ЖАЖДУ — ДАЙТЕ ВОДЫ Повесть

ДОРОГА ЖАЖДУЩАЯ

Давным-давно это было

Прерывистая нить тропинки, поднимаясь из ущелья, безжизненно стелется по высохшей земле Ладанных полей. На простор выбирается сторожко, как бы затаив дыхание, — каменная теснина кишит клубками ядовитых змей.

Нет иного пути у моего отца, почтальона. К селам, что лепятся на краю Ладанных полей, нет другой дороги. А там глаза и сердца тех, кто ждет вестей издалека. И мы взбираемся по этой тропинке: отец с большой почтовой сумкой за спиной, я — с маленькой…

Дальние это были села. Пока мы добирались до первого из них, души иссыхали от жажды.

Велики Ладанные поля — от горизонта до горизонта. Длинна дорога наша, а воды на ней всего горсть — Родник Куропатки. Не утолишь здесь жажды, губы растрескаются, как земля Ладанных полей, и, чего доброго, останешься на полпути…

Ступаем мы по обожженным камням. И нет вокруг ни деревьев, ни травы, ни цветов. Опаленную солнцем землю пожирает змея. Наверное, оттого ужаленный ею буйвол мгновенно падает замертво.

То и дело натыкаемся на скелеты: человечьи, лошадиные… И все они столетней, а может, и тысячелетней давности.

Проходя мимо них, отец обычно замолкал и брал меня на руки. Язык у него развязывался только у Родника Куропатки.

С сумкой за спиной отец припадал к роднику. Надолго приникали мы к каменной чаше, куда из скалы стекала тоненькая струйка. Он погружал в воду усы, а я всю свою рожицу. Первым пил я.

«Вода малому», — говорил отец.

И я пил. Иссякала каменная чаша. Отец ждал, пока она вновь наполнится.

Он пил долго, долго. И все благословлял Хачипапа. Тот и на сей раз с дьявольской находчивостью заткнул пасть змее из ущелья.

Завяжу, завяжу крепко

И пасть и пуп братца Змея…

Отец слизывал оставшиеся на усах капли воды и облокачивался на сырой камень родника. А я думал о Хачипапе. Все умел Хачипап, даже завязывать пасть змее…

Вот у родника появилась бабушка Шогер. (Мне она и тогда казалась бабушкой.) С ней тоненькая высокая девочка Астг[29]. Бабушка Шогер жена сына Хачипапа, козопаса Мамбре, мать одиннадцати детей. Меньшая ее дочь, Астг, как заплатка на платье у матери, всюду с нею. У бабушки Шогер за плечами корзина, собралась, видать, за ежевикой на склоны Ладанных полей. Она ставит корзину на землю, набирает в горсть воды и поит девочку, а затем сама делает несколько глотков и спрашивает отца:

— Что новенького, братец-почта?

— Ничего, — вздыхает он в ответ. — Опять засуха…

Бабушка Шогер поправляет изорванное платьице Астг.

— И зачем только ты на свет родилась? Нет мне от тебя покоя, носишься как угорелая. Вся ободралась.

От стыда за дочку бабушка Шогер краснеет. Краснеет и отец. Он тоже одет в латаные-перелатаные блузу и штаны. Бабушка Шогер протягивает мне пригоршню ежевики.

— Расти большой. Когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены.

Астг хлещет меня кусачей крапивой по голой коленке. Я сжимаю зубы, делаю вид, что мне вовсе и не больно, и стараюсь не глядеть в ее черные, как спелая ежевика, глаза. У Астг обнажены и плечо и коленки — какой-то бесстыжий куст располосовал ее ситцевое платье. Безжалостный куст! А может, и не безжалостный?.. За что Астг огрела меня крапивой?! Не будь здесь отца и бабушки Шогер, я бы так отделал ее голое плечо, вечно горело бы. Хорошо ей! Вон как хохочет, сверкая зубами-рисинками…

— Мамбре дома, Шогер? — спрашивает отец.

Мамбре — тощий, тщедушный человек, щелкнешь по носу, отдаст богу душу. В глубине его глаз всегда прячется гнетущая тоска.

— Нет его, — вздыхает бабушка Шогер, — топчет горные тропы вместе с козами. О-ах!..

И отец мой охает-ахает.

Астг показывает мне язык.

А отец продолжает разговор.

— Хачипап дома?

— На молотьбе, — отвечает бабушка Шогер. — Письмо есть?

— Есть…

Они еще долго беседуют о том о сем, еще не раз охают и ахают. И наконец расходятся: мы идем своей нелегкой дорогой, они — своей.

Давным-давно это было.


Машина поднимается к Ладанным полям. Шелестит мелкий гравий. Гладкая, хорошая дорога, но былой страх еще живет во мне, и я внутренне сжимаюсь. Спрашиваю едущего со мной инженера:

— Когда проложили эту дорогу, Граче?

— Четыре года назад.

— Змея не помешала?..

Он смеется.

— Подползала к бульдозерам. Только много их было, не одолела.

Инженер Граче — старший внук бабушки Шогер, сын Арташа, того, что был подпаском.

Когда я с почтовой сумкой за спиной сновал по этим местам, Граче еще не было — Арташ тогда в холостяках ходил. А потом, когда я работал учителем в их селе, Граче только в пеленках барахтался. Зато сейчас…

Не успел Граче еще разок-другой пошутить, как мы выехали из ущелья к Ладанным полям. Смотрю и не вижу старой тропинки. Оно и понятно. Найдешь ли в большой реке след тоненькой нити ручья?

Тропинка исчезла…

Стоим на обожженной земле. Граче напряженно вглядывается в сторону Родника Куропатки. Что хочет он увидеть сквозь осеннее золото? Стайку куропаток, слетевшихся туда, или еще что-то? А может, пробует учуять влагу родника? Я тоже смотрю туда. Вдруг да покажутся дядюшка Мамбре, бабушка Шогер, а может, отец или Хачипап. Но нет, никто не придет. Хоть бы Астг, мою Астг увидеть. Она живет сейчас в этих ущельях. Бабушка Шогер и дядюшка Мамбре тоже еще здравствуют. Не встречу я только Хачипапа да отца моего. Ни сегодня, ни завтра, никогда.

Граче тянет меня за рукав.

— Слышишь, они под землей.

Я вздрагиваю.

— Кто?

— Ребята. Прорываем туннель. — Граче ковырнул носком ботинка землю. — Хочешь посмотреть?

Я отвожу взгляд от далей Родника Куропатки. Не сбыться надежде, не придет моя Астг за водой. Не придет, и не будет у нее в руках крапивы.

Внизу, в глубине ущелья, грозно грохочет Воротан. А с могучих плеч скалы водопадами стекает и вливается в него синяя-синяя Лорагет. У слияния рек на язычке скалы высится Цицернаванк[30], увенчанный косым пламенем искривленного креста, а под сводами эхом отдается голос бабушки Шогер: «Э-эй, Астг, иди домой!»

Вон тропинки, вон и заснеженная гора Татан, и ущелье. А в ущелье село. На берегу реки сад, в саду — старая груша Хачипапа.

Передо мною целый мир — ущелье в ущелье, скала на скале, мир, осиянный светом Астг и реликвиями минувших времен…

Астг не придет к Роднику Куропатки за водой. Не придет, это ясно.

Жаждущая земля Ладанных полей изнывает. За целый год здесь не пролилось и капли воды. Несчастная земля! Иссохли губы ее и язык. Трещина рассекла крест Цицернаванка и ствол груши Хачипапа, который выше кривого креста. Вход в туннель манит своим влажным дыханием, запахом свежевзрытой земли, светом фонарей — один, два, тысяча… Каменный свод отделан искусной резьбой.

Вхожу в туннель, и меня охватывает благоговейный страх, как и многие годы назад, когда впервые ступил я под расписные своды Цицернаванка.

По туннелю тянется желтая цепочка света — возьмись за нее и иди.

Был свет и в Цицернаванке — огонь очей моей Астг, свет улыбки на ее губах…

Чаша родника медленно наполнялась водой. Перед тем как уйти, отец мой еще раз опорожнял ее. Пил он, стоя на коленях, словно молился. Пил, а сам все смотрел на растрескавшуюся, иссохшую землю и будто стыдился, что он утолил свою жажду, а она нет: «Я ублажил себя, а ты, земля?»

Бабушка Шогер вздыхала.

«Чтоб разверзлось сухое небо!»

Вздыхала и уходила. Только недалеко. Чуть пройдет и остановится.

«Хачипап заждался. Принеси вечером письмо».

«Принесу, — скажет отец, — сейчас после этой деревни в вашу зайду».

Из-под трехов бабушки Шогер поднимаются облака пыли.

«Чтоб ты разверзлось, сухое небо!..»


Не небо — земля обрушивается под нами. Не сама по себе рушится — рушат ее. Глянешь вокруг от входа в туннель, все Ладанные поля видать. И дальний берег кажется близким. Затяни я сейчас живущий в моей памяти с тех давних времен «Оровел»[31], пасущиеся вон на том склоне буйволы обрадуются, и та девушка, что несет воду пахарю, замедлит шаг и, может, подумает: «Джан, умереть мне за тебя и за твой «Оровел».

Однако отсюда до тех мест дорога длиною в день. И если голос мой донесется до них, то рука не дотянется. Между нами ущелье Воротана — бездонное, как само небо. Семь сел в этом ущелье, а над ними высится гора Татан: вершина в облаках, а подножье в водах глубокой реки. У кромки снегов на Татане рассыпаны хмельные нарциссы, напоенные снегом виноградные лозы, инжир и гранат.

Если бы, отозвавшись на зов Астг, я не принес ей хмельных нарциссов, Астг не простила бы мне этого. И я приносил их.

Бабушка Шогер выводила, как молитву, слова древнего «Оровела»:

«Жажду — дайте воды…»

И угощала меня хлебом и сыром, не переставая при этом попрекать:

«И когда вы наконец подведете воду к Ладанным полям, когда? Или ты не мужчина? Ответь же мне!»

А что я мог ответить?

Интересно, узнает меня бабушка Шогер? И скажет ли, как прежде: «Расти большой. Когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены».

Давно это было. На висках моих уже серебрится седина. Целых пятнадцать лет прошло с тех пор, как я последний раз ел тут хлеб с сыром.

Узнает ли Астг меня?

Свет был синим

Изнемогающие от жары пчелы тянулись к прохладному туннелю. Над ущельем пронеслось легкое облачко. Занялся было дождь, но похоже, передумал. Несколько капель, словно жучки, блеснули в воздухе и пропали в иглистых лучах солнца. Из конца в конец над ущельем перекинулась необычно широкая и какая-то словно тяжелая радуга. Туннельщик Мелик размечтался:

— Вот бы по этой радуге перейти через ущелье!

Туннельщик — внук козопаса Мамбре. Тщедушный, словно мальчонка.

— Перейдешь, — говорю я и вспоминаю, что когда-то давно, еще ребенком, он был моим учеником у них в селе. — Перейдешь, ты легок.

Радуга в глубоком ущелье. И солнце в ущелье. И река так далеко, что даже Мелик с его тонким слухом не слышит грохота падающей на камни воды.

Мелик качает головой.

— Никак не поверю, что вода поднимется на Ладанные поля.

Граче смотрит на туннель. Там светятся электрические лампы, как светлячки в ночи.

— Для чего же мы тогда роем его, Мелик?

— Ты старше меня, брат, — пожимает плечами Мелик. — Велишь, вот и рою. К тому же ты инженер. А я…

И он смеется. Зеленая каска на его голове кажется рыцарским шлемом. А лицо такое простодушное и доброе, можно подумать, он так и родился с улыбкой.

Мне рассказали занятную историю. Едва Мелик вернулся с войны, бабушка Шогер насела на него: должен, мол, жениться, и все тут. Делать нечего, собрался Мелик и пошел в соседнее село. Знал, куда пойти! Пришел, а навстречу ему хозяин девушки, отец, значит.

«Где жених-то, мальчик?» — спрашивает.

Услыхал Мелик такой вопрос, схватил в руки полы и айда домой.

Бабушка Шогер не того десятка. Узнав о случившемся, вооружилась палкой и пошла к дому хозяина девушки.

«Эй, кому это вы посмели от ворот поворот показать? Ну-ка я вас…»

Через неделю в ущелье гремела свадьба.

Вот какое было дело. Ребята, вспоминая об этом, и по сию пору заливаются смехом.

Мелик не смеется, когда рассказывают эту историю.

О его брате, инженере Граче, который старше всего на год, не подумаешь, что на войне был. Совсем юноша. Лицо смуглое, волосы густые, как у отца, у пастуха Арташа. Но в них уже пробивается седина. Только она словно бы не его, будто запуталась в черных волосах с той самой поры, как бабушка Шогер прижала к своей груди горемычную голову парня, вернувшегося с войны, и повела его показывать могилу матери во дворе Цицернаванка.

«Ушла, сынок, с мыслью о тебе! — сказала она. — Плачь, милый, плачь…»

Радуга гасла, оставляя только отсветы на плечах скал. Должна же она что-то оставить, нельзя ведь просто исчезнуть.

Рядом с нами раскрытая пасть туннеля. Мне вспоминается мать Граче и Мелика. Теперь бабушка Шогер заменила им и мать. Вспоминаю я и их отца Арташа, на войне со мной был…

Туннель начинается с верхней окраины села и, минуя вторую, третью деревни, устремляется к плато Воротана. Там создают море.

В детстве Граче не раз, поспорив со своими сверстниками на полный карман орехов, проникал в потайной лаз Цицернаванка и надолго исчезал в его темном и узком зеве.

Наверху его ждал Мелик, дрожа от страха: шутка ли, под землей живет черный дэв! Так говорила бабушка Шогер. Говорила, хотя ни она, ни даже ее свекор Хачипап, которому было уже сто три года, никогда не видывали этого дэва.

Мелик ждал брата. Проход под храмом длинный. Говорили, что тянется он до грохочущей реки. Если Граче принесет в бутылке воду, значит, это верно и он выиграл пари. И дэва, выходит, никакого в помине нет. Но если не принесет?..

Мелик с тревогой смотрел на выбирающегося из-под земли Граче. Ура, в бутылке вода!

И он летел к брату.

«Дэвы были?»

Граче, весь в пыли, измученный, отвечал:

«Там я слышал только звук воды: у-у-у…»


…В тот день Мелик тоже долго ждал брата — сержанта Граче.

И в тот день Граче пробирался лазом под старой церковью. Старик сторож утверждал, что лаз ведет к морю. Он будто бы в молодости сам не раз этим путем доходил до моря, плещущегося за большой горой…

Поступил приказ: взорвать занятый врагом железнодорожный мост по ту сторону горы.

Командир роты спросил; «Кто готов выполнить задание?»

«Я! — тотчас отозвался сержант Граче. — Я пойду».

Командир недоверчиво глянул на узкоплечего паренька. Ему едва исполнилось двадцать, худой, щуплый. Сдюжит ли?

«Ты?»

«У нас в деревне тоже под храмом есть лаз. По нему я не раз проходил до самой реки.. »

Рядом стоял брат. Он хотел закричать: «Неправда!» Но так и не смог раскрыть рта. Ведь это не было неправдой. Граче! Что он делает! Рвется в лапы самой смерти. В проходе под Цицернаванком черных дэвов не было, а здесь они есть — дэвы с черной свастикой.

Граче сказал брату:

«Если не вернусь, дома язык держи за зубами. — И улыбнулся. — Да смотри в будущем не суйся под Цицернаванк. Опасно».

Граче полез. У Мелика дрогнули губы, а медсестра Вера закрыла глаза руками. Ей тоже хотелось удержать Граче, но она только тронула Мелика за плечо.

«Вернется?»

Мелик спрятал за пазуху дневной паек брата. Сестра Вера зажала в ладошках миску с кашей, чтоб не остыла. Она пожгла бы пальцы, все грела бы и грела кашу, лишь бы Граче вернулся! Лишь бы вернулся…

С горы хорошо просматриваются линия будущего канала и Цицернаванк, под которым не единожды пробирался к реке непослушный мальчишка Граче. Туннель пройдет под храмом. И хлынет вода к этой жаждущей земле.

Я спрашиваю:

— А что было после, Граче?

— Взрыв был. Мост взлетел к небу… И еще лицо Веры. Белое-белое..

Граче говорит, а сам не отрывает глаз от туннеля. Оттуда ему подмигивают лампы-светлячки.

Чего ждет Граче? Света, воды или ту белолицую медсестру?

Прошли годы с тех пор, как он взорвал мост на побережье. Теперь инженер Граче взрывает скалы и горы. Он должен подвести воду к Ладанным полям. Чтобы бабушка Шогер сказала: «Охай»[32].

Дорогу воде прокладывает. И весь он сейчас в этой дороге. Ждет не дождется…

— Не дождется? — говорю я Мелику.

— Ждет Веру, — шепчет Мелик. — Очень ждет. Надеется…

— Вон что.

— Так-то! — Мелик мрачнеет.

По туннелю тянутся рельсы узкоколейки. На них падает свет от лампочек. И кажется, будто серебристые ручейки несутся к дальним берегам. Граче весь в ожидании. Но кто-то другой тоже ждет.

Кого?..

Где ты, Астг, мой дальний свет? Ожги меня крапивой…

Горячий ветер, горячий песок

Ущелье Воротана. И село в ущелье. Село моей Астг. Отец с трудом взбирается на плоскую крышу Хачипапова дома.

— Э-эй, получайте почту, люди!

Он скидывает с плеча сумку и спрашивает:

— Пить хочешь, сынок?

— Нет, — качаю я головой.

— Голоден небось?

Я молчу. Отец неспроста таскает меня, маленького, босоногого, по этим ущельям. Хочет приучить к крутым горным тропкам, к труднопроходимым зарослям, чтобы когда-нибудь потом я взвалил на себя его ношу.

Виднеющийся в расщелине скалы церковный купол напоминает каменного медведя. Он словно задрал кверху морду и рычит. А чуть поодаль вроде бы собака вгрызлась в медведя-скалу и роет пещеру.

Все вокруг сотрясается. Кричат совы, гудят водопады. А мы с отцом идем да идем…

Но вот в скалах вдруг показались горки кизяка, десяток-другой хижин, красные и желтые кровли — это на них сушеные груши, бусы шиповника, кизил и вобравшие в себя все солнце тыквы.

Столбы дыма обнимают склон скалы. С крыши, сидя верхом на собаке, голопузый мальчишка швыряет мне вслед камни и кричит:

— Ошта-пошта…

Бабушка Шогер крошит ячменный хлеб в сироп из шиповника и ставит миску передо мной.

— Ешь, родненький.

На крыше у Хачипапа собирается все село. Каждый дом имеет кого-то в дальних краях. Каждый дом ждет писем. Отец передает мне несколько конвертов.

— Читай.

Десятки глаз с надеждой всматриваются в письма в моих руках.

— «Селсавет, — читаю я при гробовом молчании, — палучит Хачипап Хачунцов».

— Ай да молодец! — Хачипап сыплет мне в карман орехи. — И кто вложил в уста ребенка благословенную русскую речь? Счастливый…

— Учитель Оганес, — гордо отвечает отец. — Я плачу ему за обучение. Каждую неделю отвожу на осле вьюк сена.

— Ба! — удивляются сельчане. — Так дорого?

Хачипап сыплет мне в карман еще горсть орехов.

— Вскрой письмо, вскрой, родной.

Я разрываю конверт и читаю уже по-армянски:

— «Первый поклон — читающему письмо…»

Все село, обратившись в слух, смотрит то на меня, то на письмо.

— «…Да будет тебе известно, апер, холода наступили. Скажи Шогер, пусть свяжет мне пару шерстяных носков. Пришлите с оказией, очень ноги мерзнут. Послал вам восемь рублей и четыре аббаси[33]. Квитанция в кармане. Если б ты знал, апер…»

— Умереть нам за тебя, — срывается благословение с чьих-то уст. — Парень что надо! Восемь рублей и четыре аббаси! Это же целых две овцы!..

«Парень» — старший внук Хачипапа. Он гариб[34].

Бабушка Шогер утирает слезы.

— Ослепнуть мне, ноги у бедного мерзнут…

Астг протягивает желтую грушу. Я немею от радости.

— Больше не буду стегать крапивой, — говорит она.

Ночью на крышу падают звезды. Хачипап беседует с моим отцом:

— Какие новости, братец-почта?

— О чем ты?

— Да о реке, — вздыхает Хачипап. — Неужели эта вода так и будет течь без пользы? Сгорают ведь Ладанные поля. А подвести бы к ним воду, всего стало бы вдосталь. Пора людям подумать об этом…

— Ничего я не слышал, апер.

Но вот Хачипап захрапел, и звезды испуганно разбежались.

Утром бабушка Шогер подносит моему отцу чашку тутовой водки, а мне дает вареное яйцо. Хачипап благословляет нас в дорогу.

— Мамбре в ущелье. Он там с козами. Смотри не забудь обрадовать его, скажи про письмо, — кричит дед вдогонку.

Мне казалось, что ущелье Цицернаванка звенит, да так чисто. По узкой тропинке мы спускались-поднимались. Вот село у подножья скал. Здесь мне насыпают в карман бобов, жаренных на конопляном масле. Отец говорит:

— В этом селе был человек, умеющий читать. Недавно помер.

И тут тоже читаю я.

Еще село. В лесу. В дубах, как в дупле. Отец вздыхает:

— А здесь никто никогда не умел читать.

Узка тропинка — затерянная в ущелье нить. Держаться надо крепко. За камни, за обнаженные корни кустов шиповника. Не дай бог свалиться вниз. На берегу реки есть островок горячего песка. Здесь живет песочного цвета каменная ящерица. Говорят, она прыгает, может прилипнуть к лицу человека. А еще говорят, надо дать ей кувшин золота, и тогда она оторвется от лица.

