— Господин Ван Гог! Пора вставать!
Еще не проснувшись, Винсент уже ждал, когда раздастся голос Урсулы.
— Я встал, мадемуазель Урсула, — ответил он.
— Нет, вы не встали, вы только встаете, — засмеялась девушка.
Винсент слушал, как она спускается по лестнице и идет на кухню.
Опершись на ладони, он резким движением спрыгнул с кровати. Плечи и грудь были у него массивные, руки большие и сильные. Он наскоро оделся, плеснул из кувшина холодной воды и стал править бритву.
Винсент любил ежедневный ритуал бритья — взмах лезвия вдоль правой щеки, от бакенбарда до уголка чувственного рта, затем верхняя губа, сначала справа, от крыла носа, потом слева, потом крупный, словно скатанный кусок теплого гранита, подбородок.
Он приник всем лицом к душистой охапке брабантских трав и дубовых листьев, лежавших на шифоньерке. Его брат Тео собрал эти листья и травы близ Зюндерта и прислал сюда, в Лондон. Лишь вдохнув запах Голландии, Винсент почувствовал, что день начался.
— Господин Ван Гог! — крикнула Урсула, снова постучавшись в дверь. — Почтальон принес вам письмо.
Разорвав конверт, он узнал почерк матери. «Дорогой Винсент, — читал он, — мне захотелось сказать тебе словечко хотя бы на бумаге».
Вспомнив, что у него еще не вытерто лицо, он сунул письмо в карман брюк — его можно будет прочесть потом, в свободное время у Гупиля. Он откинул назад и расчесал свои длинные, густые, изжелта-рыжие волосы, надел тугую белую сорочку, низкий воротничок, завязал черный галстук с двумя длинными концами и сошел вниз, где его ждал завтрак и улыбка Урсулы.
Урсула Луайе вместе с матерью, вдовой провансальского викария, содержала во флигеле, на заднем дворе, детский сад для мальчиков. Ей минуло девятнадцать, это была улыбчивая большеглазая девушка, с тонким, словно пастелью тронутым овальным лицом и стройной фигуркой. Винсент упивался, глядя, как она смеется и сияет, будто какой-то яркий цветной зонт под лучами солнца бросал свой отсвет на ее обольстительное личико.
Пока он ел, Урсула быстро и изящно пододвигала ему тарелки и оживленно разговаривала. Винсенту был двадцать один год, и он впервые влюбился. Жизнь как бы раскрылась перед ним во всей полноте. Ему казалось, что он будет счастливейшим человеком, если до конца своих дней сможет завтракать, сидя за одним столом с Урсулой.
Урсула принесла Винсенту ломтик ветчины, яйцо и чашку крепкого черного чая. Она присела на стул, пригладила на затылке свои вьющиеся каштановые волосы и, все улыбаясь, глядела на него, проворно подавая ему соль, перец, масло и поджаренный хлеб.
— Ваша резеда уже прорастает, — сказала она, облизывая губы. — Вы не взглянете на нее перед тем, как идти в галерею?
— Непременно, — ответил он. — А вы не проводите меня? Я хочу сказать… вы не покажете, где она?
— Чудак этот Винсент, право, чудак! Сам посадил резеду, и сам не знает, где она растет. — У нее была привычка говорить с людьми так, как будто их и нет рядом.
Винсент поперхнулся. Манеры у него, под стать его грузному телу, были неловкие, и он никак не мог найти нужных слов в разговоре с Урсулой. Они вышли во двор. Было холодное апрельское утро, но яблони стояли уже в цвету. Между домом Луайе и флигелем был небольшой фруктовый сад. Несколько дней назад Винсент посадил здесь мак и душистый горошек. Всходы резеды уже пробивались из земли. Винсент и Урсула присели на корточки лицом друг к другу, их головы почти соприкасались. От волос Урсулы исходил сильный, волнующий запах.
— Мадемуазель Урсула, — произнес Винсент.
— Да? — Она слегка отстранила от него голову и вопросительно улыбнулась.
— Я… я…
— Боже мой, да говорите же наконец! — Она проворно вскочила на ноги.
Он прошел с нею до двери флигеля.
— Скоро сюда придут мои малыши, — заговорила Урсула. — А вы не опоздаете в галерею?
— Нет, я успею. Я дохожу до Стрэнда за сорок пять минут.
Она не знала, что еще сказать, и, ничего не придумав, закинула руки и стала ловить у себя на затылке выбившуюся прядь волос. Грудь у нее, при ее тонкой фигуре, была удивительно полная.
— Где же та брабантская картина, которую вы обещали мне для детского сада? — спросила она.
— Я послал репродукцию одной картины Сезара де Кока в Париж. Он хочет сделать на ней надпись специально для вас.
— Ах, как это мило! — Она захлопала в ладоши и начала кружиться на месте, потом снова повернулась к нему. — Иногда вы, господин Ван Гог, бываете просто очаровательны, но только иногда!
Она улыбнулась ему прямо в лицо и хотела уйти. Он схватил ее за руку.
— Ночью я придумал вам имя. Я буду звать вас l’ange aux poupons[1].
Урсула откинула голову и громко расхохоталась.
— L’ange aux poupons! — воскликнула она. — Пойду скажу маме!
Она вырвала у него свою руку, расхохоталась, взглянув на него через плечо, и побежала к дому.
Винсент надел цилиндр, взял перчатки и вышел на Клэпхем-роуд. Здесь, вдалеке от центра Лондона, дома стояли привольно, вразброс. Во всех садах цвела сирень, боярышник и ракитник.
Было четверть девятого, а к Гупилю надо было поспеть к девяти. Ходил он быстро, и по мере того как дома теснились друг к другу плотнее, все больше людей, спешивших на службу, попадалось ему навстречу. Ко всем этим прохожим он испытывал необычайно дружелюбное чувство: они ведь тоже знали, как это чудесно — быть влюбленным.
Он шел по набережной Темзы, потом через Вестминстерский мост, потом миновал Вестминстерское аббатство и здание парламента и, выйдя на Стрэнд, свернул к дому номер семнадцать на Саутгемптон-стрит, где помещался лондонский филиал фирмы «Гупиль и компания» — торговля картинами и эстампами.
