Преимущество старости (положительная цель и жизненный идеал), — Генерализация принципа заботы о себе (всеобщее призвание) и артикуляция феномена секты. — Социальные «ножницы»: от народных кл'льтов до аристократической сети др\>жеских связей в Риме. — Еще два примера: эпикурейские кружки и группа терапевтов. — Отказ от парадигмы закона. — Структурный принцип двойного членения: всеобщность призыва и своеобразие выбора. — Форма спасения.
Из хронологического смещения практики себя с конца юности на зрелый возраст и взрослую жизнь я попытался извлечь два следствия: одно касается критической функции практики себя, дублирующей и перекрывающей обычное образование; другое связано со сближением с медициной, откуда проистекает что-то вроде дополнительного следствия, о котором я не говорил, но к которому мы вернемся: у Платона искусство тела (Tart du corps) все же строго отличалось от искусства души (Tart de Гате). Как вы помните, как раз на основе этого анализа, этого различения, и была выделена в «Алкивиаде» душа как особенный предмет заботы о себе. Напротив, [теперь] тело снова вовлекается в сферу заботы. По вполне очевидным причинам у эпикурейцев и также у стоиков, для которых вопросы душевной силы и телесного здоровья тесно увязаны между собой,[1] тело явным образом вновь становится предметом заботы, так что озаботиться собой означает одновременно побеспокоиться о своей душе и о своем теле. Это заметно в уже немного ипохондрических письмах Сенеки.[2] Очевидной эта ипохондрия станет у таких авторов, как Марк Аврелий, Фронтон,[3] Элий Аристид[4] и др. В конце концов мы получим то, о чем сказано. И это, я думаю, одно из последствий сближения медицины с заботой о себе: отныне мы будем иметь дело с оказавшимся в центре этой заботы сложным переплетением психического и телесного.
Наконец, третьим следствием этого временного смещения несомненно явится новое осмысление и новая оценка старости. Разумеется, в античной культуре старость имеет ценность, ценность традиционную и признанную, однако некоторым образом ограниченную, частичную, небезусловную. Старость это мудрость, но это также и слабость. Старость это нажитой опыт, но и недостаточная активность в повседневной жизни или в жизни политической. Старость вправе раздавать советы, но она обрекает на немочь, делающую человека зависимым от других: молодых наставляют, но это они защищают город, а значит, и стариков, это они трудятся, чтобы старикам было чем жить, и т. д.
Итак, традиционно двойственная и сдержанная оценка старости. В общем, можно сказать, что в традиционной греческой культуре старость уважают, это точно, но стариться явно не торопятся. Становиться стариками не хотят, даже если повторяют и еще долго будут повторять известную фразу Софокла, поздравлявшего себя с тем, что наконец-то он старик и свободен от сексуальных влечений.[5] Но если на него ссылаются, то именно, так сказать, в порядке исключения: этот человек захотел состариться или, во всяком случае, был рад приходу старости и освобождению, и слова Софокла часто будут повторяться в дальнейшем.
Так вот, теперь, когда заботиться о себе должно всю жизнь, но преимущественно в зрелом возрасте, с той поры, когда забота о себе становится полноценной и эффективной у вполне взрослого человека, естественно, что ее завершением и высшей формой, ее оправданием будет именно старость. В христианстве с его упованиями на спасение за гробом мы имеем, конечно, иную систему.
Но и здесь, в этой системе, которая вся упирается, если угодно, в вопрос о смерти, о чем надо будет сказать, именно старость, как вы понимаете, составляет положительный момент, момент исполненности, высшую точку долгих занятий, практиковавшихся в течение всей жизни. Не отягощенный физическими влечениями, свободный от разного рода политических притязаний, от которых он отказался, обогащенный всевозможным опытом, старик предстает человеком, полностью собой владеющим, тем, кто может быть полностью удовлетворен собой. Эта история и эта форма практики себя так старика и определяют: старик — это тот, кто наконец может найти удовольствие в себе, удовлетвориться собой, вместить в себя все радости и удовольствия, не ища никаких удовольствий, не ожидая никаких радостей ни от кого другого — ни физических, которые уже не по нему, ни тех, что связаны с амбициозными планами, которых у него нет.
