать рисование.

— А я и не умею…

— А зачем уметь? Раздавайте переснятые копии!

— Но… Я не понимаю… Разве так учат рисованию?

— У нас так! — отрезал Блендершин. — И не забивайте голову разными педагогическими методами. Они только мешают. Впишите рисование, — указал он клерку. — Теперь стенография, французский, бухгалтерия, коммерческая география, землемерное дело…

— Но я не умею преподавать эти предметы!

— Послушайте… — начал Блендершин, но вдруг остановился: — У вас или у вашей жены есть состояние?

— Нет, — ответил Льюишем.

— Так в чем же дело?

— Меня быстро разоблачат!

— Видите ли, — Блендершин улыбнулся. — Здесь речь идет не столько об умении, сколько о желании. Понимаете? Никто вас не разоблачит. Те директора школ, с которыми мы имеем дело, не способны кого-либо разоблачить. Они сами не умеют преподавать эти предметы, следовательно, считают, что сие вообще невозможно. Но в программы эти предметы включены, поэтому каждый хочет иметь их и в расписании. Вот, скажем, коммерческая география… Что такое коммерческая география?

— Болтовня, — пояснил помощник, кусая кончик пера. — Вранье.

— Точно, — подтвердил Блендершин. — Вранье и вымысел. Газеты мелют всякий вздор о коммерческом образовании, а герцог Девонширский этот вздор подхватывает и сам плетет еще большую чепуху, представляя, будто это он сам придумал, а родители и рады ухватиться. А директора школ, понятно, включают предмет в программу…»

6

Сплошные разочарования.

Оказывается, и Этель несовершенна.

Приходит позднее, а оттого очень горькое прозрение.

«Мистер Льюишем прислушивался к шагам Этель, пока они не стихли за кухонной дверью. Потом посмотрел на свою «Программу», висевшую на стене, (мы о ней уже упоминали в первой части этой книги. — Г. Я.) и на мгновение она показалась ему сущим пустяком. Сорвав листок, он разглядывал его так, будто «Программа» придумана совсем другим человеком. «Брошюры либерального направления», — прочел он и горько рассмеялся. Потом откинулся на стуле и так сидел долго, а в голове у него сменялись мысли, постепенно облекающиеся в слова. «Да, это было тщеславие… Мальчишеское тщеславие. Для меня, во всяком случае… Я слишком двойствен… Я просто зауряден…» Он вспомнил о социализме, о своем пламенном желании переделать мир и снова посмотрел на свою «Программу». Потом обеими руками взялся за верх листка, но вдруг остановился в нерешительности. Видение стройной Карьеры, строгой последовательности трудов и успехов, отличий, отличий и еще раз отличий вставало за этим символом. Но потом он все-таки сжал губы и медленно разорвал пожелтевший лист на две половинки. Сложив половинки вместе, он снова их разорвал. И снова сложил и снова разорвал, пока «Программа» не превратилась в кучу маленьких клочков. Ему казалось, что он разрывает на куски свое прошлое…»

7

Аза «Мистером Аьюишемом» вышла в свет книга «Предвиденья»(«Anticipations of the Reaction of Mechanical and Scientific Progress Upon Human Life and Thought») — работа, которую Уэллс считал замковым камнем в своде своих будущих социологических и футурологических трудов. Статьи, составившие книгу, печатались сперва в «Фортнайтли ревью», а в 1901 году вышли отдельным изданием. Уэллс твердо решил не оставаться в одном ряду с Артуром Конан Дойлом, прочно прописанным среди «приключенческих» писателей, нет, он хотел числиться среди классиков реализма, таких как Томас Гарди, Генри Джеймс, Джон Голсуорси. Он хотел объяснять реальный мир, он хотел его переустраивать. Он чувствовал, что знаний ему хватает, а мозг хорошо работает. Конечно, Джозеф Конрад уже упрекал Уэллса за стремление общаться только с элитой, а Эдмунд Госсе раздраженно указывал на то, что главную цель писателя составляет все-таки индивидуальное счастье, счастье отдельного героя, а не общественная польза.

Но «Предвиденья» на время смирили споры.

Уэллс не ошибся, решив просто поговорить о будущем.

Огромное желание подорвать медлительную и консервативную монархию давно мучило его. Он не видел будущего за монархией. Техника и наука, писал он, в двадцатом веке будут все больше и больше влиять на человека, определять развитие мировой цивилизации. И, разумеется, только мировое государство может обеспечить истинный мир и спокойствие на Земле. Сами подумайте, могут ли вестись войны внутри единого, справедливо построенного государства?

К удивлению издателей, тираж книги очень скоро превысил тиражи всех прежних романов Уэллса. В 1902 году «Предвиденья» перевели даже в России — с подзаголовком «О воздействии прогресса механики и науки на человеческую жизнь и мысль».

Что же видел Уэллс сквозь дымку времени?

Железные дороги, утверждал он, скоро лишатся своего значения, уступив его автомобилю. В Америке это, кстати, так и случилось. Появятся широкие и удобные бетонные дороги, некоторые из них будут частными, платными. Появятся фургоны с двигателями внутреннего сгорания для перевозки мелких грузов и большие пассажирские моторизованные омнибусы. Активное внедрение автомобилей в жизнь расширит границы городов, ведь радиус города, удобного для жизни, обычно равен расстоянию, которое можно преодолеть примерно за час. Если жители ходят пешком, диаметр города не может превышать десятка километров, а если ездят на лошадях — то это уже вдвое больше, ну а автомобиль может расширить диаметр города и до ста километров. Для пешеходов Уэллс предвидел движущиеся тротуары, совсем как в романе о Спящем. А вот с воздухоплаванием Уэллс, как это ни странно, дал маху. Он любил авиацию, верил в нее, но все же решил, что человек — не альбатрос, он всего лишь земное двуногое существо, склонное утомляться и заболевать головокружением от чрезмерно быстрого движения, потому он еще долго будет привязан к поверхности Земли. Ну, может, к 1950 году, предполагал Уэллс, появятся более или менее удобные аэропланы…

«Метенье мусора и стирание пыли легко устранить при разумном устройстве домов. Так как не существует хороших согревательных приспособлений, приходится приносить в дома огромные количества угля, а вместе с ним и грязи, которую потом мы удаляем, затрачивая большой труд. В будущем, — писал Уэллс, — дома станут обогревать трубами, проведёнными в стенах, — от общего сильного источника тепла. А вентилироваться они будут через другие трубы в стенах. Во многих домах ещё сохранён обычай наливать в лампы керосин и чистить ваксой обувь, так вот, в будущем, скорее всего, керосиновых ламп совсем не будет, их вытеснят газ и электричество, а что касается обуви, то умные люди предпочтут обувь, не нуждающуюся в чистке…»

(Трубы в стенах… Керосин… Вакса… Нереальные самолеты… Иногда самые сильные умы приходят к самым ничтожным выводам. Никогда не забуду, как в феврале 1993 года я посетил в Москве известного советского фантаста Абрама Рувимовича Палея. Ему исполнилось сто лет, он мыслил просто и ясно. «Говорите, — спросил он, — прилетели в Москву из Новосибирска на самолете? А вот каким образом летают самолеты? Как это они, такие тяжелые, огромные, держатся в воздухе? — Абрам Рувимович встопорщил белесые узкие бровки: — Сколько часов, вы говорите, летит самолет в Москву из Новосибирска? Четыре?» — И, услышав ответ, задумался. Что-то бушевало в глубинах его души. Похоже, он весь вечер обдумывал мои слова и, когда я уходил, он наконец торжествующе приподнялся в кресле. Он сиял. Он светился изнутри. Может, все свои сто долгих и интересных лет он прожил ради этого вопроса. — «Сколько, сколько, молодой человек, вы там говорили, летит самолет из Новосибирска в Москву? — переспросил он. — Ах, четыре часа! Целых четыре часа!» И, замечательно выдержав паузу, выдохнул с восторгом истинного провидца: «Попомните мои слова, молодой человек! Когда-нибудь они будут летать еще быстрее!»)

Но у Уэллса подобных промашек немного.

Разумеется, появится телефон. Не надо будет шататься по лавкам и офисам, вы просто распорядитесь по телефону, и вам хоть за сто миль от Лондона вышлют любой товар. Хозяйка дома, не двигаясь с места, сможет связываться с любыми местными поставщиками и всеми крупными лондонскими магазинами, театральными кассами, почтовыми конторами, извозчичьими биржами, докторами. С помощью телефона будут заключаться деловые сделки. Если сейчас в газетах печатают «обо всём понемногу», чтобы привлечь как можно более широкий круг читателей, то в XX веке газеты станут специализированными — каждая на свою тему. Самые горячие и нужные новости — биржевые курсы, курсы валют, результаты розыгрыша лотерей и тому подобные сведения — станут поступать в дома либо по проводам, либо будут печататься на ленте вроде телеграфной, либо записываться на валик фонографа, чтобы подписчик мог прослушать новости в удобное для себя время…

Армия станет профессиональной. Усовершенствуется стрелковое оружие. Винтовка, снабжённая телескопическим прицелом, позволит на большом расстоянии попадать в нужную точку. Аэростаты и дирижабли станут главными инструментами наблюдения и разведки. Танки… да, они тоже… они, наверное, сыграют свою роль… Но вот на подводные лодки Уэллс смотрел со скепсисом. «Как я ни пришпориваю своё воображение, а оно отказывается понять, какую пользу могут приносить эти подводные лодки. Мне кажется, что они способны только удушать свой экипаж и тонуть. Уже одно длительное пребывание в них может расстроить здоровье и деморализовать человека. Организм ведь ослабевает от долгого вдыхания углекислоты и нефтяных газов под давлением четырёх атмосфер. А если вам даже удастся повредить неприятельское судно, четыре шанса против одного, что люди его, дышавшие свежим воздухом, спасутся, а вот вы с вашей лодкой пойдёте ко дну…»

В специальной главе «Предвидений» была рассмотрена возможность создания одного общего языка на всей планете. Конечно, Уэллс считал таким языком — английский. Немецкий или французский — это слишком оригинально, а испанский и русский не имеют достаточно читающей публики.

Географические и политические границы? С этим не виделось сложностей. По всей видимости, Россия в XX веке распадётся на две неравные части — на западную и на восточную. (Распада Британской империи Уэллс не предвидел.) Большая часть славянских народов будет тяготеть к Западной Европе, а не к России. (В той или иной степени мы сейчас наблюдаем это.) Одесса имеет шансы стать «русским Чикаго», а рост Петербурга вряд ли продолжится, ведь «он основан человеком, который не представлял никаких иных путей торговли и цивилизации, кроме моря, а в будущем морю предстоит играть очень малую роль в этом отношении». Тем не менее «в ближайшие десятилетия Россия политически получит господство над Китаем». Впрочем, русская цивилизация, по Уэллсу, не обладает такими свойствами, которые бы обеспечили ей длительное воздействие на миллионы энергичных азиатов, сросшихся со своей культурой. «В русском характере весьма существенную роль играет детский романтизм и намеренное, высоко ценимое своеволие».

Что касается общества, то в будущем едином Мировом государстве оно, вероятно, будет состоять из четырех классов:

• богатые люди (владельцы акций, рантье, живущие на дивиденды);

• производительный класс (умный, образованный, активно развивающийся);

• люди, в общем ничего не производящие, зато занимающиеся управлением (в том числе финансовым);

• и — класс низший.

Уэллс был убежденным сторонником евгеники — учения об улучшении человеческой породы путём поощрения многодетности здоровых, красивых, выдающихся, полезных для общества людей и категорического запрета на размножение для больных, слабоумных, порочных. «Конечно, общество будет допускать существование в своей среде какой-то части населения, страдающего умственными расстройствами или неизлечимой страстью к опьяняющим веществам. Из жалости таким людям позволят жить, но при условии, что они не будут плодиться…»

Но кто всем этим будет заниматься? Кто возьмет над всем этим контроль? Кто начнет отбор, возглавит движение, доведет дело до победного конца?

Уэллс от ответов пока всячески уклонялся.

Земляне и селениты

1

В 1901 году вышел роман «Первые люди на Луне» («The First Men in the Moon»).

Несомненно, это один из самых читаемых романов Уэллса. «Три тысячи стадий от Земли до Луны (эпиграф из Лукиана. — Г. П.). Не удивляйся, приятель, если я буду говорить о надземных и воздушных материях. Просто я хочу рассказать по порядку мое недавнее путешествие».

Речь шла о Луне.

Она далеко, но всегда перед глазами.

Удивляемся ли мы сейчас факту высадки людей на Луне?

Нет, конечно. Дело привычное. Вот и Усталый Гигант не сильно удивился, когда однажды волею Уэллса на давно знакомой Луне оказались два вполне обыкновенных англичанина. «Нужно ли вдаваться в подробности спекуляций, в результате которых я попал в Лимпн, в Кенте? — откровенничает один из них, мистер Бедфорд. — Коммерческие дела связаны с риском, и я рискнул. И явился неумолимый кредитор. Вы, вероятно, встречали таких воинствующих праведников, а может, сами попадали в их лапы. Он жестоко разделался со мной. Чтобы не стать на всю жизнь клерком, я решил написать пьесу. (Одно время сам Уэллс собирался писать пьесы; Бернард Шоу его отговорил. — Г. П.) У меня есть воображение и вкус. Я верил не только в свои коммерческие способности, но и считал себя талантливым драматургом. Писание пьес казалось мне делом не менее выгодным, чем деловые операции, и это еще более окрыляло меня…»

Второй — изобретатель. «Низенький, кругленький, с неровными, порывистыми движениями. На нем было пальто и короткие брюки с чулками, как у велосипедиста, а гениальную голову покрывала шапочка, как у игроков в крикет. Зачем он так нарядился, не знаю: он никогда не ездил на велосипеде и не играл в крикет. Вероятно, все это были случайные вещи. Он размахивал руками, подергивал головой и жужжал — жужжал, как мотор. Вы, наверно, никогда не слышали такого жужжания. А время от времени он прочищал себе горло, неимоверно громко откашливаясь».

Короче, ничем не примечательная пара.