Проходя через главный салон, застланный толстыми коврами и затененный пышными занавесями, он увидел полотно, на котором было изображено нечто вроде длинной, в шесть ярдов, рыбины или дракона; над чудищем парил какой-то человечек. Картина называлась «Архангел Михаил, поражающий сатану».
— На литографском столе лежит для вас посылка, — сказал Винсенту один из приказчиков в салоне.
За салоном, где висели полотна Милле, Боутона и Тернера, была комната с офортами и литографиями. Сделки же обычно совершались в третьей комнате — она и выглядела иначе, чем две первые, гораздо более напоминая деловую контору. Вспомнив, как одна женщина покупала вчера уже перед закрытием последнюю в этот день картину, Винсент расхохотался.
— Мне эта картина, Гарри, совсем не нравится, а тебе? — спрашивала она мужа. — Собака тут точь-в-точь такая, как та, что укусила меня прошлым летом в Брайтоне.
— Послушай, любезный, — сказал Гарри, — на что нам собака? Моя хозяйка из-за собак и так вечно лается.
Винсент понимал, что он продает сущую дрянь. Большинство клиентов не имело и понятия о том, что они покупают. Они платили огромные деньги за дешевку, за ерунду, но какое до этого дело ему? От него требовалось лишь одно — чтобы торговля эстампами приносила доход.
Он вскрыл посылку от Гупиля, из Парижа. Там была картина Сезара де Кока с собственноручной его надписью: «Винсенту Ван Гогу и Урсуле Луайе — Les amis de mes amis sont mes amis»[2].
— Я поговорю с Урсулой сегодня вечером, когда буду отдавать картину, — пробормотал он. — Через несколько дней мне исполнится двадцать два, я зарабатываю пять фунтов в месяц. Дольше ждать нет смысла.
В тихой маленькой комнатке у Гупиля время летело быстро. За день Винсент продавал в среднем пятьдесят репродукций, и, хотя он предпочел бы торговать картинами маслом и офортами, ему было все же приятно, что он зарабатывает для фирмы такие деньги. Он отлично ладил с товарищами по работе, немало приятных часов провели они вместе, обсуждая события в Европе.
С детства он был немного угрюм и сторонился товарищей. Окружающим он казался странным, даже чудаковатым. Но встреча с Урсулой перевернула все его существо. Теперь ему хотелось, чтобы он всем нравился, чтобы все любили его; раньше он был целиком погружен в себя, Урсула же помогла ему по-новому взглянуть на мир, оценить красоту и радость повседневной жизни.
В шесть часов вечера магазин закрывался. У выхода Винсента остановил господин Обах. Он сказал:
— Я получил письмо от вашего дяди Винсента Ван Гога. Он интересуется, как идут у вас дела. Я был рад написать ему, что вы один из лучших служащих магазина.
— Благодарю, с вашей стороны это очень любезно, сэр.
— Не стоит благодарности. Когда вернетесь из летнего отпуска, получите повышение, — я хочу доверить вам офорты и литографии.
— Ах, сэр, для меня это сейчас так важно… Вы знаете, я… я собираюсь жениться!
— В самом деле? Вот это новость! Когда же у вас свадьба?
— Видимо, этим летом. — До сих пор он о свадьбе и не думал.
— Превосходно, молодой человек, превосходно. Вы служите всего год и уже получили повышение, а когда вернетесь из свадебного путешествия, тогда — смею надеяться — мы придумаем для вас что-нибудь еще.
— Мадемуазель Урсула, картину я получил, — сказал Винсент после обеда, отставив стул.
Урсула была в модном вышитом платье из зеленого шелка.
— Художник сделал для меня какую-нибудь приятную надпись? — спросила она.
— О да. Если вы мне посветите, я повешу картину у вас в детском саду.
Она чмокнула губами, изобразив поцелуй, и, искоса взглянув на Винсента, сказала:
— Мне надо помочь маме. Может, займемся этим через полчаса?
Уйдя к себе, Винсент облокотился о шифоньерку и долго смотрел в зеркало. Он редко задумывался о своей внешности, в Голландии это не имело для него значения. Здесь же, присматриваясь к англичанам, он убедился, что весь его облик и тяжеловесен и груб. Глаза сидели в орбитах глубоко, словно в трещинах каменной глыбы, покатый лоб был высок, нос выпирал вперед, широкий и прямой, словно берцовая кость, — он едва втиснулся между его густыми бровями и чувственным ртом, скулы широки и мощны, шея толста и коротка, а массивный подбородок был живым олицетворением голландского упорства и воли.
Он отвернулся от зеркала и присел, задумавшись, на край кровати. Он вырос в строгой, суровой семье. До сих пор он ни разу не любил, никогда не заглядывался на девушек и не заигрывал с ними. В его любви к Урсуле не было ни страсти, ни желания. Он был молод, он был наивен, он любил впервые в жизни.
Он взглянул на часы. Прошло всего-навсего пять минут. Те двадцать пять минут, которые еще оставалось ждать, казались бесконечными. Он вынул из конверта с письмом матери записку от брата Тео и перечитал ее еще раз. Тео был на четыре года моложе Винсента и занимал теперь его место у Гупиля в Гааге. Тео и Винсент, подобно их отцу Теодору и дяде Винсенту, смолоду крепко дружили.
Винсент взял книжку, положил на нее листок бумаги и написал ответ Тео. Из верхнего ящика шифоньерки он вынул несколько своих рисунков набережной Темзы, взял репродукцию «Девушки с мечом» Жаке и запечатал все в конверт, куда положил и письмо.
— Бог мой, — спохватился он, — я и забыл об Урсуле!
Он снова взглянул на часы и увидел, что опаздывает на четверть часа. Схватив гребень, он с трудом расчесал копну своих волнистых рыжих волос, взял со стола картину Сезара де Кока и выбежал из комнаты.
— А я думала, вы обо мне совсем забыли, — сказала Урсула, когда Винсент вошел в гостиную. Она клеила бумажные игрушки для своих малышей. — Принесли картину? Дайте-ка я взгляну.
— Лучше я ее сначала повешу. А где лампа?
— Она у мамы.