Итак, старик — это тот, кто довольствуется собой, и точка, которой достигает старость, если она была подготовлена долгой практикой себя, — это та точка, где, по слову Сенеки, мне наконец удалось догнать самого себя, воссоединиться с собой и где мое завершенное и совершенное отношение к себе становится вместе отношением господства и удовлетворенности.
Таким образом, если старость и есть эта вожделенная точка, то нужно понять (первое следствие), что старость не следует рассматривать просто как окончание жизни, се не следует считать некой завершающей фазой, в которой жизнь мало-помалу сходит на нет. Напротив, в ней нужно увидеть цель, положительную цель существования. Нужно стремиться к старости, не уклоняться от того, что однажды придется встретиться с ней. Ведь это она со своими собственными чертами и собственными ценностями задает направление всей жизни. Имеется письмо Сенеки на эту тему, письмо очень важное и весьма характерное. Оно характерно потому, что начинается с критики, кажущейся несколько случайной, во всяком случае, не очень объяснимой, в адрес тех, кто (говорит он) каждому возрасту назначает свой особенный образ жизни.[6] Тем самым Сенека затрагивает тему, которая была такой обсуждаемой и важной в греческой и римской этике: а именно, что человеческая жизнь поделена на возрасты, и каждому подобает жить так, как в его возрасте положено.
Итак, согласно разным школам, разным космо-антропологическим концепциям, жизнь делится по-разному. Я только что говорил о том, как делили жизнь пифагорейцы — на детство, отрочество, юность, старость (были и другие способы деления). Но что интересно, так это, с одной стороны, значение, придаваемое этим разным фазам, особенной форме проживания каждой из них, и [с другой], значение, приписываемое, с точки зрения этики, тому, чтобы избранный способ поведения, то, какую жизнь ведет человек, соответствовал бы его возрасту. Молодой человек должен жить так, как положено молодому человеку, зрелый — как зрелому, старик — как должно жить старику.
Так вот, говорит Сенека, скорее всего имея в виду это традиционное деление, я не могу согласиться с теми, кто режет жизнь на куски и живет по-разному в зависимости от возраста. И вместо этого разрезания Сенека предлагает целостное понимание жизни как единства, единства, если угодно, динамического — единонаправленного неуклонного движения к старости. И он использует известное число характерных формул, говоря: живите так, будто за вами кто-то гонится, надо, чтобы вы спешили, чтобы на протяжении всей жизни чувствовали, что позади вас кто-то есть, враги, которые вас преследуют.[7] Эти враги суть всякие напасти и огорчения. И, прежде всего, это те волнения и тревоги, в которые происходящее ввергает вас тем вернее, если вы молоды или даже не очень, но чего-то еще ждете от жизни, привязаны к удовольствиям, домогаетесь власти или богатства. Они тут, ваши враги, которые вас преследуют. И раз уж они гонятся за вами, надо бежать, бежать как можно быстрее. Спешите туда, где вас ждет надежное убежище. И страна, где вы его найдете, — это старость. Иными словами, старость представляется теперь вовсе не двусмысленным рубежом между жизнью и смертью, но, напротив, точкой притяжения, положительным полюсом, к которому нужно стремиться. Если угодно, употребляя формулу, которой у Сенеки нет и которая звучит немного резче, чем сказано у него, можно было бы выразиться так: жить ради старости. Отныне нужно жить ради старости, ибо в ней обретается покой, убежище, довольство собой.