Но у Герберта Джорджа Уэллса именно такие люди высаживаются на острова зверолюдей, ищут компромисса с марсианами, путешествуют по времени, изобретают невидимость или «новейший ускоритель». Кейвор, гениальную голову которого покрывает шапочка «как у игроков в крикет», тоже изобрел нечто невероятное — вещество, неподвластное тяготению. А 14 октября 1899 года его изобретение было готово.

«Печные трубы взлетели на воздух, рассыпавшись щебнем; за ними последовали крыша и разная мебель. Затем вспыхнуло белое пламя. Деревья раскачивались и вырывались из земли; их разносило в щепы, летевшие в огонь. Громовой удар оглушил меня с такой силой, что я на всю жизнь оглох на одно ухо. Все стекла в окнах разлетелись вдребезги. Я сделал несколько шагов от веранды по направлению к дому Кейвора, и в эту минуту налетел ураган. Фалды пиджака взлетели мне на голову, и я против воли огромными прыжками помчался вперед. В тот же самый миг ветер подхватил и изобретателя, закружил его и поднял на воздух. Я видел, как колпак от одной из печных труб слетел на землю в шести ярдах от меня, подпрыгнул и стремительно понесся к центру взрыва. Кейвор, болтая ногами и размахивая руками, упал и кубарем покатился по земле, потом снова взлетел на воздух, со страшной быстротой понесся вперед и исчез среди корчившихся от жара деревьев около своего дома. Клубы дыма и пепла и полоса какого-то синеватого блестящего вещества стремительно взлетели к зениту. Большой обломок забора промелькнул мимо меня, воткнулся в землю и упал плашмя, — самое худшее миновало. Я повернулся против ветра, с трудом остановился и попытался прийти в себя и собраться с мыслями».

Что произошло?

Кейвор объясняет.

Над возникшим в процессе неких реакций кейворитом давление воздуха сверху прекратилось, а по сторонам он продолжал давить с силою четырнадцати с половиной фунтов на каждый квадратный дюйм. Так что удар снес крышу и образовался как бы атмосферный фонтан, все выбрасывающий в атмосферу. Если бы туда не вытянуло и кейворит, земля, наверное, избавилась бы даже от океанов…

Учитывая этот опыт, Кейвор сооружает необычный шар. Он выполнен из стали и выложен толстым стеклом. Внутрь шара помещены запасы сгущенного воздуха и концентрированной пищи, аппараты для очистки воды. Снаружи стальная оболочка покрыта тонким слоем кейворита; закрой заслонки, и всемирное тяготение стремительно выбросит шар за атмосферу Земли.

Действительно изящное решение.

Оно помогает Бедфорду и Кейвору попасть на Луну.

К удивлению путешественников, Луна оказывается обитаемой. Она вся источена подземными ходами; только в теплое время из своих пещерных жилищ на поверхность планеты поднимаются пастухи — гоняют скот среди тучных, но недолго живущих растений. В окружности каждая лунная корова имела не менее восьмидесяти, а в длину — не менее двухсот футов. По сравнению с их домашним скотом сами селениты показались Бедфорду и Кейвору настоящими пигмеями. «Что-то вроде насекомых с длинными ремнеобразными щупальцами и клешнёй, со звоном болтавшейся на блестящем цилиндрическом футляре, покрывавшем все туловище».

Но не следовало преуменьшать опасность лунных пигмеев.

Они не только увлекли Бедфорда и Кейвора в свое подземное царство.

Они увлекли туда путешественников против их воли, силой.

2
Отступление

Юрий Олеша (писатель):

«Мало что написано лучше, чем та сцена, когда Кейвор и его спутник, ведомые селенитами, подходят к мосту над гигантской индустриального характера пропастью и, увидев, что мост не шире ладони, инстинктивно останавливаются. Конвоиры с тонкими пиками, не зная, что причина остановки только в том, что мост слишком узок, рассматривают эту остановку как неподчинение, бунт. Они начинают покалывать своими тонкими пиками Кейвора и его спутника — ну-ка, идите, в чем дело? А те не могут идти по самой своей природе! Безвыходность положения усиливается еще и тем, что если бы даже наши два земных жителя и попытались объяснить селенитам, почему именно они не могут вступить на такой узкий мост, то те все равно не поняли бы, поскольку у них отсутствует ощущение и страх высоты. Тут Кейвор и его спутник (раздраженные, кстати, этими покалываниями) решают, что лучшее, что можно предпринять при таком положении, это начать драться. Подхватывают валяющиеся под ногами золотые ломы и крошат селенитов направо и налево…»

3

Позже Кейвор, по несчастью оставшийся на Луне, передал на Землю — с помощью радио — немало интересных сообщений. Например, весьма запоминающееся описание Великого Лунария, сидящего на особом престоле.

«Он сидел там на чем-то, похожем на сверкание голубого пламени. Казалось, он парит в голубовато-черной пустоте. Его мозг имел в диаметре несколько десятков ярдов. Не знаю, как это достигалось, но из-за трона исходили голубые лучи, смыкавшиеся над головой Аунария ярким ореолом. Вокруг стояли, поддерживая его, многочисленные слуги и телохранители, крошечные и тусклые в этом сиянии, а ниже в тени огромным полукругом стояли его интеллектуальные советники, его напоминатели, вычислители, исследователи, слуги и другие знатные насекомые лунного двора. Еще ниже стояли привратники и посыльные, затем — стража; у самого же основания лестницы колыхалась огромная, разнообразная, смутная, теряющаяся вдали в полном мраке масса селенитов. Сначала лунный мозг показался мне похожим на опаловый расплывчатый пузырь с неясными, пульсирующими, призрачными прожилками внутри, затем я заметил под этим колоссальным мозгом над самым краем трона среди сияния крошечные глазки. Никакого лица не было видно — только глаза, точно пустые отверстия. Сначала я не замечал ничего другого, кроме этих пристальных глаз, но потом различил внизу маленькое карликовое тело с белесыми скорченными, суставчатыми, как у насекомых, членами. Глаза глядели на меня сверху вниз со странным напряжением, и нижняя часть вздутого шара сморщилась. Слабенькие ручки-щупальца еле-еле поддерживали на троне эту фигуру…»

4

Великий Лунарий понадобился Уэллсу не для экзотики. И само общество селенитов не являлось для Уэллса обществом абстрактным, полностью им придуманным. Луна в представлении писателя была просто еще одним достаточно глухим графством Великобритании. Кейвор увлечен, он ищет понимания, он пытается разобраться в социологии селенитов, расспрашивает их, осмысляет услышанное, а одновременно рассказывает селенитам о земной истории, о земной цивилизации. Он не придает значения деталям, но селениты поражены. Как? На Земле существует множество государств? Нет единства? Постоянно идут войны между государствами? Селениты напуганы. Как? На Земле постоянно происходят убийства? Разрушаются целые города? Царят невежество и насилие? Нет, нет, они не хотят больше ничего слышать! Они лишают Кейвора связи с Землей. Они боятся, что земляне прибудут на Луну в огромном количестве и с оружием в руках. Тем более что Бедфорд сумел бежать из пещер, отыскать шар и вернулся на Землю. Массивный золотой лом, прихваченный на Луне, должен обеспечить безбедное будущее Бедфорда. Охваченный радостью, он без присмотра оставляет шар на берегу моря, и вовнутрь, конечно, забирается какой-то мальчишка. Он даже умудряется закрыть металлические шторки и навсегда улетает с Земли, умножив список таинственно исчезнувших по вине Уэллса существ и предметов: миниатюрная модель машины времени… кошка-невидимка… шар, покрытый удивительным веществом…

«Я приказал принести письменные принадлежности, — спокойно заканчивает свои записки Бедфорд, — и написал письмо в Нью-Ромнейский банк. В нем я сообщил директору, что хочу открыть у него текущий счет, и просил прислать двух доверенных лиц, снабженных соответствующими документами и каретой с хорошей лошадью, чтобы перевезти несколько сот фунтов золота. Я подписал письмо фамилией Блейк, которая показалась мне почтенной. Затем достал фолькстонскую адресную книгу, выписал оттуда адрес портного и попросил послать ко мне закройщика снять мерку на суконный костюм; затем заказал чемодан, несессер, желтые ботинки, рубашки, шляпы и так далее; от часового мастера я выписал часы. Отослав письма, я заказал самый лучший завтрак, какой только можно было получить в гостинице. После завтрака я закурил сигару, сохраняя полное хладнокровие и спокойствие, и мирно отдыхал, пока, согласно моему распоряжению, из банка не явились два клерка, которые взвесили и забрали мое золото, после чего я, накрывшись одеялом с головой, опять улегся спать…»

Фабианцы

1

В феврале 1903 года Уэллс вступил в Фабианское общество.

Цель этого философско-экономического общества была определена еще в 1896 году в отчёте, представленном Международному социалистическому съезду: «Report on Fabian Policy» («FabianTracts»,№ 70). «Обществофабианцев, — говорилось в отчете, — имеет целью воздействовать на английский народ, чтобы он пересмотрел свою политическую конституцию в демократическом направлении и организовал своё производство социалистическим способом так, чтобы материальная жизнь стала совершенно независимой от частного капитала. Общество фабианцев преследует свои демократические и социалистические цели, не примешивая к ним других тенденций; сообразно с этим оно не имеет собственного мнения относительно вопросов о браке, о религии, об искусстве, об экономическом учении in abstracto, об историческом процессе, о валюте и т. д. Общество фабианцев состоит из социалистов. Оно стремится к новой организации общества посредством эмансипации земли и промышленного капитала от личной и классовой собственности и посредством передачи их в руки общества в видах всеобщего блага».

Для вступления в ряды фабианцев требовались две рекомендации — Уэллс получил их от Бернарда Шоу и Грэма Уоллеса. Для знакомства требовалось прочесть доклад — Уэллс прочел его на тему, весьма неожиданную для его поклонников: «Проблемы научного администрирования округов в отношении к муниципальным предприятиям». Юный Берти все больше и больше превращался в респектабельного джентльмена и его все больше и больше интересовала реальность. Какое-то время Уэллсу даже казалось, что именно фабианцы являются той силой, которая может преобразовать жизнь Англии, и не только Англии. Правда, неторопливость их (фабианцы не случайно назвались по имени римского военачальника Фабия Максима Кунктатора, выручившего Рим своей неторопливой, хорошо продуманной тактикой от почти неизбежного поражения) страшно раздражала Уэллса. И входили в общество очень разные люди: политики и экономисты Сидней Вебб, его жена Беатриса, Э. Кеннан, Джордж Дуглас Ховард Коул, К. Блэк, Хьюберт Бланд, Эдвард Пиз, Рамсей Макдональд, Сидней Оливье, Роберт Блэтчфорд, Томас Балог, писатели и философы Бернард Шоу, Анни Безант, Стюарт Хедлем, Джон Мейнард Кейнс, Бертран Рассел, Уильям Беверидж, Ричард Тоуни и многие другие. От вообще социалистов фабианцы отличались тем, что категорически не принимали никаких революционных изменений, они протестовали против враждебного отношения социал-демократов к классу буржуазии, из которого, кстати, вышло много известных социалистов. Изменить общество, излечить его изъяны они хотели исключительно мирными методами и, прежде всего, широчайшим распространением своих идей. Господство социализма, на их взгляд, должно было наступить постепенно, путём целого ряда частных реформ, как общегосударственного, так и местного, муниципального характера (отсюда и тема доклада, прочитанного Уэллсом). Фабианцы принимали активное участие в парламентских и местных выборах. Не будучи политической партией, они не выставляли собственных кандидатов, зато поддерживали представителей тех партий, которые казались им близкими по убеждениям. Они выступали за ограничение прав палаты лордов, за отмену налогов на чай, кофе и съестные припасы, за отмену прогрессивного подоходного налога; они требовали перехода на восьмичасовой рабочий день, дальнейшего развития фабричного законодательства, национализации земель, железных дорог, рудников, за развитие муниципальных услуг — дешевых, доступных всем. Во всех этих устремлениях они опирались на личный опыт, подсказывавший им, что социалисты, как и все остальные люди, не могут всё сделать только по собственному желанию, а значит, должны идти на компромисс, в демократическом обществе являющийся необходимым условием политического прогресса.

Для распространения своих идей, для разработки многих теоретических и практических вопросов фабианцы, надо им отдать должное, сделали немало. Труды общества, множество брошюр, написанных его членами, расходились в миллионах экземпляров; число прочитанных лекций исчислялось десятками тысяч. Но Уэллсу не нравилась медлительность фабианцев; ему многое не нравилось в их методах, даже такая, казалось бы, мелочь: штаб-квартира фабианцев располагалась в подвале. В прекрасном старинном здании Клементс-Инн, но в подвале, в подвале, черт бы его побрал! — а Уэллс с детства не выносил подвалов.

«Не без труда удалось разыскать им канцелярию в каком-то подвале Клементс-Инна, — писал Уэллс в романе «Тоно-Бэнге». — Надменный секретарь стоял, широко расставив ноги, перед камином и строго допрашивал нас, видимо, сомневаясь в серьезности наших намерений. Все же он посоветовал нам посетить ближайшее открытое собрание в отделении в Клиффордс-Инн и даже снабдил кое-какой литературой. Нам удалось побывать на этом собрании, выслушать там путаный, но острый доклад о трестах, а заодно и самую сумбурную дискуссию, какие только бывают на свете. Казалось, три четверти ораторов задались целью говорить как можно более витиевато и непонятно. Это напоминало любительский спектакль, и нам, людям посторонним, он не понравился. Когда мы направлялись по узкому переулку из Клиффордс-Инна на Стрэнд, Юарт (друг героя. — Г. П.) внезапно обратился к нашему сморщенному спутнику в очках, в широкополой фетровой шляпе и с большим галстуком оранжевого цвета:

— А сколько членов в этом вашем фабианском обществе?

Человек сразу насторожился:

— Около семисот. Возможно, даже восемьсот.

— И все они похожи на тех, кого мы только что слушали?

— Думаю, да. Большинство примерно такого типа, — самодовольно хихикнул человечек. А Юарт, когда мы вышли на Стрэнд, сделал рукой красноречивый жест, словно соединяя воедино все расположенные здесь банки, предприятия, здание суда с часами на башне, рекламы и вывески в одну гигантскую, несокрушимую капиталистическую систему.

