Когда Сара Уэллс завела переговоры о месте для сына, она еще не знала, что ее призовет к себе Фанни Буллок, и главной ее заботой было, чтоб ребенок не оставался без присмотра и жил по возможности неподалеку от дома. В этом должен был помочь дядя Том, ее троюродный брат. Дядя Том, или, если говорить уважительней, мистер Томас Пенникот, был человек безграмотный, что не помешало ему стать владельцем гостиницы в Виндзоре, а потом построить рядышком еще и другую, на берегу Темзы. Эта вторая гостиница «Шурли Холл» пользовалась во время каникул особой популярностью у итонских любителей водного спорта, и на ней были начертаны по-латыни, притом без ошибок, изречения, прославившие эту знаменитую закрытую школу. Дядина безграмотность не передалась по наследству его двум дочерям, помогавшим отцу по хозяйству, и они обладали даже некоторыми признаками интеллигентности. В доме было полное иллюстрированное собрание сочинений Диккенса и «Парижские тайны» Эжена Сю, казавшиеся одно время Берти вершиной мировой литературы. Дядя Том взял себе за правило (к сожалению, знавшее исключения) приглашать на праздники детей Сары Уэллс, и каждая такая поездка доставляла Берти большую радость. Кейт и Клара – им было лет по двадцать – много болтали с этим остроумным и занятным мальчиком, охотно с ним возились, и, хотя к воде его не подпускали (он научился плавать лишь в тридцать с лишним), это не слишком его огорчало: от книг его было не оторвать. В их же доме он пережил своего рода потрясение, когда увидел приехавшую сюда учить роль великую Эллен Терри в самом расцвете обаяния и красоты. Она была словно из другого мира. И еще ее навестил замечательный актер и режиссер Генри Ирвинг. Уэллс не удержится и расскажет потом об этом в своем «Билби»… Повесть эту он написал уже много лет спустя, в 1915 году, но такие впечатления крепко западают в память, и стоит послушать, что испытал этот неприкаянный мальчишка Билби, так похожий во многом на Берти Уэллса, когда однажды к дому подъехал фургон, из него раздался чарующий голос, а потом и сама его обладательница явилась перед его взором, и «душа Билби мгновенно склонилась перед ней в рабской покорности. Никогда еще не видел он ничего прелестнее. Тоненькая и стройная, она была вся в голубом; белокурые, чуть золотящиеся волосы были откинуты с ясного лба и падали назад густыми локонами, а лучезарнее этих глаз не было в целом свете. Тонкая ручка придерживала юбку, другая ухватилась за притолоку. Красавица глядела на Билби и улыбалась.
Герберт Уэллс
Вот уже два года, как она посылала свою улыбку со сцены всем Билби на свете. Вот и сейчас она по привычке вышла с улыбкой. Восхищение Билби было для нее чем-то само собой разумеющимся». Этому детскому восхищению не помешало даже то обстоятельство, в викторианские времена не очень обычное, что эта небесная фея имела обыкновение после еды доставать сигарету и закуривать. Едва она обращалась к нему, у него перехватывало дух, он краснел и смущался… Эллен Терри – фигура для английского театра почти легендарная. Это она, считали многие, придала блеск самым удачным спектаклям Генри Ирвинга, а ее Порция из «Венецианского купца» сразу же стала классикой. Ей, когда она совсем еще ребенком начала выступать на сцене, подарил свою «Алису в Стране Чудес» Льюис Кэрролл, она дала жизнь великому режиссеру Гордону Крэгу, обожавшему свою мать, и она же, старухой, предсказала будущность великого актера шестилетнему Лоренсу Оливье, не зная еще, что он окажется главным соперником ее внучатому племяннику Джону Гилгуду. Легко представить себе, сколько восторгов выпало на ее долю. Но вряд ли все они могут сравниться по свежести чувства с тем, что запечатлел на своих страницах за тринадцать лет до конца ее долгой жизни Герберт Уэллс. Но пока что этот будущий великий писатель был всего лишь нечастым гостем своего состоятельного родственника, и он даже не проделал с Эллен Терри того путешествия, которым осчастливил своего юного героя. Он только наблюдал ее издалека. Да и о своем будущем не имел пока ни малейшего представления, хотя честолюбивые мечты и тогда его порою обуревали. Но, прояви он хоть немного здравомыслия (как хорошо, что он его в конце концов не проявил!), он бы понял, сколь тщетны подобные надежды. Всякий, с кем бы он ими поделился, без труда убедил бы его, что самое большое, о чем он может мечтать, это