Когда он принес лампу из кухни, она сунула ему в руки яркий голубой шарф и попросила набросить его ей на плечи. От одного прикосновения к этому шарфу его бросило в дрожь. На дворе пахло яблонным цветом. Было совсем темно; своими тонкими пальчиками Урсула касалась рукава его грубошерстного черного пальто. Споткнувшись, она крепко схватила его за руку и весело засмеялась над собственной неловкостью. Винсент не мог понять, что веселого в том, что она споткнулась, но ему было приятно слышать ее смех. Он распахнул дверь флигеля, давая ей дорогу, а она, проходя, почти коснулась своим точеным лицом его лица и, пристально поглядев ему в глаза, будто ответила на вопрос, который он ей еще не задал.
Винсент поставил лампу на стол.
— Где вы хотели бы повесить картину? — спросил он.
— Пожалуй, вот здесь, над моим столом.
В комнате было не меньше пятнадцати низких стульев и столиков; прежде семейство Луайе переселялось сюда на лето. В одном углу, на небольшом возвышении, стоял стол Урсулы. Касаясь плечами друг друга, они прикидывали, где лучше поместить картину. Винсент нервничал, кнопки, когда он пытался вогнать их в стену, то и дело падали на пол. Она тихо и дружелюбно подсмеивалась над ним:
— Ах, какой вы медведь, дайте-ка лучше я.
Подняв руки над головой, она ловко принялась за дело — двигался каждый ее мускул. Работала она умело, проворно, грациозно. Винсенту хотелось тут же, при тусклом свете лампы, схватить ее на руки и решить все сразу одним крепким объятием. Но она все как-то увертывалась, ускользала, хотя и часто прикасалась к нему. Он поднял лампу, и Урсула прочла надпись на картине. От удовольствия она захлопала в ладоши и стала притопывать каблучками. Она так суетилась и прыгала, что Винсент опять не смог улучить момент, чтобы обнять ее.
— Значит, он и мой друг, ведь правда? — допытывалась она. — Мне всегда хотелось подружиться с художником.
Винсент подыскивал слова, ему хотелось сказать ей что-то нежное, что-то такое, с чего он мог бы начать объяснение. Она следила глазами за ним, стоя в темноте. В ее глазах, отражавших пламя лампы, мерцали крошечные искорки света. Полумрак оттенял овал ее лица, и когда взгляд Винсента скользнул по ее красным, влажным губам, четко рисовавшимся на гладком бледном лице, в его душе шевельнулось что-то такое, чего он сам не мог бы объяснить.
Наступила многозначительная пауза. Ему казалось, что Урсула тянется к нему, ждет и боится его признания. Он несколько раз облизал губы. Урсула отвернулась, взглянула на него через чуть вздернутое плечо и выбежала в сад.
В ужасе оттого, что он теряет возможность поговорить с ней, Винсент бросился следом. Она остановилась под яблоней.
— Урсула, послушайте…
Она обернулась и, поежившись, взглянула на него. В небе горели холодные звезды. Кругом было темным-темно. Лампу Винсент оставил во флигеле. Тускло светилось только одно окно кухни. Винсент все еще ощущал запах волос Урсулы. Она плотно стянула на плечах свой шелковый шарф и скрестила на груди руки.
— Вы замерзли, — сказал он.
— Да. Пойдемте лучше в дом.
— Нет, ни за что! Я… — Он преградил ей дорогу.
Она уткнула подбородок в шарф и глядела на него широко раскрытыми, удивленными глазами.
— Но, господин Ван Гог, боюсь, что я вас не понимаю.
— Я только хотел сказать вам… Видите ли… Я… я…
— Поговорим потом, прошу вас. Я вся дрожу.
— Мне кажется, я должен сказать вам это. Сегодня я получил повышение. Меня переводят в отдел офортов… Это уже второе повышение за год.
Урсула отступила на несколько шагов, сняла шарф и резко остановилась, забыв о холоде.
— Так что же вы хотите сказать мне, господин Ван Гог?
Тон у нее был ледяной, и Винсент проклинал себя за неловкость. Вся сумятица чувств, которая его обуревала, вдруг улеглась — он сразу овладел собой. Он помолчал, обдумывая, как заговорить с ней, и наконец решился.
— Я хочу сказать вам, Урсула, то, что вы, собственно, уже знаете. Я люблю вас всем сердцем и буду счастлив лишь тогда, когда вы станете моей женой.
Он почувствовал, что его спокойствие и самообладание ее удивило. Может быть, сейчас самое время обнять ее?
— Вашей женой? — Голос Урсулы стал звонче. — Нет, господин Ван Гог, это невозможно.
Он посмотрел на нее из-под своих крутых, бугристых надбровий, и она ясно увидела во тьме его глаза.
— Боюсь, что я… я не…
— Странно, что вы ничего не знаете. Я уже больше года помолвлена.
Винсент не мог бы сказать, долго ли он простоял не двигаясь, о чем он думал и что чувствовал.
— Кто же ваш жених? — угрюмо спросил он.
— Ах да, вы же его ни разу не видели! Он раньше жил в вашей комнате. Я думала, вы знаете.
— Откуда мне было знать?
Она привстала на цыпочки и поглядела в сторону кухни.
— Я думала… я думала, вам кто-нибудь говорил!
— Зачем же вы целый год скрывали это от меня! Ведь вы знали, что я люблю вас. — В его голосе не было теперь и следа растерянности и волнения.
— Я не виновата, что вы влюбились. Я хотела, чтобы мы были только друзьями.
— А он приезжал к вам за то время, что я у вас?
— Нет. Он живет в Уэльсе. Он приедет к нам летом, в отпуск.
— И вы не видели его больше года? Да ведь вы позабыли его! Теперь вы любите меня!
Уже не думая ни о благоразумии, ни об осторожности, он грубо схватил ее и силой поцеловал в губы. Он ощутил влажность и сладость этих губ, опять уловил запах ее волос, и весь жар любви вспыхнул в нем снова.
— Не надо любить его, Урсула! Я не позволю. Вы будете моей женой. Иначе мне конец. Я не отступлюсь, пока вы не забудете его и не выйдете за меня замуж!
— Замуж за вас? — воскликнула она. — Разве я обязана выходить за каждого, кто в меня влюбится? Оставьте меня! Слышите! Не то я позову на помощь.