— У этих социалистов нет никакого чувства меры. Чего от них ожидать?»

2

Супругам Уэбб Уэллс понравился.

«Уэллс интересен, хотя в его личности есть что-то отталкивающее, — записала в дневнике Беатриса. (И это несмотря на то, что Уэллс к тому времени научился более или менее смирять свои порывы и в обществе разговаривал, как в общем полагалось разговаривать людям воспитанным. — Г. П.) Он — прекрасный инструмент популяризации идей».

А вот Джейн Уэббам не понравилась, не показалась прекрасным инструментом для популяризации идей. «Милая маленькая особа с сильной волей, средним интеллектом, и в ее натуре есть что-то мелкое. В одежде и манерах она очень старается соответствовать тому обществу, в котором благодаря своим талантам может вращаться ее муж, но все это очень искусственно — от ее слащавой улыбки до показного интереса к общественным проблемам».

Поначалу Уэллс терялся среди знаменитых политиков и общественных деятелей.

Все же не приказчики из мануфактурной лавки! Артур Бальфур — министр правительства, Эдгар Сесил, сэр Уолтер Рейли, сэр Джеймс Крайтон-Браун, лорд Метчет, леди Кроу, Морис Баринг. Однако уже через пару лет Уэллс вполне освоился и даже повел ожесточенную критику Уэббов и поддерживающего их Бернарда Шоу. Уэллс не собирался и дальше писать фантастические романы, он даже не хотел оставаться художником — их он, честно говоря, презирал; получив некоторые возможности, он собирался перестроить мир. Именно весь мир, как он писал в «Спящем» и в «Предвиденьях». Он был убежден, что фабианцы прислушаются к его советам; ведь идея единого Мирового государства, несомненно, должна владеть крупными умами. Будущее единое Мировое государство — решаемая задача. Просто начинать надо побыстрее и прямо с Британской империи. Английский язык и английская культура, распространенные по всем регионам планеты, дают реальную возможность для весьма скорых реформ. Уэллса откровенно возмущало то, что фабианцы постоянно говорят о мелочах (на его взгляд. — Г. П.) и заняты в основном личными политическими перспективами. «Паутина заговоров и интриг, которая тянулась в разные стороны от четы Бландов, пересекалась с похожими, хотя и не такими путаными линиями, связующими любопытных и предприимчивых людей, составляющих Фабианское общество, и наконец, подобно плесени, покрыла всю организацию». Бертран Рассел, например, понял это раньше Уэллса и вышел из общества, но Уэллс не хотел сдаваться. Он посчитал решение Рассела неверным. Кто-то же должен донести до самих членов общества несколько весьма важных понятий! Например, такое: вся сила в среднем классе! Именно в развивающемся среднем классе! Пролетариат? О нет, с этим Уэллс не был согласен. «Маркс всегда стоял за освобождение рабочего класса, а я стою за его уничтожение». Уэллс считал себя чисто мелкобуржуазным социалистом. Несовпадение его взглядов со взглядами лидеров фабианцев ярко подчеркнула знаменитая статья «Беда с башмаками», напечатанная в 1905 году в газете «Индепендент ревю». Эти мелочные разговоры о ценах на газ и воду, считал Уэллс, это постоянное мельтешение между консерваторами и либералами никогда не приведут нас к Золотому веку! Бернард Шоу, прочтя статью, написал Уэллсу: «Кажется, Вы не понимаете всей сложности работы в демократическом обществе…»

3

Отношения с фабианцами не складывались.

Позже, в романе «Бэлпингтон Блэпский», Уэллс попытался разобраться с этим.

Проблемы социализма? Да ну! Всё совсем не так, всё не так сложно, утверждает тетя Люцинда, ярая социалистка. Существуют умные книги, надо их только прочесть внимательно; существуют места, где умные люди собираются и обсуждают самые сложные вопросы. Где? Да у тех же фабианцев.

«Она (тетя Люцинда. — Г. П.) сидела там на трибуне рядом с Сиднеем Уэббом и мистером Голтоном; по-видимому, она была знакома со всеми, кто сидел на трибуне, а Теодор нашел себе место в аудитории. И вот в то время как секретарь читал повестку дня и делал всякие сообщения, Теодор почувствовал, как его задел по уху маленький бумажный шарик, и, обернувшись, увидел Маргарет и Тедди (свою девушку и ее брата. — Г. П.). Они сидели за три ряда от него и оба, по-видимому, были обрадованы, встретив его здесь. Все трое начали оживленно жестикулировать, изъявляя желание сесть вместе, но зал был слишком плотно набит, чтобы можно было думать о перемещении, так что пришлось подождать, пока все кончится. Доклад назывался «Марксизм, его достоинства и заблуждения», местами он был чрезвычайно интересен, местами непонятен, а иногда просто ничего нельзя было разобрать. Прения начались с бурного выступления одного немецкого товарища, затем разыгралась сцена между председателем собрания и почтенной глухой леди, которой хотелось задать несколько вопросов, потом было совершенно не относящееся к делу, весьма отвлеченное выступление одного ирландского католика; но время от времени то одна, то другая фраза все-таки врезались в сознание Теодора. Он впервые так близко увидел Бернарда Шоу, и он показался ему необыкновенно интересным, хотя выступал всего несколько минут и по какому-то явно второстепенному вопросу. А когда всё кончилось и все вскочили, с шумом отодвигая стулья, Теодор извинился перед тетушкой Аюциндой и вместе с Брокстедами отправился в кафе Аппенрод. Там пили пиво, ели сандвичи с копченой лососиной и без конца разговаривали…»

4

Встречи с фабианцами не проходят даром.

«По наущению тетушки Люцинды Теодор начал наблюдать за жизнью бедных людей. Пытаясь понять сущность социальных контрастов, он отправлялся бродить в рабочие кварталы, в трущобы к северо-востоку от Риджент-стрит и Оксфорд-стрит, от Хемпстеда и Хемпстед-роуд, от Бэкингемского дворца и Пимлико. Он увидел, что Лондон до сих пор многое скрывал от него, например ютившиеся на задах узкие улочки. Теодор неторопливо пробирался сквозь многолюдную, разгулявшуюся под праздник толпу на Эдсвер-роуд и уносил с собой смрадные воспоминания о мусорных кучах и парафиновых фонарях, заглядывал мельком во внезапно отворяющиеся двери, слушал праздничный гомон переполненных кабаков. Их было, по-видимому, несметное множество, этих вонючих и грязных людей. А какая грязь, свалка, разруха и нищета, мерзость и преступление скрывались за всеми этими фасадами Лондона, за всеми фасадами цивилизации! И тетушка Люцинда считала, по-видимому, что Теодор должен что-то сделать со всем этим…

Вообще говоря, Теодор недолюбливал бедняков. Он предпочитал держаться от них подальше и думать о них как можно меньше. Богачи, когда он думал о них, вызывали у него сложное чувство зависти, а бедняки — одно отвращение. Да почему, собственно, он должен беспокоиться обо всех этих людях? Тетя Аюцинда на это заметила, что хорошо бы ему теперь вступить в филиал Фабианского общества, именуемый фабианским питомником; там он сможет познакомиться с современными социальными проблемами. Когда Теодор узнал, что Маргарет и Тедди, оказывается, уже состоят в группе, он с удовольствием вошел в нее. Но «питомник» показался ему малоубедительным. Ответственными за положение бедных там почему-то считали только богатых, а вот бедные почему-то не считались ответственными за положение богатых. Бернштейны (новые приятели Теодора. — Г. П.) презирали фабианский питомник. Не имеет смысла, утверждали они, ублажать нечистую совесть и потворствовать прихотям богачей. Капиталистическая система сама по себе ответственна за все более и более увеличивающееся неравенство. Все меньше счастливчиков пользуется простором, свободой, изобилием, солнечным светом лицевой стороны жизни, и все больше несчастных загоняется в смрадные трущобы. И когда в трущобах лопнет терпение, произойдет взрыв!..

Но в трущобах почему-то не замечалось никаких признаков взрыва, да и вообще не замечалось никакого революционного брожения. Теодор видел толпы озабоченных, суетящихся людей, но не замечал в них ничего особенного. Люди были заняты своими делами, шли на работу, возвращались домой, покупали в жалких дешевых лавчонках уродливые, безвкусные вещи, напивались; самые убогие продавали спички, пели гнусавыми голосами, стоя под окнами, или, не стесняясь, просили милостыню, менее убогие затевали драки. В них не было ничего, что напоминало бы Гиганта Пролетария — могучего, справедливого, чистого сердцем простака марксистских плакатов. Теодор был глубоко убежден, что эти жалкие бедняки, так же как блистательные богачи, существуют с незапамятных времен, и что и через сотни лет, как бы ни изменились обычаи и взаимоотношения, контрасты большого города по-прежнему будут существовать — с другими, не так уж сильно отличающимися от нынешних, богачами на переднем плане, и все с той же убогой, серой, мятущейся, придавленной массой. В глубине души он верил, что существующий порядок вещей несокрушим…»

5

Я специально привел эти отрывки, потому что они — прямые мысли Уэллса и сильно помогают понять, почему его выступления раздражали коллег по обществу. Не забудем и о том, что многие из них никогда не забывали о том, что этот агрессивный, слишком умный коротышка с высоким писклявым голосом еще совсем недавно был всего лишь приказчиком в мануфактурной лавке. Да и сам Уэллс слишком часто срывался на личности, отталкивал от себя даже друзей. К тому же перед недружественной аудиторией он терялся, говорил плохо и неубедительно. «Если бы господин Уэллс говорил так же хорошо, как пишет, — заметил как-то секретарь фабианцев Эдвард Пиз, — судьба Фабианского общества могла быть совершенно иной». Но Уэллс и впрямь говорил хуже, чем писал. Это злило его и приводило к нервным срывам. И заставляло искать утешения. И теперь уже не у Джейн. Она, конечно, верная жена, хорошая мать, он по-своему любил ее, но теперь, после стольких книг и событий, она была только фоном — замечательным, но фоном…

А утешительницы находились.

Однажды Роззамунда Бланд, дочь того самого интригана-фабианца, по-дружески пожаловалась Уэллсу на отца, который вроде бы приставал к ней с двусмысленными предложениями. Разумеется, Уэллс предложил свои услуги в этом деле. К сожалению, отец, человек опытный и энергичный, поймал влюбленную парочку на Паддингтонском вокзале, когда они собирались на время улизнуть из Лондона. Прямо на перроне при многочисленных свидетелях Хьюберт Бланд отчитал побагровевшего от ярости и смущения Уэллса. В итоге Розамунду срочно выдали замуж, и не за кого-нибудь, кстати, а за брата знаменитого писателя — Сесиля Честертона…

В среде фабианцев история эта не прибавила Уэллсу популярности.

Зато нашлась новая утешительница — Эмбер Ривз, дочь еще одного влиятельного фабианца. «Эмбер была беспокойна и деятельна, — вспоминал позже Уэллс. — Она много болтала, и у нее был целый хвост поклонников. Она флиртовала с молодыми людьми, своими ровесниками, и всячески пыталась их заинтересовать. Один или двое даже хотели на ней жениться. С одним из них, Бланко Уайтом, она проводила особенно много времени. По воскресеньям они вдвоем отправлялись на долгие загородные прогулки и, конечно, Эмбер рассказала ему о нашей близости. Бланко Уайт был здравомыслящий, добросовестно последовательный молодой человек и куда яснее меня понимал, как обстоит дело и как мне приличествовало поступить. Не думаю, что Эмбер специально подталкивала меня к мысли о разводе с Джейн, но эта мысль несомненно приходила ей в голову. В воображении Эмбер я занимал огромное место, и это лишало ее жизнь целостности. В Лондонской школе экономики она била баклуши, и в конце года выяснилось, что она не оправдала надежд, которые на нее возлагали, а ведь Эмбер была яркой звездой среди феминисток. Наконец, Бланко Уайт положил конец неопределенности — он пошел прямо к Пемберу Ривзу и объяснил ему, что «этот Уэллс» обесчестил его дочь, но он, Бланко Уайт, все равно готов жениться на Эмбер. Пембер Ривз повел себя в точности так, как положено было вести себя отцам в XVII веке. Он устроил публичный скандал; объявил о своем намерении застрелить меня; короче, «пришел в ярость». И даже жену свою, бедную миссис Ривз, осыпал нелепыми обвинениями, будто бы она потворствовала нашей связи…

Я изо всех сил стараюсь не оправдывать себя в этой истории.

Из-за поворотов моей натуры во мне всегда сосуществовали как бы два совсем разных человека. Для одного спокойствие и чувство собственного достоинства Джейн, наши дети, наш дом, моя работа были дороже всего на свете, а для другого необходимей всего была именно Эмбер, ее страсть. И Эмбер тоже мучительно разрывалась между жаждой как можно быстрее уединиться со мной или же, напротив, восстановить, наконец, свое доброе имя и жить в кругу друзей и близких. Наше поведение определялось не логикой, а бурными всплесками множества противоречивых побуждений. Я откровенно рассказываю о том, что мы делали, но не могу ответить на простой вопрос: «Почему мы это делали?». Хотя над нами собирались тучи, Эмбер ухитрилась до меня дозвониться, и мы в последний раз уединились в комнатке, снятой мною неподалеку от вокзала Виктория. «Что бы ни случилось, милый, я хочу иметь от тебя ребенка», — сказала Эмбер. Я и тут не стал задаваться вопросом, чем вызвана эта внезапная любовь Эмбер к потомству, и мы просто взялись за дело. Будучи честной, Эмбер обо всем рассказала Бланко Уайту, и тот еще больше утвердился в своем желании разлучить нас. Но Эмбер упаковала пару саквояжей, выскользнула из дома, и я увез ее во Францию, в Ае-Туке, где снял меблированный домик.

