Год 7121-й. ВЫБОРЫ ЦАРЯ


ЛЮДИ СМУТНОГО ВРЕМЕНИ

ИВАН СУСАНИН

Говорить о «героях Смуты» и не вспомнить имя Ивана Сусанина невозможно, хотя история костромского крестьянина после включения ее в многочисленные литературные памятники Нового времени и в оперу Михаила Ивановича Глинки «Жизнь за царя» приобрела не совсем серьезный оттенок. На какое-то время в культуре и историческом сознании советского времени фигура Сусанина «вытеснила» всю историю с царским избранием, сделав ее не такой существенной, как подвиг национального героя, проявившего храбрость в борьбе с врагами. По этой причине упоминать имя Ивана Сусанина приходится с оговорками: он давно уже часть устойчивой культурной мифологии, сложившейся еще на рубеже XVIII—XIX веков. Оперный герой, существующий в обычном сознании на уровне исторического анекдота[563].

Нынешние читатели зачастую даже не подозревают, что современникам, за исключением небольшой костромской округи, имя Сусанина было неведомо. Костромского крестьянина, отдавшего «жизнь за царя», вспомнили впервые лишь в 1619 году, когда царская семья во главе с царем Михаилом Федоровичем смогла выехать из Москвы на богомолье в отдаленные земли Русского государства. Приговоренный историей к известности мужественный человек, сопротивлявшийся врагу («полякам», «казакам»?), каких было сотни и тысячи по всей стране в Смутное время, со временем стал символом этой борьбы. Однако не сохранилось ни одного слова, записанного им, и даже о его происхождении нет никаких свидетельств. Историков смущает прозвище Сусанин, совсем необычно идущее от женского имени. Означает ли это, что он воспитывался без отца? Споры идут и о месте его гибели, о дальнейшей судьбе его потомков. Сам же Сусанин просто превратился в миф.

Попробуем еще раз обратиться к главному вопросу, волнующему как историков, так и «любителей истории»: «был ли Сусанин?» То, что такой вопрос вполне уместен, показала ожесточенная полемика между историками Николаем Ивановичем Костомаровым и Сергеем Михайловичем Соловьевым, состоявшаяся в середине XIX века. Именно тогда два уважаемых историка вступили в научный диспут о том, можно ли считать Ивана Сусанина героем, повлиявшим на судьбу государства. Позднее к этому спору подключилось немало новых участников[564]. Скептики сомневались в том, откуда в Костромской земле, далеко отстоявшей от западных рубежей Московского государства, оказались поляки и почему они уверенно искали именно Михаила Романова. Дополнительным основанием для сомнений является то, что в обельной грамоте 1619 года, освобождавшей от податей потомков Ивана Сусанина, за давностью лет не были раскрыты подробности его подвига.

Лучше всего привести этот документ целиком, чтобы стало понятно, из каких оснований выросла вся сусанинская история и мифология. Царю Михаилу Федоровичу и его матери инокине Марфе Ивановне, приехавшим в Домнино 17—19 сентября 1619 года[565], видимо, была подана челобитная Богдана Собинина или же они услышали рассказ о тех временах, когда Михаила Романова избирали на престол. А вскоре после возвращения в Москву, 30 ноября 1619 года, была выдана обельная грамота:

«Божиею милостию, мы великий государь царь и великий князь Михайло Феодорович, всея Русии самодержец, по нашему царскому милосердию, а по совету и прошению матери нашей государыни великия старицы иноки Марфы Ивановны, пожаловали есмя Костромского уезда нашего села Домнина крестьянина Богдашка Собинина за службу к нам и за кровь и за терпение тестя его Ивана Сусанина: как мы великий государь царь и великий князь Михайло Феодорович всея Русии в прошлом во 121 году были на Костроме, и в те поры приходили в Костромской уезд польские и литовские люди, а тестя его Богдашкова Ивана Сусанина в те поры литовские люди изымали и его пытали великими немерными пытками, а пытали у него, где в те поры мы великий государь царь и великий князь Михайло Феодорович всея Русии были; и он Иван, ведая про нас великого государя, где мы в те поры были, терпя от тех польских и литовских людей немерныя пытки, про нас, великого государя, тем польским и литовским людям, где мы в те поры были, не сказал, и польские и литовские люди замучили его до смерти. И мы великий государь царь и великий князь Михайло Феодорович всея Русии пожаловали его Богдашка за тестя его Ивана Сусанина к нам службу и за кровь в Костромском уезде нашего дворцоваго села Домнина половину деревни Деревнищ, на чем он Богдашка ныне живет, полторы чети выти земли велели обелить, с тое полудеревни с полторы чети выти на нем на Богдашке, и на детях его и на внучатах и на правнучатах, наших никаких податей, и кормов, и подвод, и наметных всяких столовых и хлебных запасов, и в городовыя поделки, и в мостовщину, и в иныя ни в какия подати имать с них не велели, велели им тое полдеревни во всем обелить и детям их и внучатам и во весь род их неподвижно. А будет то наше село Домнино в которой монастырь и в отдаче будет, и тое полдеревни Деревнищ, полторы чети выти земли и ни в которой монастырь с тем селом отдавать не велели, велели по нашему царскому жалованью владеть ему Богдашке Собинину и детям его и внучатам и правнучатам и в род их вовеки неподвижно. Дана сия наша царская жалованная грамота на Москве, лета 7128, ноября в 30 день»[566].

К подлинной жалованной грамоте, как и положено, была привешена красновосковая печать. Документ скрепил дьяк Приказа Большого дворца Иван Болотников, так как село Домнино принадлежало к дворцовому ведомству. Интересно, что дьяк Иван Болотников входил в состав посольства земского собора в Кострому весной 1613 года[567], а значит, должен был хорошо помнить обстоятельства событий, происходивших в то время в Костромской земле. Это служит еще одним признанием, пусть и косвенным, правдивости Богдана Собинина — зятя Ивана Сусанина.

Из грамоты остается неясным, в каком точно году и месяце происходили события, потому что одна часть «121-го года» (с 1 сентября по 31 декабря) приходилась на 1612 год, а другая (с 1 января по 31 августа) — на 1613-й. Датой смерти Сусанина иногда называют 27 ноября, но есть ли в этом исторические основания и связана ли дата с почитанием его памяти у прямых потомков — коробовских белопашцев, тоже остается неизвестным. На этот день приходилось празднование иконы Божией Матери, именуемой «Знамение», особенно почитаемой в роду Романовых. Такое совпадение, если оно в действительности имело место, безусловно, должно было повлиять на царя Михаила Романова и его мать инокиню Марфу Ивановну

Между тем поход «черкас», которые в народном восприятии легко могли превратиться в «литву» и «поляков», действительно состоялся в конце 1612-го — начале 1613 года. Упоминавшееся «вологоцкое разорение» 22 сентября, как выяснили воеводы подмосковного ополчения, оказалось делом сторонников короля Сигизмунда III: «Приходили на Вологду… польские и литовские люди и черкасы изгоном из литовских же полков из Можайсково и из Вяземсково уезда безвестно резвые люди»[568]. Целью похода «черкас», прошедших маршем по Русскому Северу, стали поиск и освобождение оказавшихся в плену недавних хозяев Московского Кремля. Согласно расспросным речам новгородского посланника Богдана Дубровского и еще двух купцов, приехавших из Москвы в Новгород в январе—феврале 1613 года, отряд этот насчитывал от трех до шести тысяч человек. Потерпевший неудачу с избранием на русский трон король Сигизмунд III отправил их «делать вокруг набеги». Хорошо известно, что северные города обычно были местом ссылки. Сохранилась грамота 21 ноября 1612 года об отправке в Солигалич по «приговору» воевод ополчения и «по совету всей земли» «польских людей, которые сидели в Москве», 17 человек — «Телефусовы роты сшляхтичев», и еще семерых рядовых солдат — «пахолков»[569]. Пан «Телефус», или «Теляфус», — прозвище, данное по имени героя троянских сказаний, сына Геракла. Телеф (Telefus, Telephus) был тушинским ветераном и сидел в осаде в Москве; он упоминается в записках Николая Мархоцкого, Иосифа Будилы и Богдана Балыки[570]. Как писал Иосиф Будило, товарищей и рядовых солдат его роты отправили в Галич, где они были перебиты. Сам Будило был взят под охрану князем Дмитрием Михайловичем Пожарским, поэтому и выжил. Интересовался он и судьбой тех, кто служил под началом «пана Талафуса»: «А из Талафусовых не многих спасли в Соли Галицкой наши казаки, явившиеся туда неожиданно, наездом»[571].

Купцы в Новгороде тоже рассказывали об успехах черкасских казаков, которые «пошли к Белозерску (Белоозеру), Каргополю и Вологде и там вокруг взяли нижеследующие маленькие замки: Тотьму, Сольвычегодск, Солигалич, Унжу, лежащие между Вологдой и Холмогорами, которые они чрезвычайно разорили и причинили много другого вреда здесь в местах, куда они проникли. И они освободили много поляков, взятых в плен в Москве и посланных в вышеупомянутые крепости…». О том же свидетельствовал новгородский сын боярский Богдан Дубровский: «Эти казаки теперь должны быть около Вологды и наделали большого вреда и жестоко тиранили в беззащитных городах, местечках и солеварнях, везде, куда ходили»[572]. Сведения о взятии городов «черкаскими казаками» в рассказе купцов могут быть преувеличенными, однако места, где проходили такие «загонные» казачьи отряды, указаны точно, и эти земли достаточно близко располагались к Костроме и Костромскому уезду. По одному позднему свидетельству, Михаил Романов, «егда крыяся от безбожных ляхов в пределех костромских», молился в Макарьевом-Унженском монастыре[573]. Поэтому вполне вероятно, что в 1619 году инокиня Марфа и царь Михаил Федорович повторяли свой паломнический путь 1612 года, лежавший через Кострому на Домнино и Унжу.

Выбравшись из осажденной Москвы вместе с другими боярами и их женами после польского плена, инокиня Марфа вскоре увезла из столицы юного Михаила Романова. Дядя царя, Иван Никитич Романов, входил в состав Боярской думы «при Литве» в годы «междуцарствия», покровительствуя тем, кто принадлежал к клану Романовых. Но после освобождения Москвы у бояр не осталось никакого авторитета, и они срочно покинули Кремль. Инокиню Марфу не могло не беспокоить и то, что имя ее сына стали называть в связи с новым царским выбором. Она ревниво оберегала покой и благополучие и без того разрушенной обстоятельствами Смуты семьи, а потому предпочла за благо увезти сына из столицы. Самым благовидным предлогом был отъезд на богомолье по костромским монастырям, в частности на Унжу, «к Макарию», которому молились об освобождении пленных (а как мы помним, в плену томились задержанные королем московские послы, в том числе отец Михаила митрополит Филарет Романов). Сказывалось и то, что в разоренной Москве попросту нечем было прокормиться, в отличие от не затронутой военными действиями Костромы, где у Романовых тоже был свой осадный двор. Безусловно, инокиня Марфа могла рассчитывать и на пополнение запасов в своей родовой вотчине в Домнине.

Казачьи станицы, ходившие по Русскому Северу в конце 1612-го — начале 1613 года, не скрывали своих грабительских целей. Их интересовали и небольшие, обычно плохо укрепленные монастыри, и крупные боярские вотчины. «Черкасам» ничего не стоило сделать крюк и перед походом на Унжу (или после того) оказаться в окрестностях Домнина. Совсем не случайно причиной пыток и казни, согласно грамоте, выданной Богдану Собинину 30 ноября 1619 года, был отказ Ивана Сусанина указать место нахождения Михаила Романова: «…в те поры литовские люди изымали и его пытали великими немерными муками, а пытали у него, где в те поры мы, великий государь… были, и он Иван, ведая про нас, великого государя, где мы в те поры были… не сказал, и польские и литовские люди замучили его до смерти». Полякам и литовцам было известно, что Михаила Романова уже называли в качестве одного из возможных претендентов на трон (на молодого Романова обращали внимание еще в начале «междуцарствия», в 1610 году). Это означает, что вся история Ивана Сусанина, если отвлечься от оперных условностей, действительно выглядит нерядовым событием, справедливо возвышенным как один из подвигов времен Смуты.

В самом первом известии об Иване Сусанине костромского историка XVIII века Николая Сумарокова нет и намека на всем известные обстоятельства того, как Сусанин намеренно завел врага в непроходимые топи, и смерть героя связывается отнюдь не с расположенным рядом с Домнином пресловутым Исуповским болотом. Болото это, кстати, действительно существует, и оно по сей день смущает добравшегося туда приезжего человека своим таинственным видом. Сумароков, который рассказывал в своей книге прежде всего о роли Костромы и Ипатьевского монастыря в истории Михаила Романова, вспоминал об Иване Сусанине, основываясь на тексте грамоты 1619 года, еще раз подтвержденной в его времена при Екатерине II. Первый костромской историк писал, что крестьянина Ивана Сусанина пытали, «где находится Михайло Федорович, но оной крестьянин не объявил, а снискал еще случай его уведомить, что ищут его литовские люди…»[574]. Потомки Сусанина тоже не говорили о смерти своего предка и обманутых им «поляков» в болоте; напротив, они хранили предание о том, что деревенский староста погиб в селе Исупове, где Сусанина пытали, а потом, посадив на «столб», то есть на кол, изрубили саблями «на мелкие части»[575].

Уже в наши дни, опираясь на это свидетельство, в Костроме были проведены комплексные историко-археологические и антропологические исследования некрополя села Исупова XVI— XVII веков. Их результаты были обнародованы в марте 2005 года на научной конференции, посвященной изучению «мифов и реальности» в истории Ивана Сусанина (в ней участвовал и автор этих строк). Учеными-археологами были продемонстрированы найденные на Исуповском некрополе останки человека той эпохи с характерными признаками насильственной смерти и высказана гипотеза о принадлежности их Ивану Сусанину. С помощью методов судебно-медицинской экспертизы был восстановлен предполагаемый облик Ивана Сусанина, заранее, еще до начала работы конференции, растиражированный журналистами разных изданий. При обсуждении итоговой резолюции конференции ее участники высказались определенно: убедительных оснований для подтверждения того, что найденные останки принадлежат именно Сусанину, не обнаружено. И, как оказалось, не зря. Проверка материалов отчетов о раскопках костромских археологов в Институте археологии Российской академии наук показала, что заказ костромской администрации на определенный результат сказался на качестве работ, проводившихся под патронажем местных светских и церковных властей[576]. Впоследствии выяснилось, что дело шло даже к канонизации Ивана Сусанина, которая всё же не состоялась.

Попытка создания мифологем новейшей российской истории и казус с обнаружением «останков» Ивана Сусанина обсуждали участники международного проекта «Фальсификация источников и национальные истории», начатого при участии Отделения историко-филологических наук РАН на круглом столе 17 сентября 2007 года. Справедливая реакция ученых на попытки манипулирования историческими знаниями привела к тому, что в дискуссии снова, как во времена Костомарова, были обозначены резко противоположные взгляды, отрицающие документальную основу сусанинской истории: «Грамота 1619 г., несомненно, несет в себе следы фальсификации и мифологии…»; «никаких поляков, конечно, в Костромском крае не было…»; «об избрании Михаила царем могло стать известно никак не раньше конца февраля — начала марта»[577].

Думается, что такая категоричность суждений, как и попытки заподозрить в конструировании мифологического знания костромского крестьянина Богдана Собинина тоже неправомерны. Люди эпохи Смуты, несмотря ни на какие потрясения, все-таки жили с другим пониманием ответственности за свои дела и слова. Предполагать, что кто-то ловко обманул царя Михаила Федоровича, сославшись на героическую смерть Сусанина, значит, существовать в искаженной системе координат, которой у людей начала XVII века попросту не было. Уникален случай Ивана Сусанина, но сам факт выдачи обельной грамоты за заслуги перед царской семьей вполне укладывается в практику, существовавшую еще при царях Борисе Годунове и Василии Шуйском. Сохранилось несколько обельных грамот попу Ермолаю Герасимову с сыном Исаком и крестьянам Толвуйской волости Обонежской пятины Гаврилу и Климу Глездуновым, Поздею, Томиле и Степану Торутиным за службу старице инокине Марфе Ивановне во времена опалы Бориса Годунова, «при ево самохотной державе». Попа Ермолая, крестьян Торутиных и других крестьян Кижского погоста Василия Сидорова с детьми отблагодарили за, казалось бы, совсем малые услуги: «проведывание» и передачу ссыльной инокине сведений о «здоровье» митрополита Филарета. Грамоты олонецким крестьянам были выданы еще раньше сусанинской, в 1614 и 1617 годах[578]. Значит, у царя Михаила Романова и у его матери могло быть простое желание наградить тех, кто помогал их семье в непростые для них годы. Не случайно в грамоте царя Михаила Федоровича родственникам Ивана Сусанина подчеркнуто, что она выдана «по совету и прошению» инокини Марфы Ивановны.

Имеет значение и то, что такие пожалования подтверждались всеми последующими царями, не исключая Петра I и Екатерину II. Происходило это в те редкие моменты истории, когда владельцы Российской империи оказывались в Костроме, где начиналась династия Романовых. О роли этого города они были прекрасно осведомлены и поддерживали исторический интерес к обстоятельствам воцарения Романовых в 1613 году. Однако чем дальше отстояли исторические обстоятельства подвига Ивана Сусанина, тем более несущественными казались детали произошедшего. Про Ивана Сусанина в итоге стали сочинять думы, ставить ему памятники, а жизнь других обельных крестьян, помогавших опальным Романовым, так и осталась известной только их землякам.

