Смута, однажды случившись, стала матрицей русской истории. Каждый раз, когда потом наступало «междуцарствие», будь то 1917 или 1991 год, разрешение вопроса о новой власти сопровождалось таким же стихийным вовлечением в историю огромного числа людей, разрушением привычной картины мира и прав собственности, политическим разделением и ожесточением общества, страданиями обычных людей. Новые повторения сделали многие события и имена Смутного времени нарицательными. Когда сегодня вспоминают о Борисе Годунове и Лжедмитрии, Минине и Пожарском или Иване Сусанине, то чаще всего проецируют свои знания на современную нам действительность. Смута начала XVII века навсегда осталась первой в печальном ряду революционных потрясений и гражданских войн. Тем, кто пережил начало смутных времен, уже никогда не дано было освободиться от страхов и представлений о «конечном разорении» Московского государства. Однако утешительный опыт выхода из Смуты тоже есть: появление новых сил, идей и людей, «Совет всея земли», заменивший бояр, ставших заложниками неверных политических расчетов, земский собор, избравший царя Михаила Романова, после чего основанная им династия правила 300 лет…
Одним из первых к утверждению значимости постижения Смуты для национального самосознания обратился Александр Сергеевич Пушкин. Достаточно вспомнить его бессмертного «Бориса Годунова» и известную всем ремарку «народ безмолвствует» в ответ на очередную смену власти на московском престоле. Используя образы героев начала XVII века, Пушкин спорил с Петром Яковлевичем Чаадаевым об исторических судьбах России. В дорогую для поэта лицейскую годовщину 19 октября 1836 года он написал, что никак не сможет согласиться с мыслью о «нашей исторической ничтожности» (правда, не забудем немаловажную деталь: написано это на французском языке). Поэт выбрал оправданием значительности истории России именно Смутное время: «…величественная драма, начавшаяся в Угличе [со смертью царевича Дмитрия] и закончившаяся в Ипатьевском монастыре [призванием на царство Михаила Романова], как неужели все это не история, а лишь бледный полузабытый сон?» Кстати, там же, в письме П. Я. Чаадаеву, Пушкин написал и другие значимые слова — о гордости за свою историю. Уместно привести их целиком. «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя… — писал Александр Сергеевич, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал»[1].
Парадокс состоит в том, что Смута, которая, по мысли Пушкина, стала нашим «оправданием», оказалась едва ли не самым тяжелым временем за всю историю России. В опасную годину только великим напряжением сил, людей, войск, кажется, даже самой Русской земли всё завершилось чудесной победой и освобождением Москвы. Это хорошо понимали читатели «Истории государства Российского» нашего первого историографа Николая Михайловича Карамзина, открывшего широкой публике имена многих героев Смуты. Не случайно пушкинский «Борис Годунов» посвящен его памяти. Но не прошло и ста лет, как в XX веке эти события стали изучать, отвлекаясь от многих деталей, повторяя два теперь уже безнадежно устаревших определения: «крестьянская война» и «интервенция». Восприятие Смутного времени как крестьянской войны устранило в ней всё героическое, сделав существенным один лишь социальный протест. Описание же борьбы с внешней угрозой, когда король Сигизмунд III осаждал со своей армией Смоленск, а польско-литовский гарнизон сидел в Москве, тоже не способствовало глубокому, полноценному пониманию событий, хотя по-прежнему присутствует в учебниках без какой-либо детализации. А ведь представления историков о русских и «поляках» — современниках Смуты — существенно изменились. Сегодня изучаются не вообще действия «поляков» и «литовцев», а действия той польской, украинской, белорусской шляхты и солдат, а также запорожских казаков, кто — часто вопреки прямому запрету короля — пришел воевать в войско Лжедмитрия II, Тушинского вора. Можно вспомнить, что наряду с «поляками» в составе московского гарнизона оказались еще и немцы, французы, венгры и другие наемники. Сама столица Московского царства попала в руки неприятеля по воле Боярской думы, договорившейся о призвании на престол сына того же Сигизмунда III — королевича Владислава.