И второе следствие… дело в том, что старость эта, та, к которой надо стремиться, есть, по сути, конечно, период жизни, наступающий, по мнению большинства древних, к десяти годам, это, кстати, приблизительно тот возраст, в котором Сенека решил отойти от дел и целиком довольствоваться самим собой. Но это не просто временной рубеж, приходящийся на шестьдесят лет. Это также идеальная старость, которая не* которым образом созидается, старость, требующая упражнения и труда. Нужно, если угодно, и это центральный пункт новой этики старости, выработать в себе такое отношение к жизни, когда живешь так, будто жизнь уже позади. Нужно, чтобы, по сути дела, каждую минуту, даже если мы молоды, даже если мы во цвете лет и еще вполне деятельны, мы так относились ко всему, что мы делаем и что собой представляем, и вели себя так, были столь равнодушны и неуязвимы, словно уже достигли старости и живем, завершив путь жизни. Надо жить, ничего более не ожидая от жизни, и в точности как старик, который ничего от жизни не ждет, ничего не ждать от нее, даже если ты молод. Нужно завершить жизнь до того, как придет смерть. Это говорит Сенека все в том же 32-м письме: «consum-mare vitam ante mortem». Нужно закончить жизнь до того, как умрешь, исполнить ее до наступления смертного часа, достичь совершенного пресыщения собой. «Summa tui satietas»: сытый собой по горло.[10] Вот к какому рубежу торопит Сенека Луцилия.
И, как видите, мысль о том, что надо так устроить свою жизнь, чтобы жить стариком, поспешать к старости, по-стариковски относиться к жизни, даже если ты молод, — мысль эта касается целого ряда важных вопросов, к которым мы вернемся. Разумеется, это прежде всего вопрос упражнения в смерти (размышление о смерти как практика смерти): жить так, будто каждый день — последний.[9] Это вопрос о типе удовлетворения и довольства собой. Это, конечно же, очень важный вопрос о старости и бессмертии: в чем старость в этой греко-римской этике стала прообразом или предвосхищением тем бессмертия и загробной жизни, как она с ними соотносилась.
Итак, перед нами целый клубок вопросов, который придется распутывать.[10] Таковы некоторые черты, некоторые последствия временного смещения заботы о себе: с юности, срочно в ней нуждающейся, — в «Алкивиаде», — на зрелые годы или на стык зрелости и старости, реальной или идеальной — в эпоху империи, к I–II вв.
И теперь второй вопрос, к которому я хотел приступить сегодня, связанный уже не с растяжкой во времени или временным смещением, но расширением, если угодно, количественным. В самом деле, в эпоху, о которой я говорю, и еще долгое время спустя забота о себе не ограничивается узким кругом избранных и не подчиняется какой-то одной цели. Короче, никому больше не говорят, как говорил Сократ Алкивиаду, позаботься, мол, о себе, если хочешь управлять другими. Теперь говорят: позаботься о себе, и точка. Просто позаботься о себе. Это значит, что забота о себе начинает выступать как некий всеобщий принцип, предъявляемый и навязываемый решительно всем. Вопрос, который я хотел бы теперь поставить, одновременно исторический и методологический, [звучит так]: можно ли утверждать, что забота о себе отныне составляет что-то вроде всеобщего нравственного закона? Вы со мной достаточно знакомы, чтобы с основанием предположить, что я сразу же и отвечу: нет. Я хочу сказать, методологический смысл всего этого (во всяком случае, отчасти) таков: нельзя дать увлечь себя позднейшим ходом событий, последовавшим в Средние века и представлявшим собой все более жесткое подчинение западной культуры юридическим нормам. Подчинение, заставившее нас считать закон и форму закона общим принципом любого правила в сфере человеческой практики. Я же, напротив, хотел бы показать, что сам закон в качестве эпизода или переходной формы принадлежит истории, истории гораздо более общей, которую и представляет собой история техник и технологий, практикуемых субъектом по отношению к себе самому, техник и технологий, не зависимых от формы закона и первичных по отношению к нему. Закон — это, по сути, всего лишь один из возможных аспектов применения субъектом к себе самому той или иной технологии. Или, если позволите, уточним: закон — это лишь одна из сторон долгой истории, в ходе которой западный субъект сложился таким, каким мы его знаем сегодня. Вернемся же к поставленному вопросу: можно ли считать заботу о себе в греческой и римской культуре чем-то вроде общего закона?