Там мы оказались в полном одиночестве. Гуляли, говорили о серебристых дюнах, сидели у моря и занимались любовью в теплой ночной тьме под молчаливыми, широко расходящимися лучами двух маяков, а также обсуждали, что нас ждет впереди. Только когда вся сила нашей сексуальной романтики была исторгнута, перед нами угрожающе замаячила главная тревога. У нас ведь и мысли не было завершить побег так, как это делалось в XIX веке. Я подумать даже не мог о разводе с Джейн. Ни Эмбер, ни меня не прельщала перспектива странствовать по Европе в таком вот незавидном положении, да еще испытывая денежные затруднения. Нам нужен был Лондон со всеми его возможностями. Мне, конечно, было легче, чем ей, потому что даже мать ее повернулась против нее, а собственного положения в обществе она пока не приобрела.

«Я вернусь и выйду замуж за Бланко».

В Булони я посадил Эмбер на пароход и вернулся в Ле-Туке.

Там я прожил еще несколько дней, не в силах сразу вернуться к благопристойной, лишенной плотских радостей жизни. Потом к себе пригласил Джейн с мальчиками. Не помню, что именно происходило у меня в душе, но, мне кажется, это был поистине мудрый шаг. Теперь рядом были веселые мальчишки, и я гулял с ними, бегал наперегонки, купался и сумел перебраться через ту пропасть, что на время разверзлась между мною и Джейн. Я даже сумел приняться за работу, за одну из своих хороших книг — «Историю мистера Полли». Странно вспоминать, что иные из лучших страниц я писал, горько рыдая, как разочарованное дитя. А Джейн была поразительна. Она не обнаружила ни обиды, ни возмущенного себялюбия. Она всегда рассматривала мою пылкость как некое органическое заболевание; она ни во что не вмешивалась, терпеливо и ненавязчиво пережидая, когда мое лихорадочное возбуждение схлынет. Вскоре мы разговаривали о происшедшем так, словно речь шла не обо мне, а о ком-то другом, о ком мы оба беспокоились…»

6

Кстати, машинистку Уэллс никогда не держал; все его рукописи переписывала Джейн. Она лучше кого-либо знала, какие прототипы стоят за героинями Уэллса (практически за всеми). И, похоже, она действительно понимала его сложную свободолюбивую, скажем так, натуру. А он метался между разными полюсами: творчество, женщины, фабианцы. Последним он еще раз попытался объяснить своё видение мира в таких статьях как «Новые миры вместо Старых» («New Worlds for Old») и «Первое и последнее»(«First and Last Things»), но понимания не нашел. В конце концов, в 1908 году, окончательно разочарованный, он оставил фабианцев. «Разве эти люди способны что-нибудь изменить?» А еще он до конца жизни так и смог понять, почему это миссис Ривз (мать Эмбер) так сильно на него обижалась. Она ведь активнее многих других феминисток выступала за свободу женщин!

Гераклеофорбия

1

В 1904 году Уэллс издал новый роман.

Может, не лучший, но фантастический. А от него чего-то такого ждали.

На этот раз Уэллс писал об ответственности ученых. «Пища богов» («The Food of the Gods, and How It Саше to Earth») — название он взял с понравившейся ему рекламы какао. В конце концов, считал Уэллс, давно пора наладить какой-то контроль над наукой, действительно преобразующей мир, и над ее деятелями. А то получается, что имена научных светил известны всем, а вот каким образом жизнь каждого отдельного обыкновенного человека связана, скажем, конкретно с мистером Бенсингтоном, членом Королевского научного общества, или с профессором Редвудом, читающим курс физиологии на Бонд-стрит в колледже Лондонского университета, — об этом часто и не догадываются. Известно только, что один невысок, лыс, носит очки в золотой оправе и суконные башмаки, разрезанные во многих местах из-за мозолей, а второго и описать трудно, самая заурядная внешность. Но именно мистеру Бенсингтону и профессору Редвуду удалось создать «гераклеофорбию» — «пищу богов». Нет, они не ставили перед собой каких-то особенных целей, они не собирались кардинально менять мир — просто Англия давно нуждалась в быстром и экономичном откорме домашней птицы и домашнего скота. На свои деньги мистер Бенсингтон купил отдаленную ферму, где можно было проводить опыты в полной безопасности. Он понимал выгоду затеянного дела. «Ему вдруг представились цыплята, вырастающие до сказочных размеров». Он поделился своими раздумьями с профессором Редвудом, и тот с ним охотно согласился: конечно, лучше работать с крупными формами; работать со всякой мелочью — это все равно, что ставить химические опыты с недостаточным количеством вещества, ошибок не избежать.

2

К сожалению, всё, как всегда, уперлось в людей. Семейная чета, выбранная мистером Бенсингтоном для ухода за опытными цыплятами, оказалась ненадежной: миссис и мистер Скинеры плохо следили за цыплятами. Да еще и боялись их. «Растут, как лопухи. Того и смотри вымахают с лошадь величиной!» В неосторожно оставленную жестянку с «пищей богов» случайно залетают осы; что-то попадает на землю, смывается дождями в пруд, а профессор Редвуд втайне, повинуясь отцовскому инстинкту, подкармливает «пищей богов» своего сына. Неудивительно, что в местном пруду появляются вдруг неестественно большие головастики, на людей нападают гигантские осы, даже цыплята начинают вести себя агрессивно. Их, здоровенных, как страусы, однажды загнали в Аршот, где шло праздничное гулянье. Конечно, местных жителей это возбудило. Цыплят преследовали до Финдон-бич, даже обстреляли из мелкокалиберки. А сын профессора Редвуда за десять дней прибавил на два с половиной фунта.

Начинается паника. Мистер и миссис Скиннер бегут с фермы.

И они не просто бегут — они уносят с собой некий запас чуда-порошка.

Подозрительную ферму сжигают, но чудо-порошок уже расползся по всей Англии, он попал за границу — в пищу самой настоящей принцессы Везер-Дрейбургской. Заодно подрастают дети Коссара, известного инженера-строителя, сумевшего достать для них такую прекрасную подкормку. Никто ведь не подозревал, во что всё это выльется. Слухи ширятся, газеты полны смешных карикатур. Правда, начинают раздаваться и осторожные голоса. Например, молодой настырный журналист Кейтэрем, из рода графов Пьютерстоунов, публикует в журнале «XIX столетие и грядущие века» большую статью, в которой категорически требует запретить гераклеофорбию.

Но поздно, поздно… У одного только инженера Коссара подрастают сразу три великана. «В углу детской стояли огромные, в четыре квадратных фута, счеты, очень прочные, на железных стержнях, с закругленными углами, — с помощью этого отменного инструмента юным гигантам предстояло познать искусство расчетов и вычислений. Собачек, кошечек и тому подобных мягких игрушек не было. Вместо них Коссар однажды без лишних слов доставил три воза всевозможных игрушек такого размера, что проглотить их не могли бы даже дети-гиганты. Игрушки эти можно было громоздить одну на другую, выстраивать в ряды, катать, кусать (Уэллс прекрасно знал, о чем рассказывает. — Г. П.); их можно было бить одну о другую, открывать, закрывать — словом, мудрить с ними на все лады сколько душе угодно. Тут было множество кубиков и кирпичиков всех цветов и разной формы — деревянных, из полированного фарфора, из призрачного стекла, из резины. Были пластинки, плитки, цилиндры; были конусы, простые и усеченные; сплющенные и растянутые сфероиды, ящики разных размеров и форм — с привинченными и съемными крышками; даже несколько шкатулок со сложными замками. Были обручи резиновые и кожаные, и масса грубо выточенных кругляшек, из которых можно было составлять всякие фигурки. И, конечно, книги. Ведь нужно развивать воображение ребенка; в конце концов, это и есть цель воспитания…»

3

Прошло двадцать лет, дети выросли.

Разумеется, наш мир оказался не приспособленным для жизни великанов.

В город они пойти не могли, чтобы, не дай бог, кого ненароком не покалечить, а частные владельцы запрещали появляться на их лугах. Оказывается, Англия — маленький остров. Хорошо, что есть решительный Коссар, для которого будущее его детей-гигантов гораздо дороже общего затхлого прошлого. Он понимает, что столкновения гигантов и карликов неизбежны, поэтому выросшие дети под его руководством начинают возводить самые настоящие укрепления. Узнав об этом, уже и известные политики требуют раз и навсегда избавиться от великанов. Предлагается, например, вывезти их в Африку. Пусть там живут, но не размножаются.

И однажды происходит то, что должно было произойти.

Не выдерживают нервы полицейского — раздаются первые выстрелы.

В ответ на стрельбу юноши-великаны начинают бомбардировку Лондона — любимый полигон Уэллса; на этот раз город забрасывают бомбами, начиненными не взрывчаткой, а «пищей богов». Победа, конечно, достанется молодым, все законы природы на их стороне. На гребень крепостного вала поднимается один из сыновей Коссара. «Пока лишь на одну ступень поднялись мы над ничтожеством пигмеев, — говорит он. — И боремся сейчас не за себя, а за новую ступень, потому что мы — глаза и руки самой Жизни. Папа Редвуд (тот самый профессор, что вместе с Кенсингтоном изобрел «пищу богов» и подкармливал ею своего сына. — Г. П.) учил, что в нас воплощен Дух человеческий. И мы в словах, в делах, своих будущих детях должны передать его всем людям, потому что Земля — не место отдыха и не площадка для игр, иначе у нас было бы не больше права на жизнь, чем у всех этих, уходящих со сцены пигмеев. С их мелкими мозгами они бы спокойно перерезали нас, а потом сами без боя уступили бы место каким-нибудь разумным муравьям. Нет, мы бьемся ради роста, ради движения вперед. И завтра, живые или мертвые, все равно победим. И будем расти, пока сама Земля не станет для нас очередной ступенькой!»

4

Не совсем, правда, ясно, почему именно физический рост должен определять будущее. Разве что как художественное допущение. «В Уэллсе, — писал большой любитель парадоксов Гилберт Кит Честертон, писал, конечно, с усмешкой и с иронией, — поражает, прежде всего, то, что он единственный среди блестящей плеяды своих современников до сих пор не перестал расти. В ночной тишине можно даже услышать, как он растет. Уэллс мог бы расти все выше и выше на протяжении бесконечных времен, так что однажды бы вознесся над самой высокой звездой. Я легко могу представить, что когда-нибудь он напишет обо всём этом прекрасный роман. При этом он поначалу будет видеть деревья высокими, а потом низкими; увидит облака — сначала высоко над собой, а потом далеко внизу. На протяжении времен в его звездном одиночестве пребудет с ним идея высоты; в чудовищных космических далях его будет сопровождать и утешать ясное представление о том, что он всегда рос все выше и выше, а не становился (к примеру) толще…»

«Такое уж нынче время: все измельчало»

1

В начале 1904 года Изабелла сообщила Уэллсу, что вышла замуж.

Неожиданная новость непомерно расстроила Уэллса. Он рвал и метал, уничтожил фотографии бывшей жены, все ее письма. «Живи мы десять тысяч лет назад, я бы взял каменный топор и убил ее». Так уж он был устроен: не любил никого терять — ни родителей, ни братьев, ни друзей, ни бывших жен, ни бывших любовниц. И страшно злился, когда кто-то вырывался из расчисленной орбиты.

В некотором смысле, романы Уэллса — зашифрованные дневники.

За их героями угадываются действительные люди, за каждым событием стоят действительные эпизоды. Даже небольшой роман «Морская дева» («The Sea Lady: А Т issue of Moonshine»), фантастический, в сущности, рассказывает о событиях реальных. Прототипом «морской девы», русалки, послужила приемная дочь известного театрального критика шотландца Е.-Ф. Низбета, с которым Уэллс дружил. После смерти Низбета он взял на себя опеку девушки: оплачивал юной Мэй пребывание в Школе драматических искусств, приглашал в свой дом на каникулы. «Мэй не блистала интеллектом, — вспоминал он позже. — Между нами никогда не было ни особого взаимопонимания, ни дружеских отношений, но однажды на пляже в Сандгейте она подошла ко мне в плотно облегающем купальном костюме и тотчас показалась мне олицетворением озаренной солнцем юности. Меня захлестнуло желание и тесно связанное с ним творческое волнение. Я никогда, конечно, не удовлетворил этого своего желания, — скромно замечает Уэллс, — да и, сколько помню, пути к этому не существовало, а сама Мэй не была одарена романтическим воображением; зато в результате всей этой истории появилась на свет «Морская дева» — своего рода замещение неосуществленных желаний…»

2
Отступление

Владимир Гопман (литературовед):

«Уэллс вошел в мою жизнь летом 1958 года, когда я был одиннадцатилетним пацаном, жадно поглощавшим фантастику. Начал я, прельстившись названием, с «Машины времени» и был ошеломлен яркостью воображения писателя, богатством его фантазии, масштабностью картин угасания земной цивилизации. И еще умением Уэллса создавать сцены поразительной визуальной силы, такие, как чудовищный краб на пустынном берегу, озаренном светом умирающего солнца, или те два увядших белых цветка, в далеком будущем подаренные Путешественнику по Времени его подружкой Уной и забытые им в XX веке, когда Путешественник отправился в свое последнее странствие…

Время шло. Я вырос, начал профессионально заниматься литературной критикой — и фантастикой. Стал членом Уэллсовского общества — организации, созданной в 1960 году для пропаганды, популяризации и изучения художественного и научного наследия Уэллса. В июле 1995 года я первый раз участвовал в работе конференции, проводимой Уэллсовским обществом в Лондоне. В этом городе вспоминались многие «лондонские» эпизоды книг Уэллса — и, прежде всего, «Войны миров». Я взял в библиотеке Империэл-колледжа, где проходила конференция, экземпляр романа, перечел главу, в которой рассказчик наконец возвращается в Лондон после оккупации его марсианами, и отправился тем же маршрутом, каким шел он: по Эксибишн-роуд, через Кенсингтонские сады и Гайд-парк — на Оксфорд-стрит. Я шел по залитым солнцем просторным улицам, заполненным веселыми пестро одетыми людьми, а перед глазами стояли картины мрачных пустынных кварталов: трупы, гарь, смрад, как это описано в соответствующей главе романа. Как завороженный, я шел все дальше — по Бейкер-стрит к Парк-роуд, где рассказчик впервые увидел неподвижную фигуру марсианина, испускавшего свое тоскливое и безнадежное улла-улла-улла-улла…

О конференциях Уэллсовского общества можно говорить долго. Обычно на них присутствует от тридцати до ста человек. Писатели, такие как Брайан Олдисс, Кристофер Прист, Стивен Бакстер, литературоведы — профессора Джон Хантингтон, Сильвия Харди, Патрик Парриндер, студенты и аспиранты английских университетов. И мэтры, занимающиеся Уэллсом десятки лет, и те, кто оказался на конференции впервые, — все исключительно доброжелательны друг к другу. Ни академической напыщенности, ни организационной помпезности. В своем интересе к Уэллсу все равны: от патриарха английской прозы Брайана Олдисса, увенчанного множеством литературных наград, до юной японки, второкурсницы Лондонского университета.