Она вырвалась и, тяжело дыша, бросилась по дорожке в темноту. Взбежав на крыльцо, она обернулась и тихонько, почти шепотом, произнесла два слова, которые хлестнули его, словно это был яростный крик:
— Рыжий дурак!
Наутро его уже никто не будил. Он нехотя встал с постели, вялый и хмурый. Брился небрежно, кое-как, на подбородке остались кустики щетины. Урсула к завтраку не вышла. Когда он брел к Гупилю, те же встречные, которых он видел только вчера, казались ему теперь совсем другими. Это были грустные, одинокие люди, торопливо шагающие на свою постылую работу.
Он не замечал ни цветущего ракитника, ни выстроившихся вдоль дороги каштанов. Солнце сияло даже ярче вчерашнего, но он будто и не чувствовал этого.
За день он продал двадцать цветных гравюрных оттисков «Венеры Анадиомены» Энгра. Для Гупиля это было весьма выгодно, но Винсент уже утратил всякий интерес к обогащению фирмы. С покупателями он был крайне нетерпелив. Они не только не видели разницы между плохими и хорошими вещами, — у них был прямо-таки дар выбирать все напыщенное, банальное, пустое.
Продавцы никогда не считали Винсента веселым человеком, хотя он и старался быть с ними как можно любезнее.
— Что это так расстроило отпрыска славного рода Ван Готов? — спрашивал один продавец другого.
— Видно, он встал сегодня с левой ноги.
— Ну, ему есть о чем волноваться. Его дядя, Винсент Ван Гог, — совладелец Гупиля, ему принадлежит половина магазинов в Париже, Берлине, Брюсселе, Гааге и Амстердаме. Старик болеет, а детей у него нет, все говорят, что он оставил свои богатства этому парню.
— Везет же людям!
— Но это еще не все. Другой его дядя, Хендрик Ван Гог, — владелец больших художественных магазинов в Брюсселе и Амстердаме, а третий дядя, Корнелис Ван Гог, — глава крупнейшей голландской фирмы. Да что там говорить! Среди торговцев картинами во всей Европе не сыщешь такого богатого семейства, как Ван Гоги. В один прекрасный день наш рыжий приятель станет повелевать всем европейским искусством!
Когда вечером Винсент появился в столовой Луайе, Урсула и ее мать о чем-то разговаривали вполголоса. Винсент остановился на пороге, и они замолчали — незаконченная фраза оборвалась на полуслове.
Урсула вышла на кухню.
— Добрый вечер, — сказала мадам Луайе, и в глазах ее блеснуло любопытство.
Винсент пообедал за большим столом в полном одиночестве. Удар, нанесенный ему Урсулой, оглушил, но не обескуражил его. Нет, он не примет ее отказа. Он заставит Урсулу забыть этого человека.
Прошла почти целая неделя, прежде чем он улучил момент, чтобы поговорить с ней. Все эти дни он ел и спал очень мало, апатию сменило внезапное возбуждение. В галерее он продавал теперь куда меньше эстампов, чем бывало. Его зеленоватые глаза стали страдальчески-голубыми. Подбирать слова, когда надо было что-то сказать, ему казалось теперь еще труднее.
В воскресенье, после праздничного обеда, он вышел за Урсулой в сад.
— Мадемуазель Урсула, — сказал он, — простите, если я напугал вас в тот вечер.
Она подняла на него свои большие холодные глаза, словно удивившись тому, что он идет за ней.
— О, пустяки, не стоит извиняться. Давайте забудем это.
— Я охотно забуду, что был груб с вами. Но каждое мое слово было истинной правдой.
Он подошел к ней ближе. Она отшатнулась.
— Зачем вы говорите об этом снова? Я уже все давно позабыла. — Она повернулась к нему спиной и пошла по дорожке. Он нагнал ее.
— Я должен говорить об этом, Урсула. Вы не понимаете, как я люблю вас! Вы не знаете, как я страдал всю эту неделю. Почему вы убегаете от меня?
— Пойдемте лучше в дом. Мама ждет гостей.
— Не может быть, чтобы вы любили того человека. Я прочел бы это в ваших глазах.
— Простите, но мне пора идти. Так когда же вы едете в отпуск на родину?
— В июле, — с трудом вымолвил он.
— Подумайте, как удачно! В июле ко мне приедет жених, ему понадобится комната.
— Я ни за что не отдам вас этому человеку, Урсула!
— Выбросьте это из головы. Иначе мама предложит вам съехать с квартиры.
Он уговаривал ее еще два месяца. Он снова стал замкнутым, как в детстве; раз ему нельзя быть с Урсулой, он хотел быть наедине с собой, чтобы никто не мешал ему думать о ней. С товарищами в магазине он держался холодно. Свет, который зажгла в нем любовь к Урсуле, снова померк: теперь он был тем же угрюмым подростком, каким его привыкли видеть родители в Зюндерте.
Наступил июль, Винсент получил отпуск. Ему не хотелось уезжать из Лондона на целых две недели. У него было такое чувство, что Урсула не сможет любить другого, пока он, Винсент, живет с ней под одной крышей.
Он сошел в гостиную, где сидели Урсула и ее мать. Они многозначительно переглянулись.
— Я беру с собой только один саквояж, мадам Луайе, — сказал он. — Все остальные вещи я оставляю в комнате. Вот вам деньги за две недели, пока я буду в отъезде.
— Мне кажется, вам лучше бы забрать все ваши вещи, господин Ван Гог, — отозвалась мадам Луайе.
— Почему?
— Я сдала вашу комнату с будущего понедельника. Мы считаем, что будет лучше, если вы снимете квартиру в другом месте.
— Мы?
Он повернулся и взглянул на Урсулу из-под своих тяжелых бровей. Его взгляд был полон недоумения.
— Да, мы, — ответила за нее мать. — Жених моей дочери пишет, что не желает видеть вас в доме. Я склонна думать, господин Ван Гог, что будет лучше, если вы навсегда забудете дорогу к нам.