НИКАНОР ШУЛЬГИН

Из всех героев и антигероев своего времени самым «забытым» оказался казанский дьяк Никанор Шульгин, хотя его судьба полностью подходит под определение человека Смутного времени. О нем упоминали в своих историях Василий Никитич Татищев и Сергей Михайлович Соловьев. В 1850-х годах разгорелась даже небольшая полемика между журналами «Современник» и «Отечественные записки», решавшими, за кого была Казань в Смутное время и какова была роль в тех событиях Никанора Шульгина. Однако эффект тех дискуссий был невелик; гораздо громче в 1860-х годах прозвучал, например, другой журнальный спор — о существовании Ивана Сусанина.

Дьяк Никанор Шульгин может рассматриваться как своеобразный антипод Ивана Сусанина по исторической судьбе. Он завоевал великую славу уже при жизни; с ним считались при начале нижегородского движения князь Дмитрий Михайлович Пожарский и Кузьма Минин, желавшие действовать в союзе с Казанью, оказавшейся, пусть во многом и формально, на стороне земского ополчения. Впоследствии именно Шульгин повлиял на то, что земский собор в Москве так долго не мог собраться и избрать нового царя. Вожди земского движения обращались к нему из Москвы уважительно «Никанор Михайлович» (обращение к дьяку на «вич» было достаточно редким), ожидая от него поддержки избирательного земского собора — впрочем, тщетно. Казанский дьяк в начале правления Михаила Федоровича успел побывать даже ратным воеводой, но упустил свой шанс: нового Минина или Пожарского из него не получилось. Такова была расплата за попытку (и до поры успешную) разыграть карту сепаратизма. Бывший самопровозглашенный владелец Казанского царства стал одним из тайных пленников новой власти и окончил свои дни в сибирской ссылке. Вспоминая судьбу казненного Ивана Заруцкого, можно считать, что для Шульгина еще всё хорошо закончилось.

Только для самых проницательных исследователей Смуты оказались различимы какие-то «загадочные» следы бунташной эпохи в Казанском крае. Впервые их расшифровал еще в конце XIX века один из выдающихся представителей казанской исторической школы, университетский профессор и будущий ректор Казанского университета Николай Павлович Загоскин[579]. Прекрасный специалист по истории права Московского государства, он в своих трудах о Казани не прошел мимо знаменательных событий Смутного времени, связанных с Никанором Шульгиным. Историк точно определил их суть, показав особенность действий казанских властей по отношению к общеземскому движению: «Абсентеизм Казани в этом общерусском движении не был, конечно, явлением случайным, коренясь в сознательном стремлении господствовавшей здесь партии, руководимой Никанором Шульгиным, сохранить, из сепаратических целей, пассивное отношение к событиям, которые волновали в ту пору русскую землю»[580]. История «ненадежного» дьяка Никанора Шульгина хотя и была упомянута в общих «Очерках по истории Смуты в Московском государстве XVI—XVII веков» Сергея Федоровича Платонова, но не нашла там особого отражения[581]. Павел Григорьевич Любомиров показал противоречие между сведениями о поддержке Шульгиным земского движения и известием «Нового летописца» об «измене» казанского дьяка. Он считал, что на автора летописи повлияли более поздние обстоятельства, связанные с поведением Шульгина «по воцарении Михаила»[582]. Настоящее же значение периода «правления» дьяка Никанора Шульгина в истории Казани, да и в истории России, открылось после публикации Александром Лазаревичем Станиславским и его коллегами в конце 1980-х годов комплекса новых документов о «национально-освободительной борьбе в России в 1612—1613 годах». Только тогда и выяснилось, насколько интересна эта, по справедливому указанию публикаторов, «одна из самых темных страниц Смутного времени»[583].

Биография казанского дьяка — один из типичных примеров того, как в Смуту становились героями. Никто Шульгину ничего не давал — ни власти, ни полномочий, ни земли. Он приходил и брал всё сам, не останавливаясь, если это было в его интересах, перед убийством политических противников, а то и просто владельцев приглянувшихся ему земель. Все эти убийства и захваты чужой собственности присутствуют в биографии казанского дьяка. Но «Никанор Михайлович» так просто не стал бы единовластным правителем Казанского царства; для этого должны были существовать особые, уникальные условия, которые случились в Смуту. Захватить власть в Казани с помощью одного террора Шульгину никогда бы не удалось; он использовал в своих целях слабость Боярской думы, которая ничем не могла распоряжаться даже у себя в столице. Шульгин то противился, то умело подыгрывал земским движениям, когда они не требовали от него личного участия или средств из казанской казны (ее он на чужие интересы старался зря не тратить). Вместе с Никанором Шульгиным у власти в Казани оказались также земский староста Федор Обатуров и еще множество их сторонников из числа родственников и во все времена существующих «хлебояжцев».

Для Казани дьяк Никанор Михайлович Шульгин был человеком пришлым. Он происходил из дворянского рода, его предки служили по небольшому городку Луху, затерянному в нижегородско-владимирских землях[584]. Провинциальные дворяне тогда нередко поступали на службу в дьяки. Несмотря на то что внешне такой поворот карьеры мог выглядеть понижением, на деле служба в дьяках давала реальную возможность «выделиться» на приказной службе и даже войти в верхи служилого сословия. Думается, что и для Никанора Шульгина происхождение из дворянского рода, пусть и не самого заметного, все-таки было важным основанием для того, чтобы его по-иному воспринимали на фоне остального служилого казанского люда. Конечно, когда во главе Казани стояли бояре или другие члены Государева двора, ни у какого дьяка не существовало ни малейших шансов на власть. Однако в отсутствие их всё менялось. Печать Казанского царства, городовые ключи, денежная казна и оружие, списки ратных людей — словом, все атрибуты власти оказывались в руках дьяков. Эти простые и очевидные обстоятельства и использовал Никанор Шульгин в самые тяжелые времена Смуты.

В правление царя Василия Шуйского, когда встречаются первые сведения о его службе в Казани, мы видим Шульгина «на своем месте». Имя его обычно упоминалось вслед за именами казанских воевод бояр Василия Петровича Морозова и Богдана Яковлевича Вельского. В начале 1609 года, в условиях ослабления власти Шуйского, осажденного в столице войском самозванца Лжедмитрия II, города Замосковного края и Поморья сами брались решать свою судьбу и противостоять «тушинцам», стремившимся распространить свои порядки и власть на всю страну. В городах образовывались «советы», куда входили обычно духовные и светские власти, воеводы и приказные люди, земский староста, посадские и служилые люди. Позиция Казани в политическом раскладе сил определяла многое. В той или иной мере от ее выбора зависели Вятка и Пермь, да и всё Поволжье с его мятежным населением чувашей и черемис, которые десятилетиями продолжали воевать с Московским царством даже после завоевания Казани Иваном Грозным.

Показательно, что в Казани в это время в отличие от других городов власть по-прежнему оставалась исключительно в руках воевод. В соседние города обращались только воеводы и дьяки, без упоминания остальных жителей[585]. Объяснение этому можно найти, помимо прочего, в том, что неподалеку, в Чебоксарах, стояло большое войско во главе с боярином Федором Ивановичем Шереметевым, собиравшимся в поход в Нижний Новгород и далее во Владимир на помощь городам Замосковного края в их борьбе с тушинцами. Присутствие поблизости войска делало излишним чрезвычайные усилия по самоорганизации местного населения. 12 апреля 1609 года «в нашу отчину в Казань» была отправлена грамота царя Василия Шуйского, адресованная «бояром нашим и воеводам Василью Петровичи) Морозову, да Богдану Яковлевичю Белскому, да дьяком нашим, Никонору Шулгину да Степану Дичкову». В царской грамоте их благодарили за «многую службу, что в Казани живете с великим береженьем», хвалили казанских дворян и детей боярских, посадских людей, пушкарей и стрельцов и убеждали их в том, чтобы они и дальше «воровской смуте не верили». Особо отмечалось то, что казанские воеводы и дьяки удерживали от выступлений служилых татар, чувашей и черемис — «розговаривали» им, то есть спорили с ними, предостерегая от нарушения шерти (присяги), данной царю. Полученную грамоту предлагалось передать митрополиту Ефрему, чтобы он объявил ее «всем людем в слух»[586]. Похвальные грамоты были отправлены, каждая по отдельности, митрополиту Ефрему, жителям Казани, служилым татарам, чувашам и черемисе. То есть правительство царя Василия Шуйского прекрасно понимало структуру местного «мира» и видело, что в Казани не было единства в действиях[587].

Выбор в пользу присяги самозваному царю Лжедмитрию II все-таки встал перед Казанью в начале 1611 года, когда весь край вступил в чрезвычайную полосу жизни. Лучше всех сумел воспользоваться обстоятельствами дьяк Никанор Шульгин, сосредоточивший в своих руках неограниченную власть над всем Казанским царством и даже соседней Вятской землей. Казань, в силу своей отдаленности от центра государства, с некоторым опозданием отреагировала на бурные события начавшегося «междуцарствия». Более того, как оказалось, присягу «царю Дмитрию» в Казани принимали тогда, когда самозванец уже был убит.

Статья о казанской присяге Тушинскому вору вошла в текст «Нового летописца», который связал с нею также гибель одного из воевод боярина Богдана Яковлевича Вельского[588]. Карьера Вельского, стремительно начавшаяся в опричное время при дворе царя Ивана Грозного благодаря родству с Малютой Скуратовым, рухнула так же быстротечно. Некогда бывший, по отзыву иностранцев, одним из главных «любимцев» царя Ивана Грозного, он проиграл свой жизненный спор народившимся людям Смуты. «Новый летописец» связал «крестное целованье Вору» с тем, что в Казани узнали о входе в Москву «литовских людей». Казанцы сразу же решили, что не хотят «бы-ти под Литвою», но по поводу дальнейших действий возникли разногласия. Воевода Богдан Вельский представлял умеренную партию, которая предлагала подождать, «чтоб Вору креста не целовати, а целовати б крест, хто будет государь на Московском государстве». Это могло означать даже признание королевича Владислава на русском троне. Вожди другой, условно говоря, «национальной» партии в противовес хозяйничавшим в столице иноземцам требовали немедленной присяги «царю Дмитрию». Автор «Нового летописца» писал, что якобы именно дьяк Никанор Шульгин, «умысля с теми ворами», приказал убить Вельского: «Они ж Богдана поймав, и взведоша его на башню, и скинуша с башни и убиша до смерти». Три дня спустя в Казани узнали о том, что Лжедмитрий убит, и это привело к закономерному раскаянию других убийц — казанского воеводы[589].

Однако эта версия не верна. Сомнения в ней впервые возникли у П. Г. Любомирова, заметившего, что в документах о присяге в Казани второму самозванцу казанские воеводы упомянуты все вместе, не исключая и Богдана Вельского. Позднее была найдена точная запись о его смерти, датированная 7 марта 1611 года. Воеводу Вельского и его сторонников действительно сбросили «с роскату»[590], но причины расправы были иными, нежели те, что описаны в «Новом летописце». Прежде всего следует обратить внимание на то, что одновременно с получением известия о смерти Лжедмитрия II в Казани, по словам летописца, получили предложение о соединении с земскими силами: «…а землею прислали, чтоб быти в соединение и стояти бы всем за Московское государство»[591]. Речь шла о создании Первого ополчения и об объединении земских сил. Заметно, что Казань разделилась именно по политическим пристрастиям (то же произошло и в самом ополчении, в котором вместе участвовали как последовательно служившие царю Василию Шуйскому Рязань и Нижний Новгород, так и бывшие сторонники самозванца из Калуги и Тулы).

Началом нового казанского движения можно считать 7 января 1611 года, когда из Москвы приехал дьяк Афанасий Овдокимов, красочно описавший захват власти в Москве литовскими людьми (не была упущена даже такая яркая деталь, что литовский воевода Александр Госевский жил в Кремле на прежнем дворе царя Бориса Годунова). Дьяк рассказал и о стеснениях, учиненных московскому посаду, о свозе артиллерии, запрете на передвижение русских людей, о громкой истории с найденными «на Неглинне» телами восьми убитых стрельцов (молва винила в их смерти литовских людей). Говорилось и о судьбе патриарха Гермогена, к которому приходили с бранью «перед Николиным днем», о домашнем аресте бояр князя Андрея Васильевича Голицына и князя Ивана Михайловича Воротынского. Узнали в Казани и о бесплодных попытках смоленского посольства во главе с князем Василием Васильевичем Голицыным договориться о призвании королевича Владислава. Последним аргументом в череде скорбных обстоятельств, свидетельствующих о полной беспомощности столичных жителей, было указание на их насильственное устранение от дел: «А по приказом бояря и дьяки в приказех не сидят; и в торгу гости и торговые люди в рядех, от литовских людей, после стола не сидят»[592]. Уже 9 января была организована присяга Лжедмитрию II, после чего из Казани обратились в Вятку и Пермь, чтобы там тоже присоединились к их крестоцеловальной записи.

Важной была не столько присяга «Калужскому вору», сколько сопровождавшая ее смена структуры казанской власти. Вот где должны были столкнуться главные интересы казанских воевод и приказных людей, жителей казанского посада и тех, кто задумывался о том, как сохранить свое имущество в наступившие тяжелые времена. В Казани, по примеру многих других городов, согласились с необходимостью создания городового совета (чего не было во времена Шуйского). Теперь в переписке с другими городами рядом с известными воеводами Василием Морозовым и Богданом Вельским, дьяками Никанором Шульгиным и Степаном Дичковым упоминались еще «и головы, и дворяне, и дети боярские, и сотники, и стрелцы, и пушкари, и всякие Казанские служилые и жилецкие люди». Правда, в тексте самой крестоцеловальной записи Лжедмитрию II содержались важные уточнения о том, какой должна стать власть в Казани после присяги: «А слушать нам во всем бояр и воевод Василья Петровича Морозова, Богдана Яковлевича Вельского, да дияков Никонора Шулги-на, да Степана Дичкова до государева указу»[593]. Можно предположить, что именно в связи с вопросами о том, кого дальше слушаться в Казани и кто должен представлять интересы служилых и посадских людей в новых условиях, и должны были разгореться самые жаркие споры. То, что всех заговорщиков нужно было ставить не только «перед бояр и воевод», но и «перед дьяков», тоже говорит о победе Никанора Шульгина. Он сохранил свое место в казанском правительстве и с этого времени начал заметное движение к собиранию всей власти в своих руках. Новых воевод и приказных людей из Москвы ждать уже не приходилось, их бы в Казани просто не приняли. Смерть Лжедмитрия оказалась на руку властолюбивому Никанору Шульгину, ибо ему не надо было договариваться или делиться властью ни с кем из сторонников самозванца. Оставались только два человека в казанской приказной избе, кто был намного выше дьяков по рангу, — воеводы бояре Василий Морозов и Богдан Вельский. Устранив их, Никанор Шульгин мог рассчитывать на то, что удержит власть в Казани. И он начал осуществлять свой план.

Первой жертвой его властных амбиций и стал Вельский. Его гибель два месяца спустя после присяги Казани Лжедмитрию II, в самом начале марта 1611 года, справедливо связывается исследователями со столкновениями по поводу присоединения Казанской земли к земскому ополчению[594]. Позиция Вельского была изначально ближе к тем, кто, подобно Прокофию Ляпунову в Рязани, стремился собрать под свои знамена всех противников «литвы», не желавших мириться с существовавшим порядком вещей. Другие же, и среди них дьяк Никанор Шульгин, стремились действовать радикально, вплоть до продолжения поддержки самозванцев, понимая, что только так смогут преуспеть в достижении своих целей. Расправа с воеводой и другими казанскими дворянами должна была на время удержать Казань от активной поддержки Первого ополчения. Однако даже после гибели царского боярина споры о том, примыкать или не примыкать к земскому движению, в Казани не утихли.

Слишком важна и заметна была Казань как один из главных центров Русского государства, поэтому объединившиеся в ополчение земские силы стремились добиться поддержки митрополита Ефрема, казанских воевод и приказных людей. В соседних поволжских городах — Нижнем Новгороде, Костроме и Ярославле — оказалось немало казанских жителей — дворян и посадских людей, торговавших с «верховыми» городами. Видя, как из городов отправлялись к Москве отряды Первого ополчения, они также были захвачены общим земским порывом. Именно от своих земляков, а также купцов и посадских людей, торговавших с Казанью, здесь в конце апреля 1611 года (как только снова стало возможно судоходство по Волге) узнали обо всех изменениях в центре государства, связанных с началом осады Москвы земскими силами. В Казань напрямую обращались из «городовых советов» поволжских городов Замосковного края, и даже сам главный воевода ополчения Прокофий Ляпунов прислал к казанцам грамоту с призывом о соединении. Интересно, что в этих обращениях можно встретить разные пышные именования Казанской земли, отразившие ее не очень понятный для большинства статус в условиях «междуцарствия». Например, из Ярославля писали «в царьствующий преславный град Казань», из Костромы — «в Богом держимаго Казанского государьства области», от Прокофия Ляпунова из подмосковного ополчения — «в великое государьство Казанское, в вотчину Московского государьства». Далее, как правило, следовали обращения к митрополиту Ефрему и безличные упоминания бояр, воевод, приказных людей и всех чинов Казанского царства. В отписке из Костромы назвали по именам только двух главных воевод — бояр Василия Морозова и Богдана Вельского (не зная о смерти последнего) и только нижегородцы точно перечислили имена всех управителей Казани, включая дьяка Никанора Шульгина. Большое значение Казанской земли в делах Русского государства осознавалось всеми. В ярославской отписке после изложения всех вестей и призывов к соединению даже сочли необходимым оговориться: «Мы вам меншие, болшим не указываем: сами то можете своим премудрым, Богом данным, разумом разсудити»[595]. В любом случае отмалчиваться дальше и держаться своей особой позиции, выраженной в присяге убитому Лжедмитрию II, казанцам было уже невозможно.