В этом селе много кувшинов, но хранят в них только просо и чечевицу да письма, полученные из дальних краев. Может, золотом здесь называют просо?..

Над песчаным островком раскинула свою крону одинокая черешня. Под ней расположились козы. Отец приветствует козопаса Мамбре.

— Какие новости, братец-почта?

— В будущем году почту будут привозить летающие машины…

— Ба!.. — рот пастуха Мамбре открывается сам по себе.

— Вот тебе и «ба»! Письмо вам было. Хачипап велел сказать тебе, порадовать…

— Что пишет?

— Просит носки, ноги, говорит, мерзнут.

— Ба!.. Еще что?

— Больше ничего. Деньги, пишет, послал. Получили?

— А? — кадык пастуха Мамбре задвигался. — А?

В ущелье горячий ветер, песок тоже горяч. У Мамбре опускаются плечи.

— За деньги премного благодарны, получили их. А что это ты сказал о машине?

— Ну сказал, — улыбается отец. — Слыхал я, что в наши горы пришлют летающую машину.

— Ох! — вздыхает Мамбре. — На что нам летающая? Прислали бы такую, чтобы воду этой злосчастной реки подняла наверх. Вот было бы дело. А понапрасну летать незачем. Этим брюха не наполнишь.


Под старой черешней стоят две синие «Волги». Над ущельем рокочет зеленый самолет…

«В будущем году почту будут привозить летающие машины».

Рот пастуха Мамбре так и остался открытым: «Ба!..»

Солнечные лучи играют в стеклах домов. В ущелье Воротана раскинулось большое село. Строящий здесь дороги, мосты, поселки инженер Граче полон энергии. Он показывает подковообразное здание, все из стекла и света.

— Что это? — спрашиваю я.

— Кафе для молодежи поселка.

Вот на этом самом месте стоял тогда его дед, козопас Мамбре, тут, где теперь высится кафе…

Козопас Мамбре так с раскрытым ртом и ушел за козами в горы. А я забрался на черешню. Внизу бушевал Воротан. По бревенчатому мостику отец перешел на другой берег. Я остался на дереве.

Внизу бушевал Воротан. Он сорвал со своей спины и унес мостик. Отец намучился на том берегу, я — на этом. С почтовой сумкой за спиной он совершил путь длиною в день, пока наконец где-то наверху пересек реку, пришел и снял меня с дерева…

Эта черешня еще сохранилась. Старая, отживающая свой век. А рядом кафе, наполненное песнями и светом. Поселку в ущелье четыре года. И мост через реку новый. По нему теперь проходит и стадо овец пастуха Мамбре. И Мамбре теперь редко чему удивляется. А во рту у него приятный вкус кофе, который он только что выпил с внуком Меликом.

— Как, брат? Понравилось?

— Еще бы!

Мелик и меня угощает кофе. Я спрашиваю:

— Ты знаешь про Хачипапа?

— Знаю. Его папаха и трехи хранятся у нас дома.

— А я помню, как на пахоте он одной рукой поднимал плуг.

— Ба!..

Мелик угощает меня и брата сперва вином, а потом кофе и песней. Песня и вино состарились в этом ущелье, а кофе здесь новость. Дом туннельщика Мелика тоже новый.

И у Граче дом, и у Астг тоже.

Дом Мелика возвышается даже над дедовской черешней. Во дворе стоит синяя «Волга», а рядом целый букет детишек, которые не обращают никакого внимания на машину.

Внук козопаса Мамбре туннельщик Мелик рушит дедовский уклад жизни и скалы тоже. Он прорубает русло для реки, строит плотины, создает водохранилище, море. Ущелье Воротана станет морем, широким и глубоким. Оно напоит обожженную землю Ладанных полей. Ведь вон как стонут!

«Жажду — дайте воды!» — взывает все кругом…

Бабушка Шогер ставит передо мной хлеб и сыр.

— Когда же вы наконец поднимете наверх воду из ущелья? Когда?..

Внуки ее, Граче и Мелик, создают в ущелье море, чтобы дать воду иссохшим землям. А этот поселок, построенный ими, этот маленький город останется под водой?

— Нет, будет стоять на берегу, — говорит Мелик, — стоять и глядеться в море.

Все вокруг облито солнцем: и здания, и окна, и занавески в них. На берегу реки против поселка — старое село и одичавшие сады старого села. Живы еще столетняя груша, и яблоня, давшая не один десяток урожаев, и старый рогатина-орешник.

Не раз отец мой, сидя под этим орешником, делил трапезу с Хачипапом. Он разводил костер, а Хачипап забрасывал плетенку в реку, и ко времени, когда огонь уже полыхал, плетенка бывала полна рыбы.

«На деньги, что прислал парень, две овцы купил, братец-почта. И его жизнь да будет долгой, и твоя! Пусть сынок твой напишет ему письмо, чтоб не беспокоился. Вот адрес».

Хачипап статрехлетними пальцами гладит мои волосы.

«Напиши, милый. Весной я дам тебе саженец груши. Не груша — мед».

Хачипап убирает руку с моей головы, гладит ствол груши. Так гладят стельную корову…

Груша Хачипапа должна остаться под водой. На месте старых садов будет водохранилище. Жаль эти сады. Но они не исчезнут бесследно. От груши Хачипапа взяли черенок. И семья рогатины-орешника тоже вон на склоне Цицернаванка. Три года уже стоит саженец, и тень уже есть от него.

Все в природе обновляется. Люди сменяют друг друга, деревья тоже. Нет Хачипапа, но есть его потомство — девять семей в новом поселке. И грушевый сад есть. Целый склон.

Там, над старыми садами, на опаленной земле, козы пастуха Мамбре не находили даже колючек, чтобы пожевать. А сейчас вон что делается: рокочет вода в реке, блестит под сенью деревьев нового сада. Граче поставил на реке насос и поднял воду к склонам Цицернаванка.

Хачипап

Тропинка все такая же, как и много-много лет назад. По той же скалистой теснине спускаемся в село. Старая крепость на краю пропасти. Цицернаванк! Древнее этой крепости лишь легенды времен Ноя.

Ничего не изменилось в селе. Только трещина рассекла крепостную стену. Скала обрушилась, три дома в лепешку смяла. Еще сильнее скривился крест Цицернаванка.

В мирной ночной тишине две звезды сверкали над кривым крестом. Две свечи тлели в подсвечниках ризницы храма. Моя Астг тихо шептала мне в ухо:

«Ты не покинешь наше ущелье, нет?..»

Сейчас Цицернаванк дремал под тяжестью своего многовекового существования, беззвездный и забытый.

Умолкший колокол жизнь моя,

Развалины храма,

И нет больше паломников…

Пусто в старом селе. Дожди смыли землю с тока. Оголенным и скользким стал головокружительной крутизны склон.

Мы оставили нашу машину на Ладанных полях, спустились вниз, как спускались сюда десятки, сотни и тысячи лет назад многие поколения.

Но почему пусто в селе? Не видно дыма, не слышно ребячьего гомона. На крыше дома Хачипапа свил гнездо аист. И собаки не лают. Молчит село.

Три старика сидят во дворе Цицернаванка. В одном из них я узнал козопаса Мамбре. Подхожу к нему.

— Где люди? Село есть, а сельчан нет.

Мамбре палкой ковыряет землю.

— Переселились в новый поселок.

Он протягивает мне руку.

— А вы что здесь потеряли?

— Пришли на могилу Хачипапа. Тепло тут. Старые камни хорошо греют.

Я обнимаю иссохшее тело Мамбре.

— Ты ведь дядюшка Мамбре?

— Верно, родненький, — радостно вскидывается старик, — я это!

— Дед Граче и Мелика?

— Да, да, родненький. А ты чей?

— Ошта-пошта!..

— Ба! — рот пастуха Мамбре широко раскрывается. Я сажусь рядом с ним на могильный камень.

— Вспомнил? — спрашиваю.

— Отца твоего? Ну как же!

— И Хачипапа?

— Ба! — улыбается дядюшка Мамбре. — И деда помнишь?

Он ласково проводит рукой по могильному камню…


Сверху кто-то прокричал:

— Хачипап умер, эй!..

Весть обрушилась на село на рассвете. Стада еще не выгнали на пастбище, еще не дымились крыши, и мы с отцом только вошли в село. А голос все надрывался:

— Хачипап умер, эй!..

Если бы сказали, что сено загорелось, и тогда погруженное в сон село не поднялось бы так быстро на ноги.

— Что, что? Как это?..

— Как это — умер Хачипап? Не может быть. Как могло случиться такое, как могло? Замолчи, ворон, не каркай!..

— Хачипап умер, эй!.. — не унимался голос.

Из дома Хачипапа доносился плач бабушки Шогер. Все село — сто двадцать дымов — заахало. Можно подумать, никогда никто не умирал в селе. А ведь было дело, даже жених один как-то помер. Видать, глаза господни были закрыты.

Хачипап не жених. Сто три года прожил он на свете. А село вон как всполошилось.

Злая весть вынесла из дома даже самого председателя сельсовета.

— Что это за дурная башка разоралась? — спросил он, но услышал плач бабушки Шогер и побледнел. — Зачем помер? Кто теперь будет ремни на плугах затягивать?

В селе было всего три плуга. Ремни их латал-затягивал только Хачипап.

Приносили три бычьи шкуры, расстилали на его крыше. Хачипап засучивал рукава, брал в руки нож, склонялся над кожей.

«Да будет долгой жизнь».

Приходил пастух, отвешивал поклон Хачипапу.

«Ковер ткут в приданое дочери. Не зайдешь ли канву навести?»

Хачипап отрывался от дела, шел наводить канву.

«Пусть будет счастлива».

Пастух потом забывал пригласить его на свадьбу. «Ничего, — не обижался Хачипап. — У бедняги не густо в хозяйстве».

Сосед приносил Хачипапу седло залатать. И дед латал. Не грех бы попросить за это воз травы привезти, но Хачипап стеснялся, молчал. «Трава нынче плохая, сгорела вся, где ему взять?»

Село переполошилось. Кума Хачипапа стенала и била себя по коленям.

— Вай, ослепнуть мне. Последний кувшин треснул! Кто теперь залепит?

Хачипап знал и гончарное дело. Не только кувшин — треснувшие карасы из-под вина, бывало, так сладит, словно новенькие. Владелец карасов скажет: «Погоди, Хачипап, сейчас зарежу курицу». — «Ни к чему это, — махнет рукой Хачипап. — Пусть курица носит яйца, в нужде ведь живете».

Из-за хлевов вынырнул запыхавшийся пастух. Словно пес за ним гнался.

— Что ж теперь будет, коли корова не сможет отелиться? Ай, Хачипап, и зачем ты помер…

Случалось и такое. Отяжелевшая корова не могла отелиться. И опять вся надежда на Хачипапа. Он освобождал корову от бремени, и теленок рождался цел и невредим.

«Благослови тебя бог, Хачипап, — радовался хозяин. — Вечером пришлю тебе мацун».

Обещали и забывали. Хачипап не напоминал. Никому ни о чем не напоминал…

— Ну разве это дело? Зачем он помер? — не унимался пастух.

Кто-то хлопнул папахой о колено.

— Не вовремя помер, старый! Кто теперь соорудит мне тонир?

Весть о смерти Хачипапа докатилась до мельницы, что у Цицернаванка. Мельник обомлел:

— Как помер? А кто направит мои жернова?

Село шумело, словно лес в бурю. А издали доносился плач бабушки Шогер:

— Переломился хребет деревни, эй…

Как сегодня все это было: бабушка Шогер взяла меня за руку, поставила перед телом старика.

— Прочти ему письмо внука. Пусть услышит. Из-под ее руки смотрит мне в глаза Астг. Я проглотил кашель.

— «Селсавет… Палучит Хачипап Хачунцов…»

И мне показалось, будто старик сказал: «Вот молодчина».

— «Первый поклон — читающему письмо. Носки, что послала Шогер, получил…»

Бабушка Шогер всхлипнула:

— Ослепнуть мне!..

Письмо положили Хачипапу за пазуху.

В притворе Цицернаванка рядом с могилой писца Нерсеса поднялась могила Хачипапа. Письмо тоже было там, с ним…

Старое вино, старое пламя

Дядюшка Мамбре берет меня за руку.

— Ну, вставай, — говорит, — вставай. Идем домой.

Удлиняются тени Цицернаванка. На карнизах воркуют голуби…

«Ты не покинешь наше ущелье, нет?» — полынно дышит мне в лицо Астг…

Дядюшка Мамбре взбирается по каменной лестнице старого дома.

— Помнишь?

Еще бы! Сколько раз поднимался по этим ступеням вместе с Астг.

Камни замшели, стали зеленые.

— Шогер в новом поселке, — говорит дядюшка Мамбре. — Не знает, что ты здесь, не то бы…

Мелик и Граче разводят костер в древнем очаге. Будет шашлык.

Дым горек, дом пуст, небо беззвездно. Нет моей Астг. В старом доме все, как и было: резной свод очага, кладовая. Даже старый черпак бабушки Шогер тоже тут. Небось новый сладили, потому этот и не взяли. Сел я на ветхий стул, и почудилось, что передо мной пахнущие грушей руки Хачипапа, и будто только что Астг стеганула меня крапивой, и укус этот слаще Хачипаповой груши…

Дядюшка Мамбре устроился на тахте.

— Когда село перекочевало в новый поселок, радостнее на душе стало. Ближе к миру мы теперь. В старом селе никто больше не живет. Только иногда заглянем помянуть былое.

…Развалины храма,

И нет больше паломников…

Дома старого села целы; вот и здание школы — две комнатенки под плоской крышей. Все, как тридцать лет назад, когда я был маленьким почтальоном, и как пятнадцать лет назад, когда я учил здесь людей грамоте…

— Старые очаги мы не рушим, — говорит Мелик. — Тут есть даже тысячелетние дома. Бережем наше прошлое.

А прошлое это вон какое: храм пятнадцативековой давности и домов больше сотни, тоже не вчерашней постройки. Старое село — оно как Матенадаран. Только хранятся тут не рукописи, а древние жилища.

Падающая со скал родниковая вода по каменным трубам течет к домам, всегда прозрачная и чистая. Ниже села в глубоком ущелье гремит Воротан. Напротив Лорагет. Сорвавшись с ледников скалы Татан, она грохочущим водопадом сливается с большой рекой. Грохот по-своему убаюкивает старое село, оберегает покой всех тех, кто из века в век по склонам этих скал сходил к реке, всех, кто со времен Большого Хачипапа и писца Нерсеса обрабатывал эту землю, растил на ней виноградную лозу, инжир и краснобокие персики.

Сады, как ковры, волнами спускаются к реке. И кажется, будто это бабушка Шогер помыла их, чтобы чище да ярче стали, расстелила посушить и забыла, ушла в новое село…

Хачипап сыплет мне в карман орехи и говорит: «Вот молодчина».

Так было всякий раз, когда я приходил сюда вместе с отцом-почтальоном, а потом и один, когда юношей учителем вернулся в село. Тогда бабушка Шогер поцеловала меня и сказала: «Вырос, родненький…»

— Во что бы то ни стало надо сохранить эти чудо-сады на скалах — наши кладовые вина и плодов, — говорит Мелик. — Не уследишь — быть беде. Оползни свое дело сделают. И оголятся тогда наши зеленые скалы.

Мелик берет в руки старый-престарый кувшин и разливает вино в глиняные чаши, которые когда-то, очень давно, смастерил сам Хачипап. Вино нежно-розового цвета, приятное на вкус и легкое — порождение солнца, бурных вод и мирных скал.

— Мелик, — говорю я, — мне знакомо это вино.

— Где же ты пил такое? Может, во Флоренции или в Бордо? — улыбается он.

— Здесь. Тридцать лет назад.

— У кого, помнишь?

— В давильне у Хачипапа, когда почту с отцом носил.

Хачипап давил только янтарно-прозрачные гроздья. Его босые ноги в каменном чане давильни были похожи на мраморные колонны. Он подносил мне в горсти еще не перебродивший сок.

«Пей да тянись к солнцу».

Отцу он подавал загодя схороненный бочонок.

«Это мы разопьем вместе. Благородное вино, откупоришь, надо прикончить, не то испортится».

И они пили.

«Что нового, братец-почта?»

«Э, ничего», — пошатываясь от вина, отвечал отец.

Хачипап держался крепко, словно пень с глубоко вросшими в землю корнями, не качался. С удовольствием обсасывал намокшие в вине кончики седых обвислых усов и затягивал древний «Оровел»:

Жажду — дайте воды, о, о…

Горю, жарюсь я, о, о…

А то, бывало, уложит голову на камень и застонет: «Ушел, ах, ушел!»

Я удивленно спрашивал: «Кто ушел, Хачипап?» — «Крунк ушел!..»


Мелик разливает вино в глиняные кубки.

— Последний бочонок, оставшийся от Хачипапа. Еще им самим приготовлено.

Старое вино говорит на языке ушедших дней.

Это было вон в том доме — в орлином гнезде. Изборожденный морщинами, как резной хачкар, Хачипап садился на тахту и снимал шапку.

«Эх, дитя мое, жалко ведь нас, скалы совсем зажали. Выбраться бы из этого пекла, пожить на открытом месте. Если бы на Ладанные поля пришла вода!..»

Как жаждущая земля, трескались его иссохшие губы.

…Огненно-рыжий жеребец несет меня по Ладанным полям. Рассекая черную завесу ночи, несет к одинокому шатру под большим холмом — склоном горы. Там грустит моя Астг, ждет…

Весенняя ночь. Все дышит весной: и мой рыжий скакун, и камни.

А вот и шатер бабушки Шогер. Перед ним конь на привязи, а внутри лампадка. Здесь, в шатре, тоже весна. Она в волосах Астг, источающих запах тимьяна…

Дядюшка Мамбре не пускал меня из дому: «Ночь ведь, учитель. Тропинка — что волосок. Не ходи».

Я не послушался…

Пахнущая молоком бабушка Шогер причитала: «И как только ты сумел в эдакую темень из ущелья выбраться!»

Астг, запрокинув голову, смеялась: «Да он же трус, мам!..»

Ночь коротка. Звезды грустно угасают. Передо мной старое вино из старой давильни. В его зеркале я вижу проседь в своих усах. И еще вижу Астг. Только плечи у нее теперь округлые и губы — словно вино. Рядом она, Астг. В новом поселке. Как раз там, где летом ставили шатер для ее матери. Совсем близко. Но где тот огненно-рыжий жеребец, что в ту темную ночь промчал меня сквозь Ладанные поля? Не ржет жеребец во дворе, и меня уже не сводит с ума вино! А ведь как оно бушевало во мне, словно ошалелое!..

Передо мной сидит черноволосый улыбчивый туннельщик Мелик.

— Молодцы, что храните старое село, — говорю я. — Без прошлого нет человека. Без старого дома, без старой песни, без старого вина!

— Вспомнил былое? — понимающе кивает Мелик…


Бабушка Шогер разводит огонь, собирается жарить яичницу.

— Если кто из села, что в ущелье, посватает Астг, не отдам, — говорит она.

— Почему? — трепещет мое сердце.

— Не хочу, чтобы мою горную серну в тех камнях тоже превратили в камень. Не отдам!

Астг вся как бы вспыхивает от пламени своих глаз. Я опускаю голову. Что мне остается делать, если я живу в том селе? Да, да, в том, что в ущелье?

— Говорят, село перекочует на Ладанные поля, — невольно выдаю я свою мечту.

Бабушка Шогер хитро улыбается.

— Оно и неудивительно. За моей Астг не село, весь мир двинется с места.

Астг снова заливается пламенем, а бабушка Шогер ставит на стол яичницу и уже печально добавляет:

— На Ладанных полях нет радости и воды тоже нет. Моя Астг может стать счастливой, если там будет вода. Знай это…

Село рвалось из каменных объятий. В реке производили замеры, чтобы потом поднять ее воды к Ладанным полям. Близился день радости моей Астг.

Но грянула война. Страшная война! И были дороги. Дальние, длинные, трудные…


Вместе с Меликом кружим мы по новому поселку. Раскинулся он неподалеку от реки на плато, что повыше, в зелено-пестром уборе, с дотоле невиданным освещением. Я и Мелик чуточку захмелели. Но есть свет на нашем пути, хотя вокруг ночь — вино Хачипапа нам светит.

— Который из домов твой, Мелик?

— Тот, с синим балконом и с молодым садиком.

— А дом Граче?

— С красным балконом. И сад тоже молодой.

Сердце стучит сильнее.

— Где дом твоей тетушки Астг?

— Видите белый балкон и те тополя…

С деревянного забора у дома Астг, будто кланяясь прохожим, свесились кусты роз. Я срываю одну. Мелик понимающе смотрит на меня…

— Тогда вино было гуще, Мелик.

Два тополька колышут листвой над домом с белым балконом и красной крышей. Деревья далеки друг от друга, ветвь одного не заденет ветви другого, тень не коснется тени. Закат поджег их верхушки и окна дома Астг.

Поджег не только их.

Что еще?

В старом селе больше никто не живет. Все спустились сюда, в этот новый поселок. В старом селе бродит мед старых воспоминаний. Но одно сердце все еще дымит от старого огня.

Чье?

Была война…

Цветет и хорошеет новый поселок. И они — этот Мелик и Граче — добрые волшебники, потому что, строя новое, не разрушали старого.

Реликвии старого села!.. О многом говорят они сердцу, в котором робко дымится воспоминание о былом.

ДОРОГА ВОДЫ

Лорагет не мутнеет

Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних ливней, хотя в такие дни река будто сходит с ума в своем зелено-цветистом ложе.

Начало она берет в ледниках горы Татан, из уст родников. Падая с отвесных скал, река устремляется в свой долгий путь по ковру качающихся, как во хмелю, нарциссов и зеленых трав. Беснуясь, она тем не менее не отнимает у берегов ни клочка суши. Умна, бестия. Знает, что в ущельях мало земли.