сделаться приказчиком в лавке. Если повезет – в хорошей. А уж если в мануфактурной!.. Здесь вся надежда была на дядю Тома. Так вот как раз дядя Том и пристроил Берти в торговое заведение господ Роджера и Денайера, что находилось в Виндзоре, прямо напротив королевского замка, совсем неподалеку от его собственного обиталища. Думается, сделал он это без особого труда – в своей округе он был человек влиятельный. Переговорив с соседямимануфактурщиками, дядя Том прислал за Берти свою охотничью коляску, и, проделав недолгий путь, юный кассир и уборщик очутился в магазине Роджера и Денайера. Здесь ему предстояло работать, жить, столоваться. По узкой лестнице он поднялся в мужской дортуар, обнаружив там четыре койки и умывальник (спать он, значит, будет все-таки в отдельной постели!), осмотрел крошечную «гостиную» с огромным, до полу, окном, глядевшим на глухую стену, и освещенное газовыми рожками мрачное подвальное помещение с двумя длинными столами, накрытыми клеенкой. Это была столовая. И опять, как дома, в подвале! Назавтра, в полвосьмого утра, он должен был спуститься в торговый зал, протереть прилавки и витрины, съесть час спустя кусок хлеба с маслом и усесться за кассу. Получив деньги и дав сдачу, полагалось занести эти операции в приходно-расходную ведомость, пересчитать в конце дня деньги в кассе и сверить результат с ведомостью. Затем ему представлялась возможность немного размяться: подмести пол и помочь свернуть штуки материи. В полвосьмого был ужин. С восьми до половины одиннадцатого он был волен делать что вздумается, но помнить, что в этот час входная дверь будет заперта, а затем выключен свет. И так изо дня в день – с полвосьмого до восьми, а потом точно отмеренные два с половиной часа, в течение которых разрешалось чувствовать себя человеком. В эти часы он чуть ли не бегом бежал к Пенникотам, где Кейт и Клара знали, какой он умный мальчик. Им было интересно, что он говорил. Они пели ему, и он, исполненный восхищения, слушал их, сидя в уютной комнате с мягкими креслами и лампой под абажуром. Здесь к нему возвращалось самоуважение.
Фред и Фрэнк провели каждый на своем первом месте по четыре-пять лет. Берти с трудом хватило на месяц. Или, если быть правдивыми и беспристрастными, на месяц хватило терпения у хозяев. Он инстинктивно чувствовал, что если втянется во все это, то что-то в себе утратит, и работал из рук вон плохо, предпочитая все время о чем-то мечтать. От уборки отлынивал, как мог. С кассой творилось что-то непонятное. Сначала в ней оказывалось то больше денег, чем надо, то меньше. Потом установился некоторый порядок: изо дня в день неизменно обнаруживалась недостача. В ведомостях цифры никогда не сходились, заполнены они были безобразнейшим образом, и счетовод подолгу с ними мучился. И с ним тоже, тщетно пытаясь чему-то его научить. Перелагать вину на мистера Морли не следует. Берти просто не хотелось делать эту работу. Сама же она не делалась. Постоянная нехватка денег в кассе была самым неприятным. Заподозрить его в нечестности было трудно: при нем никогда не было больше шести пенсов, отпускаемых ему в неделю на карманные расходы, он явно ни на что не тратился и делался все обтрепанней и обтрепанней, грозя в скором времени стать позором торгового заведения господ Роджера и Денайера. Правда, у одного из компаньонов промелькнула мысль, что тут не все чисто, но дядя Том так решительно с ним поговорил, что он к подобным идеям больше не возвращался. Если кто-то и запускал руку в кассу, то, во всяком случае, не юный Уэллс. Другое дело, что он предоставлял для этого неограниченные возможности любому желающему. Он то запирался почитать в уборной, то прятался с книжкой в руках за тюками нераспакованных тканей. Наверняка застать его на рабочем месте можно было только при смене караула в Виндзорском замке: из кассы было удобнее всего глазеть в окно. Когда же он (обнаружив тем самым, что не обладает должным чувством собственного достоинства) подрался с младшим привратником и получил синяк под глазом, его песенка была спета. Хозяева объявили, что он не прошел испытательный срок, и сдали его с рук на руки дяде Тому. Надо сказать, они проявили при этом немалую добропорядочность. За обучение профессии приказчика полагалось платить пятьдесят фунтов – примерно столько, сколько составлял годовой доход Атлас-хауса. Но денег они не