Примечательно, что в докладах конференции Уэллс представал перед нами не только и не столько как фантаст, но как писатель, ставший частью национальной литературы, поэтому отношение к нему тут вовсе не как к музейному экспонату, а как к органической составляющей современной культуры, и сама конференция ощущается как дело не просто интересное, а живое. Лучшие доклады, кстати, публикуются в журнале «Уэллсианец»…

Одна из самых любимых моих книг — «Морская дева».

Роман о русалке, которая появилась на южном побережье Англии и прожила среди людей несколько недель, можно пронесть по-разному. Как произведение научно-фантастическое, хотя наверняка дотошные любители жанра упрекнут писателя в нарушении законов биологии: русалка-де, как существо двоякодышащее, не могла бы находиться вне воды так долго; как сатиру, ведь Уэллс рисует в романе едкую картину нравов английского общества конца XIX века, подвергает насмешке претензии на аристократизм, стереотипность мышления среднего англичанина, с детства усваивающего, что для всякого случая существует в точности ему соответствующая пара брюк, приличествующий ему пиджак, подобающий жест или слово; наконец, как роман любовный. Морская дева — это воплощение стихии, живущей по своим собственным законам, сметающей все препятствия. Она неукротима в желании единолично владеть возлюбленным. Бессмертная морская богиня вдруг предстает женщиной, утверждающей свое желание — как право. Она убеждена, что только с ней герой может испытать счастье — яркое, ослепительное, подобно мелькнувшей звезде; и неважно, что счастье может оказаться мгновенным, как полет мелькнувшей на мгновение звезды — жизнь человеческая по сравнению с вечностью тоже только миг.

В «Морской деве» нет масштабности «Машины времени», драматизма «Войны миров», веселого гротеска «Последних людей на Луне», но по богатству характеров, по глубине психологической проработки образов эту книгу, на мой взгляд, можно отнести к лучшим произведениям писателя. Конечно, знакомство с Уэллсом всегда надо начинать с «Машины времени», но без «Морской девы» Уэллс неполон».

3

В 1905 году в романе «Киппе: история простой души» («Kipps: the Story of Simple Soul») (к разочарованию Усталого Гиганта — не фантастическом) Уэллс в очередной раз попытался разобраться со своим прошлым.

Родителей у Киппса нет — он воспитывался у дяди и тетушки на сплошных тычках и ругани. Тетушка — тощая, всегда озабоченная, со сбившимся набок чепцом; у дяди — множество подбородков, какая-то пуговица вечно не застегнута. К соседям они, конечно, относились недоверчиво, сторонились людей «низкого звания», презирали «выскочек». С кем можно дружить? Да разве что с Сидом Порником, из семьи галантерейщика. В какой школе учиться? Да в такой же, как в детстве Уэллса. «Классная комната помещалась в унылом, выбеленном известкой флигеле, о назначении ее свидетельствовали только ветхие, изрезанные ножами парты и скамьи, а также доска, на которой совсем не видно было следов мела, когда пишешь, да еще две пожелтевшие от старости допотопные карты — Африки и графства Уилтшир, купленные по дешевке на какой-то распродаже. В стеклянном шкафу в коридоре хранилось несколько грошовых пробирок, кое-какие химикаты, треножник, стеклянная реторта и испорченная бунзеновская горелка, свидетельствующие о том, что «научная лаборатория», указанная в проспекте, не пустые слова…» Ничего придумывать не надо — все взято из жизни самого Уэллса.

Вот только не было в детстве Уэллса знакомство с сестрой приятеля, и не было шестипенсовика, который Киппе не смог разломить, а сделала это с помощью напильника сама Энн. Зато был мануфактурный магазин — проклятие всей жизни Уэллса.

«Киппсу позволялось делить комнату с восемью другими юнцами и спать в постели, в которой неизбалованному человеку можно было согреться и уснуть, если накрыться собственным пальто, запасным бельишком и несколькими газетами. К тому же Киппса ознакомили с целой системой штрафов, обучили перевязывать свертки с покупками, показали, где хранятся какие товары, как держать руки на прилавке и произносить фразы вроде: «Чем могу служить?», «Помилуйте, нам это одно удовольствие», а также наматывать на болванки, свертывать и отмерять ткани всех сортов, приподнимать шляпу, повстречав мистера Шелфорда на улице, и безропотно повиноваться множеству людей, выше него стоящих».

Единственная отдушина: посещение класса резьбы по дереву.

Класс вела некая мисс Уолшингем, и Киппе, разумеется, влюбился.

4

А потом начались чудеса: Киппе получил наследство.

Понятно, сразу начались туманные намеки на то, что отцом Киппса был некий «джентльмен»… ну, сами понимаете… По некоторым обстоятельствам этот джентльмен не смог жениться на матери… что тут объяснять, правда?.. Да и кому объяснять? Всех приятелей у Киппса — некий Читтерлоу, совсем непутевый человек, сочиняющий пьесы. Разумеется, он быстро выманивает у Киппса часть денег, ни мало ни много — две тысячи фунтов. Кстати, под именем Читтерлоу Уэллс изобразил приятеля своей юности Сиднея Боукета, всегда отличавшегося повышенным интересом к сомнительным авантюрам. «Каких только приключений не знавал Читтерлоу! Он был человек с прошлым, с весьма богатым прошлым, и ему явно доставляло удовольствие возвращаться к нему, перебирать свои богатства — живые наброски запутанных встреч и отношений. Вот он спасается бегством от мужа некоей малайки в Кейптауне. Вот у него бурный роман с дочерью священника в Йорке. «Говорят, нельзя любить двух женщин сразу, — сказал Читтерлоу. — Но поверьте мне, это чепуха!»

— Я-то знаю, — подтвердил Киппе.

— Господи, да когда я разъезжал с труппой Бесси Хоппер, у меня их было три! — Читтерлоу рассмеялся. — Понятно, не считая самой Бесси. — И стал живописать Киппсу всю подноготную гастролирующих трупп — настоящие джунгли любовных связей всех со всеми. — Говорят, любовь только работать мешает, а я другого мнения. Без любви никакая работа не пойдет. Актеры так и должны жить. А если живут иначе, значит, не актеры они, нет у них темперамента».

Но жизнь не игра. Киппе разоряется. Он теряет чудесную мисс Уолшингем. Зато, как в сказке, снова появляется Энн — прямо из детства. А неистовый Читтерлоу сочиняет наконец пьесу, приносящую ему успех. Так что некий Мастермен («один знакомый, парень первый сорт, снимает у меня комнату на втором этаже») в беседе с Киппсом и его приятелем Сидом со знанием дела подводит некоторые итоги.

«Богачи в целом, — говорит он, — не обладают ни мужеством, ни воображением. Да, конечно, они владеют техникой, у них есть знания, орудия, могущество, о каком никто и мечтать не мог, только на что они все это обратили? Подумайте, Киппе, как они используют все, что им дано, и представьте себе, как можно было бы по-настоящему это использовать. Бог дал им такую силу, как автомобиль, а для чего? Они только разъезжают по дорогам в защитных очках, давят насмерть детей и вызывают в людях ненависть к технике! («Верно, — вставил Сид, — верно!») Бог дает им средства сообщения, огромные и самые разнообразные возможности, вдоволь времени и полную свободу! А они все пускают на ветер! Здесь, у них под ногами (Киппе поглядел на коврик перед камином, куда указывал костлявый палец Мастермена), под колесами их ненавистных автомобилей, миллионы людей гниют и выводят свое потомство во тьме, да, во тьме, ибо они, эти богачи, застят остальным людям свет. И множатся во тьме массы темного люда. И нет у них иной доли. Если вы не умеете пресмыкаться, сводничать, воровать, вам суждено всю жизнь барахтаться в болоте, в котором вы родились. А над вами богатые скоты грызутся из-за добычи и стараются урвать кусок побольше, заграбастать еще и еще! Они все готовы у нас отнять. Толпы нищих и обездоленных множатся, а кучка правителей ни о чем не заботится, ничего не предвидит, ничего не предчувствует!

Он перевел дух, сжигаемый священной яростью.

— И не думайте, Киппе, будто есть в этих людях что-то такое, что ставит их над нами, что дает им право втаптывать нас в грязь. Нет в них ничего такого. Мерзкие, подлые, низкие души! А посмотрите на их женщин! Размалеванные лица, крашеные волосы! Они прячут свои уродливые фигуры под красивыми тряпками и подхлестывают себя наркотиками! Любая светская дамочка хоть сейчас продаст тело и душу, станет лизать пятки еврею, выйдет замуж за черномазого — на все пойдет, только бы не жить честно, с порядочным человеком на сто фунтов в год! На деньги, которые для вас и для меня означали бы целое состояние! И они это отлично знают. И знают, что мы это знаем. Никто больше не верит в благородных аристократов. Никто не верит в самого короля. Никто не верит в справедливость законов. Ох, Киппе. Близятся худые времена!»

И все же у романа счастливый конец. Киппе и Энн соединяются. «Теперь мы с тобой правильно заживем, тихо и скромно, — обещает Киппе. — Куда-нибудь сходим, погуляем, если захотим. А нечего будет делать, книжку почитаем. А там в иной вечерок старина Баггинс заглянет или Сид приедет. И домик выберем с умом. Никаких этих картин и всякого там художества, все только добротное и нужное. Обещаю! Мы теперь будем правильно жить, Энн».

«Без всякого социализма?» — высказала Энн тайное опасение.

«Без всякого социализма! — подтвердил Киппе. — Просто с умом».

5

Уэллс тоже учился жить с умом.

Он требовал от издателей невозможного.

Например, «люди-сэндвичи», — надо их выпустить на улицы Лондона, пусть все знают, что издан «Киппе» — лучший роман года! По всем людным площадям разбросать листовки с тем же утверждением! Поместить рекламу на театральных программках, развесить плакаты везде, где жили или встречались герои, поставить указатели в метро: «Киппе работал в этих местах!» Правда, издатель «Киппса» (речь идет о Макмиллане) не пошел на это. Да еще принципиальный Конан Дойл резко обрушился на рекламу. «Сэр, — написал он в «Дейли кроникл», — когда м-р Киплинг пишет «Последнее песнопение», он не говорит читателям во всеуслышание, что он думает об этой поэме и как над ней работает. Когда м-р Барри завершает столь прекрасную книгу, как «Маргарет Огилви», он не дает никаких пространных интервью и не выступает с объяснениями, требуя рекламы до выхода книги в свет. Для проницательных читателей совершенство литературы заключается в самих стихах или прозе».

Утопия для всех

1

В 1905 году Уэллс издал роман-трактат «Современная утопия» («А Modern Utopia»). Эту работу он считал важнейшей для себя — может, вообще определяющей для него стратегию поиска будущего. Книгу приняли хорошо, хотя кое-кто из друзей (прежде всего, Джозеф Конрад и Гилберт Кит Честертон) отозвались о ней критически. В самом деле, что мы можем знать о том, что нас ждет в далеком будущем? Что мы можем думать об этом, как представлять? Ну, исчезнут расы, останутся просто люди, говорящие на одном языке; ну, будут люди пользоваться исключительной свободой — жить, где хотят, заниматься, чем хотят; и права у всех будут одни, и личный талант можно развивать, как хочешь. Никаких классов, каст, труд желанен и доступен. Но все граждане будущего, по Уэллсу, будут разделены на четыре типа: поэтический; кинетический; необразованный; и, наконец, низший.

Единое мировое Правительство будет препоручать кинетическому типу всю исполнительную и административную работу, оставив поэтическому участие в предложениях, критике и законодательстве; еще кинетический тип будет держать под контролем всех представителей низшего типа и давать стимул к деятельности необразованному. Править всем будет своеобразный Орден самураев (название очень нравилась Уэллсу), вступление в который будет связано с весьма сложным отбором и суровыми проверками! Но! — принадлежность к тому или иному типу не будет являться наследственной. Любой гражданин Утопии может доказать свою способность быть полноценным представителем любого вышестоящего типа.

2

«Эта книга, — признавался Уэллс, — по всей вероятности, последняя из той серии, начало которой положили «Предвиденья». Первоначально я предполагал, что «Предвиденья» окажутся единственным моим отступлением от искусства или ремесла (называйте, как хотите) писателя-беллетриста. Я написал ее (книгу. — Г. М.) с целью разобраться в путанице возникших у меня бесчисленных социальных и политических вопросов — вопросов, которые я не мог обойти, которые мне не хотелось затрагивать походя и которые, насколько я знал, никто еще не трактовал так, чтобы меня это удовлетворило. Однако «Предвиденья» такой цели не достигли. У меня неторопливый, обстоятельный, нерешительный склад ума, и когда я завершил работу, то обнаружил, что большую часть волновавших меня вопросов еще только предстоит поставить и разрешить. Не больше и не меньше. Поэтому в другой своей работе — «Сотворение человечества» (Mankind in the Making) — я попытался рассмотреть организацию общества несколько иначе, подойти к ней как к процессу обучения, а не как к чему-то, имеющему будущую историю, и если вторая книга оказалась с литературной точки зрения еще менее удовлетворительной, чем предыдущая, то неудача эта оказалась, по моему мнению, поучительной — по крайней мере для меня…»

3

Что мы узнаём из «Современной утопии» о своем будущем?

Человек вернется к растительной пище, которая изначально была уготовлена ему природой. И это не только моральное достижение, но и верный экономический ход. Уже сегодня стоимость мяса слишком высока — во всех смыслах, в том числе и в моральном. Знаменитая поговорка «здоровый дух в здоровом теле» будет звучать несколько иначе: «здоровое тело в здоровой обстановке».