Воды Лорагета поначалу светлы и прозрачны, как лед, их породивший. Но став пристанищем камней и чаек, они оживают, покрываются осыпающимся цветением яблонь и, уже молочно-синие, продолжают свой бег.

Цветы всюду: на невесте-черешне, на свивающей гнездо горлице, в расщелине скалы, там, где начинается Лорагет. Цветы на рогах бычка, что пришел к бурлящей воде.

На кровлю Хачипапова дома опустился аист. Стоит и не сводит глаз с реки. Зазеленела крыша Хачипапа.

Вот тут я сидел, поджав под себя ноги, и вскрывал пожелтевший конверт: «Первый поклон — читающему письмо».

Зазеленела крыша — тахта Хачипапа. Зазеленела и старая тропинка, что ведет меня к Цицернаванку, к моей Астг…

«Ты не покинешь наше ущелье, нет?..»

Поросла травой тропинка Астг. Граче и Мелик проложили в ущелье новую дорогу. По ней мчится синяя «Волга». Теперь уже не пешком, а на машине добираюсь я до цветущего нового поселка. Сердце предательски мечется. Моя Астг. Вот-вот сверкнет на дороге. Но нет! Только Лорагет блещет предо мной. И в синие косы реки вплетены цветы.

Есть цветок и на груди бабушки Шогер. Венком обвилась вокруг шеи правнучка. Ее дед, Арташ, не вернулся с войны.

Бабушка Шогер едва сдерживает слезы. Женщина она волевая, я это знаю. Помню, когда уходил из этой деревни на войну, в волосах бабушки Шогер не было седины, а сейчас они белым-белы, будто осыпаны снегом Татана. Но глаза не угасли и маленькая добрая рука не дрожит.

— Ушли, — говорит она, ставя передо мной хлеб с сыром. — Шестеро ушли на войну, четверо не вернулись, ослепнуть мне.

Бабушка Шогер помолчала, потом вдруг спросила:

— И ты ведь уходил?

— Уходил, — отвечаю я, с наслаждением вдыхая запахи сыра и свежеиспеченного лаваша, — уходил.

— Ослепнуть мне, Арташа моего не видел на войне?

— Нет, не видел…

Что еще мне сказать ей? Видел я бывшего подпаска Арташа, брата моей Астг, отца Мелика и Граче. Видел. Лихой вихор на лбу, на левой брови родинка. Видел его убитым. Но как сказать? И надо ли говорить?

— Нет, бабушка Шогер, не видел…

— Ослепнуть мне, все жду его!.. Слава богу, Мелик и Граче вернулись. Отец их, Арташ мой, хотел построить дом на берегу реки, да война началась… Десять лет его ждали. Не вернулся. А дом вот построили. В его память.

Светом осенен дом на берегу Лорагета. Малый Цицернаванк — каменная перемычка на воротах, каменные карнизы и лестница. Комнаты полнятся солнцем, журчанием реки и ароматом цветов.

— Без страха живете, бабушка Шогер? — спрашиваю я. — Не боитесь, что река выйдет из берегов?

— Ба?! — удивляется она. — Что говоришь, сынок? Река — родная нам, друг в несчастье и радостях: воду дает и огородам нашим, и овцам. Разве не знаком тебе ее норов? Не помнишь, как подростком приходил сюда с отцом?.. Яблоко в нее упадет, и его выбросит людям на берег. Река — не война и не враг, людей не губит и домов не рушит…

Бабушка Шогер обернулась и крикнула жене Мелика:

— Невестушка, принеси-ка мацун. Видишь, странник вернулся. Он тоже мне как бы сын.

Это та самая, которую отец не хотел отдавать Мелику.

В глазах невестки искорки веселой усмешки, щеки пылают. Я гость бабушки Шогер в этом новом поселке.

Чуть ниже старого села высится Цицернаванк с тысячелетним сливовым деревом на крыше.

И в старом селе и в новом поселке всего только один человек играл и играет на зурне — старик бабушки Шогер, козопас Мамбре.

Дядюшки Мамбре нет дома. Он в горах.

— До ста лет, видно, с овцами не расстанется, — ворчит бабушка Шогер. — Внуки просят: живи, дед, в этих палатах по-царски. А он свое: нет, говорит, умру в горах.

Село редко видит дядюшку Мамбре. Но есть ли дом и есть ли сердце, в котором не звенела бы оставшаяся ему в наследство от Хачипапа зурна? Да, есть. Это его дом! Его сердце!

Была война. В его дом не вернулось четверо сыновей. Сломал свою зурну дядюшка Мамбре и с тех пор, раненный в сердце, один-одинешенек бродит за стадом по склонам Татана.

Есть рана, но есть и лекарство для врачевания.

Село живет. Невест из отчих домов уводят под звуки зурны. А в селе только один дядюшка Мамбре играет на зурне.

Пришла осень — пора свадеб и вина. Пришли к дядюшке Мамбре.

«Иди, — говорят, — растопи сердца людям, дай им радость».

Не пошел дядюшка Мамбре, не совладал с болью своего сердца. Загрустило село, загрустили и невесты. Какая же свадьба без зурны!

Задумался дядюшка Мамбре, затаил поглубже свое горе — не омрачать же радость всем, — починил кое-как старую зурну и пошел.

Только в дни свадеб играет дядюшка Мамбре, и только в дни свадеб бывает он в новом поселке. Выплеснет радость к ногам невесты, наполнит сердца людей торжеством вечно нового счастья единения и опять с посохом в руке уйдет вслед за своими овцами в горы до новой свадьбы…


Дядюшка Мамбре в горах. В дом доносится шум переплеска в ложе Лорагета. Зурна молчит.

Дома Мелик, его жена и корень рода — бабушка Шогер.

— Молодец мой Мелик, — говорит бабушка Шогер, — женился. Не то что Граче! Все ведь при нем: инженер, голова — ума палата, только сердце обожжено — не вьет себе гнезда. Э-эх!..

Мне вспомнился синий свет Граче, девушка, которую потерял он в лютые военные дни. Я облизываю сухие губы. Прошу попить. С колен бабушки Шогер слетает Меликова младшенькая.

— Принести воды, да, бабушка?

— Беги, милая, принеси.

— Кусачей воды принести, да, бабушка?

— Да, да, — тает от лепета правнучки бабушка Шогер, — кусачую неси, родненькая.

Иссохли и растрескались губы бабушки Шогер. Четыре сына не вернулись домой. Была война…

Вросшее в крышу храма сливовое дерево корнями своими удерживает отсеченный молнией камень купола, камень с врезанными в него письменами.

Правнучка ручонками своими и звенящим голоском удерживает в этом мире бабушку Шогер, кажущуюся куда древнее этого камня с письменами. Храм с рассеченным куполом одинок, у бабушки Шогер семья: внуки, правнуки, невестки…

Старое село сполна хлебнуло горя. Все тут знали: и голод, и слезы. Сколько их пролито о не вернувшихся с войны сыновьях!..

Сейчас на берегу реки выросли дома с зелеными, синими, белыми балконами.

— Какие дома! — душит вздохом старую боль бабушка Шогер. — Из сырых пещер перебрались в эдакие палаты! Радуйся и ты, сынок.

Радоваться? Я весь — ожидание. Вот-вот появится Астг. Бабушка Шогер будто забыла о ней. Слова не скажет о дочери. Кажется, все перебрала в памяти, а того, что некогда обещала у Родника Куропатки, словно и не было.

«Расти большой, — сказала она тогда. — Когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены».

И я рос. Еще и еще. А потом?..

Бабушка Шогер шаркает шлепанцами по крашеному полу, режет ладанно-желтый хлеб, смешивает с желтым ладаном-мацуном.

Маленькая девочка приносит в графине «кусачую» воду. Пей и забудь про «джермук» из бутылок. Заверни в ноздреватый лаваш зелени. Съешь с аппетитом и запей медовым мацуном. Отдай должное этому старому очагу.

Бабушка Шогер гладит тугие щеки девочки, принесшей «кусачую» воду.

— Дома у нас в поселке новые, милый, да и сам он новый, не успели еще придумать ему имя, вот и называем поселком. Моя Астг говорит, что дадут название, когда будут готовы море и туннель.

Сердце мое вздрагивает, и я протягиваю руку к «кусачей» воде.

— Была председателем сельсовета моя Астг. Слыхал, наверное? И сейчас она у власти в поселке. Э-эх, ослепнуть мне!

Чувствую, что бабушка Шогер почему-то недовольна судьбой Астг. Почему? Как сложилась жизнь моей Астг? Неужели и она считает себя несчастной? Но старушка молчит.

— Когда пришла весна и забурлила река, — вспоминает бабушка Шогер, — пришли черные бумаги, — черные вести о сыновьях. Я пошла к реке, хотела броситься в нее, река не приняла. С давних лет жили мы с ней по-соседски, лицом к лицу. И вот не приняла. Река, она мудрая. Ведь на войне еще воевали мой Мелик и мой Граче. Теперь, слава богу, они со мной. Вернулись, построили дома в память об отце и обо всех, кто не пришел…

На пороге появился Мелик. Девчушка с визгом бросилась к отцу, и шум Лорагета кажется еще многозвучнее.

Все здесь ново: и этот сад, и это окно с синими занавесками, и эта скатерть — белый снег Татана.

По-новому улыбается и бабушка Шогер. И вообще как хорошо улыбаются все эти люди!..

Мелик моется и довольно фырчит.

— Дело близится к концу, мам. Скоро туннель будет готов. — И он тоже улыбается. — Дай-ка ты мне за это поесть, умираю с голоду.

Стар родник «кусачей» воды, стар Цицернаванк с рассеченным куполом, стара бабушка Шогер…

— Эх, увидел бы Арташ нашу жизнь хоть одним глазком!..

А Мелик говорит о своем — хочет порадовать меня:

— Трава нынче хорошая и цветов тьма. Пчелы трудятся вовсю. В садах и огородах тоже всего полным-полно. И хлеб уродился…

Может, и не совсем оно так, но Мелик говорит уверенно. Гость ведь я. Поставили передо мной все, чем богаты. Перед гостем не принято жаловаться.

От Мелика пахнет сырой землей и породой, а еще хмельными нарциссами, которые обвивали его ноги на пути к дому. Похоже, будто само поле ворвалось в этот новый дом древнего рода.

Всеми морщинками своими бабушка Шогер улыбается и без устали потчует меня:

— Ешь, дорогой, все будет хорошо, ешь.

— Давай-ка и впрямь закусим, — предлагает Мелик. И чтобы подтолкнуть меня, они с бабушкой подают пример.

— Ешьте, — бормочет бабушка Шогер. — Было горе, была боль. Боли — занозу в глаз, ешьте-ка лучше.

За окном бурлит Лорагет. В комнату заглянула жена Мелика.

— Я пошла…

В туннель она на работу идет. Возит там вагончики с породой и сваливает ее в ущелье. Выглядит совсем юной, а ведь трое детей.

— Приходите к нам! — приглашает она меня. — У нас под землей тоже есть на что посмотреть.

И вот уже во дворе загрохотал мотоцикл. Я выглядываю в окно. Жена Мелика, подчиняя мотоцикл своим маленьким, но сильным рукам, направляет его к Воротану, туда, где зияет туннель.

Под окном течет Лорагет.

Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних паводков…

Вдали мерцает крест Цицернаванка.

Храм поливает со всех своих карнизов молочным лунным светом старые замшелые хачкары.

«Ты не покинешь наше ущелье, нет?..»

Но ведь была война! Были дороги. Дальние, чужие…

На свете есть только один Лорагет. Всего один.

Лорагет не мутнеет даже в пору буйных весенних паводков…


Вечер. Спускаюсь по старой тропинке. Иду, а в ушах зов Цицернаванка. В ущелье гремит река. На противоположном склоне все залито солнцем. Лучи как бы стекают в ущелье и устремляются к туннелю. Тропинка тоже радуется, звенит. Давно небось никто не ходил по ней.

Умолкший колокол жизнь моя,

Развалины храма,

И нет больше паломников…

Спускаюсь все глубже и глубже. В ущелье сгущается тьма. Лучи, вспугнутые ее тенями, скрываются один за другим.

Вот и могила писца Нерсеса. Присаживаюсь на камень послушать звуки угасающего дня — здесь, в ущелье, они особенные.

Память возвращает меня на дороги моей жизни: из ущелья туда, к домам у скал, где зимой было много сушеных груш, было вино Хачипапа и дрожащие от холода дети перед закоченевшим учителем.

Потом дороги войны уводят к чужедальним странам, к рекам, к всплескам огней, и всюду на пути моем сквозь горе утрат и радость побед неярко сияет Астг.

Вот еще одна дорога, мрачная, темная. Воспоминание о ней вызывает дрожь. Дым пожарищ, кровь на белых бинтах, боль и муки людей…

Как я выстоял?

Меня сохранил свет моей Астг, надежда моей Астг.

Я пришел на этот свет. Свет был на кривом кресте. На кривом кресте сейчас черные тени, и ничто не освещает мне дорогу. Холоден могильный камень писца Нерсеса.

Я остаюсь здесь, пока солнце не отогревает меня, распростертого на могильном камне, пока над головой моей не закружились орлы-стервятники. Просыпаюсь от шумных взмахов их крыльев. Что они тут делают, стервятники? Думают, умер… А я жив!.. Неужели жив?..


Иду туда, где скоро будет море. Пена на поверхности воды еще белая. Река еще резвится, словно необъезженный конь. Не знает, глупая, что ей уже готовят седло и узду — высокую плотину и длинный туннель.

Подумать только, в этом громадном ущелье будет море! Вон новый поселок, а там старый сад и груша Хачипапа…

Граче и Мелик стоят у входа в туннель.

— Не испугала, видать, тебя? — спрашивает Мелик.

— Кто?

— Цицернаванкская ночь.

Я краснею. Ясное дело, люди волновались.

— Наша Астг уж хотела было послать на розыски милиционера, — продолжает Мелик. — Ты же гость, не дай бог что случится…

И я уже улыбаюсь. Сколько ночей я провел под сводами Цицернаванка! Знать бы им… Да, но в те дни я был не один, у меня была Астг!..

Колеса вагончиков мягко перезваниваются под скалистыми сводами туннеля. С потолка на затылок мне вдруг упала капля воды: возьми, дескать, себя в руки.

Я дрожу от холода. Куда несут нас рельсы? Ах, да! К реке. Туда, откуда зачинался Цицернаванк…

Вот и разрез туннеля — темная пробка в скалах. Два туннельщика беседуют с военным. Знакомимся. Это военком здешних мест. Он смотрит на Граче.

— Поздравляю! — говорит военком.

— Нашли? — загорелся Граче. — Нашли?

— Нашли… Награду твою нашли.

Граче ждал не этого. Сколько уже лет он надеется и ждет свой синий свет из кровавых окопов…

Военком вынул из кармана маленькую красную коробочку.

— Орден Славы 3-й степени. Наконец-то награда нашла тебя…

…Воздушной волной его сбросило в подземный ход, и он пополз. Любой ценой, только бы добраться до Веры. Пусть еще хоть раз ее улыбка осветит мир. Хоть раз. Уши глохли от грохота разрывающихся снарядов, ноги не подчинялись, а он все полз и полз по темному ходу. Правое плечо горело огнем. Граче дотянулся до него левой рукой — мокро. Ранен, значит. Надо ползти быстрее, пока еще потерял не всю кровь и сознание еще теплится, пока светит в глаза синий свет его судьбы…

Коленями, здоровой рукой, подбородком упирался он в сырую землю и полз, полз…

Пришел в себя неведомо где и когда. И увидел склоненное над собой испуганное лицо.

«Миленький, ну же, миленький, открой глаза!..»

Граче видел только синий свет и ничего больше. Он не мог понять, во сне это с ним или наяву…

Военком открыл коробочку.

— Приказ о награждении не дошел до части, вот теперь только… — Он повернулся к Граче. — Это за взорванный тобой мост. Поздравляю…

— Что?

Граче весь в прошлом. Голос эхом прокатился по туннелю. А свет? Где он?..

Через неделю он спросил у Веры:

«Рука будет действовать?»

«Непременно, — ответила она. — Еще камни будешь дробить ею».

«Волосы твои буду гладить…»

Граче взял в руки отбойный молоток, приложил хоботом к стене туннеля и включил.

Граче ждет.

Вчера бабушка Шогер сказала: «Ослепнуть мне, Граче не отводит глаз от дороги».

Вокруг все сотрясается. Молоток медленно погружается в грудь твердой породы, а земля стонет: «Жажду — дайте воды».

Дай волю Граче, мог бы всю гору Татан сокрушить. Только бы синий свет появился!

Разве не бывает чудес?..

«Запрягай, запрягай», — пела свою песню красноклювая птица, давний друг пахарей…

Под камнями, заполнившими ущелье, затих Чар-Катай. Пришел покой в ущелье и в село. Посветлели воды Лорагета и с тех пор не мутнеют даже от сумасшедших весенних паводков.

Писец Нерсес начертал на своем пергаменте:

Всходи, свет мой, всходи,

Глазам твоим солнце из родника.

Душа моя, сердце мое…

И Большой Хачипап заработал сохой на земле-пергаменте, на склоне горы.

Жажду — дайте воды.

Сгораю без дыма.

А пламенная Астг вновь носила пахарям хлеб, воду и инжир.

Это — легенда — правдивая и достоверная.

Монгольский нойон Чар-Катай навеки умолк. А сын его, Чар-Баслан, жив. Разыскал он в далеких скалах тропинку и пополз по ней вором все к той же молельне писца Нерсеса. Пал писец Нерсес на политый кровью пергамент. А кровь обернулась маками. Вон они и сейчас пылают в расщелинах скал.

Хлеб, воду и инжир несла Астг. Не думала, не гадала, что ждет ее беда. Монгольский нойон Чар-Баслан кинул петлю, хотел похитить ее. Схватила Астг посох Нерсеса. Разъяренная, она готова была принять смерть, лишь бы не стать поруганной.

Бросив соху, поспешили ей на помощь семь кровных братьев. Сражались и пали поодиночке от руки Чар-Баслана семь братьев. Только, падая, каждый из них превращался в исполинский дуб, закрывая собой сестру. И когда обернулся дубом последний брат, и Астг обернулась ладанным деревом.

И поныне живут семь исполинских дубов: один рассеченный молнией пополам, другие же грозно-величавые. Поднимитесь чуть повыше входа в туннель и выше Цицернаванка, увидите на краю поля, засеянного пшеницей, эти дубы. Под их защитой схоронилась Астг — ладанное дерево…

Моя Астг каждой осенью срывала веточку с ладанного дерева, приносила в свой дом, и всю зиму очаг Хачипапа благоухал ладаном…

Благоухает на склоне горы ладан. В глубоком ущелье шумит Воротан. «Насыпай, насыпай».

С ветки гнет шею красноклювая птица: «Запрягай, запрягай…»


Я стою там, где некогда пас своих овец и орудовал плугом дядюшка Мамбре.

«Оровел, о…»

В глубину веков уходят благоухание ладана и «Оровел», из глубины веков пришли они к нам.

«Оровел, о…»

Со спины быка тянет шею красноклювая птица. Из теснины взывает Воротан: «Насыпай, насыпай!»

Насыпают. Но что?

Внук дядюшки Мамбре Мелик рассекает отвердевшую за века грудь скалы, прорубает подземное русло для вод Воротана к целинным склонам, к Ладанным полям. А в ущелье рычит уверенная в своей силе и мощи река: «Насыпай, насыпай».

Легенда в горах

Село взгромоздилось на хребет скалы, на тот самый клочок, где лес как бы расступился. Диву даешься, как только люди туда забрались. Не иначе, чудом их занесло, дорог-то ведь никаких не было.

Отец мой рассказывал:

«Не было в этом лесном селе ни души, кто бы смог письмо прочитать. Золотом здесь называли просо…»

Лорагет у села бурлит крутой пеной. От водопадов взвиваются ввысь водяные облака. Они дают жизнь черешне, что лепится на плече скалы, обнаженным корням инжира, свисающим, как старушечьи космы, дают жизнь садам. Чудо-река протекает в ущелье, а водяной шлейф свой стелет на скалах.

А разве дерево ладана не чудо? Вон то, что чуть выше, над входом в туннель. В его дупле молельня-часовенка Цицернаванка. В ней уединялся писец Нерсес. Кто считал, сколько сотен лет прошло с тех пор.

Это легенда — правдивая и достоверная.

Мифами и легендами овеяны наши горы. У Ладанных полей тоже своя легенда — правдивая и достоверная.

…Вокруг дерева ладана кружились в хороводе семь дубов-исполинов. Один из них рассечен пополам молнией, сорвавшейся с горы Татан, но все еще держится.

Дерево ладана — особое дерево: две пары сросшихся стволов, четыре корня в груди скалы. Эти четыре ствола и часовня писца, созданная кто может сосчитать сколько сотен лет назад, разве не чудо?

Писцу Нерсесу воду, хлеб и инжир носила из сада дочь Большого Хачипапа Астг. Околдовал ее писец своими письменами, и постигла она с его помощью их таинство…

Это легенда — правдивая и достоверная.

Бабушка Шогер рассказывает: «Имя ей было Астг. И говорила она солнцу: «Ты не всходи, моего света хватит земле».

Как-то раз моя Астг напомнила мне молитвенную песнь легенды — правдивую и достоверную:

Всходи, свет мой, всходи,

Глазам твоим солнце из родника.

Душа моя, сердце мое…

Войско монгольского нойона Чар-Катая обрушилось-обвилось вокруг левого берега Воротана: черная туча, черная саранча. Помутнела Лорагет от бесчисленного множества копыт, потеряли свои краски кармрахайты[35]. На правом берегу реки жители лесного села встретили вражескую орду градом камней.