взяли. Впрочем, не очень понятно, кто бы их дал. Снова надо было искать место для Берти. Отец попытался устроить его банковским клерком у своего бывшего крикетного клиента, но, как всегда, потерпел неудачу и дальнейшей активности не проявлял. Саре тоже казалось, что ее возможности исчерпаны. И тут возник «дядя Уильямс». Альфред Уильямс не был из кровной родни – он был женат на сестре дяди Тома (но, как пояснит Уэллс в «Тоно-Бенге», «в викторианскую эпоху у людей средних классов было принято всех старших родственников из вежливости звать „дядями»»). Значительную часть своей жизни он провел за пределами Англии, так что в семье его знали не очень хорошо. Совсем недавно, вернувшись из Вест-Индии, с Ямайки, где он работал учителем, Уильямс получил в свое распоряжение школу, основанную согласно закону о всеобщем обязательном обучении в соммерсетширской деревне Вукей. Туда он и взял своего юного родственника в качестве «практиканта». После издания закона 1871 года выяснилось, что учителей не хватает, и подобного рода «практиканты» после четырех лет работы в школе и дополнительного года стационарного обучения допускались к экзаменам на звание учителя младших классов. Срок практики можно было сократить, сдавая в ходе ее экзамены в «Колледже наставников»; Уильямс надеялся, что Берти уже года через два станет полноправным учителем. К сожалению, сам он ровно никаких прав не имел. При первой же проверке обнаружилось, что бумаги свои он подделал, и его с позором прогнали. Нельзя сказать, что это слишком его огорчило. Он нашел дело повыгоднее – вступил партнером в фирму по производству школьного оборудования, внеся вместо капитала свой патент на усовершенствованную парту: в этой парте чернильницы, как это с тех пор и повелось, не стояли сверху, а были погружены в специальные углубления. В этой фирме Уильямс и остался, перейдя, правда, позже на положение клерка. Он слишком легко тратил деньги. Возможно, не только свои, но и чужие. С уходом «дяди» Уильямса не к чему было оставаться и Берти, но к тому времени он уже три месяца исполнял, как мог, учительские обязанности, обучая деревенских мальчишек чтению и заставляя их заучивать исторические даты, географические названия и таблицу мер и весов. Трудность состояла в том, что многие мальчишки были выше него ростом, сильнее, горластее, и поскольку он знал лишь один, заимствованный у мистера Морли, способ поддерживать дисциплину, она никогда не находилась на должной высоте. Порой ее уровень понижался настолько, что с учителем случались приступы дикой ярости, по всему классу сыпались оплеухи, а однажды он выскочил из класса вслед за непослушным учеником, погнался за ним через всю деревню и уже настиг его возле дома, когда в дверях возникла разгневанная мамаша и погнала его самого назад, к школе. И туда и обратно за учителем с криками несся весь класс. «Дядя» Уильямс редко давал какие-либо указания или советы своему ассистенту, но тут сделал ему замечание. «У тебя не хватает такта», – сказал он. Это и был первый (но, увы, не последний) случай, когда Уэллс подобное о себе услышал. Так выглядело приобщение Уэллса к педагогике. Но опыт, приобретенный им в Соммерсетшире, этим не ограничился. Ему много дало общение с Альфредом Уильямсом. Уильямс был убежденный мошенник. Он знал за собой эту слабость, но считал, что мир и не заслуживает лучшего отношения. Человек он был, безусловно, неглупый, взгляды имел независимые, все вокруг одарял насмешкой, и Берти вдруг понял, что спастись от действительности, когда она становится невыносимой, можно, не только уйдя в область мечтаний, как случилось с ним в магазине, но и посмеявшись над ней. Уэллс-юморист родился именно в этой захолустной деревушке во время долгих бесед со своим говорливым и острым на язык наставником. Он всегда вспоминал его с благодарностью. У Герберта Уэллса все шло в дело, и каждый занятный человеческий тип, им когда-либо встреченный, непременно обретал новую жизнь на страницах его книг, хотя бы как эпизодический персонаж. Альфред Уильямс удостоился этой чести дважды. В первый раз он возник бледной тенью в сборнике его ранних очерков «Избранные разговоры с дядей» (1895), второй раз, пять лет спустя, в романе «Любовь и мистер Льюишем» (1900). В романе портрет получился уже много рельефнее и правдивее. С мистером Чеффери студент Льюишем впервые сталкивается на