Перелом в отношении Казани к Первому ополчению наступил после 1 мая 1611 года, когда была получена грамота «из полков, из-под Москвы от бояр и от воевод, и ото всей земли». Из ополчения просили присылать ратных людей и деньги на жалованье. Казанским властям предлагали обращаться дальше «в Астрахань и во все Понизовые городы», а также повлиять на волжских казаков, готовых к походу под Москву. Именно в этой грамоте Прокофия Ляпунова прозвучало знаменитое обещание воли всем бывшим беглым холопам, ушедшим в казаки, в случае их вступления в ополчение: «…а которые боярские люди крепостные и старинные, и те б шли безо всякого сумненья и боязни, всем им воля и жалованье будет, как и иным казаком, и грамоты им от бояр и воевод и ото всей земли приговору своего дадут»[596]. В Казань была также прислана крестоцеловальная запись, по которой организовали присягу, а дальше уже сами казанские власти привели к присяге Свияжск, Чебоксары «и иные понизовые города». Известно, что казанский городовой совет обратился в Пермь, чтобы там тоже поддержали Первое ополчение. К этому времени состав «совета» в Казани выглядел следующим образом: «Василий Морозов, Никонор Шулгин, Степан Дичков, и головы, и дворяня, и дети боярские, и сотники стрелецкие, и стрелцы, и пушкари, и затинщики, и всякие служилые и жилецкие люди, и князи и мурзы, и служилые новокрещены, и татаровя, и чуваша, и черемиса, и вотяки, и всякие люди Казанского государства»[597]. Заметно стремление казанцев включить в «совет» как можно больше представителей разных чинов и всего населения Казанского края; новым является и упоминание в этом перечне служилых новокрещенов и вотяков (удмуртов). Таким образом, в Казани все-таки присоединились к «земскому совету», но сбор ратных людей и казны, о чем просили из ополчения, все равно не был таким скорым. В переписке с другими городами казанцы отговаривались отсутствием средств: «…а у нас в Казани денег в сборе нет потому: всяких доходов… не имано для смутного времени по три годы, ни одной денги»[598]. Жизнь в Казани будто бы остановилась, кабаки стояли запечатанными, суда с товарами не приходили. Оставалось только верить на слово таким грамотам, которые, согласно существовавшему порядку, должен был готовить именно первый дьяк казанской приказной избы Никанор Шульгин.

Собранную в Казани «понизовую силу» возглавил казанский воевода боярин Василий Петрович Морозов. Трудно судить о настоящих мотивах этого решения главного правителя Казани — покинуть город и присоединиться к подмосковному ополчению. Конечно, сказался целый комплекс причин, не исключая боязни повторить судьбу Богдана Вельского. Представитель старинного рода московских бояр Морозовых-Поплевиных Василий Петрович получил свой первый думный чин окольничего еще при Борисе Годунове в 1601 году и был среди тех, кому этот царь явно благоволил. Возможно, именно поэтому при Лжедмитрии I он оказался на воеводстве во Пскове, откуда его вернул царь Василий Шуйский. В начале его царствования окольничий Василий Петрович Морозов принимал участие в борьбе с войском Ивана Болотникова, а в 1608 году был пожалован боярским чином и отправлен на воеводство в Казань, где и оставался вплоть до середины 1611 года. Выступить к Москве его могли заставить и личные обстоятельства, так как его зять, боярин князь Андрей Васильевич Голицын (женатый на его дочери Марии), был убит во время известных событий 19 марта 1611 года[599]. Долгое время Василий Петрович Морозов оставался одним из немногих бояр в земских ополчениях, кто получил свой чин от прежних царей, а не от самозванца Лжедмитрия (как бояре Дмитрий Трубецкой и Иван Заруцкий) или по выбору «всей земли» (как Прокофий Ляпунов)[600].

Прибытие «понизовой силы» под Москву совпало с трагическими обстоятельствами гибели одного из главных воевод ополчения — Прокофия Ляпунова. В другое время присоединение к земскому движению Казани и Понизовых городов могло стать решающим в деле освобождения Москвы, теперь же этому помешали внутренние противоречия в полках ополчения. В «Карамзинском хронографе» так говорилось о прибытии казанской рати: «Того же 119 (1611) году летом в июле из Казани пришел под Москву боярин Василей Петрович Морозов, а с ним пришли казанцы и свияженя и казанских пригородов дворяне и дети боярские и головы стрелецкие с приказами с стрелцами и служилые князи и мурзы и татаровя»[601]. С собою в поход под Москву они принесли список особо почитаемой иконы Казанской Божьей Матери, очевидно, по благословению казанского митрополита Ефрема. Как мы помним, именно с появлением в ополчении этой святыни связали большой военный успех — взятие Новодевичьего монастыря, в котором сидел отряд «литвы и гайдуков», а также русских людей во главе с воеводой Львом Плещеевым. Судя по всему, казанцы действовали совместно с атаманами и казаками Заруцкого. Для ополчения, особенно деморализованного убийством Ляпунова, это был важный успех. В дальнейшем почитание Казанской иконы стало всеобщим уже в объединенном земском ополчении.

Для Шульгина с отъездом воеводы Морозова, казанских дворян и других ратных людей наступили «золотые» времена. Именно в его распоряжении оказались все символы власти в Казанском царстве, и он немедленно воспользовался сложившейся ситуацией. Скорее всего, предполагалось, что Никанор Шульгин, как это бывало при смене воевод, останется лишь хранителем, а не распорядителем печати Казанского царства. Новых же воевод должны были прислать из подмосковного ополчения, в «совете» с которым действовала Казань. Но произошедшие там после гибели Прокофия Ляпунова изменения сыграли на руку Никанору Шульгину. Как только в Казани было получено известие об убийстве главного воеводы ополчения, там сразу же прекратили признавать власть остальных воевод земского движения. Грамота об этом в Пермь в августе 1611 года[602] была написана от имени всё тех же чинов, что и в прежних грамотах, только на первом месте теперь стояли имена Никанора Шульгина и Степана Дичкова. Члены казанского городового «совета» извещали пермяков, что «митрополит, и мы, и всякие люди Казанского государьства» вступили в союз с Нижним Новгородом и другими поволжскими городами. По сути, это было самое начало нового земского движения, рождавшегося в противовес действиям казаков под Москвой (пока еще без Минина и Пожарского). Казань и Нижний Новгород договаривались, «что нам быти всем в совете и соединенье и за Московское и за Казанское государьство стояти». На первый взгляд ничего необычного в этом договоре не было, если бы не равнозначное упоминание двух «государств». Как окажется впоследствии, упоминание совсем не случайное, действительно имевшее в виду отдельное существование Казанского царства. Главным пунктом договора, узаконившим сложившийся в Казани механизм управления во главе с Никанором Шульгиным, стало обязательство «и воевод, и дьяков, и голов, и всяких приказных людей в городы не пущати и прежних не переменяти, быти всем по прежнему». Эта норма, направленная против казаков, которых тоже договорились в города «не пущати ж», на деле означала, что вся власть в Нижнем Новгороде и Казани становилась несменяемой до выборов нового царя. «И стояти на том крепко до тех мест, — говорилось в грамоте из Казани в Пермь, — кого нам даст Бог на Московское государьство государя»[603]. Однако если в Нижнем Новгороде уже давно, со времен царя Василия Шуйского, правил авторитетный воевода Андрей Алябьев, прославившийся своим сопротивлением тушинцам, то в Казани несменяемость должностных лиц означала передачу ее в руки Никанору Шульгину.

Совместные действия Нижнего Новгорода и Казани вскоре были освящены авторитетом сидевшего в заточении в Чудовом монастыре патриарха Гермогена. Он просил нижегородцев предостеречь от союза с казаками все соседние города, и прежде всего Казань. Патриаршую грамоту с требованием уклоняться от любых контактов с «атаманьем», начавшим думать о присяге сыну Марины Мнишек, получили в Нижнем Новгороде 25 августа 1611 года. А уже 30 августа состоялся приговор в Казани в поддержку воззвания патриарха. В очередной грамоте в Пермь писали о том, что, «выслушав с патриаршеския грамоты список, приговорили с Ефремом митрополитом Казанским и Свияжским и со всею землею Казанского государьства, что нам отнюдь на царство проклятого паньина Маринкина сына не хотети… а выбрати б нам на Московское государство государя, сослався со всею землею, кого нам государя Бог даст». Для дьяка Никанора Шульгина, стремившегося прибрать власть в Казани к своим рукам, лучшего подарка, чем ссылка на авторитет патриарха Гермогена, трудно было придумать. Не случайно уже в преамбуле этой грамоты состав казанского городового совета существенно усечен, в нем отсутствовали упоминания о представительстве князей и мурз, служилых новокрещенов, татар, чувашей, черемис и вотяков. В Пермь обращались только те приказные и ратные люди, которые на самом деле управляли Казанью. Не упомянуты оказались и рядовые служилые люди — пушкари и затинщики; отсутствовала ссылка на посадских людей: «Никанор Шульгин, Степан Дичков и головы, и дворяне, и дети боярские, и сотники, и стрельцы, и всякие Казанские служилые и жилецкие люди»[604].

С тех пор Никанор Шульгин ревниво охранял добытую власть. По его указу был казнен гонец от бояр Московского государства князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого[605]. Это было явной демонстрацией силы и нежелания идти ни на какие контакты и компромиссы со скомпрометированными гибелью Ляпунова вождями земского движения. Такая же участь, вероятно, ожидала бы и новых воевод, назначенных в подмосковных полках, если бы кто-то из них рискнул приехать в Казань. Как распорядился Никанор Шульгин полученной властью, можно видеть из сохранившихся документальных свидетельств о наделении землей, сборе доходов «по приговору дьяков Никонора Шулгина и Степана Дичкова» или по одной «Никоноровой» приписи. Сохранились также грамоты, выданные «по указу великого Российского Московского государства и всее земли бояр, от диаков от Никонора Шулгина, от Степана Дичкова»[606]. Но одним из самых примечательных свидетельств деятельности казанских властей является самостоятельная отсылка Никанором Шульгиным ногайских послов в Орду[607]. Шульгину даже удалось установить контроль над Вятской землей, обязав присылать доходы оттуда непосредственно в Казань. Сумел договориться дьяк и с главой казанского посада земским старостой Федором Обатуровым, во всем следовавшим его политике.

Существование особого центра силы в Казани повлияло и на создание ополчения в Нижнем Новгороде. Его вожди, Кузьма Минин и князь Дмитрий Михайлович Пожарский, должны были учитывать в своих расчетах позицию «Казанского государства», с которым нижегородцы были связаны союзническими обязательствами с августа 1611 года. В своих переговорах с Казанью и другими городами Минин и Пожарский с самого начала преодолевали осторожность воевод, продолжавших подчиняться приказам из подмосковного ополчения (как это было в Нижнем Новгороде, Арзамасе, Балахне, Алатыре, Курмыше и в других городах). Для утверждения союза с Казанью, где правил дьяк Никанор Шульгин, был направлен стряпчий Иван Иванович Биркин. Он приехал туда в конце декабря 1611-го — начале января 1612 года. Находясь 22 декабря в нижегородском селе Мурашкине, Иван Биркин послал отписку курмышскому воеводе Смирному Васильевичу Елагину, в которой упомянул о своей казанской миссии: «А мне били челом Нижнева Новагорода всякие люди, чтоб мне ехати в Казань, для ратных людей». Кроме того, торопя курмышского воеводу с присылкой денежных доходов и ратных людей, Биркин ссылался на решение о том, что «Казанских и всех понизовых городов всяким ратным людем сходитца в Нижней и идти всем с стольником и воеводою с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским да со мною Иваном на помощь Московскому государству под польских и литовских людей»[608].

Стряпчий Иван Биркин действовал так, как приговорили в Нижнем Новгороде, надеясь на поддержку решения о сборе ратных сил. Но получилось по-другому. Известие о нижегородском посольстве «о совете и о помочи Московского государства» вошло в «Новый летописец». Его автор рассказывал, что Биркин и Шульгин вместо поддержки земского движения вступили в «недобрый совет». В летописи прозвучали прямые обвинения в адрес Никанора Шульгина, радовавшегося, что «Москва за Литвой», а «ему же хотящу в Казани властвовати». В состав нижегородского посольства в Казань, по свидетельству «Нового летописца», входили также духовные «власти». Именно они, возвратившись в Нижний, рассказали, что Шульгин и Биркин затеяли какую-то свою игру и что в ближайшее время ожидать прибытия казанской рати бесполезно[609]. Конечно, летописец напрасно обвинял Никанора Шульгина в симпатиях «Литве»: Шульгин служил не королю или королевичу, а себе самому.

В подмосковном ополчении сразу же узнали о наметившемся союзе Нижнего Новгорода и Казани, но истолковали его по-своему. Возникло подозрение, что в «бездельных» грамотах, которыми обменивались между собой поволжские города, обсуждался «царский выбор». Руководители нижегородского ополчения отнеслись к этим слухам серьезно и попытались немедленно пресечь их, организовав розыск в конце декабря 1611 года[610]. Забеспокоился и Никанор Шульгин. Выяснилось, что заподозренные в передаче «смутных» слов курмышане Борис Синцов и Данила Кобылин говорили в Нижнем, будто в Казани чинятся препятствия сбору татар, чувашей и черемисы для похода на «земскую службу». Поэтому казанские дьяки Никанор Шульгин и Степан Дичков в грамоте в Курмыш 9 февраля 1612 года сочли необходимым написать, что они, напротив, предлагают этим отрядам идти в Нижний Новгород «наперед» казанской рати[611]. Курмыш располагался много ближе к Нижнему Новгороду, чем к Казани, и сам факт такого «разрешения» от казанских дьяков был показателен.

Никанор Шульгин решил вмешаться в дело со сбором отрядов земских сил еще по одной причине. Он узнал, что в Курмыш обратились с просьбой о помощи арзамасские воеводы, последовательно подчинявшиеся подмосковным властям. Действия каких-либо соседних городов в поддержку «бояр Московского государства» князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого были невыгодны Никанору Шульгину, представившему дело так, что Арзамас находится в «воровстве». Там якобы случился переворот, в результате которого власть захватили стрельцы: «в Арзамасе стрельцы заворовали, дворян и детей боярских и жилецких всяких людей… побивают и вешают… и ворихе Маринке и ее Маринкину сыну хотели крест целовати». Ничего особенного в Арзамасе, кроме смены воевод, в то время не происходило. Вероятно, в своих оценках Никанор Шульгин ссылался на слова устраненного от власти прежнего арзамасского воеводы Ивана Биркина (вопрос о присяге Марине Мнишек или ее сыну обсуждался именно в августе 1611 года, когда Биркин лишился воеводства). Шульгин просто запугивал жителей Курмыша возможными потрясениями. Показательно, что симпатии казанского дьяка были явно не на стороне «низов».

Обращение из Казани в Курмыш понадобилось еще и для того, чтобы дьяк Никанор Шульгин мог снова продемонстрировать свою силу. Казанская грамота заключалась прямой угрозой курмышскому воеводе Смирному Елагину: «А буде ты, Смирной, учнешь вперед так делати, ратных людей собрав, в Нижней не пошлешь и с Казанским государством учнешь рознь чинити (выделено мной. — В. К.) — и мы, не ходя в Нижней, со всеми ратными людьми придем под Курмыш и тебя Смирнова взяв, отошлем в Казань иль в Нижней Новгород»[612]. Эта история ярко свидетельствует о том, в какой непростой обстановке создавалось нижегородское ополчение. Она подтверждает, что Казань в тот момент оставалась основным союзником нижегородцев. Однако Никанор Шульгин отнюдь не преследовал земские интересы, а стремился к сохранению контроля над Казанской землей.

В итоге Минин и Пожарский выступили из Нижнего Новгорода самостоятельно, хотя и продолжая надеяться на то, что в будущем их ополчение пополнится ратными людьми из «понизовых» городов. Действительно, казанцы не остались в стороне и прислали ратных людей во главе с Иваном Биркиным в Ярославль весной 1612 года. Но прежний второй воевода «Приказа ополченских дел» не зря несколько месяцев пробыл в Казани. Он, видимо, многому научился у дьяка Никанора Шульгина (а может, даже и договорился с ним заранее). Едва приехав в Ярославль, где, конечно, очень ждали казанское войско, Биркин вступил в борьбу за власть в ополчении. Автор «Нового летописца» обвинил его в том, что он еще на дороге «многую пакость делал городам и уездам», а едва приехав в Ярославль, «многую смуту содеяша: хотяху быти в началниках». Претензии эти означали его участие в управлении делами земского ополчения и распределении собранной им казны. Однако Иван Биркин упустил момент, слишком положившись на свои заслуги при начале земского движения в Нижнем Новгороде. Для «Совета всея земли», созданного в Ярославле, его прежнее значение второго воеводы в ополчении уже стало забываться. В новой временной столице земских сил вполне проявилась организаторская роль князя Дмитрия Пожарского, пользовавшегося поддержкой собиравшихся в Ярославле бояр и членов Государева двора.