До слуха монгольского нойона дошла молва о красоте Астг, той, что сказала солнцу: «Ты не всходи, моего света хватит земле». Молва эта и привела Чар-Катая на берег Воротана.

Писец Нерсес вместе с сельчанами, вместе с Большим Хачипапом обрушил на монгольского нойона град камней.

«Насыпай, насыпай», — подбадривал сельчан писец Нерсес.

Запрягли они быков и навозили камней, чтобы завалить ими ущелье, преградить путь Чар-Катаю.

Каменный ливень затопил узкую тропинку на дне ущелья, завалил-засыпал озверевшего нойона. И осталось неприступным село.

Глыбы скатываются в реку. Из туннеля по узкоколейке с шумом выезжает караван вагончиков и сваливает вниз отрытую скальную породу.

«Насыпай, насыпай».

От самого входа в туннель тянется лента электрических лампочек. Она бежит вглубь, в темноту. Держась этой ленты, я уверенно вступаю в туннель.

Чтобы урвать здесь горсть скалы, надо пролить горсть пота. Параллельно узкоколейке течет ручеек, не потом ли он полнится?

Навстречу мне скользит караван вагончиков с грузом. Я прижимаюсь к стене. Что за чудо? Караваном управляет золотоволосая красавица. Да это же моя Астг! Но нет, только померещилось. Это другая звезда, звезда Мелика. Невестка бабушки Шогер, мать той девочки, что принесла мне «кусачую» воду.

А может, это Астг из молельни пустынника Нерсеса? Кто еще, как не женщина из легенды, может подчинить себе этот стальной караван?

Но вот звезда Мелика остановила свой поезд, и я очнулся.

— Пришли? — говорит она. — Видите, как у нас хорошо под землей, прохладно.

Говорит и улыбается, обнажив белые ровные зубы:

— Они далеко? — спрашиваю я.

— Кто?

— Мелик, Граче и все остальные, чьим потом полнится этот ручей?

— Далеко. Держитесь света этих лампочек и дойдете.

Она не спешит уезжать. Хочет что-то сказать. Я это чувствую.

— Вчера наша Астг показала мне одно письмо, — наконец проронила она, глядя куда-то в сторону.

— Какое письмо?

— Ваше письмо с фронта.

Словно жаром из лавы обдало мне лицо. Но я молчу, не знаю, что сказать.

— У нашей Астг очень нежное сердце… Она плакала. Почему вы после этого письма больше не писали ей? Почему?

Звезда Мелика, не дождавшись ответа, резко сорвала с места вагончики и уехала. В ущелье гремела река: «Насыпай, насыпай».

Еще насыпать? Как уместить в одном сердце столько боли? Как?

В туннеле душно. Я расстегиваю куртку. С потолка срываются холодные капли.

«Насыпай, насыпай».

Пусть эта порода обрушится мне на голову, пусть! Чтобы все наконец кончилось! Все…

Возвращался я вместе с Граче.

И на этот раз навстречу нам несется караван вагончиков. Звезда Мелика дает долгий сигнал, и мы прижимаемся к стене.

— Огонь, а не женщина! — озорно подмигивает Граче. — Эй, Астг!

— И она Астг? — удивляюсь я.

— Разве не похожа на звезду?

— Нет, почему же. Просто у вас есть еще одна Астг — сестра твоего отца.

— Да, — кивает Граче. — И еще одна, та, что стала легендой. Наш род никогда не был беден звездами. Что правда, то правда.

Вагончики приближаются. Астг сдерживает ход. Граче с шутливой сердитостью выговаривает ей:

— Поосторожней со своим космическим кораблем. Где это видано, прижала к стене двух мужчин.

Астг смеется.

— Обоих вас надо одним жгутом связать, — бросает она. — Испугались? Погос-Петрос из вас не получится, увядшие холостяки.

Граче даже обиделся.

— Болтаешь всякое, — отмахнулся он.

Астг залилась еще звонче.

— Не сердись, деверек. Цветов на свете много… — сказала она наконец и увела свои вагончики.

Я с минуту смотрел ей вслед и зашагал вместе с Граче. Шли мы навстречу свету. Мне показалось, что Граче как-то уменьшился в размерах. Туннель стал уже, сжимал наши плечи. И я вдруг спросил:

— Не видно что-то твоей тетушки Астг. Где она?

Граче ответил не сразу. Я ждал и в растерянности ступал то на рельс, то мимо.

— У власти она, — сказал наконец Граче. — День и ночь занята делами поселка. Тоже не женщина — огонь! Не оставляет меня в покое. Только и слышу; это построй для поселка, то построй. Наши встречи тем и кончаются. Она-то не спросит, не упрекнет, почему я остался увядшим холостяком, не то, что эта Астг… И кафе я построил по ее заказу.

— А семья у нее есть?..

Граче отрицательно качает головой.

— Мы с нею оба неудачники в этом смысле. Оба — увядшие холостяки. Хотя она, конечно, далеко не увядшая. У нее был какой-то свой цветок, синий, красный или черный, не говорит. А ждет кого-то. Глядишь, так и прождет всю жизнь.

Хорошо, что Граче идет впереди и не видит, как бьет меня дрожь. Не под землей я, а во льдах горы Татан вместе с моей Астг…

«Не уйдешь ведь, правда?»

Срываю мох с камней Цицернаванка, чтобы не замшели каменные письмена.

«Не уйдешь…»

А я ушел. Скитался неведомо где, и вот…


Солнце. Весна.

Водопадами срывается в теснину ущелья Лорагет. Падает в Воротан — синим поясом на его спину. Захлебывается буйный Воротан глыбами, сорвавшимися сверху со скал. Здесь строят плотину.

— Прекрасное будет море, и это в скалах, где раньше и слыхом не слыхали о нем, — раздумчиво говорит Граче.

Астг возит и возит караваны вагончиков с породой и с грохотом сваливает камни в реку. Беззлобно рычит Воротан: «Насыпай, насыпай».

Астг остановилась у каменного разреза.

— Бедный наш Воротан, — сказала она с детской наивностью. — Жил в свое удовольствие. А теперь вот преграждаем ему путь.

Граче попытался пошутить:

— Ну, что же, ведь и твою дорогу преградила бабушка Шогер. Пришла, забрала из отцовского дома и бросила в сети к Мелику.

Астг рассмеялась. На удивленье смеются звезды в этом ущелье!

— Не обижай моего Мелика. Из-за одной его улыбки тысячи звезд упадут с небосвода.

— Ого, — удивился Граче, — какого ты мнения о своем муже!

— А ты как думал? Остается нам с Меликом взять в союзники бабушку и найти сети и для тебя. Давно пора связать по рукам и по ногам. Посмотрим, как ты будешь выглядеть в бабушкиной медовой паутине. — Астг Мелика посмеялась над своими же словами и примирительно добавила: — А сейчас, Граче, подумай пока о вентиляторе. Уж очень он барахлит, может, заменить?..

Она увезла вагончики. А Воротан все рычал: «Насыпай, насыпай!..»

Когда здесь будет море, длинный-предлинный туннель наполнится водой, а Ладанные поля и все склоны и земли получат воду, этот волшебник — Граче, медное тело — Мелик и его Астг высекут на скале у Цицернаванка: создано море в таком-то году!..

Потом пройдет тысяча лет. И другой юноша Граче, стоя на берегу моря, скажет своей золотоволосой Астг: «Это легенда — правдивая и достоверная».

И они прочтут письмена на скале: создано море в таком-то году.

ДОРОГА ЦИЦЕРНАВАНКА

Цицернаванк

Граче довез меня на своем газике до курчаво-зеленого подножья горы.

— Видишь эту тропинку?

Еще бы не видеть. Сколько раз ходил по ней. Я киваю головой и выхожу из машины.

— Иди вот по ней, — говорит Граче, — по этой тропинке. Она выведет тебя к Цицернаванку. Никуда не сворачивай. Ни влево, ни вправо. Иди все прямо.

Я закинул ружье за плечо и пошел по тропинке. Граче крикнул мне вслед:

— Может, дать в попутчики Мелика, а?

— Не надо, — ответил я. — Не потеряюсь, не бойся.

Шагов пятьдесят, и я уже в лесу, совсем в ином мире. Умолк, исчез грохот строительства. И мне тут же почудилось, что я снова с отцом, маленький мальчик с почтовой сумкой за спиной. Потом вспомнился день, когда я пришел в село Хачипапа учителем. И вдруг разозлился на себя: чего это вспоминаю все былое, тягостное? А как же иначе? Если не вспоминать прошлое, перестанешь быть тем, что ты есть, превратишься в ничто, как та порода, которую звезда Мелика сваливает в ущелье. Разве будет жить этот шиповник, если вырвать его с корнем?

Под деревьями играют желтые блики заката, лоскутки золотистого света.

Темнеет в лесу незаметно. Соскользнут с плеч деревьев черные бурки, и под ними погаснет светлая нить тропинки.

Я не спешу. Куда и зачем?

Осенний лес в своем уборе: желтый, багряный, золотистый, синий и даже белый-белый. Моя Астг очень любила белый цвет. «Приноси мне только белые цветы, — говорила она, — только белые».

Лес полон запахов дикой груши, ежевики и спелого инжира. От сладости плодов слипся клюв у птицы, и она энергично трет его о мох.

Это забытый, дальний лес. Нет к нему хоженых дорог. Не вспугнет выстрел дикую козочку, и она спокойно греется в желтых бликах солнца.

Наевшись вдосталь ежевики и сладких груш, что-то бормочет нарождающемуся диску луны медведь. Недоволен, верно, жарким солнцем, отряхивается, сбрасывает лучи его со спины.

Вьется под ногами тропинка, вся точно разрисованная следами медведя и горной козочки, багрянцем опавших листьев и темными заплатами чернозема. Осеннее солнце заходит, оставляя в лесу только дыхание своего тепла. Одна за другой гаснут свечи-вершины.

Присев на ствол поваленного дуба, я считаю эти гаснущие вершины и корю себя за то, что все не отважусь повидаться с Астг. Сколько времени уже здесь, а к ней не иду. Что удерживает меня? Страх?..

«Ты же обещал вернуться, — спросит она, — почему не вернулся?..»

А другая Астг, звезда Мелика, хохочет мне и Граче в лицо: «Погос-Петрос из вас не получится, увядшие холостяки!»

Горды и дерзновенны девушки наших гор. Так засмеются тебе в лицо, что потеряешь свою дорогу.

Сижу я на стволе поваленного дуба и смотрю, как гаснут вершины. Вдруг слышу, чьи-то шаги. Не медведь ли идет, учуяв мое присутствие? Лес так доверчиво спокоен, что рука не тянется к ружью.

За изгибом тропы откуда-то сверху срывается вниз что-то пенно-белое. Что это? Водопад? Нет, белый жеребец с красным пламенем в ноздрях. Конь чего-то испугался и замер на месте, раскачивая дыханием своим ветви кустов с черными плодами. Всадница (да-да, это женщина!) едва сдерживает порыв скакуна. Во мгле видны гибкая спина, коротко остриженные волосы. Кто это? Лесной дух или его невеста на крылатом коне?

Женщина легко соскочила с коня, привязала уздечку к дереву, забросила ружье на седло. Под ее маленькими сапогами весело зашуршала опавшая листва. Взгляд мой, став ее тенью, последовал за ней. Еще несколько шагов, и ее отражение блеснуло в синем зеркале воды. Только теперь я заметил, что чуть ниже есть крохотное озерцо. В его темных водах тоже еще то тут, то там мелькают блики заходящего солнца, мягко раскачивая отражение девушки. Что это за озеро и почему я не знаю о его существовании? Странно, что в те дни моя Астг не показала мне это лесное чудо.

Девушка сняла платье, осталась в купальнике и через миг скользнула навстречу своему отражению в воде. На ветке дерева хлопнула крылом красноперая древесная перепелка. Дикие гуси кликами восхищения взорвали тишину леса.

Кто сказал, что русалки бывают только в сказках? Такому неверующему оказаться бы рядом со мной у этого озерца. Я отвернулся. Свет колышущейся в воде русалки слепил мне глаза…

И остался я снова один с ружьем на коленях, продрогший, словно прирос к стволу дуба. Копыто коня ударилось о камень, взметнулась искра.

Осторожно, русалка, не подпали лес…

Жеребец поскакал обратно, унося на спине своей свет. И в мгновение лес потемнел.

Пробродил я в лесу, полном ночных таинств, до утра.

Ноги ныли от усталости. Где дорога к новому поселку? Тропа шелестит листвой, шелестит и лес. Вскрикивают белые сороки. Стайки куропаток срываются и, хлопая серебристыми крыльями, тяжело улетают к скошенным клочкам на Ладанных полях. На откосе скалы не на жизнь, а на смерть бьются два горных козла. Их бревна-рога, соприкасаясь, бряцают, как оружие. Самка в стороне ждет исхода поединка.

Я и тут не снял с плеча ружья, не помешал поединку отважных в битве за утверждение силы, да и не хотелось обагрять кровью золотистую листву. Поспешил уйти, чтобы не стать свидетелем поражения одного из соперников. А поражение ведь будет!..

Нащупал следы конских подков на сырой земле и пошел по ним. Казалось, что следы эти еще хранят свет искр, вырвавшихся из-под копыт.

Дремлет под сенью дубов Цицернаванк. Две недели назад я тоже был здесь. Из города тогда приехали погостить два моих друга, архитектор и поэт. Мы с Граче водили их в Цицернаванк. Храм околдовал моих друзей.

«Это творение самого неба!» — разводя руками, воскликнул архитектор.

Поэт молчал.

Это было две недели назад. Тот же Лорагет опоясывал пенистый Воротан, то же солнце сияло над камнями Цицернаванка.


Две недели назад это было.

Едва мы спустились в ущелье, на сини неба высветился кривой крест, потом купол и — о чудо! — дремлющий на величественной скале храм.

Цицернаванк!

Воды тысяч морей дошли до его подножья руслами обнимающих скалу рек. Какой-то дерзкий кустарник расцвел на притолоке. И дуб вонзил свои корни ему в спину. Но храм спокоен и величав. Он дарит миру красоту. Базиличным называют его. Удлиненный, прямоугольный, внутри два ряда колонн. Они делят храм на три части.

На высоком карнизе под крышей примостились клюв в клюв два голубя.

Друзья мои, поэт и архитектор, здесь впервые, они удивлялись творению рук человеческих. Я жил другим…

С каменных цветов, что под крышей, на каменные плиты упало голубиное перо. Я поднял его и вдел в волосы Астг. Она засмеялась и дыханием своим обласкала мою едва подернутую пушком щеку.

Давным-давно это было.

В тишине мирной ночи над кривым крестом Цицернаванка блестели две звезды. А в храме в подсвечниках тлели две свечи. Две прозрачные реки сплелись в объятии у подножия этого храма. Белые слезы расцветшей черешни падали в бурные, словно обезумевшие воды рек…

«Ты не покинешь наше ущелье, нет?» — шепчет Астг.

«Нет, не покину».

Одна из звезд вдруг падает и, задев кривой крест, гаснет. Гаснет и одна из свечей. А в ближнем селе потерявшая сон бабушка Шогер кличет: «Э-эй, Астг, иди домой».

Голос бабушки ломается в пустоте ущелья, словно эхо молитвы под сводами храма.

Моя звезда упала.

«…Не покинешь наше ущелье, нет?»

«Нет…»

Под куполом базилики воркует голубь.

«…Не покинешь… нет?»

Голубь тянется клювом к клюву голубки.

«Нет…»

Поэт стоит на скале, недвижен, словно хачкар. Архитектор забыл обо всем на свете. Он зарисовывает, что-то измеряет, пытается разобрать письмена на камнях.

«Пятнадцать веков!.. Нет, вы понимаете, пятнадцать веков назад!»

Мое сердце ноет…

Гибели своей не страшусь.

Умолкший колокол жизнь моя.

Развалины храма,

И нет больше паломников…

Река вобрала в себя этот шепот храма, чтобы вечно шептать его скалам.

Пятый век…

Пятую ночь я глажу волосы Астг. Пятую ночь звенит в ущелье голос бабушки Шогер: «Э-эй, Астг, иди домой…»

Летняя ночь ласкает нас ароматом хмельных нарциссов и воркованием голубей.

Бьется о крест базилики и рассыпается шепот Астг: «Не уходи…»


Люди спустились по старой тропинке в ущелье и поднялись к Цицернаванку. Иные еще помнили меня сквозь туман прошедших лет. Мамбре сетует:

— Стареешь и ты, вон как волосы поседели.

— Помнишь?.. — спрашивают меня люди.

Помню. Все помню: и разрушенный, унесенный рекой мост, и Хачипапа, захороненного с письмом внука. Помню и разлегшегося на дереве медведя, и вино Хачипапа, и тот черный день, когда тропинка так надолго увела меня из тени Цицернаванка.

Помню. Село было окутано осенней мглой. Далек каменный колодец от дома учителя. Из каменного колодца приносила мне воду в кувшине Астг.

«Пей понемногу, студеная…»

Разве такое забудешь?

Тогдашнее мое пристанище сейчас пустует, как и все старые дома в старом селе. Его новый хозяин тоже перебрался в новый поселок и тоже живет в новом доме. Жалкой кажется маленькая школа старого села, где я учил босоногих детишек.

То было в год, когда упала звезда…

Из камней, привезенных издалека, инженер Граче построил новую школу.

Село поднялось из ущелья, вышло на простор, обрядилось новыми садами, теперь в нем есть кафе и многое такое, чего не было в год, когда упала звезда. Сады поднимаются склонами к Цицернаванку.

Гибели своей не страшусь…

Деревья разрослись и укрыли тенью каменистую тропку, по которой водила меня Астг, свет моей судьбы, в те далекие ночи.

Я ищу согретые солнцем следы моей Астг, ищу ее свет в этом осиянном звездами ущелье.

Нет их… Причудливые тени деревьев легли на трепу. Зазеленела и крыша давильни Хачипапа, той самой, где я пил молодое вино и где мы пережидали непогоду.

Садимся на могильный камень Хачипапа под тень бывших в те дни еще саженцами черешен. Кажется, что и этой черешне пятнадцать веков, так она стара. И кажется, что ничего уже не вернуть. Ни того, чему пятнадцать веков, ни того, что было пятнадцать лет назад.

Сижу понурый. Архитектор пытается рассказать козопасу Мамбре и другим все, что ему ведомо про чудо — Цицернаванк.

— Храм этот поначалу был местом, где поклонялись весне и любви…

Рот козопаса Мамбре, опушенный седыми усами, открывается словно лишь для того, чтобы больше не закрываться:

— Ба…

Я прошу воды. Интересно, сохранился ли прежний вкус у воды из каменного колодца?

Не свожу глаз с ущелья. Все ищу и ищу знакомую тропинку.

Мне протягивают воду в стакане. Я вижу только стакан, тарелку и руку с тоненьким серебряным колечком на пальце.

«Пей понемногу, студеная…»

Жгучая дрожь пронизывает тело. Не знаю, кто поднимает мою голову, я сам или та звезда-девочка.

Астг, как и Цицернаванк, одна-одинешенька.

«Пей понемногу, студеная…» — смотрит она на меня.

В волосах белые пряди, те хмельные нарциссы с горы Татан. Во взгляде все тот же зов и тот же блеск. Астг глядит на меня с былою нежностью и теплотой, но и с каким-то отчаянием.

«Пей понемногу, студеная…»

Архитектор все рассказывает собравшимся о Цицернаванке.

— Пятнадцать веков, словно драгоценный алмаз, блистает в этом ущелье чудо — Цицернаванк…

Вот блеснула слеза в глазах моей Астг. Всего одна. Астг смахнула ее.

«Пей понемногу, студеная…»

В сердце звенит стон Цицернаванка.

Умолкший колокол жизнь моя.

Развалины храма,

И нет больше паломников…

Опускается ночь. С неба падает звезда. Она цепляется за кривой крест Цицернаванка и тотчас гаснет.

Радуйся и ликуй

Дремлет Цицернаванк под сенью дубов. Своенравный кустарник прижился и расцвел на его притолоке. Неподалеку давильня Хачипапа, чуть дальше его же чудо-груша…

Сидит, бывало, Хачипап, жмет сок желтой медовой груши на жареную рыбу да еще вином приправляет, а сам рассказывает:

«Говорят, камень для постройки храма возил бык моего прадеда. Всего один бык. Вон из той каменоломни, что в лесу…»

В той лесной каменоломне сейчас ребята из нового поселка обтесывают сине-розовые глыбы туфа для своих сине-розовых домов…

«Быка похоронили неподалеку, у опушки. И могилу эту люди считают святой. Стоит какому-нибудь быку занемочь, приводят его туда и пускают кровь из уха, чтобы выздоровел…»

Я слушал Хачипапа разинув рот. Чтобы я закрыл его, старик протягивал мне ломоть хлеба с рыбой и приговаривал:

«Ешь, сынок. На свете еще и не такое бывает…»

Притолока Цицернаванка не замшела. Она взывает пышно-цветными письменами: «Да услышу я голос твоей радости».

Вчера свет в озере не подал мне голоса. А жаль.

Обжигая губы, я все повторял слова, начертанные на камне в глубокой древности: «Да услышу я голос твоей радости».

Глаза того, кто создавал этот храм, тоже, наверно, видели свет в водах озера. И свет этот стоном сердца излился в камне.

На притолоке высечен в камне еще и кудрявый крылатый ангел. Глаза и губы его смеются, взывают ко всему живому: «Радуйся и ликуй».

В те далекие дни безвестный каменотес поделился своей радостью, изваял песнь-хвалу всему сущему: «Радуйся и ликуй».

А чему мне радоваться?

Вернись, звезда Цицернаванка, дай свет моим глазам, и я буду радостным, как этот рассвет, и ликующим, как медведь, запустивший лапу в медоносный улей.