Труд…

Жилье…

Медицинское обеспечение…

Где бы ни жили люди, далеко или близко от центров цивилизации, все должны одинаково пользоваться всеми благами цивилизации. Если ты стар и болен — о тебе позаботятся здоровые и молодые, если не хочешь работать, заставят силой. Некоторым оппонентам последний тезис очень не нравился. Но Уэллс настаивал: человек всегда обязан работать. Не желающие вкладывать труд в общее дело будут беспощадно изгоняться из общества — на какие-нибудь заброшенные острова. (Этим предположением — в романе «Туманность Андромеды» — воспользовался в середине XX века И. А. Ефремов.)

Нет сомнений, утверждает Уэллс, что в царстве всеобщей свободы женщина наконец получит ту же свободу, что и мужчина. При этом она не потеряет свою женственность, напротив, станет гораздо привлекательнее. У всех представителей животного царства самка отличается от самца сравнительной слабостью, она всегда изящнее в движениях, мягче в наклонностях — словом, она женственна. Есть множество областей, в которых женщины найдут возможность по-настоящему проявить себя, в которых они окажутся даже нужнее мужчин: искусство ухаживания за больными или некоторые отрасли изящной промышленности. «Рискуя навлечь на себя негодование последователей социальных учений, отрицающих институт брака, замечу, что в будущем брак не только не исчезнет, но даже укрепится. Ведь неудача большинства современных браков зависит не от любовного «порыва», а от материальных расчетов, на которых эти браки основаны».

Мальчики и девочки будут учиться вместе.

Матерям законы будут уделять особое внимание.

Дети будут расти и развиваться под наблюдением врачей.

Всеобщая гимнастика, игры на открытом воздухе, морские купания, долгие путешествия позволят растить детей сильными, бодрыми, всегда готовыми к учению. (И этим предположением воспользовался впоследствии И. А. Ефремов.)

Государство станет единым, изучение географии значительно упростится. Ботанику можно будет изучать в лесах и долинах, на берегах великих и малых рек, минералогию — в горах, и всё такое прочее.

4

Благодаря прекрасным жизненным условиям гражданин будущего должен отличаться здоровьем, о котором мы при нашем образе жизни и мечтать не смеем. Природа создала человеческий организм с таким расчетом, чтобы он жил не менее ста лет, следовательно, до половины жизни, примерно до пятидесяти, человека можно считать молодым, и только после семидесяти пяти лет — зрелым…

Костюм вряд ли будет меняться так часто, как сейчас. То, что мы называем модой, слишком чудовищно, а человеческое тело слишком красиво, чтобы прятать его в безобразных складках материи…

Особое отношение ждет религию. (В этих вопросах атеист Уэллс редко бывал последовательным.) Человек будущего, знакомый со многими тайнами природы, потрясенный ее величием, не может не углубиться в философию Вселенной. А философия, всегда так трудно ищущая первоисточник существующего, неизбежно приведёт его к желанию поклоняться Первоисточнику. Некоторый поворот в сторону религиозности, замечает Уэллс, уже сейчас проявляется достаточно заметно: смотрите, как много всевозможных братств возникают в самых разных частях света…

Какую религию будут исповедовать утопические люди? Трудно сказать, но, возможно, она объединит всё, что драгоценными блестками рассеяно по самым разным известным нам религиям…

Вступать в брак позволено будет только сильным, здоровым людям.

Безнадежно хилых, больных, как в детском, так и в зрелом возрасте, будут беспощадно уничтожать.

5

И, наконец: Утопию будет заселять единое человечество!

В дни кометы

1

В 1906 году Уэллс впервые побывал в Америке.

Журналист Стеффене устроил ему встречу с президентом Рузвельтом.

Они понравились друг другу, к тому же Рузвельт читал «Машину времени», хотя находил конец романа слишком пессимистичным. «Хорошо, предположим, — сказал он, — что это всё подтвердится, что всё закончится вашими бабочками и морлоками. Но ведь сейчас важны реальные усилия». После завтрака они продолжили беседу на лужайке Белого дома. Говорил Рузвельт непринужденно, видных политиков громил без оглядки; это понравилось Уэллсу, он сам никогда не отличался сдержанностью.

Там же, в Нью-Йорке, Уэллс познакомился с Горьким. Они встретились в частном доме у редактора «Вильтшайр мэгэзин» и провели вместе вечер. Мария Федоровна Андреева, жена Горького, превосходно владела английским, так что их беседе никто не мешал. Уэллса возмутило отношение американцев к русскому писателю: сперва самый настоящий восторженный прием, потом травля. Андреева и Горький жили в гражданском браке; по американским законам это грех — ни один отель не захотел принимать их. Даже Марк Твен, человек, казалось бы, отрицавший условности, и тот отказался от продолжения знакомства с писателем, ведущим столь безнравственный образ жизни. «Сперва я думал, что все это обычное обывательское недоразумение, какое может случиться в любой стране, в любом городе, — писал Уэллс в книге «Будущее Америки» («The Future in America: a Search After Realities»), — но травля Горького продолжалась все время его пребывания в Америке; авторы статеек из кожи лезли, придумывая все новые оскорбления…»

2

Личная жизнь Уэллса тоже подвергалась открытой критике.

«Что касается моей первой жены, и второй, — с некоторым запозданием пытался оправдаться Уэллс в постскриптуме к «Опыту автобиографии», — то в обоих случаях между нами существовала глубокая взаимная привязанность. И, к сожалению, неудовлетворенность. Я так и не смог понять, не слишком ли у меня велика потребность в сексе, или она все же в пределах нормы. Для подобных дел нет измерителей. Пока мы с Джейн вели отчаянную каждодневную борьбу с миром, я не имел возможности давать волю своим желаниям, и мы ухитрялись обходиться теми ограниченными ласками и сдержанной близостью, что были вызваны относительной хрупкостью Джейн и недостатком у нее нервной энергии и воображения, но когда пришли успех и достаток, и окрепло здоровье, наше тесное, не допускающее отклонений партнерство несколько ослабило свои путы, и я стал подумывать о более заманчивых чувственных впечатлениях…»

«Думаю, — заключал Уэллс, — в душе каждого человека рано зарождается и зреет, становится все утонченнее совокупность неких необычных ожиданий и надежд; некий конгломерат сладостных и волнующих мыслей; представления о встрече и отклике, почерпнутые из наблюдений, описаний, драматических событий; грезы о чувственных усладах и восторгах; грезы о взаимопонимании и взаимности — всё то, что я называю Призраком Возлюбленной. Я думаю, это понятие в первую очередь сексуальное, а уж потом социальное. Призрак Возлюбленной, по-моему, так же важен в жизни человека, как его самосознание. Ни один человек не может противостоять всему миру в одиночестве; ни один человек не может жить без того неопределенного, изменчивого, многообразного, но вполне ощутимого присутствия рядом с ним его лирического героя, его сокровенного «я», чего-то, что говорит: «согласна»… или «да»… или «дорогой»…»

3

«Я чувствую себя такой усталой сегодня вечером, изображая жену и домохозяйку, — писала Джейн мужу в апреле 1906 года. — И если осталось на свете место, которое мне сейчас хоть чуточку дорого, это место в твоих объятиях, у твоего сердца…»

Да, конечно. Но уже в период постройки Спейд-хауса в жизни Уэллса появилась Вайолет Хант — «молодая женщина, чуть старше меня, которая уже написала и опубликовала несколько романов, пользующихся немалым успехом. У нее был живой беспокойный ум, сдобренный французскими специями, ибо ее мать была француженка. Ее отец — художник-прерафаэлит. На паре полотен Боутона чудесное тело Вайолет и поныне кажется пленительно живым. Мы беседовали о социальных проблемах, о литературной работе, о неудобствах и беспокойстве жизни в одиночестве. Одно время она была любовницей авантюриста по имени Кроуфорд. Он оставил ее и, когда мы познакомились, она, подобно мне, жаждала оказаться в объятиях человека, который оценил бы ее по достоинству…»

Уэллс оценил.

«Среди разного, во что Вайолет меня посвятила, были тайны Сохо и Пимлико. Мы обследовали вдоль и поперек мир меблированных комнат и уютных ресторанчиков с отдельными кабинетами наверху — хозяевам приходилось туго, и они были рады каждой возможности сдать комнаты хотя бы ненадолго. Без особых помех для наших литературных занятий и повседневной жизни мы вместе обедали и ужинали и наслаждались объятиями друг друга…»

Желая помочь Вайолет, Уэллс представил ее своему другу Форду Мэдоксу Форду. Тот взял ее в свой журнал литературным секретарем, но довольно быстро они стали настолько близкими друзьями, что Уэллсу пришлось искать для себя новый Призрак Возлюбленной.

Таким стала Дороти Ричардсон — тоже писательница, школьная подруга Джейн. В романе «Туннель» она весьма достоверно описала жизнь Уэллсов в Вустер-парке. («Меня там зовут Хипо, а Джейн — Альмой»…)

Затем была Элла Д’Арси. («В ее «Левой руке зари», в этом рассказе о любовной истории с неким «Ипохондриком», ей изменили и точность, и присущая ей правдивость. Она забыла о ночи и дне, которые мы провели между Эриджем и Френтом, и о том, как мы занимались любовью среди папоротника-орляка»…)

Потом была некая австралийка. («Она написала мне о «Киппсе» и пригласила зайти к ней в отель. Я побывал там у нее несколько раз и до сих пор помню ее красноватую, обожженную на солнце кожу и соломенные волосы…»)

Романов было много. Уэллс даже не скрывал их.

Разумеется, это многим не нравилось, вызывало толки.

В 1936 году, выступая на юбилее Уэллса, Бернард Шоу в присущем ему стиле свирепо и весело расправился со своим вечным другом-оппонентом. Об этом замечательно рассказал в мемуарах французский писатель Андре Моруа.

«Бедный старина Уэллс, — сказал на юбилее Бернард Шоу. — Вот и вам перевалило за седьмой десяток. А мне скоро вообще перевалит за восьмой. Почему это тут все хохочут? А, — протянул он, — это они радуются, что скоро вообще отделаются и от меня и от вас». И во всеуслышание рассказал, как утром встречался со своими австралийскими друзьями. Они его спросили, почему это в честь такого замечательного юбилея король не пожаловал Уэллсу звание лорда. А он, Шоу, будто бы ответил: «Да зачем этому старому бедняге Уэллсу звание лорда? Он ведь и писать толком не умеет. Король и одной строчки его не прочел, потому он и хороший король». Тем не менее австралийские друзья наседали на Шоу. «Нет, нет, — твердили они, — если мистера Уэллса не сделали лордом, значит, тут что-то есть, тут что-то говорит не в его пользу». В этом месте Шоу выдержал долгую паузу. «Тогда я бросился на защиту Уэллса. Я сказал: «Нет ровно ничего, что говорило бы не в пользу нашего дорогого бедняги Уэллса. Он прекрасный сын… прекрасный отец… прекрасный брат… прекрасный дядя… прекрасный кузен… прекрасный друг…» И это ужасный Шоу, — не без восхищения вспоминал Моруа, — перечислил все возможные человеческие связи, которым Уэллс всегда был верен, но так и не произнес одного: прекрасный муж…»

4

«Давным-давно, — признавался Ледфорд, главный герой романа «В дни кометы» («In the Days of the Comet»), — в дни суровой и несчастной юности, хотелось мне написать какую-нибудь книгу. Скрипеть пером втайне от всех, и мечтать о славе писателя было для меня большим утешением. Память переносит меня на пятьдесят лет назад, в маленькую полутемную комнатку с подъемным окном, открытым в звездное небо, и я мгновенно чую особенный запах этой комнаты — едкий запах дешевого керосина, горящего в плохо заправленной лампе. Лет за пятнадцать до этого электрическое освещение было уже достаточно усовершенствовано, но часть населения продолжала пользоваться такими лампами…»

Бедный, темный, скученный мир.

Но однажды над ним появляется яркая комета.

А бедняга Ледфорд безумно влюблен в некую Нетти Стюарт — дочь садовника, служащего у богатой вдовы по имени Веррол. Больше того, они уже объяснились в своей взаимной любви у пруда с золотыми рыбками. Никто не думает о комете в небе — ну, висит она себе, и висит, — но все чувствуют, что в мире происходит что-то странное, необычное. И Нетти вдруг написала Ледфорду, что ее настораживают некоторые его увлечения. Вот, к примеру, как может она любить его — социалиста и неверующего? Раньше Нети в голову это почему-то не приходило. А за первым письмом последовало второе, совсем неожиданное. Нетти сообщала, что она возвращает Ледфорду слово, данное ему у пруда…

«Мое уязвленное самолюбие ни в чем не находило утешения».

Впрочем, до Великой Перемены все люди в мире находись в таком вот странном лихорадочном состоянии. В порыве гнева бедняга Ледфорд покупает револьвер и пешком добирается в Чексхилл. Он в смятении. Он подозревает, что Нетти находится в Чексхилле вместе со своим новым любовником — молодым Эдуардом Верролом. Тревога не оставляет его. «Когда я шел по последнему открытому лугу перед Чексхиллской станцией, то заметил, что у меня две тени. Это поразило меня. Я резко обернулся. Комета отстояла от полной луны градусов на двадцать. Как красив был зеленовато-белый призрак, паривший в темно-синей глубине! Комета казалась ярче луны, но я никогда не видел фотографий, которые давали бы о ней верное представление. Например, у нее не было хвоста. Астрономы поначалу говорили даже о двух хвостах, из которых один якобы находился впереди ядра кометы, а другой позади, но на самом деле комета имела скорее форму клуба светящегося дыма с более ярким ядром…»

5

Вся эта любовная драма разворачивается на фоне морского сражения.