Столкновение по поводу претензий воеводы казанской рати Ивана Биркина оказалось серьезным, могло дойти и до раскола ополчения: «едва меж себя бою не сотвориша». Биркина поддержали смоленские дворяне и дети боярские, помнившие, как он помогал исполнить распоряжение воевод Первого ополчения об испомещении смольнян в Арзамасе и затем, вместе с князем Дмитрием Пожарским, встречал их в Нижнем Новгороде. Однако этой поддержки Биркину оказалось недостаточно; не получив желаемой воеводской должности, он скомандовал пришедшим казанцам возвращаться обратно[613]. И в этом решении видна «рука» казанского дьяка Никанора Шульгина, которому тоже важно было добиться того, чтобы казанцы и в Ярославле были на первых ролях. Не случайно автор «Нового летописца» считал, что, уйдя из Ярославля, казанцы действовали «по приказу Никонора Шулгина». Служить в ополчении осталось совсем немного казанцев вместе с головой Лукьяном Мясным (под его началом числились 20 служилых князей и мурз и 30 дворян) и стрелецким головой Постником Нееловым с сотней стрельцов. Оба они, несмотря на участие в освобождении Москвы, стали впоследствии жертвами мести со стороны Никанора Шульгина. Как сказано в летописи, «многие беды и напасти от Никонора претерпеша», который их «едва в тюрме не умориша»[614]. Безусловно, то была расплата за их ослушание в Ярославле.

В дальнейшем позиция Шульгина по отношению к земскому движению оставалась такой же двойственной: формально действуя на стороне ополчения, он делал всё для того, чтобы с ним продолжали считаться.

Новый статус Казани подчеркивался и возросшим авторитетом казанского митрополита Ефрема, оставшегося после смерти патриарха Гермогена одним из первых иерархов Русской церкви. Земскому ополчению нужен был пастырь, который мог стать правителем всех дел Русской церкви. К митрополиту Ефрему прямо обращались как к преемнику власти умершего патриарха Гермогена, видя в нем «едино утешение» и «великое светило… на свешнице в Российском государстве сияюща». В Ярославле готовы были даже пойти на чрезвычайные меры, вмешавшись во внутренний порядок церковных дел, и «по совету всея земли приговорили» выбрать в крутицкие митрополиты игумена Саввино-Сторожевского монастыря Исайю, ставшего духовным пастырем земского ополчения. Казанского митрополита Ефрема просили поставить нового владыку, выдать ему «ризницу» и «отпустить его под Москву к нам в полки вскоре»[615]. Обращение об этом было послано от князя Дмитрия Михайловича Пожарского и земского «Совета всея земли» в тот самый момент, когда ополчение двинулось из Ярославля в поход на Москву 29 июля 1612 года. Выступая уже от имени всего земского войска, в грамоте Ефрему писали: «Не мала скорбь нам належит, что под Москвою вся земля в собранье, а пастыря и учителя у нас нет».

Просьба в итоге так и осталась невыполненной, крутицкую кафедру впоследствии занял другой иерарх. Неизвестно даже, как мог митрополит Ефрем в одиночку, без церковного собора возвести игумена Исайю, по сути дела, в сан патриаршего местоблюстителя. Вполне возможно, что ополчение, обратившись к митрополиту Ефрему, переоценило степень его самостоятельности в Казани. Даже действуя в интересах церкви, он, видимо, не мог решить этот вопрос без совета с Никанором Шульгиным. А тому, напротив, было на руку, что именно казанского митрополита признали в земском ополчении временным главой Русской церкви. Да и сам митрополит Ефрем мог рассчитывать на приезд в столицу.

В подчинении Никанора Шульгина оставалась огромная сила, сопоставимая по численности с отрядами ополчений. Только один отряд свияжских татар, отправленный Шульгиным в конце 1612 года на помощь в борьбе с Иваном Заруц-ким, насчитывал более четырех тысяч человек[616]. Поэтому пока шла борьба за Москву, Шульгину многое прощалось и сходило с рук. Его даже повысили до ранга воеводы, отправив в поход на Арзамас; далее казанское войско должно было действовать против Ивана Заруцкого, обосновавшегося под Рязанью[617]. По дороге Никанор Шульгин исполнил свою старую угрозу курмышскому воеводе Смирному Елагину, сменив его на другого — Савина Осипова[618]. Между прочим, когда воевода нижегородского ополчения князь Дмитрий Пожарский также пытался сместить Елагина и заменить его нижегородским дворянином Дмитрием Саввичем Жедринским в феврале 1612 года, ему это не удалось[619]. Курмыш, вступивший в союз с Арзамасом и другими понизовыми городами — Козьмодемьянском, Ядрином, Санчурином и Свияжском, только отдалялся от нижегородского движения. В начале лета 1612 года он держался присяги царю Дмитрию[620], то есть поддерживал подмосковные «таборы», а не земские силы, собиравшиеся в Ярославле.

Показательно, что арзамасского воеводу Григория Очина-Плещеева, присланного из полков подмосковного ополчения и возглавившего приказную администрацию после присяги города Лжедмитрию III — Псковскому вору, пленили и, ограбив, отправили в Казань к Никанору Шульгину, который его позднее в тюрьме «уморил»[621]. Внешне всё выглядело так, что Казань превращалась в форпост земских сил, противостоявших остаткам самозванщины. Но основной целью Никанора Шульгина было подчинение городов на казанско-нижегородском пограничье. Еще одна причина, заставившая его уйти из-под охраны казанских стен в опасный поход под Арзамас, проясняется из спорного земельного дела по поводу арзамасского поместья Семена Нетесева. Прежний владелец, как выяснилось позднее, был просто убит по приказу Никанора Шульгина! О «насильствах» казанского дьяка били челом братья Семена Нетесева, писавшие, что «в нынешнем же во 121-м году (не ранее 1 сентября 1612 года. — В. К.) брата их роднова Семена Нетесева Никонур Шульгин казнил смертью, и после того бил челом боярам о том отца их поместье». Грамота была дана от властей подмосковного ополчения 22 ноября 1612 года[622]. Арзамасский поход Никанора Шульгина оказался трагически памятен целому уезду, а не одной семье дворян Нетесевых. Согласно дозорным книгам, многие поместья запустели «от Никонуровых кормов Шульгина и от казанских ратных людей». Присутствие казанцев в Арзамасском уезде сравнивали с действиями «тушинсков воров», «татарской войной» и походами «черкас»[623].

Свою главную ошибку Никанор Шульгин совершил тогда, когда начал препятствовать участию Казани в земском соборе. Грамоты о созыве собора стали рассылаться властями «Совета всея земли» с середины ноября 1612 года. Дело шло к царскому избранию, а это означало конец чрезвычайным полномочиям дьяка в Казанской земле. Тогда-то он и решился на противодействие земской власти. Первой жертвой, по свидетельству челобитной дьяка Ивана Поздеева, стала Вятка, куда Шульгин прислал большой отряд стрельцов «с вогненым боем», чтобы заставить вятские власти отказаться от участия в земском соборе. Из слов Ивана Поздеева можно увидеть, что речь также шла о продолжении существования самостоятельного Казанского государства. Новую присягу Никанор Шульгин и его главный советник на казанском посаде земский староста Федор Обатуров задумали на свой страх и риск, «умысля без мирского ведома». Ведь дело шло о прямом неповиновении решению о созыве избирательного земского собора. Шульгин «велел по записи крест целовать на том, что вяцким городом быть х Казанскому государству, а Московского государьства ни в чем не слушати, и с Казанским государьством стояти за один, и друг друга не подати, и для государева царского оберанья выборных людей и денежных доходов к Москве не посылать, а прислати в Казань»[624].

Вспоминал об этих событиях в Вятской земле дьяк Иван Поздеев много лет спустя, поэтому к его обвинениям нужно отнестись с известной долей осторожности. Однако детали той истории он должен был запомнить очень хорошо, потому что случившееся едва не стоило ему жизни. Вятчан, сопротивлявшихся воле Никанора Шульгина, «велели, за приставом сковав, прислати в Казань». Двенадцать человек вятских жителей были повешены в Казани. Никанор Шульгин добился своего и продолжал распоряжаться доходами с Вятки по своему усмотрению («денежные многие доходы роздавал, где ему годно»). Даже отправившись в поход в Арзамас, он не забыл о вятских врагах и специально послал своих людей, чтобы арестовать и привести в казанскую тюрьму Ивана Поздеева. Как позднее вспоминал в своей челобитной вятский дьяк, «и в тюрьме сидел долгое время, и многую нужу терпел, и ждал от Никонора смертного часа»[625]. Стоит напомнить, что тогда же попали в тюремное заключение в Казани и участники освобождения Москвы голова Лукьян Мясной с товарищами, оставшиеся некогда в земском ополчении.

Удивительно, но именно в это время к Никанору Шульгину в Казань писали грамоты, с уважением адресуя их «Никанору Михайловичу». Новые земские власти признали его заслуги. В грамоте 25 января 1613 года его просили «к Московскому государству работа своя и служба показати, для государского обиранья по совету Казанского государства всяких чинов людей, выбрав из них духовных и крепких и разумных и постоятельных людей, сколько человек пригоже отпустить к нам к Москве с Ефремом, митрополитом Казанским и Свияжским, наспех». Участие в соборных заседаниях митрополита Ефрема было особенно важно, чтобы освятить царский выбор присутствием первенствующего в иерархии духовного лица. В Казань было послано посольство от «Совета всея земли» во главе с архимандритом Костромского Ипатьевского монастыря Кириллом, келарем Спасо-Ярославского монастыря старцем Порфирием Малыгиным и владимирскими дворянами Иваном Зловидовым и Мясоедом Лутовиновым. Однако соборное заседание 21 февраля, на котором было принято решение об избрании на царство Михаила Романова, так и прошло без казанских представителей, а их ожидание лишь затянуло «государское обиранье» на многое время.

Авторы грамоты явно не знали причин, по которым случилось «замотчанье» (промедление), поэтому описывали события в Москве с некой извинительной интонацией. Они объясняли, что им пришлось действовать скоро, под давлением ратных людей, из-за опасности, исходящей от Ивана Заруцкого, который воевал «в рязанских городех» от имени Марины Мнишек и ее сына («и прельщает Маринкою и сыном ея, выблядком, многих малодушных людей»), а также от запорожских казаков-«черкас», одна часть которых воевала на Белоозере, в Вологде, Галиче и Солигаличе, а другая оставалась в Калуге (это полностью подтверждают упоминавшиеся выше свидетельства купцов в Новгороде). Даже после царского избрания, 23 февраля, Никанора Шульгина по-прежнему просили прислать выборных людей к Москве и написать о «своем и всего Казанского государства всяких чинов людей о совете». До тех пор, пока в Москве не имели никаких сведений от посольства в Казань, там вынуждены были питаться слухами, считая всё же, что Казанское государство находится в полном союзе с земской властью: «…слышали мы подлинно про ваш совет, что Божиею милостию ни в чем к нашему доброму общему совету, к государскому избиранью не рознитеся, что Богу угодно и всей земле, а вам то же годно».

Посольство во главе с Ипатьевским архимандритом Кириллом все-таки сумело уговорить Никанора Шульгина выступить против Ивана Заруцкого, с чем и был связан арзамасский поход. Шульгин мог прельститься на полученный им чин воеводы казанской рати или обещания других пожалований. Слава первого союзника освободителей Москвы и победителя Заруцкого много бы значила для него, а возможно, даже открыла бы ему путь в Думу, как Кузьме Минину. Но для этого надлежало быть еще и воином, а не только приказным дельцом, думающим о власти и наживе. В то время как в Москве «соборне» воздавали хвалу Богу и «похваляли» воеводу Шульгина, тот шел в поход «мешкотно», грабя население и заставляя людей собирать «кормы» на его армию. Дойдя до Арзамаса, казанский воевода остановился, несмотря на адресованные ему призывы из Москвы «идти бы дорогою на вора на Ивашка Заруцкаго не мешкая». Соборные власти продолжали прежде всего думать о том, как защититься от опасных действий казаков Заруцкого. 24 февраля 1613 года к Никанору Шульгину готовились отправить в Арзамас новое посольство, куда вошли игумен Бежецкого Антониева монастыря Кирилл и дворяне Алексей Иванович Зубов и Иван Иванович Баклановский. Однако участники собора, особенно после принятого решения об избрании Михаила Романова, справедливо не хотели больше зависеть от присутствия или неприсутствия казанцев в Москве. Всех теперь волновала судьба другого посольства, направленного земским собором в Кострому для того, чтобы «упросить» Михаила Федоровича принять царский венец и прийти в Москву. Казанского митрополита Ефрема и дьяка Никанора Шульгина лишь известили о состоявшемся избрании[626].

Когда Никанор Шульгин в Арзамасе получил точные вести о выборе нового царя, ему оставалось только подчиниться и продолжать службу Михаилу Федоровичу. Впрочем, он поступил по-своему: сначала присягнул царю и отправил требовавшихся для «царского обиранья» представителей[627], а затем 7 марта 1613 года пошел обратно в Казань, отговариваясь внезапно закончившимися запасами, взятыми войском только «на три месяца». Демарш оказался настолько неожиданным, что, получив 15 марта известие об этом, земское правительство не стало удерживать Шульгина в Арзамасе, а лишь попросило отобрать «лутчих ратных людей человек с 600» и прислать их на помощь воевавшему с отрядами Заруцкого под Рязанью воеводе Мирону Андреевичу Вельяминову. Были также приняты меры, чтобы удержать от возвращения в Казань свияжских татар с головой Иваном Чуркиным, присланных раньше по приказу Никанора Шульгина к тому же Вельяминову, но они и без того самостоятельно присягнули Михаилу Федоровичу в Рязани[628]. Главное, что казанская рать все-таки принесла присягу Михаилу Федоровичу, и царя немедленно известили об этом грамотой от земского собора 20 марта 1613 года[629].

Представление о развернувшихся в Арзамасе спорах дает «Новый летописец», посвятивший им отдельную статью «О Никонорове воровстве». Согласно летописному свидетельству, Шульгин продолжил в Арзамасе свои политические игры, выдвинув условием присяги царю Михаилу Романову необходимость на месте заручиться поддержкой жителей Казани: «Без Казанского совета креста целовати не хочю». Однако и в казанском войске, и в занятом им Арзамасе накопились свои счеты с казанским дьяком. Там сразу же присягнули царю Михаилу Федоровичу, поэтому Никанор Шульгин «с советники своими пойде в Казань наспех, хотяше Казань смутити»[630].

Интересный рассказ о действиях Шульгина содержится в рукописи седьмого тома «Истории Российской» Василия Никитича Татищева. Этот том историк намеревался посвятить царствованию Михаила Федоровича. «Токмо вор казанской дьяк Никонор Шульгин, не хотя ему государю креста целовать, а хотя сам Казанью завладеть, — говорится здесь, — быв тогда с войском в Арзамасе, тем отрицался, что якобы ему о том выборе прежде объявлено не было». Как обычно у Татищева, источник этого известия остается неизвестным. Влияние «Нового летописца» только угадывается, а сама трактовка событий принадлежит автору «Истории…». Но нельзя исключить и того, что наш первый историограф опирался на какие-то неизвестные, не дошедшие до настоящего времени источники или устные рассказы. «А он, имея грамоту о выборе, — продолжал Татищев рассказ о Никаноре Шульгине, — тогда утаил и войску присегать без воли всех казанцов возпрещал. Но видя, что войско, не послушав его, присегали, собрався с единомышленники малыми людми побежали к Казани»[631].

Не стоило всё же Шульгину тогда покидать Казань. Как это обычно и бывает с теми, кто стремится обрести полную власть, он попал в зависимость от своего окружения, хорошо умевшего только подчиняться. При получении известий о выборе царя Михаила Романова в самой Казани в отсутствие Никанора Шульгина произошел переворот. Один из казанских тюремных сидельцев дьяк Иван Поздеев рассказывал позднее, как «его, Никанора, за его воровство, как шол назад, всем Казанским государьством в Казань не пустили, и город заперли, и стали на городе своими головами, а за государя всем Казанским государьством велели молебны пет и з звоном и крест целовати». Так пала местная диктатура, несколько лет создававшаяся Никанором Шульгиным. Против него восстали лишенные своего представительства в управлении чины Казанского государства. Важно указание на пение молебнов «со звоном», которым отмечались наиболее важные события. Косвенным образом это свидетельствует о том, что перемены в Казани происходили не без благословения митрополита Ефрема, знавшего, что его давно ждут в Москве, но не смевшего покинуть город без разрешения Шульгина. Тогда же, в марте 1613 года, в Казани на месте одних тюремных сидельцев, страдавших от «насильств» казанского дьяка, оказались другие: «посадский староста» Федор Обатуров, а также «Никанорово родство и советники»[632]. Интересно, что одним из тех, кто сидел в казанской тюрьме еще со времен царя Василия Шуйского, «да от Никонора от Шулгина живот мучил полтора года в темнице», оказался тарусский дворянин Полуект Нарышкин. Деда будущей царицы Натальи Кирилловны — второй жены царя Алексея Михайловича и матери Петра Великого, выпустили из казанской тюрьмы «как крест целовали всем Казанским царством». В 1613 году, по словам челобитной, поданной царю Михаилу Федоровичу, он «прибрел к Москве наг, бос и голоден»[633].

Казанский дьяк уже не увидел переменившейся Казани. Возвращаясь из Арзамаса, он, конечно, думал, как «навести порядок» и казнить врагов, дожидавшихся решения своей участи в казанской тюрьме. Однако все его размышления были пресечены в Свияжске простой фразой, которую он никак не ожидал услышать от встретивших его казанцев: «В Казань тебе ехати не пошто». Шульгина «поймали» и посадили в свияжскую тюрьму, а к царю Михаилу Федоровичу послали гонцов, с тем чтобы узнать, как новый царь распорядится судьбой бывшего казанского правителя. Но даже сидя в свияжской тюрьме, Никанор Шульгин еще не считал себя проигравшим. В окружении царя Михаила Федоровича знали только о том, что казанские ратные люди присягнули в Арзамасе, и не поняли причин, по каким Шульгина задержали в Свияжске. Сам Никанор Шульгин послал с челобитной новому царю своего родственника луховского сына боярского Федора Федоровича Шульгина, приказав ему по дороге заехать в Троицесергиев монастырь к архимандриту Дионисию и келарю Авраамию Палицыну. Видимо, у него были какие-то основания надеяться, что они выступят ходатаями за него перед новой властью. Действительно, так и произошло, бояре князь Федор Иванович Мстиславский с товарищами извещали царя о привезенной к ним челобитной Никанора Шульгина «о своих нуждах, из Свияжского» в апреле 1613 года[634].