Мрачные дубы глухо шелестят, роняя желтые листья-слезы на крышу храма и мне на плечи.

Следы коня ведут меня в глубину леса. И за спиной мне чудится мольба:

Да услышу я голос твоей радости,

Да услышу!..

Иссякшая тропа подступает к улице, и я неожиданно обретаю себя в новом поселке.

«Радуйся и ликуй».

Поселок, словно свешенный прямо с неба, навис над рекой.

Не поселок — лес садов. Золотя крыши и кроны деревьев, отдыхает солнце. На балконах лимоны в кадках и кошки с зелеными глазами, похожие на диких.

Свои тяжелые лапы опустила на плетень изнемогающая от ноши груша. Рядом рдеет румяными плодами яблоня. Чуть дальше нежит под солнцем свои алые кудри дерево кизила.

«Радуйся и ликуй…»

Женщина тянет на веревке упирающегося мула и ворчит:

— Чтоб обрушилось на нее небо, на председателя.

…Со звоном рушится светлая молитва. Такое злое проклятье в этом сине-прозрачном ущелье?..

На муле перевешена пара корзин, а в них фрукты. Нет, не фрукты — осколки солнца, источающие мед сквозь плетенье корзин.

Из соседнего сада налетает Меликова Астг:

— Эй, кого это ты проклинаешь?

Женщина с мулом сердится:

— А что она нос задрала? Вот уже семь лет, как мой брат за ней волочится. Другого такого во всей Армении нет, а она, твоя родственница, отказывает ему. Вишь, гордячка какая…

Женщина берет из корзины горсть инжира, нет, горсть солнца, протягивает мне.

— Полакомись, пришелец.

Она сует инжир мне в руки.

Астг подходит к плетню.

— Твоего брата мы и псом не держали бы в нашем дворе!.. — говорит и смеется.

Женщина с мулом отталкивает ногой щенка, чтобы мул не затоптал его. Астг протягивает мне два персика.

— Ешь. Не обращай внимания на ее брехню.

Я тотчас соображаю: не обо мне заботится Астг, просто освобождает руки, того и гляди, бросится на женщину с мулом.

— Пусть твое проклятье обернется на тебя!

— О ком это она, Астг? — спрашиваю я.

— О нас! — задыхается от злости звезда Мелика. — О нашей Астг. Брат у нее, видишь ли, начальник. Думает, этого достаточно, чтобы за нашей Астг волочиться.

Кровь приливает мне в голову.

— Ну и что?

Астг не замечает волнения в моем голосе.

— А ничего. Она и глянуть на него не желает! — Астг оборачивается и гневно смотрит вслед удаляющейся женщине. — У, чертовка, пусть проклятье обернется на тебя!

Из глубины сада доносится голос девочки, той, что поила меня «кусачей» водой:

— Мам, Хачик дерется!

Это новый поселок, здесь создают море, чтоб напоить распростертые от горизонта до горизонта земли Ладанных и других полей, извечно стонущих от жажды и безводья.

Это новое поселение: с электрической цепью в туннеле, со стеклянным кафе, со своим сельсоветом и председательницей Астг, которая не желает замечать влюбленного в нее начальника.

Фруктовый мед течет из сосков молодых деревьев нового поселка. Деревья запрокинули свои кроны на крыши, обвили стены.

Я вхожу в контору поселкового Совета. Моя Астг — председатель Совета. Есть ли у меня дело к ней? Нет у меня дел, но я вхожу. Может, раньше, чем я, войдет тот начальник? А вдруг Астг согласится стать его женой!

В конторе люди: бурильщик без традиционных усов и бороды, но в шляпе, женщина в туфлях на высоких каблуках, в нарядной блузке, подросток с сигаретой в зубах и…

«Радуйся и ликуй».

Это она! Та, что блистала в синем зеркале озерца, та, что вскочила на коня и, разбрасывая вокруг искры, исчезла, унеся с собой свет…

Сомнений нет. Это она. Но где же Астг, почему нет ее? Неужели и на этот раз нам не суждено встретиться? Наберусь ли я смелости еще прийти сюда?

Женщина сидит за письменным столом и, часто встряхивая самописку, что-то строчит, склонившись над бумагой.

Мне хочется, чтобы она подняла голову.

«Да услышу я голос твоей радости».

Но женщина продолжает писать. Что это? В ее темных волосах белые нити? Сердце в груди снова бешено колотится. В крепко сжатых губах ее молчаливое торжество, а глаза, опущенные на лист бумаги, мечут черные лучики с кончиков ресниц.

Но вот она протянула бумагу бурильщику:

— Отдашь Граче. Он выполнит твою просьбу.

Сказала и так посмотрела на меня, будто давно уже знает о моем здесь присутствии.

Передо мной была Астг. Слышите, моя Астг!..

«Не покинешь, нет?»

Передо мной была моя Астг, да, да, моя Астг! Смуглолицая, черноглазая, чернобровая.

Все во мне кричало: «Я это, я!»

Господи! Как же я сразу не узнал ее! Вот и черная родинка в уголке рта, и ямочка на подбородке…

«Не покинешь, нет?..»

Астг! Звезда моих юношеских дней, звезда моей жизни! Как же я не узнал ее? Все тот же свет в больших глазах, только словно бы чуть повлажнели они. А я-то думал, годы унесли с собой все!..

— Слушаю вас, товарищ.

Я мгновенно пришел в себя.

Она улыбнулась. Снисходительно, как ребенку.

Я не знал, что сказать ей в ответ. Что привело меня сюда сегодня? Не страх ли перед неведомым начальником, что домогался ее руки?

Глаза Астг спокойны. В них нет сочувствия и, кажется, нет и огня. Передо мной словно бы не солнечный луч, а лунный свет.

«Радуйся и ликуй…»

Астг продолжает смотреть на меня. Убийственно, что в уголках ее губ и в глазах мне чудится ироническая улыбка.

Астг не выдает себя. Но глаза и особенно губы говорят, что я узнан, и, может, еще вчера…

— Слушаю вас, товарищ.

Я должен что-то сказать. Господи, откуда такой страх?

— Знаете что, — наконец отважился я. — Вообще-то, может, к вам это и не относится, тогда извините, товарищ председатель, но…

Я смог добраться только до этого «но». А дальше? Что дальше? Я уже чувствовал, как она с трудом сдерживает порыв. Порыв неизбывной женской нежности.

Ах, спасите меня! Люди, горы! Спасите!

И я вдруг вспомнил Цицернаванк, кустарник, впившийся в него, и каменную молитву: «Да услышу я голос твоей радости». Вспомнил и обрел дар речи.

— Может, к вам это и не относится, но я должен сказать. Цицернаванк ведь в ваших владениях. На его притолоке начертано…

Астг, кажется, улыбнулась и сказала:

— «Радуйся и ликуй…»

— Вот именно, — приободрился я. — Но Цицернаванк вовсе и не радостен, он какой-то заброшенный.

Астг прервала меня и, как мне показалось, вздохнула.

— А кто рад одиночеству? — лицо ее вновь омрачилось, и я вспомнил, какие молнии метал взгляд Астг, когда она сердилась. — Все покинули Цицернаванк. Только куст-разрушитель цепко впился в его камни. Я понимаю! Вы хотите, чтобы я вырвала с корнем этого непрошеного кровопийцу? Что ж, я услышала голос радости…

Она вдруг улыбнулась и поднялась с места. Ушла женщина в туфлях на высоких каблуках. Ушел и подросток с сигаретой.

— Вы купались вечером там, в лесном озере?..

Уши мои загорелись.

— Нет, я не подсматривал за вами, когда вы купались!..

Она снова рассмеялась, теперь уже с грустью.

— А хоть бы и подсмотрели. Не грех, — и почти шепотом сказала: — Я всю ночь думала о вас… — Голос ее задрожал, но только на миг. Она тотчас взяла себя в руки. — Честно говоря, боялась, как бы не угодили в лапы медведю. Они у нас здесь свирепые.

Астг взяла со стола пачку сигарет. Курит! Давно ли? Взяла кнут с рукоятью из слоновой кости. Его я видел в руках у Хачипапа в те далекие дни моего детства.

— Я велю вырвать этот бесстыжий куст из груди Цицернаванка, чтобы не разрушал свидетеля былых людских радостей и печалей…

«Радуйся и ликуй».

Она ушла, оставив меня одного…

«Не покинешь, нет?..»

Я вышел.

Из открытого окна слышался голос Астг. Она говорила по телефону уже из другой комнаты.

— Эй, Граче. Да услышу я голос твоей радости… — Зазвенел раскатистый смех. — Притолока Цицернаванка рушится. Ты слышишь меня?.. Пришли людей, пусть вырвут куст. Да чтобы с корнем. Чужие приезжают посмотреть поселок и твое море и жалеют, когда видят, что храм рушится. А мы не жалеем свою красу…

Я заткнул уши.

«Чужой!..»

О господи, как она жестока, звезда моего счастья!

В этом новом светлом поселке я вдруг сразу почувствовал себя никому не нужным, как та порода, которую другая Астг вывозит из туннеля и сваливает в ущелье.

«Радуйся и ликуй».

Я кинулся к кладбищу старого села.

— Поднимись из могилы, Хачипап…

«Ты не покинешь… нет?»

В ущелье Лорагета и зимой можно отыскать цветок.

Найдешь его в расщелине скалы на дереве кизила, что греется под солнцем, найдешь и у ердика овчарни, откуда бьет теплое дыхание овец, согревающее и камень и росток.

Сорвавшаяся с родников горы Татан река, приближаясь к Цицернаванку, чуть утихает и становится прозрачной, как зеркало. С желтым песком и с пляской кармрахайтов на дне.

Короток путь Лорагета. От истока до слияния с Воротаном золотисто-алый кармрахайт, резвясь, добирается за день. Рыбка бросается с водопада вниз, в пенную радугу воды, и больше не поднимается в свое гнездо, что прячется в красных корнях ивы.

С грохотом падает Лорагет в объятия буйного и мутного Воротана, и, опоясав его синим поясом, течет непокорная река в обиде на Воротан.

Золотистые кармрахайты рвутся из вод Воротана к привычному аромату цветов горы Татан. Но тщетно… Водопад высок, а безрассудный прыжок из западни слаб. И гаснут искорки золотистых кармрахайтов в водах черномордого Воротана.

Короток путь Лорагета. И чтобы за небольшой тот путь дать миру больше и больше, без устали гонит свои прозрачные воды звонкоголосая река — щедрая кормилица этих ущелий.

На зеленом берегу распласталась последняя груша Хачипапа. Умирает она без вздоха, с чувством исполненного долга: шутка ли, сколько лет лакомились ее плодами и люди и птицы.

Здесь будет море. Земля иссохла и взывает: «Жажду — дайте воды».

Без вздоха умер и Хачипап. Сто три года услаждал он себя водами Лорагета и медом земли. И ушел из жизни. А село полнится его внуками и правнуками.

Весна. Кипит земля, и на нее, кипящую, бросили свои короткие тени тысячи молодых яблонек и груш. Они будут расти и плодоносить вместо упавшей сверстницы Хачипапа.


Нет смерти в ущелье Лорагета.

— Старый сад угасает, — говорит Мелик из рода Хачипапа. — Новый будет расти вместо него.

Мы присели и прислонились спинами к стволу распростертого на зеленом ложе дерева, как в детстве, когда подпасками в стужу прижимались потеснее к лежащим на пашне быкам и грели их теплом свои щуплые тела. Хачипап в таких случаях вздыхал и приговаривал: «Спрячьте руки под живот быка, теплее будет».

Мелик из рода Хачипапа прикуривает от зажигалки сигарету.

— Пустим воду на Ладанные поля, всем молодым дадим земли, пусть строят дома, сажают деревья, приводят невест.

Состарились старые сады в ущелье. И старое село тоже состарилось. И построенный Хачипапом тонратун[36] тоже.

В ущелье новый поселок. Но этого, оказывается, мало. На Ладанных полях хотят строить новые дома отслуживший свой срок солдат и призывник. Призывник пока еще только собирается посадить перед уходом в армию дерево на оживших Ладанных полях и выбрать себе девушку, чтобы потом, когда он тоже отслужит и вернется, и дерево бы подросло, и невеста ждала, а там уж и дом построить — не дело, благо земля теперь есть.

Вот как все повернулось. Некогда босоногие мальчишки обзавелись детишками и теперь вот дома строят, Ладанные поля обживают, хотят жить высоко и привольно. Бабушка Шогер тоже просит Граче:

— Построй, сынок, дом на Ладанных полях, приведи невесту. Порадуй меня на старости лет!..

С горы Татан уплывает облако. Оно оставляет снежную рубашку на зелени и спинах кудрявых баранов.

Нарядно одетая, по-городскому причесанная, проплывает мимо Меликова Астг. На плече у нее кувшин с водой. Это вода из каменного родника для бабушки Шогер.

«Она охлаждает мне сердце», — говорит старушка.

Узкую тропинку к старому селу проложил Хачипап, когда таскал из леса бревна для тонратуна…

Соскальзывает девушка с камня тропинки. Вдребезги разбивается кувшин. Девушка закрывает ладошкой лицо. А наверху краснеет от смущения вернувшийся накануне из армии ее жених…

Эх, сколько кувшинов разбилось на тропе, проложенной Хачипапом. Сколько молодух замирало от страха перед гневом свекрови: «Век бы тебе сидеть в отцовском доме! Такой кувшин расколотила!..»

Каменный родник одиноко журчит у старого села. Как-то жалобно журчит, будто стонет: оставили, мол, меня, бросили.

Но напрасно сетует каменный родник. Его вода тоже нужна. Она нужна людям. Пить ее будут и стар и млад…

«Пей понемногу, студеная…»

На старой тропинке грязнят свои лапки перепелки-невестки и перепелки-невесты, разбиваются кувшины вместе с надеждами.

— Стыд и позор нам за то, что невесты льют слезы на этих тропинках, — вздыхает туннельщик Мелик.

Целина Ладанных полей ждет рук человеческих, ждет воды, ждет, когда вырастут здесь дома и деревья и зазвенят счастливые голоса молодоженов. Ждет, чтоб и самой омолодиться, подобно саду Хачипапа. В надежде пребывает и молодежь поселка. Чешутся у них руки. А бабушка Шогер тянет нараспев:

«Построй дом на Ладанных полях, Граче. Приведи в него невесту…»

Стыдливо рдеют губы черноокой смуглянки, едва она подумает о внуке бабушки Шогер. Пойдет невестой в новый дом на Ладанных полях? Пошла бы… А живой как ртуть паренек, отработавший трудный день, смотрит сквозь стекла кафе в сторону Ладанных полей и бормочет:

— Дайте им воды, а мне земли, не то женюсь да уеду из ущелья.

Лорагет журчит, будто стонет в ответ: «Куда, куда ты уедешь, цветок мой и семя?»

И Ладанные поля взывают: «Не уезжай. Отдай нам тепло твоих рук. Не уезжай. Видишь, вон ведут воду, скоро утолят жажду. Не уезжай…»

Кармрахайт, удалившись в буйной пляске от своего гнездовья у горы Татан, уйдя в воды Воротана, больше не возвращается назад. Мутны воды грозно грохочущего Воротана, взыгравшего под натиском весеннего половодья. Будь осторожна, прекрасная рыбка кармрахайт…

И зимой можно отыскать цветок на берегах Лорагета. В расщелине скалы, на дереве кизила, что греется под солнцем, у ердика овчарни, откуда бьет теплое дыхание овец, согревающее и камень и росток.

Я знаю, где искать зимние цветы. Я не раз рвал хмельные нарциссы для Астг. Она прижимала их к груди.

Давно это было…

На новой улице нового поселка моя Астг преграждает мне путь.

— Если решил остаться здесь, выбери место, где будешь строиться. Если решил остаться…

Жаль, нет у нее в руках крапивы, не то ожгла бы меня, как в те далекие дни там, у Родника Куропатки. Я смотрю в ее озаренные светом глаза.

— Была война, Астг…

Влажный свет в глазах гаснет.

— Родник Куропатки окажется в самом центре нового поселка, — говорит она, думая о своем. — Хочешь, возьми участок у самого родника. Только решай сейчас. Потом поздно будет. Будет поздно…

Я жду, может, спросит: «Не уйдешь ведь, нет?»

Не спрашивает. Совсем близко мелькают огоньки туннеля, внизу покоится Цицернаванк.

Умолкший колокол жизнь моя.

Развалины храма,

И нет больше паломников…

Из туннеля, сдерживая караван вагончиков, выезжает другая Астг. Она сваливает породу в ущелье, прикладывает козырьком ладонь ко лбу и долго смотрит на нас. Потом весело машет рукой. Губы ее шевелятся, она что-то говорит, но я не слышу ее голоса.

Передо мной — моя Астг.

Смотрю я на Ладанные поля. Там сейчас свет — это искрятся лампочки туннеля. Он кончается неподалеку от одинокой липы. А начало берет у нового поселка, там, где Граче и Мелик накидывают узду на Воротан. Укрощенные воды горной реки покорно вольются в новый подземный путь и рассеются на землях жаждущих полей.

В ушах моих так и звенит мольба бабушки Шогер: «Когда же вы поднимете воду на Ладанные поля? Когда?»

Вспоминаются и Родник Куропатки, и сухие, растрескавшиеся губы отца, и веселое обещание все той же бабушки Шогер: «Расти большой, когда вырастешь, отдам тебе мою Астг в жены».

И икры мои все еще будто горят от укусов крапивы…

Воспоминания! Одно за другим накатывают они на меня…

Озимая пшеница уже дала всходы, покрыв пугливой зеленью безводную землю. Если выпадет снег, не замерзнет изумрудное покрывало и заколосятся тогда летом хлеба на Ладанных полях. А если еще и дождь пойдет в мае, теплый тяжелый дождь, непременно быть жатве на Ладанных полях. Но не приведи господь, и снег, и дождь пройдут стороной — не задымятся тогда тониры в селе.

— Есть надежда? — спрашиваю Мелика.

— Есть, — улыбается он. — Вон она, в небе! Снег, он ведь не захочет, не выпадет. И дождь таков — обидится, не пойдет!

И земля взывает: «Жажду — дайте воды».

Дадут. Очень скоро дадут. Для того и обуздывают буйную реку, создают море в ущелье. Вода поднимется, вольется в туннель и придет, придет на Ладанные поля.

И Астг, моя (или не моя) Астг, крикнет с вершины скалы: «Люди, вода пришла!»

Не станет больше Астг отдавать свой свет лесному озерцу. Здесь будет море.

Вода — она и созидатель. Дай ей только верный путь.

Инженер Граче открывает путь на Ладанные поля.

Я на минуту зажмуриваю глаза и вдруг вижу, как из туннеля рвется вода! Поток заполняет все трещины иссохшей земли. Вот он наконец утолил жажду ставших тоже землею Хачипапа и отца моего.

«Охай…»

Досыта напоит вода жалкие чахлые нивы.

И тогда пусть хоть совсем не будет ни снега, ни дождя…

«Жажду — дайте воды».

Скоро уже. Дадут.

По старой тропинке пришел я к дому Хачипапа.

Зима. Заморозила она змей в теснине, которых так боялся отец. Все заморозила. Кроме голода.

Не было хлеба, не было и пути к хлебу. Голод царил в ущельях из края в край.

Пришел я в дом Хачипапа.

— Старый это очаг, — сказал отец, — наверняка у них что-нибудь да есть. Иди туда, зиму там перебьешься.

И я пришел…

В чем душа у мальчонки держалась, а пришел.

Через снега Ладанных полей, что по шейку мне доходили, добрался до села…

Пурга. Ни зги не видать. Шел я на купол Цицернаванка и на трубу дома Хачипапа, а они вдруг пропали из виду. Ноги увязли в снегу, слезы, стекая по щекам, превращались в сосульки. А потом все исчезло в тумане, и я погрузился в мягкую снежную постель…

ДОРОГА СВЕТА

Это легенда — правдивая и достоверная

На Ладанных полях еще живет старая-престарая липа.

Если смотреть из нового поселка, маленькой и круглой кажется эта одинокая липа.

Косарь всадил свою косу в землю, надел на нее шапку и присел передохнуть под тенью липы. Так делал и Хачипап, когда косил.

Здесь, именно здесь слушал некогда писец Нерсес песню Большого Хачипапа.

«Жажду — дайте воды!..»

Слушал он и песню молодой невесты, что приносила воду своему жениху-пахарю. Девушка приходила сюда из ущелья. Оттуда, из света Цицернаванка.

Я и вино, и вода прозрачная!

И все для тебя, господин мой,

Пахарь земли нашей…

Здесь, именно здесь потчевал некогда Большой Хачипап писца Нерсеса вином и шашлыком из мяса серны.

Под одинокой липой бил родник. Большой Хачипап устраивался под тенью дерева и услаждал слух Нерсеса мастерской игрой на свирели. А много позже он свалил каменные глыбы в Воротан и построил мост, чтобы сын его мог ходить в школу на другом берегу…

Так было. Не веришь?! Взгляни. Вон, видишь, школа во дворце Цицернаванка и песенник Нерсеса в руках у Астг, у звезды Мелика. Открывает Астг песенник, и глаза ей слепит свет, что излучают строки на его страницах.

Всходи, свет мой, всходи,

Глазам твоим солнце из родника.

Душа моя, сердце мое…

Под одинокой липой был буйный родник. Здесь утоляли жажду возделыватель Ладанных полей Большой Хачипап и писец Нерсес.

Одинокое дерево на Ладанных полях осталось жить, родник исчез.

Налетели ураганом кочевые племена из пустынь, что восточнее буйного Аракса, далеко за Каспием. Заполнило войско эти горные долины, испепелило все на своем пути, истоптало виноградные лозы, порушило хачкары. Тысячеглавая орда окунула свою пасть в родник Ладанных полей, сокрушила все окрест. Так было не год, не два — много лет. Большой Хачипап пришел в Цицернаванк к писцу Нерсесу.