спиритическом сеансе, где того разоблачают как мошенника. И вдруг он узнает, что, женившись, оказался с ним в родстве: его Этель – падчерица, а отчасти и помощница этого прохиндея! Но встречи между ними теперь неизбежны, и постепенно Чеффери перестает казаться недавнему максималисту чудовищем и злодеем. Даже когда Чеффери, сбежав с любовницей и прихватив заодно состояние самого доверчивого из своих клиентов, оставляет на руках у Льюишема, и так живущего, что называется, из рук в рот, еще и свою брошенную жену, тот неспособен по-настоящему вознегодовать: уж больно много ума и неподвластности предрассудкам выказал этот человек! Жаль только, что он относит к числу предрассудков уважение к чужому имуществу. Трудно определить, какие изречения Чеффери слетели с уст Альфреда Уильямса. Легче, пожалуй, заметить, какие были произнесены до него. Так, рассуждение о костюме, который «делает человека», это не более как краткое резюме первой части книги Томаса Карлайла (1795–1881) «Сартор Резартус» (1836). Можно, думается, найти и другие источники. Так что, скорее всего, литературный герой заимствовал у своего прототипа всего только стиль мышления. Но, в конце концов, и этого достаточно. Никто из героев Уэллса не обладает таким парадоксалистски смелым складом ума. «Видите ли, – поучает Чеффери своего новоприобретенного родственника, – я думаю, вы несколько приуменьшаете значение иллюзии в жизни, истинную природу лжи и обмана в человеческом поведении… Я же готов утверждать, что честность, по существу, является в обществе силой анархической и разрушающей, что общность людей держится, а прогресс цивилизации становится возможным только благодаря энергичной, а подчас даже агрессивной лжи, что Общественный Договор – это не что иное, как уговор людей между собой лгать друг другу и обманывать себя и других ради общего блага». Конечно, Оскар Уайлд написал свой «Упадок искусства лжи» (1889) до уэллсовского «Мистера Льюишема». Не являются ли в таком случае рассуждения Чеффери социологизированным вариантом парадоксов Уайлда? Что ж, очень может быть. Но дорогу к Уайлду вымостил для Уэллса своей праздной болтовней самозваный деревенский учитель. Впрочем, когда в декабре 1880 года Берти препроводили обратно в Шурли-холл, он, вероятно, меньше всего думал о том, сколько пользы принес ему Альфред Уильямс. Скорее, наоборот. Да и обстановка в семье дяди Тома была уже не такая безоблачная, как за несколько месяцев до того. Кейт и Клара пытались устроить свою судьбу согласно собственным представлениям и симпатиям, и в доме назревала трагедия. Клару Берти по возвращении уже не застал: она бежала в Лондон с любовником. Через четыре года она вновь появилась в Шурли-холле, покинутая, бесприютная. Но отец ей ничего не простил, и однажды ночью она выскочила из дому в одной рубашке и утопилась. У Кейт шли скандалы с отцом. Выйдя вскоре, вопреки его воле, замуж, она сразу же покинула родные места. Прожила она тоже недолго. На Томаса Пенникота надвигалось разорение, он помрачнел, рассуждал о божественном промысле, но судьба больше уже не улыбнулась ему. Он не сумел погасить кредит, полученный на постройку Шурли-холла, потерял все, что нажил, и умер. Исчез еще один дом, который Уэллс начинал считать почти что родным. И предвестия этого ощущались уже сейчас. В создавшейся обстановке Саре тем более неудобно было надолго оставлять сына у родственников, но и взять его к себе без согласия хозяйки тоже было нельзя. Наконец, уже под Рождество, она решилась попросить разрешения, и тридцать с лишним лет спустя после того, как в Ап-парке появилась розовощекая и голубоглазая камеристка Сара Нил, в те же ворота вошел усталый, грязный и голодный с дороги сын домоправительницы Сары Уэллс. Ему отвели крохотную спаленку в мансарде, но большую часть времени он проводил в ее двух комнатах в полуподвале, где на пятичасовый чай собирались все старшие слуги. Несколько раз приходилось его там запирать: он, например, как-то взял духовой пистолет и прострелил чуть выше копыта заднюю ногу лошади на одной из картин в галерее. Но обычно он доставлял окружающим более безобидные развлечения. Когда на Рождество Ап-парк оказался почти на две недели отрезан от остального мира снежными заносами, он принялся издавать для прислуги ежедневную рукописную юмористическую газету «Ап-парковский паникер». Он соорудил также теневой