Теодор Ван Гог приехал на станцию Бреда встречать сына. На нем был тяжелый черный пасторский сюртук, жилет с широкими отворотами, белая накрахмаленная рубашка и огромный черный галстук в виде банта, из-под которого виднелась лишь узенькая полоска высокого воротничка. Винсент быстро взглянул в лицо отца и снопа увидел в нем две знакомые особенности: веко правого глаза было опущено гораздо ниже левого, закрывая его почти до половины, а левая сторона рта была тонкая и сухая, тогда как правая — полная и чувственная. Глаза у пего были смиренные, они, казалось, говорили: «Это всего-навсего я».
Жители Зюндерта нередко видели, как пастор Теодор, надев шелковый цилиндр, ходил навещать бедных.
До конца своих дней он не мог понять, почему судьба не проявила к нему большей благосклонности. Он считал, что ему давно уже должны бы дать крупный приход в Амстердаме или в Гааге. Прихожане в Зюндерте называли его «дорогим учителем», он был образован, имел доброе сердце, выдающиеся духовные достоинства, в служении богу не зная усталости. И, однако, вот уже двадцать пять лет он прозябал в безвестности в маленькой деревеньке Зюндерт. Из шести братьев Ван Гогов он один не занял в своей стране достойного места.
Деревянный пасторский дом в Зюндерте, где родился Винсент, стоял напротив рыночной площади и здания управы. За кухней был разбит сад, там росли акации, среди заботливо взлелеянных цветов бежали тропинки. Церковь — легкое деревянное сооружение — пряталась за деревьями, тут же, поблизости от сада. В церкви было два маленьких готических окна из простого стекла, дюжина грубых скамей, расставленных на деревянном полу, в стены было вделано несколько жаровен. Ступени у задней стены вели к старенькому органу. Все здесь было сурово, просто, все пропитано духом Кальвина, духом его учения.
Мать Винсента, Анна-Корнелия, ждала их, глядя в окно, — повозка не успела еще остановиться, как она уже отворила дверь. В первую же минуту, когда она с нежностью обняла сына, прижав его к своей тучной груди, Анна-Корнелия почувствовала, что с ее мальчиком творится что-то неладное.
— Myn liev zoon[3], — шептала она. — Мой Винсент.
Ее глаза, порой голубые, порой зеленые, всегда были широко открыты; ласковые и проницательные, они видели все и никого не осуждали слишком сурово. Вниз от ноздрей к уголкам губ пролегли легкие морщинки, и чем глубже становились они с годами, тем больше казалось, что она постоянно чуть-чуть улыбается.
Анна-Корнелия Карбентус родилась в Гааге, где отец ее носил почетный титул «королевского переплетчика». Дела у Виллема Карбентуса шли прекрасно, а когда ему поручили переплести первую конституцию Голландии, он прославился на всю страну. Дочери его, старшая из которых вышла за дядю Винсента Ван Гога, а младшая за достопочтенного пастора Стриккера из Амстердама, были что называется bien elevees[4].
Анна-Корнелия была доброй женщиной. Она не видела в мире зла и не знала его. Она знала лишь слабость, искушение, невзгоды и горести. Теодор Ван Гог тоже был добрый человек, но зло он видел прекрасно и проклинал малейшие его проявления.
Центром дома Ван Готов была столовая, где вокруг широкого стола, когда с него убирали после ужина посуду, сосредоточивалась жизнь всего семейства. При уютном свете керосиновой лампы оно собиралось здесь в полном составе и коротало вечера. Анна-Корнелия беспокоилась за Винсента: он похудел и манеры его стали какими-то резкими, порывистыми.
— Что-нибудь случилось, Винсент? — спросила она его после ужина. — Ты плохо выглядишь.
Винсент окинул взглядом стол, где сидели Анна, Елизавета и Виллемина, три совершенно чужие девушки, которые приходились ему сестрами.
— Нет, — сказал он, — все хорошо.
— Понравился ли тебе Лондон? — спросил в свою очередь Теодор. — Если нет, то я поговорю с дядей Винсентом. Он может перевести тебя в один из парижских магазинов.
Винсент не на шутку взволновался.
— Нет, нет, не надо! — воскликнул он. — Я не хочу уезжать из Лондона. Я… — Тут он взял себя в руки: — Если дядя Винсент захочет перевести меня в другое место, он позаботится об этом сам.
— Ну, как хочешь, — согласился Теодор.
«А все из-за той девушки, — подумала Анна-Корнелия. — Теперь понятно, почему он писал такие письма».
На вересковых пустошах вокруг Зюндерта местами рос сосняк, высились купы дубов. Винсент проводил целые дни в поле, мечтательно всматриваясь в водную гладь прудов, — их было здесь множество. Иногда он рисовал — это было единственное его развлечение; он сделал несколько набросков в саду, в полдень из окна нарисовал субботний рынок, изобразил на листке бумаги парадную дверь родительского дома. Только рисуя, он забывал об Урсуле.
Теодор всегда сокрушался по поводу того, что его старший сын не пошел по стопам отца. Однажды вечером, возвращаясь от больного крестьянина, оба они слезли с повозки и пошли пешком. За соснами садилось красное солнце, вечернее небо отражалось в лужах, сизый вереск и желтый песок чудесно оттеняли друг друга.
— Мой отец был священником, Винсент, и я всегда считал, что ты тоже пойдешь по этому пути.
— Ты, кажется, думаешь, что я хочу бросить свое теперешнее занятие?
— Я говорю это на тот случай, если ты все же решишься… Ведь ты мог бы жить в Амстердаме у дяди Яна и учиться в университете. А преподобный Стриккер готов руководить твоим образованием.
— Ты советуешь мне уйти от Гупиля?
— Нет. Конечно, нет. Но если тебе там плохо… Ведь все меняется…
— Само собой. Но я не собираюсь уходить от Гупиля.
Провожать его на станцию Бреда поехали оба — отец и мать.
— Тебе писать по тому же адресу, Винсент? — спросила Анна-Корнелия.
— Нет. Я переезжаю.
— Я очень рад, что ты не будешь жить у Луайе, — вставил отец. — Эта семейка мне никогда не нравилась. Слишком много у них всяких секретов.
Винсент помрачнел. Мать положила свою теплую ладонь на его руку и ласково сказала, так, чтобы не слышал Теодор:
— Не печалься, мой дорогой. С хорошей голландской девушкой тебе будет лучше, — надо только подождать, пока ты как следует устроишься. Она не принесет тебе счастья, эта Урсула. Это не твоего поля ягода.