Тревога, источаемая странной кометой, нервозность общества, неуверенность политиков приводят к мировой войне. Она началось с того, что Германия напала на Британию и ее союзников. «На одной стороне сорок один миллион человек, завязшие в бесплодной экономической и нравственной тине, не имеющие ни мужества, ни энергии, ни ума, чтобы улучшить свое положение, на другой германцы — пятьдесят шесть миллионов человек, находившихся ничуть не в лучшем положении. И в обеих странах все время суетились маленькие, крикливые создания, издававшие газеты, писавшие книги, читавшие лекции и воображавшие, что они-то и являются мозгом нации. С каким-то необычайным единодушием они побуждали употребить весь запас материальной, моральной и интеллектуальной энергии на разрушительное дело войны…»

А тут еще Нетти с ее любовником. Конечно, ее следует наказать. Но, вытаскивая револьвер, Ледфорд случайно поднимает голову. «Все небо было исчерчено яркими зелеными струями, — видит он. — Струи исходили из одного центра — где-то между западным горизонтом и зенитом. В сияющих облаках началось странное движение, зеленые струи текли на запад и обратно на восток. «Бум!» — прогремело в море орудие большого броненосца. (Действие разворачивается на побережье, и прибрежные воды хорошо просматриваются. — Г. П.) «Бум! Бум!» — отвечали преследующие броненосец крейсеры. А вид струящихся и пенящихся полос на небе вызывал настоящее головокружение. И тут мне в голову пришла мысль, что все вокруг происходит специально для того, чтобы способствовать моей мести. Этот бой на море… Эти зеленые струи над головой… Нетти на тропинке вскрикнула, ведь я уже догонял ее… Пятьдесят шагов, сорок, тридцать… Я видел выражение ужаса и отчаяния на ее лице, когда она оборачивалась… «Бум!» — раздался выстрел с броненосца и одновременно раздался мой выстрел… Вслед за этим я потерял сознание».

6

Но Ледфорд очнулся.

И увидел птиц в траве, павшую корову на тропинке.

Неужели все умерли, отравленные газом странной кометы?

«Позже я узнал об одном странном эпизоде — о необыкновенном приключении экипажа подводной лодки «Б-94». Кажется, это были единственные люди, совершенно не видевшие зеленого покрывала, распростершегося в ту ночь над миром.

Они пробирались под водой в устье Эльбы, очень медленно и осторожно скользя над илистым дном мимо минных заграждений в лабиринте зловещих стальных раковин, начиненных взрывчатым веществом. Они прокладывали путь для своих сотоварищей с плавучей базы, дрейфовавшей вне опасной зоны. В канале, по ту сторону вражеских укреплений они наконец всплыли, чтобы пополнить запас воздуха. Это, вероятно, случилось до рассвета, так как они рассказывали о ярком блеске звезд. Они страшно изумились, увидев в трехстах ярдах от себя германский броненосец, севший на мель и при отливе опрокинувшийся на правый борт. На броненосце разгорался пожар, но никто не обращал на это внимания, и смущенным и ничего не понимавшим морякам вдруг показалось, что не только корабль, но и все вокруг наполнено мертвецами.

Но они не впали в бессознательное состояние. Они с удовольствием вдыхали обновленный газом кометы воздух. И мы теперь знаем, что эти моряки бодрствовали и работали уже по меньшей мере за полтора часа до всеобщего пробуждения, так что, когда немцы пришли в себя и встали, то увидели, что англичане хозяйничают на их судне, что чужая подводная лодка беспечно качается на волнах, а ее экипаж, перепачканный и усталый, в каком-то яростном возбуждении хлопочет при блеске зари, спасая своих лишившихся чувств врагов от страшной смерти в воде и огне…»

Великая Перемена принесла миру счастье и благоденствие, хотя неуправляемые корабли еще какое-то время разбивались о прибрежные камни и шли ко дну со всеми уснувшими на них людьми; а поезда неслись и неслись вперед, невзирая ни на какие сигналы…

Зато мир изменился.

Из него исчезли ненависть, злоба, зависть.

Поразительно, но смысл новой жизни первой поняла Нетти.

Ледфорд с молодым Верролом ее только слушали. Жизнь теперь должна начинаться с чистого листа, сказала им Нетти.

Все прежние темные страсти надо забыть, они навсегда ушли в прошлое. Только любовь! Ничего, кроме любви! Страсть к Нетти снова вспыхивает в сердце Ледфорда. «Я хотел убить тебя», — признается он. А Нетти отвечает: «Я знаю. Ты тогда и не мог иначе. Было множество мелких, подленьких причин, бравших верх над долгом. Я ведь тоже вела себя неправильно. Мне, например, нравилось, как он хорошо одевается… — она сверкнула улыбкой в сторону молодого Веррола. — Я мечтала, что буду с ним жить, как леди, иметь прислугу, дворецких… Это отвратительная правда, Вилли. Меня пленяли такие гадкие вещи… И даже худшие… Ты не рассердишься, если я скажу?.. Вот сукно на этой твоей куртке, видишь, оно не чисто шерстяное… А я ненавижу такие вещи… Я ненавидела весь мир вокруг за его грязь… Это было ужасно… Но вот что-то произошло, мы будто вырвались из тюрьмы».

7

Всё это хорошо, но любовь остается любовью.

«Ты должна выбрать себе одного», — говорит молодой Веррол.

Но Нетти отрицательно качает головой. Одного? Зачем выбирать одного, если она любит обоих? Зачем кого-то из них отталкивать, ожесточать сердце?

Слова Нетти не убеждают Ледфорда. Он все еще считает, что каждый должен руководствоваться личным выбором. «Ох, — восклицает Нетти. — Неужели наступивший век Разума и Света ничего не изменит? Ну да, инстинкты… Я понимаю… Но ведь вы не позволяете инстинктам брать верх над вашим разумом… Вот я и вот Эдуард… (Это она о молодом Верроле. — Г. П.) И я люблю его потому, что он веселый и приятный, и мне нравится… И вот ты, Вилли… (Это она о Ледфорде. — Г. П.) И ты тоже часть меня, я знаю тебя много лет… Останемся вместе! Все трое! Никогда не будем больше расставаться. Разлука — это ненависть!»

Но Ледфорд не идет навстречу.

Он не готов делить любимую женщину с кем-то другим.

У него появляется жена. Он собирается строить новый Город — город света и счастья.

«Ладно, — печально соглашается Нетти. — Раз уж нам суждено расстаться, хочу, чтобы ты знал, Вилли: Эдуард для меня еще не всё… Понимаешь?.. Есть ты… И я люблю вас обоих…»

8

В конце концов новое побеждает.

Были ли еще и другие возлюбленные у Нетти?

Странный вопрос. «У такой красивой женщины! Разумеется. Не знаю, сколько их было еще, но мы-то, четверо, скоро стали друзьями, помощниками, любовниками…

— Четверо?

— Ну да. Моя жена, и Нетти, и Веррол.

— Значит, вы устроили один общий домашний очаг?

— Какой домашний очаг? Вы что, думаете, старый мир еще существует?

Ледфорд протянул руку, и большое окно бесшумно раздвинулось донизу, открывая панораму волшебного города. Там внизу видны были колоннады и площади, деревья, унизанные золотистыми плодами, кристальные воды, музыка, радость, любовь и красота, растекающиеся по живописным и извилистым улицам. И там были люди. Много прекрасных людей. Как выразить словами перемену, сказавшуюся на всех них? Ну, вспомните, как преображается женщина в глазах любимого, как женщину преображает любовь. Вот и люди за окном казались преображенными. А вы про какой-то очаг…»

9

Чудесные новые времена, когда все смогут жить со всеми!

Какое безнравственное утверждение! Книга вызвала чудовищный скандал.

Критика оказалась столь мощной и единой, что Уэллс впервые растерялся. Даже Джозеф Конрад, обычно понимавший его, написал: «Не знаю, придет или не придет день такой свободы, какая описана в Вашем романе. Надеюсь, я не доживу до этого. Но если доживу, то буду по мере своих скромных сил сражаться против того, о чем Вы написали в своей книге». Понятно, что благоприятным моментом прежде всего воспользовались политические противники Уэллса. «Видите! Социалисты обожествляют своих жен!»

Предчувствие мировой войны

1

Через два года после скандала с романом «В дни кометы» Уэллс выпустил еще один — «Война в воздухе» («The War in the Air, and Particularly How Mr. Bert Smallways Fared While It Lasted»). Берт Смоллуейз, герой нового романа, выглядел столь же незначительным, как многие его предшественники, зато действовал в необычном мире: в этом мире огромную, можно сказать, решающую роль играла авиация. (А ведь Блерио еще не перелетел Ла-Манш.) Правда, этот Берт Смоллуейз был прогрессивным Бертом Смоллуейзом. Еще бегая в коротких штанишках, он обнаруживал тягу ко всему новому. Пяти лет однажды пропал на целый день, и никто никогда так и не узнал, где он провел тот день; а когда Берту исполнилось семь, он едва не утонул в отстойнике водопроводной станции; а в десять настоящий полицейский отобрал у маленького Смоллуейза настоящий пистолет. И курить Берт научился по-своему.

Никакие самодельные трубки, оберточная бумага, камыш и все такое прочее его не интересовали, он с детства курил только американские папиросы «Мальчики Англии», пенни пачка. И с детства употреблял словечки, приводившие в ужас его папашу, а заодно предлагал пассажирам на станции поднести их багаж, продавал банхиллскую «Уикли Экспресс» и, зарабатывая таким манером больше трех шиллингов в неделю, тратил их на покупку иллюстрированных юмористических журнальчиков и на прочие атрибуты приятной и просвещенной жизни. Понятно, что Берт успел перепробовать множество занятий: был сторожем в галантерейном магазине, рассыльным аптекаря, слугой доктора, младшим помощником газовщика, надписывал адреса на конвертах, побывал подручным у молочника, мальчиком, прислуживающим игрокам в гольф, пока наконец не попал в велосипедную мастерскую некоего молодого Грабба, мечтавшего изобрести новую цепную передачу. Этот Грабб сдавал напрокат самые грязные и самые ненадежные во всей Южной Англии велосипеды и с огромным жаром отвергал все претензии своих недовольных клиентов. Вот с ним Берт подружился. Они стали компаньонами, даже глухую собаку завели, чтобы требовать компенсацию с тех, кому она попадет под колеса.

Конечно, Берт Смоллуейз — это опять Уэллс. И биография Берта — это биография Уэллса. При этом, как ни странно, сам Уэллс никогда «Войну в воздухе» как-то особо не выделял из своих книг, ну разве не без удовлетворения как-то заметил, что написал книгу всего за четыре месяца, а получил за нее три тысячи фунтов.

Но роман во многом оказался примечательным.

В те годы выше печной трубы ничего в воздухе еще не летало. А вот мистер Альфред Баттеридж, подозрительный, надо сказать, человек, совершено неожиданно совершил перелет из Лондона в Глазго и обратно — на небольшой, но надежной машине тяжелее воздуха. «В общей сложности мистер Баттеридж пробыл в воздухе около девяти часов, и все это время летел легко и уверенно, как птица. Правда, машина его скорее напоминала пчелу или осу. Одни части аппарата вращались с громадной скоростью и создавали впечатление прозрачных крыльев, другие же оставались неподвижными, в том числе два по-особому изогнутых «надкрылья», если прибегнуть к сравнению с летящим жуком. Посредине находился продолговатый округлый кузов, и снизу можно было разглядеть, что мистер Баттеридж сидит на нем верхом, как на лошади. Сходство с осой усиливалось еще тем, что во время полета аппарат громко жужжал, совсем как оса, которая бьется об оконное стекло…»

2

Торжествующе выкрикивая свою фамилию, мистер Баттеридж дважды облетел башни Хрустального Дворца, а достигнув Лондона, сделал круг вокруг колонны Нельсона. Счастливый авиатор не уставал выкрикивать, чтобы внизу все его слышали: «Я Баттеридж! Меня зовут Баттеридж! Моя мамаша была шотландка!» На улицах в тот день передавили народу больше, чем за три предыдущих месяца, а пароход «Айзек Уолтон», принадлежащий совету графства, налетел на бык Вестминстерского моста и только чудом избежал гибели. «Вот что, ребята, — заявил на земле мистер Баттеридж газетчикам. — Запомните мое имя. Не переврите. Я гражданин Британской империи!»

Последнее подчеркнуто не случайно.

Мир на краю огромной войны. Газеты в истерике.

«Германия отвергает доктрину Монро!» — «Двусмысленная позиция Японии». — «Что предпримет Англия?» Только Берту Смоллуейзу и его приятелю и компаньону Граббу приближающаяся война кажется нереальной. Путешествуя по Южной Англии на велосипедах, они видят над берегом удивительный воздушный шар, в корзине которого находятся мужчина и женщина. Друзья пытаются помочь терпящим крушение воздухоплавателям, и Берт случайно оказывается в корзине.

Порыв ветра, и он улетает! Как тот мальчик в стеклянном шаре, покрытом кейворитом.

Но не стоит огорчаться. В отличие от того несчастного мальчика, Берт Смоллуейз находит в корзине воздушного шара вкусный пирог, паштет из дичи, холодную курицу и помидоры. Еще там были салат, сандвичи с ветчиной и креветками, большой кекс, ножи, вилки, бумажные тарелки, самосогревающиеся Жестянки с кофе и какао, хлеб, масло, мармелад. И там же лежали бережно упакованные бутылки с шампанским и минеральной водой, а также большая фляга с пресной водой для умывания. Ну, понятно, были еще карты, компас и рюкзак со всякими необходимыми вещами, даже щипцы для завивки волос. А еще — потертый портфель.

3

Так в руки Берта попали чертежи мистера Баттериджа.

А сам Берт, унесенный на воздушном шаре, попал в руки немцев.

Похоже, мистер Баттеридж давно вел тайные переговоры о продаже своего изобретения врагам Британской империи. Поняв это и не видя иного выхода, Берт начинает торговаться. «Прежде всего, я хочу принять фамилию Смоллуейз, а баронский титул не нужен, я передумал. (Берт уже в курсе условий мистера Баттериджа. — Г. П.) А с деньгами поступим так. Как только я передам чертежи, вы сразу внесете тридцать тысяч из ста в отделение Лондонского банка в Банхилле, графство Кент, двадцать тысяч — в Английский банк, а остальное поровну в какой-нибудь хороший французский банк и в Германский Национальный банк. И запомните, класть деньги надо не на имя мистера Баттериджа, а на имя мистера Альберта Питера Смоллуейза — я теперь принимаю эту фамилию.