Пока царь Михаил Федорович находился на пути из Костромы в Москву, 25 марта и 5 апреля в Ярославль приехали казанцы Андрей Образцов и Игнатий Дичков, рассказавшие о присяге царю в Казани и других понизовых городах. О судьбе арестованного в Свияжске Никанора Шульгина ничего определенного сказать они не могли, поэтому в окружении царя Михаила Федоровича попытались самостоятельно разобраться, что произошло с Шульгиным. В наказе новому казанскому воеводе князю Юрию Петровичу Ушатому просили выяснить: какова причина того, что казанского дьяка посадили «за пристава»? Из этого наказа, отправленного в Казань 16 апреля 1613 года, можно узнать, что власть в Казани на время перешла к казанскому дворянину Григорию Веревкину и второму дьяку казанской администрации Степану Дичкову, видимо, не участвовавшему в делах Никанора Шульгина. В наказе Ушатому говорилось: «И воеводе князю Юрью Петровичи) и дьеком роспросити казанцов: в какове деле Никанор Шулгин дан за пристава. А роспрося подлинно отписати к государю царю и великому князю Михаилу Федоровичю всеа Руси к Москве, чтоб про то государю было ведомо»[635]. Вскоре судьба дьяка Шульгина перестала волновать царя Михаила Романова. В конце апреля 1613 года в Троицесергиев монастырь приехал казанский и свияжский митрополит Ефрем, и ему, без сомнения, было что рассказать о «Никаноровых» временах в Казани! Присяга в Арзамасе и высокое заступничество, видимо, были учтены, поэтому Никанора Шульгина не казнили, а приказали доставить в Москву. Митрополит же Ефрем вместе с царем Михаилом Романовым вошел в Москву и венчал его на царство.

Завершение истории Никанора Шульгина было не столь трагичным. Бывшего казанского дьяка держали в заключении в московской тюрьме до августа 1618 года. При приближении к столице войска королевича Владислава в связи с угрозой осады Москвы тюрьмы освобождали от опасных пленников, поэтому Шульгина и его слуг, терпевших вместе с ним тюремную «нужу», отослали в Тобольск. Там присланного в царской опале Никанора велено было посадить в тюрьму и наблюдать, чтобы он «дурна над собою никоторого не учинил»[636]. Из Сибири редко кому из таких опальных людей удавалось возвратиться, не получилось выйти на волю и у Шульгина. Последние годы его жизни подчинялись звукам «ссыльного» угличского колокола, висевшего на тобольской колокольне со времен Бориса Годунова и извещавшего тюремных сидельцев обо всем, что происходило в миру радостным или скорбным звоном.

Точная дата смерти Никанора Шульгина остается неизвестной. Осталась только долгая память о том, как он держал в своих руках всё Казанское царство. Примечательно, что в новое «бунташное» время в 1648 году воеводу Томска обвиняли, что тот «хочет Сибирью завладеть так же, как и Никонор Шульгин завладел Казанью»[637].

ИЗБРАНИЕ НА ЦАРСТВО МИХАИЛА РОМАНОВА

В течение четырех месяцев, с 26—27 октября 1612-го по 25—26 февраля 1613 года, власть в Москве оставалась в руках земского правительства во главе с князьями Дмитрием Тимофеевичем Трубецким и Дмитрием Михайловичем Пожарским. Это был переходный период, главным содержанием которого стали выборы нового царя.

Действовавший в ополчении «Совет всея земли» получил власть в Москве[638], но задачи его изменились по сравнению со временем земской самоорганизации. Нужно было собрать уцелевшую казну и искать следы разворованных кремлевских сокровищ, наказать тех, кто, подобно дьяку Федору Андронову и другим первым «королевским верникам», служил «литве» и руководителям московского гарнизона — Александру Госевскому, а потом Николаю Струсю. Войско победителей, вошедшее в столицу, требовало устройства, но где было взять продовольствие и деньги, чтобы продолжать его кормить и поддерживать в боевой готовности? В первые месяцы после освобождения Москвы был проведен разбор казаков, служивших в ополчении. По городам снова отправились сборщики доходов и кормов. В приказах царил хаос, не были до конца ясны последствия пожара 1611 года и последующего хозяйничанья польско-литовского гарнизона. Боярам, сидевшим в осаде внутри кремлевских стен, больше не верили, хотя с самого начала вожди земского ополчения великодушно объясняли их службу врагу «неволею».

Когда из Кремля выпускали боярина князя Федора Ивановича Мстиславского, он рассказывал, что «ево князя Федора литовские люди били чеканы», и даже показывал на теле следы от побоев[639]. Другого боярина князя Ивана Васильевича Голицына «держали за приставом». Большинство членов Думы, справедливо не надеясь на особенное снисхождение опьяненных победой казаков и других рядовых земских воинов, сочли за благо покинуть столицу. Однако система управления в Русском государстве была такова, что совсем без бояр, доверяя только опыту оставшихся в столице дьяков и подьячих, обойтись было нельзя. Провозглашенная земскими ополчениями цель возвращения к порядкам, «как при прежних государях бывало», требовала не полной смены Боярской думы, а, напротив, возвращения к привычной иерархии правящей элиты. Как это сделать, если одни имели земские заслуги, а другие все годы «междуцарствия» верно служили иноземному королевичу, оставалось неясным.

В Речи Посполитой только после потери Москвы «дозрели» до того, чтобы наконец-то представить юного самодержца Владислава своим подданным — жителям Московского государства. С позиций сегодняшнего дня ноябрьский 1612 года поход короля Сигизмунда III вместе с королевичем Владиславом к Смоленску и далее к Москве выглядит труднообъяснимым. Но для народившегося земского правительства «Совета всея земли» грядущее столкновение с польско-литовскими отрядами известных полковников Александра Зборовского и Андрея Млоцкого не сулило ничего хорошего. Король действовал так, будто не было более чем двухлетнего промедления с исполнением договора с гетманом Станиславом Жолкевским о призвании королевича Владислава, а польско-литовский гарнизон по-прежнему удерживал в своих руках столицу. Передовые отряды королевского войска не нашли ничего лучшего, как расположиться в знакомом им Тушине. Сигизмунд III выслал послов объявить Боярской думе свой приход. Но он опоздал, и русские люди вместо того, чтобы начать переговоры, вступили в бой. Несостоявшемуся претенденту на русский трон пришлось вернуться домой в Речь Посполитую.

Что же заставило короля так быстро смириться с потерей выскользнувшей из его рук московской короны?

Автор «Нового летописца» сообщил детали тех событий, когда под столицу приехали королевские послы Адам Жолкевский (племянник гетмана Станислава Жолкевского) и участники прежнего посольства Боярской думы под Смоленск окольничий князь Даниил Иванович Мезецкий и «печатник» и думный дьяк Иван Тарасьевич Грамотин; им поручили «зговаривати Москвы, чтобы приняли королевича на царство». О серьезности угрозы свидетельствовала реакция «всех начальников», которые «быша в великой ужасти». В начавшихся боевых стычках с польско-литовским отрядом был захвачен «в языках» смолянин Иван Философов, который якобы очень удачно дезинформировал противника: «Москва людна и хлебна, и на то все обещахомся, что всем померети за православную веру, а королевича на царство не имати»[640]. Это, по мнению летописца, и стало главной причиной отказа короля и панов-рад от дальнейших действий.

Много позже обнаружились фрагменты делопроизводства королевского похода, не подтверждающие эту приукрашенную версию. Иван Философов действительно попал в плен и дал подробные показания о том, что происходило в Москве после занятия ее войсками земского ополчения. Но его расспросные речи, напротив, рисовали вполне достоверную картину. Философов сообщал, что бояр, сидевших прежде в столице вместе с князем Федором Ивановичем Мстиславским, в столице больше не слушают и «в думу не пропускают»; новые власти даже писали «в города ко всяким людям», чтобы посоветоваться о дальнейшей судьбе бояр: «пускать их в думу или нет». Управление страной оставалось в руках руководителей земского ополчения: «А делает всякие дела на Москве князь Дмитрий Трубецкой, да князь Дмитрий Пожарской, да Куземка Минин». Главный вопрос, интересовавший короля Сигизмунда III, — о претендентах на русский престол, оставался нерешенным: «А кому вперед быти на господарстве, того еще не постановили на мере». Философов в чем-то должен был даже обнадежить посланцев короля, подтверждая, что шансы королевича Владислава на корону Московского царства окончательно не исчезли: «…на Москве у бояр, которые вам, господарям, служили, и у лучших людей хотение есть, чтоб просити на господарство вас, великого господаря королевича Владислава Жигимонтовича». Идея выбрать на престол королевичей из других стран — «обрать на господарство чужеземца» — оставалась популярной. Однако ее противниками были казаки подмосковных ополчений, хозяйничавшие в столице: «а казаки-де, господари, говорят, чтоб обрать кого из руских бояр, а примеривают Филаретова сына и Воровского Калужского». Выступать же против вчерашних освободителей Москвы откровенно побаивались, сила была за ними.

Философов свидетельствовал, что у короля Сигизмунда III больше не осталось сторонников в Москве. Одиозных приказных людей, с которыми связывали правление «при Литве», таких как Федор Андронов и Важен Замочников, «взяли за приставы», их с пристрастием расспрашивали «на пытке» о расхищенной казне. Неприятным известием для королевских слуг оказалось и то, что «польских де людей розослали по городом, а на Москве оставили лутчих полковников и ротмистров чоловек с тридцать, пана Струса и иных»[641]. Становилось очевидным, что королю Сигизмунду III нечего будет сказать о судьбе тех, кто сидел в осаде в Кремле, их родственникам. Но и сдаваться король Речи Посполитой пока не собирался. Он отправился на сейм. Его войско на обратном пути шло через Можайск и захватило главную городскую святыню — деревянную скульптуру Николы Можайского. Королевские отряды оставались в Смоленске и Вязьме, многотысячное войско запорожских казаков воевало частью в калужских городах, а частью на Севере. Сам король обещал вернуться в пределы Русского государства после окончания сейма весной 1613 года[642].

Известие о храбрых речах Философова, будто бы повлиявших на отход от Москвы королевского войска, вошло во многие грамоты нового правительства, отправленные в связи с созывом выборных в столицу для избрания нового царя. Это было выгодно самому «земскому совету», показывало, что ему сопутствует удача в войне с Сигизмундом III.

Еще с 6 октября в земских полках находился посланник из Новгорода Богдан Дубровский, ставший свидетелем освобождения Москвы и последующего прихода Сигизмунда III под Волок. По приезде в Новгород его расспросили обо всем, что происходило в Москве, и передали эти сведения шведскому королевскому двору. Документы, привезенные Дубровским, сохранились в переводах в архиве королевской канцелярии и были использованы в труде шведского королевского историографа XVII века Юхана Видекинда. В написанной им «Истории десятилетней шведско-московитской войны» цитировалась грамота воевод князя Дмитрия Трубецкого и князя Дмитрия Пожарского осташковскому воеводе Осипу Тимофеевичу Хлопову. Воеводы объединенного ополчения тоже упомянули о захвате «смоленского боярина Ивана Философова». По словам грамоты, от пленного смолянина король Сигизмунд III «услышал о нашем союзе, об отказе от общения с поляками и готовности вечной ненавистью преследовать их и литовцев». После этого «король, видя, что ничего не может сделать, пошел со всем своим войском обратно, но предварительно распустил повсюду слух, что если мы не пожелаем принять его сына, он скоро вернется с более сильным войском разорять нашу родину. Поэтому очень важно, чтобы как можно скорее съехались уполномоченные для поставления великого князя»[643].

В Москве больше не хотели полагаться на волю какой-то отдельной боярской партии, как это было с избранием царя Василия Шуйского. В «Новом летописце» говорится об ожидании на Московском государстве государя «праведна, чтоб дан был от Бога, а не от человек»[644]. Войско в столице отказывалось воевать, пока не будет решена проблема царского избрания. Об этом сообщалось в грамоте, отосланной впоследствии казанским властям в связи с избранием Михаила Федоровича: «…а без государя ратные люди, дворяня и дети боярские, и атаманы, и казаки, и всякие разные люди на черкас и на Ивашка Заруцкого идти не хотели»[645]. «Черкасы» на севере Русского государства и казачье войско Ивана Заруцкого, обосновавшееся на юге, в рязанских и тульских местах, тоже представляли своих кандидатов: запорожские казаки — королевича Владислава, а донцы и «вольные казаки» — «царевича» Ивана Дмитриевича, сына Лжедмитрия II и Марины Мнишек. За них они и продолжали воевать.

Бояре в Москве, по впечатлению Богдана Дубровского, поддерживали кандидатуру шведского королевича, что виделось лучшим способом защитить страну от иноземного нашествия: «Они (бояре) также предписали в это время созыв собора в Москве для выбора великого князя, и все они будут желать его княжескую милость герцога Карла Филиппа… Потому что они откровенно сказали, что должны добиться мира и помощи с этой стороны, так как не могут держаться против войск и Швеции, и Польши сразу»[646]. Напротив, казаки из подмосковных ополчений требовали государя из русских родов. Споры должны были затронуть и само руководство «Совета всея земли». Главный воевода ополчения боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой сам не прочь был вступить в борьбу за царский трон. Как уже было сказано, он расположился на старом дворе царя Бориса Годунова и вскоре получил грамоту на доходы с Ваги, области в Поморье, обладание которой со времен Годунова и Шуйского становилось первой ступенью на пути к царской власти. Что же касается князя Дмитрия Михайловича Пожарского, то для него настала пора выполнить прежний договор с новгородцами о призвании на русский престол королевича Карла Филиппа.

Мнение «всей земли» мог выразить только земский собор. Решение о его созыве было принято уже в первые дни после освобождения Москвы[647]. Самая ранняя из известных грамот о присылке выборных на земский собор, направленная в Сольвычегодск, датируется 11 ноября 1612 года. Первыми, кому писали руководители ополчения, извещая в одной грамоте и о взятии Москвы, и о вызове представителей на собор для «земского совета», были «именитые люди» Строгановы. После учреждения трехдневного праздничного молебна «з звоном» по случаю московского «очищенья» их просили прислать «для земского вопчево дела» «пять человек посацких уездных людей добрых ото всех посацких и волостных людей, опричь вас, Строгановых, а к вам, Строгановым, вперед отпишем, как вам к Москве быти». Был назначен и срок приезда: «на Николин день осенной нынешнего 121 году», то есть 6 декабря 1612 года. В письме Строгановым даже не указали прямо, что собор созывается для избрания нового государя, хотя такая цель и подразумевалась. Общие земские дела должны были продолжаться, «покаместа нам всем Бог даст на Московское государьство государя по совету всей земли»[648]. Не забыли при этом попросить и о присылке денежной казны.

В грамотах, отправленных несколько дней спустя — 15 ноября в Новгород и 19 ноября на Белоозеро, — о цели созываемого земского собора говорилось уже более определенно со ссылкой на непрестанные требования «всяких чинов людей», желавших избрать царя. Тогда и было принято общее решение «Совета всея земли», чтобы «всем сослатця во все городы… и обрати б на Владимирское и на Московское государство и на все великие государства Российского царствия государя царя и великого князя»[649]. Нормы представительства тоже были скорректированы: на собор в Москву требовалось прислать «изо всяких чинов люди по десяти человек из городов для государственных и земских дел»[650]. Общий смысл призывов, рассылавшихся из Москвы в первое время после ее освобождения, был сформулирован в следующих словах: «…Царский престол вдовеет, а без государя нам всем ни малое время быти не мощно»[651].

Главное дело с выбором нового царя едва не разрушилось из-за того, что первоначальный срок созыва выборных с мест был назначен слишком рано. В городах не оставалось времени ни провести выборы своих представителей, ни подготовить их отправку в Москву к «Николину дню осеннему». Точно неизвестно, сколько человек успело собраться в Москве к началу декабря по первому зимнему пути, но сколько бы их ни было, они не могли составить избирательный собор. Срок начала соборных заседаний был перенесен на месяц, и в города были отосланы новые грамоты с напоминанием о присылке выборных на день Богоявления 6 января 1613 года. Представительство на соборе было увеличено еще больше: «И мы ныне общим великим советом приговорили для великого земсково совету и государсково обиранья ехать к нам к Москве из духовново чину пяти человеком, ис посадцких и уездных людей двадцати человеком, ис стрельцов пять человек». Но с рассылкой грамот опять опаздывали, и грамоту на далекую Двину отправили только 31 декабря. Ясно, что доставлена она была после нового назначенного срока съезда выборных в Москву. В грамоте тем временем говорилось: «А изо многих городов к нам к Москве власти и всяких чинов люди съехались… А у нас за советом з Двины выборных людей государское обиранье продлилось»[652].