театр и показывал там какую-то пьесу собственного сочинения. Ему нетрудно было оценить место, где он теперь жил. Он не просто переселился из подвала Атлас-хауса в полуподвал Ап-парка – он попал в иной мир. Он никогда не бывал в музеях, и аппарковская картинная галлерея, собрание репродукций картин Хогарта и ватиканских работ Рафаэля и Микеланжело, виды столиц Европы, запечатленные в 1780 году, и подробный географический атлас XVIII века, где на карте Голландии красовался рыбак с лодкой, Россия была представлена казаком, а Япония – удивительными людьми в одежде, похожей на пагоды, – все это было для него настоящим открытием. В мансарде, рядом со своей комнатой, он нашел разобранный телескоп сэра Мэтью, собрал его и начал наблюдать звездное небо, прибегая к помощи найденного неподалеку пособия по астрономии. Какой восторг он испытал, поймав наконец в объектив Юпитер с его спутниками! Он почувствовал себя новым Галилеем. В той же мансарде обнаружились целые залежи книг, выходивших за пределы понимания наделенной титулом, но, увы, не получившей образования владелицы Ап-парка. Сына домоправительницы они, напротив, заинтересовали необычайно. «Книги, хранившиеся в тесной ветхой мансарде, были, очевидно, изгнаны из салона в период викторианского возрождения хорошего вкуса и изощренной ортодоксальности, и моя мать не имела о них ни малейшего представления, – вспоминал потом Уэллс. – Именно поэтому мне удалось ознакомиться с замечательной риторикой «Прав человека» и «Здравого смысла» Тома Пейна – отличных книг, подвергшихся злобной клевете, хотя до этого их хвалили епископы. Здесь был «Гулливер» без всяких сокращений; читать эту книгу в полном виде мальчику, пожалуй бы, и не следовало, но особого вреда в этом, по-моему, нет, и впоследствии я никогда не жалел об отсутствии у меня щепетильности в подобных вопросах. Прочтя Свифта, я очень разозлился на него за гуигнгнмов, и лошади мне потом никогда не нравились. Затем, припоминаю, я прочел перевод вольтеровского «Кандида», прочел «Расселаса» и вполне убежден, что, несмотря на огромный объем, от корки до корки, – правда, в каком-то одурении, заглядывая по временам в атлас, – осилил весь двенадцатитомный труд Гиббона. Я разохотился читать и стал тайком совершать налеты на книжные шкафы в салоне. Я успел прочитать немало книг, прежде чем мое кощунственное безрассудство было обнаружено… Помнится, в числе других книг я пытался осилить перевод «Республики» Платона, но нашел его неинтересным, так как был слишком молод. Зато «Ватек» меня очаровал. Например, этот эпизод с пинками, когда каждый обязан был пинать!.. Каждый рейд за книгами был сопряжен с большими опасностями и требовал исключительной смелости. Нужно было спуститься по главной служебной лестнице, но это еще дозволялось законом. Беззаконие начиналось на маленькой лестничной площадке, откуда предстояло прокрасться через дверь, обитую красной байкой. Небольшой коридор вел в холл, и здесь нужно было произвести рекогносцировку, чтобы установить местонахождение старой служанки Энн (молодые поддерживали со мной дружественные отношения и в счет не шли). Выяснив, что Энн находилась где-нибудь в безопасном для меня отдалении, я быстро перебегал через открытое пространство к подножию огромной лестницы, которой никто не пользовался с тех пор, как пудра вышла из моды, а оттуда – к двери салона. Устрашающего вида фарфоровый китаец в натуральную величину принимался гримасничать и трясти головой, отзываясь даже на самые легкие шаги. Наибольшую опасность таила сама дверь: двойная, толстая, как стена, она заглушала звуки, так что услышать, не работает ли кто-нибудь в комнате метелкой из перьев, было невозможно. Со страхом блуждая по огромным помещениям в поисках жалких крох знаний, разве я не напоминал чем-то крысу? Я помню, что среди книг в кладовой обнаружил и Плутарха в переводе Ленгорна. Сейчас мне кажется удивительным, что именно так я приобрел гордость и самоуважение, получил представление о государстве, о том, что такое общественное устройство; удивительно также, что учить меня этому пришлось старому греку, умершему восемнадцать веков назад». Конечно, и кроме Плутарха было кому учить его, что такое общественное устройство. Его учили этому все, с кем он сталкивался, и все ситуации, в которые он попадал. Его учили этому в Атлас-хаусе, в «Коммерческой академии