«Помоги советом, скажи, как извести врага».

Помрачнел великий писец. Он ли не видел разорения своей страны? Не его ли песни источали мольбу и ярость?

И Нерсес дал совет: «Отведите воду родника Ладанных полей. Исчезнет родник, покинет наши горы и долины враг».

Опечалился Большой Хачипап: как людям-то жить без родника? Но велик был ужас перед сеявшими смерть. И Большой Хачипап прошел по домам, что лепились во впадине ущелья, собрал всю, какая была у людей в запасе, шерсть и забил ею исток родника.

Вода подалась, повернула вспять, пропала в глубинах земли. И ушло войско из ущелий.

Свободно вздохнули горы. А вода пропала…

Пришел в себя в объятиях бабушки Шогер.

— Ребенок замерз, — стонала она, — совсем замерз!

Астг поливала мои обмороженные ноги горючими слезами и растирала теплыми ладонями.

А козопас дядюшка Мамбре тем временем бормотал себе под нос:

— Иду я за сеном на сеновал, вдруг вижу, в снегу что-то чернеет. И такой был ветер. Ну, думаю, овца убежала из хлева. Подошел поближе, а это наш мальчонка!..

Хачипап — белая зима — поднял меня на своих руках, понес в стойло, оттирал там снегом мои ноги.

— Отойдешь, сынок-пошта! — уверял он.

И я отошел. Объятия бабушки Шогер, теплые ладони Астг и Хачипап отходили меня, отвели от края смерти-пропасти. Подпасок Арташ, что был выше меня на две головы, снял с себя папаху и натянул на мою голову.

— Храни, — сказал, — голову, а без ног как-нибудь обойдешься. — Улыбнулся и добавил: — Ты у нас парень холодоустойчивый. Молодец, выдюжил.

Пар от танапура[37] стелился по белой бороде Хачипапа и каплями стекал на ломоть хлеба. Бабушка Шогер протянула кусок рыбы. Да, да, рыбы. А мне-то и хлеб только снился.

— Ешь, родненький.

Хачипап хитро усмехнулся.

— Откуда эта рыба, невестка?

Бабушка Шогер, по обычаю, не смеет открыть рта перед Хачипапом. Она взглядом показала на мужа, козопаса Мамбре, что деловито расправляется со своей долей танапура.

— Поймал в большом бассейне за Цицернаванком.

— В бассейне, говоришь? Плетенку закидывал?

— Нет. Вилами подхватил.

Хачипап утирает мокрые от танапура усы. Что-то, видимо, былое припомнилось. В глазах заиграли искорки.

— Перекинул я как-то на коня две плетенки, — заговорил Хачипап, — собрался в лес, приспела пора зкер[38] собирать на засолку…

Хачипап рассказывает, а рыба у меня во рту так и тает.

— Подошел я к этому самому бассейну Цицернаванка, — продолжает дед, — там наша река растекается, словно тебе море. Конь у меня удалой, и я молодец хоть куда. Лет девяносто назад это случилось, мне и коню моему в ту пору и море было по колено. Взялся я за хвост коня, и вошли мы в реку. Конь сразу поплыл и меня за собой повлек. Из воды торчали только кончики его ушей. Плывем. Посреди реки вижу, конь мой сдал, не может дальше плыть. Удивился я очень. Что случилось с таким богатырем, ума не приложу. Делать нечего, стал я одной рукой грести, а другой коня поддерживаю, чтоб ко дну не пошел. Держусь как могу и вдруг вижу — не день тот, а солнце того дня вижу, — коня моего что-то так и тянет книзу. Глянул, а плетенки мои, что с конем под воду ушли, полным-полны рыбой! Да, да, до краев полны. И в каждой самое меньшее пудов эдак восемь рыбы. Ну, думаю, значит, сам бог мне в помощь, может ли удачнее статься! Какой еще там зкер-мкер? Каждый пуд такой рыбы стоит десятка вьюков зкера. Возблагодарил я бога, с грехом пополам повернул коня назад — и к берегу. Выбрались из реки, вода из плетенок вытекла, рыба осталась — не рыба, а сливочное масло.

Хачипап, может, и еще бы что вспомнил, да только на него вдруг напала дремота. Подсунул он ноги под ковер и… захрапел.

Астг, разморенная едой, а может, радостью, что я выжил, теперь уже не растирает — щекочет мне ноги и смеется:

— Ха-ха. Папа подумал, что ты овца, в снегу заплутавшая! Ха-ха!

Дядюшка Мамбре латает трехи, зубами тянет кожаную нить. Астг и тут успевает:

— Папа ест кожу!..

Бабушка Шогер провеивает чечевицу: надует щеки — ффу, — разлетится по сторонам пыль да шелуха, и смахнет она чечевицу с деревянного подноса себе в подол, а подносом тем не преминет толкнуть Астг в бок.

— Держи зубы прикрытыми, ты же девочка!

Астг склоняется к моему уху. Я отодвигаюсь, думаю, чего доброго, еще укусит, но она вдруг шепчет:

— Корова наша отелилась, завтра будем есть творог.

В каменном подсвечнике гаснет лампада. Особенная лампада, похожая на голубку. Это Хачипап смастерил. Он из глины такое делает! И каркасы и дудки разные, замысловатые, расписные.

В ердик на меня глядит звезда. Она словно бы грозит: «Заморожу».

Дядюшка Мамбре дует на пальцы рук.

— В эту ночь тоже будет морозно…

Говорит, а сам позевывает — ко сну его клонит.

Спать мы укладываемся вокруг курси[39]. Храп Хачипапа дробится во мраке. Кошка опрокидывает кувшин с водой. Вода вытекает из него: клт, клт…

Бабушка Шогер приподнялась:

— Брысь, паршивая, опять пролила!

Кошка мяукает. Она боится Хачипапова храпа…

Так прошла та зима. А потом снова наступило лето, и снова у нас в доме был хлеб. Бабушка Шогер, взяв меня за руку, повела по узкой, словно нить, тропинке. Боялась, как бы я не свалился в пропасть. У дверей домов-башен тут и там были привязаны телята, а еще черноглазые мальчишки и девчонки. На случай, чтобы, играючи, они не угодили головой вниз.

Скалистый двор — это берег. Астг закрывает глаза, чтоб не дай бог не увидеть, если я вдруг поскользнусь и полечу в ущелье. Ненасытное оно.

Ушел ведь, ушел

Луна выходит из глубин ущелья, того самого, что заглатывает людей. Она пока еще внизу, а мы наверху. Ее свет рождает сотни маленьких лун в переливах быстротекущей реки.

Рельсы, что бегут в туннель, светятся желтым. Это от электрического света, он стекает на них каплями.

Долог, ох как долог этот путь под землей. Долгим будет и звон воды, что устремится по нему к жаждущим землям. От горизонта до горизонта простерлись они, от Ладанных полей до далекой дали, складками впадин, холмами. Земля ведь! Дашь ей воду — сторицей вернет она хлебом и вином…

Инженер Граче останавливает «Волгу». Подошел ко мне, пожимает руку. Сильная у него кисть, как стальные тиски, зажала мои пальцы. Молод Граче, а в этих ущельях сейчас первый человек. Такой же смуглый, каким был и его отец, подпасок Арташ. Худой, но жилистый. Шутка ли дело — в скалах туннель пробивает. Семь потов с него сходит за день. Семь потов!

— А здесь школу будем строить, — говорит Граче. — Посмотрел бы проект, может, что подскажешь нам. Он у председателя поселкового Совета.

Я хочу сказать Граче, что боюсь его тетушки-председателя. Когда-то в руках у нее была крапива, а теперь — плеть… Хочу сказать, что боюсь, а говорю другое:

— Обязательно посмотрю. Большая будет школа?

— Большая. На шестьсот человек. Со всеми современными удобствами.

— В поселке сколько детей? — удивляюсь я.

Граче смеется.

— Семьи-то растут. У одного Мелика вон уже трое! Только мы с тобой пустоцветы.

Я вздыхаю. Но не о том. Мне вспоминается время, когда я учительствовал. Была в моем распоряжении единственная комнатенка. А в ней два класса ютились: в одном девять ребятишек, в другом — одиннадцать. Холод — словами не опишешь. К тому же потолок протекал. Только и радости бывало, когда вдруг бабушка Шогер неожиданно входила со свертком в руках.

«Съешь-ка эту теплую кашу, сынок-учитель, отогрей душу», — говорила она и, раскрыв сверток, ставила передо мной миску с кашей прямо на парту.

Не уходила, пока не съем все до конца. Иногда заглядывал дядюшка Мамбре. Принесет охапку дров, разожжет печь, усядется подле, молча греется и слушает.

«В иных северных странах, — рассказываю я ребятишкам, — дома прямо во льду строят…»

Рот дядюшки Мамбре открывался: «Ба…»

Луна расплетает свои косы и полощется в реке. В моей памяти одно за другим расплетаются и звенят воспоминания прошедших дней…

…На кривом кресте Цицернаванка трепещет луч луны. Моя Астг горячо дышит мне в лицо: «Не уйдешь ведь, правда?»

Я молчу. И ущелье молчит. И весь мир. Моя Астг словно молится, и лунный свет играет на ее губах.

Тропинка — как в заплатах. Это причудливые тени скал на ней.

Тропинка коротка, а вздох Астг долог.

Рассвет встречает нас на окраине села. Со скалы слетает сухой кашель Хачипапа: «Кхе, кхе…»

Это сама скала кашляет влажной впадиной своей. Астг убегает — как бы дед не увидел! В полдень Арташ на пути, поймав меня за рукав, говорит: «Сегодня вечером моя свадьба! Придешь?»

Ну конечно же приду. Ведь там будет и Астг.

Грустит, печалится ночь. Печалится и гаснет под свадебным покрывалом свеча-невеста. Козопас Мамбре зажимает в губах зурну и раздувает щеки. Звуки каскадом обрушиваются в ущелье, гаснут во мхах Цицернаванка. У дверей толпятся полураздетые ребятишки. Они дрожат от холода. Но как же не поглазеть на свадьбу! Я беру одного из них за руку.

«Не замерз, Авик?»

«Нет, — отвечает мальчонка. — Когда играет зурна, я не мерзну».

Как ни старается дядюшка Мамбре, не может он развеселить ни заблудшую ночь на лунной дорожке, ни дрожащую, как лунный свет, мою Астг, ни меня…

В ущельях засуха. Нет дождей. Родник Куропатки примолк, пшеница увяла, едва приподнявшись над землей.

«Жажду — дайте воды».

Земля под нивами стала пылью. Облаком перелетает она из конца в конец, покорная ветрам. Засуха…

Засуха и в моем сердце. Мысль моя бродит в иссушенном ущелье Цицернаванка и во влажных глазах моей Астг. Белое покрывало мокро от слез невесты. Рада она, что стала женой подпаска Арташа, но таков обычай — невеста должна плакать. Звуки зурны дядюшки Мамбре хрипловаты. Нет в них должной пронзительности. Слезы невесты превращаются на ее свадебном покрывале в звезды с отсветом лампадки в сердцевине. Дрожат губы бабушки Шогер: «Состариться вам на одной подушке. Первенец пусть будет сыном, да родится он в весенний дождь».

Рядышком с невестой печалится Астг. Головка ее клонится к плечу, как крест Цицернаванка. Хачипап плещет водой из каменного чана на раскаленный нож: «Воды дай, воды…»

Граче протягивает мне сигареты.

— Кури.

Я прихожу в себя, очнувшись от воспоминаний. Передо мной первенец той радостно-заплаканной невесты.

Он рассказывает о строительстве туннеля, о земле.

— Почему не женишься, Граче? — спрашиваю я.

Он глотает дым, молчит. А мне вспоминается история его награждения, его синеглазый свет, и я уже жалею, что задал свой вопрос.

— Когда ты родился, была засуха. Помнишь?

Он смеется. Его смех множится под каменными сводами туннеля. От горной породы отрывается еще один пласт. Еще на пядь удлинилась дорога воды…

…А под сводами Цицернаванка множится стон моей Астг: «Не уйдешь ведь, правда?»

Я молчу. Молчит и ущелье, и весь мир молчит.

Хмельная свадьба стелется по изнывающему от жажды селу, наполняя звуками своими все окрестные ущелья. И кто-то ровным голосом выводит в сухой ночи молитвенные слова «Оровела»: «Жажду — дайте воды».

Гаснет последняя свеча в доме, где играли свадьбу. Катятся слезы из глаз Астг…

Катятся дни один за одним, подгоняя друг друга.

Была весна. Последняя весенняя майская ночь. Последние цветы на деревьях.

Подпасок Арташ, ошалев от счастья, схватил меня за рукав.

«Пошли к нам. Сын у меня родился».

Бабушка Шогер, увядшая и иссохшая, как кора земли, пеленала малютку внука. Дядюшка Мамбре сидел у края тонира. И то ли он, то ли отягченная хачкарами земля, все бормотали:

Горит, иссыхает душа моя, хо, хо,

Жажду — дайте воды, хо, хо…

В ту ночь пошел дождь. Все окрест возрадовалось. Шел дождь. Теплый говорливый дождь. Истомленное, словно отжившее свое, село вмиг помолодело. От дождя, должно быть, а может, от крика младенческого, вдохнувшего в мир новую жизнь?..

…Учу грамоте Арташа и его суженую. От усердия он даже язык высунул и зажал его в уголках губ.

Дядюшка Мамбре посмеивается:

«Когда бык пашет борозду, он тоже высовывает язык!»

Арташ вздыхает:

«Трудно ведь, да и карандаш тонкий, в руках не удержишь».

Молодуха особенно старательно выводит буквы и краснеет от радости, когда получается. От ее платья пахнет молоком. Кормит она. Мать.

Астг расчесывает волосы, стоя перед обломком зеркала, и там, в этом обломке, ловит мой взгляд. Дядюшка Мамбре кряхтит про себя: «Э-эх, ушел ведь, ушел…»

«Кто ушел?» — спрашивает Астг.

«Крунк…»

Словно стена рушится.

Мы с моей Астг уходим в избу-читальню. Я обещал сельчанам почитать газеты. Идем, и она все твердит: «Не уйдешь ведь, правда?»

Я молчу. Молчит и ущелье. Весь мир молчит…

А горы не молчали. Они заговорили. Устами сына Арташа заговорили. Граче все рассказывает и рассказывает о том, как вода поднимается в горы. А я вспоминаю, как его пеленали. Вода тысяч морей протекла по дну этого ущелья, пока младенец Граче стал мужчиной. Протекла, не отдав ни капли жаждущим склонам…

— Осталось всего два километра… Когда пройдем и этот путь, откроется дорога воде, — говорит инженер Граче. — Дадим землице испить досыта… Между прочим, вчера в туннеле Мелик наткнулся на подземный источник — целая река. На вкус что тебе вино. Может, это та самая вода, что от орды увели? Не иначе как ее нашли!..

И найдут. Они мужчины. Еще в пеленках были неспокойными эти Граче и Мелик. Орали и рвались из люльки, словно богатыри. Помню, как краснел от смущения за своего горластого первенца Арташ, когда учился у меня грамоте. С укоризной глядел он на люльку и еще старательнее склонял голову над тетрадкой; сто потов спускал, как на пахоте, только бы удержать карандаш, который так и норовил выскользнуть из грубых пальцев.

«Не могут потолще сделать! Спица, а не карандаш!» — недовольно бормотал он.

А жена Арташа, не переставая, покачивала ногой люльку со своим отпрыском, чему-то улыбалась про себя и выстраивала в аккуратные рядки букву за буквой.

«Нива полегла, причина тому — град», — заливалась она, если что не ладилось.

Смеялась и бабушка Шогер у очага, ласково поглядывая на внука: «Ослепнуть мне, человеком будет!..»

Астг улыбалась грустно. Она тоже могла быть невестой и матерью…

Вернулся я, Астг

Над ущельем навис звездный шар. Где-то у Цицернаванка кричит сова. Сын подпаска Арташа Граче курит. Курит и смотрит на огни поселка, что выбросили красные ленты на реку…

Та река тоже была красная, сплошь красная от тысяч ракет в небе. А на берегу часть наша стояла, моя и подпаска Арташа. Мы уже были солдатами.

«Как они там, мои Граче и Мелик? — вздыхал Арташ.

Они тоже были солдатами, его сыновья. Только воевали на берегу другой реки. Арташ писал домой письма (одолел-таки грамоту). «Чтобы знали вы, я здоров и невредим. Чтобы знали, война идет», — писал он.

Мне так хотелось, чтобы он спросил об Астг. Но я не решался сказать ему об этом.

«От тебя поклон передать?..»

Я неопределенно пожимал плечами. Арташ смотрел на горящую землю и тяжело вздыхал.

«Жаль землю», — говорил он, чуть не плача.

Жаль, ох как жаль! От раскаленного ливня снарядов, падающих с неба, под тяжелыми гусеницами танков горели нескошенные нивы, горела и обращалась в пепел земля. И смотреть на нее, на горящую, мука мученическая.

Не только земля горела. И река за нашими спинами, и лес, и весь мир — все горело. Чего только не проносила мимо нас река: горящий хлеб, пылающие колыбели и… трупы. Много, ох как много трупов. Арташ, весь сжимаясь от ужаса, все только повторял: «Вай, вай…»

Неприятель обрушил новый удар на узкий плацдарм. Арташ застонал: «Куда они, проклятые, бьют, ведь здесь люди, люди! Вай, вай…»

Я тоже закричал: «Вай, вай…» — увидев пламенеющую кровь на груди Арташа.

Опаленная земля жжет ноги. Нет снега в горах, и дождя тоже нет. Как бык, свалившийся на колени и уткнувшийся в борозду от жажды и усталости, мычит земля: «Жажду — дайте воды».

Звоном бурной горной реки отдается в ушах голос Граче:

— Через два года эта земля утолит свою жажду.

Утолит? Что ж, потерпим. Два года — не срок!

Я не говорил Граче, что на фронте мы были вместе с его отцом. И бабушке Шогер не говорил. Она и по сию пору ждет возвращения сына. Ждет и надеется. Иной раз тяжело упрет ладони в колени и спросит: «Неужели ты не видел моего Арташа?»

Я молча качаю головой.

Сказать ей правду выше моих сил. Пусть ждет и надеется. Без веры ведь жить невозможно.

Осеннее утро. Мы с Граче стоим в опаленной мураве. Зев туннеля дышит прохладой.

На горизонте резанул молнией белый жеребец. А на нем чудо-всадница — моя Астг. За спиной развевается синяя шаль, словно крылья несут всадницу. Она уже совсем рядом. Смотрит гордо. Еще бы! На коне и крылата! Астг протягивает Граче кувшин.

— Вода из пропавшего родника, пей.

Граче приникает к горлышку и долго пьет.

— Охай!..

Я не поднимаю глаз на Астг, ноги меня не держат. Черная стрела обжигает сердце…

«Не уйдешь ведь, правда?..»

Едва сдерживаю крик: вернулся я, Астг, вернулся!.. Немой вопрос и скрытая ирония застывают на ее крепко сжатых губах. Я еще ниже опускаю голову. Астг рывком поворачивает коня и протягивает кувшин теперь уже мне.

— Хочешь?

— Нет, — выдыхаю я беззвучно.

Ее глаза теплеют.

— Участок для дома выбрал? Спеши, не то опоздаешь. — И, обернувшись к Граче, добавляет: — Эту найденную воду надо поднять к Ладанным полям, к Роднику Куропатки. Ты хозяин строительства, подумай, как сделать.

— Ты власть, — улыбается Граче, — ты и думай.

— Я тебя напоила, чтоб знал вкус воды. Мое дело сделано. А ты думай. Не спеши. Торопить не стану.

Астг снова на миг взглядывает на меня и резко пускает коня вскачь. Жеребец вихрем уносится к дальним далям. Концы синей шали разрезают горизонт. Гаснет крылатая искра… Только сердце мое выбивает: «Куда же ты, Астг? Я вернулся… Видишь, вернулся…»

Безответен и пуст рассеченный синим горизонт.

Я поднимаю с земли кувшин и с наслаждением приникаю к нему.

— Охай!..

Еще немного, и Граче с Меликом утолят жажду этой земли. Она отойдет, умиротворится и заглядится на звезды. У земли тоже есть свои звезды.

«А что делать мне?» — взываю я к опустевшему горизонту.

Ответа нет. И ущелье молчит, и весь мир. Моя звезда исчезла.

— Ты и впрямь будешь строить здесь дом? — возвращает меня к жизни Граче.

— Да, буду, — отвечаю я. — Не вечно же скитаться, пора и свой очаг задымить.

Граче показывает в сторону Родника Куропатки.

— Возьми землю там. Оттуда дальше видно…

Он подходит к «Волге».

— А я ведь уезжаю, — говорит Граче.

— Куда?

— На побережье…

— Отдыхать?

Он качает головой.

— Отыскалась могила Веры. К ней поеду.

Я вспоминаю рассказ Мелика о медсестре. Вглядываюсь в лицо Граче. Он едет на могилу той, что светила ему в душу мягким синим светом. Я пожимаю руку Граче.

— Дождешься моего возвращения или уедешь? — спрашивает он.

— Куда? — пожимаю я плечами. — Ни за что больше не уеду из этих ущелий!..

«Волга» скользит по новой дороге, протянувшейся сквозь Ладанные поля. Хорошая, ровная дорога. Только меня она больше не манит в дальние края.

Пропавшая вода

Мой отец-почтальон ведет меня за собой по горной тропе. Показывает на плоскокрышие домики на скале или под скалой.

«Это Гржик, — говорит он, — это лес Морус — борода в горсти. Это Цакут, это Чертов мост. А это Цицернаванк».