Во взаимоотношениях с Новгородским государством власти земского ополчения продолжали держаться дипломатического этикета, хотя Великий Новгород не воспринимали как чужой город. В грамоте воевод «у ратных и у земских дел» князя Дмитрия Трубецкого и князя Дмитрия Пожарского новгородскому митрополиту Исидору 15 ноября писали о созыве земского собора для избрания царя. Правда, ее смысл можно понять по-разному. С одной стороны, это был ответ на обращение митрополита Исидора, писавшего «к нам бояром и воеводам и ко всей земле, чтоб Московскому государству быти с вами под единым кровом государя королевича Карлуса Филиппа Карлусовича». Но с другой стороны, грамота правительства «Совета всея земли» не давала гарантий, что на соборе будет поддержан именно шведский королевич: «…и нам ныне такого великого государственного и земского дела, не обослався и не учиня совету и договору с Казанским и с Астараханским и с Сибирским и с Нижегородцким государствы, и со всеми городы Росийского царствия, со всякими людми от мала и до велика, одним учинити нельзя»[653]. Как видим, для соответствия статусу «Новгородского государства» в земской переписке появились Нижегородское и другие самостоятельные «государства» в составе царства. Всё упиралось в то, что не было выполнено давнее обещание о приезде королевича Карла Филиппа в Новгород. Держась буквы прежних договоренностей, в ополчении обещали послать к нему посольство «о государственных и о земских делех», но не больше того. Возможно, что попытка немедленно созвать собор уже 6 декабря тоже связана с политической борьбой вокруг этой кандидатуры. Новгородский посланник Богдан Дубровский, судя по его расспросным речам, выехал из Москвы только месяц спустя после того, как грамота в Великий Новгород 15 ноября была готова. Скорее всего, он ждал, но так и не дождался начала работы земского собора. В расспросных речах новгородский посланник подтвердил, что в Москве продолжают держаться кандидатуры Карла Филиппа, но единственное, на что он мог сослаться, была упомянутая грамота от земских бояр, немедленно отосланная в королевскую канцелярию в Стокгольм[654].

«Многажды» писали о приезде в Москву «великому господину Ефрему митрополиту» в Казань. Без него важнейшая часть земского представительства — освященный собор — оставалась неполной. Продолжая надеяться на приезд казанского митрополита, к нему обращались даже после начала работы земского собора 25 января 1613 года. Для подкрепления соборного обращения было отправлено отдельное посольство во главе с архимандритом костромского Ипатьевского монастыря Кириллом. Тогда еще не было известно, какую роль суждено сыграть в недалеком будущем Ипатьевскому монастырю в избрании Михаила Романова. Впрочем, на пути из Москвы в Казань архимандрит Кирилл вполне мог рассказать о ходе царского избрания инокине Марфе Ивановне и ее сыну, если они в тот момент находились в Костроме. Но обращения земского собора в Казань не принесли результата, и в итоге казанские власти были извещены об уже состоявшемся решении[655]. Во главе освященного собора остался ростовский и ярославский митрополит Кирилл (Завидов), его имя упоминалось первым в переписке «Совета всея земли» вплоть до прихода в Москву нового избранного царя Михаила Федоровича.

В выборах на земский собор в первую очередь должны были участвовать члены Государева двора, уездные дворяне и посадские люди. Вместе с ними нового царского избрания ждали все люди Московского государства, наконец осознавшие, что только им одним по силам решить главную задачу, с которой не справились бояре прежних московских царей. К сожалению, в распоряжении историков почти нет источников по истории раннего русского парламентаризма, из которых мы могли бы узнать о политических позициях, услышать речи главных участников событий. Тем не менее возможность пристальнее присмотреться к действиям разных людей, которых обстоятельства вынесли на авансцену исторического действа под названием «выборы царя», всё же существует. Появилась она сравнительно недавно благодаря находке «Повести о земском соборе 1613 года» — выдающегося памятника времени избирательной борьбы, ярко раскрывшего особенности выборов нового царя[656].

Основная предвыборная интрига состояла в противостоянии бояр и казаков. Об этом говорил и ливонский дворянин Георг Брюнно, приехавший под Москву от Якоба Делагарди еще летом 1611 года и вернувшийся в Новгород после полутора лет пребывания в земских полках 15 февраля 1613 года. Раньше историки с осторожностью воспринимали расспросные речи Брюнно, в которых речь шла о выдвижении казаками своих претендентов на соборе, в том числе будущего царя Михаила Федоровича[657]. Но свидетельство «Повести о земском соборе 1613 года» не оставляет сомнений в том, что именно казаки были на соборе наиболее активны, хотя формально не могли быть «земскими» выборными. Они представляли только себя и были сильны своей круговой порукой[658]. Еще летом 1612 года, когда князь Дмитрий Михайлович Пожарский договаривался о кандидатуре герцога Карла Филиппа, он «доверительно» сообщал Якобу Делагарди, что все «знатнейшие бояре» объединились вокруг этой кандидатуры; противниками же избрания иноземного государя была «часть простой и неразумной толпы, и особенно отчаянные и беспокойные казаки». Якоб Делагарди передал своему королю слова князя Дмитрия Пожарского о казаках, которые «не желают никакого определенного правительства, но хотят избрать такого правителя, при котором они могли бы и впредь свободно грабить и нападать, как было до сих пор»[659]. Боярские представления о казаках вряд ли могли измениться вскоре после освобождения Москвы. Осенью 1612 года, по показаниям смолянина Ивана Философова, в Москве находилось 45 тысяч казаков, и «во всем-де казаки бояром и дворяном сильны, делают, что хотят, а дворяне де, и дети боярские разъехались по поместьям»[660]. Сходным образом описывал ситуацию в столице в ноябре — начале декабря 1612 года новгородец Богдан Дубровский. По его оценке, в Москве было 11 тысяч отобранных на разборе «лучших и старших казаков»[661]. Несмотря на проведенный разбор, призванный разделить казаков, они продолжали действовать заодно и в итоге смогли не только объединиться вокруг одной кандидатуры, но и настоять на ее избрании. Они отнюдь не разъезжались из Москвы, как того хотели бояре, а дожидались момента, когда прозвучат все имена возможных претендентов, чтобы предложить своего кандидата. Именно такая версия событий содержится в «Повести о земском соборе 1613 года»: «А с казаки совету бояра не имеюща, но особ от них. А ожидающи бояра, чтоб казаки из Москвы вон отъехали, втаи мысляше. Казаки же о том к боляром никако же глаголюще, в молчании пребываше, но токмо ждуще от боляр, кто у них прославится царь быти».

Официальное открытие собора скорее всего так и не состоялось, иначе известие об этом должно было попасть в «Утвержденную грамоту об избрании царя Михаила Федоровича»[662]. После 6 января 1613 года начались бесконечные обсуждения, о которых сообщают современники. «И мы, со всего собору и всяких чинов выборные люди, о государьском обираньи многое время говорили и мыслили…» — так писали в первых грамотах об избрании Михаила Федоровича, описывая ход избирательного собора. Слишком много было причин, по которым собор долго не хотел или не мог взять на себя всю ответственность царского выбора. Вероятно, из-за этого обсуждение кандидатур началось со стадии, напоминавшей вечевые собрания, где свое мнение могли выразить и недавние герои боев под Москвой, и приехавшие с мест выборщики, а также обыкновенные жители столицы, толпившиеся в Кремле. По словам другой современной грамоты, «о государьском обиранье советовали по многие дни», собравшись в Успенском соборе[663].

Представление о множестве обсуждавшихся претендентов на трон дает запись в официальной разрядной книге 7121 (1613) года: «И говорили на соборе о царевичех, которые служат в Московском государстве, и о великих родех, кому из них Бог даст на Московском государстве быть». Первый вывод, устроивший большинство, состоял в отказе от всех иноземных кандидатур: «…а литовского и свейского короля и их детей за их многие неправды и иных никоторых земель людей на Московское государство не обирать и Маринки с сыном не хотеть»[664]. Это означало крушение многих политических надежд и пристрастий. Проигрывали те, кто входил в московскую Боярскую думу, заключавшую договор о призвании королевича Владислава; не было больше перспектив у казаков Ивана Заруцкого, продолжавших свою войну за малолетнего претендента царевича Ивана Дмитриевича. Чувствительное поражение потерпел и организатор земского ополчения князь Дмитрий Михайлович Пожарский, последовательно придерживавшийся кандидатуры шведского королевича Карла Филиппа. На соборе возобладала другая точка зрения, опыт Смуты научил не доверять никому со стороны: «…потому что полсково и немецково короля видели к себе неправду и крестное преступление и мирное нарушение, как литовской король Московское государство разорил, а свейской король Великий Новъгород взял Оманом за крестным же целованем».

Договорившись о том, кого «вся земля» видеть на троне не хотела, выборные приняли еще одно важнейшее общее решение: «А обирати на Владимерское и на Московское государство и на все великие государства Росийсково царствия государя из московских родов, ково Бог даст»[665].

Последовавшее затем избрание на царство Михаила Романова сегодня кажется единственно верным решением, учитывая почтенный трехсотлетний возраст романовской династии. Но для современников этот выбор отнюдь не казался ни единственно возможным, ни самым лучшим. Все политические страсти, обычно сопровождающие выборы, присутствовали в атмосфере избирательного собора в полной мере. Назывались имена и других претендентов на трон: возвратившихся к власти бояр Федора Ивановича Мстиславского и князя Ивана Михайловича Воротынского. Примеривались к кандидатурам главных воевод ополчения, недавно освободивших Москву, — князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и князя Дмитрия Михайловича Пожарского. «Романовский круг» выставил сразу нескольких кандидатов — Иван Никитич Романов (дядя Михаила Романова), князь Иван Борисович Черкасский (двоюродный брат будущего царя и внук Никиты Романовича Юрьева) и даже Федор Иванович Шереметев (его жена Ирина Борисовна — родная сестра князя Ивана Борисовича Черкасского). Все они, как видим, были связаны тесным родством друг с другом[666]. К этим семи претендентам, по словам «Повести о земском соборе 1613 года», был еще «осьмый причитаючи» князь Петр Иванович Пронский — молодой стольник, происходивший из захудавшего при Иване Грозном рода рязанских князей, служивших в Старицком уделе. Главным образом он стал заметен, благодаря своей службе в земском ополчении в Ярославле. Но даже на этом список имен, упоминавшихся в связи с выборами нового царя, отнюдь не исчерпывается. В ходе обсуждений на избирательном соборе и вокруг него назывались еще имена князя Ивана Ивановича Шуйского (хотя он находился в польско-литовском плену), князя Ивана Васильевича Голицына и князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского[667].

Первой кандидатурой, которую поддержали казаки, был князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. Позднее историки ссылались на какие-то неясные оговорки об этом русских источников и даже на устную традицию, существовавшую в роду князей Трубецких, знавших о том, что один из их предков едва не стал царем[668]. Князья Трубецкие хранили выданную в январе 1613 года жалованную грамоту на Вагу за земские заслуги князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому[669] (такой грамоты на пергамене, украшенной золотыми красками, не было ни у Минина, ни у Пожарского). Автор «Повести о земском соборе 1613 года» подробно рассказал об участии в предвыборной борьбе главы объединенного ополчения. Он описывал, как князь Трубецкой призывал казаков подмосковных ополчений, вместе с ним освободивших Москву, посадить его на царский трон и стремился подкупить их своей щедростью: «Князь же Дмитрий Тимофеевич Трубецкой учреждаше трапезы и столы честныя и пиры многия на казаков и в полтора месяца всех казаков, сорок тысяч, зазывая толпами к себе на двор по вся дни, честь им получая, кормя и поя честно и моля их, чтобы быти ему же на Росии царем, и от них же, казаков, похвален же был. Казаки же честь от него приимаше, ядуще и пьюще и хваляще его лестию, а прочь от него отходяще в свои полки и браняще его и смеющеся его безумию таковому. Князь же Дмитрей Трубецкой не ведаше того казачьи лести»[670]. Наверное, у казаков не было единства в том, поддерживать или нет на царских выборах боярина князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого. С ним они воевали под Москвой, но, судя по всему, они не очень были готовы поддерживать его и дальше. Важнее было другое: князь Трубецкой, как претендент на трон, не пользовался поддержкой остальных бояр.

Следующий, кто, по расспросным речам Георга Брюнно, был сначала назван казаками, а потом отвергнут на «риксдаге, или соборе», стал Михаил Романов. Как писал Г. А. Замятин, «на историков XX в. известие, что земский собор 1613 г. отверг кандидатуру Михаила Федоровича, производит поразительное впечатление»[671]. Однако у этого свидетельства есть другое, независимое подтверждение в современных источниках. Двое купцов, приехавших из Москвы в Новгород (к сожалению, их имена неизвестны), говорили перед Якобом Делагарди 10 февраля 1613 года о том, что казаки «пожелали в великие князья боярина по имени князь Михаил Федорович Романов… Но бояре были совершенно против этого, и отклонили это на соборе, который недавно был созван в Москве». Купцы рассказывали и об отказе самого Михаила Романова «принять такое предложение» (хотя никто его тогда еще и не спрашивал об этом), а также о позиции «бояр и других земских чинов», отказывавшихся от «туземного государя» в пользу шведского королевича Карла Филиппа[672].

Сведения о том, что выбранного и навязанного казаками в цари Михаила Романова в качестве такового никто не принимал, продолжали приходить в Новгород и позже. Об этом согласно твердили не только купцы или служилые люди, но и их слуги. Летом 1613 года пришло письмо от участника посольства новгородцев в Швецию Федора Боборыкина. Он привозил в Москву на земский собор копию грамоты шведского короля Густава II Адольфа, подтверждавшего, что его брат Карл Филипп приедет для переговоров об избрании на царство. Но потом события пошли по-другому, Федор Боборыкин задержался в Москве и уже после состоявшегося царского избрания передавал своим родственникам в Новгород новости про события в столице: «Московские простые люди и казаки по собственному желанию и без общего согласия других земских чинов выбрали великим князем Федорова сына Михаила Федоровича Романова, который теперь в Москве… Земские чины и бояре его не уважают… они были совершенно не согласны с русскими казаками и относительно выбора великого князя, и относительно других дел»[673].

И все-таки именно шестнадцатилетний стольник Михаил Романов утвердился на царском троне. Почему же в итоге остановились именно на этом кандидате в цари?[674]

В поддержке казаками Романовых сыграли роль какие-то отголоски воспоминаний о деятельности Никиты Романовича Юрьева, нанимавшего казаков на службу при устроении южной границы государства еще при царе Иване Грозном. Имели значение также мученическая судьба Романовых при царе Борисе Годунове и пребывание митрополита Филарета (Федора Никитича Романова) в тушинском стане в качестве нареченного патриарха. Из-за отсутствия в Москве плененного Филарета, воспринимавшегося как глава всего рода Романовых, вспомнили о его единственном сыне стольнике Михаиле Романове. Он едва вступил в тот возраст, с которого обычно начиналась служба дворянина. В царствование Василия Шуйского сын митрополита Филарета был еще мал и не получал никаких служебных назначений, а потом, оказавшись в осаде в Москве, уже не мог выйти на службу, находясь все время вместе со своей матерью инокиней Марфой. Таким образом, в случае его избрания никто не мог бы про себя сказать, что он когда-то командовал будущим царем или исполнял такую же службу, как и тот. Но главным преимуществом кандидата из рода Романовых было родство с пресекшейся династией[675]. Как известно, Михаил Романов приходился двоюродным племянником царю Федору Ивановичу, и это бесспорное обстоятельство могло пересилить, и в итоге пересилило, все другие аргументы «за» или «против».

7 февраля 1613 года, примерно месяц спустя после начала соборных заседаний, было принято решение о двухнедельном перерыве. В «Утвержденной грамоте» писали, что избрание царя «для болшого укрепления отложили февраля з 7-го числа февраля по 21 число». В города были разосланы тайные посланники «во всяких людех мысли их про государское обиранье проведывати». Но если к 7 февраля все согласились с кандидатурой Михаила Романова, то какое еще «укрепленье» ожидалось?[676]

Скорее всего, за решением о перерыве в соборных заседаниях скрывались прежнее желание дождаться приезда казанского митрополита Ефрема и главы Боярской думы князя Федора Ивановича Мстиславского, а также неуверенность из-за неполного представительства городов. Но могло быть и по-другому, ведь на соборе шла заметная политическая борьба, фаворитом в которой до последнего времени оставался князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой. В сознании позднейших историков всё могло трансформироваться в правильный парламентский порядок, когда одна кандидатура голосуется за другой в поисках устраивавшего всех выбора. Однако на соборных заседаниях, напротив, могли несколько раз возвращаться к имени одного и того же претендента.

Историк Андрей Павлович Павлов недавно обратил внимание на документ, который может дать ключ к пониманию событий, происходивших на избирательном земском соборе после 7 февраля. Это жалованная грамота на вотчину соловскому дворянину Ивану Ивановичу Хрипкову, данная за «московское очищение» и датируемая 9 февраля 1613 года. Оказалось, что грамота Хрипкову особо выделяла роль главного воеводы земского ополчения — князя Дмитрия Трубецкого, названного в ней единственным из бояр. В этом свете и следует трактовать традиционную оговорку в жалованной грамоте: «А как даст Бог на Московское государьство государя, и тогды велит ему государь на ту вотчину дать свою царьскую грамоту за красною печатью»[677].

Следовательно, и 7 февраля еще ничего не было решено, и позднейшие ссылки в «Утвержденной грамоте» 1613 года на «предъизбрание» на престол стольника Михаила Романова лишь приукрашивали действительность. Здесь, видимо, сказалось буквальное следование положенной в ее основу другой, годуновской «Утвержденной грамоты». В 1598 году тоже говорилось о «предъизбрании» царя, но тогда единственным кандидатом на престол был Борис Годунов, а в 1613 году политическая борьба на земском соборе между боярами, земскими людьми и казаками не прекращалась ни на один день.