Морли», даже в мануфактурном магазине господ Роджера и Денайера, хотя свой месяц у них он провел как во сне. А «дядя» Уильямс? Справедливо ли забыть Альфреда Уильямса? Да и Ап-парк учил его все тому же. К своим впечатлениям от этого поместья Уэллс возвращался всю жизнь, и, естественно, на первый план выступала то одна, то другая их сторона. Ап-парк оскорблял его гордость – Берти ведь был из людей, живущих «под лестницей». Хуже того, Ап-парк был пережитком прошлого, уродующим настоящее. «Как-то, бродя по Рочестеру, я мельком взглянул на раскинувшуюся за городом долину Стоура; ее цементные заводы, трубы которых изрыгали зловонный дым, ряды безобразных, закопченных, неудобных домишек, где ютились рабочие, произвели на меня удручающее впечатление. Так я получил первое представление о том, к чему приводит индустриализм в стране помещиков…» Но тот же Ап-парк воплощал устойчивость, которой была лишена его собственная жизнь, традиционную культуру, к которой ему стоило таких усилий пробиться, в каком-то смысле – даже науку, ибо Королевское общество было создано такими, как сэр Мэтью, джентльменами, избавленными от изнурительного, отупляющего труда и вместе с тем, поскольку они управляли своими поместьями, не потерявшими контакта с реальностью. Живая картина Ап-парка с годами не сглаживалась, напротив, становилась отчетливее. Образ этого поместья все время витал где-то в бромлейской лавке – разве могла Сара Уэллс забыть эти счастливые годы и не поделиться своими воспоминаниями с сыном? – и теперь, когда Ап-парк во всей своей красоте и величии возник перед глазами этого подростка, он навсегда врезался в его память. И вместе с тем Ап-парк все больше делался для Уэллса каким-то символом. Он олицетворял для него сразу и утопию и социальное неравенство, мешающее приходу этой утопии. А также косность, столь же для него неприемлемую. Так в картину мира, постепенно вырисовывавшуюся перед глазами Уэллса, вписался Ап-парк. Его ученью, впрочем, предстояло еще продолжиться. Несколько недель спустя после появления Берти в Ап-парке мать нашла ему новое место, на сей раз в своем родном Мидхерсте, всего в нескольких милях от Ап-парка. В Мидхерст Берти попал впервые, и этот тихий и скучный городок сразу произвел на него очень хорошее впечатление, особенно после Бромли, казавшегося ему беспорядочным скоплением домов. Это впечатление и потом его не оставило. Ему нравились живописные, чистенькие улицы, вымощенные брусчаткой, неожиданные повороты и закоулки, парк, примыкавший к городу. Центром этого уютного мирка для него стала аптека. Здесь ему предстояло работать помощником провизора – раскатывать и нарезать тестообразную массу для таблеток, отпускать посетителям патентованные лекарства, стирать пыль с прилавка, а также с установленных по обычаю в витрине синей, желтой и красной бутылей, и с пристроившейся рядом с ними белой гипсовой лошади, обозначавшей, что в аптеке имеются ветеринарные снадобья, и с бюста Самуэля Хансмана, основателя гомеопатии. Хансман служил тем же рекламным целям, что и белая лошадь. В аптеке Берти понравилось. Работа его не тяготила, общаться с аптекарем и его милой, веселой женой доставляло одно удовольствие. К тому же ущерб, который он нанес своему нанимателю, был на сей раз невелик; он всего лишь разбил дюжину сифонов для содовой воды, когда затеял шутливое сражение на метелках с мальчишкой-рассыльным. В дальнейшем Уэллсу предстояло выучиться на аптекаря, и эта перспектива показалась ему столь заманчивой, что он решил поскорее разузнать, с какими мероприятиями и расходами это связано. Собранные им сведения оказались неутешительными. Плата за обучение фармацевтике была так велика, что ясно было – матери этого не осилить. Сама же она как-то забыла об этом осведомиться. Оставаться на всю жизнь подручным не имело смысла, и шесть недель спустя после поступления в аптеку Берти с нею расстался. Но не с Мидхерстом. Фармацевтика требует знания латыни, и Берти вскоре после поступления на работу начал посещать местную «грамматическую школу» и обучаться этому языку. До ухода из аптеки он успел посетить всего четыре или пять занятий, но все равно произвел своим рвением и способностями большое впечатление на учителя, который сам и руководил школой. Ему тем более захотелось помочь этому одаренному подростку, что и сам имел бы в результате известные