Отец крепко держит меня за руку, чтобы я не сорвался в пропасть. Часто, обхватив за плечи, прижимает поплотнее к себе, чтобы колючки не изодрали мой старенький пиджачок.

При виде Чертова моста, с грохотом изрыгающего белопенную воду, меня охватывает ужас…

Давно это было.

Сейчас я еду по дорогам моего детства в мягко скользящей «Волге», еду по следам отца.

«Это Гржик, — говорю я друзьям, — а это лес Морус — борода в горсти. Это Цакут, это Чертов мост. А это Цицернаванк…»

Как-то, стоя здесь, высоко над Лорагетом, вместе с Граче, который потом построит эту дорогу, мы, не единожды устрашенные грозными скалами, которых даже молнии с горы Татан не могут краем задеть, молча думали каждый о своем…

«Нелегкая у нас задача, — прервал наконец молчание Граче. — На редкость дикое ущелье. Недоступное».

«Неужто построите здесь дорогу?» — пожимаю я плечами.

«Немыслимо, — вздыхает он в ответ. — Но строить надо. Надо…»

И вот сейчас, сидя рядом с ним в машине, я еду этим некогда недоступным ущельем. Гляжу и не могу надивиться: как удалось одолеть твердь этих ущелий, рассечь их и проложить дорогу? Дивись не дивись, а вот она — дорога, построенная людьми, имена которых уже стали легендой. Подумать страшно, через какие скалы пробили широкий путь жизни!

Разве это не чудо?


Отец занемог.

Закинул я почтовую сумку за спину и стал разносить почту в ближние и дальние села. Была осень. Не доходя до Цицернаванка, я остановился как вкопанный: на стволе груши Хачипапа распростерся медведь — муха на острие иглы. Вопит и корчится он в предсмертных судорогах. Забрался, видно, на дерево полакомиться грушами. Наелся небось до отвала, насытился и по своей медвежьей привычке решил спрыгнуть на землю, да не тут-то было — напоролся на сук.

Рычит, вопит медведь, разрывает криком небо.

Спрятался я в расщелине скалы. Другой тропинки-то нет. Наверху — непролазное скопище скал, словно стада на перегоне, а внизу — грохочущая река.

Целый божий день рычал медведь и ночь рычал, зажав мое щуплое дрожащее тело в скалах. А когда замолк и над его тушей закружились стервятники, я наконец сорвался — и бежать из полного ужасов ущелья…

Давно это было.

А новый сад Мелик насадил совсем недавно. Сад — потомок сада Хачипапа.

Редкие тени скользят по зеленому ковру склона. Председатель поселкового Совета Астг спорит с двумя гидрологами. А Мелик рассказывает об ущелье, о заботах тех, кто обуздывает его.

Перед нами теснина Воротана с девственными скалами вокруг. И прямо на скалах лес. А из леса к подножию Цицернаванка спадает белопенный поток. Это вода того самого некогда сокрытого родника. Шестьсот лет она пропадала. И вот туннельщик Мелик да инженер Граче отыскали ее, вывели к людям.

На той стороне бесплодного лона реки — царство колючек. От самого берега до высоких скал на Ладанных полях — целина с Цицернаванком посредине. На притолоке храма уже не растет куст-разрушитель. Астг сдержала свое слово.

«Радуйся и ликуй…»

В тени молодой яблони качается хмельной нарцисс. Далеко под ним в глубинах земли горит свет. Там прорывают туннель. А по дороге ползет зеленый жучок — газик. Приемник его разносит по ущелью звуки незнакомой, чужестранной песни.

Астг опускает руку в пену обретенного родника.

— Чудная вода. Пресная. Поднимем ее к новому поселку. Не пить же нам речную…

Шутка сказать, поднимем… Но разве не эти люди проложили дорогу? Астг брызжет водой в лицо Граче.

— Э-эй, не засни! — кричит она и оборачивается ко мне. — Нам нужно пять километров труб, чтобы эту воду сперва спустить в ущелье, а уж оттуда поднять на Ладанные поля… Всего пять километров…

С высоких круч стремительно скатывается вниз вода, ни больше ни меньше шестьсот лет прятавшаяся от людских глаз.

— В этом ущелье никогда не бывает зимы и туч, — говорит Мелик.

Астг смеется.

— Такое же холодоустойчивое, как ты!

— Есть кому греть, потому и не мерзну, — дерзко бросает Мелик.

Астг укоризненно взглядывает на меня. Астг одинока. Ее никто не греет. Пятнадцать лет ждать! Целых пятнадцать лет! Зато теперь, когда вот я рядом, почему-то опять сдерживает себя. Большую любовь иные скрывают под броней, и не подвластна она тогда никаким стихиям. Даже молнии, сорвавшейся с горы Татан, не поразить ее.

Жаждущая тень Цицернаванка тянется к текущему по дну ущелья Воротану. Зря тянется. Не достать ей воды.

Астг долго молчит. Потом, как бы стряхнув с себя ношу, звонко спрашивает:

— Так что скажешь, Граче?

— О чем ты?

— О трубах.

Граче улыбается.

— Привезу! Так и быть, привезу. Не то ведь покоя не дашь.

Астг обращается уже ко мне:

— А ты как? Выбрал участок?

— Выбрал.

— В каком месте?

— У Родника Куропатки.

Лицо Астг зарделось. Только на миг. И она вновь принялась за Граче:

— Воду поведешь наверх с таким расчетом, чтобы вывести ее у Родника Куропатки. Там крапива растет, надо с ней расправиться.

— Все сделаю, как велишь, дорогая тетушка, — согласно кивает Граче.

— Не тетушка, — замечает Астг. — Сейчас я тебе председатель поселкового Совета. Так-то, племянничек.

Астг смеется. И мне кажется, все вокруг оживает и даже земля уже не взывает: «Жажду — дайте воды».

Может, так оно и будет? Отойдет, забудется кручина «Оровела»? Оживет Родник Куропатки, все окрест напоит.

ДОРОГА ЗВЕЗДЫ

Его звезда закатилась

Вода ледников горы Татан сквозь толщу скал пробилась к людям. Она грохочет и зелено-белым пенным потоком течет по каменному руслу.

Вон новый сад, за ним зеленая гора, и уж потом Татан с покрывалом свежевыпавшего снега. Снег не опустился до входа в туннель. Должно быть, побоялся заморозить бесстрашную черешню. Милая моя черешня, одиноко жмущаяся к скале. Не дерево, а чудо!

— Белая радость на этой желтой мрачной скале…

Кто это сказал? Ах, Граче, он вернулся.

Черешня стара, а вход в туннель нов. Я свидетель рождения дерева, но не видел рождения туннеля.

Граче нежно гладит красноватый ствол расцветшей белопенной черешни.

— Бедное ты мое, одинокое дерево.

Вокруг Цицернаванка, словно к пляске изготовившиеся, красно-зеленые свечки. Это молодые деревца черешни.

Весна пробуждается. Из-под надтреснутой коры струится мед. Высовывают головки почки. А ветки тем временем наливаются силой, что идет к ним из земли.

Моя Астг с надеждой смотрит на деревца — сама деревце.

«Они уже не замерзнут? — спрашивает Астг с тревогой. — Мне жалко их…»

А сверху на нас обрушивается голос бабушки Шогер: «Эй-эй, Астг, иди домой…»

Под куполом Цицернаванка вокруг краснолапые голуби.

«Иди-и домой…»

Пышноцветная черешня удивленно смотрит своими белыми цветами…

— Не замерзает? — спрашиваю я.

— Кто? Черешня?

— Черешня. Стоит ведь у самого снежного покрова горы.

— Привыкла. Не замерзает. Четыре года назад, когда мы пришли сюда решать, где проложим дорогу воде, увидали ее, одинокую, соседку скал и льдов. Чудом нам показалась эта отважная черешня. И надумали мы сберечь чудо на радость людям…

Снега таяли. Плакали снега, увенчавшие скалы над Цицернаванком. А под молоденькими черешнями зеленела травка, местами прорезанная желтоглазой лиловостью фиалок.

Снега таяли. Плакали снега, увенчавшие скалы над Цицернаванком. Плакала и моя Астг.

Закат оросил багровым цветом зелень ущелья и снега на скале. Мы поднялись до самых снегов: полюбоваться подснежниками и собой, своей юностью покрасоваться.

Это было здесь, на том самом месте, где растет сейчас одинокая черешня.

Были снег и черная земля. И подснежники на границе черной земли и снега: ножки в темных рубашках, а головки белые-белые. Астг или, может, подснежник шепнул: «Ты замерз?..»

Я зачерпнул горсть снега, чтобы охладить свои губы.

«Ты замерз?..»

Астг тоже зачерпнула горсть снега, чтобы охладить губы.

Отчего горели наши губы?

Астг горячими губами приникла к моим пылающим губам и шептала: «Не уйдешь ведь, правда?» — «Правда!..»

Когда лучи солнца снова упали на крест Цицернаванка, моя Астг вырвала из земли молодой росток черешни и посадила его рядышком с другим. Вот здесь, на этом месте, мы некогда скрепили свой союз.

«Не замерзнут?» — спросил я.

«Нет, — улыбнулась моя звезда. — Теплом нашего счастья продержатся».

Вода ледников горы Татан сквозь толщу скал пробилась к людям. Она грохочет и зелено-белым пенным потоком течет по каменному руслу.

Одиноко стоит черешня.

А где же другая?

Инженер Граче словно подслушал мои мысли.

— Было здесь два дерева, — говорит он, — две черешни — одна другой опора… Я сам их видел. Не дожила вторая, засохла…

Были в наших горах тропинки. Долгим был путь от склона к склону ущелья, а крикни из конца в конец — все слыхать. Проложили дороги в наших горах, и подступили они к той тропинке, что вилась в скалах к Цицернаванку. Подступили и увели меня.

«Не уйдешь ведь, правда?..»

Были дороги. Дальние, страшные. Дороги смерти и разрухи. Не все с них возвращались. Была война. Жестокая и долгая. Она залила кровью не только сердца, но и души, надежды…

Эта дорога новая. Старые здесь: одни горы да снег на них.

Граче тогда еще был в пеленках. Он не видел первого цветения этой черешни. Но потом и Граче прошел по дорогам войны. Молод он, а вон и на его висках седина. Может, все горцы седеют рано? Но нет, наверно, рано седеют те, кто видел дальние трудные дороги, те, кто много тосковал.

— Плодоносит? — спрашиваю я, кивая на черешню.

— Нет, — отвечает Граче. — Одинока она, да и холодно здесь. Чуть морозцем в ночи прихватит, цветы сожмутся, опадут.

Я глажу ствол черешни. Он жжет мне ладонь. Кривой крест Цицернаванка словно обрушивается на мою голову.


Отец мой не боялся медведей, что бродят в наших ущельях, зато никогда не отважился забраться на ледяное плечо горы Татан. Он боялся стужи, боялся Снежной невесты.

«Не поднимайся к снеговым вершинам, — заклинал он меня, — в них опасность — там живут Снежная невеста и Смерть. Не поднимайся…»

Я боялся медведей. А легенды о Снежной невесте не знал и не боялся. В те далекие дни крылья носили меня по земле и по скалам.

В те далекие дни я и Астг поднялись на ледяное плечо горы Татан.

Да успокоится душа твоя, отец!..


С горы спускаются юноша и девушка. Их ноги в снегу, лица опалены пламенем. Юноша сжимает в руке обломок черного камня. Камень покрыт льдом.

— Если ударить этим камнем о другой такой же, возгорится искра.

Искрятся их глаза. Отчего? Поцелуй и во льдах обжигает. Не веришь? Тогда вернись в те далекие дни, когда черешня эта еще не была одинока.

У них своя дорога, у юноши и девушки. Она поведет их к новым и новым вершинам, не к огню, не к смерти.

— Не замерзли вы там? — спрашиваю я.

Юноша смотрит на девушку, девушка смотрит на юношу. Веселый звонкий смех взрывается в снегах. Невесело только расцветшей черешне. Ей грустно. Она одинока. Не смеюсь и я — погасший очаг. Я тоже одинок.

Черешня шелестит.

«О чем ты?»

Ответа нет. Белые цветы черешни прикрывают свои глазки-лепестки. Не иначе как замерзли от моего холодного дыхания.

На кривом кресте Цицернаванка догорают лучи заходящего солнца.


— До осени ты должен поднять воду на Ладанные поля. — Астг властно глядит на Граче. — Там уже выделены участки. Люди начинают строиться. Слышишь?

Обращается она к Граче, но мне кажется, что все это Астг требует от меня. Граче покорно соглашается:

— Сделаем, все сделаем. А ты бы подсадила еще одну черешенку к этой, — кивает он на одинокую черешню. — Жалко ее, одна ведь.

— Черешню жалко? — пожимает плечами Астг, и опять мне кажется, что она укоряет меня.

— Здесь бы парк насадить, — думая о своем, продолжает Граче.

Астг молча уходит. Граче вынимает из нагрудного кармана и протягивает мне фотографию.

— Все, что осталось…

Одинокая могила у самого моря. Рядом Граче со склоненной головой.

В могиле этой угасший синий свет, тот самый свет, который так долго искал Граче.

Его звезда закатилась.

Белые голуби

Граче просунул голову в полуоткрытую дверь.

— Идешь с нами?

Ну конечно же иду. Я так долго ждал этого дня. Беру шапку и выхожу.

Какой день — золотая осень и еще две весны! Поселок шумит так, словно в каждом доме свадьба. Балконы улыбаются. Их свет отражается в море. Да, да, в море. Не море, а синее чудо в глубоком ущелье в венце скал! Вдали виднеется электрический столб. Он по горло затонул в воде. А светильник на нем горит ярким пламенем. Чем не маяк?

Море тянется далеко, туда, где недели две назад, когда еще не перекрыли русло реки, виднелась груша Хачипапа и рогатина-орешник.

Какой-то самолет очень тяжело и медленно пролетел над морем, обрушив ливень красно-зеленых листков. Ну как тут не вспомнить давно минувший день?

Под рогатиной-орешником сидят рядком мой отец и дядюшка Мамбре.

«В будущем году почту будут развозить летающие машины», — говорит отец.

«Ба…»

Рот дядюшки Мамбре больше не закрывается.

И вот прошли годы. Дядюшка Мамбре вместе с бабушкой Шогер идут по берегу к плотине. Бабушка Шогер нарядилась в старинный убор и величественно несет себя сквозь толпу, словно букет роз. А мне вспоминается, как стояла она босиком у Родника Куропатки.

Давно это было…

— Держи бабушку под руку, под руку держи! — Это кричит звезда Мелика.

Дядюшка Мамбре и правда решил было взять свою старуху под руку, но та отстранила его и пригрозила невестке:

— Приди только домой, все волосы повыдергиваю.

Звезда Мелика звонко рассмеялась, а бабушка Шогер принялась за мужа:

— Тоже хорош. Отойди-ка подальше. И чего это вырядился в белые штиблеты? Стыда в тебе нет.

Дядюшка Мамбре улыбнулся из-под белых усов.

— Чего стыдиться, мать? Стыдно было босыми ходить. Уж не тебе бы меня попрекать.

Дядюшка Мамбре сказал и с удовольствием глянул себе на ноги. Не кто-нибудь, невестка Астг такую красоту ему подарила. Старалась. Большие купила, чтоб свободно было его усталым ногам. Ан не рассчитала. Старым, огрубелым, стертым о камни пальцам все же тесно. Только дядюшка Мамбре виду никому не показывает. Зажал покрепче в губах зурну и заиграл. Да так, что все ущелье наполнилось звуками. И вода в море словно бы замерла, подобного она еще не слыхала. И бабушка Шогер забыла, что не дожурила муженька. Ей вдруг показалось, что это на ее свадьбе играет зурна. В глазах заблестели искорки, сердце наполнилось радостью небывалой. Она сбросила с себя груз прошлых лет и боялась взглянуть на мужа, чтобы не увидеть его стариком.


Весь поселок собрался у плотины. Красная шаль бабушки Шогер радостно трепыхалась на ветру. От века не было такого ликования в этих древних ущельях, где под грудой каменных глыб лежат кости нойона Чар-Катая, где высится светлоликий Цицернаванк с крестом, рассеченным молнией.

— Наша груша осталась под водой, Шогер, — вздохнул дядюшка Мамбре.

— Э, — махнула рукой старуха. И, щурясь от непривычного блеска воды, спросила: — Ты лучше скажи, как мы теперь доберемся до Цицернаванка?

— На лодке, — ответил Мамбре. — Вон, видишь? Целых три лодки привез Граче. Моторные называются. Сядем в них и мигом доедем.

— А если ноги промокнут?

Дядюшка Мамбре так и закатился:

— Ну и скажешь! Словно в первый раз мир видишь.

Бабушка Шогер отвернулась.

— Ты за меня навидался. И этого хватит.

Дядюшка Мамбре подошел к столу с угощением, выпил полную чарку водки, чтобы собраться с силами. Вода жизни тотчас запылала румянцем на покрытых седой щетиной щеках старика. Глаза засветились давно забытым шалым огоньком.

— Шогер, — сказал он тихо. — Из горячего теста ты выпечена. Смотри, съем.

Бабушка Шогер косо глянула на него и отошла. Мамбре последовал за ней.

— Помнишь, Шогер?

— Что помнишь-то?

— Год нашей свадьбы. Шли мы в Цицернаванк…

— Был Вардавар[40], — всколыхнулась бабушка Шогер. — Ты столкнул меня в воду, я чуть не утонула…

И оба погрузились в воспоминания. Когда это было? Пятьдесят лет назад? А может, больше?..

Река остановилась в ущелье, разлилась морем. Не шумит больше, не буйствует. Только рокот моторок, что бороздят синюю гладь, изредка нарушает тишину.

— Бабушка, не хочешь ли прокатиться по морю?

Это крикнул Мелик.

Бабушка Шогер прикрыла лицо. Мамбре хитро ухмыльнулся:

— Боится моя вспугнутая серна.

Бабушка Шогер сверкнула глазами.

— Выпил бы еще чарку, так я бы тебе уже не серной показалась, а невестой, дурень ты мой старый!

Тень Цицернаванка упала на синее зеркало моря и простерлась к поселку. Кривой крест в воде выпрямился, утолил наконец свою жажду. Две белые чайки мелькнули над водой и с кличем полетели к далям морским.

Над синим зеркалом понуро свесили головы тени скал — черные буйволы в воде. Тень горы Татан со снежной короной тоже в воде. Далека была — приблизилась. И водонапорная башня на плотине смотрится в море. А стоящие на ней Граче и другие люди словно бы кинулись головой вниз.

Бабушка Шогер глянула на воду и не своим голосом закричала:

— Вай, утонут.

Дядюшка Мамбре улыбается.

— Не жена — ума палата.

Телята из поселка, вздернув хвостики-цветки, приближаются к воде, но, увидев свои отражения, изумленно пятятся назад: «Ба…»

На плотине выстроились школьники. У них в руках цветы, и они поют. Председатель поселкового Совета Астг очень серьезная, вся в хлопотах. С двумя юношами она приладила микрофон к столу, покрытому красной тканью. Между делом вдруг спросила меня:

— Не хотел бы выступить от имени гостей нашего поселка?

— Что сказать-то? — пожал я плечами.

— Люди такое сотворили, а тебе сказать нечего? — укоризненно покачала она головой.

— Многое бы я сказал, да лучше не буду.

И в самом деле, лучше ничего не говорить. Я невольно оказался здесь гостем. Пожалуй, даже не гостем. Быть гостем — это еще что-то значит. А я чувствую себя лишним на берегу этого синего моря, среди радостной, бурлящей толпы. Мне хотелось бы сейчас быть под водой, как груша Хачипапа. Я тоскую по старой тропинке. Мне совестно, но это так. Люди ликуют, а я вижу себя мальчишкой с почтовой сумкой за спиной и горюю о прошлом.

Граче подзывает бабушку.

— Ты должна открыть туннель! — говорит он.

Еще чего не хватало! Бабушка Шогер удивленно смотрит на внука.

Но она не успевает толком удивиться, как ей дают в руки ножницы и подводят к входу в туннель, из конца в конец перетянутому лентой.

— Режь, — кричит моя Астг, — режь! Настрадалась без воды. Получай теперь сполна.

Бабушка Шогер разрезает ленточку. Мелик тем временем приводит в движение колесо распределителя воды, и слышится журчание. Бабушка Шогер обнимает Граче. Стоя в стороне, плачет Астг. Мне не по себе. Люди напоили Ладанные поля, напоили все и всех вокруг. А меня не хватило на то, чтобы утолить жажду одного сердца! Лишний, я лишний…

Бабушка Шогер протягивает руки к дочери.

— О чем ты скорбишь? Сегодня не день траура. Зачем плакать?

Вода бурлит в туннеле. Мы этого не видим, только слышим. Вода идет под землей. Дети бросают цветы в воду. Вода расцветает всеми красками и течет к Ладанным полям.

Над морем парят белые чайки. Раньше их здесь не было. Вода течет к Ладанным полям. Дядюшка Мамбре играет грустную мелодию. Бабушка Шогер отнимает у него зурну.

— Нашел время тоску разводить. Сегодняшний день для радости. Пусть играют дети, пусть поют и танцуют люди!

Вслед за водой народ устремился к Ладанным полям. Кто на чем может. Но все больше пешком.

Мелик усадил своих на мотоцикл. Вот на белом жеребце пронеслась Астг.

Граче подходит ко мне.

— Поедем?

Он сам ведет машину. Нас двое в ней. Проезжаем новой дорогой. Его дорогой. Граче говорит:

— Я взял участок на Ладанных полях. Буду строить себе дом. А ты будешь?

— Не знаю, — отвечаю я, а сам всматриваюсь вперед, туда, куда ускакала всадница на белом коне. — Не знаю…

— Это не ответ. Есть вещи, которые надо знать, и знать точно.