Прежде всего, надо отметить, что такая универсализация — имей, действительно, что-то подобное место, и будь формула «позаботься о себе самом» провозглашена всеобщим законом — была бы, конечно, совершенной фикцией. Потому что, в самом Доле, выполнить подобное предписание (озаботиться самим собой) по плечу лишь очень узкому кругу людей. Вспомните, в конце концов, о спартанцах, о которых я говорил в прошлый или позапрошлый раз. Мы доверяем обработку наших земель илотам, чтобы иметь возможность заняться собой.[11] Заниматься собой — это, конечно, привилегия избранных. Привилегия j избранных — в качестве таковой спартанцы ее и устанавливают, но она учреждается в качестве таковой и много позже, в те времена, о которых идет речь, когда понятие заботы о себе оказывается соотнесенным с другим понятием, о котором я скажу ниже, с понятием досуга (skholc или otium).[12] Невозможно заниматься собой, не имея перед собой, рядом с собой жизни, которой — да простится мне это выражение — можно было бы оплатить роскошь skhole или otium'a (конечно, это не то, что мы сейчас понимаем под досугом). Во всяком случае, именно некоторая форма партикулярной жизни, отличная от всех прочих в своей партикулярное™, должна рассматриваться как реальное условие заботы о себе.
Стало быть, в самом деле, никогда в античной культуре, в культуре греческой и римской, забота о себе в действительности не воспринималась, не выставлялась, не утверждалась как всеобщий закон, значимый для любого человека, каким бы ни был принятый им образ жизни. Забота о себе всегда предполагает некоторый выбор того, как жить, и значит — разделение между теми, кто такой образ жизни избрал, и прочими. Но есть, я думаю, еще кое-что, что не позволяет нам уподобить заботу о себе, пусть даже безусловную, понятую как самоцель, всеобщему закону: дело в том, что в греческой, эллинистической и римской культуре забота о себе всегда обретала ту или иную форму в рамках определенных практик, сложившихся структур и групп, очень отличающихся друг от друга, часто закрытых и большую часть времени недоступных для всех остальных. Забота о себе существует в рамках тех или иных практик или сообществ, братств, школ, сект. И, несколько злоупотребляя словом «секта», а скорее, наделяя его общим смыслом греческого genos (как вы знаете, genos обозначало одновременно семью, племя, род, породу и т. д., оно использовалось для обозначения группы людей, объединившихся в секту, например эпикурейцев или стоиков), так вот, беря французское слово «секта» в более широком по сравнению с его обычным употреблением смысле, я сказал бы, что в античной культуре забота о себе действительно получила распространение в качестве принципа, который, однако, неизменно имел своей основой феномен сектантства, сектантство как таковое.
И в качестве простого указания, просто чтобы отмстить широту разброса, я сказал бы так: не надо думать, будто забота о себе встречается только в аристократических кругах. Не одни только богачи, экономически, социально и политически привилегированные люди, практикуют заботу о себе. Мы видим, как она довольно широко распространяется среди населения, о котором, исключая, конечно, низшие слои и, разумеется, рабов (хотя и здесь нужны оговорки), следует сказать, что это была очень культурная публика в сравнении с тем, что мы знаем о населении Европы вплоть до XIX века.
Так вот, надо сказать, что распространение заботы о себе среди этой публики происходит отнюдь не в самых привилегированных ее слоях. На одном полюсе — среди наименее обеспеченных классов — бытуют практики себя, как правило, тесно связанные с разными религиозными группами, глубоко институционализованными, сложившимися вокруг тех или иных культов, часто отличающиеся ритуал и зова иным поведением. Впрочем, именно этот ритуальный и культовый характер позволял обходиться без наиболее изощренных и ученых ее форм и теоретических изысканий. Религиозные и культовые рамки частично освобождали от необходимости самому искать, разбираться с собой, делать себя. И все же в этих группах практика себя играла важную роль. В культах, например таких, как культ Изиды,[13] на всех адептов налагались строгие ограничения в еде, в половой жизни, им вменялось в обязанность исповедание грехов, покаяние и т. п.