«И откуда только мать все знает?» — удивился он.
Приехав в Лондон, он снял меблированную комнату на Кенсингтон Нью — роуд. Хозяйка — маленькая старушка — ложилась спать в восемь часов. В доме царила мертвая тишина. И каждый вечер, борясь с собой, он жестоко страдал, его мучительно тянуло к Луайе. Он запирал дверь и решительно говорил себе, что будет спать. А через пятнадцать минут он непостижимым образом оказывался на улице и торопливо шагал к Урсуле.
Подходя к ее дому, он уже как бы ощущал ее присутствие. Это была истинная пытка — чувствовать, что она тут, рядом, и все же недосягаема, но еще хуже было сидеть дома и не коснуться хотя бы ее тени, не ощутить ее незримого присутствия.
Оттого, что он страдал, с ним происходили странные вещи. Он сделался чувствительным к страданиям других. Он стал нетерпим ко всему тому, что было фальшиво, крикливо-аляповато и что находило широкий сбыт. В магазине от него уже не было пользы. Когда покупатели спрашивали, что он думает о той или другой гравюре, он без обиняков говорил, что это просто ужасно, и покупатели уходили, ничего не взяв. Жизненность и эмоциональную глубину он находил лишь там, где художник изображал страдание.
В октябре в магазин явилась дородная дама в высоком кружевном воротничке, с пышной грудью, в соболях, в круглой бархатной шляпе с голубым пером. Дама попросила показать ей какие-нибудь картины — она хотела украсить ими свой новый городской дом. Обслуживал ее Винсент.
— Мне надо самое лучшее, что только у вас есть, — заявила она. — За ценой я не постою. Размеры такие: в гостиной есть две широкие сплошные стены по пятьдесят футов, есть стена с двумя окнами, промежуток между ними..
Он убил почти полдня, стараясь продать ей несколько офортов Рембрандта, превосходную репродукцию картины Тернера, где были изображены каналы Венеции, литографские оттиски кое-каких произведений Тейса Мариса, репродукции музейных полотен Коро и Добиньи. Покупательница безошибочно выбирала самое скверное из того, что показывал ей Винсент, и так же безошибочно, с первого взгляда, отвергала все, что он считал подлинным искусством. Шли часы, и эта чванливо-простодушная толстая женщина стала в его глазах истинным олицетворением того самодовольства и скудоумия, которое присуще среднему буржуа и вообще всем торговцам.
— Ну вот! — воскликнула она не без гордости. — Кажется, я выбрала картины на совесть!
— Если бы вы закрыли глаза и наугад ткнули пальцем, — сказал Винсент, — вы бы и то не выбрали хуже.
Женщина грузно поднялась, подобрав свою широкую бархатную юбку. Винсент видел, как она залилась краской от туго затянутого бюста до шеи, прикрытой кружевным воротничком.
— Вы!.. — завопила она. — Вы… просто дубина и деревенщина!
Вне себя она хлопнула дверью, высокое перо на ее бархатной шляпе сердито колыхалось.
Господин Обах был в ярости.
— Дорогой Винсент, — начал он, — что с вами такое? Вы упустили самую крупную покупательницу за всю неделю и вдобавок оскорбили ее!
— Господин Обах, разрешите задать вам один вопрос.
— Ну, что еще за вопрос? Кой-какие вопросы есть и у меня к вам.
Винсент отодвинул в сторону выбранные дамой гравюры и положил руки на край стола.
— Человек живет на свете только один раз. Скажите, как оправдать то, что он попусту тратит свою жизнь, продавая дуракам дрянные картины?
Обах и не подумал ответить.
— Если дела и дальше пойдут так, как теперь, — сказал он, — мне придется написать вашему дяде и просить его перевести вас в другой филиал. Я не могу терпеть из-за вас убытки.
Движением руки Винсент отстранил от себя тяжело дышавшего Обаха.
— И как только мы можем наживать такие деньги, продавая один хлам, господин Обах? И почему это люди, у которых есть средства, чтобы покупать картины, терпеть не могут ничего подлинно художественного? Или именно деньги сделали их тупыми? Почему же у бедняков, умеющих по-настоящему ценить искусство, нет ни фартинга за душой, чтобы украсить свое жилье гравюрой?
Обах пристально посмотрел на него.
— Что это, социализм?
Придя домой, Винсент взял со стола томик Ренана и раскрыл его на заложенной странице. «Чтобы идти в этом мире верным путем, — читал он, — надо жертвовать собой до конца. Назначение человека состоит не в том только, чтобы быть счастливым, он приходит в мир не затем только, чтобы быть честным, — он должен открыть для человечества что-то великое, утвердить благородство и преодолеть пошлость, среди которой влачит свою жизнь большинство людей».
Незадолго до рождества Луайе поставили у окна великолепную елку. Через два дня Винсент, прогуливаясь около их дома, увидел, что он ярко освещен и что к парадной двери сходятся соседи. Изнутри доносился говор и смех. Луайе праздновали рождество. Винсент бросился домой, торопливо побрился, переменил рубашку и галстук и поспешил обратно в Клэпхем. У крыльца он должен был минуту-другую постоять, чтобы перевести дыхание.
Было рождество, всюду витал дух любви и всепрощения. Винсент поднялся на крыльцо и постучал молотком в дверь. Он услышал знакомые шаги в прихожей, услышал, как знакомый голос кого-то позвал из гостиной. Дверь отворилась. Свет лампы упал на его, лицо. Он посмотрел на Урсулу. Она стояла перед ним с обнаженными руками, в пышном зеленом платье; крупные банты и целый каскад кружев дополняли ее туалет. Никогда она не казалась ему такой прекрасной.
— Урсула, — сказал он.
По ее лицу пробежала какая-то тень, которая будто повторила все то, что сказала ему Урсула тогда ночью в саду. Он ясно вспомнил каждое ее слово.
— Уходите, — бросила Урсула.
Она захлопнула перед ним дверь.
Утром он отплыл в Голландию.
На рождество у Гупиля торговля шла особенно бойко. Господин Обах написал дяде Винсенту письмо, извещая, что его племянник отлучился со службы, не испросив отпуска. Дядя Винсент решил устроить племянника в главный художественный салон на улице Шанталь в Париже.