— Продолшайте, — сказал секретарь.

— И не нужно требовать у меня документов на право владения чертежами. Понятно? Я передаю вам товар, этого достаточно. Наверное, найдутся наглецы, которые заявят, что это не мое изобретение, но слушать таких наглецов не надо. И копаться в этом не надо!»

Копаться в этом никто и не собирается. Вместе с другими допрашивавшими его немецкими офицерами Берт Смоллуейз попадает на борт одного из огромных военных дирижаблей, готовых приступить к боевым действиям. Конечно, Уэллс не теряет возможности рассказать Усталому Гиганту о том, что «каркас воздушных кораблей был сделан из стали и алюминия, а внешняя оболочка — из толстой, жесткой парусины. Внутри оболочки помещался резиновый резервуар для газа, разделенный поперечными перегородками на герметичные отсеки, а они были наполнены водородом. На нужной высоте корабль удерживался с помощью длинного баллона из крепкого, пропитанного особой смолой шелка, в который по мере надобности нагнетался воздух, а вдоль всего корпуса проходила стальная ось — становой хребет корабля, — на конце которой находились машина и пропеллер; команда и боеприпасы размещались в широкой головной части. Оттуда же с помощью электрических приспособлений осуществлялось управление чрезвычайно мощной машиной Пфорцгейма — величайшим триумфом немецких изобретателей. Если обнаруживалась какая-либо неполадка, механики пробирались на корму по веревочной лестнице, проходившей под самой осью каркаса, или по проходу через газовые отсеки. Два горизонтальных боковых плавника обеспечивали боковую устойчивость корабля, а повороты осуществлялись с помощью двух вертикальных плавников у носа, которые в обычном положении были прижаты к «голове» и очень походили на жабры. Собственно говоря, эти корабли представляли собой идеальное приспособление рыбообразной формы к требованиям воздухоплавания и способны были двигаться против любого ветра. Вот на что опиралась Германия, отвергая доктрину Монро и заносчиво требуя своей доли в империи Нового Света».

Накануне войны, узнает Берт от одного из немецких офицеров, в мире существовало шесть великих держав, да еще группа держав малых, — все вооруженные до зубов, изо всех сил старающиеся завладеть самым смертоносным оружием. Среди великих первыми были, конечно, богатые Соединенные Штаты, начавшие срочно вооружаться из-за попыток Германии проникнуть в Южную Америку, а также из естественного желания удержать территории, захваченные под самым боком Японии. За Соединенными Штатами следовала Восточно-Азиатская конференция — Китай и Япония, с каждым годом усиливавшая свое влияние. Далее Германский союз, мечтавший объединить под своей властью всю Европу. Не такой воинственной и уж в любом случае более благоразумной была Британская империя, разбросанная по всему земному шару и озабоченная постоянными мятежными выступлениями в Ирландии и среди других покоренных рас. Неблагодарные! Империя подарила этим полудикарям папиросы, башмаки, крикет, скачки, дешевые револьверы, керосин, фабричную систему производства, грошовые листки на английском и местных языках, недорогие университетские дипломы, мотоциклеты и трамваи, создала литературу, проповедующую презрение к покоренным расам, а они ну никак не хотят принять этого! Ну и еще была Россия — держава миролюбивая, но раздираемая изнутри революционерами и реакционерами.

4

Решающим стало то обстоятельство, что немцы сумели усовершенствовать замечательную машину Пфорцгейма и впервые создали быстроходные, хорошо управляемые воздушные корабли, чтобы первый удар направить на Америку.

«Теперь или никогда!»

Великая война в воздухе началась.

Батальные сцены всегда удавались Уэллсу.

«Никогда в жизни не видел Берт ничего подобного картине, которая возникла в окулярах его бинокля. Это был не просто поврежденный, беспомощно раскачивающийся на волнах броненосец. Это был разнесенный вдребезги броненосец — казалось чудом, что он еще держится на воде. Ночью, преследуя врагов, «Барбаросса» (флагман германской морской эскадры. — Г. П.) опередил остальные немецкие корабли и вклинился между «Саскуиханной» и «Канзас Сити». Американские броненосцы, заметив врага, сбавили ход, к ним тут же поспешили на помощь «Теодор Рузвельт» и маленький «Монитор». На рассвете немецкие моряки обнаружили, что «Барбаросса» окружена. Правда, через пять минут после начала боя на востоке появился «Герман», а на западе «Фюрст Бисмарк». Это заставило американские корабли отступить, но «Барбароссу» они разделали в клочья. Берт видел внизу фантастическое нагромождение чудовищно искореженных, перекрученных полос и кусков металла. Только по их расположению можно было догадаться, чем это было совсем недавно…»

Путь к Нью-Йорку открыт.

«Воздушный корабль кидало из стороны в сторону, и Берт, вцепившись в раму иллюминатора, сквозь тонкую, подгоняемую ветром пелену дождя видел внизу объятые сумерками улицы, видел, как испуганные люди выбегают из домов, как валятся здания и вспыхивают пожары. Воздушные корабли сокрушали огромный город с такой же легкостью, с какой ребенок рассыпает карточные домики. Центр Нью-Йорка уже превратился в сплошной огромный костер, спасения из которого не было. Автомобили, поезда, паромы — все встало. В сумрачной неразберихе ни одного путеводного огонька не встречали внизу на своем пути обезумевшие беглецы, кроме чудовищного огня пожаров…»

5
Отступление

Дмитрий Володихин (писатель):

«Я большой поклонник Уэллса, знаю лучшие его вещи, хотя осилить всё собрание сочинений, вышедшее еще в советское время, не смог: тогда меня не слишком интересовала фантастика, а сейчас я не могу читать его реалистические вещи, особенно поздние, поскольку они густо нафаршированы идеологией, и эта идеология мне совсем не близка. Здравствуй, батюшка Чернышевский на британский лад! Ну почему, почему этот человек, писатель от Бога, мастер полнокровных художественных образов, тонкий психолог, возомнил, что важнее переделывать мир, чем писать хорошие художественные книги? Писал бы и писал то, что так здорово получалось у него до Первой мировой, в начальный период творчества. Нет, понадобилось сделаться пастырем планеты…

Моя любимая работа Уэллса известна гораздо меньше, чем, скажем, «Машина времени» или «Война миров», — это роман «Война в воздухе». Уэллс, создавший ее в 1908 году, предсказал в ней не какие-нибудь особенности Первой мировой войны, а одну из главных особенностей Второй мировой. Я имею в виду исключительную роль и разнообразие авиации, ожесточенную борьбу великих держав за совершенные в техническом отношении аппараты для военно-воздушных сил. Что же касается батальных сцен Уэллса, то я всегда бесконечно наслаждался затейливостью, пестротой и мастерским «стереоскопическим» показом крупных операций.

«Война в воздухе», на мой взгляд, пик Уэллса-баталиста.

И еще Уэллс — очень мужской писатель. Его мир — мир мужчины неглупого и не трусливого, предприимчивого, любящего приключения, пусть не гения, не мачо, не мастера боевых единоборств, но… крепкого парня. Типичный герой Уэллса, как правило, подчиняется своим страстям, он не умеет держать их в кулаке, это не выдуманный киношниками Мужик С Каменным Лицом. Это существо живое, в меру порочное, в меру доброе, часто уязвимое, очень замотивированное в своих поступках, и фундамент для его мотиваций неизменно составляют глубокие и сильные страсти. Уэллс не стыдлив и не сентиментален, он пишет мужчину таким, каков он есть, без стеснения демонстрируя и эгоистичность, и благородство. Насколько Уэллс точен в передаче мужской психологии, настолько же, думается, далек от правды, когда пишет о женщинах. Тут скорее появляются не те женщины, которые есть на самом деле, а дамы из мечтаний, либо образы, представляющие собой мусорные корзины, куда мужчина складывает все обиды и несправедливости, причиненные ему слабым полом».

6

«Солнечным летним утром, тридцать лет спустя после того, как поднялся в воздух первый немецкий корабль, некий старик, прихватив с собой маленького мальчика, пошел искать пропавшую курицу среди развалин Банхилла и дальше, по направлению к разбитым шпилям Хрустального дворца. Собственно говоря, он был не так уж стар, ему даже шестидесяти трех не исполнилось, но вечная возня с лопатой и вилами, прополкой и навозом, постоянное пребывание на воздухе в мокрой одежде давно согнули его спину в дугу. Кроме того, он растерял почти все зубы, и это губительно отозвалось на его пищеварении, а следовательно, на цвете лица и на характере. Когда-то он служил кучером у сэра Питера Боуна. Теперь кучеров не было, и зеленных лавок не было, и многого другого не было, а старик с женой занимали заброшенный особняк возле большого пустыря. На втором этаже жили они, а внизу держали трех коров и множество бестолковых кур…»

Стоило начинать кровавую мировую войну ради такого будущего?

«Маленькие общины, до сих пор жившие воспоминаниями о прошлых лучших временах, во всем слушались знахарей или священников, потому что мир чувствовал необходимость в религии. В Банхилле такая обязанность была возложена на престарелого баптистского проповедника. Его религия была простой и ни у кого не вызывала сомнений. В этой религии Доброе начало, именуемое Словом, вело нескончаемую борьбу с дьявольским наваждением, именуемым Вавилонской блудницей (католической церковью), и злым духом, называемым Алкоголь. Алкоголь, впрочем, давно стал понятием отвлеченным, не имеющим никакого отношения к предметам материальным; его никак не связывали с бутылками, которые порой удавалось обнаружить в пыльных и пустых лондонских особняках…»

Стоило разорять огромный цветущий мир ради такого будущего?

«А вон видишь, Тедди, такая штука громадная, будто большой ржавый гвоздь над домами торчит… и вон там… и там… Это остатки монорельса… Тут когда-то поезда на Брайтон ходили, люди ездили в больших вагонах. И везде они тут жили, эти люди… И в тех домах, и в тех… Можно в любую сторону идти хоть до скончания века, и везде дома, дома… брошенные, заваливающиеся… Конца краю нет… — Старик понизил голос и зашептал, оглядываясь: — Такой теперь стал наш Лондон… Он весь напролет пустой, человека нигде не сыщешь. Ничего на его улицах не сыщешь, кроме собак, да кошек, да крыс…»

Стоило создавать мощные боевые машины ради такого будущего?

«А раньше, пока не пришла война, а за ней голод да Пурпурная смерть, во всех этих домах, на улицах и дорогах народу невпроворот было! А теперь там невпроворот мертвецов. Пурпурная смерть всех скосила, всех до одного. Кошки, собаки, куры и всякая нечисть — и те заражались. Все было тут зачумленное. Самая малость людей выжила. Я выкарабкался и тетка твоя, хоть совсем с того облысела, а многие скелеты так и валяются в домах. По эту сторону мы, правда, многих похоронили, но в сторону Норвуда много домов еще, в которых стекла целые и мебель внутри нетронутая, а кругом — человеческие кости. Я в один дом зашел, а там комната с книгами. Ну, что такое книги, ты знаешь. Они в том доме были повсюду. Куда их столько, уму непостижимо, заплесневелые да пересохшие! По мне бы лучше вообще не трогать, так нет же, старого Хиггинса, он со мной ходил, не остановишь. «Я бы хоть сейчас мог одну прочитать», — говорит. — «А я нет». — «А я бы мог», — смеется старый Хиггинс, и открыл одну. А там картинка раскрашенная: женщина и какой-то змей в зеленом саду. «Вот, — говорит старый Хиггинс, — в самый раз для меня!» А книга возьми да рассыпься в прах…»

Стоило ради этого начинать жестокую мировую войну?

«Там банкиры жили в этих домах. Всякие господа с деньгами. Сейчас Хай-стрит пустая, а тогда в торговые часы на тротуаре было не протолкнуться!

— Да где ж такая орава еду брала?

— Они еду в магазинах покупали. Теперешние люди не понимают, что такое магазин. Никто даже зеркальных витрин не помнит. Господи, а я одной только картошки по полторы тонны в подвале зараз держал! У тебя глаза бы на лоб вылезли, если бы ты увидел мой магазин! Груши, каштаны, яблоки, орехи… — Голос у старика стал прямо сладким. — Бананы, апельсины… Это фрукты такие, пальчики оближешь. Их из Испании везли, со всего мира. Пароходами и по-всякому. А я ими торговал… И вот хожу теперь, заблудших кур ищу… А какие люди ко мне наведывались! Какие дамы, знатные да красивые! Таких теперь и во сне не увидишь, в пух и прах разодетые! Вот придет такая и спросит: «Ну, мистер Смоллуейз, что у вас сегодня новенького?» А я ей: «Да вот канадских яблочек не желаете ли, а то, может, каштанов в сахаре?» Тут же, не сходя с места, заказ: «Пошлите на мой адрес тех и других». Все хлопочут, спешат — автомобили, экипажи, пешеходы, шарманщики, немцы-музыканты. Если бы не пустые дома, так я бы и думал, что все во сне пригрезилось…

— А войну-то зачем начали?

— Да понастроили всяких воздушных военных кораблей, как тут не начать?

— А она давно кончилась? — спросил мальчик. — Ну, эта война-то, она давно кончилась?

— А Бог знает, кончилась ли, — ответил старик — Кто ее знает? Заходят к нам сюда иногда чужие. Один позапрошлым летом заходил, так вот с его слов получается, что не кончилась еще война. Будто бы к северу есть еще шайки, которые воюют. И в Германии будто есть такие, и в Китае, и в Америке. А мы последний воздушный корабль, помнится, видели где-то лет семь назад. Выглядел помятым, недомерок какой-то…

— Ну и надо было на этом закончить войну, — покачал головой мальчик.

— «Закончить»! Начинать ее не надо было! Гордость людей обуяла. Дурь, и чванство, и гордость. Больно много мяса ели да пили вдоволь. Нет, чтоб уступить — пусть другие уступают. — Старик глубокомысленно пожевал что-то беззубыми деснами, и взгляд его, скользнув по долине, упал туда, где блестела на солнце пыльная, разбитая грозами крыша Хрустального дворца. Смутное, томительное сожаление обо всем, что было тут когда-то загублено, нахлынуло на него. Он даже повторил: — Начинать не надо было!»

Загрузка...