Две недели — совсем небольшой срок, чтобы узнать, о чем думали люди Московского государства, в разные концы которого в то время можно было ехать месяцами, а то и годами (как, например, в Сибирь). К кому должны были стекаться собранные в стране сведения? Кто занимался их сводкой? Оглашались ли потом эти «мнения» на соборе? Большинство из этих вопросов остаются без ответа, так как никаких записей о ходе собора не велось. Историки вынуждены опираться только на «проговорки» повествовательных источников — летописей, повестей и сказаний, позднее рассказавших об этом историческом событии. Не проще ли поэтому объяснить причины возникшего перерыва совпадением с Масленицей и началом Великого поста?! На это обстоятельство когда-то справедливо обращал внимание историк Дмитрий Владимирович Цветаев: «В середине двухнедельного промежутка наступил Великий пост. Все члены собора говением приготовлялись к завершению "великого дела" избрания царя»[678].

Не случайно архиепископ Арсений Елассонский, служивший в кремлевском Архангельском соборе, запомнил, что «рассуждение» об избрании царя пришлось на «святую четыредесятницу»[679]. В такое же время, 15 лет назад, избирали царя Бориса Годунова. В первую, самую строгую неделю Великого поста было не до мирских страстей, поэтому некоторые выборные люди и уехали на время из столицы. Но хотели они или нет, а никто из них не мог уклониться от разговоров о том, кого же хотят на Москве в цари. Имя Михаила Романова тогда тоже звучало, но еще наравне с другими претендентами на трон…

Несколько торопецких депутатов земского собора были захвачены велижским старостой Александром Госевским, исполнявшим к тому времени должность литовского референдария, но продолжавшего пристально следить за московскими делами. Он сообщал князю Христофору Радзивиллу, что «торопецкие послы», ездившие в столицу для выборов царя, возвратились ни с чем и, будучи схвачены на обратной дороге, поведали ему, что новые выборы должны состояться 3 марта (21 февраля по старому стилю). Не доверяя их сообщениям, Госевский ждал известий от своих людей, которых он посылал тайно разузнать о том, что происходило в Москве[680]. Есть также упоминания о поездке в Кострому перед окончательным избранием Михаила Романова братьев Бориса и Михаила Михайловичей Салтыковых, родственников матери царя, инокини Марфы Ивановны. Ее надо было еще убедить, чтобы она ответила согласием на избрание сына в цари.

Об обстоятельствах двухнедельного перерыва перед избранием Михаила Романова писали и в грамоте в Казань митрополиту Ефрему 22—24 февраля 1613 года. В ней, сходно с «Утвержденной грамотой», перерыв в соборных заседаниях объяснялся тайным сбором сведений по поводу будущей кандидатуры царя: «…и до его государского обиранья посылали мы Московского государства во всех городех и в уездех тех городов во всяких людех тайно проведывати верными людми, ково чаяти государем царем на Московское государство, и во всех городех и уездех от мала и до велика та же одна мысль, что быти на Московском государстве государем царем Михаила Федоровичу Романову Юрьева»[681]. Однако из-за «замотчанья», связанного с отсутствием выборных людей от Казанского государства и продолжающегося разорения государства, на соборе решили «упросите сроку в государском обираньи до зборнаго воскресения сто двадесят перваго году февруария до двадесят перваго числа». «По совету всей земли» во всех храмах государства шли молебны о даровании «царя из русских людей». Скорее всего, это и было официальное решение, достигнутое собором к 7 февраля. При назначении же даты 21 февраля — первое воскресенье после начала Великого поста — учитывалось, что это так называемая Неделя Православия, в которую издавна отрекались от всех врагов церкви. Провозглашение анафемы с амвонов церквей усиливало политическое значение царского избрания и побуждало действовать тех, кто видел перед собой результаты «Московского разоренья».

Возобновившийся к намеченному сроку, «на зборное воскресенье» 21 февраля 1613 года, земский собор принял историческое решение об избрании Михаила Федоровича на царство. В грамоте в Казань к митрополиту Ефрему писали, как «на упросный срок» сначала состоялся молебен, а потом возобновилось заседание освященного собора с «всяких чинов с выборными людми изо всех городов и царствующего града Москвы со всякими жилецкими людьми». На земском соборе «говорили и советовали все общим советом, ково на Московское государство отбрати государем царем и говорили о том многое время». После всех «прений» были собраны отдельные мнения собора: «и приговорив и усоветовав все единым и невозвратным советом и с совету своего всего Московского государства всяких чинов люди принесли к нам митрополиту, и архиепископом, и епископом и ко всему освященному собору, и к нам бояром и ко окольничим и всяких чинов людем, мысль свою порознь»[682]. Это и есть описание того, как менялась русская история.

Понять происходившее на соборе можно лишь раскрыв, что стоит за каждой из этикетных формул текста грамоты. Очевидно, что соборное заседание 21 февраля продолжалось долго, разные чины — московские и городовые дворяне, гости, посадские люди и казаки — должны были сформулировать свое мнение («мысль»). Такая практика соответствовала порядку заседаний земских соборов позднейших десятилетий. Но был ли предрешен выбор именно Михаила Романова. Этот вопрос остается без ответа. Авраамий Палицын сообщал, что накануне заседания ему представили «койждо своего чину писание… многие дворяне и дети боярские, и гости многих розных городов, и атаманы и казаки», прося возвестить «о сем державствующим тогда бояром и воеводам». А потом оказалось, что мнения всех чинов совпали, «яко во едино собравшееся» в пользу избрания Михаила Романова[683]. Однако никто не может поручиться в том, что Авраамий Палицын снова не переоценил степень своего влияния на события и 21 февраля не было подано ни одного «мнения» в пользу других кандидатов.

Во время работы собора появились и «агитационные» материалы, представление о которых дает текст одного из современных хронографов. В нем рассказывалось о том, что «некто дворянска чина Галича града предложи на том соборе выпись о сродстве цареве». Потом, когда собор едва не отказался обсуждать предъявленное «писание», встал «славнаго Дону атаман и выпись предложил на соборе таковуж». Свидетельство о выступлении донского казачьего атамана настолько не укладывалось в официальную трактовку событий с избранием Михаила Романова на царство, что в первой публикации известий хронографа были сделаны цензурные изъятия и текст оставался неизвестен до тех пор, пока не был издан полностью в конце XIX века в приложении к книге Ивана Егоровича Забелина «Минин и Пожарский. Прямые и кривые в Смутное время»[684].

Важной, но до конца не объясненной, является ссылка грамоты в Казань на то, что решение принималось «со всякими жилецкими людми» из Москвы. Отдельно упомянутое участие московского «мира» в событиях отнюдь не случайно, оно является дополнительным свидетельством вторжения «улицы» в дела царского избрания. Позднее это подтверждали в расспросных речах в Новгороде участники собора стольник Иван Иванович Чепчугов, московский дворянин Никита Остафьевич Пушкин и романовский дворянин Фока Дуров. В 1614 году они попали в плен к шведам, их доставили в Новгород и расспросили об обстоятельствах недавних событий в Москве. Они рассказали о том, что «казаки и чернь сбежались и с большим шумом ворвались в Кремль к боярам и думцам, напустились на них с сильными ругательствами и обвиняли их, что бояре потому не выбирают в государи никого из здешних господ, чтобы самим править и одним пользоваться доходами страны и, как случилось раньше, снова отдать государство под власть чужого народа». Следовательно, выступление «казаков и черни» на соборе было направлено, прежде всего, против тех бояр, кто когда-то заставил присягнуть королевичу Владиславу. Казаки, напротив, говорили о своих заслугах в земском ополчении и требовали немедленно избрать царя, назвав имя Михаила Романова: «они, казаки, выдержавшие осаду Москвы и покорившие ее, теперь должны терпеть нужду и совершенно погибать; поэтому хотят они немедленно получить Государя, чтобы знать, кому они служат и кто должен награждать их за их службу». «Казаки и чернь» — сторонники Михаила Романова «не хотели ни на один час отойти от Кремля, пока «дума и земские чины в тот же день не присягнут ему»[685].

Сходным образом царский выбор описывала «Повесть о земском соборе 1613 года». Согласно этому источнику, 21 февраля бояре придумали выбирать царя жребием из нескольких кандидатур. Об этом же, кстати, рассказывали в Новгороде и стольник Иван Чепчугов с товарищами: они назвали по именам претендентов, между которыми готовы были бросить жребий, — князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, князь Иван Васильевич Голицын и Михаил Романов. Однако заимствованная из церковного права процедура выбора, по которой однажды избрали московского патриарха, в итоге не понадобилась. Все планы смешали приглашенные на собор казачьи атаманы, обвинившие высшие государственные чины в стремлении узурпировать власть: «Князи и боляра и все московские вельможи, но не по Божьей воле, но по самовластию и по своей воли вы избираете самодержавна». Казачьи атаманы, верившие в историю с передачей царского посоха по наследству от царя Федора Ивановича «князю» (так!) Федору Никитичу Романову, произнесли в этот день имя сына главы рода Романовых: «И тот ныне в Литве полонен, и от благодобраго корени и отрасль добрая, и есть сын его князь Михайло Федорович. Да подобает по Божий воли тому державствовать». Показательна ссылка на последнего царя из многовековой династии Рюриковичей, сомнений в его праве на царство ни у кого не было. В дни избирательного собора история с передачей власти от царя Федора Ивановича к боярину Федору Никитичу Романову была широко распространена. Ораторы из казаков очень быстро перешли от слов к делу и тут же возгласили имя нового царя и «многолетствовали ему»: «По Божий воли на царствующем граде Москве и всеа Росии да будет царь государь и великий князь Михаил о Федорович и всеа Росии!»

Хотя кандидатура Михаила Романова давно обсуждалось в качестве возможного претендента, призыв казачьих атаманов на соборе, поддержанный рядовыми казаками и московским «миром», собравшимися на кремлевских площадях, застал бояр врасплох. «Повесть о земском соборе 1613 года» сообщает очень правдивые детали о реакции членов Боярской думы, считавших, что имя Михаила Романова не будет серьезно рассматриваться на соборе. Автор «Повести…» если не был сам очевидцем, то записал все со слов очень информированного человека. Во всяком случае, у читателя возникает эффект присутствия на соборе: «Боляра же в то время страхом одержими и трепетни трясущеся, и лица их кровию пременяющеся, и ни един никто же може что изрещи, но токмо един Иван Никитич Романов проглагола: "Тот есть князь Михайло Федорович еще млад и не в полне разуме"». Неловкая фраза выдает волнение боярина Ивана Романова. Стремясь сказать, что его племянник не столь еще опытен в делах, он вовсе обвинил Михаила в отсутствии ума. Далее последовал примечательный по-своему ответ казачьих атаманов, превративших эту оговорку в шутку: «Но ты, Иван Никитич, стар верстой, в полне разуме, а ему, государю, ты по плоти дядюшка прироженный, и ты ему крепкий потпор будеши». После этого «боляра же разыдошася вси восвояси».

Часто упоминают еще о словах боярина Федора Ивановича Шереметева, якобы написанных боярину князю Василию Васильевичу Голицыну в Польшу: «Миша-де Романов молод, разумом еще не дошел и нам будет поваден». Но у историков существуют большие сомнения по поводу достоверности этой фразы[686].

Обвинения в стремлении к «самовластию» во многом были обращены к князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому как руководителю правительства «всея земли», по-прежнему решавшему все дела в стране. Для него случившееся стало серьезным ударом. «Князь же Дмитрей Трубецкой, — пишет о нем автор «Повести о земском соборе 1613 года», — лице у него ту и почерне, и паде в недуг, и лежа много дней, не выходя из двора своего с кручины, что казны изтощил казаком и позна их лестны в словесех и обман»[687]. После этого становится понятным, почему подписи Трубецкого нет на грамотах, извещавших города о состоявшемся избрании нового царя[688].

Таким образом, соборное заседание 21 февраля 1613 года завершилось тем, что все чины согласились на кандидатуру Михаила Романова и «приговор на том написали и руки свои на том приложили». Извещая об этом митрополита Ефрема, не удержались от «подправления» генеалогических аргументов, оказавшихся решающими в земском избрании: «И по милости Божией и Пречистыя Богородицы и всех святых молитвами совет наш и всяких чинов людей во едину мысль и во едино согласие учинилась на том, чтоб быти на Московском государстве государем царем и великим князем всеа России благословенной отрасли блаженныя памяти великого государя царя и великого князя Иоанна Васильевича всеа Росии самодержца и великие государыни царицы и великие княгини Анастасии Романовны внуку, а великого государя царя и великого князя Федора Ивановича всеа России по материю сродству племяннику Михаилу Федоровичу Романову Юрьева»[689].

Если быть точным, новый царь приходился всего лишь внучатым племянником царице Анастасии Романовне (был внуком ее родного брата). Легкое расхождение с действительностью относительно степени родства Михаила Романова с царями Иваном Грозным и Федором Ивановичем было уже не существенным. Упоминавшийся галичский дворянин, которому приписывалось первое выступление на соборе в поддержку Михаила Романова, тоже повышал степень родства Михаила Федоровича и называл его в сходных выражениях «по сродству племянником» матери царя Федора Ивановича — царицы Анастасии Романовны. Отца же царя Михаила боярина Федора Никитича Романова именовали царским «братаном» (как известно, Федор Романов был двоюродным братом своего тезки царя Федора Ивановича)[690]. В этих династических аргументах сказалась объединяющая идея, связанная с возвратом к временам прежних правителей. Юноша Михаил Романов в 1613 году мог символически соединять прошлое с настоящим в сознании современников Смутного времени. Главное было обозначить другое, о чем сообщалось в первых грамотах об избрании на царство Михаила Федоровича: «ни по чьему заводу и кромоле Бог его, государя, на такой великой царский престол изобрал, мимо всех людей».[691]

Соборный «приговор», принятый 21 февраля 1613 года, немедленно был утвержден на Лобном месте на Красной площади. Одним из тех, кто вышел от земского собора к народу, ожидавшему решения о царском выборе, был келарь Авраамий Палицын, позднее описавший первую общую присягу царю Михаилу Федоровичу в своем «Сказании»: «Потом же посылают на Лобное место рязанского архиепископа Феодорита, да Троицкого келаря старца Авраамиа, да Новово Спасского монастыря архимарита Иосифа, да боярина Василия Петровича Морозова». На Красную площадь вышли те, кто, безусловно, имел земские заслуги, но среди них не было ни князя Дмитрия Трубецкого, ни князя Дмитрия Пожарского. Как оказалось, именно в этот день, 21 февраля, «Великороссийские державы Московского государства» воеводы решили важное дело об испомещении на Белоозере дворян и детей боярских «осадных сидельцев», благодаря которым сорвался поход короля Сигизмунда III под Волок и Погорелое городище в конце 1612 года[693]. В этой грамоте нет и намека на только что состоявшееся избрание. Трудно сказать, что это — случайное совпадение или попытка уходящих земских правителей успеть наградить тех, кто помог им сохранить власть после освобождения Москвы? Люди, собравшиеся на Красной площади, еще не знали о свершившемся выборе. Но, как убеждал своих читателей автор «Сказания» Авраамий Палицын, они готовы были принять только одного царя Михаила Федоровича: «И послаша их на Лобное место к вопрошению всего воиньства и всего народа о избрании царском. Собрану же тогда к Лобному месту всему сонму Московского государьства бесчисленно множество народа всех чинов, дивно же тогда сотворися. Неведующим бо народом, чесо ради собрании, и еще прежде вопрошениа во всем народе, яко от единех уст вси возопишя: "Михаил Федоровичь да будет царь и государь Московскому государьству и всеа Руския державы"»[694].

В официальных источниках конечно же не говорилось ни слова о принудительной присяге бояр. Наоборот, в грамоте в Казань и другие города подчеркивалось, что целованье креста совершилось «по общему всемирному совету» и «всею землею». Однако острое неприятие некоторыми боярами и участниками избирательного собора (в том числе временными управителями государства князем Дмитрием Трубецким и князем Дмитрием Пожарским) кандидатуры Михаила Романова не укрылось от современников. «Повесть о земском соборе 1613 года» без палицынского пафоса говорила о том, что казаки сначала едва ли не силой заставили бояр целовать крест Михаилу Федоровичу, а потом сами же организовали присягу на Красной площади. Именно казаки оказались больше всего заинтересованными, чтобы не случилось никакого поворота и произошло воцарение Михаила Романова, на выборе которого они так настаивали: «Боляра же умыслиша казаком за государя крест целовать, из Москвы бы им вон выехать, а самим креста при казаках не целовать. Казаки же ведающе их умышление и принудиша им, боляром, крест целовать. И целоваша боляра крест. Также потом казаки вынесоша на Лобное место шесть крестов, и целоваша казаки крест, и прославиша Бога вси»[695].

В начале 1614 года в Новгороде сын боярский Никита Калитин рассказывал о расстановке сил при избрании царя Михаила Федоровича: «Некоторые князья, бояре и казаки, как и простые люди, знатнейшие из них — князь Иван Никитьевич Юрьев, дядя выбранного теперь великого князя, князь Иван Голицын, князь Борис Лыков и Борис Салтыков, сын Михаила Салтыкова, подали свои голоса за Феодорова сына и выбрали и поставили его своим великим князем; они теперь очень держатся за него и присягнули; но князь Дмитрий Пожарский, князь Дмитрий Трубецкой, князь Иван Куракин, князь Федор Мстиславский, как и князь Василий Борисович Черкасский, твердо стояли против и не хотели соглашаться ни на что, что другие так сделали. Особенно князь Дмитрий Пожарский открыто говорил в Москве боярам, казакам и земским чинам и не хотел одобрить выбора сына Феодора, утверждая, что как только они примут его своим великим князем, недолго сможет продолжаться порядок, но им лучше бы стоять на том, что все они постановили раньше, именно не выбирать в великие князья никого из своих одноплеменников»[696]. Позиция князя Дмитрия Пожарского была понятна, он должен был придерживаться договоренностей своего земского правительства о призвании королевича Карла Филиппа. Сейчас уже трудно сказать, когда наступил поворот в воззрениях князя Пожарского, но бесспорно, что кандидатура Михаила Романова утверждалась в острейшей политической борьбе. Этим и были вызваны рассказы о том, что бояр приходилось принуждать силой принимать присягу, необходимую для немедленной передачи власти новому царю.