И конечно, на другом полюсе мы имеем изощренные, тщательно разработанные, культивируемые практики себя, которые, и это очевидно, гораздо теснее связаны с личным выбором, с жизнью, в которой ценится досуг, с учеными занятиями. Это вовсе не означает, что эти практики существовали отдельно. Они были частью целого движения, которое можно было бы назвать «модой». Они также опирались если не на вполне конкретные культовые организации, то, по крайней мере, на сетку сложившихся ранее отношений, образованную дружескими связями.[14] Эта дружба в греческой культуре обрела известную форму, в культуре римской, в римском обществе — отлилась в формы, гораздо более устойчивые, гораздо более иерархизованные, и т. д. В римском обществе такой круг «друзей» представлял собой иерархизованное сообщество, членов которого связывали друг с другом взаимные услуги и обязательства; это было сообщество, в котором положение каждого относительно остальных все время менялось. Был, как правило, центральный персонаж, и одна часть друзей была более близка к нему, другая — менее. Перевод из менее близких в более близкие был обставлен целым рядом условий, как заявленных открыто, так и подразумеваемых. Имелись даже особые ритуалы, жесты, фразы, выделявшие того, кто продвинулся в дружбе дальше другого, и т. п. В итоге перед вами, если угодно, настоящая сетка социальных связей, отчасти институцио-нализованная, которая, наряду с культовыми сообществами, о которых я только что говорил, была одной из важных опор практики себя. И практика себя, забота о душе в ее индивидуальной и межиндивидуальной форме на таких феноменах и держалась. Я уже не раз говорил вам о Сенеке, Луцилии, Сере-не и др. Это в точности такой тип отношений. Серен (молодой родственник, исполненный амбиций, из провинции является в Рим и пытается пристроиться при дворе Нерона) приходит к своему дяде или дальнему родственнику, Сенеке, который живет здесь и у которого есть обязательства по отношению к нему, поскольку он старше и уже занимает видное положение.
Серен принадлежит кругу его друзей, и как раз в рамках этих отношений полуинституциональной дружбы Сенека будет давать ему советы, вернее, сам Серен попросит его об этом. И среди прочих услуг, оказанных Серену, — он его свел с Нероном, помог пристроиться при дворе, а также, явно, деньгами, — оказывает ему еще одну услугу тем, что, так сказать, «пользует его душу».[15] Серен говорит: не очень-то хорошо я знаю, к какой философии примкнуть, не по себе мне в собственной шкуре, не знаю, вполне ли я стоик или пока нет, чему учиться, а чему нет, и т. д. И все это, все эти вопросы — того же типа, что и другие оказываемые услуги: к кому мне обратиться при дворе, надо ли домогаться той должности или этой? И Сенека даст советы по всему кругу вопросов. Пользование души входит в число обязательств «друзей» точно так, как оно входило в задачи культовых сообществ.
Итак, мы имеем два полюса: один более простонародный, более религиозный, более культовый, теоретически более примитивный — это с одной стороны, а на противоположном полюсе — заботы о душе, о себе, практики себя, более индивидуальные, более личностные, облагороженные, чаще встречающиеся в наиболее обеспеченных слоях и отчасти опирающиеся на дружеские связи. Но, разумеется, указывая на эти два полюса, я вовсе не хочу сказать, что имеются два и только два типа заботы: один общедоступный и примитивный, другой — ученый, облагороженный и дружеский. На самом деле все много сложнее.[16] Приведу два примера. Например, имелись группы эпикурейцев, которые были не религиозными, но именно философскими группами, и тем не менее, во всяком случае поначалу в Греции, сообществами, в большой части простонародными, объединявшими ремесленников, мелких торговцев, небогатых земледельцев. Это был демократический выбор в политике в противовес аристократизму платоников и аристо-теликов; и в них, какими бы простонародными они ни были, разумеется, практиковалась рефлексия, теоретическое и философское мышление, шло обучение основам доктрины, которому придавалось большое значение. Что, впрочем, не помешало тому, чтобы в рамках того же эпикуреизма в Италии, прежде всего в Неаполе,[17] и, конечно же, вокруг Мецената при дворе Августа[18] возникли кружки его ученейших адептов.