По дороге он забирает в машину бабушку и деда. Они величественно усаживаются на заднем сиденье.

— Бабушка, ты врачиху нашу знаешь? — спрашивает Граче.

Бабушка наклоняется к нему.

— Знаю. Как не знать! Ладная девушка.

— Засылай сватов!, — Граче смущенно улыбается. — Старый обычай надо хранить.

Бабушка сзади обнимает внука за плечи.

— Правда, Граче? Правда?

— Правда, бабушка, правда. Проси ее руки для меня.

Радость дядюшки Мамбре выплескивается из машины.

— Вот это дело! — кричит он. — Давно бы так!

Подъезжаем к Ладанным полям. Море осталось далеко, в ущелье. Едва виден крест Цицернаванка. У Родника Куропатки стоит белый жеребец Астг. Я говорю Граче:

— У тебя есть проект для дома?

— Конечно, есть. Весь из света и солнца. Устал я от мрака, от стона тяжелых каменных стен. Пусть в моем доме будет свет.

— А мне спроектируй такой вот, с тяжелыми стенами. Похожий на Цицернаванк. И чтобы дверь с трещоткой, а на ней призыв: «Радуйся и ликуй!» И купол пусть будет, пусть под ним умножатся звуки радости. Про карниз не забудь, чтобы голуби на него садились. Договорились, сделаешь?

— Почему бы и нет?

Машина едет по воде. Вода туннеля уже дошла до Родника Куропатки. Ручейками бежит она по голой и сухой земле. Спешит к далям. Иссохшая земля поглощает ее.

Дядюшка Мамбре первым выходит из машины. Он становится на колени на жаждущую землю, наклоняется и пьет воду. Воду, что его внуки привели к Ладанным полям.

— Охай…

Мне вспоминается, как некогда утолил свою жажду у Родника Куропатки мой отец…

«Я утолил свою жажду, а ты, земля?..»

Детишки босиком бегают по воде, которая обильно течет по Ладанным полям. Белый жеребец Астг ржет от удовольствия. И ржанье его стелется по земле от горизонта.

Зеленая тень

Скала, из которой бьет Родник Куропатки, коршуном нависает над ручьем, что уносит родниковую воду по склонам к зеленеющим кустам и травам. Бело-красным пожаром полыхают расцветшая черешня и куст граната. Оба они — новоселы на Ладанных полях. Всего две недели назад посадила их здесь Астг. Цветки граната надтреснуты, и красный густой сок, стекая с них, тяжелыми каплями падает на воду…

Вот уже какой день в час догорающего заката приходит сюда бабушка Шогер и, опершись о ствол черешни, молча стоит, озаренная факелом, пока темнота не погасит блеска воды.

Все вокруг ново на Ладанных полях. И сады, и виноградники.

Не стонет больше земля, не мычит, как бык, упавший на борозду, истомленный от жажды…

У самого Родника Куропатки отвела мне участок под дом моя Астг. А чуть дальше участок Граче. Там дядюшка Мамбре уже успел насадить сад — вон они, деревья, стоят в пышнозеленом уборе.

Вода отозвалась. Подалась к людям, пришла на земли извечно стонущих Ладанных полей. Много ее теперь. Не растрескается больше от жажды земля…

Бабушка Шогер изо дня в день приходит сюда, садится под тень цветущего граната и о чем-то думает. О чем? Спроси у вод, что пришли по длинному туннелю в эти ущелья и теперь с серебряным звоном падают к ногам бабушки Шогер, поливают корни граната, синим поясом охватывают изумрудное одеяние земли.

У этих вод, говорю, спроси. Они, пожалуй, не ответят. Поди-ка лучше и спроси у тех, что текли здесь год тому назад, пятьдесят, сто и тысячу лет назад. Спроси у Лорагета, что со звоном тек здесь, не одаривая ни людей, ни землю.

Утекли, говоришь, те воды? Тогда спроси у бабушки Шогер, что стоит под сенью черешни, стоит, как старое сучковато-морщинистое дерево, и вспоминает о днях своей молодости…

Лорагет протекал в ущелье. Внук бабушки Шогер перекрыл русло реки, создал море и поднял воду на Ладанные поля. Некогда бесстыдно хохочущая в ответ на стоны людей и земли вода поднялась на Ладанные поля. Сумасбродная река утихомирилась, обернулась умным, добрым морем.

На склоне ущелья лепилось маленькое село — несколько вспаханных клочков с колосящимися на них чахлыми хлебами да грядками фасоли. Были на склоне виноградники и кусты граната, которые кто знает когда посадил здесь Хачипап.

В каждом доме была невестка и рано или поздно раздавался детский крик. Была невестка, был детский крик и в доме Хачипапа. Жена козопаса Мамбре, цветущее гранатовое дерево, Шогер, с зелеными ветвями — двумя детьми.

…На плоской крыше у Хачипапа собирается вое село. Я вскрываю письмо.

«Первый поклон — читающему письмо…»

Хачипап сыплет мне в карман горсть орехов.

«Молодец, родненький…»

Когда Шогер пришла невесткой к Хачипапу, Мамбре повел ее на свой садовый клочок у Цицернаванка, чтобы соком граната и медового винограда усладить ее нетронутые губы.

Хлебом и смехом маленького села была вода тонкоструйного ручейка…

Рука бабушки Шогер затрепетала в воде. Вспомнилось, какой она была в дни молодости. Бывало, глянет в осколочек зеркала и испугается румянца щек, черноты и глубины глаз — огнем они обжигали.

Выше над садом стоял их каменный дом с плоской крышей, на крыше зеленая трава и рассыпанные для сушки фрукты. Это был их очаг: Хачипапа, Шогер, Мамбре и их двух младенцев.

Сто двадцать дымов было в селе, сто двадцать клочков земли с садами и нивами — зеленые и желтые заплаты на склоне Цицернаванка.

Под каждым дымом была невестка и раздавался плач детей. И все они — дома, невестки и дети — жили в надежде, что не иссохнет тоненькая нить ручья, вырвавшегося из скалистых теснин.


Было цветенье весны, надрываясь, пели-стрекотали жучки, гремели воды.

У Цицернаванка заржал конь богатея Бахши-бека. Кинжальные глаза вонзились в невестку Шогер, что в ту минуту поливала сад. «Сладок плод в саду у козопаса Мамбре», — подумал Бахши-бек, и задвигались его стрелы-усы.

«Расцвел твой гранат, красавица. Ничего не скажешь, хорош».

Невестка Шогер прикрыла лицо-солнце мглою черной шали.

«Слава богу, господин».

Сладострастная улыбка скользнула по лицу Бахши-бека.

«Да, слава богу», — сказал он и умчался.

Голуби Цицернаванка взметнулись от громкого цокота копыт.

Было утро. Было солнце. А свет погас.

Над изголовьем ручья стоял прислужник Бахши-бека. Он сомкнул уста ручья, закрыл воду. Не воду, а кровь села пленил прислужник.

«Вода принадлежит Бахши-беку, — бросил он в лицо ограбленным сельчанам. — Кто вы есть, чтобы пить его воду? Он хозяин этой земли».

Село взмолилось: «Пощади! Без воды мы погибнем! Верни ее нам».

Не вернул поганец воду.

Высохло русло ручья. Пожелтела зелень нив. Свесил губу сине-сиреневый цветок фасоли. Темно-красные цветы граната сгорели. Медленно умирала виноградная лоза.

Без воды иссыхало село: корыто и ердик, колыбель и дитя в ней.

От каждого дома ходили люди на поклон к Бахши-беку. Целовали землю у его ног. Не внял Бахши-бек новым мольбам бедняков. Вернулись люди с сухими, шершавыми от жажды языками и мокрыми глазами…

«Жажду — дайте воды», — стенала земля.

А поганец прислужник сидел себе у истока умолкшего ручья. Дохнул он огнем на ухо жаждущей земле и жаждущим старикам.

«Село жаждет воды, а Бахши-бек — жену козопаса Мамбре, — сказал поганец. — Вода — в объятиях жены козопаса Мамбре… Мир — это дай и возьми».

Онемели жаждущие старики.

«Мир — это дай и возьми…» — тысячекратно гремело над ними.

…Высохло русло ручья. Горели и гасли, чернея, цветы граната, сохла и сжималась виноградная лоза в раскаленной, иссохшей земле.

В полнившихся горем домах стонали и плакали колыбель и дитя!

«Жажду — дайте воды».

Старики потянули за полу невестку Шогер.

«Все погибает, и село и земля. Пади к ногам Бахши-бека, спаси…»

Рвала на себе волосы невестка Шогер над погибающей землей и над колыбелью своих погибающих младенцев.

Не пошла.

Старики окружили невестку Шогер. Простерли руки с черными ногтями к ее черным глазам-озерам: «Иди».

Земля стенала под ногами невестки Шогер: «Иди».

Пошла.

Дорога не спрашивает, кого несет. Ей все одно. Несет она на себе и смерть, и смерть несущего.

Пошла. Село ведь: земля, дети. Все умирает без воды. И у нее там двое изнывают от жажды.

Пошла…

Не дорога была — черная змея. Пошла по опаленной спине черной змеи.


Над ручьем висит скала Родника Куропатки. На скале красным пламенем полыхает недавно посаженное гранатовое дерево, а рядом белеет цветеньем кроткая и покорная черешня.

Вода! Все ей подвластно. Пусть будет весело на дороге.

Рука бабушки Шогер трепещет в воде. Видятся ей черная змея той черной дороги и она, идущая по этой дороге.

«Иди!..» — сказало горе.

Пошла. Можно ведь и вернуться… Земля и люди жаждали воды, а Бахши-бек — ее.

Пошла. Хачипап воспротивился было. Не послушала, пошла. Ничего не сказала пасущему в ущелье коз Мамбре.

Пошла…

Сладострастной улыбкой зажегся Бахши-бек, увидев жену козопаса Мамбре.

«Пришла?»

Сурово глянула на него невестка Шогер.

«Верни людям воду! — сказала она. — Земля и село погибают, жалко их. Верни воду».

«Верну, — криво улыбнулся Бахши-бек. — Только знай, красавица, мир — это дай и возьми».

Пощечина невестки Шогер черной змеей стеганула жирное осклабившееся лицо Бахши-бека.

«И не дал, так возьми! Возьми и запомни: я, невестка Хачипапа, пришла, чтобы плюнуть тебе в лицо».

Зазвенела еще одна пощечина.

Бахши-бек едва успел проглотить выбитый зуб, а невестка Шогер исчезла…

Дорога, она ведь и уводит и возвращает.

Вернулась. На скале ее ждал Мамбре. Невестка Шогер весело шепнула ему на ухо: «Я выбила зуб Бахши-беку, Мамбре…»

Хачипап гремел со скалы: «Нет у меня сына Мамбре, пока есть Бахши-бек».

Старик спустился со скалы, снял с себя папаху и надел ее на голову невестки.

«Будь благословенна!» — сказал он.

И невестка Шогер вдруг расплакалась. Перед ней блестели глаза-кинжалы Бахши-бека. «Мир — это дай и возьми». Рука еще горела от ударов.

«…И не дал, так возьми!..»


Рука бабушки Шогер трепещет в воде.

…Полой стерла кровь с пальцев и вернулась в село.

А воды нет. Не зажурчал ручей в сухом русле. Цветы граната не ожили. Иссохшая земля не напилась прозрачной влаги.

Давно это было… Бабушка Шогер зачерпнула воды из ручья, утопила в ней горячие губы.

— Охай…

Шипучая змея скользнула подальше от водной дороги.

— Получил свое, Бахши-бек?

Бабушка Шогер засмеялась в лад с журчащей водою. Но тотчас примолкла.

Воспоминание о том кровавом дне не оставляло ее.

…Зарычало ущелье. Пришел Мамбре с окровавленным кинжалом. Погладил он волосы Шогер и сказал: «Пес получил свое…»

Хачипап снял папаху с головы невестки и надел ее на голову Мамбре.

«Месть твоя свята, сын мой…»

Давно это было…

Перед бабушкой Шогер мгла. Из мглы черным голосом рычит тот далекий день. Село собралось на горе и оттуда забрасывает камнями место, где испустил дух монгольский нойон Чар-Катай, где будут тлеть кости Бахши-бека, где потом зажурчит несущая жизнь вода.

«Насыпай, насыпай…»

И сейчас еще высится груда камней в ущелье Цицернаванка…

Гранат горит красным пламенем на зеленеющей земле Ладанных полей. Под тенью его журчит вода.

Бабушка Шогер вынимает руку из воды, стряхивает капли на землю, чтобы ни одна из них зря не пропала, чтобы не пропал труд и пот ее внуков.

Зазеленели Ладанные поля. Тень граната прохладная.

Мчится Астг на коне по Ладанным полям, баюкающим в своих объятиях обильную воду, источающим зеленую песнь земли. Не искры, а брызги воды — сотни маленьких солнц — вылетают из-под копыт коня.

Ладанные поля утолили свою жажду. А мы, крылатая всадница?.. Мы с тобою утолим?..

…Стонут Ладанные поля.

«Не уйдешь ведь, нет?..»

«Нет! — кричит мое сердце. — Не уйду!»

Запоздалая улыбка на лице бабушки Шогер. О чем она?

Из ущелья выходит дядюшка Мамбре. Приближается и садится под тень расцветшего граната.

— Что ты? — спрашивает он, глядя на улыбающуюся свою старуху.

— В кладовой старого дома осталось вино, — говорит бабушка Шогер. — Сходи за ним.

— На что оно тебе?

— Сходи. Будем свадьбу играть моему Граче…

Жажду — дайте воды

Новые сады на Ладанных полях. Все вокруг утонуло в зелени…

Впервые в жизни я оказался здесь на пахоте малым ребенком. Наш клочок земли был рядом с Хачипаповым. Он и пахал его. А меня вроде бы на подмогу прислали.

Умаявшись, садились перекусить тут же на борозде. Крестьянская пища нехитрая: хлеб, мацун да мята перечная для остроты.

«Чего на борозду садишься»? — удивленно спрашивал я Хачипапа.

«Чтоб тепло земли выгнало холод из моих колен», — отвечал он.

Закончив вспашку, мы спускались к дому: Хачипап — пешком, я — на груженном сеном коне. Мал был еще.

Собираясь домой, Хачипап не вытряхивал землю из карманов и трехов — уносил все крохи с собой, чтобы оживить клочок скалы перед своим домом. В ответ на мой недоуменный взгляд Хачипап говорил:

«Вырастешь — узнаешь цену земле».

«А не лучше ли спуститься сюда и здесь построить дом?» — спрашивал я.

«Ба! — сердился Хачипап. — Неразумное ты дитя. Да мыслимое ли дело строиться на земле-кормилице? Перво-наперво хлеб, брат мой!..»

И Хачипап с такой силой опирался на плуг, что тот почти наполовину врезался в каменистый чернозем.

«Э-эй, молодцы, — кричал Хачипап подпаскам. — Затяните «Оровел», потешьте душу. Глядишь, и быки и земля тоже спасибо скажут».

Первым начинал Арташ:

Жажду — дайте воды, хо…

Растопите снег горы Татан, хо…

Арташу подпевал и сам Хачипап своим густым, словно бы тоскующим голосом:

Уведите вон лучи, хо…

И уймите стон земли, хо…

Как по цепочке, тянулся «Оровел», поднимаясь в гору, все выше и выше. И докатывался наконец до склоненной над люлькой невестки бабушки Шогер, жены Арташа.

«Ослепнуть мне, опять жаждой томятся, горемычные», — вздыхала мать пятерых детей и не знала, что ей делать: отнести ли кувшин воды детям, подпаску ли душу остудить или землю иссохшую напоить?

Село, изнывающее от зноя, утопающее в кизячном дыму, исходило стоном: «Жажду — дайте воды».

Молили о воде все: и Арташ, и быки, и Хачипап, и я. И земля молила. Земля, кормящая и людей и быков.

Из зажатого в скалах села нитью спускается вереница невесток. Пахарям воду несут.

Булькает вода. Хачипап не столько пьет из кувшина, сколько льет на землю: пусть, горемычная, тоже хоть малость утолит свою жажду. Примеру Хачипапа следовали все — от меня до внука его, подпаска Арташа.

Только мало ей было, земле. С завистью глядела она на нас и стенала: «Жажду — дайте воды».

…Томилась жаждой земля Ладанных полей. Томился склон Цицернаванка, томились поля и нивы — изнывала и стенала горная страна.

«Жажду — дайте воды».

Кто знает, сколько сотен, сколько тысяч лет тщетно молила земля…

По-весеннему тепло на Ладанных полях. Ожерельем блистают воды в зелени нив. На землю, которую кровью и потом своим поливал Хачипап, пришла вода.

Вот они, правнуки Хачипапа, что напоили эту извечно стонущую землю. Сидят у ручья на зеленом ковре. Здесь и мои давнишние друзья-подпаски, точнее, те из них, кто остался на этой земле. И сидим мы на той самой борозде, которую Хачипап кропил стекающими со своих усов считанными каплями. Теперь тут воды видимо-невидимо. Дядюшка Мамбре черпает ее пригоршнями, плещет в изборожденное морщинами лицо, льет по белым своим усам. И распрямляется его спина.

— Ох-хай!..

Давно ли это было: Хачипап в карманах носил снизу землю и ссыпал ее на скалу, а потом поливал из ручья шириной в палец?

Хачипапа сколько уж лет нет на свете, и деревца его не выжили на скале…

Эх, был бы жив старик, послушал бы, с каким бурным весельем заливает журчащая вода некогда иссохшую землю, надел бы он свою честь-папаху на голову туннельщика Мелика, как некогда надел ее на козопаса Мамбре…

Я вглядываюсь в дали Ладанных полей. Вон он, тот склон, на котором когда-то полегли овцы моего деда, пастуха Аракела. За одну ночь все передохли от жажды — высох Родник Куропатки, единственная вода на этой земле, а до реки овцы не доплелись.

Рассказывают, что наутро дед мой чуть живой ввалился в дом с одним только посохом на плече да с тремя оставшимися в живых собаками…

«Жажду — дайте воды…» — стенала земля, стенал и мой дед.

И стенания их, обернувшись «Оровелом», дошли до людей.

Вот они — те, кто избавил от стонов и скорби землю моей горной страны. Вот они, сидят на берегу созданного ими моря, и рядом с ними на зеленой траве трепещут только что выловленные юркие рыбки, кармрахайты, — сверкающее золото снегов горы Татан, подсвеченное синими и красными бликами.

Давно ли это было — здесь камень трескался от безводья, а с колючек словно струился яд и пожирающая сухой мох змея укусом своим насмерть валила буйвола?

А сколько босых ног избито тут в кровь о сухостой и о камни…

Давно это было! Теперь пей и пой, земля! Расцветай и смягчай свой норов, колючка!..

«Жажду — дайте воды!» — молила земля.

Пришла вода, и земля больше не стонет. Но живет в народе древний «Оровел» как свидетель былых стенаний, живет и кривой крест Цицернаванка…


Поздний вечер. В ушах моих неотступно стоит шум воды. Я иду мимо Цицернаванка. Море плещется у его подножья. В водную гладь смотрятся огни нового поселка — звезды в черно-синем небе под ногами.

«Радуйся и ликуй…»

Над могилой Хачипапа склонилась расцветшая черешня-невеста. Веселый яркий свет с высоты электрического столба освещает древние письмена под притолокой: «Да услышу я голос твоей радости!..»

Как шальной, стою на берегу моря и кричу своим горящим сердцем: «Да услышу я голос твоей радости!»

Кричу, и неподвластные мне слезы ручьем льются в море, а ноги сами по себе отрываются от земли, и воды морские манят в свои глубины. Там — спокойствие, там — синее царство безмолвия.

Глаза мои закрываются от радостного ощущения погружения в синее царство, а в ушах звучит голос бабушки Шогер:

«…Пошла к реке, хотела броситься в нее, река не приняла… Река, она мудрая…»

Тихие волны лижут мне ноги.

«Вернись…»

Темные своды Цицернаванка грохочут:

«Не уйдешь ведь? Нет?»

А вдали звенит знакомый зов:

«Э-эй, Астг, иди домой».

Это кличет бабушка Шогер. Иду на зов, будто меня она кличет…

«Да услышу я голос твоей радости!» — взывает Цицернаванк.

Волны морские вторят с утроенной мощью:

«Да услышу…»

Чайки парят над водой. Их крик оглашает храм, полнит жизнью вечно немые скалы.

«Да услышу…»

Иди, человек, вдоль синего моря по этой дороге. Пусть ведет она тебя зеленым ковром туда, где светят огни.

Иду.

Вот он, дом моей Астг. Два молодых тополька раскачиваются над красной крышей. Далеки они друг от друга: ветка не задевает ветку, тень не касается тени.

Звезды роняют лучики на верхушки тополей, светят бледным свечением. Тяжело ступаю по лестнице. В окне ваза с хмельными нарциссами. Белыми-белыми…

Я всегда приносил ей хмельные нарциссы…

Дверь распахнута. Сердце отсчитывает мои тяжелые шаги.

У окна лицом к двери стоит Астг!..

Весенняя ночь скользнула по синему ущелью ароматом хмельных нарциссов, соединив клюв в клюв воркующих голубей.

Волна, вздыхая, разбилась о скалу. О мое лицо разбилась тоска моей Астг.

— Ты не замерз?

— Ущелье полно тепла, моя Астг! А твои волосы совсем не поседели…

— Я верила и ждала!.. — вздохнула Астг.

За стеной бушевало море. Не так-то уж буйно. Но море ведь…

Опустилась глубокая ночь. С неба сорвалась звезда, упала на кривой крест Цицернаванка и застыла на нем.

Не зовет больше бабушка Шогер: «Э-эй, Астг, иди домой!..»

Свет Цицернаванка падает в окно на хмельные нарциссы. Они белые-белые…


1966

Загрузка...