Правительство «Совета всея земли» продолжало действовать и принимать решения. Грамоты от имени бояр князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и князя Дмитрия Михайловича Пожарского выдавались в течение еще нескольких дней вплоть до 25 февраля[697]. Только с 26 февраля, по наблюдению историка Льва Михайловича Сухотина, раздачи поместий и назначения окладов служилым людям стали производиться «по государеву указу»[698]. Основанием для такого перехода власти было еще одно соборное решение 24 февраля — о посылке к Михаилу Федоровичу «на Кострому в вотчину его царского величества» представителей «всей земли» и принятии общей присяги избранному государю. Присяга царю Михайлу Федоровичу началась с 25 февраля, и с этого времени происходит смена власти. В города были направлены первые грамоты, сообщавшие об избрании Михаила Федоровича[699], а к ним прилагались крестоцеловальные записи. В текст присяги включили отказ от других возможных претендентов, обязывая всех служить «государю своему, и прямить и добра хотеть во всем безо всякие хитрости». Существует два варианта крестоцеловальной записи: краткая и пространная. В последней подробно говорится о запрете «ссылаться» с «Маринкой» и Иваном Заруцким, с «изменниками» боярами «Михалком» Салтыковым и князем Юрием Трубецким, а также со шведскими властями в Новгороде Великом[700].

В грамоте на Двину от 25 февраля 1613 года сохранились рукоприкладства, позволяющие увидеть, кто представлял временное земское правительство в последний момент его существования. Это были (по порядку) митрополит ростовский и ярославский Кирилл, архиепископ суздальский и тарусский Герасим, архиепископ рязанский Феодорит, епископ коломенский и каширский Иосиф, боярин князь Федор Иванович Мстиславский, боярин Федор Иванович Шереметев, боярин князь Иван Семенович Куракин и, на боярском месте, князь Дмитрий Михайлович Пожарский (подпись князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого, как уже говорилось, отсутствует). Дальше шли подписи окольничих князя Данилы Ивановича Мезецкого, Никиты Васильевича Годунова, Федора Васильевича Головина, князя Ивана Меньшого Никитича Одоевского, боярина Андрея Александровича Нагого и Леонтия Ладыженского. «И вместо выборных людей» подписались дьяки московских приказов Дорога Хвицкой, Семен (Семейка) Головин, Иван Ефанов и другие, в том числе служивший «при Литве» на новом Земском дворе Афанасий Царевский, а также дворяне Торжка, Рязани, Одоева, Устюжны Железнопольской и Мценска. Еще одна красноречивая лакуна — среди рукоприкладств не было подписи Кузьмы Минина! Хотя эту грамоту на Двину 25 февраля подписали также бывшие в Москве монастырские власти и посадские люди из Вологды, торопецкий стрелецкий сотник. О ком-то из них отмечено, что он «выборный человек», о других этого не сказано. На соборные заседания в столице, видимо, могли сходиться люди по случайному представительству от разных городов и уездов. Поэтому в грамоте говорилось об общей радости «выборных и не выборных людей» по случаю избрания в цари Михаила Федоровича[701].

После 25 февраля 1613 года из Москвы в Кострому отправилось посольство земского собора, чтобы получить согласие Михаила Романова на избрание на царство. Во главе посольства стояли рязанский архиепископ Феодорит, архимандриты московских монастырей — Чудова, Новоспасского и Симонова, келарь Троицесергиева монастыря Авраамий Палицын, бояре Федор Иванович Шереметев, князь Владимир Иванович Бахтеяров-Ростовский и окольничий Федор Васильевич Головин. В наказе от избирательного земского собора, выданном послам 2 марта 1613 года, говорилось о том, чтобы ехать им «в Ярославль, или где он, государь, будет»[702]. Как ясно из доверительной переписки с казанским митрополитом Ефремом, в Москве были хорошо осведомлены, что Михаил Романов находился в тот момент в Костроме. Однако по каким-то причинам указали только приблизительное направление похода.

Посольский наказ давал подробные инструкции боярину Федору Ивановичу Шереметеву и другим членам посольства, как они должны приветствовать царя Михаила Федоровича (о «многолетном здоровий спросить») и мать царя инокиню Марфу Ивановну. Архиепископ рязанский Феодорит должен был произнести речь, которая дословно повторяла грамоты об избрании Михаила Федоровича, отправлявшиеся в города с 25 февраля. В этой речи снова ссылались на пресечение «царского корени» и «общий земский грех», из-за которого царя Василия Шуйского «возненавидели и от него отстали». Впрочем, в речи архиепископа Феодорита содержались нюансы, указывавшие на важные смысловые изменения. Про короля Сигизмунда III говорилось, что он не просто «обманом завладел Московским государством», а «преступя крестное целованье». Так самому Михаилу Романову, который, будучи стольником, целовал крест королевичу Владиславу, легче было отказаться от своей прежней присяги, поскольку еще раньше его аналогичную запись нарушила польско-литовская сторона. Еще одно добавление в речи архиепископа Феодорита — о том, как «полских и литовских людей в Москву ввели обманом», тоже напрямую касалось Михаила Федоровича. Конечно, у многих оставался вопрос о поведении царского стольника и других высших чинов Государева двора и Боярской думы в те годы, когда в столице распоряжались чиновники Речи Посполитой. Поэтому архиепископ Феодорит напоминал, что польско-литовские люди «бояр захватили в Москве силно и иных держали за приставы». Подобная участь, как известно, миновала стольника Михаила Романова, по освобождении Москвы мать увезла его из Москвы в свои родовые костромские земли. Напоминание о плене некоторых русских осадных сидельцев снимало неуместные вопросы о том, кто и где был, когда освобождали Москву.

Речь архиепископа Феодорита содержит новые данные о порядке созыва земского собора и его цели «обрать» царя, «кого Бог даст и кого всею землею оберут». Владыка должен был рассказать в Костроме инокине Марфе Ивановне и ее сыну, что из городов призвали «лутчих людей», которые должны были приехать в Москву, «взяв у всяких людей о государском обиранье полные договоры». Когда «из городов власти и выборные лутчие люди к Москве съехалися», то они «о государском обиранье мыслили многое время». В итоге было принято решение, «чтоб на Московское государство обрати государя из московских родов». Если в грамотах об избрании Михаила Федоровича говорилось: «многие соборы у нас были», то для речи, обращенной к царю, текст поправили: «…и о государеве обиранье Бога молили в соборне по многие дни». Послы земского собора, приехавшие в Кострому, должны были объявить, что 21 февраля состоялось решение об избрании «праведного корени блаженные памяти великого государя царя и великого князя Федора Ивановича всеа Русии племянника, тебя, государя Михаила Федоровича»[703].

Новоизбранного царя звали приехать в Москву, рассказывали о присяге ему, которую уже приняли «на Москве бояре, и околничие и всяких чинов люди». Послы сообщали также, что «изо многих городов» уже писали о том, что присяга проходит вполне успешно. Хотя это было все-таки преувеличение. Когда 2 марта они выезжали из Москвы, о том, как идет присяга новому царю Михаилу Федоровичу, еще не было известно. Одно из первых свидетельств было прислано в столицу только 4 марта из Переславля-Рязанского, где воевода Мирон Вельяминов привел к крестному целованью местных дворян и жителей города, а также несколько тысяч казанских и свияжских служилых татар, воевавших под его началом против Ивана Заруцкого. Правительство земского собора во главе с митрополитом Кириллом поспешило отправить отдельное известие об этом царю Михаилу Федоровичу в Кострому[704].

Дорога от Москвы до Костромы заняла у послов земского собора больше десяти дней. В Костроме они оказались «в вечерню» 13 марта (спустя год после прихода туда нижегородского ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина). Крестный ход к Михаилу Романову, находившемуся в Ипатьевском монастыре, был назначен на 14 марта. После молебна в Успенском соборе Костромы участники земского собора взяли принесенные из Москвы образы московских чудотворцев Петра, Алексея и Ионы, а костромичи вынесли особо чтимый ими чудотворный образ Федоровской иконы Божьей Матери[705]. Процессия двинулась крестным ходом через весь город в Ипатьевский монастырь. «С третьяго часа дни и до девятого часа неумолчно и неотходно» молили послы и все собравшиеся люди Михаила Романова и инокиню Марфу Ивановну, чтобы они согласились принять царский престол. Отказываясь «с великим гневом и со слезами» от такой участи, будущий царь ждал того же, что и собравшиеся вокруг него. Михаил Романов должен был следовать не своим собственным желаниям, а получить подтверждение своей «богоизбранности», доказать всем, что происходящее было не обычным человеческим выбором. Когда царь Михаил Федорович впервые обратится с посланием в Москву к земскому собору и боярам, он напишет об этих решающих часах: «И мы, для чюдотворных образов Пре-чистыя Богородицы и московских чюдотворцов Петра и Алексея и Ионы, за многим молением и челобитием всего Московского государства всех чинов людей пожаловали, положилися на волю Божию и на вас, и учинилися государем царем и великим князем всеа Русии, на Владимерском и на Московском государстве и на всех великих государствах Росийскаго царствия, и благословение от Феодорита архиепископа резанского и муромскаго и ото всего освященнаго собора и посох приняли. А сделалося то волею Божиею и Московского государства всех вас и всяких чинов людей хотением, а нашего на то произволения и хотения не было»[706].

За строкою этих документов остались чувства матери инокини Марфы Ивановны, с неподдельным страхом опасавшейся потерять сына, которому вместе с царским венцом вручали разоренную и мятущуюся державу, совсем не успокоившуюся из-за многочисленных междоусобиц. Не случайно она укоряла жителей Московского государства в том, что они «измалодушествовалися» и «прежним московским государям, дав свои души, непрямо служили»[707]. Что переживал в тот момент юноша Михаил Романов, тоже можно представить. Он, конечно, не готовил себя к роли царя, но, повторяя путь отца, которого в свое время, в 1598 году, тоже прочили в русские цари, мог гордиться тем, что на этот раз шапка Мономаха была предложена одному из Романовых. Символично, что окончательный выбор был сделан именно в Ипатьевском монастыре, столь тесно связанном с родом Годуновых. Так история примирила два рода, противостояние которых стало прологом Смуты.

Костромское посольство исполнило свою миссию и немедленно составило грамоту в Москву, в которой писало митрополиту Кириллу и всему земскому собору о согласии Михаила Федоровича принять царский престол. Грамоту от послов боярина Федора Ивановича Шереметева и архиепископа Феодорита поручили отвезти дворянину Ивану Васильевичу Усову и зарайскому протопопу Дмитрию (некогда помощнику князя Дмитрия Михайловича Пожарского в защите Зарайска). В руках этих гонцов на короткое время оказалась не просто фа-мота, они должны были возвестить в столице о конце «междуцарствия». Все ждали, что новый царь вернет страну к прежним временам, чтобы, как при царе Федоре Ивановиче, «Российское государство аки солнце сияло»[708]. Накануне праздника Благовещения 25 марта 1613 года[709] в Москве объявили о приезде гонцов из Костромы с долгожданными вестями о согласии Михаила Романова, принявшего царский престол от послов земского собора. Такое совпадение с великим церковным праздником не могло считаться случайным, и получение известия именно в этот день восприняли как еще один важный знак. Все люди, собравшиеся в тот момент для праздничной молитвы в Успенской соборной церкви Кремля, «руце на небо воздев», благодарили Бога, «яко едиными усты», зато, что дожили до этого дня.

Оставалось дождаться приезда в Москву избранного на земском соборе царя Михаила Романова. Сделать это новому самодержцу было непросто по прозаической причине весенней распутицы. Поэтому ожидание царя растянулось еще на полтора месяца. Сначала было решено перевезти юного царя Михаила Федоровича в Ярославль, куда царский поезд выехал из Костромы уже 19 марта. Две последние недели Великого поста царь Михаил Федорович провел в стенах Ярославского Спасского монастыря, под защитой более укрепленного и более населенного посада, в городе, где формировался «Совет всея земли», избравший нового царя. 4 апреля царь Михаил Федорович праздновал в Ярославле Пасху, после которой состоялся поход к столице. Дальнейшее хорошо известно из сохранившейся переписки Боярской думы с царем Михаилом Федоровичем о подготовке царской встречи. Напомним внешнюю хронологическую канву событий: в самой середине апреля царский поезд двинулся в Москву, провожаемый жителями города и начинавшими съезжаться отовсюду челобитчиками. 17—18 апреля царь Михаил Федорович останавливался в Ростове, 22—23 апреля «стан» был в Переславле-Залесском, а 26 апреля нового царя встречали в Троицесергиевом монастыре. Троицкая остановка была самой важной перед торжественным вступлением царя Михаила Федоровича в Москву.

События, происходившие тем временем в Московском государстве, показывали, что Смута не завершилась окончательно. Между Думой и окружением царя Михаила Федоровича оставалась напряженность и возникали споры, хотя они и были глубоко скрыты за этикетными фразами царских грамот и отписок Боярской думы. Находясь на пути в Москву, царь Михаил Федорович сделал первые назначения воевод: из Ярославля «на немецких людей» к Тихвину были отпущены князь Семен Васильевич Прозоровский и Леонтий Вельяминов. Окружение царя продолжало внимательно следить за тем, как воюет Иван Заруцкий в рязанских и тульских землях. 19 апреля 1613 года на Коломну и Рязань и далее «на Зарутцкого и на черкас» был отправлен с войском воевода князь Иван Меньшой Никитич Одоевский[710]. Глава нового правительства боярин князь Федор Иванович Мстиславский торопился обнадежить царя вестями об успехах войска, преследовавшего казачьего атамана и Марину Мнишек с «царевичем» Иваном Дмитриевичем, все еще остававшимся претендентом на русский престол в глазах его сторонников.

Другая напасть — казачьи разбои и грабежи. На продолжавших «воровать» казаков жаловались многие дворяне, добиравшиеся из Москвы и в Кострому, и в Ярославль, и в другие места, где царь делал остановки на своем пути в столицу. Уже в Троице сергиевом монастыре были получены верные сведения о том, что казаки «переимали» дороги «на Мытищах и на Клязьме», напали на Дмитровский посад, то есть грабили и воевали именно на тех подмосковных дорогах, которыми предстояло идти в Москву царю Михаилу Федоровичу. Инокиня Марфа Ивановна не случайно «учинилась в великом сумненьи» и говорила «с гневом и со слезами» на соборе, устроенном 26 апреля 1613 года в Троицесергиевом монастыре с приехавшим наконец из Казани митрополитом Ефремом и членами костромского посольства. Царь Михаил Федорович и его мать отказались двигаться дальше к Москве. За стенами Троицесергиева монастыря они чувствовали себя, конечно, более защищенными. Новое боярское правительство даже не смогло обещать, что успеет приготовить к царскому приходу Золотую палату в Московском Кремле, «что была царицы Ирины» (жены царя Федора Ивановича). С приготовлением палат все-таки успели в срок, и торжественный въезд царя в столицу состоялся 2 мая 1613 года.

Избрание на царство Михаила Романова завершило самый тяжелый этап Смутного времени, связанный с отсутствием законного и признаваемого всеми самодержца на русском престоле. Окончательную легитимность власть царя Михаила Романова получила в момент торжественного венчания на царство в Успенском соборе Московского Кремля 11 июля 1613 года. Главные воеводы земских ополчений князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, князь Дмитрий Михайлович Пожарский и Кузьма Минин участвовали в церемонии на почетных местах. Впоследствии ходило немало разговоров о так называемой ограничительной записи, выданной царем Михаилом Романовым Боярской думе при вступлении на престол. Но зная о настоящем характере московского самодержавия, можно не сомневаться в том, что никакой добровольной передачи власти Думе просто не могло быть. Любой шаг царя был прописан в «чине венчания» на царство, а там не оставалось места для тайных переговоров с боярами. К тому же это противоречило и едва достигнутому «всею землею» компромиссу с возвращением к прежним образцам царского правления. Для самого царя Михаила Федоровича могли существовать только те нравственные ограничения, о которых ему напоминал митрополит Ефрем. Обращаясь к царю, он говорил: «Боляр же своих, о благочестивый, боголюбивый царю, и вельмож жалуй и береги по их отечеству, ко всем же князьям и княжатам и детям боярским и ко всему христолюбивому воинству буди приступен и милостив и приветен, по царскому своему чину и сану; всех же православных крестьян блюди и жалуй, и попечение имей о них ото всего сердца, за обидимых же стой царски и мужески, не попускай и не давай обидети не по суду и не по правде»[711].

За годы правления Ивана Грозного и борьбы за трон, последовавшей с пресечением династии Рюриковичей, все уже забыли о таком понимании царской власти в Московском государстве. Юноша на троне — Михаил Романов должен был вернуть Российское царство на прежнюю дорогу. Только вокруг произошло столько перемен, что заставить людей жить так, как они жили раньше, было уже нельзя. И «государь», и «Земля» стали другими. Смутное время уже никогда не отпускало тех, кто его пережил.

Загрузка...