Но имеется также другой пример сложности и разнообразия всех этих институциональных аспектов заботы о себе: это знаменитая секта терапевтов, описанная Филоном Александрийским в его трактате «О созерцательной жизни». Загадочная секта эти терапевты, о которых я уже говорил; действительно, один только Филон Александрийский упоминает о ней, и практически, помимо кое-каких текстов, которые можно рассматривать как имплицитные отсылки к терапевтам, сам Филон из Дошедших до нас текстов говорит о терапевтах только в этом. Гак что кое-кто решил, что терапевтов вообще не было и что на самом деле это утопия, описание некоего идеального сообщества, каким оно должно быть. Современная критика (и я здесь, конечно, абсолютно некомпетентен решать), по всей видимости, склонна считать, что эта группа прекраснейшим образом существовала.[19] Потому что многократная перепроверка сведений о них говорит о том, что это, во всяком случае, очень похоже на правду.
Так вот, группа терапевтов — я уже говорил — это были люди, которые не удалились в пустыню, как это было принято позже у христианских отшельников-анахоретов,[20] а поселились в окрестностях Александрии, в пригородных садах, где каждый жил в своей келье или комнате и где были места для общего сбора.
Общность терапевтов обеспечивалась тремя узловыми моментами и имела три измерения. С одной стороны, явно культовые, религиозные практики, показывающие, что перед нами религиозная группа: дважды в день молитва, еженедельные собрания, где все рассаживались по рангу сообразно с возрастом и принимали соответствующие позы.[21] <…*> С другой стороны, также явный акцент на интеллектуальной, теоретической работе, на познавательной деятельности. Что касается заботы о себе, как я сразу сказал, терапевты удалились — куда бы они ни удалились, — чтобы исцелиться от болезней, порождаемых «удовольствиями, вожделениями, горестями, страхами, корыстолюбием, глупостью, несправедливостью и бесконечным множеством страстей».[22] Это терапевты, они хотят исцеления. Во-вторых, еще одна справка: то, чего они хотят достичь прежде всего, так это egkrateia, самообладания, которое они считают основой всех прочих добродетелей.[23] И наконец, текст очень важен по своему словарному составу: все эти знаменитые седьмые дни, по которым у них было собрание, и к своей epimeleia tes psukhes, практикуемой ежедневно,[24] один раз в неделю они добавляют заботу о теле. Epimeleia tes psukhes — это, стало быть, забота об их душах, которой они должны посвящать все время. Наряду с заботой о душе вы наблюдаете очень высокую оценку познания. Их цель в том, как они говорят, как говорит Филон, чтобы научиться ясно видеть.[25][18]А ясно видеть означает иметь незамутненный взор, чтобы мочь созерцать Бога. Их жажда познания такова, говорит Филон, что заставляет их на три, а иногда и на шесть дней совсем забывать о еде. Они читают священное писание, занимаются аллегорическим философство-ванием, т. е. толкованием текстов.[27] Они читают авторов, о которых Филон не дает никаких сведений, по-видимому зачинателей секты. Их тяга к знаниям так сильна, они столь упорно предаются занятиям, — здесь снова возникает очень важная для практики себя тема, о которой я, кажется, уже упоминал, — что даже когда они спят, в их снах «им открываются учения священной философии».[28] Сон и сновидения как свидетельство причастности истине, как подтверждение того, что истина раскрывается лишь тому, кто очистился, — вот вам пример таких представлений (я о них также упоминал, когда говорил о пифагорейцах[29]).