выгоды. Только что была введена система, согласно которой директор школы получал денежное вознаграждение за каждый успешно сданный экзамен по естественным дисциплинам, и мистер Хорэс Байат, как звали нового наставника, не сомневался, что Уэллс принесет ему не одни только душевные радости. Он взял его, разумеется, за известное вознаграждение, на пансион в свой дом, и с конца февраля 1881 года до прохождения экзаменов Уэллс опять мог пополнять свое образование. К сожалению, и этот период ограничился всего лишь шестью неделями. По истечении их он сдал экзамены по физиологии и еще одному тогдашнему предмету – физиографии, дававшей представление сразу о нескольких науках, включая геологию и астрономию, и ненадолго вернулся в Ап-парк, где мать сообщила ему, что успела уже позаботиться о его дальнейшей судьбе. Она поговорила с сэром Уильямом Кингом, который вел юридические и финансовые дела Ап-парка, и тот выхлопотал Берти место младшего ученика в крупной мануфактурной фирме в Саутси. За обучение надо было заплатить те же пятьдесят фунтов, но сделать это можно было в рассрочку. К тому же здесь открывались лучшие возможности продвижения по служебной лестнице, нежели в Виндзоре. И все равно Берти взбунтовался. Он уже представлял себе, что такое мануфактурная торговля, и уже дохнул свободы, позволявшей с утра до ночи сидеть за книгами. Сара плакала, умоляла. В конце концов пришлось подчиниться: у него не было выбора. В мае 1881 года он прошел испытательный срок, в июне был подписан договор на четыре года. Уэллс воспринял его как приговор. К этому времени он уже отбыл месяц, но знал: это лишь первый срок. Впереди маячило пожизненное заключение. А ведь условия здесь были лучше, чем у господ Роджера и Денайера. Столовая не в подвале, в комнатах для приказчиков чисто, кровати в дортуаре разделены перегородками, и в каждом таком «боксе» – шифоньер, вешалка, стул. Эдвин Хайд, хозяин фирмы, вообще принадлежал, по словам Уэллса, к очень редкой в ту пору породе цивилизованных нанимателей. Он даже создал при главном магазине библиотеку из нескольких сотен книг, в основном – из романов Безанта, миссис Брэддон, Райдера Хаггарда, Мэри Корелли и других авторов. Сегодня, за одним-двумя исключениями, даже знание их имен требует большой литературоведческой эрудиции, но в конце прошлого века писатели эти пользовались немалой известностью и удовлетворяли культурные запросы не одних только провинциальных приказчиков. Уэллс, впрочем, этих книг не читал. Его рабочий день продолжался тринадцать часов. И он не мог позволить себе тратить время на беллетристику. К счастью, среди книг, собранных мистером Хайдом, попался популярный очерк философских систем; другие подобного рода издания тоже как-то удавалось доставать. Продолжал он и свои занятия латынью. Знание этого языка было для него символом приобщения к образованному обществу. Теперь он уже не так пренебрегал своими обязанностями, как в Виндзоре. Он успел наслушаться страшных рассказов о безработных приказчиках, согласных наняться в такие места, перед которыми даже ненавистная виндзорская лавка казалась райским уголком, и его подстегивала боязнь очутиться в подобном положении. Но, видно, у него в самом деле не было способностей к торговле мануфактурой. Правильно свернуть штуку материи оставалось для него непосильной задачей, покупки он завертывал и завязывал так, что вряд ли их удавалось донести в целости и сохранности до дому, и управляющий, поглядывая на него, то и дело произносил в изумлении: «Ну и ну!» При этом Берти, конечно же, не слишком себя утруждал. Если он во что-то и вкладывал душу, то отнюдь не в торговлю. Он по-прежнему не упускал случая спрятаться где-нибудь и почитать. Больше всего его раздражало, что работа была суетливая, мешавшая сосредоточиться на какой-либо собственной мысли. Правда, в качестве младшего ученика он ходил за мелкими покупками для постоянных клиентов, если в магазине не было нужных товаров, и, само собой разумеется, старался затянуть эти экспедиции, сколько мог. Но годом позже в магазин взяли нового младшего ученика. Уэллс повысился в ранге и лишился вожделенной возможности оставаться наедине с самим собой. К тому же он остро ощущал свою социальную неполноценность. Тринадцать лет спустя, давно уже вырвавшись из этого рабства, он устами первого же из своих героев-приказчиков рассказал, что