Винсент хладнокровно ответил, что торговать картинами он не будет, — с этим покончено навсегда. Дядя Винсент был уязвлен до глубины души. Он заявил, что умывает руки и за судьбу Винсента отныне не несет никакой ответственности. Однако после рождества он смягчился и устроил своего тезку приказчиком в книжную лавку Блюссэ и Браама в Дордрехте. С тех пор оба Винсента больше не имели друг с другом никаких дел.
Винсент-младший прожил в Дордрехте около четырех месяцев. Ему было там ни сладко, ни горько, ни хорошо, ни плохо. Он как бы и не жил там. Однажды в субботу он сел на ночной поезд и уехал из Дордрехта в Ауденбос, а оттуда пешком отправился в Зюндерт. Как чудесно было вдыхать холодный ночной воздух, пронизанный острым запахом вереска. Хотя уже давно стемнело, он различал и сосновые рощи вокруг, и уходящие вдаль болота. Это напоминало ему гравюру Бодмера, которая висела в кабинете отца. Небо было совсем черное, но кое-где сквозь облака сияли звезды. Рассвет еле брезжил, когда он добрался до церковного двора в Зюндерте, — откуда-то издалека, с темных полей, покрытых молодыми всходами, доносилось пение жаворонков.
Родители понимали, что сын переживает черные дни. Летом все семейство переехало в Эттен, маленький городок в нескольких километрах от Зюндерта. Теодор получил таи вновь место священника. В Эттене была обширная площадь, обсаженная вязами, на паровике можно было поехать в Бреду — довольно большой, оживленный город. Для Теодора назначение в Эттен было все-таки шагом вперед.
Близилась осень. Винсенту надо было снова устраивать свою судьбу. Урсула все еще была не замужем.
— Ты не на месте там, в этих магазинах, Винсент, — говорил отец. — Сердце твое внушает тебе служить богу.
— Да, ты прав, отец.
— Так почему бы тебе не поехать в Амстердам и не начать учиться?
— Я поехал бы, но…
— Неужели ты в душе все еще колеблешься?
— Нет, отец. Мне трудно объяснить это сейчас. Дай мне время подумать.
В Эттене проездом побывал дядя Ян, живший в Амстердаме.
— Комната в моем доме ждет тебя, Винсент, — сказал он племяннику.
— Досточтимый Стриккер пишет, что он подыщет тебе хороших наставников, — добавила мать.
В те дни, когда Урсула одарила его страданием, он стал самым обездоленным из всех обездоленных на земле. И он знал, что лучшего образования, чем в Амстердамском университете, он нигде не получит. Ван Гоги и Стриккеры примут его с распростертыми объятиями, ободрят, согреют, поддержат деньгами, снабдят книгами. Но он никак не мог решиться. Урсула была еще в Англии, не замужем. Разузнать о ней что-либо в Голландии не было никакой возможности. Он раздобыл английские газеты, написал по нескольким объявлениям и в конце концов устроился учителем в Рамсгейте — приморском городе в четырех с половиной часах езды по железной дороге от Лондона.
Школа мистера Стокса стояла на площади, посреди которой был большой сквер, обнесенный железной оградой. В школе училось двадцать четыре мальчика от десяти до четырнадцати лет. Винсент должен был преподавать французский, немецкий и голландский языки, присматривать за мальчиками после уроков и помогать им мыться по субботам. За это он получал стол, квартиру и ни гроша деньгами.
Рамсгейт был унылым городком, но Винсенту в его состоянии он даже нравился. Сам не сознавая того, Винсент в конце концов полюбил свои муки и лелеял их, как любят и лелеют дорогого друга, — непрестанная боль давала ощущение того, что Урсула всегда тут, рядом. Раз ему нельзя быть с той, которую он любит, ему все равно, где жить. Он хотел лишь одного — чтобы никто не мешал ему нести ту тяжесть, которую взвалила на него Урсула.
— Вы не могли бы дать мне немножко денег, мистер Стоке? — спросил Винсент. — Хотя бы на табак и одежду…
— Ну нет, с какой же стати? — отвечал Стоке. — Ведь я в любое время найду учителя только за стол и квартиру.
В ближайшую субботу Винсент с утра пешком пошел в Лондон. Путь был долгий, а жара не спадала до самого вечера. Наконец он добрался до Кентербери. Здесь он немного отдохнул в тени деревьев, окружавших старинный собор. Затем побрел дальше и заночевал на песчаном берегу небольшого пруда, под буками и вязами. Проснулся он в четыре часа утра — на заре защебетали птицы и разбудили его. К полудню он был близ Чатама, и вдали за низкими затопленными лугами уже виднелась Темза и густой лес мачт. Вечером Винсент вошел в знакомые предместья Лондона и, несмотря на усталость, поспешил к дому Луайе.
Желание быть ближе к Урсуле, заставившее его вновь приехать в Англию, властно захватило все его существо, как только он подошел к ее дому. Здесь, в Англии, Урсула еще принадлежала ему, ибо он мог ощутить ее присутствие.
Сердце громко стучало. Винсент был не в силах успокоиться. Он прислонился к дереву, чувствуя тупую боль, описать которую слова были бессильны. Но вот лампа в гостиной погасла, затем погас свет и в ее спальне. Дом погрузился в темноту. Усилием воли Винсент сдвинулся с места и, спотыкаясь, поплелся по Клэпхем-роуд. Когда дом Урсулы остался позади, он понял, что потерял ее вновь.
Рисуя себе женитьбу на Урсуле, он уже не мыслил ее в роли жены преуспевающего торговца картинами. Он видел ее терпеливой, верной женой проповедника — рука об руку с ним она работает в трущобах, они посвятили себя служению беднякам.
Почти каждую субботу он ходил в Лондон, но возвращаться в понедельник к началу уроков ему было трудно. Иногда он отправлялся в пятницу с вечера, шел ночь, день и еще ночь — и все лишь для того, чтобы поглядеть, как воскресным утром Урсула выходит из дома, торопясь в церковь. У него не было денег ни на хлеб, ни на теплый угол под крышей, и, когда наступила зима, он жестоко мерз. Возвращаясь на рассвете в Рамсгейт по понедельникам, он дрожал от озноба, усталости и голода. Только к концу недели ему удавалось оправиться и восстановить силы.