Внимание к историческим деталям и разным обстоятельствам смутной эпохи необходимо и при изучении ее кульминации, связанной с освобождением Москвы в 1612 году. Как так могло случиться, что в полках подмосковных ополчений (а их, кстати, было два, а не одно) служили тысячи людей, а мы зачастую не помним никаких имен, кроме главных воевод земского движения?
Откуда возникла избирательная героизация событий Смутного времени? Справедлива ли она? Почему историки, а еще и политики без конца спорят об «уроках» и «преодолении» Смуты, проводя широкие исторические аналогии, но при этом забывают про опыт жизни обычных людей? Великий историк Василий Осипович Ключевский — мастер парадоксов — проницательно написал: «Московское государство выходило из страшной Смуты без героев, его выводили из беды добрые, но посредственные люди. Кн. Пожарский был не Борис Годунов, а Михаил Романов — не кн. Скопин-Шуйский»[2]. Слова Ключевского, отказавшегося от карамзинской традиции героического восприятия Смутного времени начала XVII века, лишь подчеркивали очевидное: спасли Отечество не былинные исполины, а живые люди.
Исторические герои все-таки не полностью представляют свою эпоху, ведь у истории есть и «частное измерение». Личное и историческое время обычно расходятся друг с другом, люди не успевают за переменами. Тем же, кто лучше других успел выразить свое время, а то и опередить его, надо еще выдержать испытание повседневностью. Приспособиться к ней бывает сложнее, чем совершить иной подвиг.
Выбрав для своего рассказа эпоху первого «междуцарствия» — три года, на которые пришелся пик политических потрясений: с 7119-го от Сотворения мира (или 1610/11 года по принятой ныне эре от Рождества Христова) по 7121-й (1612/13), — мы в первую очередь обратимся к героям освободительного движения: воеводам Первого ополчения Прокофию Петровичу Ляпунову, Ивану Мартыновичу Заруцкому и князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому, а также к организаторам следующего по времени нижегородского ополчения Кузьме Минину и князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому. Но не упустим из виду и имена других, отчасти подзабытых исторических героев, без которых невозможно представить то время: Ивана Сусанина, казанского дьяка Никанора Шульгина, членов «Совета всея земли» — первого «Временного правительства» в истории России. Рассказ об этих людях помогает понять самую кульминационную эпоху Смуты, связанную с наивысшим напряжением народных сил и созданием земских ополчений.
В освободительном движении, наряду с избавлением Кремля от власти весьма немногочисленного иноземного гарнизона, решалась также задача царского избрания. В течение семи лет после появления самозваного царевича Дмитрия и смерти Бориса Годунова в стране не было согласия по поводу того, кто должен царствовать. Все эти годы шла междоусобная, гражданская война, пока в 1613 году не был наречен на царский престол шестнадцатилетний юноша Михаил Романов и не началась история новой династии. Важно рассказать о биографиях разных «героев Смуты»: тех, кто первым начинал дело земских ополчений, кто выступил в союзе с земскими силами, поддержал или, наоборот, не принял патриотический почин, и, наконец, тех, кто в итоге составил правительство «Совета всея земли» и находился на земском соборе, избравшем на царство Михаила Романова. Увидеть высоко оцененные потомками организаторские и полководческие дарования Минина и Пожарского можно, прежде всего, взглянув на исторический контекст, в котором они проявились. Не только одни вожди нижегородского движения открыли и завершили короткую эпоху «междуцарствия»; это была работа целого поколения, навсегда изменившего страну.
Люди времен Смуты — ее герои и изгои, те, кто не молчал и действовал, и те, кто только «угадывал», что будет дальше, — все они на столетия вперед определили путь, по которому пошло развитие Русского государства.