Итак, как видите, я привел этот пример, потому что здесь перед нами сугубо религиозная группа. О социальном происхождении тех, кто входит в ее состав, нет никаких сведений; нет никаких оснований думать, что они принадлежали аристократическим или привилегированным кругам. Но вы также видите, что уровень знаний, умственной работы, обучения, чтения, аллегорического истолкования и т. д. достаточно высок. Стало быть, остается заключить, что забота о себе всегда имеет место внутри определенных отличных друг от друга ipynn, и для нее характерно смешение культовой, терапевтической — в указанном выше смысле — практики с познанием, с теорией, но комбинации эти варьируются от группы к группе в зависимости от обстоятельств и случая. Так или иначе, но именно в такой раздробленности или, скорее, в этой принадлежности какой-то секте или какой-то группе проявляется и закрепляется забота о себе. Нельзя озаботиться собой, так сказать, всеобщим способом. Забота о себе не может проявиться и, главное, практиковаться как занятие человека вообще, т. е. индивида, принадлежащего человечеству, даже если эта принадлежность очень важна. Ее можно практиковать только внутри ipynnbi, и группы отличной от других групп.
И вот тут, я думаю, мы касаемся чего-то важного. Конечно, можно сказать, и об этом нельзя забывать, что большая часть этих групп категорически отказывается — ведь это то, что сообщает смысл их существованию, и это то, что было одной из причин их популярности в греческом, эллинистическом и римском обществе — узаконивать и перенимать неравенство в положении между обитателями полиса или членами общества.
В «Алкивиаде», к примеру, забота о себе вписывалась в существующее неравенство в общественном положении, благодаря которому Алкивиад должен был стать правителем, и по этой причине, в известном смысле по причине закрепленного за ним статуса, сомнению не подлежащего, он и должен был заняться [самим] собой. Большинство групп, о которых мы с вами говорим, в принципе не знает, не признает, не принимает разницы между богатым и бедным, между отпрыском знатной фамилии и тем, чей род безвестен, тем, кто управляет общественной жизнью, и тем, кто живет укромно. За исключением, быть может, пифагорейцев, в связи с которыми возникают кое-какие вопросы,[30] сама оппозиция свободный — раб большинством групп, похоже, отвергается, по крайней мере теоретически. Есть множество текстов пифагорейцев и стоиков на эту тему, которые говорят об одном и том же: прежде всего, что раб может быть более свободным, чем свободный, если последний не избавился от всех поработивших его пороков, страстей, зависимостей и т. д.[31] Следовательно, коль скоро статус не имеет значения, то можно сказать, что каждый человек в принципе «способен»: способен заниматься собой, осуществлять практику себя. Никто не исключается априори из их числа по рождению или социальному положению. Но, с другой стороны, если все в принципе способны приступить к практикованию себя, то абсолютный факт, что лишь очень немногие и в самом деле способны заниматься собой. Не хватает духа, силы, выдержки; неспособность довести дело до конца — таков в действительности удел большинства. Об обязанности заниматься собой (долг cpimeleisthai heautou) говорят без конца и все. Гораздо труднее услышать, понять услышанное и последовать этому принципу. Но как раз потому, что люди туги на ухо и мало кто умеет слушать, о нем надо говорить. На этот счет имеется интересный текст Эпиктета.
Он снова заводит речь о gnothi seauton (дельфийское предписание) и говорит следующее: посмотрите-ка, что происходит с этим дельфийским требованием. Оно записано, запечатлено, выбито в камне в центре цивилизации (он употребляет слово oikoumene). Оно в центре ойкумены, т. е. этого мира, читающего и пишущего, разговаривающего по-гречески, этого образованного мира, который составляет единственно приемлемое человеческое сообщество.
Итак, там есть эта надпись, все могут ее видеть там, в центре ойкумены. Но это gnothi seauton, которое бог поместил в центр единственно приемлемого человеческого сообщества, оно осталось неизвестным и непонятым. И переходя от этого общего закона, общего принципа, к конкретному примеру, к Сократу, он говорит: посмотрите на Сократа. Со сколькими молодыми людьми должен был заговорить Сократ на улице, чтобы нашлись несколько таких, которые в конце концов все же послушали его и стали заниматься собой? Всех ли приходивших удавалось Сократу, говорит Эпиктет, убедить заботиться о самих себе? Вряд ли и одного из тысячи.[32] Как видите, опять выходит так, что принцип известен всем, но слишком мало тех, кто способен ему последовать; это хорошо известный традиционный разрыв, столь важный, решающий для античной культуры, между несколькими и прочими, единицами и массой, лучшими и толпой (между oi protoi и oi polloi: первыми и многими). Эта линия раздела в греческой, эллинистической и римской культуре устанавливала иерархические отношения между первыми — привилегированными, привилегии которых под вопрос не ставились, даже если могли возникать вопросы относительно способа их осуществления, и остальными. Вы видите, что и теперь восстанавливается оппозиция между некоторыми и всеми прочими, но это уже не иерархия: просто одни способны позаботиться о себе, а другие нет.
Теперь уже не положение индивида, не родовая принадлежность заранее определяет различия, которые выделят его из массы и противопоставят остальным. Именно отношение к себе, особенности и характер этого отношения, то, каким образом он на самом деле сумеет сделать себя объектом собственной заботы, — именно это определяет, где пройдет разделительная линия между некоторыми и более многочисленными. Призыв должен быть обращен ко всем, потому что только некоторые и в самом деле смогут заняться собой. Вы видите, что здесь узнается некая крупная форма — обращения, адресованного всем и услышанного лишь очень немногими, великая форма вселенского призыва, который спасет только некоторых. Мы находим здесь эту форму, которая сыграет столь важную роль во всей нашей культуре. Надо, однако, сказать, что изобретена она была не здесь. На деле, во всех этих культовых группах, о которых я вам говорил, по крайней мере в некоторых, ощутимо заявлял о себе тот же принцип: призыв обращен ко всем, но истинных вакхантов очень мало.[33]
И как раз эту форму мы вновь обнаружим в самой сердцевине христианства, мы увидим, как она снова обретает четкие очертания в связи с вопросами Откровения, веры, Писания, благодати и т. д. Но что, я полагаю, важно, и что я хотел бы сегодня подчеркнуть, так это то, что в этой форме, включающей два момента (всеобщность призыва и исключительность спасения), уже был поставлен на Западе вопрос о «самом себе» и об отношении к себе. Скажем другими словами, что отношение к себе, моя работа над собой, открытие себя собой были на Западе осознаны и развернуты как оглашение единственно мыслимого призыва, который, будучи обращенным ко всем, на деле может быть понят лишь некоторыми, и универсальность которого только немногих ведет к спасению, не закрытому первоначально ни для кого. Эта игра всеобщности призыва, который может быть расслышан немногими, и исключительности спасения, из которого никто априори не исключен, она-то и составит, вы это хорошо знаете, самую суть большинства теологических, духовных, социальных, политических проблем христианства.
Так вот, эту форму, ее-то вы и видите четко артикулированной здесь, в этой технологии себя, или, скорее, раз уж речь надо вести не только о технологии, скажем так: греческая, эллинистическая и римская цивилизации положили начало подлинной культуре себя, которая, я полагаю, в I, II веках нашей эры получила широкое распространение. Именно в границах этой культуры себя и можно наблюдать нестесненную игру формы, повторим, основополагающей для нашей культуры формы, сочетающей всеобщность призыва с исключительностью спасения. Понятие спасения (необходимость спасаться, заниматься своим спасением), безусловно, центральное во всем этом. Я вам еще об этом не говорил, потому что как раз к тому идет дело, но, как видите, хронологический сдвиг, переместивший заботу о себе с юности на старость, ставит вопрос о том, чтобы знать, какова цель и задача спасения, где его можно обрести? Вы также видите, что соотношение медицина/практика себя отсылает нас к проблеме «занятия своим спасением»: как это быть здоровым, стараться не болеть, одновременно быть ведомым к смерти и некоторым образом от нее спасаться?
Итак, как видите, все это приводит нас к тематике спасения, форма которого четко определена в таком, например, тексте, как отрывок из Эпиктета, который я только что цитировал. Спасения, которое, повторю еще раз, должно быть ответом на всеобщий призыв, понятный на самом деле лишь немногим.
Итак, в следующий раз я постараюсь рассказать вам о другом аспекте этой культуры себя, о том, каким образом забота о себе, культивирование себя дали повод к формированию отношений, к разработке себя как объекта возможных знания и познания, совершенно отличных от того, что можно найти в платонизме.