Через несколько месяцев Винсент подыскал себе службу получше — в методистской школе в Айлворте. Школа принадлежала мистеру Джонсу, священнику большого прихода. Он нанял Винсента учителем, но скоро сделал его своим помощником в церкви.
И снова в воображении Винсента переменилась вся картина будущего. Урсула уже не была более женой бродячего проповедника и не трудилась в трущобах, она была женой сельского священника, она помогала своему мужу во всех приходских делах, как помогала его мать отцу. Он уже видел, как счастлива Урсула, с каким одобрением она отнеслась к тому, что он покинул мир узколобых коммерсантов, покинул Гупиля и теперь трудится на благо человечества.
О том, что день свадьбы Урсулы все приближается, он старался не думать. Того, другого, ее жениха, он ни на минуту не представлял себе живым человеком. Ему всегда казалось, что отказ Урсулы — это следствие некоего изъяна в нем самом и что от этого изъяна он должен каким-то путем избавиться. А какой же путь вернее, чем путь служения богу?
У Джонса учились дети лондонских бедняков. Однажды Джонс дал Винсенту адреса и отправил его пешком в Лондон собирать с родителей плату за учение. Так Винсент оказался в трущобах Уайтчепела. Здесь били в нос отвратительные запахи, многодетные семьи ютились в холодных, убогих жилищах, голод и недуг так и сквозили в каждом взгляде умных глаз. Многие отцы семейств тайком продавали здесь тухлое мясо, торговать которым было запрещено. Винсент видел целые семьи, дрожавшие в своих лохмотьях от холода, питавшиеся похожей на помои похлебкой, сухими корками и вонючим мясом. До самого вечера Винсент слушал их рассказы о нищете и лишениях.
Он рад был случаю побывать в Лондоне, потому что на обратном пути мог взглянуть на дом Урсулы. Но трущобы Уайтчепела вытеснили из его сознания всякую мысль о ней, и в Клэпхем он так и не пошел. В Айлворт он возвратился, не принеся мистеру Джонсу ни фартинга.
В четверг вечером во время службы Джонс сделал вид, что ему стало плохо, и оперся на плечо своего помощника.
— Сегодня я страшно устал, Винсент. Ведь вы уже писали проповеди, не правда ли? Прочтите одну из них. Посмотрим, какой из вас получится священник.
Винсент с трепетом поднялся на кафедру. Он весь покраснел и не знал, куда девать руки. Голос у него сразу осип, он говорил запинаясь. С огромным усилием он вспоминал те закругленные фразы, которые столь искусно писал на бумаге. Но он чувствовал, что его ликующий дух парит, прорываясь сквозь неловкие слова и неуклюжие жесты.
— Вы говорили великолепно, — сказал мистер Джонс. — На будущей неделе я пошлю вас в Ричмонд.
Стоял погожий осенний денек, и идти вдоль Темзы из Айлворта в Ричмонд было восхитительно. В воде, словно в зеркале, отражалось синее небо и высокие каштаны с неопавшей желтой листвой. Из Ричмонда мистеру Джонсу написали, что молодой проповедник-голландец там понравился, и добрый Джонс решил дать Винсенту возможность выдвинуться. У Джонса был большой приход в Тэрнем-Грин — многочисленная паства была настроена там весьма скептически. Если Винсент с успехом произнесет проповедь в Тэрнем-Грин, ему можно будет доверить кафедру где угодно.
Для своей проповеди Винсент выбрал псалом сто восемнадцатый, стих девятнадцатый: «Странник я на земле; не скрывай от меня заповедей Твоих». Он говорил просто и горячо. Его молодость, огонь, его тяжеловесная сила, массивная голова и пронзительные глаза — все это произвело на прихожан огромное впечатление.
Многие подходили к Винсенту и благодарили его за проповедь. Он пожимал им руки и недоуменно улыбался. Когда из церкви вышел последний прихожанин, он тихонько выскользнул в заднюю дверь и зашагал к Лондону.
Разразилась гроза. Винсент не захватил с собой ни шляпы, ни пальто. Вода в Темзе, особенно у берегов, пожелтела. На горизонте вспыхивали молнии, плыли огромные серые тучи, из которых косыми струями хлестал дождь. Винсент вымок до нитки, но только прибавил шагу.
Наконец он добился успеха! Он нашел себя. Он положит свою удачу к ногам Урсулы, разделит ее с нею.
Дождь барабанил по узенькой белой тропинке и раскачивал кусты боярышника. В стороне виднелся какой-то городок — его башни, мельницы, черепичные крыши и домики в готическом стиле словно встали с гравюры Дюрера.
Винсент упорно шагал к Лондону, вода хлестала ему в лицо, хлюпала в башмаках. Лишь на исходе дня добрался он до дома Луайе. Над городом сгущались пепельно-серые сумерки. Еще не дойдя до дома, он уловил звуки музыки, голоса скрипок. Это удивило его, он не мог понять, что здесь случилось. Весь дом был ярко освещен. Около крыльца, в пелене дождя, вереницей стояли кареты. Винсент увидел, что в гостиной танцуют. Старик возница сидел на козлах, укрывшись от дождя под большущим зонтом.
— Что тут происходит? — спросил Винсент.
— Надо полагать, свадьбу справляют.
Винсент прислонился к карете, вода струйками стекала с его рыжих волос на лицо. Шло время, и наконец открылась парадная дверь. В ее проеме показалась Урсула с высоким, стройным мужчиной. Из дома хлынула шумная толпа гостей, они хохотали и пригоршнями разбрасывали рис.
Винсент отступил в тень за карету. Туда уже усаживались Урсула и ее муж. Кучер стегнул лошадей. Лошади тронули. Винсент, пригибаясь, побежал рядом и приник лицом к мокрому окну кареты. Мужчина крепко, обеими руками обхватил Урсулу и взасос целовал ее. Карета укатила.
Что-то тонкое оборвалось в груди Винсента, оборвалось без возврата. Чары рассеялись. Он и не знал, что это может произойти так легко.
Под проливным дождем он потащился обратно в Айлворт, собрал свои пожитки и уехал из Англии навсегда.