думает о подобной профессии: «Ремесло это не очень честное и не очень полезное; не очень почетное; ни свободы, ни досуга – с семи до полдевятого, каждый день. Много ли человеку остается? Настоящие рабочие смеются над нами, а образованные – банковские клерки, или те, что служат у стряпчих, – эти смотрят на нас сверху вниз. Выглядишь-то ты прилично, а, по сути дела, тебя держат в общежитии, как в тюрьме, кормят хлебом с маслом и помыкают, как рабом. Все твое положение в том и состоит, что ты понимаешь, что никакого положения у тебя нет. Без денег ничего не добьешься; из ста продавцов едва ли один зарабатывает столько, чтобы можно было жениться; а если даже он и женится, все равно главный управляющий захочет – заставит его чистить ботинки, и он пикнуть не посмеет. Вот что такое приказчик». Надо сказать, что положение Уэллса было в известном смысле хуже, чем у героя «Колес фортуны» (1896), произнесшего этот монолог. Он, в отличие от Хупдрайвера, был от природы наделен незаурядным умом и способностями, понимал, что его место – не в мануфактурной лавке, но как было убедить в этом отца и мать? И куда податься? На втором году ученичества у него все-таки созрел определенный план. Он решил добиться от Хореса Байата, своего учителя из Мидхерста, чтобы тот взял его «практикантом». Потом – он был в этом уверен – можно будет двинуться дальше. Но задача оказалась сложнее, чем думалось. Байат согласился, более того, предложил ему должность младшего учителя, но поставил условием, что первый год не будет платить ему жалованья. Это значило, что придется жить на материнские деньги. Она же никак не могла понять, чего ради идти на такие жертвы. Разве не заплатила она уже сорок фунтов мистеру Хайду? Что ж теперь этим деньгам – пропадать? Уэллс написал отцу, и тот сперва с энтузиазмом его поддержал. Но потом испугался трат и принялся его отговаривать с еще большим рвением, чем мать. Герберт продолжал писать матери письма – деловые, умоляющие, озлобленные, грозился самоубийством. Ничего не помогало. Наконец он не выдержал и ранним воскресным утром двинулся в путь. Отшагав семнадцать миль (около часа езды на поезде!), он появился в Ап-парке. «Я выбрал кратчайший путь… и решил пересечь парк, чтобы перехватить возвращающихся из церкви людей, – писал он в «Тоно-Бенге». – Мне не хотелось попадаться им на глаза, пока я не повидаюсь с матерью, и в том месте, где тропинка проходит между холмов, я свернул с дорожки и не то чтобы спрятался, а просто встал за кустами… Странное чувство испытывал я, стоя в своей засаде. Я воображал себя дерзким разбойником, отчаянным бандитом, замыслившим налет на эти мирные места. Впервые я так остро чувствовал себя отщепенцем, и в дальнейшем это чувство сыграло большую роль в моей жизни. Я осознал, что для меня нет и не будет места в этом мире, если я сам не завоюю его. Вскоре на холме появились слуги, которые шли небольшими группами: впереди – садовники и жена дворецкого, за ними две смешные неразлучные старухи прачки, потом первый ливрейный лакей, что-то объяснявший маленькой дочке дворецкого, и наконец моя мать в черном платье; с суровым видом шагала она рядом со старой Энн… С мальчишеским легкомыслием я решил превратить все в шутку. Выйдя из кустов, я прокричал: – Ку-ку, мама! Ку-ку! Мать глянула на меня, побледнела и схватилась рукой за сердце…» И все-таки в этот раз ему удалось добиться от матери лишь обещания как следует все обдумать… Оставалось продолжать осаду. Первым дрогнул Хорес Байат. Он сообразил, что молодой учитель сумеет покрыть расходы при помощи премий, которые школа получит за экзамены, успешно сданные его учениками в «Колледже наставников», и согласился платить ему в первый год двадцать фунтов, а начиная со второго – и все сорок. Чтобы прокормиться и заплатить за жилье, нужно было тридцать пять фунтов. Неужели мать откажет ему в жалких пятнадцати фунтах? Она согласилась. Мистер Хайд просил Уэллса не уходить, пока не кончится летняя распродажа, но тот наотрез отказался. До начала занятий в школе оставался месяц, и его можно было посвятить чтению! И вот он уже в поезде на Петерсфилд, с остановкой в Мидхерсте. В купе кроме него ни души, видавший виды верный его саквояж валяется на сиденье напротив. И вдруг будущий младший учитель обнаружил, что пляшет и с торжеством поет какую-то дичь на мотив «Нам не страшен серый волк»: