Жак-фаталист и его хозяин

Как они встретились? – Случайно, как все люди. – Как их звали? – А вам какое дело? – Откуда они пришли? – Из соседнего селения. – Куда они направлялись?

Хозяин не говорил ничего, а Жак говорил: его капитан уверял, что все, что случается с нами хорошего или дурного, предначертано свыше.

Хозяин. Громкие слова!

Жак. Капитан добавлял, что у всякой пули – свой жребий.

Хозяин. И он был прав…

Помолчав некоторое время, Жак воскликнул:

– Черт бы побрал трактирщика и его трактир!

Хозяин. Зачем же посылать к черту ближнего? Это не по-христиански.

Жак. Так вот, напился я его дрянным вином и забыл сводить лошадей на водопой. Это заметил отец, он вышел из себя; я мотнул головой; он схватил палку и пощекотал мне спину не слишком ласково. В то время проходил мимо нас полк, направлявшийся в лагерь под Фонтенуа; я с досады поступил в рекруты. Пришли куда надо, и произошло сражение.

Хозяин. И в тебя попала пуля.

Жак. Угадали: огнестрельная рана в колено, и одному богу известно, сколько приятных и неприятных последствий она повлекла за собой. Они цепляются друг за друга не хуже звеньев мундштучной цепочки. Так, например, не будь этого выстрела, не довелось бы мне в жизни ни влюбиться, ни хромать.

Хозяин. Ты, значит, был влюблен?

Жак. Еще как!

Хозяин. Благодаря выстрелу?

Жак. Благодаря выстрелу.

Хозяин. А ты мне об этом не заикнулся!

Жак. Разумеется.

Хозяин. А почему?

Жак. Потому, что об этом не стоило рассказывать ни раньше, ни позднее.

Хозяин. А может быть, теперь настало время поведать о твоих любовных приключениях?

Жак. Почем знать?

Хозяин. А ну-ка, попробуй начать…

Жак приступил к своему повествованию. Было уже за полдень; в воздухе стояла духота: Хозяин заснул. Ночь застала их в открытом поле, и они сбились с пути. Хозяин ужасно рассвирепел и стал изо всех сил стегать лакея хлыстом, а бедный малый приговаривал при каждом ударе: «И это, видимо, также было предначертано свыше…»

Вы видите, читатель, что я нахожусь на верном пути и что от меня зависит помучить вас и отсрочить на год, на два или на три рассказ о любовных похождениях Жака, разлучив его с Хозяином и подвергнув каждого из них всевозможным случайностям по моему усмотрению. Почему бы мне не женить Хозяина и не наставить ему рога? Не отправить Жака на Антильские острова? Не послать туда же Хозяина? Не вернуть обоих во Францию на том же корабле? Как легко сочинять небылицы! Но на сей раз и тот и другой отделаются дурно проведенной ночью, а вы – этой отсрочкой.

Занялась заря. Вот они уселись в седла и двинулись в путь.

И куда же они направляются? – Вы уже второй раз задаете мне этот вопрос, и второй раз я вам отвечу: «А какое вам дело? Если я затрону эту тему, то прощайте любовные похождения Жака…»

Некоторое время они ехали молча. Когда каждый из них несколько успокоился, Хозяин сказал лакею:

– На чем же, Жак, мы остановились, когда ты рассказывал о своей любви?

Жак. Кажется, на поражении неприятельской армии. Люди спасаются бегством, их преследуют, всякий думает о себе. Я лежу на поле битвы, похороненный под грудой убитых и раненых, а число их было очень велико. На следующий день меня кинули вместе с дюжиной других в повозку и отвезли в один из наших госпиталей. Ах, сударь мой, нет более мучительной раны, чем в колено!

Хозяин. Послушай, Жак, ты надо мной смеешься?

Жак. Нисколечко, сударь, не смеюсь. Там бог весть сколько косточек, сухожилий и прочих штучек, которые не знаю уж как называются…

Позади них, везя на седле девушку, ехал человек, смахивавший на крестьянина. Он слышал их беседу и сказал:

– Господин прав…

Неизвестно, к кому относилось слово «господин», но как слуга, так и хозяин восприняли его недоброжелательно, и Жак ответил нескромному собеседнику:

– Как ты смеешь соваться не в свое дело?

– Это именно мое дело, ибо я, с вашего дозволения, лекарь и намерен вам доказать…

Тогда сидевшая позади него женщина заявила:

– Господин доктор, поедемте своей дорогой и оставим в покое этих людей, которым вовсе не нравится, чтоб им что-либо доказывали.

– Нет, – возразил лекарь, – я хочу им доказать и докажу…

Обернувшись, чтобы приступить к доказательствам, он толкнул свою спутницу, она потеряла равновесие и упала на землю, причем нога ее запуталась в полах его одежды, а задравшиеся юбки закрыли ей голову. Жак спешился, высвободил ногу бедной женщины и оправил ее юбки. Не знаю, начал ли он с юбок или сперва высвободил ее ногу, но если судить о самочувствии потерпевшей по ее крикам, то она была тяжело ранена. Тут Хозяин Жака сказал лекарю:

– Вот что значит доказывать.

А лекарь отвечал:

– Вот что значит не выслушивать доказательств…

Но Жак обратился к упавшей и поднятой им женщине:

– Утешьтесь, любезная: тут ни вы, ни господин доктор, ни я, ни мой Хозяин ни при чем; просто свыше было предначертано, что сегодня, на этой самой дороге, в этот самый час господин доктор окажется болтуном, мы с Хозяином – двумя ворчунами, а вы получите ушиб головы и покажете нам свой зад…

Во что превратилось бы это приключение в моих руках, приди мне только прихоть вас посердить! Я воспользовался бы этой женщиной, превратил бы ее в племянницу священника из соседней деревни; взбунтовал бы тамошних поселян; придумал бы битвы и любовные утехи, так как у нашей крестьянки под бельем оказалось прекрасное тело. Жак и его Хозяин заметили это: любовь зачастую вспыхивает даже и без такой соблазнительной приманки. Почему бы Жаку не влюбиться второй раз? Почему бы ему снова не стать соперником, и даже счастливым соперником, своего Хозяина?

Разве это с ним уже бывало? – Снова вопрос! Вы, значит, не хотите, чтобы Жак продолжал рассказ о своих любовных похождениях? Давайте объяснимся раз навсегда доставит вам это удовольствие или не доставит? Если доставит, то посадим крестьянку на седло позади ее спутника, предоставим им ехать своей дорогой и вернемся к нашим путешественникам.

На сей раз Жак сказал Хозяину:

– Вот как повелось у нас в мире! Вы никогда не бывали ранены и понятия не имеете о том, что значит получить пулю в колено, а хотите убедить меня, у которого сломана чашка и который хромает уже двадцать лет…

Хозяин. Может быть, ты и прав. Но этот нахальный лекарь виною тому, что ты застрял в повозке вместе с товарищами и находишься далеко от госпиталя, от выздоровления и от того, чтобы влюбиться.

Жак. Как бы вашей милости ни было угодно думать, а боль в колене у меня была отчаянная; она возрастала еще от лежания в жесткой повозке и езды по ухабистой дороге: и при каждом толчке я испускал громкий крик.

Хозяин. Ибо свыше было предначертано, чтоб ты кричал.

Жак. Безусловно. Я истекал кровью, и мне пришлось бы плохо, если б наша повозка, последняя в веренице, не остановилась у хижины. Там, по моей просьбе, меня сняли и положили на землю. Молодая женщина, стоявшая в дверях хижины, вошла внутрь и почти тотчас же вернулась со стаканом и бутылкой вина. Я поспешил разок-другой глотнуть. Повозки, предшествовавшие нашей, тронулись вперед. Меня хотели швырнуть обратно к товарищам, но я крепко вцепился в платье той женщины и в окружающие предметы, заявив, что не вернусь в повозку и что если умирать, так уж лучше умирать здесь, чем двумя милями дальше. С этими словами я упал в обморок. Очнувшись, я оказался раздетым и лежащим на постели в углу хижины; меня окружали мужлан хозяин, его жена, оказавшая мне помощь, и несколько маленьких детей. Жена смочила край фартука уксусом и терла мне им нос и виски.

Хозяин. Ах, негодяй! Ах, подлец!.. Вижу, бестия, куда ты гнешь!

Жак. И вовсе, сударь, ничего не видите.

Хозяин. Разве не в эту женщину ты влюбился?

Жак. А хотя бы и в нее, – что тут такого? Разве мы властны влюбляться или не влюбляться? И разве, влюбившись, мы властны поступать так, словно бы этого не случилось? Если бы то, что вы собираетесь мне сказать, было предначертано свыше, я сам подумал бы об этом; я надавал бы себе пощечин, бился бы головой о стену, рвал бы на себе волосы, – но дело бы от этого ничуть не изменилось, и мой благодетель все равно обзавелся бы рогами.

Хозяин. Но если рассуждать по-твоему, то нет такого проступка, который бы не сопровождался угрызениями совести.

Жак. Я уже не раз ломал себе голову над тем, что вы мне сейчас сказали; и все же я невольно всякий раз возвращаюсь к изречению моего капитана: «Все, что случается с нами хорошего или дурного, предначертано свыше». А разве вы знаете, сударь, какой-нибудь способ уничтожить это предначертание? Могу ли я не быть самим собой? И, будучи собой, могу ли поступать иначе, чем поступаю я сам? Могу ли я быть собой и в то же время кем-то другим? И был ли хоть один момент со дня моего рождения, когда бы это было иначе? Убеждайте меня, сколько вам угодно; возможно, что ваши доводы окажутся весьма резонными; но если мне свыше предначертано, чтоб я признал их необоснованными, то что прикажете делать?

Хозяин. Я думаю над тем, стал ли твой благодетель рогоносцем потому, что так было предначертано свыше, или так было предначертано свыше потому, что ты сделал рогоносцем своего благодетеля.

Жак. И то и другое было предначертано рядышком. И было предначертано одновременно. Это как великий свиток, который постепенно медленно разворачивается…


Вы догадываетесь, читатель, как я мог бы растянуть беседу на тему, о которой столько говорилось и столько писалось в течение двух тысяч лет без всякой пользы. Если вы мне мало благодарны за то, что я рассказал, то будьте мне более благодарны за то, о чем умолчал.

Поспорив между собой, оба наши теолога не пришли ни к какому соглашению, как это нередко бывает при теологических спорах, а между тем наступила ночь. Места, по которым они проезжали, были небезопасны во все времена, а теперь более чем когда-либо, так как вследствие бездеятельности администрации и нищеты число злоумышленников сильно возросло. Наши путешественники остановились на жалком постоялом дворе. Им отвели комнату с перегородкой, состоявшей из одних щелей, и постлали две постели на козлах. Они заказали ужин; их попотчевали водой из лужи, черным хлебом и прокисшим вином. У трактирщика, трактирщицы, детей, слуг, – словом, у всех – вид был зловещий. В одной из соседних комнат царило шумное веселье и раздавался безудержный смех десятка грабителей, прибывших несколько раньше и завладевших всей провизией. Жак был довольно спокоен, чего далеко нельзя было сказать про его Хозяина. Этот испытывал величайшую тревогу, в то время как лакей уплетал ломти черного хлеба и, морщась, запивал их несколькими стаканами дрянного вина. Они пребывали в этом состоянии, когда раздался стук в дверь: то был трактирный слуга, которому эти наглые и опасные соседи велели отнести нашим путешественникам на тарелке все обглоданные кости съеденной ими птицы. Жак с негодованием схватил пистолеты Хозяина.

– Куда ты?

– Не мешайте!

– Куда ты, спрашиваю я тебя?

– Хочу урезонить этих каналий.

– Да знаешь ли ты, что их добрый десяток?

– А хоть бы сотня: число тут ни при чем, если свыше предначертано, что их все-таки недостаточно.

– Черт бы побрал твое дурацкое изречение!..

Жак увернулся от своего Хозяина и скользнул в комнату головорезов, держа в каждой руке по заряженному пистолету.

– Ложись! – крикнул он. – Быстрей! Первому, кто шевельнется, я размозжу череп!..

У Жака был такой серьезный вид и такой решительный тон, что эти плуты, ценившие жизнь не менее порядочных людей, безмолвно встали из-за стола, разделись и легли. Хозяин Жака, не уверенный, чем кончится это приключение, поджидал его с трепетом. Жак вернулся, нагруженный скарбом этих людей; он завладел им, чтобы у разбойников не явилось желание встать; а кроме того, он погасил свет и запер дверь на два оборота ключа, который держал в той же руке, что и пистолет.

– Теперь, сударь, – объявил он Хозяину, – нам остается только завалить эту дверь своими постелями и заснуть мирным сном…

Он тут же принялся передвигать постели, хладнокровно и кратко рассказывая Хозяину подробности своей экспедиции.

Хозяин. Черт, а не человек! Ты, значит, веришь…

Жак. Ни верю, ни не верю.

Хозяин. А если б они отказались лечь?

Жак. Этого не могло быть.

Хозяин. Почему?

Жак. Потому что этого они не совершили.

Хозяин. А если б они встали?

Жак. Тем хуже или тем лучше.

Хозяин. Если… если… если…

Жак. Если вскипятить море, то, как говорится, сварится много рыбы. Какого черта, сударь! Только что вы полагали, что мне угрожала большая опасность, и это было совершенно ложно; теперь вы полагаете, что вам самим угрожает большая опасность, а это, быть может, еще более неверно. Все мы в этом доме боимся друг друга, а это доказывает, что все мы – глупцы…

С этими словами он вмиг разделся, лег и заснул. Хозяин, съев тоже ломоть черного хлеба и запив его глотком дрянного вина, внимательно прислушался, посмотрел на храпевшего Жака и сказал: «Черт, а не человек!» По примеру слуги он растянулся на своем одре, но его сон был далеко не таким крепким и сладким.

На рассвете Жак почувствовал на себе чью-то толкавшую его руку: то была рука Хозяина, который звал шепотом:

– Жак! Жак!

Жак. Что еще?

Хозяин. Светает.

Жак. Может быть.

Хозяин. Так вставай же!

Жак. Зачем?

Хозяин. Чтобы поскорее отсюда убраться.

Жак. Зачем?

Хозяин. Потому что здесь плохо.

Жак. Кто знает, будет ли нам лучше в другом месте?

Хозяин. Жак!

Жак. Ну что «Жак! Жак!» Право, черт, а не человек!

Хозяин. Сам ты черт! Жак, друг мой, прошу тебя.

Жак протер глаза, зевнул несколько раз, потянулся, встал, не спеша оделся, отодвинул постели, вышел из комнаты, спустился вниз, отправился на конюшню, оседлал и взнуздал лошадей, разбудил еще спавшего трактирщика, уплатил за ночлег, забрал с собой ключи от обеих комнат, и вот наши путешественники снова двинулись в дорогу.

Хозяин желал ехать рысью, а Жак желал ехать шагом, не отступая от своей системы. Когда они очутились на довольно далеком расстоянии от своего печального убежища, Хозяин, услышав какое-то позвякивание, доносившееся из кармана Жака, спросил его, что это означает. Жак ответил, что это ключи от обеих комнат.

Хозяин. Почему ты их не вернул?

Жак. Потому, что теперь придется взломать обе двери: одну – чтоб освободить наших соседей из заключения, другую – чтобы получить их одежду; а пока что мы выиграем время.

Хозяин. Отлично, Жак! Но зачем нам выигрывать время?

Жак. Зачем? Право, не знаю.

Хозяин. А если ты хочешь выиграть время, то почему едешь шагом?

Жак. Не ведая, что предначертано свыше, не знаешь ни чего хочешь, ни как лучше поступить, а потому следуешь своей фантазии, именуемой разумом, или разуму, еще более опасному, нежели фантазия, ибо он ведет не то к добру, не то к злу.

Хозяин. Можешь ли ты мне сказать, что такое безумец и что такое мудрец?

Жак. Почему бы нет?.. Безумец… Обождите!.. Безумец – это несчастный; а следовательно, счастливец – это мудрец.

Хозяин. А что такое счастливый человек и несчастливый?

Жак. Ну, это совсем просто. Счастливый человек – тот, чье счастье предначертано свыше, и, следовательно, тот, чье несчастье там предначертано, есть человек несчастный.

Хозяин. А кто предначертал свыше счастье и несчастье?

Жак. А кто создал великий свиток, в котором все предначертано? Некий капитан, друг моего капитана, охотно отдал бы целый экю, чтоб это узнать; мой капитан не дал бы за это ни гроша, и я тоже. Ибо к чему это привело бы? Разве таким путем я избежал бы ямы, в которой должен сломать себе шею?

Хозяин. Полагаю, что избежал бы.

Жак. А я полагаю, что нет, ибо в таком случае должна была бы оказаться ошибочной одна строчка в великом свитке, который содержит правду – одну только правду, неоспоримую правду. Как! В великом свитке было бы написано: «Жак в такой-то день сломает себе шею», – и Жак шеи не сломает? Неужели вы предполагаете, что это возможно, кто бы ни был автором великого свитка?

Хозяин. На этот счет можно было бы многое сказать…

Жак. Мой капитан считал, что осторожность – предположение, на основании которого опыт разрешает нам рассматривать выпавшие на нашу долю обстоятельства как причины неких последствий, ожидаемых нами в будущем с радостью или со страхом.

Хозяин. И ты что-нибудь в этом понимаешь?

Жак. Конечно; я мало-помалу привык к его речам. Кто, говорил он, вправе похвастаться, что обладает достаточным опытом? Разве тот, кто мнит себя во всеоружии таких познаний, никогда не попадал впросак? Да существует ли на свете человек, способный правильно оценивать обстоятельства, в которых находится? Вычисление, которое мы проделываем в своей голове, и то, которое сделано свыше, – это два разных вычисления. Руководим ли мы судьбой или она руководит нами? Сколько мудро обдуманных планов провалилось и сколько еще провалится? Сколько бессмысленных планов осуществилось и сколько их осуществится еще? Вот что мой капитан повторял мне после взятия Берг-оп-Зома1 и Пор-Маона2, и он добавлял еще, что осторожность не обеспечивает нам счастливого исхода, но утешает и оправдывает нас в случае неудачи, а потому он спал в своей палатке накануне баталии не хуже, чем на гарнизонной квартире, и шел в бой, как на бал. Да, глядя на него, вы могли бы воскликнуть: «Черт, а не человек!»

Тут их беседа была прервана шумом и криками, раздавшимися позади неподалеку от них; они обернулись и увидели толпу людей, вооруженных вилами и дубинами и бежавших к ним со всех ног.

Вы, конечно, подумаете, что то были хозяева харчевни, их слуги и разбойники, о которых мы упоминали. Вы, конечно, подумаете, что поутру, за отсутствием ключей, разбойники вышибли двери и заподозрили наших путешественников в похищении пожитков. Жак тоже подумал так и процедил сквозь зубы: «Будь они прокляты, эти ключи, вместе с фантазией или разумом, заставившим меня забрать их! Будь проклята осторожность!» и т.д. Вы, конечно, подумаете, что эта маленькая армия обрушится на Жака и его Хозяина, что произойдет кровавое побоище, посыплются палочные удары, раздадутся пистолетные выстрелы. И от меня зависит, чтобы так оно и случилось; но тогда

– прощай историческая правда, прощай рассказ о любовных похождениях Жака. Нет, никто не преследовал наших путешественников, и я не знаю, что произошло на постоялом дворе после их отъезда. Они продолжали путь, не зная, куда направляются, хотя приблизительно знали, куда хотят направиться; скуку и усталость разгоняли они с помощью болтовни и молчания, как это в обычае у тех, кто ходит, а иногда и у тех, кто сидит.

Совершенно очевидно, что я не пишу романа, поскольку пренебрегаю тем, чем не преминул бы воспользоваться романист. Тот, кто счел бы написанное мною за правду, был бы в меньшем заблуждении, чем тот, кто счел бы это за басню.

На сей раз первым заговорил Хозяин; он начал с обычного своего припева:

– Ну, Жак, рассказывай о своих любовных похождениях!

Жак. Не помню, на чем я остановился. Меня так часто прерывали, что я с тем же успехом мог бы начать с начала.

Хозяин. Нет, нет. Придя в себя от обморока, случившегося с тобой перед хижиной, ты очутился в постели, и тебя окружили домочадцы.

Жак. Хорошо. Прежде всего надо было спешно раздобыть лекаря, а все лекари жили не менее чем за милю. Крестьянин приказал одному из своих сыновей сесть на лошадь и съездить за ближайшим лекарем. Тем временем крестьянка подогрела густое вино, изорвала на лоскутья старую мужнину рубаху и припарила мне колено, обложила его компрессами и обмотала повязками. В остатки вина, послужившего для припарок, всыпали щепотку сахара величиной с муравьиный завтрак и дали мне выпить, а затем попросили меня запастись терпением. Время было позднее, и хозяева сели ужинать. Вот уже и ужин окончился, а мальчишка все не возвращался, и лекаря не было видно. Отец рассвирепел. Человек от природы сумрачный, он дулся на жену и был всем недоволен. Он сурово отослал остальных детей спать. Жена его села на скамью и принялась за пряжу, а муж начал расхаживать взад и вперед, затевая с ней ссору по всякому поводу.

«Если б ты сходила на мельницу, как я тебе говорил…» – и он заканчивал фразу тем, что укоризненно покачивал головой в сторону моей постели.

«Завтра схожу».

«Надо было сходить сегодня, как я тебе говорил… А остатки соломы в риге? Почему ты их не подобрала?»

«Завтра подберу».

«Наш запас подходит к концу; тебе следовало подобрать их сегодня, как я тебе говорил… А куча ячменю, который портится в амбаре, – бьюсь об заклад, ты и не подумала его поворошить».

«Дети сделали это».

«Надо было самой. Если б ты была в амбаре, то не стояла бы в дверях…»

Тем временем прибыл лекарь, затем другой, затем третий в сопровождении мальчугана из хижины.

Хозяин. Ты запасся лекарями, как святой Рох – шляпами.3 Жак. Первого не оказалось дома, когда за ним приехал мальчишка; но жена дала знать другому, а третий прибыл вместе с нашим посыльным. «Здорово, кумовья! И вы здесь?» – сказал первый остальным. Спеша ко мне изо всех сил, лекари изрядно вспотели, и теперь их мучила жажда. Они уселись за стол, с которого еще не успели прибрать. Жена спустилась в погреб и принесла оттуда бутылку. «Какого черта понесло ее к дверям!» – проворчал муж сквозь зубы. Лекари принялись пить, толковать о болезнях, свирепствующих в округе, стали перечислять клиентов. Я испустил стон. «Сейчас, – заявляют мне, – мы займемся вами». После первой бутылки попросили вторую в счет моего леченья, дальше третью и четвертую, все в счет моего леченья; при каждой новой бутылке муж неизменно восклицал: «Какого черта понесло ее к дверям!»

Что бы мог какой-нибудь другой автор, а не я, извлечь из этих трех лекарей, их беседы за четвертой бутылкой, несчетного числа их чудодейственных исцелений, из нетерпения Жака, хмурости крестьянина, болтовни сельских эскулапов о колене Жака, их разногласий, мнения одного, что Жак умрет, если не отрезать ему немедленно ногу, мнения другого, что необходимо извлечь пулю вместе с застрявшим куском одежды и сохранить бедняге ногу! Между тем вы увидели бы Жака, сидящего на постели, с жалостью разглядывающего свою ногу и говорящего ей последнее «прости», подобно одному из наших генералов, очутившемуся в руках Дюфуара4 и Луи5. Третий лекарь вынужден был держаться в стороне, дожидаясь, когда первые два поссорятся и перейдут от руготни к действиям.

Я избавлю вас от всех тех описаний, которые вы найдете в романах, в старинной комедии и в обществе. Когда я услыхал восклицание крестьянина по поводу жены: «Какого черта понесло ее к дверям!» – мне вспомнился мольеровский Гарпагон, говорящий о своем сыне: «Какого черта понесло его на эту галеру!"6 – и я понял, что мало быть правдивым, а надо еще быть и забавным; и по этой-то причине мольеровское восклицание «Какого черта понесло его на эту галеру!» навсегда войдет в язык, тогда как восклицание моего крестьянина «Какого черта понесло ее к дверям!» никогда не станет поговоркой.

Жак поступил со своим Хозяином не так деликатно, как я с вами; он не подарил ему ни малейшей подробности, рискуя вторично нагнать на него сон. Таким образом, в конечном счете завладел пациентом если не самый искусный, то самый сильный из трех костоправов.

Не вздумай только, скажете вы, вынимать на наших глазах ланцет, резать тело, проливать кровь и показывать нам хирургическую операцию! Что-о? Это, по-вашему, дурной тон?.. В таком случае опустим и хирургическую операцию; но, по крайней мере, разрешите Жаку сказать своему Хозяину то, что он действительно ему сказал: «Ах, сударь, какой это ужас – вправлять раздробленное колено!» – а Хозяину – ответить ему как раньше: «Послушай, Жак, ты надо мной смеешься…» Но ни за какие сокровища в мире я не уволю вас от рассказа о том, что не успел Хозяин Жака дать ему этот дурацкий ответ, как лошадь его споткнулась и упала, а сам он изо всех сил ударился коленом об острый камень и завопил благим матом: «Умираю! Раздробил колено!»

Хотя Жак, добрейшая душа на свете, был нежно привязан к своему Хозяину, однако же хотелось бы мне знать, что происходило в глубине его души, если не в первый момент, то, по крайней мере, тогда, когда выяснились легкие последствия падения, и мог ли он не испытывать тайной радости по поводу события, показавшего его Хозяину, каково быть раненным в колено. Я был бы также не прочь, о читатель, если бы вы мне сказали, не предпочел ли бы Хозяин получить хотя бы и более тяжелую рану, только бы не в колено, или же он был более чувствителен к боли, нежели к стыду.

Придя несколько в себя от падения и тревоги, Хозяин сел в седло и раз пять-шесть пришпорил лошадь, которая помчалась с быстротой молнии; точно так же поступила и лошадь Жака, ибо между этими двумя животными установилась такая же близость, как и между их всадниками; то были две пары друзей.

Когда обе лошади, запыхавшись, снова пошли обычным шагом, Жак сказал Хозяину:

– Ну-с, сударь, что вы об этом думаете?

Хозяин. О чем, собственно?

Жак. О ране в колено.

Хозяин. Я с тобой согласен: это одно из самых ужасных ранений.

Жак. В вашем колене?

Хозяин. Нет, нет – в твоем, в моем, во всех коленях на свете.

Жак. Ах, сударь, сударь, вы это недостаточно продумали; поверьте, мы жалеем только самих себя.

Хозяин. Вот вздор!

Жак. Ах, если б я так же умел говорить, как умею думать! Но свыше было предначертано, что в голове у меня будут вертеться мысли, а слов я не найду.


Тут Жак запутался в весьма искусных и, быть может, правильных метафизических рассуждениях. Он пытался убедить Хозяина в том, что за словом «боль» не стоит никакой идеи и что оно получает смысловое значение только с того момента, когда вызывает в нашей памяти уже пережитое ощущение. Хозяин спросил Жака, рожал ли он когда-нибудь.

– Нет, – отвечал Жак.

– А как, по-твоему, рожать очень больно?

– Разумеется.

– Тебе жаль женщин, когда они рожают?

– Очень.

– Ты, значит, иногда жалеешь и других?

– Я жалею тех, кто в отчаянии ломает руки или рвет на себе волосы, испуская крики, так как по личному опыту знаю, что этого не делают, когда не страдают; но в отношении самых болей, испытываемых женщиной, мне ее нисколько не жаль: ибо я, слава богу, не знаю, что это такое. Но возвращаясь к страданию, знакомому и вам вследствие вашего падения, а именно – к случаю с моим коленом…

Хозяин. Нет, Жак: возвращаясь к истории твоих увлечений, ставших и моими благодаря испытанным мною огорчениям…

Жак. Итак, повязка наложена, я чувствую некоторое облегчение, костоправ ушел, а мои хозяева удалились и легли спать. Их комната была отделена от моей неплотно сколоченными досками, оклеенными серыми обоями и украшенными несколькими цветными картинками. Мне не спалось, и я слышал, как жена говорила мужу:

«Перестань, мне не до баловства: бедняга умирает у наших дверей!»

«Жена, ты мне это после расскажешь».

«Не трогай меня. Если ты не перестанешь, я встану с постели. Какое в этом удовольствие, когда на душе тяжело?»

«Ну, коли ты заставляешь себя просить, то сама и будешь внакладе».

«Я вовсе не заставляю себя просить, но ты иногда бываешь таким черствым… таким… таким…»

После короткой паузы муж снова заговорил:

«А теперь признай, жена, что своим глупым сердоболием ты поставила нас в затруднительное положение, из которого почти нет выхода. Год тяжелый; нам еле хватает на себя и на детей. Хлеб-то как дорог! И вина нет. Была бы хоть работа, – но богачи жмутся; беднякам нечего делать: на один занятой день приходится четыре свободных. Долгов никто не платит; заимодавцы так ожесточились, что отчаяние берет; а ты выбрала время приютить какого-то незнакомца, чужого человека, который останется здесь столько времени, сколько угодно будет богу и лекарю, вовсе не намеревающемуся вылечить его поскорее, ибо эти господа стараются затянуть болезни как можно дольше, а с твоим нахлебником, у которого нет ни гроша, мы израсходуем вдвое или втрое больше. Как ты отделаешься от этого человека? Да говори же, жена, объясни толком».

«Разве с тобой можно говорить?»

«По-твоему, я не в духе, по-твоему, я ворчу! Ну, а кто же будет в духе? Кто не будет ворчать? В погребе было немножко вина; а теперь один бог знает, надолго ли его хватит. Костоправы выпили за один вечер больше, чем мы с детьми за целую неделю. А лекарю кто заплатит? Ведь он, как ты понимаешь, даром ходить не станет».

«Здорово, нечего сказать. Так оттого, что мы в нужде, ты хочешь наградить меня ребенком, словно их у нас не хватало?»

«Не будет ребенка».

«Нет, будет; я чувствую, что понесу».

«Ты так всегда говоришь».

«И ни разу не ошиблась, когда у меня после этого в ухе свербело… А сейчас свербит, как никогда».

«Врет твое ухо».

«Не трогай меня! Оставь мое ухо! Перестань, говорю тебе! С ума ты сошел! Сам поплатишься».

«Да нет же, ведь почитай с Ивановой ночи ничего такого не было».

«Ты добьешься того, что… А через месяц будешь дуться, точно это моя вина».

«Нет, нет».

«А через девять будет еще хуже».

«Нет, нет».

«Ты сам захотел?»

«Да, да».

«Так помни! И не говори мне, как в прошлые разы».

И вот слово за словом, от «нет, нет» к «да, да», этот человек, сердившийся на жену за человеколюбивый поступок…

Хозяин. Я бы тоже так рассуждал.

Жак. Надо сознаться, что муж этот не отличался слишком большой последовательностью; но он был молод, а жена его красива. Никогда не плодят так много детей, как в годы нужды.

Хозяин. В особенности нищие.

Жак. Лишний ребенок им нипочем: его кормит благотворительность. А кроме того, это – единственное бесплатное удовольствие; ночью без всяких расходов утешаешься от невзгод, постигших тебя днем… Впрочем, доводы этого человека не становились от этого менее разумными. Рассуждая так, я почувствовал сильнейшую боль в колене и вскричал: «Ах, колено!» А муж вскричал: «Ах, жена!..» А жена вскричала: «Ах, муженек!.. Ведь… этот человек там!»

«Ну, там! Так что ж из того?»

«А он, быть может, нас слышал».

«И пусть».

«Я не посмею завтра ему показаться».

«Почему? Разве ты мне не жена? Разве я тебе не муж? А зачем же жена мужу, а муж жене, если не для этого?»

«Ох, ох!»

«Что еще?»

«Ухо!»

«Ну что – ухо?»

«Свербит, как никогда».

«Спи, пройдет».

«Не смогу. Ох, ухо! Ох, ухо!..»

«Ухо, ухо! Легко сказать – ухо!..»

Не стану вам рассказывать о том, что произошло между ними; но жена, повторив несколько раз подряд тихим и торопливым голосом: «ухо, ухо», принялась лепетать отрывочными слогами: «у…хо…», и это «у…хо…», а также нечто непередаваемое, сопровождавшееся молчанием, убедило меня, что ее ушная боль утихла от той или иной причины. Это доставило мне удовольствие, а ей – и говорить нечего.

Хозяин. Жак, положи руку на сердце и поклянись, что ты влюбился не в эту женщину.

Жак. Клянусь.

Хозяин. Тем хуже для тебя.

Жак. Тем хуже или тем лучше. Вы, по-видимому, полагаете, что женщины, обладающие таким же ухом, как она, охотно слушаются.

Хозяин. По моему мнению, это предначертано свыше.

Жак. А по-моему, там далее начертано, что они недолго слушаются того же человека и не прочь послушать и другого.

Хозяин. Возможно.

И вот наши собеседники затеяли бесконечный спор о женщинах: один утверждал, что они добрые, другой – что они злые, и оба были правы; один – что они глупые, другой – что они ума палата, и оба были правы; один – что они лживы, другой – что они искренни, и оба были правы; один – что они скупы, другой – что они щедры, и оба были правы; один – что они красивы, другой – что они безобразны, и оба были правы; один – что они болтливы, другой – что они сдержанны на язык; один – что они откровенны, другой – что скрытны; один – что они невежественны, другой – что просвещенны; один – что они благонравны, другой – что распутны; один – что они ветреницы, другой – что рассудительны, один – что они рослые, другой – что маленькие; и оба были правы.

В то время как они продолжали этот спор, которого хватило бы на то, чтобы обойти вокруг земли, не прерывая его ни на мгновение и не убедив друг друга, грянула гроза, заставившая их направиться… – Куда? – Куда? Читатель, ваше любопытство меня крайне стесняет. Что вам за дело до этого? Какой вам прок, если вы узнаете, что направились они в Понтуаз или в Сен-Жермен7 к богоматери Лоретской или к святому Иакову Компостельскому? Если вы будете настаивать, то я скажу вам, что направились они к… да-с, почему бы мне вам и не сказать… к огромному замку, на фронтоне которого красовалась надпись: «Я не принадлежу никому и принадлежу всем. Вы бывали там прежде, чем вошли, и останетесь после того, как уйдете».

– Вошли ли они в замок? – Нет, ибо надпись врала, или они бывали там прежде, чем вошли. – Но они, во всяком случае, оттуда вышли? – Нет, ибо надпись врала, или оставались там после того, как ушли. – А что они там делали? – Жак говорил то, что было предначертано свыше, а Хозяин – что ему хотелось; и оба были правы. – Какую компанию нашли они там? – Пеструю. – Что там говорили? Немного правды и много лжи. – А умные люди там были? – Где их не бывает! Нашлись также и любопытные, которых избегали, как чумы. Жак и его Хозяин возмущались во время всей прогулки… – Значит, там прогуливались? – Там только это и делали, когда не сидели или не лежали… Особенно возмущались Жак и его Хозяин двадцатью смельчаками, захватившими самые роскошные апартаменты, так что нашим путешественникам почти всегда было тесно; эти смельчаки, вопреки общему праву и истинному смыслу надписи, претендовали на то, что замок предоставлен им в полную собственность; с помощью известного числа подкупленных ими негодяев они убедили в этом множество других подкупленных теми негодяев, готовых за мелкую мзду повесить или убить первого, кто осмелится им противоречить; тем не менее во времена Жака и его Хозяина некоторые иногда на это осмеливались. – Безнаказанно? – Как когда.

Вы скажете, что я просто развлекаюсь и, не зная, куда девать своих путешественников, прибегаю к аллегориям, обычному прибежищу бесплодных умов. Жертвую для вас своей аллегорией и всеми выгодами, которые я мог бы из нее извлечь; готов согласиться с вами в чем угодно, лишь бы вы не приставали ко мне относительно последнего пристанища Жака и его Хозяина, независимо от того, добрались ли они до большого города и ночевали у шлюх, провели ли ночь у старого друга, чествовавшего их по мере своих возможностей, нашли ли приют у нищенствующих монахов, которые предоставили им скверный ночлег и скверную пищу, да и то нехотя, приняли ли их в палатах вельможи, где среди всяческого изобилия они нуждались во всем необходимом, вышли ли они поутру из большой харчевни, после того как их заставили заплатить втридорога за скверный ужин, сервированный на серебряных блюдах, и за постели с штофным пологом и сырыми, измятыми простынями, воспользовались ли гостеприимством сельского священника, со скромным доходом, бросившегося облагать контрибуцией птичьи дворы прихожан, чтоб раздобыть яичницу и куриное фрикасе, или напились отличными винами, предались чревоугодию и схватили жестокое расстройство желудка в богатой бернардинской обители. Хотя вам все это представляется одинаково возможным, однако Жак держался иного мнения: он считал реально возможным только то, что было предначертано свыше.

Но в каком бы месте дороги вам ни угодно было их застать, достоверно то, что не сделали они и двадцати шагов, как Хозяин сказал Жаку, взяв перед тем, по своему обыкновению, понюшку табаку:

– Ну, Жак, рассказывай свои любовные похождения.

Вместо ответа Жак воскликнул:

– К черту любовные похождения! Ведь я, кажется, забыл…

Хозяин. Что ты забыл?

Жак не ответил, но принялся выворачивать свои карманы и тщетно ощупывать себя повсюду. Его дорожный кошелек остался под подушкой, и не успел он сознаться в этом Хозяину, как тот вскричал:

– К черту твои любовные похождения! Ведь часы-то мои висят над камином!

Жак не заставил просить себя; он тотчас же поворачивает и не спеша (ибо он никогда не спешил) возвращается в… – В огромный замок? – Вовсе нет. Из всех возможных обиталищ, которые я вам перед тем перечислил, выберите наиболее подходящее к данному случаю.

Тем временем Хозяин продолжал путь, и теперь, когда он расстался со своим слугой, я, право, не знаю, кому из двух мне отдать предпочтение. Если вы хотите последовать за Жаком, то берегитесь: поиски кошелька и часов могут так затянуться и усложниться, что он долго еще не нагонит Хозяина, единственного своего поверенного, и тогда – прощай любовные похождения Жака. Если, предоставив ему одному разыскивать кошелек и часы, вы вздумаете составить компанию Хозяину, то это будет учтиво, но для вас крайне утомительно: вы еще не знаете этой породы людей. В его голове идей мало; если же ему случается сказать что-нибудь толковое, то он обязан этим памяти или вдохновению. У него такие же глаза, как у нас с вами, но смотрит ли он – обычно бывает неясно. Он не спит, он также и не бодрствует: он отдается процессу существования; это его обычная функция. Автомат ехал вперед, иногда оборачиваясь, чтоб взглянуть, не возвращается ли Жак; он сходил с коня и шел пешком, снова садился в седло, скакал с четверть мили, сходил и, усевшись наземь, надевал повод на руку и подпирал голову кулаками. Устав от этой позы, он вставал и глядел вдаль, ища глазами Жака. Но о Жаке не было и помину. Тогда он начинал сердиться и, не замечая, говорит ли вслух или про себя, восклицал: «Где этот мерзавец! Кобель! Негодяй! Что он там возится? Неужели нужно столько времени, чтобы разыскать кошелек и часы? И вздрючу же я его! Как бог свят, вздрючу!» Затем он пытался нащупать часы в кармане, где их вовсе не было, и продолжал сокрушаться, ибо не знал, как ему быть без часов, без табакерки и без Жака: то были три главных занятия в его жизни, которая проходила в нюханий табаку, в смотрении на часы, в расспрашивании Жака, и все это в разных комбинациях. Лишившись часов, он принужден был ограничиться табакеркой, которую поминутно открывал и закрывал, как это случается и со мной, когда я скучаю. Количество табака, которое остается к вечеру в моей табакерке, прямо пропорционально удовольствию и обратно пропорционально скуке, испытанным мною в этот день. Прошу вас, читатель, освоиться с этой манерой выражаться, которую я перенял из математики, так как я считаю ее точной наукой и потому часто буду к ней прибегать.

Ну как? Вам, вероятно, уже надоел Хозяин; а так как слуга все еще к нам не идет, то не отправиться ли нам самим к нему? Бедный Жак! В ту минуту, когда мы о нем говорим, он скорбно восклицает: «Значит, свыше было предначертано, что в тот же день я буду задержан как разбойник на большой дороге, что будут грозить меня отправить в тюрьму, обвинят в обольщении служанки!»

Подъезжая шажком к замку… то есть не к замку, а к последнему месту ночлега, он поравнялся с одним из странствующих разносчиков, именуемых коробейниками, и тот крикнул:

– Господин кавалер! Подвязки, пояса, шнурки для часов, табакерки по последней моде, настоящие жабаки8, кольца, брелоки, печатки! Часы, сударь, часы, прекрасные золотые часы, чеканные, с двойной крышкой, совсем как новые…

Жак отвечал:

– Я именно ищу часы, но только не твои… – и по-прежнему, не торопясь, продолжал свой путь.

Не успел он отъехать, как ему почудилось, будто свыше предначертано, что этот человек должен предложить ему часы Хозяина. Он поворачивает назад и говорит коробейнику:

– Эй, приятель, покажи-ка мне свои золотые часы; сдается мне, что они в моем вкусе.

– Честное слово, – возразил коробейник, – тут не будет ничего удивительного: это прекрасные, первосортные часы, работы Жюльена Леруа9. Нет и минуты, как они у меня; достались мне задешево, и я не стану дорожиться. По-моему, лучше наживать по грошам, да зато часто. Плохие нынче пришли времена: мне теперь такой оказии в три месяца не представится. Вы смахиваете на честного человека, и лучше уж вам, нежели кому-либо другому, воспользоваться этим случаем…

Тем временем разносчик поставил свой короб на землю, раскрыл его и вынул часы, которые Жак тут же признал – без всякого удивления, ибо как он никогда не торопился, так он почти никогда и не удивлялся. Внимательно рассмотрев часы, он сказал про себя: «Да, они самые…» – а затем обратился к коробейнику:

– Вы правы: прекрасные, первосортные часы и, насколько мне известно, отлично ходят… – Он сунул часы в кармашек и добавил: – Большое спасибо, приятель!

– Как большое спасибо?

– Да-с, это часы моего хозяина.

– Я не знаю вашего хозяина. Это мои часы; я их честно купил и честно за них заплатил…

Схватив Жака за шиворот, он принялся вырывать у него часы. Жак подходит к своей лошади, достает пистолет и приставляет его к груди нападающего.

– Прочь, или ты покойник! – говорит он ему.

Испуганный коробейник выпускает врага. Жак снова садится на лошадь и неторопливо направляется к городу, думая про себя: «Часы найдены, поищем теперь наш кошелек».

Разносчик поспешно закрывает короб, вскидывает его на плечи и кричит, преследуя Жака:

– Вор! Вор! Убийца! Помогите! Сюда! Ко мне!..

Пора была страдная, и поля были усеяны хлебопашцами. Все побросали серпы, столпились вокруг этого человека и спрашивали, где же вор, где же убийца.

– Вот он! Вот он!

– Как! Вон тот, что не торопясь едет к городским воротам?

– Он самый.

– Бросьте, вы с ума сошли; разве воры так ездят?

– Вор, вор, говорю я вам; он силой отнял у меня золотые часы…

Хлебопашцы не знали, как им согласовать крики торговца со спокойным аллюром Жака.

– Ах, дорогие мои, – восклицал тем временем коробейник, – я разорен, если вы мне не поможете; они стоят тридцать луидоров и ни одного лиара меньше. Помогите, он увозит мои часы, и если удерет, то часы пропали…

За дальностью расстояния Жаку не слышны были эти крики, но зато он мог легко разглядеть скопление народа; тем не менее это не побудило его прибавить шагу. Наконец, посулив крестьянам награду, коробейник уговорил их пуститься вдогонку за Жаком. И вот толпа мужчин, женщин и детей рванулась вперед с криками: «Вор! Вор! Убийца!» – а следом за ними и коробейник (насколько позволяла ему ноша) с теми же криками: «Вор! Вор! Убийца!»

Они входят в город, ибо Жак и его Хозяин ночевали накануне в городе; я только что об этом вспомнил. Жители покидают дома, присоединяются к крестьянам и коробейнику и бегут, крича: «Вор! Вор! Убийца!..» Все они одновременно настигают Жака. Коробейник бросается на него. Жак ударом сапога сваливает его наземь, а тот тем не менее орет:

– Мошенник! Жулик! Мерзавец! Отдай часы! Ты мне их отдашь, но тебя все равно повесят…

Жак, сохраняя хладнокровие, обращается к ежеминутно растущей толпе и говорит:

– Здесь есть полицейский чиновник; пусть меня отведут к нему: там я докажу, что мошенник не я, а, быть может, этот человек. Правда, я отнял у него часы, но это часы моего Хозяина. Меня знают в этом городе: позавчера вечером мы с Хозяином приезжали сюда и гостили у окружного судьи, его старого друга.

Если я не сказал вам, что Жак и его Хозяин проезжали через Консиз и останавливались у тамошнего окружного судьи, то лишь потому, что это не пришло мне в голову раньше.

– Пусть отведут меня к господину окружному судье, – сказал Жак и тут же спешился.

Он находился в центре шествия: он, лошадь и коробейник. Они идут и приходят к воротам окружного судьи. Жак, лошадь и коробейник входят внутрь, причем Жак и коробейник держат друг друга за петли камзолов. Толпа остается снаружи.

Что же тем временем делал Хозяин Жака? Он дремал на краю проезжей дороги, надев повод на руку, а лошадь паслась вокруг спящего, насколько позволяла длина привязи.

Не успел окружной судья увидать Жака, как он воскликнул:

– Ах, это ты, мой бедный Жак! Что привело тебя сюда одного?

– Часы моего Хозяина, забытые им на камине и обнаруженные мною в котомке этого человека, а заодно и наш кошелек, который я оставил под подушкой: он найдется, если вы прикажете.

– И если это предначертано свыше… – добавил судья.

Тут же он приказал позвать своих слуг, и тут же коробейник, указав на рослого малого с подозрительной физиономией, недавно поступившего на службу к судье, воскликнул:

– Вот этот продал мне часы!

Судья, приняв строгий вид, обратился к коробейнику и своему слуге:

– Оба вы заслуживаете галер: ты – за то, что продал часы, а ты – за то, что купил…

Затем он сказал слуге:

– Верни купцу деньги и сейчас же снимай ливрею!

И коробейнику:

– Поторопись выбраться из этого края, если не хочешь повиснуть здесь навсегда. У вас обоих такое ремесло, которое не может кончиться добром… А теперь, Жак, займемся твоим кошельком.

Тогда выступила без всякого зова особа, присвоившая себе кошелек: она оказалась высокой, стройной девицей.

– Кошелек, сударь, у меня, – сказала она хозяину, – но я не крала, а он сам дал мне его.

– Я дал вам кошелек?

– Да.

– Это возможно, но черт меня возьми, если я помню…

Судья сказал Жаку:

– Знаешь, Жак, не будем распространяться дальше.

– Сударь…

– Я вижу, что она хорошенькая и покладистая.

– Сударь, клянусь вам…

– Сколько денег было в кошельке?

– Около девятисот семнадцати ливров.

– Ах, Жавота! Девятьсот семнадцать ливров за одну ночь – это слишком много и для вас и для него. Дайте-ка сюда кошелек!

Девица отдала кошелек судье, который вынул оттуда экю и шесть франков.

– Вот вам за труды, – сказал он, бросая ей экю. – Вы стоите дороже для всякого другого, кроме Жака. Желаю вам ежедневно получать вдвое, но вне моего дома; вы меня поняли?.. А ты, Жак, поторопись сесть на лошадь и вернуться к своему хозяину.

Жак отвесил судье поклон и удалился без возражений, говоря самому себе:

«Плутовка, бесстыдница! Видно, свыше было предначертано, что поспит с ней другой, а платить буду я… Ну, Жак, утешься: разве с тебя не достаточно и того, что ты нашел кошелек и часы и что это так дешево тебе обошлось?»

Жак садится на лошадь и расталкивает народ, скопившийся у дома судьи; но так как ему было обидно, что столько людей принимают его за вора, то он вынул часы из кармана и на глазах у всех проверил время; затем он пришпорил лошадь, не привыкшую к этому, а потому помчавшуюся во весь опор. Жак имел обыкновение предоставлять ей полную свободу, ибо находил в равной степени неудобным как удерживать ее, когда она скакала, так и подгонять, когда она плелась шагом. Мы думаем, что управляем судьбой, а на самом деле она всегда управляет нами; судьбой же для Жака было все, что его касалось или с ним сталкивалось: его лошадь, его Хозяин, монах, собака, женщина, мул, ворона. Итак, лошадь понесла его полным ходом к Хозяину, который дремал на краю дороги, надев повод на руку, как я вам уже говорил. В то время повод сдерживал лошадь; однако когда Жак подъехал, повод был на месте, а лошади уже и след простыл. Видно, какой-то жулик подкрался к спящему, тихонько перерезал повод и увел лошадь. Топот коня, на котором подъехал Жак, разбудил Хозяина, и первым его словом было:

– Вернись только, вернись только, бездельник! Я тебя!..

Тут он принялся зевать во весь рот.

– Зевайте, сударь, зевайте, – заметил Жак, – а где ваша лошадь?

– Моя лошадь?

– Да, ваша лошадь…

Хозяин, тут же сообразив, что у него украли лошадь, вздумал было оттузить Жака поводом, но тот сказал:

– Потише, сударь, я сегодня не в настроении терпеть удары; один – куда ни шло, но после второго я удеру и оставлю вас здесь…

Эта угроза сразу смягчила гнев Хозяина, и он спросил более мягким тоном:

– Мои часы?

– Вот они.

– А кошелек?

– Вот он.

– Ты долго провозился.

– Не слишком для всего того, что проделал. Выслушайте меня. Я отправился туда, дрался, взбудоражил всех крестьян, взбудоражил всех горожан, меня сочли за грабителя с большой дороги, отвели к судье, подвергли двум допросам, я чуть было не подвел под виселицу двух молодцов, заставил прогнать лакея, выставить из дому служанку, подвергся обвинению в том, что переночевал с особой, которой никогда не видал, но которой мне тем не менее пришлось заплатить, и вот я здесь.

– Пока я тебя дожидался…

– Пока вы меня дожидались, свыше было предначертано, что вы заснете и что у вас уведут лошадь. Ну что же, забудем об этом. Лошадь потеряна, но, быть может, свыше было предначертано также и то, что вы ее найдете.

– Ах, лошадь! Бедная моя лошадь!

– Скулите хоть до утра, этим делу не поможешь.

– Как же нам быть?

– Садитесь позади меня, или если предпочитаете, то давайте оба снимем сапоги, привяжем их к седлу моей лошади и будем продолжать путь пешком.

– Ах, лошадь, бедная моя лошадь!

Они порешили идти пешком, причем Хозяин время от времени восклицал: «Ах, лошадь, бедная моя лошадь!» – а Жак вкратце излагал свои приключения. Когда он дошел до обвинения, предъявленного ему девицей, Хозяин спросил:

– И ты действительно с ней не ночевал?

Жак. Нет, сударь.

Хозяин. Но заплатил?

Жак. Именно так.

Хозяин. Со мной однажды был худший случай.

Жак. Вы заплатили после того, как переночевали?

Хозяин. Угадал.

Жак. Не расскажете ли вы мне об этом?

Хозяин. Прежде чем перейти к моим любовным похождениям, покончим сперва с твоими. Ну-с, Жак, рассказывай про свою любовь, которую я согласен считать первой и единственной в твоей жизни, несмотря на приключение со служанкой консизского окружного судьи, ибо если ты и ночевал с ней, то это еще не значит, что ты в нее влюблен. Мы ежедневно ночуем с женщинами, которых не любим, и не ночуем с женщинами, которых любим. Но, ах!..

Жак. Что еще за «ах»?.. В чем дело?

Хозяин. Ах, моя лошадь!.. Не сердись, друг мой Жак; стань на место моей лошади, представь себе, что я тебя потерял, и скажи, разве не стал бы ты ценить меня больше, если б я восклицал: «Ах, Жак, бедный мой Жак!»?

Жак улыбнулся и сказал:

– Я остановился, если не ошибаюсь, на беседе крестьянина с женой в ночь после перевязки. Я немного поспал. Супруги встали позднее обыкновенного.

Хозяин. Надо думать.

Жак. Проснувшись, я тихонько раздвинул полог и увидал у дверей крестьянина, его жену и лекаря, устроивших там тайное совещание. После того, что я подслушал ночью, мне нетрудно было угадать, о чем шла речь. Я кашлянул. Лекарь сказал мужу:

«Он проснулся. Сходите-ка, кум, в погреб; хлебнем по глотку: это придаст руке твердость; затем я сниму повязки, и мы позаботимся об остальном».

Вино принесли и распили, ибо на профессиональном наречии хлебнуть по глотку значит осушить по меньшей мере бутылку; после чего лекарь подошел к моей постели и спросил:

«Как провели ночь?»

«Недурно».

«Дайте руку… Так, так, пульс неплохой, лихорадка почти прошла. Посмотрим колено… Помогите-ка нам, кума», – добавил он, обращаясь к хозяйке, стоявшей за пологом у постели.

Она позвала одного из ребятишек.

«Нам не ребенок нужен, а вы: одно неверное движение причинит лишнюю возню на целый месяц. Подойдите ближе».

Хозяйка подошла, опустив глаза.

«Держите вот эту ногу, здоровую, а я займусь другой. Тише, тише… Ко мне, еще немного… Теперь слегка направо, голубчик… направо, говорю я тебе… вот так…»

Я вцепился обеими руками в простыню, скрежетал зубами, а пот катился с моего лица.

«Не сладко, приятель?»

«Совсем не сладко».

«Вот так. Отпустите ногу, кума, возьмите подушку; пододвиньте стул и положите ее туда… Слишком близко… Немножко подальше… Дайте руку, приятель, жмите крепче. Ступайте за кровать, кума, и возьмите его под мышки… Превосходно!.. Как, кум, осталось там еще что-нибудь в бутылке?»

«Нет».

«Станьте на место жены, и пусть она сбегает за другой. Так, так, лейте полней… Кума, оставьте своего мужа там, где он находится, и подойдите ко мне…»

Хозяйка снова позвала ребенка.

«Ах, черта с два, я же вам говорил, что ребенок здесь не годится. Опуститесь на колени, подсуньте руку под икру… Вы дрожите, кума, словно совершили преступление; ну-с, смелее!.. Поддержите левой ляжку повыше перевязки… Отлично!»

И вот швы разрезаны, повязка разбинтована, корпия снята, и рана моя обнажена. Лекарь щупает сверху, снизу, с боков и при каждом прикосновении повторяет:

«Невежда! Осел! Олух! Тоже – сует свой нос в хирургию! Отрезать ногу, такую ногу! Да она проживет столько же, сколько и другая: я вам за это отвечаю».

«Значит, я выздоровею?»

«И не такие у меня выздоравливают».

«И буду ходить?»

«Будете».

«Не хромая?»

«Это, приятель, другое дело; ишь чего захотели! Мало того, что я спас вам ногу? Впрочем, если будете хромать, то не слишком. Вы плясать любите?»

«Очень».

«Если и будете немного хуже ходить, то плясать будете лучше… Принесите-ка, кума, подогретое вино… Нет, сперва дайте обыкновенного… Еще стаканчик: это помогает при перевязке».

Он пьет; приносят подогретое вино, делают мне припарку, накладывают корпию, кладут меня в постель, уговаривают, если удастся, вздремнуть, затягивают полог; допивают начатую бутылку, достают из погреба вторую, и опять начинается совещание между лекарем, крестьянином и его женой.

Крестьянин: «Это надолго, кум?»

Лекарь: «Очень надолго… Ваше здоровье!»

Крестьянин: «На сколько? На месяц?»

Лекарь: «На месяц! Кладите два, три, четыре, – трудно сказать. Задеты коленная чашка, бедренная кость, берцовая… Ваше здоровье, кума!»

Крестьянин: «Господи помилуй – четыре месяца! Зачем его сюда пустили? Какого черта понесло ее к дверям?»

Лекарь: «А теперь за мое здоровье: я хорошо поработал».

Крестьянка: «Ты опять за свое, друг мой. А что ты мне обещал сегодня ночью? Ну погоди, ты еще пожалеешь!»

Крестьянин: «Но посуди сама: как нам быть с этим человеком? Будь хоть год-то не такой плохой…»

Крестьянка: «Позволь мне сходить к священнику».

Крестьянин: «Посмей только, я обломаю тебе бока».

Лекарь: «Почему, кум? Моя к нему ходит».

Крестьянин: «Это ваше дело».

Лекарь: «За здоровье моей крестницы! Как она поживает?»

Крестьянка: «Спасибо, хорошо».

Лекарь: «Ну, кум, за здоровье вашей жены и моей! Обе они – прекрасные жены».

Крестьянин: «Ваша поумней, она не сделала бы такой глупости и не…»

Крестьянка: «Послушай, кум, его можно отвезти к серым сестрам?»

Лекарь: «Что вы, кума! Мужчину – мужчину к монахиням! Тут есть маленькое препятствие, так, чуть-чуть побольше мизинца… Выпьем за монахинь, они славные девушки».

Крестьянка: «Какое же препятствие?»

Лекарь: «А вот какое: ваш муж не хочет, чтоб вы ходили к священнику, а моя жена не хочет, чтоб я ходил к монахиням… Еще глоточек, куманек! Может быть, винцо нас надоумит. Вы не расспрашивали этого человека? Возможно, что он не без средств».

Крестьянин: «Это солдат-то!»

Лекарь: «У солдата бывают отец, мать, братья, сестры, родные, друзья – словом, кто-нибудь под солнцем… Хлебнем еще по глоточку, а теперь удалитесь и не мешайте мне орудовать».


Я передал вам слово в слово беседу лекаря, крестьянина и крестьянки; но разве не в моей власти было присоединить к этим добрым людям какого-нибудь негодяя? Жак увидел бы, как его – или вы увидели бы, как Жака – стаскивают с постели, оставляют на большой дороге или кидают в яму. – И, наверно, убивают? – Нет, не убивают. Я сумел бы позвать кого-нибудь на помощь – скажем, солдата из того же отряда; но это так пахло бы «Кливлендом"10, что хоть нос зажимай. Правдивость! Прежде всего правдивость! – Правдивость, скажете вы, зачастую бывает холодна, обыденна и плоска; например, ваш рассказ о перевязке Жака правдив, но что в нем интересного? Ничего! – Согласен. – Если уж быть правдивым, то как Мольер, Реньяр11, Ричардсон12, Седен13: правдивость не лишена пикантных черт, которые можно уловить, если обладаешь гениальностью. – Да, если обладаешь гениальностью; а если не обладаешь? – Тогда не надо писать. – А если, на беду, ты похож на того поэта, которого я отправил в Пондишери14? – Что это за поэт? – Этот поэт… Но если вы будете меня перебивать, читатель, или если я буду перебивать себя сам, то что же станется с любовными похождениями Жака? Поверьте мне, оставим в покое поэта… Крестьянин и крестьянка удалились… – Нет, нет, историю про пондишерийского поэта. – Лекарь приблизился к постели Жака… – Историю поэта из Пондишери! Поэта из Пондишери! – Как-то раз пришел ко мне молодой поэт; такие навещают меня ежедневно… Но послушайте, читатель, какое это имеет отношение к путешествию Жака-фаталиста и его Хозяина?.. – Историю поэта из Пондишери! – После обычных комплиментов по адресу моего ума, таланта, вкуса, доброжелательства и прочих любезностей, которым я не верю, хотя мне их повторяют уже свыше двадцати лет, и, быть может, искренне, молодой поэт вытащил из кармана бумажку. «Это стихи», – сказал он. «Стихи?» – «Да, сударь, и я надеюсь, что вы будете так добры высказать свое мнение». – «Любите ли вы правду?» – «Да, сударь, и жду ее от вас». – «Вы ее услышите…» Тут читатель спросит: Как! Неужели вы так глупы и полагаете, что поэты ходят к вам за правдой? – Да. – И у вас хватит глупости ее высказывать? – Безусловно. – Не прибегая ни к каким околичностям? – Разумеется; всякие околичности, даже хорошо замаскированные, – не что иное как грубое оскорбление; при точном истолковании они означают, что вы скверный поэт, а раз у вас не хватает силы духа, чтоб выслушать правду, то вы всего-навсего пошляк. – Ваша откровенность всегда приводила к успешным результатам? – Почти всегда… Читаю стихи молодого поэта и говорю ему: «Ваши стихи плохи, и, кроме того, я убежден, что вы никогда не сочините лучших». – «В таком случае мне придется писать дрянь, так как я не в силах от этого отказаться». – «Какое ужасное проклятье! Поймите, сударь, как низко вы падете! Ни боги, ни люди, ни лавки не прощают поэтам посредственности15: так говорил Гораций». – «Знаю». – «Вы богаты?» – «Нет». – «Бедны?» – «Очень беден». – «И вы собираетесь присоединить к бедности смехотворное ремесло бездарного поэта? Вы испортите свою жизнь, наступит старость: старый, нищий и скверный поэт, – ах, сударь, какая роль!»

– «Сознаю, но ничего не могу с собой поделать…» (Тут Жак сказал бы: «Так предначертано свыше»). – «Есть ли у вас родные?» – «Есть». – «Чем они занимаются?» – «Они ювелиры». – «Сделают ли они что-нибудь для вас?» – «Возможно». – «В таком случае ступайте к вашим родным и попросите их одолжить вам несколько драгоценностей. Затем садитесь на корабль и отправляйтесь в Пондишери; воспойте дорогу в скверных стихах, а по прибытии составьте себе состояние. Составив состояние, возвращайтесь обратно и сочините столько скверных стихов, сколько вам заблагорассудится, но только не печатайте их, ибо нехорошо разорять ближнего…» Прошло около двенадцати лет после этого совета, и молодой человек снова явился ко мне; я его не узнал. «Сударь, – сказал он мне, – вы послали меня в Пондишери. Я побывал там, скопил тысяч сто франков. Вернулся обратно; снова пишу стихи и принес вам показать… Они все еще плохи?» – «Все еще; но ваша судьба устроена, а потому я согласен, чтоб вы продолжали писать плохие стихи». – «Я так и собираюсь сделать…»

Лекарь приблизился к постели Жака, но тот не дал ему рта раскрыть.

«Я все слышал», – сказал он…

Затем, обращаясь к своему Хозяину, Жак добавил… вернее, собирался добавить, ибо тот прервал его. Хозяин устал от ходьбы; он уселся на краю дороги и вглядывался в путешественника, который направлялся в их сторону, надев на руку повод лошади, следовавшей за ним.

Вы, вероятно, подумаете, читатель, что это та самая лошадь, которую украли у Хозяина, но вы ошибетесь. Так должно было бы случиться в романе немного раньше или немного позже, тем или иным манером; но это не роман; я, кажется, уже говорил вам об этом и повторяю еще раз. Хозяин сказал Жаку:

– Видишь ли ты вон того человека?

Жак. Вижу.

Хозяин. У него, по-моему, отличная лошадь.

Жак. Я служил в инфантерии и ничего не смыслю в лошадях.

Хозяин. А я командовал в кавалерии и смыслю.

Жак. А дальше что?

Хозяин. А вот что. Я хочу, чтоб ты отправился к этому человеку и предложил ему уступить нам лошадь, разумеется – за деньги.

Жак. Это безумие, но я все-таки пойду. Сколько вы намерены дать за нее?

Хозяин. До ста экю…

Посоветовав своему Хозяину не засыпать, Жак направляется навстречу путешественнику, просит продать ему лошадь, расплачивается и уводит ее.

– Ты видишь, Жак, – сказал ему Хозяин, – что если у тебя есть свои предчувствия, то у меня свои. Хороша лошадка. Наверно, продавец клялся, что она безукоризненна, но в отношении лошадей все люди – барышники.

Жак. А в каком же отношении они не барышники?

Хозяин. Ты сядешь на нее и уступишь мне свою.

Жак. Пусть так.

Вот они оба верхами, и Жак добавляет:

– Когда я покидал родительский дом, отец, мать, крестный подарили мне каждый что-нибудь в меру своих скромных средств; кроме того, у меня было отложено пять луидоров, которые Жан, мой старший брат, дал мне перед своей злополучной поездкой в Лиссабон… (Тут Жак принялся плакать, а Хозяин стал уверять его, что так было предначертано свыше.) Я и сам сотни раз говорил себе это, и тем не менее не могу удержаться от слез…

И вот Жак всхлипывает, а затем начинает рыдать вовсю. Его Хозяин берет понюшку табаку и смотрит на часы. Наконец, зажав повод в зубах и вытерев глаза обеими руками, Жак продолжал:

– Пять луидоров Жана, рекрутский задаток да подарки родных и друзей составили сумму, из которой я не тронул еще ни гроша. Эти сбережения оказались весьма кстати; не находите ли вы, сударь?

Хозяин. Тебе невозможно было дольше оставаться в хижине?

Жак. Даже за деньги.

Хозяин. А что понесло твоего брата в Лиссабон?

Жак. Вы, кажется, нарочно меня сбиваете. Ведь с вашими вопросами мы скорее объедем вокруг света, чем я успею до конца вам рассказать свои любовные похождения.

Хозяин. Не все ли равно, лишь бы ты говорил, а я тебя слушал! Разве это не два основных пункта? Чего ты сердишься; ты бы лучше меня поблагодарил.

Жак. Брат отправился в Лиссабон искать вечного покоя. Жан, брат мой, был парень со смекалкой, это принесло ему несчастье; родись он таким же дураком, как я, ему пришлось бы лучше; но так было предначертано свыше. Было предначертано, что нищенствующий кармелит, каждый сезон приходивший в нашу деревню выпрашивать яйца, шерсть, коноплю, фрукты, вино, остановится у моего отца, собьет с толку Жана, брата моего, и что Жан, брат мой, примет постриг.

Хозяин. Жан, брат твой, был кармелитом?

Жак. Да, сударь, и даже босоногим кармелитом16. Жан был делец, умница, сутяга; его почитали за стряпчего нашей деревни. Он знал грамоте и смолоду занимался расшифровкой и перепиской старинных грамот. Он прошел через все должности ордена, будучи поочередно привратником, келарем, садовником, ризничим, помощником эконома и казначеем; он так успешно продвигался вперед, что не преминул бы составить благосостояние всей нашей семьи. Он выдал замуж – и весьма удачно – двух наших сестер и нескольких деревенских девушек. Когда он шел по улицам, то отцы, матери и дети подходили к нему и кричали: «Добрый день, брат Жан! Как поживаете, брат Жан?» Нет никакого сомнения, что когда он входил в какой-нибудь дом, то вместе с ним входила небесная благодать; а если там была дочь, то спустя два месяца после его посещения она шла под венец. Бедный брат Жан! Честолюбие сгубило его. Монастырский эконом, к которому его приставили в качестве помощника, был стар. Монахи передавали, будто Жан, замыслив наследовать ему после его кончины, перевернул вверх дном весь архив, сжег старые записи и изготовил новые, так что по смерти старого эконома сам черт не разобрался бы в грамотах общины. Если нужен был какой-нибудь документ, то приходилось терять месяц на его розыски, да и то он не всегда находился. Отцы раскусили уловку брата Жана и ее цель: они серьезно взялись за дело, и брат Жан, вместо того чтоб, согласно своим расчетам, стать экономом, был посажен на хлеб и на воду и подвергся изрядному бичеванию, пока не сообщил тайну реестров другому брату. Монахи безжалостны. Выведав у брата Жана все нужные им сведения, они заставили его носить уголь в лабораторию, где дистиллируют кармелитскую воду17. И вот брат Жан, бывший казначей ордена и помощник эконома, – в должности угольщика! Брат Жан был самолюбив, он не мог вынести потери влияния и величия и только ждал случая избавиться от этого унижения.

В ту пору прибыл в обитель молодой монах, прослывший чудом ордена за речи в церковном суде и с амвона; звали его отцом Ангелом. У него были красивые глаза, красивое лицо, а руки и кисти – достойные резца скульптора. И вот он проповедует, проповедует, исповедует, исповедует, старые духовники покинуты святошами; святоши перешли к молодому отцу Ангелу; накануне воскресенья и праздничных дней лавочка отца Ангела облеплена исповедующимися мужчинами и женщинами, а старые духовники тщетно поджидают клиентов в своих опустелых исповедальнях; особенно огорчило их… Но не оставить ли мне, сударь, историю брата Жана и не вернуться ли к своим любовным похождениям: это, быть может, будет повеселее.

Хозяин. Нет, нет; понюхаем табачку, посмотрим на часы и будем продолжать.

Жак. Пусть так, если вам хочется…

Но лошадь Жака была другого мнения: она ни с того ни с сего закусывает удила и несется в овраг. Как Жак ни сжимает колени, как ни осаживает ее, а упрямая скотина выскакивает из оврага и карабкается во всю прыть по пригорку, где внезапно останавливается, и Жак, оглянувшись во все стороны, видит себя окруженным виселицами.

Всякий на моем месте, любезный читатель, не преминул бы снабдить эти виселицы их жертвами и уготовить Жаку печальную «сцену узнания». Поступи я так, вы, может статься, мне бы и поверили, ибо бывают и более удивительные случайности; но это не приблизило бы нас к истине: виселицы были пусты.

Жак дал лошади отдышаться, и она по своей воле спустилась с пригорка, выкарабкалась из оврага и подвезла Жака к его Хозяину, который воскликнул:

– Ах, мой бедный друг, как ты меня напугал! Я уже считал тебя мертвым… Но ты задумался; о чем ты задумался?

Жак. О том, на что я там наткнулся.

Хозяин. На что же ты наткнулся?

Жак. На виселицы, на эшафот.

Хозяин. Черт подери! Дурная примета. Но не забывай своей доктрины. Если свыше так предначертано, то как ни вертись, любезный друг, а ты будешь повешен; если же это свыше не предначертано, то лошадь соврала. Либо она вдохновлена свыше, либо она с норовом; будь осторожен!..

После короткого молчания Жак потер лоб, словно отмахиваясь от неприятной мысли, а затем неожиданно продолжал:

– Старые монахи держали совет и порешили какой бы то ни было ценой и каким бы то ни было способом отделаться от посрамлявшего их молокососа. Знаете ли, что они предприняли?.. Да вы меня, сударь, не слушаете.

Хозяин. Слушаю, слушаю; продолжай.

Жак. Они подкупили привратника, такого же старого негодяя, как они сами. И этот старый негодяй обвинил молодого монаха в вольностях с одной из святош в монастырской приемной и клятвенно подтвердил, что все сам видел своими глазами. Может быть, это была правда, а может, и нет, – как знать? Самое забавное заключается в том, что на другой день после этого обвинения приора обители вызвали в суд по иску некоего лекаря, который требовал платы за лечение от дурной болезни того самого мерзавца-привратника, а также за отпущенные ему лекарства… Сударь, вы меня не слушаете, и я угадываю причину вашей рассеянности: бьюсь об заклад, что это – виселицы.

Хозяин. Не стану отрицать.

Жак. Вы не спускаете глаз с моего лица; разве у меня зловещий вид?

Хозяин. Нет, нет.

Жак. Это значит: «Да, да». Ну что ж, если я вас пугаю, мы можем расстаться.

Хозяин. Вы начинаете сходить с ума, Жак; разве вы не уверены в себе?

Жак. Нет, сударь; а кто уверен в себе?

Хозяин. Всякий порядочный человек. Неужели Жак, честный Жак не испытывает отвращения к преступлению?.. Однако, милый друг, бросим спорить и продолжайте ваш рассказ.

Жак. Воспользовавшись клеветой или злословием привратника, монахи сочли себя вправе устраивать тысячи дьявольских шуток, тысячи каверз отцу Ангелу, рассудок которого, по-видимому, помутился. Они вызвали врача, подкупили его, и тот удостоверил, что монах рехнулся и что ему необходимо подышать воздухом родины. Если бы вопрос шел о том, чтоб удалить или запереть отца Ангела, то это было бы делом одной минуты; но среди носившихся с ним святош были важные дамы, с которыми приходилось считаться. «Увы, бедный отец Ангел! Какая жалость!.. А был цветом нашей обители!» – «Что же с ним такое случилось?» На этот вопрос отвечали не иначе как со вздохом и воздев очи к небу; если же вопрошавшая настаивала, то опускали взоры и умолкали. Иногда после этих кривляний добавляли: «О господи! Что станет с нами!.. У него еще бывают временами ясные мысли… проблески гения… Быть может, это вернется, но надежды мало… Какая потеря для обители!..» Тем временем обращение с отцом Ангелом все ухудшалось; монахи всячески старались довести его до того состояния, которое ему приписывали, и им бы это удалось, если бы над ним не сжалился брат Жан. Да что вам долго рассказывать! Однажды вечером, когда все улеглись спать, раздался стук в дверь; мы встаем, отпираем: перед нами отец Ангел и мой брат в переодетом виде. Они провели у нас весь следующий день, а на другое утро спозаранку дали стрекача. Уезжали они не с пустыми руками, ибо Жан, обнимая меня, сказал: «Я выдал замуж твоих сестер; если б я остался в монастыре еще два года тем, кем был, то ты стал бы самым богатым мызником в нашей округе; но все перевернулось, и вот лишь это я могу для тебя сделать. Прощай, Жак; если мне и отцу Ангелу повезет, ты получишь свою долю…» Затем он сунул мне в руку пять луидоров, о коих я вам говорил, и другие пять для той девушки, которую он последней выдал замуж и которая перед тем произвела на свет толстого мальчишку, как две капли воды похожего на брата Жана.

Хозяин (раскрывая табакерку и кладя часы в карман). А зачем они отправились в Лиссабон?

Жак. Чтоб поспеть к землетрясению, которое не могло случиться без них; чтоб оказаться раздавленными, поглощенными землей, сожженными, как было предначертано свыше.

Хозяин. Ах, монахи, монахи!

Жак. Лучший из них не стоит медного гроша.

Хозяин. Я знаю это не хуже тебя.

Жак. Разве вы побывали в их руках?

Хозяин. Я отвечу тебе в другой раз.

Жак. Но почему они такие злые?

Хозяин. Вероятно, потому, что они монахи… А теперь вернемся к твоим любовным похождениям.

Жак. Нет, сударь, не стоит.

Хозяин. Разве ты не желаешь, чтоб я их знал?

Жак. Я-то желаю, а вот судьба не желает. Неужели вы не замечаете, что всякий раз, как я открываю рот, черт впутывается в это дело и случается какое-нибудь происшествие, которое затыкает мне глотку? Я не кончу, говорю вам; это предначертано свыше.

Хозяин. Попытайся, дружок.

Жак. А не лучше ли вам начать свои? Может быть, это прогнало бы наваждение, и тогда мой рассказ пошел бы глаже. Я думаю, что вся причина в этом; знаете, сударь, иногда мне кажется, что со мной говорит судьба.

Хозяин. И тебе помогает, когда ты ее слушаешься?

Жак. Ну да; помните день, когда она мне сказала, что ваши часы находятся на спине коробейника?..

Хозяин стал зевать; зевая, он ударял пальцем по табакерке, и, ударяя пальцем по табакерке, глядел вдаль, и, глядя вдаль, сказал Жаку:

– Что там налево от тебя? Ты не видишь?

Жак. Вижу и бьюсь об заклад, что это помешает мне продолжать, а вам начать свой рассказ…

Жак был прав. Так как то, что они заметили, двигалось к ним, а они двигались к нему, то вследствие такого встречного движения расстояние быстро сократилось, и они увидели колымагу, затянутую черной материей и запряженную четверкой черных лошадей в черных попонах, которые покрывали им головы и ниспадали до подков; на запятках двое лакеев в черном, за колымагой двое других, тоже в черном, верхом на черных опять-таки конях с черными чепраками; на козлах черный кучер в шляпе с опущенными полями, повязанной черным крепом, который свисал вдоль его левого плеча; кучер этот опустил голову на грудь и еле держал вожжи, а потому не столько он управлял лошадьми, сколько они управляли им. Вот оба наши путешественника поравнялись с похоронными дрогами. Тотчас же Жак испускает крик, скорее падает, нежели сходит с лошади, рвет на себе волосы, катается по земле и кричит: «Капитан! Мой бедный капитан! Это он! Он, вне всякого сомнения! Вот его герб!..» Действительно, на колымаге находился гроб, прикрытый покровом, на покрове шпага с перевязью, а подле гроба священник, с молитвенником в руках, распевающий псалмы. Колымага продолжала двигаться. Жак следовал за ней с сетованиями, Хозяин следовал за Жаком с проклятиями, а слуги подтвердили Жаку, что это похоронная процессия его капитана, скончавшегося в соседнем городе, откуда его везли в усыпальницу предков. С тех пор как этот офицер вследствие смерти другого офицера, своего друга, капитана того же полка, лишился удовольствия драться хотя бы раз в неделю, он впал в меланхолию, от которой угас в несколько месяцев. Жак, отдав капитану должную дань в форме похвал, сожалений и слез, извинился перед своим Хозяином, сел на лошадь, и они поехали дальше.

Но, ради господа, автор, скажете вы, куда же они направлялись?.. – Но, ради господа, читатель, отвечу я вам, разве кто-нибудь знает, куда он направляется? А вы сами – куда вы направляетесь? Не напомнить ли мне вам приключения Эзопа? Однажды вечером, летом или зимой – ибо греки купаются во все времена года, – его хозяин Ксантипп сказал ему: «Эзоп, наведайся в баню; если там мало народу, мы пойдем и выкупаемся…» Эзоп уходит. По дороге он встречает афинский дозор. «Куда ты идешь?» – «Куда иду? – отвечает Эзоп. – Не знаю». – «Не знаешь? Ступай в тюрьму!» – «Значит, я прав, – возразил Эзоп. – Ведь я же говорил вам, что не знаю, куда иду; я хотел пойти в баню, а вот иду в тюрьму…» Жак следовал за своим Хозяином, как вы за вашим; Хозяин Жака следовал за своим хозяином, как Жак – за ним. – Кто же был хозяином Хозяина Жака? – Послушайте, разве в мире мало хозяев? У Хозяина Жака приходилось сто на одного, как и у вас. Но среди стольких хозяев Хозяина Жака, видимо, не было ни одного хорошего, так как он менял их изо дня в день. – Ведь он человек. – Такой же страстный человек, как вы, читатель; такой же любопытный человек, как вы, читатель; такой же назойливый человек, как вы, читатель. – А зачем же он задавал вопросы? – Странный вопрос! Он задавал их, чтоб узнавать и пересказывать, как вы, читатель…

Хозяин Жака сказал:

– Ты, по-видимому, не расположен продолжать рассказ о своих похождениях.

Жак. Ах, бедный капитан! Он отправился туда, куда мы все отправимся и куда лишь по странной случайности не отправились раньше. Ой-ой-ой!..

Хозяин. Ты, кажется, плачешь, Жак?.. «Плачь без стеснения, ибо ты вправе плакать, не стыдясь; смерть освободила тебя от чопорности, связывавшей тебя при жизни покойного. У тебя нет тех оснований скрывать свое горе, какие были бы, чтоб скрывать свое счастье: никто не сделает из твоих слез выводов, какие сделали бы из твоей радости. К несчастным бывают снисходительны. А к тому же в подобных случаях надлежит выказывать себя либо сострадательным, либо бесчувственным, и, рассуждая здраво, лучше обнаружить сердечную склонность, нежели навлечь на себя подозрение в черствости. Плачь безудержно, чтобы меньше терзаться; плачь сильнее, дабы скорее выплакаться. Вспоминай о нем, преувеличивай его достоинства: его проницательность при исследовании глубочайших материй, его ловкость при обсуждении наиболее тонких из них, его безупречный вкус при выборе особенно важных, его способность вкладывать содержание в самые сухие. А с каким искусством он защищал обвиняемых! Его снисходительность внушала ему в тысячу раз больше мыслей, нежели обвиняемому – шкурный интерес и самолюбие; он был строг лишь к себе самому: не только не искал оправданий для легких оплошностей, случайно им совершенных, но старался раздуть их со злобностью врага, старался с придирчивостью ревнивца принизить ценность своих достоинств, строго расследуя мотивы, побудившие его к этому поступку, быть может, против воли. Не предписывай своим сожалениям другого срока помимо того, какой предпишет им время. Подчинимся же мировому порядку, когда мы теряем своих друзей, как подчиняемся ему, когда он располагает нами; примиримся без отчаяния с приговором судьбы, их осудившим, как мы примиримся без сопротивления с тем, который она произнесет над нами. Долг погребения – не последний долг души. Земля, которую разгребают в данную минуту, закроется над могилой твоего любимого; но твоя душа сохранит все свои чувства».

Жак. Все это прекрасно, сударь, но какое мне до этого дело? Я потерял моего капитана, я в отчаянии, а вы, как попугай, повторяете мне обрывок утешения, сказанного каким-то мужчиной или какой-нибудь женщиной другой женщине, которая потеряла любовника.

Хозяин. Думается, что это говорила женщина.

Жак. А я полагаю, что мужчина. Но все равно, мужчина или женщина, а я вторично спрашиваю вас, какое мне до этого дело? Что я, по-вашему, – возлюбленная моего капитана? Мой капитан, сударь, был порядочным человеком, а я всегда был честным малым.

Хозяин. Кто же это оспаривает, Жак?

Жак. Так на кой черт мне ваше утешение, выраженное мужчиной или женщиной другой женщине? Может быть, в сотый раз вы мне ответите.

Хозяин. Нет, Жак, ты должен сам догадаться.

Жак. Я могу ломать себе голову всю свою жизнь и все-таки не догадаюсь; так проканителишься до страшного суда.

Хозяин. Мне показалось, Жак, что, пока я читал, ты внимательно меня слушал.

Жак. Все смехотворное обычно привлекает внимание.

Хозяин. Вот и прекрасно, Жак.

Жак. Я чуть было не расхохотался, когда вы упомянули о строгой благопристойности, которая стесняла меня при жизни капитана и от которой я избавился после его смерти.

Хозяин. Вот и прекрасно, Жак. Этого я и добивался. Скажи сам, можно ли было найти лучший способ для твоего утешения? Ты плакал; заговори я о причине твоей печали – что бы из этого вышло? Ты бы еще больше расплакался, и я тебя окончательно расстроил бы. Но я отвлек твое внимание смехотворным надгробным словом и маленькой ссорой, последовавшей после этого между нами. Признайся, что в данный момент мысль о твоем капитане так же далека от тебя, как катафалк, который его везет в последнее обиталище. А потому я думаю, что ты можешь продолжать рассказ о своих любовных похождениях.

Жак. Я тоже так думаю.

«Доктор, – сказал я костоправу, – далеко ли отсюда до вашего дома?»

«С добрую четверть мили, не меньше».

«Вы живете с удобствами?»

«Да, неплохо».

«Найдется ли у вас свободная кровать?»

«Нет».

«Как! А если заплатить, и хорошо заплатить?»

«О, если заплатить, и хорошо заплатить, то другое дело. Но, дружище, у вас не такой вид, чтоб вы могли платить, и притом еще хорошо».

«Это мое дело. А найду ли я у вас уход?»

«Наилучший. Моя жена все время ухаживала за больными; а старшая дочь бреет встречного и поперечного и снимает повязки не хуже меня самого».

«Сколько же вы возьмете с меня за постой, харчи и уход?»

Лекарь почесал за ухом:

«За постой… за харчи… за уход… А кто за вас поручится?»

«Я буду платить поденно».

«Вот золотые слова!..»

Кажется, сударь, вы меня не слушаете?

Хозяин. Да, Жак, свыше было предначертано, что ты на сей раз – и, вероятно, не в последний – будешь говорить, а тебя не будут слушать.

Жак. Когда не слушают собеседника, то либо вовсе не думают, либо думают не о том, о чем он говорит; что из двух вы делали?

Хозяин. Последнее. Я размышлял о словах слуги в трауре, сопровождавшего колымагу; он сказал тебе, что вследствие смерти приятеля твой капитан лишился удовольствия драться хотя бы раз в неделю. Тебе это понятно?

Жак. Конечно.

Хозяин. А мне представляется загадкой, и ты меня обяжешь, если объяснишь.

Жак. А какое вам до всего этого дело?

Хозяин. Никакого; но когда ты разговариваешь, то, вероятно, хочешь, чтоб тебя слушали.

Жак. Разумеется.

Хозяин. Так вот: скажу тебе по совести, что не могу за себя поручиться, пока эти непонятные слова сверлят мне мозг. Избавь меня, пожалуйста, от этого.

Жак. Хорошо. Но поклянитесь, по крайней мере, что вы больше не будете меня перебивать.

Хозяин. Клянусь на всякий случай.

Жак. Дело в том, что мой капитан, славный человек, честный человек, достойный человек, один из лучших офицеров корпуса, но человек несколько чудаковатый, познакомился и сдружился с другим офицером, таким же славным, честным, достойным человеком, тоже хорошим офицером, но таким же чудаковатым, как он сам…

Жак собрался было приступить к рассказу о своем капитане, как вдруг они услыхали, что их нагоняет множество людей и лошадей. Это оказалась та же похоронная процессия, возвращавшаяся по собственным следам. Ее окружали…

Стражники откупного ведомства? – Нет. – Верховые объездной команды? – Возможно. Но как бы то ни было, а впереди процессии шли: священник в сутане и стихаре со связанными за спиной руками, черный кучер со связанными за спиной руками и два черных лакея со связанными за спиной руками. Если кто был поражен, то это Жак. «Мой капитан, – воскликнул он, – мой бедный капитан жив! Слава тебе, господи!..» Вслед за тем Жак повернул лошадь, пришпорил ее и поскакал во весь опор навстречу мнимым похоронам. Он был уже в тридцати шагах от процессии, когда стражники откупного ведомства или верховые объездной команды прицелились в него из ружей, крича: «Стой! Поворачивай – или смерть!..» Жак тотчас же остановился, мысленно вопросил судьбу, и ему показалось, что она ответила: «Поезжай назад». Он так и сделал. А его Хозяин сказал:

– Ну, Жак, что там такое?

Жак. Право, не знаю.

Хозяин. Но что за причина?

Жак. Тоже не знаю.

Хозяин. Вот увидишь, что это контрабандисты, набившие гроб запрещенными товарами, и что их предали откупному ведомству те же самые мерзавцы, у которых они купили товар.

Жак. Но при чем тут колымага с гербом моего капитана?

Хозяин. А может быть, это похищение. Возможно, что в гробу спрятана женщина, или девушка, или монахиня: не саван делает мертвеца.

Жак. Но при чем тут колымага с гербом моего капитана?

Хозяин. Пусть это будет все, что тебе угодно, только кончай историю о капитане.

Жак. Вы все еще интересуетесь этой историей? Но мой капитан, быть может, еще жив.

Хозяин. Какое это имеет отношение к делу?

Жак. Я не люблю говорить о живых, так как сплошь и рядом приходится краснеть за то хорошее или дурное, что о них было сказано: за хорошее, которое они портят, и за дурное, которое они исправляют.

Хозяин. Не подражай ни тусклому панегиристу, ни едкому хулителю; говори так, как оно есть.

Жак. Легко ли! Ведь у всякого свой характер, своя корысть, свой вкус, свои страсти, побуждающие его преувеличивать или смягчать. «Говори так, как оно есть!..» Да этого, быть может, не случится и двух раз на день во всем большом городе! Разве тот, кто вас слушает, обладает лучшими данными, чем тот, кто говорит? Отнюдь нет. А потому едва ли и два раза на день во всем большом городе вас понимают так, как вы говорите.

Хозяин. Какого черта, Жак! Твои правила запрещают пользоваться языком и ушами, говорить что бы то ни было, слушать что бы то ни было и верить чему бы то ни было! Тем не менее говори по-своему, я буду слушать по-своему и поверю, насколько удастся.

Жак. Дорогой Хозяин, жизнь состоит из недоразумений. Бывают недоразумения в любви, недоразумения в дружбе, недоразумения в политике, в денежных делах, в религии, в литературе, в коммерции, недоразумения с женами, с мужьями…

Хозяин. Брось свои недоразумения и пойми, что величайшее недоразумение

– это вдаваться в мораль, когда дело касается исторических фактов. Валяй историю капитана.

Жак. Если в этом мире не говорится почти ничего, что было бы понято так, как оно сказано, то и не делается (а это еще хуже!) почти ничего, что было бы воспринято так, как оно сделано.

Хозяин. Весьма возможно, что на всей земле не найдется головы, наполненной столькими парадоксами, как твоя.

Жак. Что же тут дурного? Парадоксы не всегда лживы.

Хозяин. Конечно.

Жак. Мы с капитаном приехали в Орлеан. Во всем городе только и было разговоров что о происшествии, недавно случившемся с одним горожанином по имени Лепелетье, человеком, настолько проникнутым жалостью к несчастным, что в результате его чрезмерных пожертвований у него от довольно большого состояния остались только крохи на жизнь, и он переходил из дома в дом, стараясь раздобыть в суме ближнего ту милостыню, которую уже не мог добывать из своей.

Хозяин. И ты полагаешь, что относительно поступков этого человека существовало два мнения?

Жак. Нет, среди бедных не существовало; но богачи почти без исключения считали его чем-то вроде сумасшедшего, а родные чуть было не отдали под опеку за мотовство. В то время как мы подкреплялись в харчевне, толпа праздных людей окружила брадобрея с той же улицы, разыгрывавшего из себя оратора, и кричала ему:

«Вы же там были, расскажите, как все произошло».

«Охотно, – сказал местный оратор, только и ждавший случая, чтоб развязать язык. – Мой клиент, господин Оберто, стоял на пороге своего дома, что против церкви Капуцинов. Господин Лепелетье подходит к нему и говорит: „Господин Оберто, не пожертвуете ли что-нибудь моим друзьям?“ – ибо, как вам известно, он так называет бедных. „Нет, господин Лепелетье“. Тот продолжает настаивать: „Если б только вы знали, в чью пользу я ходатайствую о вашем милосердии! Это бедная женщина: она только что родила, и у нее нет тряпки, чтоб завернуть ребенка“. – „Не могу“. – „Это молодая и красивая девушка, которая лишилась работы и куска хлеба: ваша щедрость, быть может, спасет ее от распутной жизни“. – „Не могу“. – „Это ремесленник, живший только собственным трудом; он намедни сломал ногу, сорвавшись с лесов“. – „Не могу, говорю вам“. – „Проникнитесь сожалением, господин Оберто, и будьте уверены, что вам никогда не представится случая совершить более достойный поступок“.

– «Не могу, никак не могу». – «Мой добрый, мой милосердный господин Оберто…» – «Господин Лепелетье, оставьте меня в покое; когда я хочу жертвовать, то не заставляю себя просить». С этими словами господин Оберто поворачивается к нему спиной и входит в свою лавку, куда господин Лепелетье следует за ним; из лавки они идут в закрытое помещение, а оттуда в квартиру; и там господин Оберто, которому надоел господин Лепелетье, дает ему пощечину…»

Мой капитан порывисто вскакивает с возгласом:

«И тот его не убил?»

«Что вы, сударь! Разве ни с того ни с сего убивают человека?»

«Но пощечина, черт возьми! Пощечина! А он как поступил?»

«Как он поступил? Он принял веселый вид и сказал господину Оберто: «Это

– мне, а что же моим бедным?..»

Ответ Лепелетье привел в восторг всех слушателей, за исключением моего капитана, который заявил:

«Ваш Лепелетье, господа, просто прохвост, низкая личность, трус, подлец, за которого, впрочем, заступилась бы вот эта шпага, если б я оказался там; а ваш Оберто был бы рад, если бы отделался только потерей ушей».

Оратор возразил:

«Вижу, сударь, что вы не дали бы этому наглецу времени раскаяться в своей ошибке, броситься к ногам господина Лепелетье и предложить ему свой кошелек».

«Конечно, нет».

«Вы – воин, а господин Лепелетье – христианин; у вас разные взгляды на пощечину».

«Щеки у всех людей, дорожащих честью, одинаковы».

«Евангелие держится несколько иных воззрений».

«Мое евангелие находится в сердце и в ножнах; другого я не знаю…»

Где ваше евангелие, Хозяин, мне неизвестно; мое начертано свыше; каждый расценивает обиду и благодеяние по-своему; и, может статься, у нас самих меняются взгляды в течение нескольких мгновений нашей жизни.

Хозяин. Дальше, проклятый болтун, дальше…

Когда Хозяин сердился, Жак умолкал, погружаясь в раздумье, и нередко прерывал молчание только каким-нибудь словом, связанным с его мыслями, но имевшим такое же отношение к их беседе, какое имеют между собой отдельные выхваченные из книги отрывки. Это самое и случилось, когда он сказал:

– Дорогой Хозяин…

Хозяин. Ага, заговорил наконец! Радуюсь за нас обоих, ибо мы уже начали скучать: я – оттого, что тебя не слушаю, а ты – оттого, что не говоришь. Рассказывай дальше…

Жак приготовился было начать историю капитана, как вдруг лошадь его во второй раз метнулась вправо от проезжей дороги и, проскакав с добрую четверть мили по длинной равнине, остановилась посреди виселиц… Посреди виселиц!.. Странные повадки у этой лошади: возить своего всадника к эшафоту!..

– Что бы это значило? – спросил Жак. – Не предостережение ли судьбы?

Хозяин. Не иначе, друг мой. Твоя лошадь обладает даром предвидения, и самое худшее – это то, что все предвещания, внушения, предупреждения свыше при помощи снов и видений ни к чему не ведут: событие все равно совершается. Советую тебе, друг мой, очистить свою совесть, привести в порядок делишки и как можно скорее досказать мне историю своего капитана и своих любовных приключений, так как я был бы крайне огорчен, если бы потерял тебя, не дослушав их до конца. Терзайся хотя бы еще больше, чем сейчас, к чему это приведет? Ровно ни к чему. Приговор судьбы, дважды произнесенный твоей лошадью, будет приведен в исполнение. Вспомни, не должен ли ты кому-нибудь. Сообщи мне свою последнюю волю, и будь покоен, – она будет свято выполнена. Если ты что-нибудь похитил у меня, то я тебе это дарю; испроси только прощения у господа и не обкрадывай меня больше в течение того более или менее короткого срока, который нам остается прожить вместе.

Жак. Сколько я ни роюсь в своем прошлом, не вижу, чем бы я мог провиниться перед мирским правосудием. Я не крал, не убивал, не насиловал.

Хозяин. Тем хуже; по зрелом размышлении я предпочел бы – и не без основания, – чтобы преступление уже было совершено, а не чтоб тебе предстояло его совершить.

Жак. Помилуйте, сударь, может быть, меня повесят не за свою, а за чужую вину.

Хозяин. Весьма вероятно.

Жак. Возможно также, что меня повесят только после моей смерти.

Хозяин. И это допустимо.

Жак. Возможно также, что меня вовсе не повесят.

Хозяин. Сомневаюсь.

Жак. Возможно, впрочем, что мне предначертано свыше только присутствовать при повешении кого-нибудь другого, и почем знать – кого именно? Может статься, он близко, а может статься, и далеко.

Хозяин. Пусть тебя повесят, голубчик Жак, раз того хочет судьба и твоя лошадь это подтверждает; но не будь нахалом: брось свои наглые предположения и закончи историю своего капитана.

Жак. Не сердитесь, сударь: бывали случаи, что вешали вполне порядочных людей; это называется судебной ошибкой.

Хозяин. Это огорчительные ошибки. Поговорим о чем-нибудь другом.

Жак, несколько утешенный разнообразными толкованиями, которые придумал для пророчеств лошади, продолжал:

– Когда я поступил в полк, то застал там двух офицеров примерно одинакового возраста, происхождения, ранга и родовитости. Одним из них был мой капитан. Отличались они друг от друга только тем, что один был богачом, а другой нет. Богачом был мой капитан. Такое сходство обычно порождает сильнейшую симпатию или антипатию; в данном случае оно вызвало и то и другое…

Тут Жак остановился, и это происходило с ним во время повествования всякий раз, когда его лошадь поворачивала голову направо или налево. Затем для продолжения рассказа он повторял свою последнюю фразу, словно после икоты.

– …Оно вызвало и то и другое. Порою они были лучшими друзьями в мире, а иногда – смертельными врагами. В дни дружбы они стремились быть вместе, угощали друг друга, обнимали, делились своими горестями, радостями, заботились друг о друге, советовались по поводу секретнейших дел, домашних обстоятельств, мечтаний, страхов, надежд на продвижение по службе. Но случись им встретиться на другой день, они, не глядя друг на друга, проходили мимо, гордо скрещивали взгляды, называли друг друга «милостивый государь», обменивались резкими словами, хватались за шпаги и затевали поединок. Стоило, однако, кому-нибудь из них быть раненным, как другой кидался к приятелю, плакал, впадал в отчаяние, провожая его до дома и дежуря у его постели до полного его выздоровления. Через некоторое время – неделю, две или месяц – все начиналось снова, и с минуты на минуту этим милым людям… этим милым людям грозила гибель от дружеской руки, причем убитого едва ли пришлось бы жалеть больше, чем оставшегося в живых. Им не раз указывали на нелепость такого поведения; да и сам я, получив на то разрешение от своего капитана, говорил ему: «А что будет, сударь, если вас угораздит убить его?» При этих словах он начинал плакать, закрывая глаза платком, а затем метался по комнате, как сумасшедший. Два часа спустя либо приятель приводил его домой раненным, либо он оказывал ту же услугу приятелю. Увы, ни мои уговоры… ни мои уговоры, ни увещания других не приводили ни к чему; и не нашлось другого средства, как их разлучить. Военный министр узнал об удивительном упорстве, с каким они переходили от одной крайности к другой, и мой капитан был назначен комендантом крепости со строгим приказом немедленно отправиться на место службы и с запрещением его покидать; другой приказ прикреплял его приятеля к полку… Кажется, эта проклятая лошадь сведет меня с ума… Не успели эти предписания дойти до моего капитана, как он, сославшись на желание поблагодарить министра за оказанную ему честь, отправился ко двору и заявил, что он достаточно состоятелен и что его лучший друг имеет такие же права на королевские милости, что полученный им пост вознаградил бы его друга за службу, поправил бы его дела и что он лично был бы этому очень рад. Поскольку у министра не было других намерений, как разлучить этих странных людей, а великодушные поступки к тому же всегда вызывают умиление, то было решено… Перестанешь ли ты вертеть головой, проклятая скотина?.. Было решено, что капитан останется в полку, а его приятель займет должность коменданта крепости.

Как только их разлучили, они почувствовали неодолимую потребность видеть друг друга и оба впали в мрачную меланхолию. Мой капитан выхлопотал себе полугодичный отпуск, чтобы нюхнуть воздуха родины; но в двух милях от гарнизона он продал свою лошадь, нарядился крестьянином и отправился пешком в крепость, где комендантом был его друг. Видимо, они уже раньше сговорились насчет этой затеи. Он приходит… Вот проклятая скотина! Ступай куда хочешь! Опять, что ли, нашлась поблизости виселица, которую тебе желательно навестить?.. Смейтесь, смейтесь, сударь; это действительно очень забавно… Так вот, он приходит; но свыше было предначертано, что, какие бы меры предосторожности приятели наши ни принимали, чтобы скрыть радость своей встречи и соблюсти все же внешние формы почтения, какие крестьянину подобает оказывать коменданту, солдаты и несколько офицеров, которые случайно оказались при этом свидании, будучи в курсе их отношений, что-то заподозрили и поспешили предупредить плац-майора.

Плац-майор, человек осторожный, улыбнулся при этом сообщении, но тем не менее отнесся к нему с должным вниманием. Он окружил коменданта шпионами. Их первое донесение гласило, что комендант редко выходит из дому, а крестьянин вовсе не выходит. Было совершенно невероятно, чтобы эти два человека жили неделю вместе и не поддались своей странной мании; это могло случиться.


Видите, читатель, как я предупредителен? От меня одною зависело стегнуть лошадей, тащивших задрапированную черным колымагу, у ближайшего жилища собрать Жака, его Хозяина, стражников откупного ведомства или верховых объездной команды вместе с прочей процессией, прервать историю капитана и изводить вас сколько захочется; но для этого пришлось бы солгать, а я не признаю лжи, разве только когда она полезна или вынужденна. Между тем остается фактом, что ни Жак, ни его Хозяин не встретили больше задрапированной колымаги и что Жак, по-прежнему беспокоясь о странных повадках своей лошади, продолжал рассказ:

– Однажды шпионы донесли майору, что комендант и крестьянин сильно между собой повздорили, что затем они вышли вместе, причем крестьянин шел первым, а комендант с видимым сожалением следовал за ним, и что оба они зашли к местному банкиру, где до сих пор еще находятся.

Впоследствии выяснилось, что, не надеясь больше увидеться, они решили драться до смертельного исхода и что в самый разгар этой неслыханно жестокой затеи верный долгу нежнейшей дружбы капитан, который был богат, потребовал, чтоб приятель принял у него вексель на двадцать четыре тысячи ливров: этот вексель должен был обеспечить ему жизнь за границей в случае смерти капитана. Капитан не соглашался драться без этого условия; приятель же отвечал на это предложение: «Неужели, друг мой, ты думаешь, что, убив тебя, я смогу еще жить?»… Надеюсь, Хозяин, вы не заставите меня закончить наше путешествие на этой вздорной скотине?..

Они вместе вышли от банкира и направились к городским воротам, но тут их окружили майор и несколько офицеров. Хотя эта встреча носила словно бы случайный характер, тем не менее наши два друга, или, если хотите, недруга, не поддались на обман. Крестьянин не стал скрывать, кто он такой. Эту ночь они провели в уединенном доме. На другой день, чуть занялась заря, мой капитан, несколько раз обняв приятеля, расстался с ним, чтобы никогда больше не увидеться. Не успел он прибыть на родину, как скончался.

Хозяин. Откуда ты взял, что он умер?

Жак. А гроб? А колымага с его гербом? Мой бедный капитан умер, – я в этом уверен.

Хозяин. А священник со связанными за спиной руками? А эти люди со связанными за спиной руками? А стражники откупного ведомства или верховые объездной команды? А возвращение процессии в город? Нет, твой капитан жив, – я в этом уверен. Но не знаешь ли ты, что сталось с его приятелем?

Жак. История его приятеля – это дивная строка великого свитка, или того, что предначертано свыше.

Хозяин. Надеюсь…

Лошадь Жака не позволила Хозяину продолжать; она понеслась с быстротой молнии прямо по проезжей дороге, не сворачивая ни вправо, ни влево. Жак исчез; Хозяин же его, убежденный, что дорога ведет к виселицам, держался за бока от смеха. А поскольку Жак и его Хозяин хороши только вместе и ничего не стоят порознь, как Дон Кихот без Санчо или Ричардетто без Феррагюса (чего недооценили ни продолжатели Сервантеса18, ни подражатель Ариосто – монсеньер Фортигверра19), то давайте, читатель, побеседуем между собой, покамест они снова не встретятся.

Вы намерены принять историю капитана за басню, но вы не правы. Уверяю вас, что в том самом виде, в каком Жак рассказывал ее своему хозяину, я слышал ее в Доме Инвалидов, уж не помню в каком году, в день святого Людовика за столом у господина Сент-Этьена, тамошнего майора; а рассказчик, который говорил в присутствии нескольких других офицеров из того же полка, знавших это дело, был человек степенный и вовсе не похожий на шутника. А посему повторяю вам, как применительно к данному случаю, так и на будущее: будьте осмотрительны, если не хотите в разговоре Жака с его Хозяином принять правду за ложь, а ложь за правду. Я вас должным образом предупредил, а дальше умываю руки. – Какая странная пара, скажете вы. – Так вот что вызывает в вас недоверие! Во-первых, природа столь разнообразна, особенно в отношении инстинктов и характеров, что даже воображение поэта не в состоянии создать такой диковины, образчика которой вы не нашли бы в природе с помощью опыта и наблюдения. Я сам, говорящий с вами, встретил двойника «Лекаря поневоле"20, которого считал до тех пор сумасброднейшим и забавнейшим измышлением. – Как! Двойника того мужа, которому жена говорит: «У меня трое детей на руках» и который отвечает ей: «Поставь их на землю…» – «Они просят хлеба…» – «Накорми их березовой кашей»? – Именно так. Вот его беседа с моей женой.

«Это вы, господин Гусс?»

«Да, сударыня, я, а не кто-нибудь другой».

«Откуда вы идете?»

«Оттуда, куда ходил».

«Что вы там делали?»

«Чинил испортившуюся мельницу».

«Чью мельницу?»

«Не знаю; я не подрядился чинить мельника».

«Вы отлично одеты вопреки своему обыкновению; отчего же под столь опрятным платьем вы носите такую грязную рубашку?»

«У меня только одна рубашка».

«Почему же у вас только одна?»

«Потому что у меня одновременно бывает только одно тело».

«Мужа нет дома, но надеюсь, это не помешает вам у нас пообедать?»

«Нисколько: я ведь не одалживал ему ни своего желудка, ни своего аппетита».

«Как поживает ваша супруга?»

«Как ей угодно; это не мое дело».

«А дети?»

«Превосходно».

«А тот, что с такими красивыми глазками, такой пухленький, такой гладенький?»

«Лучше других: он умер».

«Учите вы их чему-нибудь?»

«Нет, сударыня».

«Как! Ни читать, ни писать, ни закону божьему?»

«Ни читать, ни писать, ни закону божьему».

«Почему же?»

«Потому что меня самого ничему не учили, и я не стал от этого глупее. Если у них есть смекалка, они поступят как я; если они дураки, то от моего учения они еще больше поглупеют…»

Повстречайся он вам, вы можете заговорить с ним, не будучи знакомы. Затащите его в кабачок, изложите ему свое дело, предложите отправиться с вами за двадцать миль, – он отправится; используйте его и отошлите, не «платив ни гроша, – он уйдет вполне довольный.

Слыхали ли вы о некоем Премонвале21, дававшем в Париже публичные уроки математики? Он был его другом… Но, может быть, Жак и его Хозяин уже встретились; хотите вернуться к ним или предпочитаете остаться со мной? Гусс и Премонваль вместе содержали школу. Среди учеников, толпами посещавших их заведение, была молодая девушка, мадемуазель Пижон22, дочь искусного мастера, изготовившего те две великолепные планисферы, которые перенесли из Королевского сада в залы Академии наук. Каждое утро мадемуазель Пижон отправлялась в школу с папкой под мышкой и готовальней в муфте. Один из профессоров, Премонваль, влюбился в свою ученицу, и в промежутки между теоремами о телах, вписанных в сферу, поспел ребенок. Папаша Пижон был не такой человек, чтоб терпеливо выслушать правильность этого короллария. Положение любовников становится затруднительным, они держат совет; но поскольку у них нет ни гроша, то какой же толк может быть от такого совещания? Они призывают на помощь своего приятеля Гусса. Тот, не говоря ни слова, продает все, что имеет, – белье, платье, машины, мебель, книги; сколачивает некоторую сумму, впихивает влюбленных в почтовую карету, верхом сопровождает их до Альп; там он высыпает из кошелька оставшуюся мелочь, передает ее друзьям, обнимает их, желает им счастливого пути, а сам, прося милостыню, идет пешком в Лион, где расписывает внутренние стены мужского монастыря и на заработанные деньги, уже без попрошайничества, возвращается в Париж.

Это просто прекрасно. – Безусловно! И, судя по этому героическому поступку, вы полагаете, что Гусс был образцом нравственности? Так разуверьтесь: он имел о ней не больше понятия, чем щука. – Быть не может! – А между тем это так. Я беру его к себе в дело; даю ему ассигновку в восемьдесят ливров на своих доверителей; сумма проставлена цифрами; как же он поступает? Приписывает нуль и получает с них восемьсот ливров. – Что за гнусность! – Гусс в такой же мере бесчестен, когда меня обкрадывает, в какой честен, когда отдает все ради друга; это беспринципный оригинал. Восьмидесяти ливров ему было недостаточно, он росчерком пера добыл восемьсот, в которых нуждался. А ценные книги, которые он мне преподнес! – Что еще за книги? – Но как быть с Жаком и его Хозяином? Как быть с любовными похождениями Жака? Ах, читатель, терпение, с которым вы меня слушаете, доказывает, как мало вы интересуетесь моими героями, и я испытываю искушение оставить их там, где они находятся… Мне нужна была ценная книга, он мне ее приносит; спустя несколько времени мне нужна другая ценная книга; и он снова мне ее приносит; я хочу заплатить, но он не берет денег. Мне нужна третья ценная книга…

«Этой я вам не достану, – говорит он. – Вы слишком поздно сказали: мой сорбоннский доктор умер».

«Что общего между вашим сорбоннским доктором и книгой, которая мне нужна? Разве вы первые две книги взяли в его библиотеке?»

«Разумеется».

«Без его согласия?»

«А зачем мне нужно было его согласие, чтобы совершить акт справедливого распределения? Я только переместил книги, перенося их оттуда, где они были бесполезны, туда, где им найдут достойное применение…»

Вот и судите после этого о человеческих поступках! Но что замечательно, так это история Гусса и его жены… Понимаю вас, вам наскучило, и вы бы не прочь были вернуться к нашим двум путешественникам. Читатель, вы обращаетесь со мной как с автоматом, это невежливо: «Рассказывайте любовные похождения Жака, – не рассказывайте любовных похождений Жака… Выкладывайте историю Гусса, – мне наскучила ис…» Я, конечно, иногда должен следовать вашим прихотям, но необходимо также, чтоб иногда я следовал и своим, не говоря уж о том, что всякий слушатель, позволивший мне начать рассказ, тем самым обязывается дослушать его до конца.

Я сказал вам: «во-первых», а сказать «во-первых» – значит обещать, что вы скажете по меньшей мере «во-вторых». Итак, во-вторых… Послушайте меня!.. Нет, не слушайте, я буду говорить для себя… Быть может, капитана и его приятеля терзала слепая и скрытая ревность: дружба не всегда в силах подавить это чувство. Труднее всего простить другому его достоинства. Не опасались ли они какой-нибудь несправедливости по службе, которая одинаково оскорбила бы их обоих? Сами того не подозревая, они старались заранее отделаться от опасного соперника, испытать его на предстоящий случай. Но как можно подумать это о человеке, который великодушно уступает комендантскую должность неимущему приятелю! Да, уступает; но если б его лишили этой должности, он, быть может, потребовал бы ее с обнаженной шпагой. Когда среди военных кого-нибудь обходят чином, это не приносит никакой чести счастливцу, но бесчестит его соперника. Однако оставим все это и скажем, что уж таков был их заскок. Разве не у всякого человека бывает свой заскок? Заскок наших двух офицеров был в течение нескольких веков манией всей Европы, его называли «рыцарским духом». Все эти блестящие витязи, вооруженные с головы до ног, носившие цвета своих дам, восседавшие на парадных конях, с копьем в руке, с поднятым или опущенным забралом, обменивавшиеся гордыми и вызывающими взглядами, угрожавшие, опрокидывавшие друг друга в пыль, усеивавшие обширное турнирное поле обломками оружия, были лишь друзьями, завидовавшими чьей-либо доблести. В тот момент, когда эти друзья на противоположных концах ристалища держали копья наперевес и всаживали шпоры в бока своих боевых коней, они превращались в смертельных врагов и нападали друг на друга с таким же бешенством, как на поле битвы. Как видите, эти два офицера были лишь паладинами, родившимися в наши дни, но верными старинным нравам. Всякая добродетель и всякий порок на время расцветают, а потом выходят из моды. Было время грубой силы, было время физической ловкости. Храбрость пользуется то большим, то меньшим почетом; чем она становится обыденней, тем меньше ею хвастаются, тем меньше ее восхваляют. Последите за склонностями людей – и вы найдете таких, которые как будто родились слишком поздно: они принадлежат другому веку. И почему бы нашим двум воинам не затевать ежедневные и опасные поединки исключительно из желания нащупать слабую сторону противника и одержать над ним верх? Дуэли повторяются во всяких видах в обществе: среди священников, судейских, литераторов, философов; у каждого звания свои копья и свои рыцари, и самые почтенные, самые занимательные из наших ассамблей суть только маленькие турниры, где иногда носят цвета своей дамы – если не на плече, то в глубине сердца. Чем больше зрителей, тем жарче схватка; присутствие женщин доводит пыл и упорство до крайних пределов, и стыд перенесенного на их глазах поражения никогда не забывается.

А Жак?.. Жак въехал в городские ворота, проскакал по улицам под крики детей и достиг противоположного предместья, где лошадь его ринулась в маленькие низкие ворота, причем между перекладиной этих ворот и головой Жака произошло ужасное столкновение, от которого либо перекладина должна была треснуть, либо Жак упасть навзничь; как передают, случилось последнее. Жак упал с проломленным черепом и потерял сознание. Его подняли и привели в чувство с помощью ароматического спирта; мне даже кажется, что владелец дома пустил ему кровь. – Он был лекарем? – Нет. Между тем подоспел Хозяин Жака, спрашивавший о нем у всех встречных:

– Не видели ли вы высокого, худого человека на пегой лошади?

– Он только что промчался, и с такой быстротой, словно его нес сам черт; вероятно, он уже прикатил к своему хозяину.

– А кто же его хозяин?

– Палач.

– Палач?

– Да; ведь это его лошадь.

– А где живет палач?

– Довольно далеко, но не трудитесь туда ходить; вот, кажется, слуги тащат того самого человека, о котором вы спрашивали и которого мы приняли за одного из лакеев.

Но кто же разговаривал так с Хозяином Жака? Без сомнения – трактирщик, у дверей которого тот остановился; это был низенький человечек, пузатый как бочка; рукава его рубашки были засучены до локтей, на голове миткалевый колпак, живот повязан кухонным фартуком, а на боку большой нож.

– Скорей, скорей кровать для этого несчастного! Костоправа, врача, аптекаря! – крикнул ему Хозяин Жака.

Тем временем Жака положили перед ним на землю; на лбу у него был большой толстый компресс, веки опущены.

– Жак, Жак!

– Это вы, сударь?

– Да, я; взгляни на меня.

– Не могу.

– Что случилось?

– Да все эта лошадь! Проклятая лошадь! Завтра вам расскажу, если только не умру за ночь.

В то время как его вносили и поднимали по лестнице, Хозяин Жака командовал шествием, прикрикивая:

– Осторожно! Тише! Тише, черт побери! Вы его ушибете! Эй ты, что держишь ноги, поворачивай направо, а ты, что держишь голову, сворачивай налево!

Между тем Жак шептал:

– Значит, свыше было предначертано…

Не успели Жака уложить, как он крепко заснул. Хозяин провел ночь у его изголовья, щупал ему пульс и беспрестанно смачивал компресс примочкой от ран. Жак застал его за этим занятием при своем пробуждении и спросил:

– Что вы тут делаете?

Хозяин. Ухаживаю за тобой. Ты мне слуга, когда я болен или здоров; но я твой слуга, когда ты заболеваешь.

Жак. Очень рад узнать, что вы так человеколюбивы; это свойство в отношении слуг присуще далеко не всем господам.

Хозяин. Как поживает твоя голова?

Жак. Не хуже перекладины, против которой она устояла.

Хозяин. Возьми простыню в зубы и тереби покрепче… Что ты чувствуешь?

Жак. Ничего; кувшин как будто цел.

Хозяин. Тем лучше. Ты, кажется, хочешь встать?

Жак. А как же, по-вашему?

Хозяин. По-моему, тебе следует лежать.

Жак. А я думаю, что нам следует позавтракать и ехать дальше.

Хозяин. Где твоя лошадь?

Жак. Я оставил ее у прежнего владельца, честного человека, порядочного человека, который взял ее назад за ту же цену, за какую нам ее продал.

Хозяин. А знаешь ли ты, кто этот честный, этот порядочный человек?

Жак. Нет.

Хозяин. Я скажу тебе по дороге.

Жак. Почему же не сейчас? Что за тайна?

Хозяин. Тайна или не тайна, а не все ли равно, узнаешь ли ты сейчас или позже?

Жак. Да, все равно.

Хозяин. Но тебе нужна лошадь.

Жак. Трактирщик, вероятно, с охотой уступит одну из своих.

Хозяин. Поспи еще немного, а я об этом позабочусь.

Хозяин спускается вниз, заказывает завтрак, покупает лошадь, возвращается к Жаку и застает его одетым. Вот они подкрепились и пускаются в путь: Жак – утверждая, что неприлично уезжать, не отдав ответного визита горожанину, у ворот которого он чуть было не лишился жизни и который так любезно оказал ему помощь; Хозяин – успокаивая его по поводу такой щепетильности заверением, что он хорошо вознаградил служителей горожанина, донесших раненого до трактира. Жак же, в свою очередь, возражал, что деньги, данные слугам, не снимают с него обязательств перед их господином, что таким поведением вызывают в людях сожаление о совершенном благодеянии и отвращение к нему, а на себя накликают славу неблагодарного человека.

– Я слышу, сударь, все, что этот горожанин говорит обо мне, ибо он сам сказал бы то же, будь он на моем месте, а я на его…

Они выезжали из города, когда им повстречался высокий, крепкий мужчина в отороченной тесьмой шляпе, в платье с галуном на любой рост; он шел один, если не считать двух бежавших впереди него собак. Не успел Жак его заметить, как мгновенно соскочил с лошади, воскликнул: «Это он!» – и бросился ему на шею. Ласки Жака, казалось, очень смущали хозяина собак; он тихонько его отпихивал и говорил:

– Сударь, вы оказываете мне слишком много чести.

– Нисколько; я обязан вам жизнью и, право, не знаю, как вас отблагодарить.

– Вы не знаете, кто я.

– Разве вы не тот предупредительный горожанин, который оказал мне помощь, пустил кровь и сделал перевязку, когда моя лошадь…

– Да, это так.

– Разве вы не тот честный горожанин, что купили у меня назад лошадь за ту же цену, по которой мне ее продали?

– Тот самый.

И Жак снова принялся целовать его то в одну, то в другую щеку; Хозяин улыбался, а собаки, задрав морды, стояли, как бы застыв в изумлении от сцены, которую видели впервые. Жак, добавив к выражениям благодарности множество поклонов, на которые его благодетель не отвечал, и множество пожеланий, принятых весьма холодно, снова сел на лошадь, сказав своему Хозяину:

– Я питаю глубочайшее почтение к этому человеку, но вы должны мне подробнее рассказать о нем.

Хозяин. А почему он представляется вам таким почтенным?

Жак. Потому, что человек, не придающий значения своим услугам, должен быть обязательным от природы и обладать укоренившейся привычкой к благотворительности.

Хозяин. По каким признакам вы судите об этом?

Жак. По безразличному и холодному виду, с которым он отнесся к моей благодарности; он мне не поклонился, не сказал ни слова – казалось, не узнал меня и теперь, быть может, думает с презрением: «Вероятно, этому путешественнику чужды благодеяния и стоит больших усилий совершить справедливый поступок, раз он так расчувствовался…» Что же такого нелепого в моих речах, заставляющего вас покатываться со смеху? Во всяком случае, вы должны сказать мне имя этого человека, чтобы я занес его в свои таблички.

Хозяин. Охотно; пишите.

Жак. Я вас слушаю.

Хозяин. Пишите: человек, к которому я питаю глубочайшее почтение…

Жак. Глубочайшее почтение…

Хозяин. Это…

Жак. Это…

Хозяин. Палач из ***.

Жак. Палач?

Хозяин. Да, да, палач.

Жак. Можете ли вы объяснить мне значение этой шутки?

Хозяин. Я не шучу. Последи за звеньями этого происшествия. Тебе нужна лошадь: судьба направляет тебя к прохожему, а прохожий оказался палачом. Его лошадь дважды тащит тебя к виселицам; в третий раз она везет тебя к палачу; там ты падаешь, лишившись чувств; тебя несут – и куда же? – в трактир, в убежище, во всеобщее пристанище. Слышал ли ты, Жак, рассказ о смерти Сократа?

Жак. Нет.

Хозяин. Это был афинский мудрец. А быть мудрецом всегда было опасно. Сограждане Сократа приговорили его выпить цикуту. И вот Сократ поступил как ты: он обошелся весьма любезно с палачом, предложившим ему этот яд. Признайся, Жак, ведь ты своего рода философ. Я знаю, что эта порода людей ненавистна сильным мира сего, перед которыми они не преклоняют колен; ненавистна судейским, являющимся в силу своей должности защитниками предрассудков, против которых философы борются; ненавистна священникам, которые редко видят философов у своих алтарей; ненавистна поэтам, людям беспринципным и по глупости смотрящим на философию как на топор для изящных искусств, не считаясь с тем, что даже те из них, кто подвизался на гнусном поприще сатиры, были только льстецами; ненавистна народам, бывшим во все времена рабами тиранов, которые их угнетали, мошенников, которые их надували, и шутов, которые их потешали. Таким образом, я, как видишь, сознаю, как опасно быть философом и как важно то признание, которого я от тебя требую, но я не стану злоупотреблять твоей тайной. Жак, друг мой, ты – философ; я скорблю о тебе; и если только возможно прочесть в настоящем то, чему предстоит когда-нибудь случиться, и если то, что предначертано свыше, иногда может быть предвидено людьми задолго до его свершения, то смерть твоя будет философской и ты позволишь накинуть на себя петлю столь же охотно, как Сократ принял чашу с цикутой.

Жак. Вы говорите не хуже любого пророка; но, к счастью, сударь…

Хозяин. Кажется, ты не слишком веришь тому, что я сказал; а это окончательно подкрепляет мои предчувствия.

Жак. А вы-то сами, сударь, верите этому?

Хозяин. Верю; но если б даже и не верил, то это ничего бы не изменило.

Жак. Почему?

Хозяин. Потому что опасность грозит только тем, кто говорит, а я молчу.

Жак. А предчувствиям вы верите?

Хозяин. Я смеюсь над ними, но, по правде говоря, с трепетом. Некоторые удивительно оправдываются. К этим сказкам привыкаешь с раннего детства. Если твои сны раз пять-шесть сбудутся и после этого тебе приснится, что твой друг умер, то, проснувшись, ты отправишься к нему, чтобы узнать о его здоровье. Но в особенности трудно отделаться от тех предчувствий, которые ты испытываешь, когда событие происходит на расстоянии, и которые носят символический характер.

Жак. Иногда вы рассуждаете так глубокомысленно и хитроумно, что я вас не понимаю. Не поясните ли вы свою мысль примером?

Хозяин. Это нетрудно сделать. Одна женщина жила в деревне со своим восьмидесятилетним мужем, страдавшим каменной болезнью. Муж простился с ней и поехал в город, чтобы удалить камни. Накануне операции он написал жене: «В ту минуту, когда ты получишь это письмо, я буду лежать под ланцетом брата Козьмы23…» Ты знаешь эти обручальные кольца, которые состоят из двух половинок: на одной выгравировано имя мужа, на другой – имя жены. У этой женщины, в то время как она читала письмо мужа, было на пальце такое кольцо: Так вот, в этот самый момент ее кольцо распалось: половина с ее именем осталась на пальце, а половинка с именем мужа скатилась на письмо и рассыпалась на кусочки… Как, по-твоему, Жак, найдется ли человек, обладающий достаточной рассудительностью и достаточной твердостью духа, которого бы такое происшествие и при таких обстоятельствах не потрясло? И действительно, женщина чуть было не умерла от ужаса. Ее страх прошел только тогда, когда письмо от мужа, полученное со следующей почтой, известило ее, что операция прошла благополучно, что он вне опасности и надеется обнять ее к концу месяца.

Жак. И он в самом деле обнял ее?

Хозяин. Да.

Жак. Я задал вам этот вопрос, так как несколько раз замечал, что предчувствия лукавы. Сначала обвиняешь их в том, что они солгали, а минуту спустя оказывается, что они сказали правду. Таким образом, сударь, по-вашему, случай с символическим предчувствием относится ко мне, и вы против воли полагаете, что мне грозит смерть, на манер того философа?

Хозяин. Не стану скрывать от тебя; но чтобы прогнать эту печальную мысль, не мог ли бы ты…

Жак. Продолжить историю своих любовных похождений?

Жак продолжал рассказ. Мы покинули его, если не ошибаюсь, в обществе лекаря.

Лекарь: «Боюсь, как бы ваша история с коленом не затянулась больше чем на один день».

Жак: «Не все ли равно? Она затянется ровно настолько, насколько это предначертано свыше».

Лекарь: «По стольку-то в день за постой, харчи и уход составит кругленькую сумму».

Жак: «Речь, доктор, идет не о сумме за все время; сколько в день?»

Лекарь: «Двадцать пять су, недорого?»

Жак: «Слишком дорою; я бедный малый, доктор; сбросьте половину и позаботьтесь как можно скорее, чтобы меня перенесли к вам».

Лекарь: «Двенадцать с половиной су – это ни то ни се; кладите тринадцать».

Жак: «Двенадцать с половиной… Ну, пусть тринадцать… По рукам!»

Лекарь: «И вы будете платить поденно?»

Жак: «Уж как договорились».

Лекарь: «Дело в том, что жена – баба бывалая; она, видите ли, не понимает шуток».

Жак: «Ах, доктор, прикажите поскорее перенести меня к вашей бывалой бабе».

Лекарь: «По тринадцать су в день – это в месяц составит девятнадцать ливров десять су. Кладите двадцать франков».

Жак: «Пусть будет двадцать».

Лекарь: «Вы хотите получить хороший стол, хороший уход и быстро выздороветь. Помимо пищи, помещения и услуг, надо считать еще лекарства, белье и…»

Жак: «Словом?»

Лекарь: «Словом, за все про все двадцать четыре франка».

Жак: «Пусть двадцать четыре; но без хвостика».

Лекарь: «Один месяц – двадцать четыре франка; два месяца – сорок восемь ливров; три месяца – семьдесят два ливра. Ах, как была бы довольна моя докторша, если, переехав к нам, вы бы уплатили авансом половину этой суммы!»

Жак: «Согласен».

Лекарь: «Но она была бы еще более довольна…»

Жак: «Если бы я заплатил за квартал? Хорошо».

Жак продолжал:

– Лекарь разыскал хозяев, предупредил их о нашем договоре, и через минуту муж, жена и дети собрались вокруг моей кровати, довольные и веселые; посыпались бесчисленные вопросы о моем здоровье, о моем колене, похвалы их куму-лекарю и его жене, потоки пожеланий, – и какая приветливость, какое сочувствие, какое старание мне услужить! Хотя лекарь и не говорил им, что у меня водятся кое-какие деньжонки, но они знали своего куманька; он брал меня к себе, и этого было достаточно. Я расплатился с хозяевами; дал детям несколько мелких монеток, которые, однако, родители ненадолго оставили в их руках. Был ранний час. Крестьянин отправился в поле, жена вскинула на плечи корзину и удалилась; дети, опечаленные и недовольные тем, что у них отняли деньги, исчезли, так что когда понадобилось поднять меня с лежанки, одеть и положить на носилки, то не оказалось никого, кроме лекаря, который принялся кричать во всю глотку; но никто его не слышал.

Хозяин. А Жак, который любит разговаривать сам с собой, вероятно, сказал: «Не плати никогда вперед, если не хочешь, чтобы тебе плохо служили».

Жак. Нет, сударь, момент был более подходящим для того, чтобы выйти из себя и выругаться, чем для того, чтобы читать проповеди. Я выхожу из себя, ругаюсь, а затем уже делаю моральные выводы; но, пока я рассуждал, лекарь вернулся с двумя крестьянами, нанятыми им для того, чтобы перенести меня за мои же деньги, о чем он не преминул поставить меня в известность. Эти люди оказали мне первые услуги при моем водворении на самодельных носилках, которые состояли из тюфяка, положенного на шесты.

Хозяин. Слава тебе господи! Наконец-то ты в доме лекаря и влюблен в его жену или дочь.

Жак. Кажется, сударь, вы ошибаетесь.

Хозяин. И ты думаешь, что я буду дожидаться три месяца в доме лекаря, прежде чем услышу от тебя первое слово о твоих любовных похождениях? Нет, Жак, это невозможно! Избавь меня, пожалуйста, от описания дома, характера лекаря, нрава его жены и перипетий твоего исцеления; перескочи через все это. К делу, любезный, к делу! Колено твое почти выздоровело, ты в достаточной мере поправился и влюблен.

Жак. Хорошо, я влюблен, раз уж вы так торопитесь.

Хозяин. В кого влюблен?

Жак. В высокую восемнадцатилетнюю брюнетку: прекрасно сложена, крупные черные глаза, маленький алый ротик, красивые руки, дивные пальчики. Ах, сударь, какие пальчики! Эти самые пальчики…

Хозяин. Тебе кажется, что ты все еще держишь их.

Жак. Эти самые пальчики вы не раз брали украдкой в руки и держали, и только от них зависело позволить вам то, что вы хотели с ними сделать.

Хозяин. Этого, Жак, я никак не ожидал.

Жак. И я тоже.

Хозяин. Сколько ни ломаю себе голову, не могу припомнить ни высокой брюнетки, ни дивных пальчиков; попробуй говорить яснее.

Жак. Согласен; но при условии, что мы вернемся обратно и войдем в дом лекаря.

Хозяин. Ты полагаешь, что это предначертано свыше?

Жак. Решайте сами; во всяком случае, здесь, на земле, предначертано, что chi va piano, va sano*.

>> * Кто идет медленно, идет уверенно (итал.).

Хозяин. И что chi va piano, va lontano*, a я хотел бы уже приехать.

>> * Кто идет уверенно, идет далеко (итал.). Обе итальянские поговорки соответствуют русской пословице: «Тише едешь – дальше будешь».

Жак. Что же вы решили?

Хозяин. Поступай как знаешь.

Жак. В таком случае мы снова у костоправа, и свыше было предначертано, что мы туда вернемся. Лекарь, его жена и дети так умело сговорились опустошить мой кошелек всякого рода мелкими грабежами, что это им вскоре удалось. Колено мое хотя и не зажило, но казалось на пути к исцелению; рана почти затянулась, я мог ходить с помощью костыля, и у меня оставалось еще восемнадцать франков. Никто так не любит говорить, как заики; никто так не любит ходить, как хромоножки. Как-то в хороший осенний день задумал я совершить длинную прогулку; от деревни, где я жил, до соседней было около двух миль.

Хозяин. А как эта деревня называлась?

Жак. Если я вам скажу, вы догадаетесь обо всем. Прибыв туда, я зашел в харчевню, передохнул, подкрепился. День клонился к концу, и я собирался вернуться восвояси, когда в харчевне, где я находился, послышались снаружи резкие крики, испускаемые какой-то женщиной. Я вышел. Люди столпились вокруг нее. Она лежала на земле, рвала на себе волосы и говорила, указывая на осколки большой крынки:

«Без денег, целый месяц без денег! Кто же будет в это время кормить моих бедных детей? Управитель, у которого душа черствее камня, мне гроша не уступит. Как я несчастна! Без денег, целый месяц без денег!..»

Все жалели ее; вокруг нее только и раздавалось «Бедная женщина! Бедная женщина!» – но никто не полез в карман за деньгами. Я быстро подошел к ней и спросил:

«Что с вами случилось, милая моя?»

«Что со мной случилось? Разве вы не видите? Меня послали купить крынку масла; я поскользнулась, упала, крынка разбилась, и вот масло, которым она была полна до краев…»

Тут подошли крохотные ребятишки этой женщины; они были полуголые, а скверная одежонка матери свидетельствовала о нищете всего семейства. И мать и дети принялись вопить. Вы меня знаете: достаточно было бы и десятой доли такого зрелища, чтобы меня растрогать; все во мне прониклось жалостью, и слезы выступили у меня на глазах. Прерывающимся голосом спросил я у женщины, на сколько денег было в кувшине масла. «На сколько? – отвечала она, воздевая руки вверх. – На девять франков; это больше, чем я могу заработать в месяц…» Тотчас же развязав кошелек и бросив ей два полных экю24, я сказал: «Вот вам, милая моя, двенадцать франков» – и, не дожидаясь благодарственных излияний, направился по дороге в деревню.

Хозяин. Жак, вы совершили прекрасный поступок.

Жак. Я совершил глупость, с вашего разрешения. Не успел я отойти и ста шагов, как признался себе в этом; на полпути я повторил то же самое, но уже выразительнее, а придя к лекарю с пустыми карманами, испытал последствия этого на собственной шкуре.

Хозяин. Может быть, ты и прав, и моя похвала была так же неуместна, как твоя жалость… Нет, нет, Жак, я настаиваю на своем первом мнении: пренебрежение собственными нуждами – вот главная заслуга твоего поступка. Предвижу последствия: ты будешь жертвой бесчеловечности лекаря и его жены; они прогонят тебя; но если б даже тебе пришлось умирать перед их дверью на навозной куче, ты умирал бы на ней довольный собой.

Жак. Такой силой духа, сударь, я не обладаю. С трудом продвигался я вперед, сожалея (должен вам сознаться) о своих двух экю, которые уже нельзя было вернуть, и портя этим сожалением доблесть своего поступка. Я был на равном расстоянии от обеих деревень, и день уже окончательно угас, когда трое грабителей вышли из кустов, окаймлявших дорогу, бросились на меня, опрокинули, обшарили мои карманы и крайне удивились, найдя у меня столь незначительную сумму. Они рассчитывали на более крупную добычу; будучи свидетелями оказанного мною в деревне благодеяния, они вообразили, что у того, кто так легко швыряет луидор, таких луидоров должно быть по меньшей мере два десятка. Рассердившись на то, что их надежды не оправдались и что из-за пригоршни жалких су они подвергли себя опасности быть вздернутыми на дыбу, если по моей жалобе их изловят и я их опознаю, грабители колебались с минуту, не прикончить ли меня. К счастью, они, услыхав шум, пустились наутек, и я отделался несколькими ушибами, полученными во время падения и ограбления. После бегства бандитов я пошел своей дорогой и, как мог, добрался до деревни; прибыл я в два часа ночи, бледный, обессиленный, страдая от увеличившейся боли в колене и от ударов, полученных мною в разные части тела. Лекарь… Что с вами, сударь? Вы стиснули зубы, размахиваете руками, словно перед вами враг…

Хозяин. Да, да; я хватаю шпагу, кидаюсь на разбойников и мщу за тебя. Скажи мне, как могло случиться, что составитель великого свитка предназначил такую награду за столь великодушный поступок? Почему я, жалкий человек, преисполненный недостатков, вступаюсь за тебя, а его, который спокойно позволил напасть на тебя, сбить с ног, терзать, топтать, называют вместилищем всех совершенств?

Жак. Тише, тише, сударь: то, что вы сказали, чертовски попахивает костром.

Хозяин. Что ты озираешься?

Жак. Смотрю, нет ли поблизости кого-нибудь, кто бы нас подслушивал… Лекарь пощупал мне пульс и определил лихорадку. Я улегся, не обмолвившись ни словом о происшествии, и предался размышлениям на своем одре, ибо имел дело с двумя душонками… и, боже, с какими душонками! У меня не было ни гроша и ни малейшего сомнения в том, что на другой день, после моего пробуждения, от меня потребуют условленную поденную плату.

Тут Хозяин, обхватив руками шею своего слуги, воскликнул:

– Бедный Жак, как ты поступишь? Что с тобой будет? Твое положение меня пугает.

Жак. Успокойтесь, сударь, ведь я здесь.

Хозяин. Совсем забыл; мне казалось, что наступило утро, что я подле тебя, у лекаря, в момент твоего пробуждения и что пришли требовать с тебя денег.

Жак. Не знаешь, сударь, ни чему радоваться, ни чем огорчаться в этой жизни. Добро влечет за собой зло, зло влечет добро. Мы шествуем в ночи под покровом того, что предначертано свыше, одинаково неразумные как в своих желаниях, так и в своих радостях и горестях. Когда я плачу, то иногда убеждаюсь, что я дурак.

Хозяин. А когда смеешься?

Жак. Опять-таки убеждаюсь, что я дурак; между тем я не могу удержаться от того, чтобы не плакать или не смеяться, и это меня бесит. Я тысячу раз пытался… Всю ночь я не сомкнул глаз…

Хозяин. Постой, сначала скажи, что ты такое пытался?

Жак. Смеяться над всем. Ах, если б мне это удалось!

Хозяин. А зачем это тебе?

Жак. Чтоб избавиться от забот, не нуждаться ни в чем, быть самому себе хозяином, чувствовать себя одинаково хорошо – как прислонив голову к тумбе на углу улицы, так и положив ее на мягкую подушку. Таким я и бываю иногда; но, черт его знает, это долго не длится: твердый и непреклонный, как скала, в важных случаях, я нередко становлюсь в тупик при малейшем противоречии или от любого пустяка; так и хочется надавать себе пощечин. В конце концов я отказался от этой мысли и решил остаться таким, каким был; а поразмыслив немного, пришел к убеждению, что это сводится к тому же самому, ибо не все ли равно, каковы мы? Это другой вид покорности судьбе, но более легкий и удобный.

Хозяин. Более удобный – это бесспорно.

Жак. Поутру лекарь отдернул полог моей кровати и сказал:

«Ну, дружище, покажите колено, а то я сегодня далеко уезжаю».

«Доктор, – ответил я мученическим тоном, – мне хочется спать».

«Очень рад. Это хороший признак».

«Не мешайте мне спать. Не стоит менять повязку».

«Ну ладно, спите на здоровье…»

С этими словами он задернул полог, а я бодрствую. Час спустя лекарша снова его отдернула и провозгласила:

«Ну, дружище, вот ваши обсахаренные гренки».

«Госпожа лекарша, – отвечал я страдальческим тоном, – мне не хочется есть».

«Кушайте, кушайте, все равно не заплатите ни больше, ни меньше».

«У меня нет аппетита».

«Тем лучше! Останется мне и детям».

С этими словами она задернула полог, позвала детей, и они принялись уплетать мои обсахаренные гренки.


Читатель, мне очень хочется знать, что ты скажешь, если я сделаю паузу и вернусь к истории человека, имевшего только одну рубашку, ибо у него было лишь одно тело? Ты скажешь, что я зашел, говоря вольтеровским языком, в тупик, или, выражаясь грубо, залез на задворки25, откуда не знаю как выбраться, и прибегаю к нелепым побасенкам, чтоб выиграть время и выпутаться из тех, которые начал. Нет, читатель, ты заблуждаешься полностью. Мне известно, как Жак избавится от беды; а то, что я тебе расскажу о Гуссе – человеке, обладавшем одновременно только одной рубашкой, так как у него было одновременно только одно тело, – вовсе не басня.

Дело было в троицын день, когда я утром получил записку от Гусса, умолявшего меня навестить его в тюрьме, куда его засадили. Одеваясь, я поразмыслил над его невзгодой и решил, что, должно быть, его портной, булочник, виноторговец или домохозяин выхлопотал приказ об его аресте, который и был приведен в исполнение. Прихожу и застаю его в одной компании с другими лицами зловещей наружности. Спрашиваю его, кто эти люди.

«Старик с очками на носу – человек ловкий и превосходный калькулятор, пытающийся согласовать книги, которые он ведет, со своим личным счетом. Это дело нелегкое – мы с ним это обсуждали, – но я уверен, что он своего добьется».

«А вон тот?»

«Это глупец».

«Нельзя ли пояснее?»

«Глупец, который изобрел машину для подделки кредитных билетов – дрянную машинку, обладающую кучей недостатков».

«А третий, в ливрее, который играет на виолончели?»

«Он здесь ненадолго; быть может, сегодня вечером или завтра утром его отправят в Бисетр26, так как его дело – пустяковое».

«А ваше?»

«Мое еще незначительнее».

После этого он встал, положил свой колпак на постель, и в то же мгновение его тюремные сожители исчезли. Войдя в комнату, где помещался Гусс, я застал его в халате, сидящим за маленьким столиком; он чертил геометрические фигуры и работал так же спокойно, как если бы был у себя дома. Вот мы одни.

«А что вы здесь делаете?»

«Работаю, как видите».

«Кто вас сюда засадил?»

«Я сам».

«Вы сами?»

«Да, сударь».

«Как же вы это сделали?»

«Так же, как сделал бы с другим. Я затеял тяжбу против самого себя, выиграл ее, и, в силу решения, состоявшегося не в мою пользу, а также последовавшего за ним постановления, меня взяли и отвели сюда».

«Вы с ума спятили?»

«Нет, сударь; я рассказываю вам все так, как оно есть».

«Не можете ли вы затеять против себя другую тяжбу, выиграть ее и, в силу нового решения и постановления, выйти на свободу?»

«Нет, сударь».

У Гусса была хорошенькая служанка, которая служила ему половиной гораздо чаще, чем его законная половина. Это неравное распределение нарушило семейный мир. Хотя трудно было досадить этому человеку, которого не пугали никакие скандалы, однако же он решил покинуть жену и поселиться со служанкой. Но все его имущество состояло из мебели, машин, рисунков, орудий и домашней утвари; и он предпочел обобрать жену догола, нежели уйти из дому с пустыми руками, и вот что он задумал. Он решил выдать служанке векселя, дабы она предъявила их ко взысканию и добилась описи и продажи его вещей, которые должны были с моста Сен-Мишель перекочевать на квартиру, где он собирался обосноваться со своей возлюбленной. В восторге от своей идеи, он выписывает векселя, подает их ко взысканию, нанимает двух поверенных. И вот он бегает от одного к другому, преследуя самого себя с превеликим рвением; превосходно нападает и слабо защищается; вот его приговаривают к уплате долга со всеми законными последствиями; вот он мысленно уже завладел всем, что было у него в доме; но дело обернулось иначе. Он нарвался на прехитрую негодяйку, которая, вместо того чтоб описать мебель, взялась за него самого и добилась его ареста и заключения в тюрьму. Таким образом, сколь бы странными ни показались вам те загадочные ответы, которые он мне давал, они тем не менее были правдивы.

В то время как я рассказывал вам эту историю, которую вы сочтете за басню… – А история человека в ливрее, пиликавшего на виолончели? – Обещаю сообщить ее, читатель; честное слово, она от вас не уйдет, а пока позвольте мне вернуться к Жаку и его Хозяину… Жак и его Хозяин достигли жилища, где им предстояло провести ночь. Было поздно; городские ворота оказались запертыми, и путешественникам пришлось остановиться в предместье. И вдруг я слышу шум… – Вы слышите? Да вас там вовсе не было! При чем тут вы? – Вы правы… Итак, Жак… его Хозяин… Раздается страшный шум. Я вижу двух мужчин… – Вы ничего не видите; при чем тут вы? Вас там вовсе не было. – Вы правы. Двое мужчин сидели за столом подле двери занимаемой ими комнаты, разговаривая довольно спокойно; какая-то женщина, подбоченившись, изрыгала на них потоки брани, а Жак пытался успокоить эту женщину, причем она так же мало обращала внимания на его миролюбивые увещания, как и те двое, к которым она обращалась, на ее поношения.

– Погодите, любезная; немного терпения, придите в себя! – говорил. Жак.

– Что, собственно, случилось? Эти господа похожи на вполне порядочных людей.

– Это они порядочные люди? Это злодеи без жалости, без души, без всякого чувства. Что им сделала эта бедная Николь, что они так зверски с ней обошлись? Ее, наверно, изуродовали на всю жизнь.

– Может статься, беда не так велика, как вам кажется.

– Удар был ужасный, говорю я вам; они ее изуродовали.

– Надо проверить; надо послать за врачом.

– Уже послали.

– Надо уложить ее в постель.

– Ее уже уложили, и она стонет так, что сердце разрывается. Бедная Николь!

Во время этих сетований звонили с одной стороны и кричали: «Хозяйка, вина!..» Она отвечала: «Иду». Звонили с другой стороны и кричали: «Хозяйка, белья!» Она отвечала: «Иду, иду».

А из другого угла дома рассвирепевший человек вопил:

– Проклятый болтун! Безудержный болтун! Чего ты не в свое дело суешься? Или хочешь, чтоб я прождал здесь до утра? Жак! Жак!

Трактирщица, горе и раздражение которой несколько улеглись, сказала Жаку:

– Сударь, оставьте меня, вы слишком добры.

– Жак! Жак!

– Поторопитесь. Ах, если б вы знали все беды этого несчастного существа!..

– Жак, Жак!

– Ступайте же; кажется, вас хозяин кличет.

– Жак! Жак!

Действительно, это был Хозяин Жака, который разделся сам и, умирая от голода, выходил из себя, оттого что ему не подавали. Жак поднялся к нему, а минуту спустя пришла трактирщица, которая в самом деле выглядела подавленной.

– Тысячу извинений, сударь, – заявила она Хозяину Жака. – Бывают такие случаи в жизни, которые нелегко перенести. Что прикажете подать? У меня есть куры, голуби, отличная заячья корейка, кролики: наш край славится хорошими кроликами. А может быть, вам угодно речной птицы?

Согласно своему обычаю, Жак заказал Хозяину такой же ужин, как и себе. Блюда подали, и во время еды Хозяин говорил Жаку:

– Черт тебя возьми, что ты делал там внизу?

Жак. Быть может – хорошее, быть может – дурное; почем знать?

Хозяин. Что же хорошее или дурное ты делал внизу?

Жак. Я не допустил, чтобы эту женщину избили двое мужчин, которые сидели там и по меньшей мере сломали руку служанке.

Хозяин. А может быть, для нее было бы лучше, если б ее избили?..

Жак. Для этого имелось бы десять весьма резонных причин. Величайшая удача, случившаяся со мной в жизни…

Хозяин. Это то, что тебя избили?.. Налей!

Жак. Да, сударь, избили ночью на большой дороге, когда я возвращался, как сказано, из деревни, отдав свои деньги и сделав, по моему мнению, глупость, а по вашему – прекрасный поступок.

Хозяин. Помню… Налей!.. А какая причина ссоры, которую ты старался прекратить, и дурного обращения с дочерью или служанкой хозяйки?..

Жак. Право, не знаю.

Хозяин. Ты не знаешь сути дела – и вмешиваешься! Это не вяжется ни с осторожностью, ни со справедливостью, ни с принципами… Налей!..

Жак. Я не знаю, что такое принципы, если это не правила, устанавливаемые для других в интересах самого себя. Я думаю так, а не могу удержаться, чтобы не поступить иначе. Все проповеди напоминают рассуждения королевских эдиктов; все проповедники хотели бы, чтобы мы исполняли их поучения, так как нам от этого, может быть, всем будет лучше, а им-то уж наверное… Добродетель…

Хозяин. Добродетель, Жак, прекрасная вещь; и злые и добрые отзываются о ней хорошо… Налей!..

Жак. Ибо она выгодна для первых и для вторых.

Хозяин. А почему ты считаешь за счастье, что тебя избили?

Жак. Время позднее; вы поужинали, и я тоже; мы оба устали. Давайте-ка ляжем спать.

Хозяин. Это невозможно: трактирщица не все еще подала нам. А пока что продолжай рассказ о своих любовных похождениях.

Жак. На чем бишь я остановился? Прошу вас, сударь, и на этот раз и в будущем – напоминайте мне об этом.

Хозяин. Хорошо; и, выполняя свою суфлерскую обязанность, скажу, что ты лежал в постели, без денег, с сильным недомоганием, в то время как лекарша с детьми уплетала твои обсахаренные гренки.

Жак. Тут послышался шум экипажа, остановившегося у дверей дома. Входит лакей и спрашивает:

«Не здесь ли живет бедный солдат с костылем, который вчера вечером вернулся из соседней деревни?»

«Здесь, – ответила лекарша. – А зачем он вам?»

«Хочу взять его в коляску и увезти с собой».

«Он в постели; отдерните полог и поговорите с ним».

Жак дошел до этого места, когда появилась трактирщица и спросила:

– Что вам угодно на сладкое?

Хозяин. То, что у вас найдется.

Трактирщица, даже не дав себе труда спуститься, крикнула из комнаты:

– Нанон, принесите фрукты, бисквиты, варенье…

При этих словах Жак сказал про себя: «Наверно, изуродовали ее дочь; тут, пожалуй, и не так еще рассвирепеешь…»

А Хозяин обратился к трактирщице:

– Вы только что были очень сердиты?

Трактирщица. А кто бы не рассердился? Бедное существо ничего им не сделало; не успела она войти в их комнаты, как я слышу визг – но какой визг!.. Слава богу! Я немножко успокоилась: лекарь полагает, что все обойдется; все же у нее два сильных ушиба: один – в голову, другой – в лопатку.

Хозяин. Давно ли она у вас?

Трактирщица. Не больше двух недель. Ее бросили на соседней почте.

Хозяин. Как – бросили?

Трактирщица. Ну да, бросили. Есть люди, которые бесчувственнее камня. Она чуть было не утонула, переплывая здешнюю речку; ее точно чудом к нам занесло, и я взяла ее из жалости.

Хозяин. Сколько ей лет?

Трактирщица. Вероятно, года полтора…

При этих словах Жак покатился со смеху:

– Это сучка!

Трактирщица. Прелестнейшее животное на свете: я не отдам своей Николь и за десять луидоров. Бедная Николь!

Хозяин. У вас нежное сердце, сударыня.

Трактирщица. Вы правы, я забочусь о своих домашних животных и о слугах.

Хозяин. Отлично делаете. Кто же те люди, которые так обошлись с Николь?

Трактирщица. Два хозяйчика из соседнего города. Они не перестают шушукаться между собой и воображают, будто никто не знает, о чем они говорят и что с ними случилось. Нет и трех часов, как они здесь, а все их дело мне уже доподлинно известно. Оно очень забавно; если вы торопитесь спать не больше меня, то я расскажу вам эту историю так, как их слуга поведал ее моей служанке, своей землячке, а та сообщила моему мужу, который пересказал ее мне. Теща младшего из них проезжала здесь менее трех месяцев тому назад, против воли направляясь в провинциальный монастырь, где она протянула недолго; она вскоре умерла, и вот почему наши молодые люди в трауре… Но я и сама не заметила, как принялась за их историю. Прощайте, господа, доброй ночи! Хорошее у меня вино?

Хозяин. Отличное.

Трактирщица. Вы довольны ужином?

Хозяин. Очень довольны. Только шпинат был несколько пересолен.

Трактирщица. У меня иногда бывает тяжелая рука. Постели превосходные, и белье свежее: оно служит не больше двух раз.

С этими словами трактирщица удалилась, а Жак и его Хозяин легли в постель, смеясь над недоразумением, заставившим их принять сучку за дочь или служанку хозяйки, и над привязанностью этой особы к брошенной собачонке, находившейся у нее две недели. Жак сказал Хозяину, затягивая тесьму на его ночном колпаке:

– Бьюсь об заклад, что эта женщина предпочитает свою Николь всем прочим обитателям харчевни.

Хозяин ответил:

– Возможно, Жак; но давай спать.


Пока Жак и его Хозяин отдыхают, я выполню свое обещание и расскажу об арестанте, пиликавшем на виолончели, или, вернее, о его сотоварище – его милости Гуссе.

– Этот третий арестант, – сказал он мне, – служит управляющим в знатном доме. Он влюбился в пирожницу с Университетской улицы. Пирожник – простофиля, который больше следил за своей печкой, чем за поведением жены. Но если нашим любовникам не мешала ревность мужа, то мешало постоянное его присутствие. Что ж они сделали, чтобы преодолеть это препятствие? Управляющий подал своему вельможе жалобу, в которой выставлял пирожника человеком дурных нравов, пьяницей, не вылезающим из трактира, зверем, который колотит жену, честнейшую и несчастнейшую из женщин. На основании этой жалобы он добился приказа об аресте мужа, и этот приказ, лишавший мужа свободы, был передан в руки полицейскому комиссару для немедленного приведения в исполнение. Случилось так, что полицейский комиссар был другом пирожника. Они иногда вместе захаживали к виноторговцу; пирожник приносил пирожки, а полицейский комиссар платил за бутылочку. И вот наш комиссар, захватив с собой приказ, проходит мимо дверей пирожника и делает ему условный знак. Они усаживаются за стол и запивают вином пирожки. Комиссар осведомляется у приятеля, как идет его торговля.

«Отлично».

«Не втянули ли тебя в какое-нибудь подозрительное дело?»

«Нет».

«А враги у тебя есть?»

«Не замечал».

«Ладно ли ты живешь со своими родными, с соседями, с женой?»

«Живу с ними в дружбе и в мире».

«Как же ко мне попал приказ о твоем аресте? – спросил полицейский. – Если б я намеревался исполнить свой долг, я схватил бы тебя за шиворот, приготовил бы здесь поблизости карету и отвез бы тебя в место, указанное в этом приказе. Ну-ка, прочти…»

Пирожник прочел и побледнел. Полицейский сказал ему:

«Успокойся, подумаем-ка лучше вместе, что нам предпринять для моей и твоей безопасности. Кто у тебя бывает?»

«Никого».

«Жена твоя кокетлива и красива».

«Я предоставляю ей полную волю».

«Кто-нибудь заглядывается на нее?»

«Как будто нет, если не считать одного управляющего, который иногда заходит, чтоб жать ей руки и молоть вздор; но все это делается в моей лавке, при мне, в присутствии подмастерьев, и я думаю, что между ними не происходит ничего, противного добродетели и чести».

«Ты простофиля?»

«Возможно; но удобнее считать свою жену порядочной женщиной, и я так и поступаю».

«А чей же это управитель?»

«Господина де Сен-Флорантена27».

«А из чьей канцелярии, как ты думаешь, исходит приказ об аресте?»

«Вероятно, из канцелярии де Сен-Флорантена».

«Ты угадал».

«Как! Ест мои пирожки, обнимает мою жену и сажает меня под стражу! Это слишком гадкий поступок: не могу поверить».

«Ты простофиля! Как выглядит твоя жена в последние дни?»

«Скорее грустной, чем веселой».

«А управляющий был давно у тебя?»

«Кажется, вчера… Да, да, именно вчера».

«Ты ничего не заметил?»

«Я мало примечаю; но мне показалось, что, расставаясь, они делали друг другу знаки головой, как если бы один говорил „да“, а другой – „нет“.

«Чья же голова говорила „да“?»

«Управляющего».

«Либо они неповинны, либо они соучастники. Послушай, друг мой, не ходи домой, укройся в каком-нибудь надежном месте – в Тампле, в Аббатстве28 или где вздумаешь, и предоставь мне действовать; но только смотри…»

«Не показываться и молчать?»

«Вот именно».

В то же самое время шпионы сновали около дома пирожника. Сыщики, наряженные на все лады, обращаются к пирожнице и спрашивают, где ее муж; она отвечает одному, что он болен, другому – что он отправился на именины, третьему – что он на свадьбе, а когда вернется, она не знает.

На третий день к двум часам утра пришли предупредить полицейского комиссара, что какой-то человек, закутанный в плащ от самого носа, тихохонько отворил парадную дверь и так же тихо прокрался в дом пирожника. Тотчас же полицейский в сопровождении комиссара, слесаря, извозчичьей кареты и нескольких стражников отправляется к месту происшествия. Открывают отмычкой дверь; полицейский и комиссар без шума поднимаются по лестнице. Стучат в спальню пирожницы – никакого ответа. Стучат вторично – никакого ответа. На третий раз изнутри спрашивают:

«Кто там?»

«Откройте».

«Кто там?»

«Откройте! Именем короля».

«Хорошо, – говорит управляющий пирожнице, с которой лежал в постели. – Опасности нет: это полицейский пришел выполнить приказ об аресте. Открой, я назовусь, он уйдет, и все будет кончено».

Пирожница в одной рубашке отпирает дверь и снова ложится в постель.

Полицейский: «Где ваш муж?»

Пирожница: «Его нет дома».

Полицейский (раздвигая полог): «А кто же это здесь?»

Управитель: «Это я, управляющий господина де Сен-Флорантена».

Полицейский: «Вы лжете! Вы пирожник, ибо тот, кто спит с пирожницей, – это и есть пирожник. Вставайте, одевайтесь и следуйте за мной!»

Пришлось повиноваться: его привели сюда. Министр, узнав о проделке управляющего, одобрил поступок полицейского, который должен прийти за ним сегодня в сумерки, чтобы из этой тюрьмы препроводить его в Бисетр, где благодаря экономии наших администраторов он будет получать свою порцию хлеба, унцию говядины и сможет пиликать на виолончели с утра до вечера…

А что, если и мне тоже приложить голову к подушке в ожидании, когда Жак и его Хозяин проснутся? Как вы полагаете?

На другой день Жак поднялся на рассвете, высунул в окно голову, чтоб узнать, какая погода, убедился, что она отвратительная, снова улегся и предоставил своему Хозяину и мне спать, сколько душе угодно.

Жак, его Хозяин и прочие путешественники, остановившиеся в том же доме, надеялись, что к полудню небо прояснится; но ничуть не бывало; и так как ручей, отделявший предместье от города, настолько надулся и разбух от дождя, что опасно было переправляться через него, то те, чей путь лежал в этом направлении, решили лучше потратить день и переждать. Одни принялись беседовать, другие – ходить взад и вперед, высовывать нос наружу, разглядывать небо и возвращаться обратно, ругаясь и топая ногами; некоторые разговаривали о политике и пили, многие забавлялись игрой, а остальные курили, спали и бездельничали. Хозяин сказал Жаку:

– Надеюсь, что Жак вернется к рассказу о своих любовных похождениях и что небо пожелает продержать меня здесь в дурную погоду достаточно долго, чтобы не лишить удовольствия дослушать их до конца.

Жак. Небо пожелает! Никогда не знаешь, чего оно желает и чего нет, да и само оно, быть может, этого не знает. Мой бедный капитан, которого уже нет на свете, повторял мне это сотни раз; и чем дольше я живу, тем больше признаю, что он прав… За вами дело, сударь!

Хозяин. Помню. Ты остановился на экипаже и лакее, которому лекарша разрешила отдернуть полог кровати и поговорить с тобой.

Жак. Лакей подошел к постели и сказал мне: «Ну, приятель, вставайте, одевайтесь и едем». Я ответил ему из-под одеяла, не видя его и не показываясь ему на глаза: «Не мешайте мне спать, приятель, и уезжайте».

Лакей возражает, что у него есть приказ от его хозяина, что он должен его исполнить.

«А ваш хозяин, распоряжающийся незнакомым ему человеком, распорядился ли уплатить то, что я здесь задолжал?»

«С этим уже покончено. Торопитесь: вас ждут в замке, и поверьте, вам будет там гораздо лучше, чем здесь, если только вы оправдаете возбужденное вами любопытство».

Я даю себя уговорить: встаю, одеваюсь, и меня ведут под руки. Я уже простился с лекаршей и собрался сесть в экипаж, когда эта женщина, подойдя ко мне, дернула меня за рукав и попросила отойти с ней в угол комнаты, чтобы сказать мне несколько слов.

«Вот что, друг мой, – заявила она, – вы, кажется, не можете на нас пожаловаться: доктор спас вам ногу, я хорошо ухаживала за вами, и я надеюсь, что вы не забудете о нас в замке».

«А что я могу для вас сделать?»

«Попросить, чтобы моего мужа пригласили вас перевязывать. Там куча народу. Это лучшая клиентура в округе. Сеньор – человек щедрый; он хорошо платит, и от вас зависит составить наше счастье. Муж несколько раз пытался туда проникнуть, но безуспешно».

«Разве в замке нет лекаря, госпожа докторша?»

«Конечно, есть».

«А будь этот лекарь вашим мужем, приятно ли было бы вам, если б ему повредили и выжили его оттуда?»

«Этому лекарю вы ничем не обязаны, а моему мужу, кажется, кое-чем обязаны: если вы, как раньше, ходите на обеих ногах, то это – его рук дело».

«А если ваш муж сделал мне добро, то я, по-вашему, должен сделать другому зло? Будь хотя бы это место свободным…»


Жак собрался продолжать, когда вошла трактирщица, держа на руках завернутую в пеленки Николь, целуя ее, жалея, лаская и причитая над ней, как над ребенком:

– Бедная моя Николь! Она всю ночь напролет провизжала. А вы, господа, хорошо спали?

Хозяин. Отлично.

Трактирщица. Тучи заволокли небо со всех сторон.

Хозяин. Очень досадно.

Трактирщица. Господа далеко едут?

Жак. Мы сами не знаем.

Трактирщица. Господа следуют за кем-нибудь?

Жак. Мы ни за кем не следуем.

Трактирщица. Господа едут или останавливаются в зависимости от дел, встречающихся им по дороге?

Жак. У нас нет никаких дел.

Трактирщица. Господа путешествуют для своего удовольствия?

Жак. Или для своего неудовольствия.

Трактирщица. Желаю вам первого.

Жак. Ваше желание не стоит выеденного яйца; будет то, что предначертано свыше.

Трактирщица. Ага! Значит, женитьба?

Жак. Быть может, да; быть может, нет.

Трактирщица. Будьте осторожны, господа. Тот человек, что находится внизу и что так зверски обошелся с моей бедной Николь, вступил в нелепейший брак… Дай, бедная собачонка, дай я тебя поцелую; и обещаю, что ничего подобного больше не случится. Видите, как она дрожит всем телом?

Хозяин. А что особенного в женитьбе этого человека?

На этот вопрос хозяйка отвечала:

– Там, внизу, какой-то шум; пойду сделаю распоряжения и вернусь, чтобы вам рассказать…

Муж ее, устав кричать: «Жена! Жена!» – поднимается наверх, не замечая, что за ним следует его кум. Трактирщик сказал жене:

– Какого черта ты здесь околачиваешься?

Затем, обернувшись, он заметил кума:

– Вы принесли мне денег?

Кум. Нет, куманек, вы отлично знаете, что у меня их нет.

Трактирщик. У вас нет? Я сумею смастерить их из вашего плуга, ваших лошадей, ваших быков и вашей кровати. Как, негодяй!

Кум. Я не негодяй.

Трактирщик. А кто же ты? Ты нуждаешься, не знаешь, чем засеять поле; твой помещик, которому надоело тебе одалживать, не хочет больше ничего давать. Ты приходишь ко мне; эта женщина за тебя вступается; проклятая болтушка, причина всех совершенных мною в жизни глупостей, уговаривает меня ссудить тебя; я даю тебе в долг; ты обещаешь вернуть и десять раз увиливаешь. Но будь покоен, я канителить не стану. Вон отсюда!

Жак и его Хозяин собрались было походатайствовать за беднягу, но трактирщица, приложив палец к губам, подала им знак, чтоб они молчали.

Трактирщик. Вон отсюда!

Кум. Все, что вы сказали, куманек, сущая правда; но правда также и то, что судебные приставы сейчас находятся у меня и что через несколько минут мы будем доведены до нищенской сумы – моя дочь, сын и я.

Трактирщик. Этой участи ты и заслуживаешь. Зачем ты приходил сегодня утром? Я бросаю доливку бочек, выхожу из погреба, а тебя нет. Вон отсюда, говорю тебе!

Кум. Да, я заходил, кум; но побоялся плохого приема, повернул назад и сейчас тоже ухожу.

Трактирщик. И хорошо сделаешь.

Кум. А теперь бедная моя Маргарита, такая благоразумная, такая хорошенькая, пойдет в Париж в услужение.

Трактирщик. В Париж, в услужение! Ты хочешь сделать из нее шлюху?

Кум. Не я хочу, а тот жестокий человек, который со мной говорит.

Трактирщик. Я – жестокий человек? Ничего подобного: никогда им не был, ты это отлично знаешь…

Кум. Я больше не в состоянии прокормить ни дочь, ни сына: дочь пойдет в услужение, а сын в солдаты.

Трактирщик. И я буду тому причиной? Ни под каким видом! Ты злой человек; пока я жив, ты будешь моим мучением. Ну, сколько тебе надо?

Кум. Ничего мне не надо. Я в отчаянии оттого, что вам должен, но отныне этого больше не будет. Своими оскорблениями вы причиняете больше зла, чем делаете добра услугами. Будь у меня деньги, я швырнул бы их вам в лицо; но у меня нет ни гроша. Моя дочь станет тем, чем богу угодно; мальчик даст себя убить, если так нужно; я буду просить милостыню, но не у ваших дверей. Нет, нет, никаких больше обязательств по отношению к такому нехорошему человеку, как вы. Выручайте деньги за моих волов, лошадей и орудия; подавитесь ими! Вы родились, чтобы плодить неблагодарных, а я не хочу им быть. Прощайте!

Трактирщик. Жена, он уходит! Удержи его.

Трактирщица. Ну, куманек, обсудим, как вам можно помочь.

Кум. Мне не нужна такая помощь, она слишком дорого обходится…

Трактирщик шепотом повторяет жене: «Да не пускай же его, удержи! Дочь в Париж! Сына в армию! Сам он на паперти! Не допущу!»

Тем временем жена прилагала тщетные усилия: крестьянин был человек с гонором, не хотел ничего понимать и всячески упирался. Трактирщик со слезами на глазах взывал к Жаку и его Хозяину, повторяя:

– Господа, постарайтесь его урезонить…

Жак с Хозяином вмешались в это дело; все одновременно умоляли крестьянина. Я никогда не видел человека… – Вы никогда не видели! Да вас там и не было! Скажите лучше: никто никогда не видел. – Пусть так. Никто не видел человека более огорченного отказом и более обрадованного согласием взять от него деньги, чем этот трактирщик; он обнимал жену, обнимал кума, обнимал Жака и его Хозяина, восклицая:

– Пусть поскорее сбегают к нему и прогонят этих ужасных приставов.

Кум. Согласитесь все же…

Трактирщик. Соглашаюсь с тем, что я все порчу. Но что ты хочешь, кум? Уж я такой, какой есть. Природа сделала меня самым жестоким и самым нежным человеком; я не умею ни соглашаться, ни отказывать.

Кум. Не могли ли бы вы стать другим?

Трактирщик. Я уже в таком возрасте, когда не исправляются; но если бы те, кто обратился ко мне первыми, распекли меня так, как ты, я, вероятно, стал бы лучше. Благодарю тебя, кум, за урок; может статься, он пойдет мне на пользу… Жена, спустись поскорее вниз и дай ему все, что нужно. Поторопись и не заставляй его ждать; можешь потом вернуться к этим господам, с которыми ты, кажется, отлично спелась…

Жена и кум сошли вниз, трактирщик постоял еще минутку; когда он удалился, Жак сказал Хозяину:

– Вот странный человек! Небо наслало эту дурную погоду и задержало нас здесь, так как ему было угодно, чтобы вы выслушали мои любовные похождения; но что же теперь ему угодно?

Хозяин, зевая и постукивая по табакерке, растянулся в кресле и ответил:

– Жак, нам предстоит еще не один день прожить вместе, если только…

Жак. Словом, небу угодно, чтоб я сегодня молчал, а говорила трактирщица; это – болтунья, которой ничего лучшего и не надо; пускай же говорит.

Хозяин. Ты сердишься?

Жак. Дело в том, что я тоже люблю поговорить.

Хозяин. Твой черед придет.

Жак. Или не придет.


Понимаю тебя, читатель. «Вот, – говоришь ты, – настоящая развязка для «Ворчуна-благодетеля"29! Согласен с тобой. Будь я автором этой пьесы, я ввел бы в нее персонаж, который приняли бы за эпизодический, но который бы им не был. Этот персонаж появлялся бы несколько раз, и присутствие его было бы оправданно. Сперва он явился бы, чтобы просить пощады; но боязнь плохого приема заставила бы его удалиться до возвращения Жеронта. Побуждаемый вторжением судебных приставов в его жилище, он набрался бы храбрости и вторично отправился бы к Жеронту; но тот бы отказался его принять. Наконец я вывел бы его в развязке, где он сыграл бы точно такую же роль, как крестьянин у трактирщика; у него тоже была бы дочка, которую он собирался бы пристроить у торговки дамскими нарядами, и был бы сын, которого он взял бы из школы, чтоб отдать в услужение, а сам бы он тоже решил просить милостыню до тех пор, пока ему не станет противна жизнь. Публика увидела бы ворчливого благодетеля у ног этого человека; его распекли бы по заслугам; он был бы принужден обратиться к окружающей его семье, чтоб умилостивить своего должника и заставить его снова принять помощь. Ворчливый благодетель был бы наказан; он обещал бы исправиться, но в последнюю минуту снова вернулся бы к своему обычаю, рассердившись на действующих лиц, которые любезно уступали бы друг другу дорогу при входе в дом; он крикнул бы им резко: «Черт бы побрал церемо…» – но тут же остановился бы на полуслове, сказав своим племянницам: «Ну-с, племянницы, подайте мне руку и войдем». – А дабы связать этот персонаж со всем сюжетом, вы сделали бы его ставленником Жеронтова племянника? – Отлично. – И дядя одолжил бы деньги по просьбе этого племянника? – Превосходно. – И это послужило бы причиной, почему дядя разгневался на Племянника? – Именно так. – А развязка этой пьесы не была ли бы публичным повторением в присутствии всей семьи того, что каждый из них перед тем делал в отдельности? – Вы угадали. – Если я встречу когда-нибудь Гольдони, то расскажу ему сцену в харчевне. – И хорошо сделаете; он такой искусник, что лучше не надо, и воспользуется этим как следует.

Трактирщица вернулась, продолжая держать в руках Николь, и сказала:

– Надеюсь, что у вас будет хороший обед; только что пришел браконьер; стражник сеньора не замедлит…

С этими словами она взяла стул. И вот она садится и принимается за рассказ.

Трактирщица. Слуг надо бояться: у хозяев нет худших врагов.

Жак. Сударыня, вы не знаете, что говорите; есть хорошие слуги и есть плохие; и, может быть, хороших слуг больше, чем хороших хозяев.

Хозяин. Жак, ты несдержан и допускаешь точно такую же нескромность, как та, которая тебя возмутила.

Жак. Но ведь хозяева…

Хозяин. Но ведь слуги…

Ну-с, читатель, почему бы мне не затеять сильнейшей ссоры между этими тремя лицами? Почему бы Жаку не взять хозяйку за плечи и не вышвырнуть ее из комнаты? Почему бы хозяйке не взять Жака за плечи и не выставить его вон? И почему бы мне не сделать так, чтоб вы не услыхали ни истории хозяйки, ни истории любовных похождений Жака? Но успокойтесь, этого не случится. И потому трактирщица продолжала:

– Надо признать, что если есть немало злых мужчин, то есть также много злых женщин.

Жак. И незачем далеко ходить, чтоб их найти.

Трактирщица. Как вы смеете вмешиваться! Я – женщина и могу говорить о женщинах, что желаю; мне не нужно вашего одобрения.

Жак. Мое одобрение не хуже всякого другого.

Трактирщица. У вас, сударь, есть слуга, который корчит из себя умника и не оказывает вам должного почтения. У меня тоже есть слуги, и пусть бы кто-нибудь из них только посмел…

Хозяин. Жак, замолчите и не мешайте хозяйке рассказывать.

Трактирщица, ободренная этими словами, встает, накидывается на Жака, подбоченивается, забывает, что держит на руках Николь, роняет ее, и вот Николь, ушибленная и барахтающаяся в пеленках, лает на полу во всю мочь, а трактирщица присоединяет свои крики к лаю Николь, Жак присоединяет свои взрывы хохота к лаю Николь и к крикам трактирщицы, а Хозяин Жака открывает табакерку, берет понюшку и не может удержаться от смеха. На постоялом дворе полный переполох.

– Нанон, Нанон, скорей, скорей, принесите бутылку с водкой!.. Бедная Николь умерла… Распеленайте ее… Какая вы неловкая!

– Лучше не умею.

– Как она визжит! Оставьте меня, пустите… Она умерла… Смейся, балбес! Есть действительно чему смеяться!.. Моя бедная Николь умерла!

– Нет, сударыня, нет. Она поправится; вот уже шевелится…

Нанон пришлось тереть водкой нос собаки и вливать ей в пасть этот напиток; хозяйка стенала и распекала наглых лакеев, а служанка говорила:

– Взгляните, сударыня: она открыла глаза; вот уже на вас смотрит.

– Бедное животное – ну, просто говорит! Кто тут не расчувствуется!

– Да приласкайте же ее, сударыня, хоть немножко; ответьте ей что-нибудь.

– Поди сюда, бедная Николь! Скули, дитя мое, скули, если тебе от этого легче. Как у людей, так и у животных своя судьба; она шлет радость сварливому, крикливому, обжорливому тунеядцу и горе какому-нибудь достойнейшему на свете существу.

– Хозяйка права, на свете нет справедливости.

– Молчите! Спеленайте ее снова, уложите под мою подушку и помните, что при малейшем ее визге я примусь за вас. Поди сюда, бедный зверек, я поцелую тебя еще разок, прежде чем тебя унесут. Да поднеси же ее ближе, дура ты этакая!.. Собаки такие добрые; они лучше…

Жак… Отца, матери, братьев, сестер, детей, слуг, мужа…

Трактирщица. Ну да; не смейтесь, пожалуйста. Они невинны, они верны, они никогда не причиняют нам зла, тогда как все прочие…

Жак. Да здравствуют собаки! Нет в мире ничего более совершенного.

Трактирщица. Если есть что-нибудь более совершенное, то уж, во всяком случае, это не человек. Хотела бы я, чтобы вы видели пса нашего мельника; это кавалер моей Николь. Среди вас нет никого, сколько бы вас ни было, кого бы он не оконфузил. Чуть рассветет, как он уже тут: пришел за целую милю. Становится за окном, и начинаются вздохи – такие вздохи, что жалость берет. Какая бы ни была погода, он тут; дождь струится по его телу; лапы вязнут в песке, уши и кончик носа едва видны. Разве вы способны на нечто подобное даже ради самой любимой женщины?

Хозяин. Это очень галантно.

Жак. А с другой стороны, где женщина, достойная такого поклонения, как ваша Николь?

Но страсть к животным не являлась, как можно было бы подумать, главной страстью хозяйки; главной ее страстью была страсть к болтовне. Чем охотнее и терпеливее вы ее слушали, тем больше достоинств она вам приписывала, а потому она не заставила себя дважды просить, чтобы возобновить прерванный рассказ об удивительном браке; единственным ее условием было – чтобы Жак хранил молчание. Хозяин поручился за своего слугу. Слуга этот небрежно развалился в уголке, закрыл глаза, нахлобучил шапку на самые уши и наполовину повернулся спиной к трактирщице. Хозяин кашлянул, сплюнул, высморкался, вынул часы, посмотрел время, вытащил табакерку, щелкнул по крышке, взял понюшку, а хозяйка приготовилась вкусить сладостное удовольствие многоглаголания.

Она собралась было начать, как вдруг услыхала вой собачонки.

– Нанон, присмотрите за этим бедным зверьком… Я так взволнована, что не помню, на чем остановилась.

Жак. Да вы еще не начинали.

Трактирщица. Те двое мужчин, с которыми я бранилась из-за своей несчастной Николь, когда вы приехали, сударь…

Жак. Говорите: господа.

Трактирщица. Почему?

Жак. Потому что нас до сих пор так величали, и я к этому привык. Мой Хозяин зовет меня Жак, а прочие – господин Жак.

Трактирщица. Я не называю вас ни Жаком, ни господином Жаком, я с вами не разговариваю… («Сударыня!» – «Что тебе?» – «Счет пятого номера». – «Посмотри на камине».) Эти двое мужчин – дворяне; они едут из Парижа и направляются в поместье старшего.

Жак. Откуда это известно?

Трактирщица. Они сами сказали.

Жак. Хорошее доказательство!

Хозяин сделал знак трактирщице, из которого она поняла, что у Жака в голове не все в порядке. Она ответила Хозяину сочувственным пожатием плеч и добавила:

– В его возрасте! Это печально.

Жак. Печально никогда не знать, куда едешь.

Трактирщица. Старшего зовут маркизом Дезарси. Он был охотником до развлечений, человеком весьма галантным и не верившим в женскую добродетель.

Жак. Он был прав.

Трактирщица. Господин Жак, не перебивайте меня.

Жак. Госпожа хозяйка «Большого оленя», я с вами не разговариваю.

Трактирщица. Тем не менее господин маркиз натолкнулся на особу весьма своеобычную, которая оказала ему сопротивление. Ее звали госпожа де Ла Помере. Она была женщиной нравственной, родовитой, состоятельной и высокомерной. Господин Дезарси порвал со всеми своими знакомыми, общался только с госпожой де Ла Помере; он ухаживал за ней с величайшим усердием, стараясь всякими жертвами доказать ей свою любовь, и предлагал ей даже руку; но эта женщина была так несчастна с первым своим мужем, что… («Сударыня!»

– «Что тебе?» – «Ключ от ящика с овсом». – «Посмотри на гвоздике, а если нет, то не торчит ли он в ящике». ) …что предпочла бы подвергнуться любым неприятностям, только лишь не опасностям второго брака.

Жак. Значит, так было предначертано свыше.

Трактирщица. Госпожа де Ла Помере жила очень уединенно. Маркиз был старым другом ее мужа; он бывал у нее раньше, и она продолжала его принимать. Если не считать его склонности к волокитству, то он был, что называется, человеком чести. Настойчивые преследования маркиза, подкрепленные его личными достоинствами, молодостью, приятной внешностью, проявлениями самой искренней страсти, одиночеством, потребностью ласки, словом – всем тем, что заставляет нас поддаться обольщению мужчины… («Сударыня!» – «Что тебе?» – «Почтарь пришел». – «Отведи в зеленую комнату и угости, как всегда».) …возымели свое действие. Оказав против своей воли сопротивление маркизу в течение нескольких месяцев, потребовав от него, согласно обычаю, самых торжественных клятв, госпожа де Ла Помере осчастливила поклонника, и он наслаждался бы сладчайшей участью, если бы сумел сохранить чувства, в которых клялся своей возлюбленной и которые она питала к нему. Да, сударь, любить умеют одни только женщины; мужчины ничего в этом не смыслят… («Сударыня!» – «Что тебе?» – Монах за подаянием». – «Дай ему двенадцать су за этих господ, шесть за меня, и пусть обойдет остальные номера».) После нескольких лет совместной жизни госпожа де Ла Помере показалась маркизу чересчур однообразной. Он предложил ей бывать в обществе, она согласилась; он предложил ей принимать у себя некоторых дам и кавалеров, и она согласилась; он предложил ей устраивать парадные обеды, и она согласилась. Мало-помалу он стал пропускать день-другой, не заглядывая к ней, мало-помалу он перестал являться на парадные обеды, которые сам устраивал, мало-помалу он сократил свои посещения; у него появились неотложные дела; приходя к своей даме, он бросал вскользь какое-нибудь слово, разваливался в кресле, брал брошюру, отбрасывал ее, разговаривал со своей собакой или дремал. По вечерам же его расстроенное здоровье требовало, чтоб он уходил пораньше: так предписал Троншен30. «Великий человек этот Троншен, честное слово! Не сомневаюсь, что он спасет нашу приятельницу, от которой остальные врачи отказались». С этими словами он брал трость и шляпу и уходил, иногда забыв поцеловать свою избранницу. («Сударыня!» – «Что тебе?» – «Пришел бочар». – «Пусть спустится в погреб и осмотрит винные бочки».) Госпожа де Ла Помере догадывалась, что ее не любят; необходимо было удостовериться, и вот как она за это взялась… («Сударыня!» – «Иду, иду».) Трактирщица, которой надоели эти помехи, сошла вниз и, по-видимому, приняла меры, чтоб положить им конец.

Трактирщица. Однажды после обеда она сказала маркизу:

«Друг мой, вы мечтаете».

«И вы тоже, маркиза».

«Да, и мечты мои довольно печальны».

«Что с вами?»

«Ничего».

«Неправда. Расскажите же мне, маркиза, – добавил он, зевая, – это развлечет и вас и меня».

«Разве вам скучно?..»

«Нет; но бывают дни…»

«Когда скучаешь».

«Ошибаетесь, друг мой; клянусь, вы ошибаетесь; но действительно бывают дни… Сам не знаю, отчего это происходит».

«Друг мой, я уже давно собираюсь поговорить с вами откровенно, но боюсь вас огорчить».

«Что вы! Разве вы можете меня огорчить?»

«Может быть, и могу; но это не моя вина, и небо тому свидетель…» («Сударыня!.. Сударыня! Сударыня!» – «Но я же запретила звать меня ради кого бы то ни было или чего бы то ни было; позови мужа». – «Он ушел».) Не взыщите, господа, я сейчас вернусь.

Хозяйка сходит вниз, возвращается обратно и продолжает свой рассказ:

– «…Случилось это без моего согласия, без моего ведома, благодаря проклятью, тяготеющему, по-видимому, над всем родом человеческим, ибо даже я, даже я не убереглась от него».

«Ах, это исходит от вас… Чего же мне бояться!.. О чем идет речь?..»

«Маркиз, речь идет… Я в отчаянии; я приведу вас в отчаяние, и, учтя все это, может быть, будет лучше, если я ничего не скажу».

«Нет, друг мой, говорите; неужели вы скроете от меня что-либо в глубине своего сердца? Ведь первое условие нашего соглашения заключалось в том, чтобы моя и ваша души были до конца открыты друг перед другом».

«Да, это так, и вот что особенно меня тяготит: ваш упрек восполняет тот гораздо более серьезный упрек, который я делаю самой себе. Неужели вы не заметили, что я уже не так весела, как прежде? Я потеряла аппетит; я пью и ем только потому, что этого требует рассудок; сон меня покинул. Наши самые интимные встречи перестали меня радовать. По ночам я спрашиваю себя и говорю: разве он стал менее обходителен? Нет. Разве вы можете упрекнуть его в каких-нибудь подозрительных связях? Нет. Разве его любовь к вам ослабела? Нет. Но раз ваш друг остался таким, каким был, то почему же изменилось ваше сердце? Но ведь это так, вы не можете скрыть этого от себя: вы дожидаетесь его уже не с таким нетерпением, и вы уже не так радуетесь его приезду. Где беспокойство, когда он, бывало, запоздает? Где сладостное волнение при грохоте его экипажа, или когда о его приезде докладывали, или когда он появлялся? Вы его больше не испытываете».

«Как, сударыня?»

Тогда маркиза де Ла Помере закрыла глаза руками, склонила голову и умолкла на некоторое время, а затем продолжала:

«Маркиз, я ожидала вашего удивления и всех тех горьких слов, которые вы мне скажете. Пощадите меня, маркиз… Нет, не щадите, скажите их мне: я выслушаю их с покорностью, ибо я их заслужила. Да, дорогой маркиз, это правда… Да, я… Но разве не достаточно большое несчастье то, что это случилось, и стоит ли, скрывая его, прибавлять к нему позорную и низкую ложь? Вы остались таким же, а ваша подруга переменилась; ваша подруга уважает вас, почитает вас так же и даже больше, чем прежде; но… но женщина, привыкшая, как она, изучать переживания глубочайших тайников своей души и ни в чем себя не обманывать, не может скрыть от себя, что любовь оттуда ушла. Это открытие ужасно, но тем не менее соответствует действительности. Маркиза де Ла Помере, я, я оказалась непостоянной! Легкомысленной!.. Маркиз, приходите в бешенство, ищите самых отвратительных названий – я уже заранее назвала себя ими; называйте и вы меня, я готова принять их все… все, кроме названия лживой женщины, от которого, надеюсь, вы меня избавите, ибо я поистине никогда таковой не была…» («Жена!» – «Что тебе?» – «Ничего». – «В этом доме не имеешь ни минуты покоя, даже в такие дни, когда почти нет народу и может показаться, что нечего делать. Очень плохо быть трактирщицей, да еще с таким олухом мужем!») С этими словами госпожа де Ла Помере откинулась в кресле и заплакала. Маркиз упал перед ней на колени и воскликнул:

«Вы очаровательная женщина, восхитительная женщина, и второй такой нет на свете! Ваша прямота, ваша честность привели меня в смущение, и я должен был бы умереть от стыда. Ах! Какое преимущество надо мной дает вам эта честность! Какой великой вы являетесь в моих глазах и каким ничтожным кажусь я себе! Вы заговорили первой, но первым провинился я. Друг мой, ваша искренность побуждает меня к тому же; я был бы чудовищем, если б она меня не побуждала, и признаюсь вам, что история вашего сердца – это слово в слово история моего собственного. Все, что вы себе говорили, я тоже себе говорил; но я молчал, я страдал и не знаю, когда бы у меня хватило духу сказать вам».

«Да так ли это, друг мой?»

«Без всякого сомнения. И нам остается только взаимно поздравить друг друга: мы одновременно избавились от того хрупкого и обманчивого чувства, которое нас соединяло».

«Правда; какое это было бы ужасное несчастье, если б моя любовь продолжалась, в то время как ваша уже остыла!»

«И если бы она умерла во мне раньше».

«Вы правы, я это чувствую».

«Никогда вы не казались мне такой привлекательной, такой прелестной, как в эту минуту, и если бы прошлый опыт не приучил меня к осмотрительности, я подумал бы, что люблю вас больше, чем когда-либо».

С этими словами маркиз взял ее руки и стал целовать их… («Жена!» – «Что тебе?» – «Пришел торговец сеном». – «Посмотри в счетную книгу». – «А где книга?.. Сиди, сиди, – нашел».) Скрыв смертельную досаду, разрывавшую ее сердце, госпожа де Ла Помере обратилась к маркизу:

«Как же мы поступим, маркиз?»

«Мы не обманывали друг друга; вы имеете право на полное мое уважение, а я, думается мне, не окончательно еще потерял право на ваше; мы будем видеться по-прежнему и наслаждаться доверчивостью нежнейшей дружбы. Это избавит нас от всяких неприятностей, от всяких мелких обманов, всяких упреков, всяких дрязг, обычно сопутствующих умирающей любви; мы будем бывать в свете; я стану поверенным ваших побед и не скрою от вас своих, если мне случится одержать таковые, в чем, впрочем, я весьма сомневаюсь, ибо вы сделали меня требовательным. Это будет прелестно! Вы поможете мне советами, я не откажу вам в своих, если произойдут какие-либо угрожающие обстоятельства, при которых они могут вам понадобиться. Кто знает, что может случиться?..»

Жак. Никто.

Трактирщица. «…Вероятнее всего, чем дальше я зайду в своих приключениях, тем больше вы выиграете от сравнения, и я вернусь более влюбленным, более нежным, более убежденным, нежели когда-либо в том, что госпожа де Ла Помере была единственной женщиной, созданной для моего счастья; а после этого возвращения можно биться о заклад, что я останусь при вас до конца своей жизни».

«А если случится, что по вашем возвращении вы меня больше не застанете? Ведь человек, маркиз, не всегда бывает справедлив; нет ничего невозможного в том, что я почувствую склонность, каприз, даже страсть к кому-нибудь, кто не стоит вас».

«Я, безусловно, буду в отчаянии, но не посмею жаловаться. Я буду винить судьбу, разлучившую нас, когда мы были соединены, и сблизившую, когда мы уже не сможем сблизиться…»

После этой беседы они принялись рассуждать о непостоянстве человеческого сердца, о непрочности клятв, об узах брака… («Сударыня!» – «Что тебе?» – «Дорожная карета».)

– Господа, сказала хозяйка, – я должна вас покинуть. Сегодня вечером, справившись со всеми делами, я вернусь и докончу рассказ об этом происшествии, если вам любопытно будет послушать… («Сударыня!..», «Жена!», «Хозяйка!..» – «Иду, иду».) После ухода трактирщицы Хозяин сказал своему слуге:

– Жак, заметил ли ты одно обстоятельство?

Жак. Какое именно?

Хозяин. А то, что эта женщина рассказывает гораздо более складно, чем можно ждать от хозяйки постоялого двора.

Жак. Действительно, так! Постоянные помехи со стороны домочадцев выводили меня из терпения.

Хозяин. И меня тоже.

А ты, читатель, говори без притворства, – ибо мы находимся в разгаре полной откровенности, – не желаешь ли ты бросить эту изысканную и многословную болтунью хозяйку и вернуться к любовным похождениям Жака? Я лично не стою ни за то, ни за другое. Когда эта женщина возвратится, болтун Жак охотно вернется к своей роли и захлопнет дверь у нее под носом; он только скажет ей в замочную скважину: «Покойной ночи, сударыня, Хозяин спит, я тоже ложусь: придется отложить конец истории до нашего следующего приезда».

«Первая взаимная клятва двух человеческих существ была дана у подножия скалы, рассыпавшейся в пыль; в свидетели своего постоянства они призвали небо, которое ни минуты не бывает одинаковым; все и в них, и вокруг них было преходяще, а они верили, что их сердца не подвержены переменам. О дети! Вечные дети!..» Не знаю, чьи эти рассуждения: Жака ли, его Хозяина или мои; несомненно, что они принадлежат кому-нибудь из нас троих и что им предшествовали и за ними последовали многие другие, которые заняли бы нас, то есть Жака, его Хозяина и меня, до ужина, до вечера, до возвращения трактирщицы, если б Жак не сказал своему Хозяину:

– Знаете, сударь, все великие сентенции, приведенные вами только что ни к селу ни к городу, не стоят старой басни, которую рассказывают на посиделках в нашей деревне.

Хозяин. А что это за басня?

Жак. Это басня о Ноже и Ножнах. Однажды Нож и Ножны повздорили; Нож и говорит Ножнам: «Ножны, подруга моя, вы – негодяйка, так как каждый день принимаете новые Ножи…» Ножны ответили Ножу: «Друг мой Нож, вы – негодяй, так как каждый день меняете Ножны…» – «Не то вы мне обещали, Ножны…» – «Нож, вы первый меня обманули…». Спор этот происходил за столом; тот, кто сидел между ними, обратился к ним и сказал: «И вы, Нож, и вы, Ножны, хорошо поступили, изменив друг другу, ибо вам хотелось изменить; но вы были неправы, обещая не изменять. Разве вы не видите, Нож, что господь создал вас для многих Ножен, а вас, Ножны, для многих Ножей? Вы считали безумцами те Ножи, которые клялись совершенно отказаться от Ножен, и те Ножны, которые давали обет обойтись без Ножей; и вы не подумали о том, что вы, Ножны, были почти столь же безумны, обещая ограничиться одним Ножом, а вы, Нож, – обещая ограничиться одними Ножнами».

Тут Хозяин сказал Жаку:

– Твоя басня не слишком нравственная, но зато веселая. Знаешь, какая странная мысль пришла мне в голову? Я женю тебя на нашей трактирщице; и я думаю о том, как поступил бы муж, любящий поговорить, при жене, которая только и делает это самое.

Жак. Он поступил бы так же, как я делал в первые двенадцать лет своей жизни, когда жил у дедушки и бабушки.

Хозяин. Как их звали? Чем они занимались?

Жак. Они были старьевщиками. У моего деда Язона было несколько детей. Вся семья состояла из людей серьезных: они вставали, одевались, шли по своим делам; возвращались, обедали и отправлялись назад, не проронив ни слова. Вечером они усаживались на стулья: мать и дочери ткали, шили, вязали, не проронив ни слова; сыновья отдыхали; отец читал Ветхий завет.

Хозяин. А ты что делал?

Жак. Я бегал по комнате с кляпом во рту.

Хозяин. Как – с кляпом?

Жак. Да, с кляпом; и этому проклятому кляпу я обязан страстью к болтовне. Иногда проходила целая неделя, и никто в доме Язона не открывал рта. В течение своей жизни – а жизнь ее была долгой – бабушка не сказала ничего, кроме: «Продается шляпа», а дедушка, который ходил на аукционах выпрямившись, заложив руки под сюртук, – ничего, кроме: «Одно су». Бывали дни, когда он чуть было не переставал верить в Библию.

Хозяин. Почему?

Жак. Из-за повторений, которые он считал суесловием, недостойным святого духа. Он говорил, что повторяющие одно и то же – глупцы, которые считают, что их слушатели тоже глупцы.

Хозяин. Жак, не хочешь ли ты искупить долгое молчание, которое из-за кляпа хранил в течение двенадцати лет у твоего дедушки, а также пока рассказывала хозяйка, и…

Жак. Вернуться к истории моих любовных приключений?

Хозяин. Нет, к той, на которой ты меня покинул: о приятеле твоего капитана.

Жак. Ах, сударь, какая у вас жестокая память!

Хозяин. Жак, мой миленький Жак!..

Жак. Чему вы смеетесь?

Хозяин. Тому, чему буду смеяться еще не раз: как ты в детстве бегал у своего дедушки с кляпом во рту.

Жак. Бабушка вынимала его, когда никого не было, и если дедушка это замечал, то бывал недоволен и говорил: «Продолжайте в том же духе, и этот малый станет величайшим болтуном, какой когда-либо был на свете». Его предсказание сбылось.

Хозяин. Ну, Жак, мой миленький Жак, – историю приятеля твоего капитана!

Жак. Я не отказываюсь; но вы не поверите.

Хозяин. Разве она такая уж странная?

Жак. Нет, но она уже однажды случилась с другим – с французским военным, которого, кажется, звали господином де Герши31.

Хозяин. Ну что ж, я скажу, как тот французский поэт, который сочинил довольно удачную эпиграмму и заявил другому, приписавшему ее себе в его присутствии: «Почему бы, сударь, вам ее и не сочинить? Ведь я же ее сочинил…» Почему бы приключению, рассказанному Жаком, и не случиться с приятелем его капитана, раз оно случилось с французским военным де Герши. Но, рассказывая о нем, ты разом убьешь двух зайцев, ибо передашь мне историю и того и другого, которой я не знаю.

Жак. Тем лучше! Но поклянитесь, что это так.

Хозяин. Клянусь.


Читатель, мне очень бы хотелось потребовать и от тебя такой же клятвы; но я только обращу твое внимание на одну странность в характере Жака, видимо унаследованную им от своего дедушки Язона, молчаливого старьевщика; а именно, Жак хоть и любил поговорить, но, в противность болтунам, не выносил повторений. А потому он не раз говаривал своему Хозяину:

– Сударь, вы готовите мне печальное будущее; что станет со мной, когда мне нечего будет больше сказать?

– Ты будешь повторять.

– Чтоб Жак стал повторять! Свыше предначертано противное, и если б мне когда-либо случилось повториться, я не удержался бы, чтоб не воскликнуть: «Ах, если бы дедушка тебя услыхал!..» – и пожалел бы о кляпе.


Жак. В те времена, когда играли в азартные игры на Сен-Жерменской и Лаврентьевской ярмарках…

Хозяин. Да ведь эти ярмарки в Париже, а приятель твоего капитана был комендантом пограничной крепости.

Жак. Ради бога, сударь, не мешайте мне рассказывать… Несколько офицеров вошли в лавку и застали там другого офицера, беседовавшего с хозяйкой. Один из вошедших предложил ему сыграть в пас-дис32; а надобно вам знать, что после смерти моего капитана его приятель, став богачом, стал также и игроком. Итак, приятель моего капитана (или господин де Герши) соглашается. Судьба присуждает стаканчик противнику, который выигрывает, выигрывает, выигрывает, так что конца не видно. Игра разгорелась, играли уже на квит, квит на квит, на меньшую часть, на большую часть, на полный квит, на полный квит на квит, когда одному из присутствовавших вздумалось сказать господину де Герши (или приятелю моего капитана), что ему следовало бы остановиться и прекратить игру, так как есть люди более ловкие, чем он. Услыхав это замечание, которое было всего лишь шуткой, приятель капитана (или господин де Герши) решил, что имеет дело с мошенником; он сразу полез в карман, вытащил преострый нож, и когда его противник положил руку на кости, чтобы бросить их в стаканчик, он вонзил ему нож в руку и, пригвоздив ее к столу, сказал: «Если кости фальшивые, то вы – шулер; а если они правильные, то я виноват…» Кости оказались правильными. Господин де Герши заявил: «Очень сожалею и предлагаю любую сатисфакцию…». Но приятель моего капитана отнесся к делу иначе; он сказал: «Я потерял свои деньги; я пронзил руку порядочного человека; но в качестве компенсации я снова приобрел приятное право драться, сколько душе угодно…». Пригвожденный офицер удаляется и идет перевязывать рану. Выздоровев, он отыскивает пригвоздившего его офицера и требует от него удовлетворения; тот (или господин де Герши) находит требование справедливым. Приятель моего капитана обнимает его за шею и говорит: «Я ждал вас с невыразимым нетерпением…». Они отправляются на место поединка. Пригвоздивший, то есть господин де Герши (или приятель моего капитана) падает, пронзенный насквозь шпагой противника; пригвожденный поднимает его, велит отнести домой и говорит: «Государь мой, мы еще увидимся…» Господин де Герши не ответил; приятель же моего капитана сказал: «Государь мой, я на это рассчитываю». Они дрались во второй, в третий и до восьми или десяти раз, и пригвоздивший постоянно оставался на месте поединка. Оба они были выдающимися офицерами, оба – достойными людьми; их дуэль наделала много шуму; вмешалось министерство. Одного удержали в Париже, другого прикрепили к его посту. Господин де Герши подчинился требованиям двора; приятель моего капитана пришел в отчаяние; такова разница между двумя храбрыми по характеру личностями, из которых одна разумна, а у другой не все винтики в порядке.

До этого момента приключения господина де Герши и приятеля моего капитана одинаковы; и вот почему (заметьте, Хозяин!) я упоминал и того и другого. Но тут я их разделю и буду говорить только о приятеле моего капитана, ибо остальное касается только его. Ах, сударь, вот где вы увидите, как мало мы распоряжаемся своей судьбой и какие странные вещи начертаны в великом свитке!

Приятель моего капитана, или пригвоздивший, просит о разрешении съездить к себе на родину; ему разрешают. Путь его лежит через Париж. Он занимает место в пассажирской карете. В три часа ночи этот экипаж проезжает мимо Оперы; публика выходит с бала. Три или четыре юных вертопраха в масках решают позавтракать вместе с путешественниками; на рассвете подкатывают к станции. Всматриваются друг в друга. Неописуемое удивление! Пригвожденный узнает пригвоздившего. Тот протягивает ему руку, обнимает его и рассыпается перед ним в восторгах от столь счастливой встречи; тотчас же они заходят за сарай, хватаются за шпаги, один в рединготе, другой в домино; пригвоздивший, то есть приятель моего капитана, снова остается на поле битвы. Его противник посылает к нему на помощь, а сам садится за стол с приятелями и прочими путешественниками, весело пьет и закусывает. Одни уже собирались продолжать путь, другие – вернуться в столицу на почтовых, не снимая масок, когда снова появилась трактирщица, положив конец рассказу Жака.

Вот она тут, и предупреждаю вас, читатель, что уже не в моих силах выслать ее вон. – Почему? – Потому, что она предстала с двумя бутылками шампанского, в каждой руке по бутылке; а свыше предначертано, что всякий оратор, который обратится к Жаку с подобным предисловием, непременно будет им выслушан.

Она входит, ставит обе бутылки на стол и говорит:

– Ну-с, господин Жак, давайте мириться…

Хозяйка была уже не первой молодости, но женщина рослая и дородная, подвижная, приятной наружности, полная, с несколько крупным ртом, но красивыми зубами, широкими скулами, глазами навыкате, высоким лбом, прекраснейшей кожей, открытым лицом, живым и веселым, довольно крупными руками, но с восхитительными пальцами, такими тонкими, что хоть рисуй их или лепи. Жак взял ее за талию и смачно поцеловал; его злопамятство никогда не могло устоять против бутылки доброго вина и пригожей женщины; так было предначертано свыше ему, тебе, читатель, мне и многим другим.

– Сударь, – обратилась она к Хозяину Жака, – разве вы нас не поддержите? Поверьте, отсюда хоть сто миль скачи, не найдешь лучшего винца на всей дороге.

С этими словами она сунула одну бутылку между колен и откупорила ее; при этом она с удивительной ловкостью зажала большим пальцем горлышко, не упустив ни одной капли вина.

– Скорей, скорей ваш стакан! – кричит она Жаку. Жак подносит стакан; трактирщица, слегка отведя палец в сторону, выпускает из бутылки воздух, и вот все лицо Жака покрыто пеной. Жак доволен веселой шуткой; трактирщица хохочет, Жак и его Хозяин тоже хохочут. Выпили по нескольку стаканчиков один за другим, чтоб убедиться в качестве вина, после чего трактирщица говорит:

– Слава богу, все улеглись по кроватям; меня не будут прерывать, и я смогу продолжать свой рассказ.

Жак посмотрел на нее глазами, природный огонь которых разгорелся еще сильнее под влиянием шампанского, и сказал ей или своему господину:

– Наша хозяйка была хороша, как ангел; как вы думаете, сударь?

Хозяин. Была! Черт подери, Жак, да она и сейчас хороша!

Жак. Вы правы, сударь: но я сравниваю ее не с другой женщиной, а с ней самой, когда она была молода.

Трактирщица. Теперь я не многого стою; а вот надо было на меня посмотреть, когда двумя большими и двумя указательными пальцами можно было обхватить мою талию. За четыре мили сворачивали, чтоб побывать в нашем трактире. Но оставим в покое все разумные и неразумные головы, которые я вскружила, и вернемся к госпоже де Ла Помере.

Жак. А не выпить ли нам сперва по стаканчику за неразумные головы, которые вы вскружили, или за мое здоровье?

Трактирщица. С большим удовольствием; были среди них и такие, которые этого стоили, включая вашу или не включая. Знаете ли вы, что в течение десяти лет я помогала разным офицерам по-честному и по-благородному? Я выручила очень многих, которым без меня трудно было бы снарядиться в поход. Все это были славные люди; я не могу на них пожаловаться, да и они на меня. Никогда никаких расписок; правда, они иногда заставляли меня подолгу ждать; но через два, три или четыре года я получала назад свои денежки…

Тут она принимается за перечисление офицеров, оказавших ей честь черпать из ее кошелька, а именно: господин такой-то, полковник такого-то полка, господин такой-то, капитан такого-то полка, – и вдруг у Жака вырывается возглас:

– Капитан! Мой милый капитан?! Так вы его знали?

Трактирщица. Знала ли я его? Высокий, хорошо сложенный, несколько сухопарый, лицо благородное и строгое, ноги упругие, две крошечные родинки на правом виске. Вы, значит, служили?

Жак. Служил ли я!

Трактирщица. Я еще больше люблю вас за это; от вашего прежнего ремесла у вас должны были сохраниться добрые замашки. Выпьем за здоровье вашего капитана!

Жак. Если только он жив.

Трактирщица. Мертв или жив – не все ли равно? Разве военный человек не создан для того, чтобы быть убитым? Ведь после десяти осад и шести сражений ему страстно хочется умереть на руках у этих черных каналий… Но вернемся к нашей истории и выпьем еще по глотку.

Хозяин. Честное слово, хозяйка, вы правы.

Трактирщица. Очень рада, что вы так думаете.

Хозяин. Да, винцо у вас превосходное.

Трактирщица. Ах, вот как! Вы говорите о моем вине? Ну что ж, и в этом вы тоже правы. Не припоминаете ли, на чем мы остановились?

Хозяин. Помню: на окончании вероломнейшего признания.

Трактирщица. Маркиз Дезарси и госпожа де Ла Помере обнялись, совершенно друг другом очарованные, и расстались. Чем больше эта дама сдерживала себя в его присутствии, тем сильнее были ее страдания после его ухода. «Увы, это правда, – воскликнула она, – он меня больше не любит!..» Не стану вдаваться в подробности по поводу совершаемых нами безумств, когда нас покидают: вы, мужчины, слишком бы заважничали. Я уже говорила вам, что эта женщина отличалась гордостью; но, кроме того, она была мстительна. Когда первые порывы бешенства улеглись и она снова вступила в полное обладание своим разумом и чувствами, ей пришла в голову мысль, что хорошо было бы отомстить, но отомстить так жестоко, что ужаснулись бы все, кто в будущем вздумал бы соблазнить и обмануть честную женщину. И она отомстила, жестоко отомстила; ее месть осуществилась, но никого не исправила; с той поры нас соблазняли и обманывали не менее гнусно.

Жак. Это годилось бы для других; но для вас!..

Трактирщица. Увы, и для меня в первую очередь! Ах, как мы глупы! Хоть бы эти гадкие мужчины выгадывали от перемены!.. Но оставим это. Как же она поступит? Она еще не знает, она обдумывает.

Жак. Что, если пока она обдумывает…

Трактирщица. Правильно сказано. Обе наши бутылки пусты… («Жан!» – «Что прикажете, сударыня?» – «Принеси две бутылки из тех, что стоят в глубине за дровами». – «Слушаюсь».) И вот, подумав, госпожа де Ла Помере остановилась на таком плане. Она знавала когда-то одну провинциалку, ради тяжбы приехавшую в Париж вместе со своей дочерью, молодой, прекрасной и хорошо воспитанной девицей. По дошедшим до маркизы слухам, эта женщина, разоренная проигрышем процесса, дошла до того, что открыла притон. У нее собирались, играли, ужинали, и обычно один или два гостя оставались и проводили ночь либо с матерью, либо с дочерью, по своему выбору. Маркиза приказала одному из своих людей разыскать этих особ. Их нашли, пригласили к госпоже де Ла Помере, которую они едва помнили. Эти женщины, принявшие имя госпожи и мадемуазель д'Энон, не заставили себя дожидаться: на другой же день мать отправилась к маркизе. После полагающихся учтивостей госпожа де Ла Помере спросила у д'Энон, что она делала раньше и чем занимается теперь, после проигрыша тяжбы.

«Признаюсь вам откровенно, – возразила та, – что я занимаюсь опасным, гадким и малодоходным ремеслом, которое мне противно, но приходится по одежке протягивать ножки. Я уже было решилась отдать дочь в Оперу, но у нее только маленький камерный голосок, и она всегда была посредственной танцовщицей. Во время тяжбы и после нее я водила мою дочь к судейским, к вельможам, к прелатам, к откупщикам, которые брали ее на время, но затем бросали. И не потому, что она не была прелестна как ангел, не обладала благородством и грацией, а лишь оттого, что она лишена всякой склонности к разврату и что у нее нет никакого таланта оживлять бессилие пресыщенных мужчин. Но больше всего повредило нам то, что дочь влюбилась в одного аббатика из благородных, нечестивого, неверующего, распутного, лицемерного и вдобавок еще врага философии, имени которого я хотела бы вам не называть; но это самый гнусный из всех тех, кто для достижения епископского звания избрал путь самый верный и к тому же менее всего требующий каких-либо дарований. Не знаю, что именно он внушал моей дочери, приходя каждое утро читать ей пасквили, которыми выслуживал себе обед, ужин или плохонькую закуску. Будет ли он или не будет епископом? По счастью, они поссорились. Моя дочь спросила его как-то, знает ли он тех, против кого пишет, и он ответил: „Нет“; спросила, придерживается ли он сам иных взглядов, чем те, над которыми смеется, и он ответил: „Нет“; тогда она дала волю пылкости своего нрава и заявила ему, что он самый злобный и фальшивый из окружающих людей».

Госпожа де Ла Помере осведомилась, пользуются ли они большой известностью.

«К сожалению, слишком большой».

«Насколько я вижу, вы не особенно дорожите своим ремеслом?»

«Ни капельки не дорожу, а моя дочь каждый день повторяет мне, что самое жалкое положение кажется ей лучше нашего; и ее постоянная грусть окончательно отвращает от нее…»

«А если бы мне вздумалось устроить вам обеим самую блестящую судьбу, вы бы согласились?»

«Мы бы согласились и на гораздо меньшее».

«Но мне надобно сначала знать, обещаете ли вы мне строго соблюдать те советы, которые я вам буду давать».

«Каковы бы они ни были, вы можете быть в этом уверены».

«И вы будете выполнять мои указания по первому моему требованию?»

«Мы будем нетерпеливо их ждать».

«Этого с меня достаточно; возвращайтесь домой; вы не замедлите их получить. Пока что избавьтесь от своей обстановки, продайте все, не оставляйте себе даже платьев, если они яркие; это противоречило бы моим планам…»

Жак, который начал заинтересовываться, сказал хозяйке:

– Не выпить ли нам за здоровье госпожи де Ла Помере?

Трактирщица. Охотно.

Жак. А также госпожи д'Энон.

Трактирщица. Идет.

Жак. Вы не откажетесь также выпить и за мадемуазель д'Энон, у которой приятный камерный голос, мало способностей к танцам и меланхолия, принуждающая ее к печальной необходимости принимать каждый вечер нового любовника.

Трактирщица. Не смейтесь. Нет ничего хуже. Если б вы знали, какая это пытка, когда не любишь…

Жак. За мадемуазель д'Энон, которая терпит такую пытку!

Трактирщица. Выпьем.

Жак. Хозяйка, любите ли вы вашего мужа?

Трактирщица. Я должна хорошенько подумать, прежде чем отвечу.

Жак. В таком случае вас следует пожалеть, так как, насколько мне кажется, у него отличное здоровье.

Трактирщица. Не все то золото, что блестит.

Жак. За отличное здоровье вашего трактирщика!

Трактирщица. Пейте один.

Хозяин. Жак! Жак, друг мой, ты слишком усердствуешь.

Трактирщица. Не беспокойтесь, сударь, это благородное вино; завтра и следа не останется.

Жак. Ну, раз завтра не останется и следа, а сегодня вечером мне наплевать на свой рассудок, то разрешите, сударь, разрешите, хозяюшка, еще один тост, который близок моему сердцу, – тост в честь аббата мадемуазель д'Энон.

Трактирщица. Фи, господин Жак! Ведь это же лицемер, честолюбец, невежда, клеветник, нетерпимый человек – так, кажется, называют тех, кто охотно удавил бы всех инакомыслящих.

Хозяин. Вам неизвестно, любезная хозяйка, что этот самый Жак – своего рода философ и что он очень интересуется мелкими глупцами, которые позорят себя и то дело, которое они так плохо защищают. Жак говорит, что его капитан называл их противоядием от всяких Юэ33, Николей34 и Боссюэ35. Он ничего в этом не смыслил, да и вы тоже… Ваш муж уже лег?

Трактирщица. Давным-давно.

Хозяин. И он позволяет вам беседовать таким образом?

Трактирщица. Наши мужья хорошо закалены… Госпожа де Ла Помере садится в карету, разъезжает по предместьям, наиболее отдаленным от квартала, где живут мать и дочь д'Энон, снимает маленькую квартирку в приличном доме, поблизости от приходской церкви, меблирует ее со всей возможной поспешностью, приглашает д'Энон с дочерью к обеду и водворяет их там в тот же день или несколько дней спустя, оставив им предписание относительно поведения, которого они должны были придерживаться.

Жак. Хозяйка, мы забыли выпить за здоровье госпожи де Ла Помере и маркиза Дезарси; это непристойно.

Трактирщица. Пейте, пейте, господин Жак, погреб еще не опустел… Вот ее предписание, или, по крайней мере, то, что я из него запомнила:

«Вы не будете посещать публичных гуляний, дабы вас не узнали.

Вы не будете никого принимать, даже соседей и соседок, чтобы казалось, что вы живете в полном уединении.

Вы с завтрашнего дня прикинетесь ханжами, дабы вас почитали за таковых.

Вы обзаведетесь одними только благочестивыми книгами, дабы ничто в вашем окружении не могло вас выдать.

Вы не пропустите ни одного богослужения в вашем приходе как в праздники, так и в будни.

Вы добьетесь доступа в приемную какой-нибудь обители; болтовня затворниц может принести нам пользу.

Вы сведете близкое знакомство с викарием и священниками вашего прихода, так как мне могут понадобиться их свидетельские показания.

Вы никого из них, как правило, принимать не будете.

Вы дадите себе труд исповедоваться и причащаться по меньшей мере два раза в месяц.

Вы примете свое родовое имя, так как оно звучит благородно и так как рано или поздно о вас наведут справки в вашей провинции.

Вы изредка будете раздавать мелкие пожертвования, но сами ни под каким предлогом ничего не будете принимать. Надо, чтоб вас считали ни богатыми, ни бедными.

Вы будете прясть, вязать, вышивать и отдавать свою работу для продажи дамам-патронессам.

Вы будете соблюдать величайшую умеренность: две крошечные порции из харчевни – и это все.

Ваша дочь не будет выходить на улицу без вас, так же как и вы без нее. Вы не пренебрежете никакими средствами, чтобы без особых усилий послужить для других назидательным примером.

Особенно, повторяю вам, вы не должны пускать к себе священников, монахов и святош.

По улицам вы будете ходить с опущенными глазами; в церкви для вас не будет существовать ничего, кроме бога.

Согласна с тем, что это суровый образ жизни, но он продлится недолго, и я обещаю вам крупнейшую награду. Подумайте, посоветуйтесь; если эти стеснительные условия превышают ваши силы, то скажите мне откровенно: я не обижусь и не удивлюсь. Я забыла вам также напомнить, чтобы вы приучили себя к мистическому пустословию и освоились с историей Ветхого и Нового завета, дабы вас принимали за закоренелых святош. Прикиньтесь янсенистками или молинистками, по вашему усмотрению; но лучше всего придерживаться взглядов вашего священника. Не забудьте при всяком случае ни к селу ни к городу ополчаться против философов; кричите, что Вольтер антихрист; заучите наизусть произведение вашего аббатика и цитируйте его, если понадобится…»

К этому госпожа де Ла Помере присовокупила:

«Я не буду вас навещать, ибо недостойна общаться со столь святыми особами; пусть, однако, это вас не тревожит: вы иногда будете тайно приходить сюда, и мы в тесном кругу вознаградим себя за ваш покаянный режим. Но, играя в благочестие, остерегайтесь действительно впасть в него… Что касается расходов на ваше маленькое хозяйство, то я принимаю их на себя. Если моя затея удастся, вы не будете нуждаться во мне; если она не удастся не по вашей вине, то я достаточно богата, чтоб обеспечить вам приличную и более приятную участь, чем та, которою вы пожертвовали ради меня. Но главное

– это повиновение, повиновение моей воле, абсолютное, безграничное, без которого я ни за что не ручаюсь в настоящем и ничего не обещаю в будущем».

Хозяин (пощелкивая по своей табакерке и поглядывая на часы). Дьявольская баба! Упаси меня, господи, повстречаться с такой!

Трактирщица. Терпение, терпение! Вы ее еще не знаете.

Жак. А в ожидании этого, прекрасная хозяюшка, не перекинуться ли нам словечком с бутылочкой!

Трактирщица. Господин Жак, мое шампанское придает мне красоту в ваших глазах.

Хозяин. Мне уже давно хочется задать вам один, быть может, нескромный вопрос, и я больше не могу удерживаться.

Трактирщица. Задавайте.

Хозяин. По-моему, вы родились не в харчевне.

Трактирщица. Да, это так.

Хозяин. Вы принадлежали к более высокому кругу и попали сюда в силу необыкновенных обстоятельств.

Трактирщица. Не отрекаюсь.

Хозяин. Не прервать ли нам на минутку историю госпожи де Ла Помере?

Трактирщица. Невозможно. Я охотно рассказываю чужие похождения, но не свои. Скажу вам только, что я воспитывалась в Сен-Сире36, где мало читала Евангелие, но читала много романов. От королевского аббатства до харчевни – большой путь.

Хозяин. Я удовлетворен; будем считать, что я у вас ничего не спросил.

Трактирщица. В то время как обе наши ханжи служили назидательным примером и добрая слава о их благочестии и святости распространялась по округе, госпожа де Ла Помере внешне выказывала маркизу уважение, дружбу и полное доверие. Он неизменно встречал радушный прием, его не бранили, на него не дулись даже после долгого отсутствия; он посвящал ее в свои любовные похождения, и она притворялась, будто они ее искренне забавляют. Она давала ему советы в трудных случаях и изредка заговаривала о браке, но таким безразличным тоном, что нельзя было заподозрить с ее стороны никаких личных мотивов. Когда маркиз иногда обращался к ней с теми нежными и галантными речами, которых нельзя избежать по отношению к бывшей возлюбленной, она либо улыбалась, либо не обращала на них внимания. Если послушать ее, то сердце ее безмолвствовало: она-де сама не подозревала, что для ее счастья достаточно было такого друга, как он, а кроме того, годы якобы брали свое и темперамент ее охладевал.

«Как! У вас ничего нет, в чем бы вы могли мне признаться?»

«Нет».

«А молодой граф, дорогая моя, который так настойчиво ухаживал за вами в пору моего владычества?»

«Я перестала его принимать, и мы больше не видимся».

«Необычайная причуда! За что вы его отстранили?»

«Он мне больше не нравится».

«Ах, сударыня, я, кажется, угадал: вы меня все еще любите».

«Возможно».

«Вы надеетесь, что я вернусь».

«Почему бы нет?»

«И хотите обеспечить за собой безупречное поведение».

«Пожалуй».

«И если бы, по счастью или к несчастью, я снова оказался у ваших ног, вы вменили бы себе в заслугу молчание о моих провинностях».

«Вы прекрасного мнения о моей деликатности и моем великодушии».

«После такого поступка я считаю вас способной на любое проявление героизма».

«Я не прочь, чтоб вы так думали».

«Честное слово, вы для меня опаснейшая женщина; я в этом уверен».

Жак. И я тоже.

Трактирщица. Это положение длилось примерно месяца три, когда госпожа де Ла Помере решила, что настало время нажать главную пружину. В один прекрасный летний день, когда маркиз должен был у нее обедать, она приказала передать д'Энон и ее дочери, чтоб они отправились в Королевский сад. Маркиз явился, обед был ранний; откушали, и откушали весело. Затем госпожа де Ла Помере предложила маркизу совершить прогулку, если только он не имеет в виду чего-либо более приятного. В тот день не было ни оперы, ни комедии; маркиз сам отметил это, и судьбе было угодно, чтоб опять-таки он, желая заменить веселое зрелище полезным, пригласил маркизу посетить Королевскую кунсткамеру. Приглашение это, как вы легко можете себе представить, не встретило отказа. И вот заложили лошадей; едут; приехали в Королевский сад и смешались с толпой, разглядывая все и не видя ничего, как и все прочие.


Читатель, я забыл описать вам мизансцену, в которой действуют указанные здесь персонажи: Жак, Хозяин и трактирщица; по причине этого упущения вы слышали, что они говорили, но вы их не видели; однако лучше поздно, чем никогда. Хозяин – налево, в ночном колпаке и в халате, небрежно развалился в большом ковровом кресле, положив платок на локотник и держа табакерку в руке. Трактирщица – в глубине, против двери, у стола, на котором стоит ее стакан. Жак, без шляпы, оперся локтем на стол и склонил голову между двух бутылок; две другие – на полу рядом с ним.


Выйдя из кунсткамеры, маркиз и его приятельница отправились гулять по саду. Не успели они свернуть в первую аллею направо от входа, поблизости от Ботанической школы, как госпожа де Ла Помере воскликнула с удивлением:

«Это они! Я не ошиблась: это действительно они».

Тотчас же она покидает маркиза и устремляется навстречу двум нашим притворщицам. Младшая д'Энон была очаровательная в своем простеньком наряде, который, не бросаясь в глаза, тем не менее приковывал к себе внимание.

«Ах, это вы, сударыня?»

«Да, я».

«Как вы поживаете? Я не видала вас целую вечность».

«Вы знаете о постигших нас несчастиях: пришлось покориться участи и жить по нашим скромным средствам; нельзя бывать в свете, когда не можешь поддерживать свой ранг с достоинством».

«Но покинуть меня – меня, которая удалилась от света! Впрочем, со свойственной мне рассудительностью я всегда считала его скучным».

«Недоверие – одно из печальных последствий нищеты: бедняки боятся быть назойливыми».

«Назойливыми – по отношению ко мне! Такое подозрение равносильно обиде».

«Сударыня, я в этом неповинна; много раз напоминала я о вас матушке, но она говорила: „Госпожа де Ла Помере?.. Нет, дочь моя, никто о нас не думает“.

«Какая несправедливость! Присядем, побеседуем. Вот маркиз Дезарси: это мой друг, и его присутствие нас не стеснит. Как ваша дочь выросла! Как она похорошела с тех пор, как мы не видались!»

«Наше положение обладает тем преимуществом, что ограждает нас от многого такого, что вредно для здоровья; взгляните на ее лицо, на ее руки: вот что значит умеренная и правильная жизнь, нормальный сон, работа, чистая совесть, а это немало…»

Присели; завели дружескую беседу. Мать говорила хорошо; дочь говорила мало. И та и другая выдерживали благочестивый тон, но без натяжки и жеманства. Они собрались удалиться задолго до наступления сумерек. Им заявили, что время раннее; но мать шепнула довольно громко на ухо госпоже де Ла Помере, что им предстоит еще служба в церкви и что они ни в коем случае не могут дольше оставаться. Они уже отошли на некоторое расстояние, когда госпожа де Ла Помере упрекнула себя в том, что не спросила их адрес и не дала им свой.

«Такой оплошности, – добавила она, – я бы в прежнее время не сделала».

Маркиз поспешил ее исправить; они приняли к сведению адрес госпожи де Ла Помере, но, несмотря на все настояния маркиза, не пожелали сообщить свой. Он не осмелился предложить им свою карету, но признался госпоже де Ла Помере, что ему очень хотелось это сделать.

Маркиз не преминул спросить у своей приятельницы, кто такие ее знакомые.

«Это два существа более счастливые, чем мы с вами. Посмотрите, каким здоровьем они обладают, какая безмятежность написана на их лицах! Какой благопристойностью дышат их речи! В нашем кругу вы не встретите ничего подобного. Мы относимся с сожалением к набожным людям, а они жалеют нас, и, в конце концов, я готова думать, что они правы».

«Неужели, маркиза, вы собираетесь стать святошей?»

«А почему бы нет?»

«Берегитесь, мне не хотелось бы, чтоб наш разрыв, если вообще можно говорить о разрыве, завел вас так далеко».

«А вы предпочли бы, чтоб я снова пустила к себе молодого графа?»

«Предпочел бы».

«И вы мне это советуете?»

«Без колебаний».

Госпожа де Ла Помере в высшей степени сердечно и трогательно рассказала маркизу все, что знала о семье, родине, прежнем состоянии и проигранной тяжбе обеих святош; затем добавила:

«Эти женщины отличаются исключительным благородством, особенно дочь. Согласитесь, что с ее внешностью ей было легко при желании великолепно обеспечить себя; но они предпочли честную бедность позорному богатству; их средства настолько скромны, что я, право, не знаю, чем они существуют. Они работают день и ночь. Переносить бедность, в которой родился, умеют многие, но перейти от настоящего богатства к нищенскому существованию, довольствоваться им, находить в нем радость – вот чего я не понимаю. Это последствия веры. Что бы ни говорили наши философы, а вера – прекрасная вещь».

«В особенности для несчастных».

«А кто же в той или иной мере не несчастен?»

«Готов ручаться, что вы станете святошей».

«Велика беда! Наша жизнь – такая малость по сравнению с вечностью».

«Да вы уже говорите как миссионер».

«Я говорю как убежденная женщина. Ответьте, маркиз, положа руку на сердце, – разве все наши богатства не казались бы нам жалким хламом, если бы мы больше думали о будущей жизни и больше бы опасались возмездия за гробом? Было бы величайшим безумием соблазнить молодую девушку или женщину, любящую мужа, и сознавать при этом, что можешь внезапно умереть в ее объятиях и обречь себя на вечные муки».

«Тем не менее ежедневно кого-нибудь соблазняют».

«Оттого, что нет веры; оттого, что люди стараются забыться».

«Дело в том, что наши религиозные воззрения оказывают мало влияния на наши нравы. Но уверяю вас, дорогая моя, вы полным ходом устремляетесь к исповедальне».

«Это лучшее, что я могла бы сделать».

«Какое безумие! Вам предстоит грешить с приятностью еще добрых двадцать лет; не упускайте этой возможности; а потом вы еще успеете покаяться и, если пожелаете похвастаться этим, упасть к ногам священника… Но вот поистине невеселый разговор! Вы погрузились в мрачные фантазии; таковы последствия ужасающего одиночества, на которое вы себя обрекли. Поверьте мне, призовите молодого графа; вам не будут мерещиться ни ад, ни дьявол, и вы останетесь такой же очаровательной, какой были раньше. Вы опасаетесь, что я буду упрекать вас за это, в случае если мы снова с вами соединимся. Но ведь этого может и не произойти. И вот, исходя из предположения, в большей или в меньшей степени обоснованного, вы лишаете себя сладчайшего из удовольствий. Право, честь оказаться безупречнее меня не стоит такой жертвы».

«Конечно; но не это меня удерживает…»

Они говорили еще о многом, но я всего не припомню.

Жак. Хозяйка, выпьем по стаканчику: это освежает память.

Трактирщица. Выпьем… Пройдясь несколько раз по аллеям, госпожа де Ла Помере и маркиз сели в карету. Она сказала:

«Как это меня старит! Ведь когда мы жили в Париже, она еще под стол пешком ходила».

«Вы говорите о дочери той дамы, которую вы встретили на прогулке?»

«Да, это как в саду, где свежие розы сменяют увядшие. Вы ее хорошо рассмотрели?»

«Ну конечно».

«И как вы ее находите?»

«Рафаэлевская головка мадонны на теле его же Галатеи; и к этому восхитительный голос!»

«Какая скромность во взгляде!»

«Какие прекрасные манеры!»

«Таких высоконравственных речей я не слыхала ни от одной девушки. Вот что значит воспитание!»

«Или хорошие задатки».

Маркиз довез госпожу де Ла Помере, которая поспешила сообщить нашим святошам, что они прекрасно исполнили свою роль и что она ими чрезвычайно довольна.

Жак. Если они будут продолжать как начали, то господину маркизу не отвертеться, будь он хоть самим чертом.

Хозяин. Я хотел бы знать их намерения.

Жак. А я не хотел бы: это испортило бы все дело.

Трактирщица. С того дня маркиз стал чаще навещать госпожу де Ла Помере, которая заметила это, но не подала виду. Она никогда первая не заговаривала об обеих святошах, а дожидалась, пока он сам не затронет этой темы, что он и делал с плохо скрываемым нетерпением.

Маркиз: «Виделись ли вы с вашими друзьями?»

Госпожа де Ла Помере: «Нет».

Маркиз: «Знаете, это не особенно великодушно. Вы богаты; они находятся в нужде, а вы даже не приглашаете их изредка пообедать с вами».

Госпожа де Ла Помере: «Я полагала, что господин маркиз знает меня несколько лучше. Любовь некогда приписывала мне достоинства; а теперь дружба приписывает мне недостатки. Я приглашала их раз десять, но безуспешно. Они отказываются приехать ко мне по каким-то непонятным соображениям, а когда я их навещаю, то мне приходится оставлять карету на углу и являться к ним не иначе как в простом платье, без румян и алмазов. Не приходится слишком удивляться их осторожности: достаточно одной лживой сплетни, чтобы восстановить против них некоторых благотворителей и лишить их поддержки. По-видимому, маркиз, делать добро не так-то просто».

Маркиз: «В особенности когда делаешь его святошам».

Госпожа де Ла Помере: «…Которые пользуются малейшим предлогом, чтобы его отклонить. Если б узнали, что я принимаю в них участие, то сказали бы: „Госпожа де Ла Помере им покровительствует… они ни в чем не нуждаются…“ И всем благодеяниям конец».

Маркиз: «Благодеяниям!»

Госпожа де Ла Помере: «Да, сударь, благодеяниям».

Маркиз: «Вы с ними знакомы, а они дошли до благодеяний?»

Госпожа де Ла Помере: «Еще раз, маркиз, я вижу, что вы меня не любите и что большая часть вашего уважения растаяла вместе со страстью. Кто вам сказал, что если эти женщины дошли до приходских благодеяний, то это по моей вине?»

Маркиз: «Тысяча извинений, сударыня, я не прав. Но по какой причине отказываются они от доброжелательной помощи приятельницы?»

Госпожа де Ла Помере: «Ах, маркиз, мы, светские люди, весьма далеки от щепетильных деликатностей, свойственных робким душам. Они не от всякого согласны принять помощь».

Маркиз: «Тем самым они лишают нас лучшего способа искупить безумства нашей ветреной жизни».

Госпожа де Ла Помере: «Нисколько. Предположим, что господин маркиз Дезарси умилен их несчастием, – почему бы ему не передать им своего дара через более достойные руки?»

Маркиз: «…И менее верные?»

Госпожа де Ла Помере: «Бывает».

Маркиз: «А как вы думаете, если я пошлю им двадцать луидоров, они откажутся?»

Госпожа де Ла Помере: «Уверена. Неужели этот отказ покажется вам неуместным со стороны матери, у которой прелестная дочь?»

Маркиз: «А знаете ли вы, что у меня было искушение их навестить?»

Госпожа де Ла Помере: «Охотно верю. Маркиз, маркиз, берегитесь! Вот порыв великодушия, который и очень внезапен, и очень подозрителен».

Маркиз: «Пусть так, но как по-вашему – они приняли бы меня?»

Госпожа де Ла Помере: «Конечно, нет. Одной роскоши вашего выезда, вашей одежды, ваших лакеев было бы достаточно, чтобы, в соединении с чарами этой молодой особы, вызвать сплетни соседей и соседок и погубить их».

Маркиз: «Вы меня огорчаете, так как это, конечно, не входит в мои намерения. Значит, мне нельзя будет ни помочь им, ни видеть их?»

Госпожа де Ла Помере: «Полагаю, что так».

Маркиз: «Но не мог ли бы я оказать им помощь через вас?»

Госпожа де Ла Помере: «Я не считаю ваши побуждения достаточно чистыми, чтобы принять такое поручение»…

Маркиз: «Это жестоко!»

Госпожа де Ла Помере: «Да, жестоко; вы правильно выразились».

Маркиз: «Какое предположение! Маркиза, вы надо мной смеетесь! Молодая девушка, которую я видел всего лишь раз…»

Госпожа де Ла Помере: «Но она из числа тех немногих, которых не забываешь, если увидишь».

Маркиз: «Правда, такие лица не забываются».

Госпожа де Ла Помере: «Берегитесь, маркиз: вы готовите себе огорчения, и я предпочитаю уберечь вас от них, чем утешать впоследствии. Не равняйте ее с теми, кого вы знали: она на них не похожа; таких не ослепишь, они неприступны. Она вас слушать не станет, и вы от нее ничего не добьетесь».

После этой беседы маркиз вдруг вспомнил о каком-то неотложном деле; он поспешно встал и удалился в задумчивости.

В течение довольно продолжительного времени маркиз не пропускал ни одного дня, чтоб не навестить госпожу де Ла Помере; но он приходил, усаживался и хранил молчание. Госпожа де Ла Помере говорила одна. Через четверть часа он вставал и удалялся.

Затем он сделал месячный перерыв, после которого снова явился, но грустный, подавленный чем-то, расстроенный. Посмотрев на него, маркиза сказала:

«Какой у вас вид! Откуда вы? Можно подумать, что вы провели это время в доме свиданий».

Маркиз: «Приблизительно так и было. С отчаяния я окунулся в ужасный разврат».

Госпожа де Ла Помере: «Как! С отчаяния?»

Маркиз: «Да, с отчаяния…»

Вслед за тем он принялся молча расхаживать взад и вперед; он подходил к окнам, глядел в небо, останавливался перед госпожой де Ла Помере; приближался к дверям, звал своих лакеев, которым ему было нечего сказать, отсылал их назад; возвращался в комнату, к тому месту, где работала госпожа де Ла Помере, не обращавшая на него внимания, пытался заговаривать, но не решался. Наконец госпожа де Ла Помере сжалилась над ним и сказала:

«Что с вами? Вы пропадаете на целый месяц, возвращаетесь с лицом покойника и бродите как неприкаянная душа!»

Маркиз: «Я больше не в силах сдерживаться и должен вам все сказать. Дочь вашей подруги произвела на меня глубокое впечатление; я предпринял все, решительно все, чтоб ее забыть; но чем больше я старался, тем чаще ее вспоминал. Образ этого ангельского существа неотступно преследует меня; окажите мне большую услугу».

Госпожа де Ла Помере: «Какую?»

Маркиз: «Мне необходимо снова повидаться с ней, и ваше содействие крайне меня обязало бы. Я прибег к помощи своих слуг. Они узнали, что эти дамы ходят только в церковь и обратно. Десять раз я останавливался на их пути; они меня даже не заметили. Я напрасно дежурил у их дверей. Благодаря им я стал сначала развратен, как обезьяна сапажу, затем благочестив, как ангел: за две недели я не пропустил ни одной обедни. Ах, друг мой, какое лицо! Как она прекрасна!..»

Госпоже де Ла Помере все это было известно.

«Иначе говоря, – ответила она маркизу, – после того как вы сделали все, чтоб исцелиться, вы не упустили ни одного из безумств, и в этом вы преуспели».

Маркиз: «Да, преуспел, и в такой мере, что не смогу вам описать. Неужели вы не сжалитесь надо мной и откажете мне в счастье ее повидать?»

Госпожа де Ла Помере: «Дело трудное, но я им займусь; впрочем, при одном условии: вы оставите этих несчастных в покое и перестанете им докучать. Не скрою от вас, что они горько жаловались мне на ваши преследования, и вот их письмо…»

Письмо, показанное маркизу, было составлено ими сообща. Дочь якобы написала его по приказу матери: оно было преисполнено достоинства, кротости, наивности, изящества и ума – словом, всего того, что могло вскружить голову маркизу. А потому он каждое слово сопровождал восклицанием, каждую фразу перечитывал и плакал от радости; он говорил госпоже де Ла Помере:

«Согласитесь, сударыня, что лучше написать было нельзя…»

Госпожа де Ла Помере: «Пожалуй».

Маркиз: «…И что от каждой строки проникаешься восхищением и почтением к женщинам такого склада».

Госпожа де Ла Помере: «Так оно и должно быть».

Маркиз: «Я готов дать слово, но просил бы вас не отказаться от своего».

Госпожа де Ла Помере: «Право, маркиз, я не благоразумнее вас. Должно быть, вы сохранили надо мной ужасную власть; это меня пугает».

Маркиз: «Когда я увижу ее?»

Госпожа де Ла Помере: «Не знаю. Прежде всего надо найти способ устроить это так, чтоб не возбудить подозрений. Они не могут заблуждаться насчет ваших намерений; подумайте только, какого мнения будут они о моих стараниях, если заподозрят, что я действую с вами заодно!.. Но между нами говоря, маркиз, к чему мне все эти хлопоты? Какое мне дело до того, любите вы или нет, безумствуете или нет?.. Распутывайте сами этот клубок. Роль, которую вы хотите мне навязать, носит какой-то странный характер».

Маркиз: «Друг мой, если вы меня покинете, я погиб. Не буду говорить о себе, ибо это вас обидит; но заклинаю вас теми милыми и достойными существами, которые вам так дороги; вы знаете меня; охраните их от всех тех безумств, на которые я способен. Я пойду к ним; да, я пойду, предупреждаю вас; я взломаю дверь, ворвусь против их воли, усядусь. Не знаю, что скажу, что сделаю; ибо нет ничего такого, чего бы вы не могли опасаться при том бешеном состоянии, в котором я нахожусь…»

– Заметьте, господа, – добавила хозяйка, – что с первого до последнего момента этой истории каждое слово, сказанное маркизом Дезарси, вонзалось ножом в сердце госпожи де Ла Помере. Она задыхалась от негодования и гнева, а потому ответила маркизу дрожащим и прерывающимся голосом:

«Да, вы правы. Если б меня любили так, как вы любите ее, то, быть может… Но оставим это… Не ради вас я буду хлопотать; однако надеюсь, маркиз, что вы предоставите мне достаточно времени».

Маркиз: «Как можно меньше, как можно меньше!»

Жак. Ах, хозяйка, какая чертовка! Хуже самого ада! Я просто дрожу: необходимо выпить глоток, чтобы оправиться… Неужели вы хотите, чтоб я пил один?

Трактирщица. Я ничуть не напугана… Госпожа де Ла Помере промолвила про себя: «Я страдаю, но страдаю не одна. Жестокий человек! Не знаю, как долго продлятся мои терзания, но твои я постараюсь сделать вечными…» Она промучила маркиза целый месяц ожиданием обещанной встречи, иначе говоря, предоставила ему изнывать и опьяняться, и под предлогом смягчения тяжести столь долгой отсрочки позволила ему говорить ей о своей страсти.

Хозяин. И, говоря о ней, разжигать ее.

Жак. Какая женщина! Какая чертовка! Хозяйка, мой страх удвоился.

Трактирщица. Итак, маркиз ежедневно приходил беседовать с госпожой де Ла Помере, которая ухитрилась лукавейшими речами довести его до белого каления, ожесточить и окончательно погубить. Он узнал все о месте, где они жили раньше, о их воспитании, о их доходах, о несчастьях, постигших этих женщин; постоянно возвращался к этому предмету, ибо все считал, что он еще недостаточно обо всем осведомлен, и не переставал умиляться. Маркиза указывала ему на усиление его страсти и, будто бы желая его предостеречь, подготовляла его к последствиям.

«Маркиз, – говорила она ему, – берегитесь, как бы это не завело вас слишком далеко; в один прекрасный день может случиться, что моя дружба, которою вы так странно злоупотребляете, не оправдает меня ни в моих, ни в ваших глазах. Конечно, ежедневно совершаются еще большие безумства, но я боюсь, маркиз, что вы получите эту девушку только на условиях, которые до сих пор не были в вашем вкусе».

Когда госпожа де Ла Помере сочла маркиза достаточно подготовленным для осуществления задуманного дела, она сговорилась с обеими женщинами, что они придут к ней обедать; маркиз же должен был застать их врасплох, одетыми так, как это принято в деревне. Все это было приведено в исполнение.

Не успели подать второе блюдо, как доложили о маркизе. И он, и госпожа де Ла Помере, и обе д'Энон мастерски разыграли смущение.

«Сударыня, – сказал маркиз госпоже де Ла Помере, – я приехал из имения; уже слишком поздно, чтобы возвращаться домой, где меня не ждут сегодня вечером, и я льщу себя надеждой, что вы не откажетесь накормить меня обедом…»

С этими словами он взял кресло и присел к столу. Прибор поставили так, что маркиз оказался рядом с матерью и напротив дочери. Он взглядом поблагодарил госпожу де Ла Помере за этот знак внимания. После первой минуты замешательства наши притворщицы овладели собой; завязался разговор, стало даже весело. Маркиз оказывал весьма глубокое внимание матери и проявлял сдержанную вежливость по отношению к дочери. Старания маркиза не сказать ничего лишнего и не позволить себе ничего такого, что могло бы отпугнуть гостей, доставляло всем трем женщинам тайное, но, однако, забавное развлечение. Они оказались настолько бесчеловечными, что заставили маркиза битых три часа говорить о благочестии, и госпожа де Ла Помере сказала ему:

«Такие речи служат лучшей похвалой вашим родителям; первые уроки никогда не изглаживаются из памяти. Вы отлично усвоили все тонкости божественной любви: можно подумать, что вы питались только Франциском Сальским. Не были ли вы часом также и квиетистом37

«Не могу припомнить…»

Излишне говорить, что наши ханжи вложили в разговор весь запас грации, ума, обольщения и хитрости, каким обладали. Коснулись мимоходом и вопроса о страстях, причем мадемуазель Дюкенуа (таково было ее настоящее имя) высказала мысль, что есть только одна опасная страсть. Маркиз ее поддержал. Между шестью и семью обе женщины удалились, причем удержать их не было никакой возможности: госпожа де Ла Помере и госпожа Дюкенуа сошлись на том, что необходимо строго блюсти религиозные обязанности, ибо без этого почти каждый день духовного счастья был бы испорчен раскаянием. И вот они уехали, к величайшему огорчению маркиза, и маркиз остался один на один с госпожой де Ла Помере.

Госпожа де Ла Помере: «Итак, маркиз, разве я не бесконечно добра? Найдите-ка в Париже другую женщину, которая согласилась бы сделать что-либо подобное!»

Маркиз (падая перед ней на колени): «Признаю: нет ни одной, которая бы походила на вас. Ваша доброта приводит меня в смущение: вы единственный истинный друг, какой только существует на свете».

Госпожа де Ла Помере: «Уверены ли вы, что всегда будете одинаково чувствовать цену моей любезности?»

Маркиз: «Я был бы чудовищем неблагодарности, если бы усомнился в этом».

Госпожа де Ла Помере: «Перейдем на другую тему. Каково состояние вашего сердца?»

Маркиз: «Не скрою от вас: эта девушка должна быть моей, или я погибну».

Госпожа де Ла Помере: «Она, безусловно, будет вашей, но вопрос – в качестве кого».

Маркиз: «Посмотрим».

Госпожа де Ла Помере: «Маркиз, маркиз, я знаю вас, я знаю их; смотреть больше нечего».


Около двух месяцев маркиз не появлялся у госпожи де Ла Помере, и вот что он предпринял за это время. Он познакомился с духовником матери и дочери. Тот был другом милейшего аббатика, о котором я вам говорила. Духовник этот, использовав сначала все лицемерные отговорки, к каким обычно прибегают в нечистых делах, и продав возможно дороже святость своего сана, согласился на все желания маркиза.

Каверзы свои этот божий человек начал с того, что отвратил от подопечных госпожи де Ла Помере расположение приходского священника и убедил его лишить их пособия, выдаваемого общиной, так как они будто бы нуждались меньше других. Он рассчитывал, что лишения заставят их покориться его намерениям.

Затем он постарался на исповеди вызвать разлад между матерью и дочерью. Выслушивая жалобы матери на дочь, он преувеличивал проступки одной и разжигал недовольство другой. Если дочь жаловалась на мать, он намекал на то, что власть родителей над детьми ограниченна и что, если преследования матери переходят известные границы, можно избавить дочь от ее тирании. В качестве наказания он приказывал ей вторично прийти на исповедь.

В другой раз он мимоходом коснулся ее чар, которые, по его словам, были одним из опаснейших даров господа: они даже произвели сильное впечатление на одного достойного человека, которого он не назвал, хотя имя его было нетрудно угадать. Затем он перешел к беспредельности небесного милосердия и к снисхождению по отношению к грехам, вызываемым особыми обстоятельствами, к слабостям человеческой природы, в которых всякий находит себе оправдание, к силе и естественности некоторых наклонностей, от которых не свободны даже самые святые люди. Он спросил ее также, не испытывает ли она желаний, не бывает ли у нее пылких снов, не волнует ли ее присутствие мужчин. Он обсуждал с нею вопрос, должна ли женщина уступать или противиться мужским желаниям и тем самым погубить или осудить на вечные муки существо, за которое была пролита кровь Христова, причем сам он не брался решать эту проблему. Затем он испускал тяжелые вздохи, воздевал глаза к небу, молился за заблудшие души… Девушка не мешала ему ораторствовать. Ее мать и госпожа де Ла Помере, которым она подробно пересказывала речи своего духовного отца, внушали ей признания, клонившиеся к тому, чтоб его подстрекать.

Жак. Ваша де Ла Помере – злобная женщина.

Хозяин. Жак, не торопись осуждать. Кто причина ее злобы? Маркиз Дезарси. Будь он таким, каким клялся и каким должен был быть, – и тебе не в чем было бы упрекнуть госпожу де Ла Помере. Когда мы двинемся в путь, ты возьмешь на себя роль ее прокурора, а я – ее защитника. Что же касается презренного искусителя-священника, то делай с ним что хочешь.

Жак. Священник – такой дурной человек, что после этого случая я, пожалуй, больше не пойду на исповедь. А вы как, хозяйка?

Трактирщица. Я не перестану бывать у моего старика священника: он не любопытен и довольствуется тем, что ему рассказывают.

Жак. Не выпить ли нам за здоровье вашего священника?

Трактирщица. На этот раз я вас поддержу, так как он человек хороший: по воскресеньям и праздничным дням он разрешает девкам и парням плясать, а мужикам и бабам приходить ко мне в харчевню, лишь бы только они не выходили оттуда пьяными. За здоровье моего священника!

Жак. За его здоровье!

Трактирщица. Наши дамы не сомневались, что божий человек сделает попытку передать письмо своей прихожанке; он так и поступил, но с какими предосторожностями! Он не знал, от кого оно; он не сомневался, что послал его какой-нибудь благодетель и милостивец, узнавший о их нужде и предлагавший им помощь. «Впрочем, вы девушка примерных нравов, мать ваша осторожна, и я требую, чтобы вы вскрыли письмо не иначе как в ее присутствии». Мадемуазель Дюкенуа приняла послание и передала матери, которая тотчас же направила его госпоже де Ла Помере. Та, заручившись этой бумагой, послала за священником, осыпала его заслуженными упреками и пригрозила пожаловаться на него начальству, если еще раз услышит о подобных проделках.

В этом письме маркиз рассыпался в восхвалениях самого себя и в похвалах мадемуазель Дюкенуа; он описывал все неистовства своей страсти и предлагал применить решительные средства, вплоть до похищения.

Отчитав священника, госпожа де Ла Помере пригласила к себе маркиза, изложила ему, насколько такое поведение недостойно галантного кавалера, до какой степени это может ее скомпрометировать, показала ему письмо и заявила, что, несмотря на соединявшую их дружбу, она будет вынуждена представить письмо в суд или передать его госпоже Дюкенуа, если ее дочь станет жертвой какого-нибудь скандала.

«Ах, маркиз, – говорила она ему, – любовь развратила вас; вы рождены порочным, ибо создатель всего великого внушает вам одни лишь мерзостные поступки. Чем провинились перед вами эти две бедные женщины, что вы стараетесь прибавить к их нищете еще и позор? Вы преследуете молодую девушку потому, что она красива и хочет остаться добродетельной? Вы хотите, чтоб она возненавидела один из ценнейших небесных даров? А я – чем заслужила я роль вашей соучастницы? Нет, маркиз, падите к моим ногам, просите прощения и поклянитесь оставить в покое моих несчастных приятельниц».

Маркиз обещал не предпринимать больше ничего без ее согласия, но заявил, что добьется обладания этой девушкой любой ценой.

Он не сдержал своего слова. Мать была осведомлена обо всем, а потому маркиз не поколебался обратиться к ней. Он признал преступность своих намерений, предложил значительную сумму, а в будущем все, что позволят обстоятельства; к его письму была приложена шкатулка с крупными драгоценностями.

Три дамы устроили совещание. Мать и дочь уже склонялись к тому, чтобы принять предложение; но это не входило в расчеты госпожи де Ла Помере. Она напомнила о данном ей обещании, пригрозила все открыть, и, к великому огорчению наших святош, особенно дочери, которой пришлось вынуть из ушей весьма понравившиеся ей серьги с подвесками, шкатулка и письмо были отосланы обратно в сопровождении письма, исполненного гордости и негодования.

Госпожа де Ла Помере пожаловалась маркизу на то, как мало можно доверять его обещаниям. Он пробовал сослаться на невозможность впутывать ее в такое дело.

«Маркиз, маркиз! – сказала госпожа де Ла Помере. – Я уже предупреждала вас и снова повторяю: вы просчитались; но теперь уже поздно читать вам проповеди, это было бы излишней тратой слов – все средства исчерпаны».

Маркиз согласился с ней и попросил разрешения предпринять последнюю попытку, а именно – обеспечить рентой обеих женщин, разделить с ними свое состояние и предоставить им в пожизненное владение один городской и один загородный дом.

«Делайте что хотите, – заявила маркиза, – я только против применения силы; знайте, друг мой, что истинная порядочность и добродетель имеют мало цены в глазах тех, кому дано счастье обладать ими. Ваши новые предложения будут столь же безуспешны, как и прежние: я знаю этих женщин и готова держать пари».

Маркиз делает новое предложение. Новое совещание трех дам. Мать и дочь молча ждут решения госпожи де Ла Помере. Маркиза молча расхаживает взад и вперед, затем говорит:

«Нет, нет, этого недостаточно для моего истерзанного сердца».

И она сразу же велела им отказать маркизу. Обе женщины залились слезами, бросились к ее ногам и стали объяснять, как ужасно в их положении отвергнуть такое огромное состояние, которое они могли принять без каких-либо неприятных последствий. Госпожа де Ла Помере сухо заявила:

«Неужели вы воображаете, что все это я делаю для вас? Кто вы такие? Чем я вам обязана? Не от меня ли зависит отправить вас обратно в ваш притон? Если то, что вам предлагают, для вас слишком много, то для меня это слишком мало. Пишите, сударыня, ответ, который я вам продиктую; я хочу, чтоб он был отослан при мне».

Мать и дочь вернулись домой огорченные, но еще более напуганные.

Жак. Вот бешеная женщина! Чего ей еще надо? Как! Пожертвовать половиной огромного состояния, по ее мнению, недостаточно, чтоб искупить любовное охлаждение?

Хозяин. Жак, ты никогда не был женщиной, тем более – порядочной женщиной, и судишь по своему характеру, весьма мало похожему на характер госпожи де Ла Помере. Знаешь, что я тебе скажу? Боюсь, что брак маркиза Дезарси со шлюхой был предначертан свыше.

Жак. Если он там предначертан, значит, он совершится.

Трактирщица. Маркиз не замедлил появиться у госпожи де Ла Помере.

«Ну как? – спросила она. – Как приняли новое предложение?»

Маркиз: «Оно было сделано и отвергнуто. Я в отчаянии. Мне хотелось бы вырвать из сердца эту злосчастную страсть, вырвать самое сердце, но я не могу. Взгляните на меня, маркиза: не находите ли вы некоторого сходства между мной и этой девушкой?»

Госпожа де Ла Помере: «Я вам не говорила, но я это заметила. Дело, однако, не в том; на что вы решились?»

Маркиз: «Я ни на что не решился. Иногда мне хочется сесть в дорожную карету и ехать на край света; минуту спустя силы меня покидают, я чувствую себя разбитым, в голове туман, полное отупение, и я не знаю, что предпринять».

Госпожа де Ла Помере: «Не советую вам пускаться в путешествие; не стоит доезжать до Вильжюива, чтобы тотчас же вернуться».

На другой день маркиз написал маркизе, что уезжает в свое поместье, что останется там возможно дольше и умоляет ее походатайствовать за него перед ее приятельницами, если представится случай. Отсутствие его длилось недолго; он вернулся с намерением жениться.

Жак. Мне жаль бедного маркиза.

Хозяин. А мне – нет.

Трактирщица. Он подъехал к дому госпожи де Ла Помере. Ее не было дома. Вернувшись, она застала его сидящим в кресле с закрытыми глазами и погруженным в глубокую задумчивость.

«Ах, это вы, маркиз! Прелести деревни недолго вас удерживали».

«Нет, – отвечал он, – мне всюду не по себе, и я вернулся, чтобы совершить величайшую глупость, на какую только может решиться человек моего звания, возраста и характера. Но лучше жениться, чем так страдать. Я решил жениться».

Госпожа де Ла Помере: «Маркиз, это серьезное дело и требует размышлений».

Маркиз: «Я уже размышлял, и размышлял серьезно: несчастнее, чем сейчас, я никогда не буду».

Госпожа де Ла Помере: «Вы можете и ошибаться».

Жак. Ах, предательница!

Маркиз: «Вот, наконец, дорогая моя, поручение, которое я, как мне кажется, могу передать вам, не оскорбляя вашего достоинства. Повидайтесь с матерью и дочерью: расспросите мать, узнайте чувства дочери и сообщите им о моем намерении».

Госпожа де Ла Помере: «Не торопитесь, маркиз. Я думала, что знаю их в той мере, в какой мне до сих пор было нужно. Но когда речь идет о счастье моего друга, он позволит мне осведомиться о них подробнее. Я наведу справки о них на их родине и обещаю вам проследить их жизнь в Париже шаг за шагом».

Маркиз: «Эти предосторожности кажутся мне излишними. Бедные женщины, не поддавшиеся соблазнам, которые я им предлагал, могут быть только исключительными существами. Перед такими обещаниями не устояла бы даже герцогиня. К тому же не сами ли вы говорили…»

Госпожа де Ла Помере: «Да, я вам это говорила; но разрешите мне удовлетворить мое желание».

Жак. Сука! Мерзавка! Подлая тварь! И зачем только сходятся с такой женщиной!

Хозяин. А зачем было соблазнять ее, а после бросить?

Трактирщица. Зачем было бросать ее без всякой причины?

Жак (указывая на небо). Сударь!

Маркиз: «Почему бы и вам, маркиза, не выйти замуж?»

Госпожа де Ла Помере: «За кого прикажете?»

Маркиз: «За молодого графа: он умен, знатен, богат».

Госпожа де Ла Помере: «А кто поручится мне за его верность? Уж не вы ли?»

Маркиз: «Нет; но мне кажется, что верность мужа – вещь второстепенная».

Госпожа де Ла Помере: «Согласна; но при всем том я, пожалуй, могу обидеться, а я мстительна».

Маркиз: «Ну так что же? Вы отомстите: это в порядке вещей. Мы сообща снимем особняк и составим вчетвером приятнейшее общество».

Госпожа де Ла Помере: «Все это прекрасно; но я не выйду замуж. Единственный человек, которого я, быть может, могла выбрать в мужья…»

Маркиз: «Это я?»

Госпожа де Ла Помере: «Могу сознаться в этом теперь, когда все кончено».

Маркиз: «А почему вы не сказали мне этого раньше?»

Госпожа де Ла Помере: «Факты доказывают, что я поступила разумно. Та, которую вы избрали, подходит вам во всех отношениях больше, чем я».

Трактирщица. Госпожа де Ла Помере навела справки так тщательно и быстро, как ей хотелось. Она предъявила маркизу самые лестные отзывы, одни из Парижа, другие из провинции. Затем она предложила ему обождать еще две недели, чтобы обдумать окончательно. Эти две недели показались ему вечностью; наконец маркиза была вынуждена уступить его нетерпению и просьбам. Первое свидание произошло у приятельниц; договорились обо всем, устроили помолвку, подписали брачный контракт; маркиз преподнес госпоже де Ла Помере великолепный алмаз, и брак был заключен.

Жак. Какое коварство и какая месть!

Хозяин. Она непостижима.

Жак. Избавьте меня от разочарования первой брачной ночи; до этого момента я не вижу никакой особенной беды.

Хозяин. Молчи, простофиля!

Трактирщица. Брачная ночь сойдет отлично.

Жак. А я думал…

Трактирщица. Думайте то, что сказал вам хозяин… (И, говоря это, она улыбалась и, улыбаясь, провела рукой по лицу Жака и прищемила ему пальцами нос.) Но это случилось на следующий день…

Жак. Разве на следующий день не повторилось то же самое?

Трактирщица. Не совсем. На следующий день госпожа де Ла Помере написала маркизу письмецо, приглашая его заехать к ней по важному делу. Маркиз не заставил себя ждать.

Когда маркиза приняла его, лицо ее выражало сильнейшее негодование. Речь ее была краткой. Вот она:

«Маркиз, – сказала госпожа де Ла Помере, – узнайте меня поближе. Если бы все женщины достаточно уважали себя, чтоб карать обиду так, как я, то люди, подобные вам, были бы редкостью. Вам досталась честная женщина – я; она отомстила, женив вас на особе, которая вполне вас достойна. Уходите отсюда и наведайтесь на улицу Травестьер, в гостиницу „Гамбург“, вам расскажут там про грязное ремесло, которым ваша жена и теща занимались в течение десяти лет под именем д'Энон».

Трудно передать изумление и смущение бедного маркиза. Он не знал, что подумать; но его сомнения длились не дольше, чем ему было нужно, чтобы проскакать с одного конца города до другого. Домой он в этот день не возвращался; он бродил по улицам. Теща и жена возымели некоторые подозрения относительно того, что случилось. При первом ударе входного молотка теща бросилась в свои покои и заперлась на ключ; жена стала ждать одна. Увидев супруга, она прочитала на его лице овладевшее им бешенство. Она упала перед ним на колени и молча прижалась головой к паркету.

«Уходите, низкая женщина! – произнес он. – Прочь от меня!..»

Она попыталась подняться, но упала, ударившись лбом об пол и протянув руки к ногам маркиза.

«Сударь, – простонала она, – попирайте меня, топчите меня: я этого заслуживаю; делайте со мной все, что угодно, но пощадите мою мать…»

«Уходите, – повторил маркиз, – уходите! Достаточно того позора, которым вы меня покрыли; избавьте меня от преступления…»

Несчастная осталась в том положении, в котором была, и ничего не ответила. Маркиз сидел в кресле, сжимая голову руками; тело его свисало набок, и он то и дело повторял:

«Уйдите!»

Молчание и неподвижность бедняжки поразили его; он повторил еще громче:

«Уходите! Разве вы меня не слышите?..»

Затем он нагнулся, сильно толкнул ее и, заметив, что она без чувств и почти без жизни, схватил ее за талию, положил на диван и на мгновение остановил на ней взгляд, в котором поочередно сменялись гнев и жалость. Он позвонил; вошли лакеи; позвали служанок, которым маркиз сказал:

«Унесите вашу госпожу, ей дурно; перенесите ее в комнату и позаботьтесь о ней…»

Спустя несколько минут он потихоньку послал узнать, как она себя чувствует. Ему сказали, что она пришла в себя от первого обморока, но что припадки продолжаются, что они часты и длительны и что нельзя ни за что поручиться. Час или два спустя он снова послал украдкой проведать о ее состоянии. На этот раз ему сообщили, что она задыхается и что у нее появилась какая-то очень громкая икота, которую слышно на весь двор. В третий раз – дело было под утро – ему доложили, что она долго плакала, что икота утихла и больная как будто задремала.

На следующий день маркиз приказал заложить карету и исчез на две недели; никто не знал, куда он девался. Однако перед отъездом он позаботился обо всем необходимом для матери и дочери и приказал слушаться жены, как самого себя.

В течение этого времени обе женщины пребывали наедине друг с другом и почти не разговаривали; дочь плакала, иногда начинала стонать, рвала на себе волосы, а мать не смела к ней подойти, чтобы ее утешить. У одной на лице отражалось отчаяние, у другой – ожесточение. Дочь раз двадцать говорила матери: «Мама, уйдем отсюда, бежим». И столько же раз мать противилась этому и возражала: «Нет, дочка, надо остаться; посмотрим, что будет. Не убьет же нас этот человек!..» «О боже, – стонала дочь, – пусть бы уж он нас убил». Мать отвечала: «Ты бы лучше молчала и не говорила глупостей».

По возвращении маркиз заперся в своем кабинете и написал два письма: одно – жене, другое – теще. Теща уехала в тот же день и поселилась в кармелитском монастыре соседнего города, где умерла недавно. Дочь оделась и дотащилась до покоев мужа, куда он, по-видимому, приказал ей явиться. Переступив порог, она упала на колени.

«Встаньте», – сказал ей маркиз.

Но, вместо того чтоб подняться, она потащилась к нему ползком, дрожа всем телом; волосы ее разметались, корпус несколько перегнулся вперед, руки свисали, голова была откинута назад, взгляд устремлен в его глаза, лицо в слезах.

«Мне кажется, – сказала она, прерывая каждое слово рыданием, – что ваше сердце, справедливо разгневанное, смягчилось и что, быть может, со временем я заслужу прощение. Умоляю вас, сударь, не торопитесь меня прощать. Столько честных девушек стали бесчестными женами; быть может, я явлю собой пример противного. Я еще недостойна того, чтобы вы со мной сблизились; повремените, но оставьте мне надежду на прощение. Удалите меня от себя; вы увидите мое поведение, вы сможете судить о нем; я буду счастлива, безмерно счастлива, если вы удостоите изредка звать меня к себе. Укажите мне самый отдаленный уголок в вашем доме, где мне будет позволено жить; я останусь там безропотно. Ах, если б я могла совлечь с себя имя и титул, которые меня заставили украсть, и после этого умереть, – я тотчас же сделала бы это, чтобы угодить вам. Слабость, соблазн, чужой авторитет, угрозы побудили меня совершить гнусный поступок; но не думайте, сударь, что у меня злобный нрав: нет, это не так, раз я не поколебалась явиться к вам, когда вы меня позвали, и осмеливаюсь теперь посмотреть вам в глаза и говорить с вами. Ах, если бы вы могли читать в моем сердце и видеть, как далеки от меня прежние прегрешения, как чужды замашки мне подобных! Разврат коснулся меня, но не пристал ко мне. Я знаю себя и отдаю себе отчет в том, что по своим вкусам, чувствам, характеру я родилась достойной чести вам принадлежать. О, если бы в ту пору я могла с вами свободно видеться, то стоило бы сказать одно только слово, и, кажется, у меня хватило бы на это мужества. Сударь, располагайте мной по своему усмотрению: прикажите своим людям войти, пусть отнимут у меня все, пусть бросят на улицу – я на все согласна. Какую бы судьбу вы мне ни уготовили, я подчинюсь: отдаленное поместье, мрак монастыря удалят меня с ваших глаз навсегда; прикажите, и я отправлюсь туда. Ваше счастье еще не погублено навеки, и вы можете меня забыть…»

«Встаньте, – мягко сказал маркиз, – я вас простил: даже в минуту нанесенного мне оскорбления я уважал в вас свою супругу; с моих уст не сорвалось ни одного слова, которое унизило бы вас, и, во всяком случае, я раскаиваюсь, если и допустил его, и вам никогда больше не придется услышать ничего унизительного, если вы запомните, что нельзя сделать своего супруга несчастным, не разделив его участи. Будьте честны, будьте счастливы и постарайтесь, чтоб и мне выпала та же доля. Встаньте, прошу вас, жена моя, встаньте и поцелуйте меня; встаньте, маркиза, вам не пристала такая поза; встаньте, госпожа Дезарси!..»

Во время этой речи она закрыла лицо руками и склонила голову на колени маркиза; но при словах «жена моя» и «госпожа Дезарси» она поднялась, бросилась к мужу и обняла его, почти задыхаясь от страдания и восторга; затем она отпустила его, упала наземь и принялась целовать ему ноги.

«Ах! – воскликнул маркиз. – Ведь я сказал вам, что я простил; но я вижу, что вы этому не верите».

«Суждено, чтобы это произошло так и чтобы я никогда вам не верила», – отвечала она.

Маркиз же добавил:

«Право, я ни в чем не раскаиваюсь, и эта Помере, вместо того чтоб отомстить, оказала мне великую услугу. Жена моя, пойдите оденьтесь; тем временем уложат наши чемоданы. Мы отправимся в мое поместье и останемся там, пока не сможем показаться здесь без всяких неприятных последствий для вас и для меня…»

Они почти три года не были в столице.

Жак. Бьюсь об заклад, что эти три года протекли как один день, что маркиз Дезарси оказался превосходнейшим мужем и что ему досталась превосходнейшая жена.

Хозяин. Участвую в половине, хотя, право, не знаю почему, так как я был далеко не в восторге от нее во время всех махинаций ее матери и госпожи де Ла Помере. Ни минуты боязни, никаких колебаний, никаких угрызений совести; она подчинялась этому бесконечному обману без всякого отвращения. Все, что от нее требовали, она беспрекословно исполняла; она исповедовалась, причащалась, смеялась над религией и ее служителями. Она казалась мне такой же лживой, такой же презренной, такой же злобной, как и обе другие… Хозяюшка, вы недурно рассказываете, но вы еще не проникли во все глубины драматического искусства. Если вы хотите, чтоб эта молодая девушка заинтересовывала, то надо было наделить ее чистосердечием и показать нам ее в роли невинной жертвы, действующей под давлением матери и госпожи де Ла Помере; надо было сделать так, чтобы жесточайшее обращение принудило ее против воли участвовать в ряде непрерывных злодеяний в течение года, и таким образом подготовить примирение мужа и жены. Когда выводят на сцену персонаж, то роль его должна быть цельной; а потому, милая хозяюшка, разрешите спросить вас: неужели девушка, строящая козни вместе с двумя негодяйками, – это та самая жена, которую вы видели у ног ее мужа? Вы погрешили против правил драматургии: все это было бы дико и для Аристотеля, и для Горация, и для Лебоссю38, и для Вида.

Трактирщица. Я рассказывала не для вида, а так, как все было на деле, ничего не опуская, ничего не прибавляя. Но кто знает, что происходило в глубине сердца этой молодой девушки, и не грызло ли ее тайное отчаяние в те самые минуты, когда она, казалось, поступала особенно дурно!

Жак. На сей раз, хозяйка, я согласен с мнением моего господина и надеюсь, что он мне простит, так как это редко со мной случается; я согласен также с его Вида, которого я не знаю, и с прочими названными им господами, тоже мне неизвестными. Если бы мадемуазель Дюкенуа, бывшая д'Энон, была порядочной девушкой, это было бы заметно.

Трактирщица. Порядочная или непорядочная, а из нее вышла отличная жена, муж с нею чувствует себя как король и не променяет ее ни на кого.

Хозяин. Поздравляю его: он более удачлив, чем благоразумен.

Трактирщица. Пожелаю вам доброй ночи. Уже поздно, а мне полагается ложиться последней и вставать первой. Проклятое ремесло! Спокойной ночи, господа, спокойной ночи! Я обещала вам, не помню уж по какой причине, историю нелепого брака и, кажется, сдержала свое слово. Господин Жак, вам нетрудно будет заснуть: у вас глаза уже слипаются. Прощайте, господин Жак.

Хозяин. Неужели, хозяюшка, никак нельзя познакомиться с вашими собственными похождениями?

Трактирщица. Нет.

Жак. Вы, видно, страстный любитель рассказов?

Хозяин. Это правда; я нахожу их поучительными и забавными. Хороший рассказчик – редкое явление.

Жак. Вот почему я и не люблю рассказов, разве только когда сам рассказываю.

Хозяин. Ты предпочитаешь плохо рассказывать, чем молчать?

Жак. Пожалуй.

Хозяин. А я предпочитаю, чтобы плохо рассказывали, чем вовсе ничего не слушать.

Жак. Это устраивает нас обоих.


Не знаю, каковы были мысли трактирщицы, Жака и его Хозяина, если они не нашли ни одного оправдания для мадемуазель Дюкенуа. Разве эта девушка могла оценить коварный замысел госпожи де Ла Помере? Разве она не была готова принять предложения маркиза и не предпочла бы сделаться его любовницей, нежели женой? Разве она не находилась непрестанно под угрозами и деспотической властью маркизы? Можно ли осуждать ее за сугубое отвращение к своему гнусному ремеслу? А если проникнуться к ней за это уважением, то вправе ли мы требовать от нее особенной деликатности, особенной щепетильности в выборе способов, чтобы с ним развязаться?

Но не полагаете ли вы, читатель, что более удачную апологию госпоже де Ла Помере состряпать было бы труднее? Вы, может быть, предпочли бы послушать по этому поводу беседу Жака и его Хозяина? Но им предстояло еще обсудить столько значительно более интересных вещей, что они, вероятно, пренебрегли бы этой темой. Позвольте же мне на минутку заняться ею.

Вас охватывает бешенство при имени госпожи де Ла Помере, и вы восклицаете: «Вот ужасная женщина! Вот лицемерка! Вот злодейка!..» Оставьте восклицания, оставьте возмущение, оставьте пристрастия; давайте обсудим. Ежедневно совершаются еще более гнусные поступки, но без всякой изобретательности. Вы можете ненавидеть госпожу де Ла Помере, можете ее бояться; однако презирать ее вы не станете. Месть ее страшна, но не запятнана никакими корыстными мотивами. Вам не сказали, что она бросила маркизу в лицо прекрасный алмаз, который он ей преподнес; однако она так именно и поступила: я знаю это из вернейших источников. Она не стремилась ни увеличить свое состояние, ни приобрести какой-либо почетный титул. Как? Если б эта женщина совершила нечто подобное, чтобы наградить своего мужа за его заслуги, если б она отдалась министру или хотя бы правителю канцелярии ради орденской ленты или майорского чина или хранителю списка бенефициев ради доходного аббатства, – это показалось бы вам естественным, и вы сослались бы на обычай; а когда она мстит за вероломство, вы возмущаетесь, не отдавая себе отчета в том, что вы просто не способны почувствовать такое же глубокое негодование, как она, или почти не цените женской добродетели. Подумали ли вы о жертвах, которые госпожа де Ла Помере принесла маркизу? Не стану говорить вам о том, что ее кошелек был для него всегда открыт и что она подчинялась всем его прихотям и желаниям, что она перестроила свою жизнь. Она пользовалась в обществе величайшим уважением благодаря строгости своих нравов; а теперь она спустилась до общего уровня. Когда она уступила ухаживаниям маркиза, про нее говорили: «Наконец-то эта безупречная госпожа де Ла Помере стала такой же, как мы…» Она замечала иронические улыбки, слышала шутки, нередко краснела от них и опускала взор; она испила всю чашу горечи, уготованной женщине, чье безукоризненное поведение являлось упреком для окружавших ее дурных нравов; ей пришлось перенести скандальную огласку, при помощи которой мстят неосторожным святошам, притворяющимся честными женщинами. Она была гордой и предпочла бы умереть от боли, нежели появиться в свете осмеянной и заклейменной позором отвергнутой добродетели и брошенной любовницы. Такой был у нее характер, что это происшествие осуждало ее на тоску и уединение. Мужчины убивают друг друга из-за жеста или из-за намека, а порядочной женщине – оскорбленной, обесчещенной, обманутой – нельзя бросить предателя в объятия куртизанки? Ах, читатель, вы очень легкомысленны в своих похвалах и очень строги в своих порицаниях! Но, может быть, вы скажете, что упрекаете маркизу не столько за самое действие, сколько за прием, что не одобряете этой упорной злобы, всего злого клубка обманов и лжи, продолжавшихся чуть ли не целый год. Ни я, ни Жак, ни его Хозяин, ни трактирщица тоже этого не одобряем. Но вы все прощаете первому побуждению, а я замечу вам, что если оно у одних бывает мимолетным, то у госпожи де Ла Помере и женщин с подобным характером оно тянется долго. Душа их иногда всю жизнь остается под впечатлением первой минуты обиды; а что в этом дурного или несправедливого? Я усматриваю в ее поступке не совсем обычную месть; я готов одобрить закон, который осуждал бы на общение с куртизанками мужчину, соблазнившего и бросившего порядочную женщину: развратный мужчина должен быть достоянием развратных женщин.

Пока я рассуждаю, Хозяин Жака храпит с таким видом, словно он меня слушает, а сам Жак, которому ножные мускулы отказываются служить, бродит босиком и в рубахе по комнате, опрокидывая все, что попадается под руку, и будит своего Хозяина.

– Жак, ты пьян, – говорит Хозяин из-за полога.

– Вроде того.

– В котором часу ты намерен лечь спать?

– Сейчас, сударь. Дело в том… дело в том…

– В чем дело?

– В бутылке есть еще остатки, которые могут выдохнуться. Я ненавижу початые бутылки: они будут мне мерещиться, как только я лягу, и тогда – прощай сон. Честное слово, наша хозяйка – отличная женщина, и ее шампанское

– отличное винцо; было бы жаль, если б оно выдохлось… Вот оно почти все уже и в безопасности… теперь не выдохнется…

И, продолжая болтать, Жак в рубахе и босиком сделал несколько глотков без знаков препинания, как он выражался, то есть из бутылки в стакан и из стакана в глотку. Существуют две версии относительно того, что случилось после того, как он потушил свечу. Одни утверждают, будто он стал пробираться ощупью вдоль стены, не находя своей кровати и приговаривая: «Право слово, ее нет, а если и есть, то свыше предначертано, что я ее не найду; в том и в другом случае придется обойтись без нее», – после чего он решил расположиться в двух креслах. По уверениям других, свыше было предначертано, что Жак запутается ногами между кресел, упадет на пол и пролежит там до утра. Завтра или послезавтра вы трезво обсудите, которая из этих двух версий вам более по душе.

Оба наши путешественника, улегшиеся поздно и несколько одурманенные вином, спали долго: Жак – на полу или на двух креслах, в зависимости от версии, которую вы предпочтете, Хозяин – с большими удобствами, на своей постели. Трактирщица поднялась к ним и объявила, что день не обещает быть хорошим, но что если бы даже погода позволила им продолжать путь, то они рисковали бы жизнью или были бы задержаны разлившимся потоком, через который им надлежало переправиться. Несколько всадников, не пожелавших ей поверить, уже вернулись. Хозяин спросил Жака:

– Как быть?

Жак ответил:

– Сперва позавтракаем с нашей хозяйкой: это нас надоумит.

Та подтвердила, что это мудрая мысль. Подали завтрак. Трактирщица не прочь была повеселиться; Хозяин готов был ее поддержать. Но Жак страдал: он ел нехотя, пил мало, молчал. Последний симптом особенно внушал тревогу: это было последствие плохо проведенной ночи и скверной постели, на которой он спал. Он жаловался на боль во всем теле; его осипший голос указывал на простуженное горло. Хозяин посоветовал ему прилечь, но он не пожелал. Трактирщица предложила ему луковый суп. Он попросил, чтобы протопили комнату, так как его знобит, приготовили ему ячменный отвар и принесли бутылку белого вина, – все это было незамедлительно исполнено. И вот трактирщица ушла, и Жак со своим Хозяином остались наедине. Хозяин подходил к окну, говорил: «Чертовская погода!» – смотрел на свои часы (единственные, которым он доверял), брал понюшку табаку, не преминув повторить всякий раз свое восклицание: «Чертовская погода!» – обращался к Жаку и добавлял: «Отличный случай докончить историю твоих любовных приключений! Но когда болен, плохо рассказываешь о любви и прочих вещах. Посмотри, проверь себя: если можешь продолжать, то продолжай, а если нет, то выпей свой отвар и спи».

Жак полагал, что молчание ему вредно, что он животное болтливое и что важнейшее преимущество его службы, особенно им ценимое, заключалось в возможности наверстать те двенадцать лет, которые он провел с кляпом во рту у своего дедушки, – да смилуется над ним господь!

Хозяин. Так рассказывай же, раз это доставляет удовольствие нам обоим. Ты остановился на каком-то бесчестном предложении лекарской жены: речь шла, кажется, о том, чтобы выставить того, кто пользовал обитателей замка, и посадить на его место ее мужа.

Жак. Вспомнил! Но, простите, минуточку. Надо промочить горло.

Он наполнил большой кубок отваром, налил туда немного белого вина и выпил до дна. Этот рецепт он заимствовал у своего капитана, а господин Тиссо39, заимствовавший его у Жака, рекомендует это снадобье в своем трактате о народных болезнях. Белое вино, говорят Жак и господин Тиссо, способствует мочеиспусканию, является мочегонным средством, придает вкус отвару и поддерживает тонус желудка и кишок. Выпив стакан своего лекарства, Жак продолжал:

– Итак, я вышел из лекарского дома, сел в коляску, прибыл в замок и очутился среди его обитателей.

Хозяин. А тебя там знали?

Жак. Конечно. Помните некую женщину с крынкой масла?

Хозяин. Отлично помню.

Жак. Эта женщина была поставщицей управляющего и челяди. Жанна растрезвонила всем в замке о милосердии, которое я проявил к ней; это дошло до владельца; от него не скрыли удары ногами и кулаками, которыми я был награжден за свою доброту ночью на большой дороге. Он приказал разыскать меня и перенести к нему. Вот я там. Меня осматривают, расспрашивают, мной восхищаются. Жанна обнимает меня и благодарит.

«Устройте его поудобнее, – говорит сеньор слугам, – и пусть у него ни в чем не будет недостатка… А вы, – обратился он к врачу, – навещайте его поаккуратнее…»

Все было в точности исполнено. Ну-с, сударь, кто знает, что предначертано свыше? И пусть теперь рассудят, хорошо ли, плохо ли отдавать свои деньги, несчастье ли быть избитым… Не случись этих двух обстоятельств, господин Деглан никогда бы не слыхал о Жаке.

Хозяин. Господин Деглан! Сеньор де Мирмон! Так ты был в Мирмонском замке у моего старого друга, отца господина Дефоржа, интенданта провинции?

Жак. Совершенно верно. И юная брюнетка со стройной талией, с черными глазами…

Хозяин. Это Дениза, дочь Жанны?

Жак. Она самая.

Хозяин. Ты прав, это одно из самых красивых и добродетельных созданий на двадцать лье в окружности. Я и большинство посетителей замка Дегланов тщетно предпринимали все, что только от нас зависело, чтобы ее соблазнить; не было среди нас ни одного, кто не совершил бы ради нее величайших глупостей, при условии, что она сделает ради него одну маленькую.

Так как Жак молчал, то Хозяин спросил его:

– О чем ты задумался? Что ты бормочешь?

Жак. Я бормочу молитву.

Хозяин. Разве ты молишься?

Жак. Иногда.

Хозяин. Что же ты говоришь?

Жак. Я говорю: «О создатель великого свитка, чей перст начертал свыше все письмена! Кто бы ты ни был, ты всегда знал то, что мне суждено; да будет благословенна воля твоя! Аминь».

Хозяин. Ты с таким же успехом мог бы помолчать.

Жак. Быть может – да, быть может – нет. Я молюсь на всякий случай и, что бы ни случилось, не стану ни радоваться этому, ни жаловаться, если только буду владеть собой; но, к сожалению, я непостоянен и причудлив, я забываю принципы моего капитана, я смеюсь и плачу, как дурак.

Хозяин. Разве твой капитан никогда не плакал и не смеялся?

Жак. Редко… Однажды утром Жанна привела свою дочь и, обращаясь сперва ко мне, сказала: «Сударь, вы находитесь в прекрасном замке, где вам будет лучше, чем у вашего лекаря. О, в особенности вначале: за вами будут превосходно ухаживать; но я знаю слуг, я достаточно долго служу сама: мало-помалу их усердие остынет. Хозяева не будут больше думать о вас; и если ваша болезнь затянется, то вас забудут – да так забудут, что, явись у вас фантазия умереть с голоду, вам никто не воспрепятствует…» Затем, обращаясь к дочери, она продолжала: «Слушай, Дениза, я хочу, чтобы ты навещала этого человека четыре раза в день: утром, в обеденное время, в пять часов и за ужином. Я хочу, чтоб ты повиновалась ему, как мне самой. Поняла? Смотри, чтоб это было исполнено!»

Хозяин. Знаешь ли ты, что случилось с бедным Дегланом?

Жак. Нет, сударь; но если мои пожелания о его благополучии не осуществились, то не потому, что были неискренни. Он пристроил меня к командору де Лабуле, погибшему по пути на Мальту; командор пристроил меня к своему старшему брату, капитану, который, быть может, умер теперь от свища; капитан пристроил меня к младшему брату, генеральному прокурору в Тулузе, который сошел с ума и которого родня поместила в сумасшедший дом. Господин Паскаль, генеральный прокурор в Тулузе, поместил меня к графу де Турвилю, предпочитавшему отрастить бороду в капуцинской рясе, нежели рисковать жизнью; граф Турвиль поместил меня к маркизу дю Белуа, бежавшему в Лондон с иностранцем; а маркиз дю Белуа поместил меня к одному из своих двоюродных братьев, разорившемуся на женщин и удравшему на Антильские острова; этот двоюродный брат рекомендовал меня господину Герисану, завзятому ростовщику, размещавшему деньги господина де Рузе, сорбоннского доктора, а де Рузе пристроил меня к мадемуазель Ислен, вашей содержанке, поместившей меня к вам, которому я, согласно вашему обещанию, буду обязан куском хлеба на старости лет, если останусь вам верен, а для нашей разлуки как будто нет причин. Жак создан для вас, а вы – для Жака.

Хозяин. Ты переменил немало хозяев за короткий срок.

Жак. Да, меня иногда прогоняли.

Хозяин. За что?

Жак. Я родился болтливым, а все эти люди хотели, чтобы я молчал. Не то что у вас, где я был бы уволен на другой же день, если бы вдруг умолк. Я обладаю пороком, который вам как раз по душе. Но что случилось с господином Дегланом? Расскажите мне, пока я приготовлю себе глоток отвара.

Хозяин. Ты жил у него в замке и никогда не слыхал про его пластырь?

Жак. Нет.

Хозяин. Эту историю мы прибережем на дорогу; а та, другая, чересчур коротка. Он составил себе состояние игрой. Любовь свела его с одной женщиной, которую ты, быть может, видел в замке, – женщиной умной, серьезной, молчаливой, оригинальной и суровой. Однажды она сказала ему: «Или вы любите меня больше игры – тогда дайте слово, что не будете играть; или вы любите игру больше меня – и тогда не говорите мне о ваших чувствах и играйте сколько угодно». Деглан дал слово, что не будет больше играть. «Ни по крупной, ни по маленькой?» «Ни по крупной, ни по маленькой». Лет десять жили они в известном тебе замке, когда Деглану, отправившемуся в город по делу, выпало несчастье повстречать у нотариуса старого своего партнера по брелану, который затащил его обедать в какой-то притон. Там Деглан в один присест проиграл все свое состояние. Его возлюбленная оказалась неумолима. Она была богата; назначив Деглану скромную пенсию, она рассталась с ним навсегда.

Жак. Жаль; он был порядочным человеком.

Хозяин. Как твое горло?

Жак. Плохо.

Хозяин. Оттого, что ты много говоришь и мало пьешь.

Жак. Я не люблю ячменного отвара и люблю говорить.

Хозяин. Итак, Жак, ты у Деглана, возле Денизы, а Денизе мать приказала навещать тебя по меньшей мере четыре раза в день. Ах, плутовка! Предпочесть какого-то Жака!

Жак. Какого-то Жака! Какой-то Жак, сударь, – такой же человек, как и всякий другой.

Хозяин. Ошибаешься, Жак: какой-то Жак не такой же человек, как всякий другой.

Жак. Иногда он лучше всякого другого.

Хозяин. Жак, ты забываешься! Продолжай историю своих любовных похождений и помни, что ты есть и всегда будешь только каким-то Жаком.

Жак. Если бы в лачуге, где мы нарвались на грабителей, Жак не оказался чуть-чуть потолковей своего господина…

Хозяин. Жак, ты нахал! Ты злоупотребляешь моей добротой. Если я имел глупость сдвинуть тебя с места, то сумею водворить тебя обратно. Жак, возьми свою бутылку и свой котелок и ступай вниз.

Жак. Хорошо вам говорить, сударь; я чувствую себя здесь отлично и не сойду вниз.

Хозяин. А я говорю тебе, чтоб ты спустился.

Жак. Я уверен, что вы сказали это не всерьез. Как, сударь, после того как в течение десяти лет вы приучали меня жить с вами запанибрата…

Хозяин. Мне угодно, чтоб это прекратилось.

Жак. После того как вы столько времени терпели все мои наглости…

Хозяин. Я не желаю их больше терпеть.

Жак. После того как вы сажали меня за свой стол, называли своим другом…

Хозяин. Ты не знаешь, что значит слово «друг», когда старший называет так своего подчиненного.

Жак. Все знают, что ваши приказания не стоят ломаного гроша, если они не одобрены Жаком. И после того как вы связали свое имя с моим столь прочно, что одно стало неотделимо от другого и все привыкли говорить: «Жак и его Хозяин», – вам вдруг вздумалось их разъединить! Нет, сударь, этому не бывать. Свыше предначертано, что, пока жив Жак, пока жив его Хозяин и даже после того, как оба они умрут, всегда будут говорить: «Жак и его Хозяин».

Хозяин. А я говорю, Жак, что ты сойдешь вниз, и сойдешь немедленно, так как я тебе приказываю.

Жак. Сударь, прикажите мне что угодно, кроме этого, если хотите, чтоб я послушался.

Тут Хозяин встал, взял Жака за петлю камзола и сказал серьезно:

– Ступай вниз.

Жак невозмутимо ответил:

– Не пойду.

Хозяин, крепко встряхнув его, повторил:

– Ступай вниз, грубиян! Слушайся!

Жак снова возразил:

– Грубиян – если вам так угодно; но грубиян не сойдет вниз. Слушайте, сударь: что я раз себе втемяшил, того колом не выбьешь, как говорит пословица. Напрасно вы кипятитесь: Жак останется там, где был, и не сойдет вниз.

Тут Жак и его Хозяин, которые сдерживались до этой минуты, теряют власть над собой и кричат во всю глотку:

– Сойдешь!

– Не сойду!

– Сойдешь!

– Не сойду!

На этот шум прибегает трактирщица и осведомляется о случившемся. Сперва ей на это ничего не отвечают, а только продолжают кричать: «Сойдешь!» – «Не сойду!» Но затем Хозяин, у которого было тяжело на сердце, стал прохаживаться по комнате и цедить сквозь зубы: «Видано ли что-нибудь подобное?» Удивленная трактирщица стояла перед ними: «Господа, что случилось?»

Жак с прежним хладнокровием ответил:

– У Хозяина неладно в голове, он сумасшедший.

Хозяин. Ты хочешь сказать: «дурак»?

Жак. Как угодно вашей милости.

Хозяин (обращаясь к трактирщице). Вы слышали?

Трактирщица. Он не прав; но мир, господа, мир! Пусть говорит кто-нибудь один, чтоб я поняла, о чем идет речь.

Хозяин (Жаку). Говори, грубиян.

Жак (Хозяину). Говорите сами.

Трактирщица (Жаку). Ну-с, господин Жак, начинайте; Хозяин вам приказывает; в конце концов хозяин – это хозяин…

Жак дал разъяснение трактирщице. Выслушав его, она сказала:

– Господа, согласны ли вы взять меня в посредники?

Жак и его Хозяин (в один голос). Охотно, охотно, хозяюшка.

Трактирщица. И обязуетесь честным словом исполнить решение?

Жак и его Хозяин. Честное слово, честное слово!..

Тогда трактирщица, усевшись за стол и приняв тон и позу строгого судьи, сказала:

– Заслушав заявление господина Жака и приняв во внимание факты, доказывающие, что его хозяин – добрый, очень добрый, слишком добрый хозяин, а Жак – неплохой слуга, хотя и несколько склонный смешивать полное и неотчуждаемое владение с временным и безосновательным пользованием, я аннулирую равенство, установившееся между ними с течением времени, и тотчас же его восстанавливаю. Жак сойдет вниз и, сойдя вниз, снова поднимется; ему будут возвращены все прерогативы, коими он до сих пор пользовался. Хозяин протянет ему руку и скажет дружески: «Здравствуй, Жак, очень рад снова тебя видеть…» А Жак ему ответит: «А я, сударь, рад вновь вас найти…» И я запрещу когда-либо вспоминать об этом деле и возвращаться к вопросу о прерогативах хозяина и слуги. Нам угодно, чтобы один приказывал и чтобы права одного и обязанности другого оставались такими же неопределенными, как это было раньше.

Вынеся это постановление, которое она заимствовала из современного произведения, написанного по поводу точно такой же ссоры и где от одного конца королевства до другого хозяин кричал слуге: «Сойди вниз!» – а слуга кричал, в свою очередь: «Не сойду!» – трактирщица сказала Жаку:

– Дайте мне руку без дальнейших рассуждений…

Жак с прискорбием воскликнул:

– Значит, свыше было предначертано, что я сойду вниз!..

Трактирщица. Свыше предначертано, что когда поступаешь в услужение к хозяину, то надо слушаться, подчиняться, идти вперед, отступать назад, останавливаться, причем ноги не властны ослушаться приказаний головы. Дайте мне руку и выполняйте то, что велено…

Жак подал руку хозяйке, но не успели они переступить порог, как Хозяин бросился к Жаку, обнял его, отпустил Жака, обнял трактирщицу и, обнимая того и другого, воскликнул:

– Свыше предначертано, что я никогда не отделаюсь от этого чудака и, пока я буду жив, он останется моим господином, а я его слугой…

А трактирщица добавила:

– И, насколько можно судить, вы оба в этом не раскаетесь.

Трактирщица, уладив ссору, которую она приняла за первую и которая по сути была сотой в числе других такого же рода, усадила Жака и отправилась по своим делам, а Хозяин сказал Жаку:

– Теперь, когда мы обрели хладнокровие, то, по здравому рассуждению, не следует ли…

Жак. Следует, давши слово, его держать; и раз мы обязались честью не возвращаться к этому делу, то незачем о нем и говорить.

Хозяин. Ты прав.

Жак. Но, не возвращаясь к этому делу, не могли ли бы мы разумным соглашением предотвратить на будущее сотни других таких же размолвок?

Хозяин. Согласен.

Жак. Пункт первый: поскольку свыше предначертано, что я вам необходим и что вы, как мне о том ведомо, не можете обойтись без меня, я буду злоупотреблять этими преимуществами всякий раз, как мне представится случай.

Хозяин. Помилуй, Жак, кто же устанавливал подобные оговорки?

Жак. Устанавливал или не устанавливал, а так повелось с давних времен, так ведется теперь и будет вестись до скончания веков. Неужели вы думаете, что другие не пытались избавиться от этого постановления и что вы хитрее их? Откажитесь от этой мысли и подчинитесь закону необходимости, преступить который не в ваших силах.

Пункт второй: поскольку Жак не может не знать своего влияния и своей власти над Хозяином, а Хозяин – не признавать своей слабости и отделаться от снисходительности, то Жак будет и дальше дерзить, а Хозяин, в целях сохранения мира, – не замечать этого. Все это устроено без нашего ведома, все было скреплено свыше в то время, когда природа создавала Жака и его Хозяина. Предначертано, что вы получите звание, а я – права. Не пытайтесь противиться воле природы: это пустая затея.

Хозяин. Но в таком случае твоя доля лучше моей.

Жак. А кто это оспаривает?

Хозяин. Но в таком случае мне остается только занять твое место, а тебе

– мое.

Жак. Знаете, что бы тогда произошло? Вы потеряли бы звание и не приобрели бы прав. Останемся же такими, какими мы были; честное слово, мы оба недурны, и пусть остаток нашей жизни послужит для создания поговорки.

Хозяин. Какой поговорки?

Жак. «Жак правит своим Хозяином». Мы будем первыми, про которых это скажут, а затем начнут повторять про тысячи других, гораздо лучших, чем мы с вами.

Хозяин. Я нахожу это тягостным, очень тягостным.

Жак. Хозяин, дорогой Хозяин, вы напрасно топчете шипы: они лишь больней врежутся. Итак, мы договорились.

Хозяин. Какая цена такому договору, раз закон непреложен?

Жак. Большая. Разве бесполезно раз навсегда четко и ясно установить, чего держаться? Все наши ссоры происходили до сих пор по одной причине: мы недостаточно определенно сговорились, что вы будете называться моим Хозяином, а что на самом деле я буду вашим. Но теперь мы договорились, и нам остается только применить это в жизни.

Хозяин. Но где, черт возьми, ты все это вычитал?

Жак. В великой книге. Ах, сударь, сколько ни размышляй, сколько ни думай, сколько ни ройся во всех книгах мира, вы останетесь неучем, если не заглянете в великую книгу…


После обеда погода прояснилась. Несколько путешественников сообщили, что поток можно перейти вброд. Жак сошел вниз; Хозяин самым щедрым образом рассчитался с трактирщицей. У ворот харчевни собралась довольно большая толпа людей, задержанных там непогодой и намеревавшихся пуститься в дальнейший путь; в их числе были Жак и его Хозяин, нелепо женившийся маркиз и его спутники. Пешеходы берут свои палки и котомки, другие устраиваются в повозках и в колясках, всадники садятся на лошадей и пьют посошок на дорогу. Предупредительная хозяйка держит бутылку в руке, подает и наполняет стаканы, не забывая и себя самое; ей говорят любезности, она отвечает на них учтиво и весело. Пришпоривают коней, кланяются и уезжают.

Случилось так, что Жаку с его Хозяином и маркизу Дезарси с его спутником пришлось ехать по одной дороге. Из этих четырех лиц вы незнакомы только с последним. Ему едва минуло двадцать два или двадцать три года. На его лице была написана робость; голова была несколько наклонена влево; он был молчалив и не особенно освоился со светскими манерами. Отвешивая поклон, он наклонял туловище, но не сгибал ног; сидя, он имел привычку хвататься за полы кафтана и скрещивать их на коленях, прятать руки в карманы и слушать других почти что с закрытыми глазами.

Жак разгадал его по этим повадкам и, наклонившись к уху своего Хозяина, шепнул:

– Бьюсь об заклад, что этот молодой человек носил монашескую рясу.

– Почему, Жак?

– Вот увидите.

Четверо наших путешественников ехали вместе, беседуя о дожде, о хорошей погоде, о трактирщице, о трактирщике, о ссоре маркиза Дезарси по поводу Николь. Эта прожорливая и грязная сука то и дело терлась об его чулки; тщетно попытавшись несколько раз прогнать ее салфеткой, он вышел из себя и довольно сильно пихнул ее ногой… И вот тотчас же завязывается разговор о странном пристрастии женщин к животным. Каждый высказывает свое мнение. Хозяин, обращаясь к Жаку, говорит:

– А как ты об этом думаешь, Жак?

В ответ на это Жак спросил Хозяина, не заметил ли он, что, как бы ни была велика нужда бедных людей, они тем не менее всегда держат собак, что эти собаки, будучи выучены проделывать всякие штуки, ходить на задних лапах, плясать, прыгать в честь короля, прыгать в честь королевы, прикидываться мертвыми, оказываются благодаря этой дрессировке несчастнейшими существами на свете. Отсюда он заключал, что всякий человек хочет командовать над другим и что так как животное стоит ниже последнего класса граждан, коими командовали все прочие классы, то люди заводят зверей, чтобы командовать хоть кем-нибудь.

– Словом, – добавил Жак, – у всякого есть своя собака. Министр – собака короля, правитель канцелярии – собака министра, жена – собака мужа или муж – собака жены; Любимчик – это ее собака, а Тибо – собака нищего с угла. Когда Хозяин заставляет меня говорить, в то время как мне хочется молчать, что бывает редко, – продолжал Жак, – когда он заставляет меня молчать, в то время как мне хочется говорить, что ему нелегко сделать; когда он просит меня рассказывать ему историю моих любовных похождений, в то время как мне хочется побеседовать о чем-нибудь другом; когда я начинаю историю моих любовных похождений, в то время как он меня перебивает, – что я такое, если не его собака? Слабовольные люди – это собаки упрямых людей.

Хозяин. Эту привязанность к животным я замечал не у одних бедных людей; многие важные дамы, Жак, окружают себя целой сворой собак, не говоря уже о кошках, попугаях, всяких птицах.

Жак. Это происходит по их вине и по вине окружающих. Они не любят никого, никто их не любит, и они бросают собакам чувство, которое им некуда девать.

Маркиз Дезарси. Любить животных или бросать сердце собакам – странный взгляд на вещи.

Хозяин. Того, что отдают этим животным, хватило бы на пропитание двум или трем беднякам.

Жак. А вас это удивляет?

Хозяин. Нет.

Маркиз Дезарси поглядел на Жака, улыбнулся по поводу его рассуждений и, обращаясь к Хозяину, сказал:

– У вас довольно необыкновенный лакей.

Хозяин. Лакей! Вы очень снисходительны: это я его лакей, и не далее как сегодня утром он чуть было не доказал мне этого по всей форме.

Беседуя таким образом, они добрались до ночлега и заночевали вместе. Хозяин Жака ужинал с господином Дезарси. Жаку и молодому человеку сервировали отдельно. Хозяин в нескольких словах изложил маркизу историю Жака и его фаталистический образ мыслей. Маркиз поведал о своем спутнике. Тот был прежде премонстрантом40 и покинул орден в связи со странным приключением; приятели рекомендовали этого молодого человека маркизу, который взял его в секретари за неимением лучшего. Тогда Хозяин Жака сказал:

– Странно!

Маркиз Дезарси. Что вы тут находите странного?

Хозяин. Я говорю о Жаке. Не успели мы прибыть в харчевню, которую покинули утром, как Жак шепнул мне: «Сударь, взгляните на этого молодого человека; бьюсь об заклад, что он был монахом».

Маркиз Дезарси. Он угадал – не знаю только, по какому признаку. Вы рано ложитесь?

Хозяин. Обычно нет; а сегодня меня и подавно не клонит ко сну, так как ехали мы всего лишь полдня.

Маркиз Дезарси. Если вы не можете заполнить время чем-либо более полезным или приятным, я расскажу вам историю моего секретаря; она не из обычных.

Хозяин. Я послушаю ее с удовольствием.


Понимаю вас, читатель; вы говорите: «А где же любовные похождения Жака?..» Вы думаете, я любопытен менее вашего? Разве вы забыли, что Жак любил говорить, и в особенности о себе, – мания, общая людям его ремесла, мания, извлекающая их из ничтожества, возводящая их на трибуну и превращающая мгновенно в интересную личность? Какая причина, по-вашему, привлекает чернь на публичные казни? Безжалостность? Заблуждаетесь: народ вовсе не бесчеловечен; будь у него возможность, он вырвал бы из рук правосудия несчастного, вокруг эшафота которого толпятся люди. Он отправляется на Гревскую площадь смотреть зрелище, о котором сможет по возвращении рассказать в своем предместье; каково зрелище, ему безразлично, лишь бы он играл роль, лишь бы он мог собрать соседей и его бы слушали. Дайте на бульварах интересное представление – и площадь казни будет пустовать. Народ падок до зрелищ, так как он забавляется, когда их видит, и еще больше забавляется, когда о них после рассказывает. Народ страшен в бешенстве; но оно длится недолго. Собственная нужда сделала его сердобольным; он отвращает взгляд от ужасного зрелища, ради которого пришел, умиляется и идет домой в слезах… Все, что я вам сейчас говорю, заимствовано у Жака, в чем я охотно признаюсь, так как не люблю рядиться в чужие перья. Понятие порока, понятие добродетели были неизвестны Жаку; он полагал, что человек рожден на радость или на горе. Когда при нем произносили слова «награда» или «кара», он пожимал плечами. По его представлениям, награда была поощрением для добрых, кара – пугалом для злых. «Что же еще могут они представлять собой, – говорил он, – раз свободы нет, а судьба наша предначертана свыше?» Человек, по его мнению, с такой же неизбежностью шествует по пути славы или позора, как шар, который обладал бы сознанием, катится по откосу горы; и если б цепь причин и следствий, составляющих жизнь человека с момента рождения до последнего вздоха, была бы нам известна, мы убедились бы, что человек поступает лишь так, как вынужден поступать. Я не раз спорил с ним без пользы и толка. Действительно, что возразить тому, кто говорит: «Какова бы ни была сумма элементов, которые меня составляют, я един; но одна причина влечет только одно следствие; я всегда был единой причиной, а потому мог произвести только одно следствие, и потому мое существование – только ряд неизбежных следствий». Так рассуждал Жак, следуя поучениям своего капитана. Различие между миром физическим и миром духовным он считал бессмыслицей. Капитан начинил ему голову всеми этими идеями, заимствовав их сам у Спинозы, которого знал наизусть. Можно подумать, что при такой системе Жак ничему не радовался, ничем не огорчался; но это было не так. Он вел себя примерно как мы с вами. Благодарил своего благодетеля, чтоб он продолжал делать ему добро. Сердился на несправедливого человека, а когда ему замечали, что в таких случаях он походит на собаку, кусающую камень, которым в нее бросили, он отвечал: «Камень, укушенный собакой, не исправится, а несправедливого человека палка проучит». Нередко он бывал так же непоследователен, как мы с вами, и склонен был забывать свои принципы, за исключением особых обстоятельств, где его философии суждено было брать верх над ним; тогда он заявлял: «Так должно было случиться, ибо это предначертано свыше». Он старался предотвратить зло и бывал осторожен, несмотря на величайшее презрение к осторожности. Когда же событие совершалось, он возвращался к своему припеву, и это его утешало. В остальном же он славный малый, откровенный, честный, смелый, преданный, верный, очень упрямый, еще более болтливый и, так же как мы с вами, огорчен тем, что лишен надежды когда-нибудь досказать до конца историю своих любовных похождений. А поэтому советую вам, читатель, примириться с этим и взамен любовных похождений Жака удовольствоваться похождениями секретаря маркиза Дезарси. К тому же он как живой стоит у меня перед глазами, этот бедный Жак, у которого шея обмотана большим платком; его дорожная кубышка, прежде наполненная добрым вином, содержит теперь только ячменный отвар; он кашляет, проклиная покинутую ими хозяйку и ее шампанское, чего бы он не сделал, если бы вспомнил, что все предначертано свыше, даже его простуда.

А кроме того, читатель, все любовные побасенки да любовные побасенки! Одну, две, три, четыре я вам уже рассказал, три или четыре еще предстоят; слишком много любовных побасенок! Правда, поскольку мы пишем для вас, надо либо отказаться от вашего одобрения, либо руководствоваться вашим вкусом, а вы решительно стоите за любовные побасенки. Все ваши новеллы в стихах и в прозе – любовные побасенки; почти все ваши поэмы, элегии, эклоги, идиллии, песни, послания, комедии, трагедии, оперы – любовные побасенки. Со дня своего рождения вы питаетесь одними только любовными баснями и все еще не пресытились. Всех вас, мужчины и женщины, взрослые и дети, держат и еще долго будут держать на этой диете, и она вам не надоест. Поистине, это изумительно! Мне хотелось бы, чтобы история секретаря маркиза Дезарси тоже оказалась любовной басней, но боюсь, что это не так и что она вам надоест. Тем хуже для маркиза Дезарси, для Хозяина, для Жака, для вас, читатель, а также для меня.

– Наступает момент, когда все девочки и мальчики впадают в меланхолию; их мучит смутное беспокойство, которое распространяется на все, не находя исхода. Они ищут одиночества, плачут, умиляются монастырской тишиной; картина мирной жизни, якобы царящей в обители, соблазняет их. Они принимают за глас божий, зовущий их к себе, первые вспышки пробуждающегося темперамента; и именно тогда, когда природа предъявляет к ним свои требования, они избирают путь, противный ее велениям. Заблуждение длится недолго: требования природы становятся все более властными; они узнают их, и затворенное в обители существо испытывает сожаления, его терзают истерики, безумие и отчаяние…

Так начал маркиз Дезарси свое повествование.

– Охваченный в семнадцать лет отвращением к свету, Ришар (так зовут моего секретаря) бежал из дому и стал премонстрантом.

Хозяин. Премонстрантом? Это хорошо. Они белы как лебеди41, и основатель их ордена, святой Норберт, упустил в своем статуте только одно…

Маркиз Дезарси. Дать каждому из монахов по визави.

Хозяин. Если б у амуров не было в обычае ходить голышом, они стали бы премонстрантами. Этот орден усвоил совсем особую политику. Его членам разрешают водиться с герцогинями, маркизами, графинями, женами председателей и откупщиков, но только не с мещанками. Как бы ни была хороша купчиха, вы редко увидите премонстранта в лавке.

Маркиз Дезарси. Ришар говорил мне это. Он принял бы схиму после двух лет послушничества, если бы родители не воспротивились этому. Отец потребовал его возвращения домой и предложил проверить свое призвание, соблюдая монастырский образ жизни в течение года: договор был честно соблюден обеими сторонами. По прошествии этого срока Ришар попросил разрешения постричься. Отец отвечал: «Я предоставил вам год для принятия окончательного решения; надеюсь, что вы не откажетесь отложить его еще на такой же срок; при этом я согласен, чтобы вы провели его вне дома». В течение этой второй отсрочки аббат ордена приблизил Ришара к себе. В это-то время он и был втянут в происшествие, которое случается только в монастырях. Во главе одной из обителей ордена стоял человек совсем особого склада; звали его отцом Гудсоном. Отец Гудсон обладал весьма интересной наружностью: открытый лоб, овальное лицо, орлиный нос, большие голубые глаза, округлые щеки, красивый рот, точеные зубы, очень тонкая улыбка, копна светлых волос, придававших достоинство его привлекательным чертам; он был умен, образован, весел, отличался приятными манерами и речами, любовью к порядку и к труду; но в то же время ему были свойственны бешеные страсти, неудержимое влечение к удовольствиям и к женщинам, склонность к интригам, доходившая до предела, самые распутные нравы и безграничный деспотизм в управлении обителью. Когда ему вверили ее на попечение, там царил невежественный янсенизм, учение шло плохо, мирские доходы духовенства были в беспорядке, религиозные обязанности находились в забвении, службы отправлялись без должной пристойности, свободные помещения были заняты распутными школярами. Отец Гудсон обратил этих янсенистов в правую веру или вовсе удалил их из обители, взял в свои руки учение, наладил доходы, восстановил дисциплину, изгнал беспутных школяров, ввел порядок и пристойность в отправление богослужений – и превратил свою общину в одну из самых примерных. Гудсон применял строгости к другим, но не к себе; он был не так глуп, чтобы нести то железное ярмо, которое наложил на подчиненных; за это они питали к Гудсону скрытую, а потому особенно сильную и опасную злобу. Всякий был ему враг и соглядатай; всякий исподтишка старался проникнуть за завесу его поведения; всякий вел счет его тайным распутствам; всякий хотел его погубить: он не мог сделать шагу, чтобы за ним не следили; он не успевал завести любовную связь, как о ней уже знали.

Аббату ордена был отведен дом, прилегавший к монастырю. В доме имелись две двери: одна выходила на улицу, другая вела в обитель. Гудсон взломал замки этих дверей; аббатство превратилось в арену его ночных оргий, а постель аббата – в ложе его развлечений. С наступлением ночи он самолично впускал через наружную дверь в апартаменты аббата женщин всякого звания: там устраивались изысканные ужины. У Гудсона была исповедальня, и он совратил всех тех из своих прихожанок, кто своей внешностью этого заслуживал. Среди них была одна премиленькая кондитерша, славившаяся в околотке своим кокетством и чарами; Гудсон, не имевший возможности ходить к ней, запер ее в своем серале. Этот своеобразный способ увода не преминул возбудить подозрение у родных и у супруга. Они направились к нему. Гудсон растерялся. Но в то время как эти люди излагали ему свою беду, зазвонил колокол: было шесть часов вечера; Гудсон приказывает им умолкнуть, обнажает голову, встает, осеняет себя крестным знамением и произносит прочувственным и проникновенным голосом: «Angelus Domini nuntiavit Mariае"*. И вот отец и братья кондитерши, смущенные своим подозрением, говорят супругу, спускаясь с лестницы: „Сын мой, вы дурак!..“, „Брат мой, как вам не стыдно? Человек, который читает Angelus, – да ведь это же святой!“.

>> * «Ангел господень возвестил Марии…» (лат.).

Однажды зимой, когда Гудсон возвращался под вечер в монастырь, к нему пристала одна из тех особ, что ловят всех прохожих; она показалась ему хорошенькой, он последовал за ней; но не успели они войти, как дозор – тут как тут. Такая неудача погубила бы всякого другого; но Гудсон был человек с головой и благодаря этому происшествию снискал благоволение и покровительство начальника полиции. Представ перед ним, он сказал следующее:

«Меня зовут Гудсон; я настоятель обители. Когда я в нее вступил, там царил полный беспорядок: ни наук, ни дисциплины, ни благонравия; службой пренебрегали до непристойности; расстройство дел грозило разорением в скором будущем. Я все восстановил; но я человек и предпочел обратиться к совращенной женщине, нежели к порядочной. А теперь можете располагать мною по своему усмотрению…»

Начальник полиции посоветовал ему впредь быть осмотрительнее, обещал сохранить в тайне это происшествие и выразил желание познакомиться с ним поближе.

Тем временем окружавшие его враги послали, каждый со своей стороны, генералу ордена донесения, в которых излагали все, что знали о дурном поведении Гудсона. Сопоставление этих донесений усилило их значение. Генерал был янсенистом, а потому был не прочь отомстить за преследования, которым Гудсон подверг его единомышленников. Он с удовольствием распространил бы на всю секту обвинение в разврате, падавшее на защитника буллы42 и распущенной морали. Вследствие этого он передал донесения о разных поступках и повадках Гудсона в руки двух официалов, которых отправил с тайным поручением расследовать и юридически засвидетельствовать его поведение; при этом он наказал им соблюдать в этом деле исключительную осмотрительность как единственное средство внезапно уличить виновного и лишить его покровительства двора и епископа Мирепуаского43, в глазах которого янсенизм был величайшим грехом, а подчинение булле Unigenitus – первейшей добродетелью. Мой секретарь Ришар был одним из этих двух официалов.

И вот оба они уезжают из епископского подворья, останавливаются у Гудсона и келейно приступают к расследованию. Вскоре им удается составить такой длинный список прегрешений, что его хватило бы для заключения in pace* пятидесяти монахов. Пребывание там обоих официалов тянулось долго, но действовали они так ловко, что ничего не вышло наружу. Гудсон, несмотря на всю свою предусмотрительность, был близок к гибели, о которой ничего не подозревал. Тем не менее недостаточное уважение, оказанное ему приезжими, тайна их появления, их приходы и уходы, то вместе, то порознь, частые совещания с другими монахами, лица, которых они навещали и которые навещали их, возбудили в нем сомнения. Он стал следить за ними и лично, и через других; вскоре их миссия стала для него очевидной. Нисколько не смутившись, он старательно занялся изысканием способа не столько избежать угрожавшей ему беды, сколько навлечь беду на головы обоих официалов; и вот удивительная уловка, к которой он прибегнул.

>> * В монастырском карцере.

Незадолго перед тем он совратил молодую девушку, которую укрывал в маленькой квартире Сен-Медарского квартала. Явившись туда, он обратился к ней со следующей речью:

«Дитя мое, все обнаружено, мы погибли; не пройдет и недели, как вас заточат, а что будет со мной, право, не знаю. Не отчаивайтесь, не печальтесь; поборите свою тревогу. Выслушайте меня и сделайте то, что я вам скажу, сделайте это как следует, а я позабочусь об остальном. Завтра я уезжаю за город. Во время моего отсутствия сходите к двум монахам, которых я вам назову. (И он назвал ей обоих официалов.) Попросите разрешения переговорить с ними тайно. Придя к ним, бросьтесь на колени, молите о помощи, взывайте к чувству справедливости, просите их содействия перед генералом, на которого они, как вам известно, имеют большое влияние, плачьте, рыдайте, рвите на себе волосы, расскажите им всю нашу историю, и расскажите таким образом, чтобы вызвать в них жалость к вам и отвращение ко мне».

«Как, сударь! Рассказать им?..»

«Да, вы расскажете, кто вы, из какой семьи, как я совратил вас на исповеди, как похитил у родителей и скрыл в этом доме. Вы скажете, что, отняв у вас честь и введя вас в грех, я бросил вас в нищете и вы не знаете, как быть дальше».

«Помилуйте, отец мой…»

«Исполните то, что я вам сказал, и то, что мне остается еще сказать, или приготовьтесь к своей и моей гибели. Эти двое монахов не преминут отнестись к вам с сочувствием, заверить вас в своем содействии и попросить второго свидания, на которое вы должны дать согласие. Они осведомятся о вас и о ваших родных, а так как вы расскажете им одну только правду, то у них не возникнет никаких подозрений. После первого и второго свидания я сообщу вам, как надо поступить на третьем. Постарайтесь только хорошо сыграть свою роль».

Все произошло так, как задумал Гудсон. Он предпринял вторую поездку. Официалы известили об этом молодую девушку; она снова зашла в обитель. Они попросили ее повторить свою печальную историю. Пока она рассказывала ее одному, другой записывал в записной книжке. Они сожалели о ее судьбе, сообщали ей о горе ее родителей, которое было далеко не притворным, и обещали полную безопасность ей и быструю кару соблазнителю, но при условии, что она подпишет свое разоблачение. Это, казалось, возмутило ее; они стали настаивать, и она согласилась. Оставалось только установить день и час для составления показания, что требовало подходящего времени и места… «Здесь невозможно: приор может вернуться и меня заметить…» Девушка и официалы расстались, предоставив друг другу время, чтобы уладить эти детали.

В тот же день Гудсон узнал обо всем, что случилось. Он был в восторге: близится момент его торжества; скоро он покажет этим молокососам, с кем они имеют дело!

«Возьмите перо, – сказал он девушке, – и назначьте им свидание в месте, которое я укажу. Я уверен, что они найдут его подходящим. Это – приличный дом, и занимающая его женщина пользуется среди соседей и жильцов наилучшей репутацией».

Женщина эта, однако, принадлежала к числу тех тайных интриганок, притворяющихся святошами, которые втираются в самые достойные семьи, прибегают к елейному, сердечному, вкрадчивому тону и обманывают доверие матерей и дочерей, чтобы сбить их с пути добродетели. Гудсон пользовался ею для этой цели, она была его сводней. Посвятил ли он ее в свою тайну или нет

– сказать не могу.

Действительно, оба посланца генерала согласились на свидание. И вот они в обществе молодой девушки. Посредница удаляется. Приступают к составлению нужного им акта, как вдруг в доме поднимается страшный шум.

«Вы к кому, господа?»

«К тетке Симон» (так звали сводню).

«Вот ее дверь».

Раздается сильный стук.

«Отвечать мне?» – спрашивает девушка монахов.

«Отвечайте».

«Отворить?»

«Отворите!..»

Последнее приказание произнес полицейский надзиратель, состоявший в дружеских отношениях с Гудсоном, ибо кого только приор не знал! Он открыл надзирателю все про козни официалов и продиктовал ему его роль.

«Ого! – сказал полицейский, входя. – Два монаха наедине с девицей! Недурненькая!..»

Молодая девушка была так непристойно одета, что невозможно было усомниться в ее ремесле и в том, какие дела свели ее с монахами, из которых старшему не было и тридцати лет. Те же клялись в своей невиновности. Надзиратель ухмылялся, взяв за подбородок девушку, бросившуюся к его ногам и молившую о пощаде.

«Мы в приличном доме», – заявили монахи.

«Да, да – в приличном», – отвечал надзиратель.

«Мы пришли по важному делу».

«Знаем мы, за какими важными делами сюда ходят. А вы что скажете, мадемуазель?»

«Сударь, они говорят истинную правду».

Тем не менее надзиратель принялся тоже составлять дознание, и так как в его протоколе было приведено только простое и голое изложение фактов, то монахам пришлось подписать его. Спускаясь вниз, они увидели жильцов, высыпавших на площадки лестниц перед квартирами, большое скопление народа перед домом, экипаж и стражников, которые усадили их в коляску под глухой гул проклятий и гиканья. Монахи прикрыли лица плащами и впали в отчаяние; вероломный же надзиратель воскликнул:

«Ах, отцы мои, зачем было посещать такие места и этих тварей? Впрочем, дело пустяковое; полиция приказала мне передать вас в руки вашего настоятеля, а он человек любезный и снисходительный; он не станет придавать этому делу больше значения, чем оно заслуживает. Не думаю, чтобы в ваших обителях поступали так же, как у жестоких капуцинов. Вот если бы вам пришлось отвечать перед ними, я бы вас пожалел».

Во время этой речи надзирателя экипаж подвигался к монастырю; толпа росла, окружала его, бежала перед ним и за ним во весь опор. В одном месте раздавалось: «Что такое?» – в другом: «Это монахи…» – «Что они натворили?»

– «Их застали у девчонок…» – «Премонстранты у девчонок?!!» – «Ну да; они идут по стопам кармелитов и францисканцев».

И вот они приехали. Надзиратель выходит из экипажа, стучит раз, стучит два, стучит три; наконец ему отпирают. Докладывают Гудсону, который заставляет прождать себя добрых полчаса, чтоб раздуть скандал вовсю. В конце концов он является. Надзиратель шепчет ему на ухо; делает вид, будто заступается за монахов, а Гудсон будто сурово отклоняет его ходатайство; затем приор со строгим лицом твердо говорит ему:

«В моей обители нет развратных монахов; эти люди – приезжие и мне неизвестны; быть может, это переодетые негодяи; поступайте с ними как вам угодно».

После этих слов двери за ним захлопываются; надзиратель возвращается в экипаж и объявляет беднягам, которые сидят в нем ни живы ни мертвы:

«Я сделал что мог; никогда бы не подумал, что отец Гудсон так суров. И зачем только черт носит вас к шлюхам!»

«Если та, у которой вы нас застали, принадлежит к их числу, то мы отправились к ней не для распутства».

«Ха-ха-ха! И это вы рассказываете старому надзирателю, отцы мои! Кто вы такие?»

«Мы монахи и носим рясу нашего ордена».

«Помните, что завтра ваше дело разъяснится; говорите правду; может быть, я смогу вам услужить».

«Мы сказали правду… Но куда нас везут?»

«В Малый Шатле».

«В Малый Шатле? В тюрьму?»

«Я очень сожалею…»

Действительно, туда и отвезли Ришара и его товарища; но в намерения Гудсона не входило оставить их там. Он сел в дорожную карету, отправился в Версаль, переговорил с министром и представил ему дело в таком свете, в каком нашел нужным.

«Вот, монсеньер, чему подвергаешь себя, когда преобразуешь распущенную обитель и изгоняешь оттуда еретиков! Еще минута – и я погиб бы, я был бы обесчещен. Но травля этим не ограничится: вы еще услышите все мерзости, которыми мыслимо очернить порядочного человека; прошу вас, однако, вспомнить, что наш генерал…»

«Знаю, знаю и скорблю за вас. Услуги, оказанные вами церкви и вашему ордену, не будут забыты. Избранники господни во все времена терпели гонения, они умели их сносить; научитесь подражать их доблести. Рассчитывайте на милость и покровительство короля. Ах, монахи, монахи! Я сам был монахом и знаю по опыту, на что они способны».

«Если ради блага церкви и государства вашему преосвященству суждено меня пережить, то я не боюсь продолжать свое дело».

«Я не премину выручить вас из беды. Ступайте».

«Нет, монсеньер, нет, я не уйду, пока не добьюсь именного листа, позволяющего отпустить этих заблудших монахов…»

«Вижу, что вы близко принимаете к сердцу честь религии и вашей рясы и готовы ради этого даже позабыть личные обиды; это вполне по-христиански, и хотя я умилен, однако нисколько не удивляюсь этому со стороны такого человека, как вы. Дело не получит огласки».

«Ах, монсеньер, вы преисполнили мою душу радостью! В настоящую минуту я больше всего опасался именно этого».

«Я сейчас же приму меры».

В тот же вечер Гудсон получил приказ об освобождении узников, а на другой день, едва наступило утро, Ришар с сотоварищем находились в двадцати милях от Парижа, эскортируемые полицейским чином, который доставил их в орденскую обитель. Он также привез с собой письмо, в котором предписывалось генералу прекратить подобные затеи и подвергнуть наших обоих монахов дисциплинарному взысканию.

Это происшествие смутило врагов Гудсона. Не было во всей обители такого монаха, который не дрожал бы под его взглядом. Спустя несколько месяцев ему дали богатое аббатство. Это преисполнило генерала смертельной досадой. Он был стар и опасался, как бы Гудсон не стал его преемником. Ришара же он очень любил.

«Мой бедный друг, – сказал он ему однажды, – что станет с тобой, если ты попадешь под власть Гудсона? Меня это пугает. Ты еще не принял пострига; послушай меня, скинь рясу!..»

Ришар последовал его совету и вернулся в отчий дом, находившийся неподалеку от того аббатства, где обосновался Гудсон.

Гудсон и Ришар посещали те же дома, а потому им трудно было не встретиться; и действительно, они встретились. Однажды Ришар находился у владелицы замка, расположенного между Шалоном и Сен-Дизье, но ближе к Шалону, чем к Сен-Дизье, и на расстоянии ружейного выстрела от гудсоновского аббатства.

Эта дама сказала ему:

«Здесь живет ваш бывший приор; он очень приятный человек, но что он, в сущности, собой представляет?»

«Лучший из друзей и опаснейший из врагов».

«А вам не хотелось бы повидаться с ним?»

«Нисколько».

Не успел он ответить, как раздался грохот въезжающего во двор кабриолета, и оттуда вышел Гудсон в сопровождении одной из прелестнейших женщин округи.

«Вы увидитесь с ним против своей воли, – сказала владелица замка, – ибо это он».

Хозяйка и Ришар идут навстречу аббату Гудсону и особе, вышедшей из кабриолета. Дамы обнимаются. Гудсон, подойдя к Ришару и узнав его, восклицает:

«Ах, это вы, мой любезный Ришар! Вы хотели меня погубить: я прощаю вас; простите и вы мне вашу поездку в Малый Шатле, и забудем об этом».

«Согласитесь, господин аббат, что вы поступили как отъявленный негодяй».

«Возможно».

«И что, если бы с вами поступили по справедливости, ведь тогда не я, а вы совершили бы поездку в Шатле».

«Возможно… Но своим обращением я, по-видимому, обязан угрожавшей мне тогда опасности. Ах, дорогой Ришар, как много я об этом передумал, и как я переменился!»

«Вы приехали с очаровательной женщиной».

«Я не замечаю более этих чар».

«Какая фигура!»

«Мне это безразлично».

«Какие пышные формы!»

«Рано или поздно начинаешь питать отвращение к удовольствию, которым наслаждался на коньке кровли с риском ежеминутно сломать себе шею».

«У нее чудеснейшие руки!»

«Я больше не дотрагиваюсь до этих рук. Здравый ум постоянно возвращает нас к канонам нашего звания, в коих и заключается истинное счастье».

«А глаза, которые она украдкой направляет на вас! Признайте как знаток, что никто еще не глядел на вас таким сверкающим, таким ласковым взором. Какая грация, какая воздушность, какое благородство в походке, в движениях!»

«Мне не до мирской суеты; я читаю Писание и размышляю над деяниями отцов церкви».

«И изредка над совершенствами этой дамы… Далеко ли она живет от Монсе? Молод ли ее супруг…»

Гудсон, рассердившись за эти вопросы и видя, что Ришар не принимает его за святого, вдруг воскликнул:

«Дорогой Ришар, вам на меня на…, и вы правы».

Любезный читатель, прости мне это крепкое словцо и согласись, что здесь, как и в большинстве хороших побасенок, вроде беседы Пирона44 с покойным аббатом Ватри, приличные выражения испортили бы все. – Что это за беседа Пирона с аббатом Ватри? – Спросите о ней у издателя его произведений, который не решился ее обнародовать; но он не станет упрямиться и вам ее расскажет.

Наши четверо путешественников снова соединились в замке; пообедали, и пообедали весело, а вечером разошлись с обещанием увидеться… Пока маркиз Дезарси беседовал с Хозяином Жака, Жак, со своей стороны, не играл в молчанку с господином секретарем Ришаром, который счел его за исключительного оригинала; оригиналы встречались бы среди людей гораздо чаще, если б, с одной стороны, воспитание, а с другой – вращение в свете не стирали бы их, как хождение по рукам стирает чекан с монеты. Было поздно; часы уведомили и господ и слуг о том, что пора отдохнуть, и все последовали их совету.

Раздевая своего Хозяина, Жак спросил:

– Сударь, любите ли вы картины?

Хозяин. Да, но только в рассказах; когда же вижу их в красках и на полотне, то, хотя и высказываю свое мнение с апломбом любителя, однако же, признаюсь, ровно ничего в них не смыслю; я бы сильно затруднился отличить одну школу от другой; готов принять Буше за Рубенса или за Рафаэля, дрянную копию за бесподобный оригинал, мог бы оценить в тысячу экю шестифранковую мазню и в шесть франков – тысячефранковую вещь; я покупал картины только на мосту Нотр-Дам, у некоего Трамблена, который в мое время породил немало, нищеты и разврата и погубил талант молодых учеников Ван-Лоо.

Жак. Как же это?

Хозяин. Какое тебе дело? Описывай свою картину и будь краток, так как меня клонит ко сну.

Жак. Станьте напротив фонтана. Невинно убиенных младенцев или неподалеку от ворот Сен-Дени; это два аксессуара, которые обогатят композицию.

Хозяин. Я уже там.

Жак. Взгляните на карету посреди улицы; ремень на оглобле у нее порван, и она лежит на боку.

Хозяин. Вижу.

Жак. Из нее вылезает монах с двумя девицами. Монах улепетывает вовсю. Кучер торопится сойти с козел. Его собака погналась за монахом и ухватила его за рясу; монах прилагает все усилия, чтоб избавиться от нее. Одна из девиц, в задравшемся платье, с обнаженною грудью, держится за бока от смеха. Другая, которая ударилась лбом и набила себе шишку, опирается о дверцы и сжимает голову обеими руками. Тем временем собралась чернь, с криком сбежались мальчишки, торговцы и торговки высыпали на пороги лавок, а прочие зрители поглядывают из окон.

Хозяин. Ах ты черт, Жак! Твоя композиция отменно стройна, богата, забавна, разнообразна и полна движения. По нашем возвращении в Париж отнеси ее Фрагонару, и ты увидишь, что он из нее сделает.

Жак. После признания о степени вашей компетентности в живописи я могу принять вашу похвалу, не опуская глаз.

Хозяин. Бьюсь об заклад, что это одно из похождений аббата Гудсона.

Жак. Угадали.


Пока эти добрые люди спят, я хочу предложить тебе, читатель, один вопрос, который ты можешь обсудить на своей подушке, а именно: что вышло бы из младенца, родившегося от аббата Гудсона и госпожи де Ла Помере? – Может быть, порядочный человек. – Может быть, бесподобный мошенник. – Ты скажешь мне это завтра утром.

Утро это наступило, и наши путешественники расстались, ибо маркиз Дезарси должен был ехать не по той дороге, по которой ехали Жак и его Хозяин. – Мы, значит, вернемся к любовным приключениям Жака? – Надеюсь; несомненно, однако, что Хозяин уже посмотрел на часы, взял понюшку табаку и сказал Жаку:

– Ну, Жак, продолжай рассказ.

Вместо ответа Жак сказал:

– Черт их знает! С утра до вечера они не перестают дурно отзываться о жизни и, однако же, не решаются с ней расстаться! Потому ли, что эта жизнь в конечном счете не так плоха, или потому, что они в будущем опасаются еще худшей?

Хозяин. И то и другое. Кстати, Жак, веришь ли ты в загробную жизнь?

Жак. И не верю, и не не верю; просто я о ней не думаю. Я по возможности наслаждаюсь той, которая нам отпущена в задаток грядущей.

Хозяин. Я чувствую себя как в коконе45, и мне хочется думать, что когда-нибудь бабочка, или моя душа, разорвав оболочку, вылетит навстречу искуплению.

Жак. Вы придумали прелестный образ.

Хозяин. Не я; он попался мне в книге итальянского поэта Данте, именуемой «Комедия об аде, чистилище и рае».

Жак. Странный сюжет для комедии!

Хозяин. Там есть дивные места, в особенности в «Аде». Данте заключает ерисиархов в огненные могилы, откуда вырывается пламя и разносит гибель на далекое расстояние; неблагодарных – в нише, где они проливают слезы, застывающие у них на щеках; лентяев – тоже в ниши, и говорит об этих последних, что кровь у них течет из вен и что ее вылизывают презренные черви… Но по какому поводу был твой выпад против нашего презрения к жизни, которую мы боимся утратить?

Жак. По поводу того, что рассказал мне секретарь маркиза Дезарси о муже хорошенькой женщины, приехавшей в кабриолете.

Хозяин. Да ведь она вдова!

Жак. Она потеряла мужа во время своего путешествия в Париж; этот чудак и слушать не хотел о соборовании. Примирить его с колпачком поручили владелице того замка, где Ришар встретился с аббатом Гудсоном.

Хозяин. Что ты имеешь в виду под колпачком?

Жак. Я имею в виду колпачок, который надевают на новорожденных.

Хозяин. Понимаю. Так как же они его околпачили?

Жак. Все уселись вокруг камина. Врач, пощупав пульс, показавшийся ему очень слабым, тоже подсел к остальным. Дама, о которой идет речь, подошла к кровати и задала несколько вопросов, однако не повышая голоса больше, чем требовалось, чтобы умирающий не пропустил ни одного слова из того, что ему надлежало услышать; после этого завязался разговор между дамой, доктором и несколькими присутствующими, о чем я вам сейчас и поведаю.

Дама: «Итак, доктор, что нового вы нам сообщите про герцогиню Пармскую?»

Доктор: «Я только что был в одном доме, где мне сказали, что состояние ее безнадежно».

Дама: «Герцогиня всегда была богобоязненной. Почувствовав опасность, она тотчас же пожелала исповедоваться и приобщиться святых тайн».

Доктор: «Священник церкви святого Роха везет ей в Версаль священную реликвию; но она прибудет слишком поздно».

Дама: «Не одна инфанта подает подобные примеры. Герцог де Шеврез, который был очень болен, не стал ждать, чтоб ему предложили святые дары, а сам попросил об этом, чем весьма обрадовал всю семью».

Доктор: «Ему стало гораздо лучше».

Один из присутствовавших: «Несомненно, что это не ускорит смерть, а напротив».

Дама: «Право, этот обряд необходимо исполнить, как только наступает опасность. Больные, по-видимому, не сознают, как тяжело окружающим делать людям, находящимся при смерти, подобные предложения и в то же время насколько им это необходимо».

Доктор: «Я выхожу от пациента, который два дня тому назад спросил меня: „Как вы меня находите, доктор?“ – „Сильная лихорадка, сударь, и частые припадки“. – „Скоро ли у меня будет припадок?“ – „Нет; но возможно, что к вечеру“. – „Раз так, то я уведомлю одного человека, с которым должен уладить одно дельце, пока у меня голова еще в порядке“. Он исповедался и причастился. Возвращаюсь вечером; никакого рецидива. Вчера ему было лучше; сегодня он совсем в норме. За время своей практики я неоднократно наблюдал такое действие святых даров».

Больной (лакею): «Подайте мне курицу».

Жак. Ему подают курицу, он хочет ее разрезать, но у него не хватает сил; тогда ему разрезают крылышко на мелкие кусочки; он требует хлеба, набрасывается на него, делает усилие, чтоб разжевать кусок, которого не может проглотить, и выплевывает его в салфетку; затем он просит чистого вина, пригубливает и говорит: «Я чувствую себя отлично…» Полчаса спустя его не стало.

Хозяин. Эта дама все же ловко взялась за дело… Ну-с, а твои любовные похождения?

Жак. А наше условие?

Хозяин. Помню… Ты в замке Дегланов, и старая поставщица Жанна велела своей юной дочери Денизе навещать тебя четыре раза в день и ухаживать за тобой. Но прежде чем продолжать, скажи мне, сохраняла ли до этого Дениза свою невинность?

Жак (покашливая). Думаю, что да.

Хозяин. А ты?

Жак. От моей и след простыл.

Хозяин. Значит, Дениза не была твоей первой любовью?

Жак. Почему?

Хозяин. Потому что невинность отдают той, которую любят, как бывают любимы той, которая вам свою отдает.

Жак. Иногда – да, иногда – нет.

Хозяин. А как ты свою потерял?

Жак. Я не терял ее, а, собственно говоря, сбыл.

Хозяин. Расскажи-ка мне про эту сделку.

Жак. Это будет первой главой из святого Луки, бесконечный ряд Genuit*46, начиная от первой и кончая Денизой.

>> * Родил (лат.).

Хозяин. Которая думала похитить у тебя невинность и не похитила?

Жак. И до Денизы – две соседки по хижине.

Хозяин. Которые думали сорвать твою невинность и не сорвали?

Жак. Нет.

Хозяин. Вдвоем проморгать одну невинность! Экая косолапость!

Жак. Вижу, сударь, по приподнятому правому уголку вашей губы и по сморщенной левой ноздре, что мне лучше добровольно исполнить ваше желание, чем заставлять себя просить; к тому же горло у меня еще больше разболелось, а продолжение моих любовных приключений будет длинным, и у меня хватит духу разве только на один или два рассказа.

Хозяин. Если бы Жак хотел доставить мне большое удовольствие…

Жак. То что бы он сделал?

Хозяин. Он начал бы с потери своей невинности. Знаешь, я всегда интересовался описанием этого великого события.

Жак. Разрешите узнать, почему?

Хозяин. Ибо из всех подобных актов только этот обладает известной остротой; остальные же являются плоскими и пошлыми повторениями. Я уверен, что из всех грехов хорошенькой парижанки духовник внимательно выслушивает только этот.

Жак. Ах, сударь, сударь, у вас извращенное воображение; боюсь, что на смертном одре дьявол явится вам с тем же атрибутом, с каким он явился к Феррагуту.47 Хозяин. Возможно. Но бьюсь об заклад, что тебя научила уму-разуму какая-нибудь распутная баба из твоей деревни?

Жак. Не бейтесь об заклад: проиграете.

Хозяин. Значит, служанка твоего священника?

Жак. Не бейтесь об заклад: снова проиграете.

Хозяин. В таком случае ее племянница?

Жак. Она отличалась сварливостью и ханжеством – два свойства, которые отлично сочетаются; но оба они не в моем вкусе.

Хозяин. На этот раз я, кажется, угадал.

Жак. Не думаю.

Хозяин. В один ярмарочный или базарный день…

Жак. Это не было ни в ярмарочный, ни в базарный день.

Хозяин… Ты отправился в город.

Жак. Я не отправлялся в город.

Хозяин. И свыше было предначертано, что ты повстречаешь в харчевне одну из этаких уступчивых особ и что ты напьешься…

Жак. Дело было натощак; а свыше было предначертано, что вы будете сегодня тратить силы на ложные догадки и приобретете недостаток, от которого меня отучили, а именно страсть к угадыванию – и всегда мимо. Таков, сударь, каким вы меня видите, я был однажды крещен.

Хозяин. Если ты намерен начать рассказ о потере невинности с момента твоего крещения, то мы не скоро дойдем до дела.

Жак. Итак, у меня были крестный и крестная. Дядюшка Черт, самый лучший тележник в деревне, имел сына. Черт-отец был моим крестным, Чертов сын – моим другом. В возрасте восемнадцати-девятнадцати лет мы оба влюбились одновременно в прехорошенькую портниху, по имени Жюстина. Она не слыла очень суровой, но вздумала почему-то поломаться и вот выбор ее пал на меня.

Хозяин. Это одно из тех женских чудачеств, в которых невозможно разобраться.

Жак. Все жилище моего крестного, тележника Черта, состояло из лавки и чердака. Его кровать помещалась в глубине лавки. Чертов сын, мой приятель, спал на чердаке, куда забирался с помощью лестницы, находившейся приблизительно на одинаковом расстоянии от постели отца и от входной двери.

Когда Черт, мой крестный, погружался в глубокий сон, Чертов сын, мой приятель, тихонько отворял дверь, и Жюстина поднималась на чердак по маленькой лестнице. На другое утро спозаранку, до пробуждения Черта-отца, Чертов сын спускался с чердака, отворял дверь, и Жюстина исчезала, как приходила.

Хозяин. Чтобы отправиться на какой-нибудь другой чердак, свой или чужой.

Жак. Почему бы и нет? Связь Чертова сына и Жюстины протекала довольно гладко, но ей суждено было прекратиться; так было предначертано свыше, и так оно случилось.

Хозяин. Ее прекратил отец?

Жак. Нет.

Хозяин. Мать?

Жак. Ее не было в живых.

Хозяин. Соперник?

Жак. Да нет же, черт возьми! Сударь, свыше предначертано, что вы не угомонитесь до конца своей жизни: вы будете угадывать, и, повторяю, каждый раз мимо.

Однажды под утро, когда друг мой Чертов сын, более утомленный, чем обычно, то ли работой предыдущего дня, то ли ночными удовольствиями, мирно почивал в объятиях Жюстины, у подножия лестницы раздался громовой голос:

«Черт! Черт! Проклятый лентяй! Уж благовестили к „Ангелу господню“; уже половина шестого, а он еще на чердаке! Не намерен ли ты прохлаждаться до полудня? Или мне слазить и спустить тебя оттуда скорей, чем бы тебе хотелось? Черт! Черт!»

«Что, батюшка?»

«Где ось, которую ждет этот ворчун мызник? Ты хочешь, чтоб он опять поднял шум?»

«Ось готова, он может получить ее через четверть часа…»

Предоставляю вам судить о тревоге Жюстины и моего бедного друга, Чертова сына.

Хозяин. Я уверен, что Жюстина поклялась больше не ходить на чердак и вернулась туда в тот же вечер. Но как выбралась она в то утро?

Жак. Если вы намереваетесь строить догадки, то я умолкаю… Между тем Чертов сын соскочил с кровати на босу ногу, схватил штаны, перекинул камзол через руку. Пока он одевается, Черт-отец бормочет сквозь зубы:

«С тех пор как он втюрился в эту шлюху, все пошло шиворот-навыворот. Но надо положить этому конец; дольше терпеть нельзя: мне надоело. Будь это еще девка, которая бы того стоила; а то мразь, бог весть какая мразь! Ах, если б увидела это покойница, которая до ногтей была пропитана устоями, то давно бы при всем честном народе на паперти отдубасила она одного, а другой выцарапала бы глаза после большой обедни, ибо ее ничем нельзя было остановить; но если я до сих был добрым и они думают, что это будет продолжаться, то они сильно ошибаются».

Хозяин. А Жюстина слышала все это со своего чердака?

Жак. Несомненно. Тем временем Чертов сын отправился к мызнику, перекинув ось через плечо, а Черт-отец принялся за работу. Ударив, два-три раза топором, он почувствовал, что хочет понюшки; он ищет табакерку в кармане, ищет у изголовья постели и не находит.

«Вероятно, ее забрал, как всегда, этот прощелыга, – сказал он. – Посмотрим, нет ли ее наверху…»

И вот он взбирается на чердак. Мгновение спустя он вспоминает, что у него нет трубки и ножа, и снова поднимается на чердак.

Хозяин. А Жюстина?

Жак. Она поспешно забрала свое платье и скользнула под кровать, где растянулась на животе ни жива ни мертва.

Хозяин. А твой друг Чертов сын?

Жак. Сдав ось, приладив ее и получив деньги, он прибежал ко мне и поведал об ужасном положении, в котором находился. Немного позабавившись над ним, я сказал:

«Слушай, Чертов сын, погуляй по деревне или где тебе угодно, а я выручу тебя из беды. Прошу только об одном: не торопи меня…» Вы улыбаетесь, сударь; что это значит?

Хозяин. Ничего.

Жак. Мой друг, Чертов сын, уходит. Я одеваюсь, так как еще не вставал. Отправляюсь к его отцу. Не успел тот меня заметить, как воскликнул с радостью и удивлением:

«Это ты, крестник? Откуда тебя несет и зачем пришел в такую рань?..»

Крестный действительно питал ко мне дружбу, а потому я откровенно сказал ему:

«Дело не в том, откуда я иду, а как вернусь домой».

«Ах, крестник, ты становишься распутником; боюсь, что сын мой и ты – два сапога пара. Ты не ночевал дома».

«Отец полагает, что я не вправе так себя вести».

«Он вправе считать, что ты не вправе так себя вести. Но сперва позавтракаем, бутылка нас умудрит».

Хозяин. Жак, у этого человека были здравые взгляды.

Жак. Я отвечал ему, что не хочу ни пить, ни есть и что умираю от усталости и желания выспаться. Старик Черт, который в молодости не спасовал бы в таких делах ни перед кем, добавил, ухмыляясь:

«Эй, крестник, вероятно, она хорошенькая и ты не клал охулки на руку? Вот что: сын мой вышел; ступай на чердак и ложись на его постель… Но еще словечко перед тем, как он вернется. Он – твой друг; когда вы будете наедине, скажи ему, что я им недоволен, очень недоволен. Его развратила мне одна девчонка, Жюстина; ты ее, наверно, знаешь (кто из деревенских парней ее не знает!); ты окажешь мне настоящее одолжение, если отвратишь его от этой твари. Прежде это был, как говорится, отличный малый; но после злосчастного знакомства с ней… Да ты не слушаешь; у тебя глаза слипаются. Ступай отдохни…»

Иду наверх, раздеваюсь, поднимаю одеяло, простыни, щупаю повсюду: никакой Жюстины! Тем временем Черт, мой крестный, говорит:

«Ах, дети, проклятые дети! И этот тоже огорчает своего отца».

Не найдя Жюстины на кровати, я заподозрил, что она находится под ней. В конуре царила кромешная тьма. Наклоняюсь, щупаю, вожу руками, наталкиваюсь на ее руку, схватываю ее и притягиваю к себе; Жюстина, дрожа, выползает из-под лежака. Я целую ее, успокаиваю, подаю ей знак, чтоб она легла на кровать. Она складывает руки, падает к моим ногам, обнимает мои колени. Если бы было светло, я не устоял бы перед этой немой сценой; но когда потемки не внушают страха, они внушают предприимчивость. К тому же ее прежние отказы бередили мне сердце. Вместо ответа я пихнул ее к лестнице, ведущей в лавку. У нее от страха вырывается крик. Черт, услыхав его, говорит:

«Он бредит…»

Жюстина стала терять сознание; ее колени подкосились; в отчаянии она шептала глухим голосом:

«Он придет… он идет… вот он поднимается… Я погибла!»

«Нет, нет, – отвечал я тихо, – не бойся, молчи, ложись…»

Она продолжает отказываться; я стою на своем; она уступает, и вот мы друг подле дружки.

Хозяин. Предатель! Мерзавец! Знаешь ли ты, какое преступление собираешься совершить? Ты насилуешь девушку – если не физически, то, по крайней мере, при помощи страха. Если бы тебя привлекли к суду, ты узнал бы всю строгость закона, карающего похитителей.

Жак. Не знаю, изнасиловал ли я ее, но знаю, что ни я ей зла не причинил, ни она мне. Сперва, отводя рот от моих поцелуев, она приблизила его к моему уху и прошептала:

«Нет, нет, Жак! Нет…»

Тогда я притворился, будто хочу сойти с кровати и направиться к лестнице. Она удерживает меня и снова говорит на ухо:

«Никогда бы не поверила, что ты такой злой; вижу, что мне нечего ждать от тебя пощады; но, по крайней мере, обещай, поклянись…»

«В чем?»

«В том, что Чертов сын ничего не узнает».

Хозяин. Ты обещал, ты поклялся, и все прошло хорошо.

Жак. И еще раз очень хорошо.

Хозяин. И очень хорошо еще раз!

Жак. Вы говорите так, словно при этом присутствовали. Между тем мой друг, Чертов сын, потеряв терпение, тревожась и устав бродить вокруг дома, возвращается, не дождавшись меня, к отцу, который говорит ему с досадой:

«Ты потратил много времени на чепуху…».

Сын отвечает ему с еще большей досадой:

«Пришлось обстругать эту проклятую ось с обоих концов: она оказалась слишком толстой».

«Я же тебя предупреждал: но ты все хочешь делать по-своему».

«Обстругать легче, чем прибавить».

«Возьми-ка вот этот обод и доделай его за дверью».

«Почему за дверью?»

«Потому что шум инструмента может разбудить твоего друга Жака!»

«Жака!»

«Да, Жака; он там, на чердаке, отдыхает. Эх, как мне жаль отцов: одних за одно, других за другое. Ну что же? Пошевеливайся! Если ты будешь стоять там как болван, склонив голову, раскрыв рот и опустив руки, дело не подвинется…»

Чертов сын, мой приятель, в бешенстве кидается к лестнице; Черт, мой крестный, сдерживает его и говорит:

«Куда ты? Дай выспаться бедному малому; он изнемогает от усталости. Случись тебе быть на его месте, ты бы не захотел, чтоб тревожили твой покой».

Хозяин. А Жюстина и это слышала?

Жак. Как вы меня.

Хозяин. А ты что делал?

Жак. Смеялся.

Хозяин. А Жюстина?

Жак. Она сняла чепец, рвала на себе волосы, воздевала глаза к небу (по крайней мере, я так полагаю) и ломала себе руки.

Хозяин. Жак, ты варвар: у тебя каменное сердце.

Жак. Нет, сударь, нет: я обладаю чувствительностью; но я приберегаю ее для более важного случая. Расточители этой ценности так швыряются ею, когда нужно экономить, что у них ничего не остается, когда надо быть щедрым… Тем временем я одеваюсь и схожу вниз. Черт-отец говорит:

«Тебе необходимо было выспаться; когда ты пришел, ты был похож на мертвеца, а теперь ты розовый и свежий, как младенец, пососавший грудь. Сон

– отличная вещь… Черт! Спустись в погреб и притащи бутылку, чтобы мы могли приступить к завтраку. Ну как, крестник, теперь ты охотно позавтракаешь?»

«Очень охотно».

И вот бутылка принесена и поставлена на рабочий стол; мы стоим вокруг. Черт-отец наполняет стаканы для себя и для меня; Чертов сын, отстраняя свой, говорит свирепым голосом:

«Мне не хочется пить в такую рань».

«Ты не хочешь пить?»

«Нет».

«Ага, я понимаю, в чем дело; знаешь, крестник, тут попахивает Жюстиной; верно, он заходил к ней и не застал ее или поймал с другим; это отвращение к бутылке неестественно, запомни мои слова».

Я: «Весьма возможно, что вы правы».

Чертов сын: «Жак, довольно шуток, уместных или неуместных: я их не терплю».

Черт-отец: «Если он не хочет пить, то это не должно мешать нам. Твое здоровье, крестник!»

Я: «Ваше, крестный! Чертов сын, друг мой, выпей с нами. Ты слишком огорчаешься из-за пустяков».

Чертов сын: «Я уже вам сказал, что не стану пить».

Я: «Если твой отец угадал, то что ж тут такого? Вы встретитесь, объяснитесь, и ты признаешь, что был не прав».

Черт-отец: «Эх, оставь его! Разве не справедливо, чтоб эта тварь наказала его за огорчение, которое он мне причиняет? Ну, еще глоток – и вернемся к твоему делу. По-видимому, мне придется отвести тебя к отцу; что мне, по-твоему, ему сказать?»

Я: «Все, что вам будет угодно, все, что вы сотни раз слыхали от него, когда он приводил к вам вашего сына».

Черт-отец: «Пойдем…»

Он выходит, я следую за ним, мы приближаемся к нашим дверям; я впускаю его одного. Сгорая от нетерпения послушать беседу крестного с моим отцом, я прячусь в закуток за перегородку, чтобы не упустить ни слова.

Черт-отец: «Ну, кум, придется простить его на этот раз».

«За что простить-то?»

«Ты притворяешься, будто не знаешь».

«Я не притворяюсь, а просто не знаю».

«Ты сердишься, и ты прав».

«Я вовсе не сержусь».

«Вижу, что сердишься».

«Пусть так, если тебе угодно; но расскажи прежде всего, какую глупость он натворил».

«Три-четыре раза в счет не идут. Встречается кучка молодых парней и девушек; пьют, танцуют, смеются, часы бегут; смотришь, а дома дверь уже на запоре…»

Крестный, понизив голос, добавил:

«Они нас не слышат; но, по чести, разве мы были разумнее в их возрасте? Знаешь ли, кто дурные отцы? Это те, кто забыл про грешки своей молодости. Скажи, разве мы с тобой не таскались по ночам?»

«А ты, кум, скажи, разве мы не вступали в связи, не нравившиеся нашим родителям?»

«Да я больше кричу, чем в самом деле сержусь. Поступай так же».

«Но Жак ночевал дома, по крайней мере, нынче; я в этом уверен».

«Ну что ж, если не нынче, так вчера. Но так или иначе, а ты не сердишься на своего малого?»

«Нет».

«И после моего ухода не накажешь его?»

«Ни в коем случае».

«Даешь слово?»

«Даю».

«Честное слово?»

«Честное слово».

«Все улажено, иду домой…»

Когда крестный был уже на пороге, отец, ласково ударив его по плечу, сказал:

«Черт, друг мой, тут кроется какая-то загвоздка; наши парни – прехитрые бестии, и я боюсь, что здесь сегодня попахивает какой-то каверзой; но со временем все выйдет наружу. Прощай, кум».

Хозяин. Чем же кончилось приключение твоего друга, Чертова сына, с Жюстиной?

Жак. Как должно было. Он рассердился, а она – еще больше; она заплакала, он разнежился; она поклялась, что я лучший из друзей; я поклялся, что она честнейшая девушка в деревне. Он нам поверил, попросил прощения, полюбил нас и стал уважать больше прежнего. Таковы начало, середина и конец потери мною невинности. Теперь, сударь, скажите мне, пожалуйста, какую мораль вы выводите из этой непристойной истории?

Хозяин. Надо лучше знать женщин.

Жак. А вы нуждались в таком поучении?

Хозяин. Надо лучше знать друзей.

Жак. Неужели вы думаете, что среди них найдется хотя бы один, который откажется от вашей жены или дочери, если она захочет завлечь его в свои сети?

Хозяин. Надо лучше знать родителей и детей.

Жак. Ах, сударь, и те и другие во все времена попеременно обманывали и будут обманывать друг друга.

Хозяин. Ты высказал вечные истины, но их не мешает повторять почаще. Каков бы ни был следующий рассказ, который ты мне обещал, будь уверен, что только дурак не найдет в нем ничего поучительного. А теперь продолжай.


Читатель, меня грызет совесть: я приписал Жаку или его Хозяину несколько рассуждений, по праву принадлежащих тебе; если так, то возьми их обратно: наши путешественники не обидятся. Мне показалось, что тебе не понравилось имя Черт. Хотел бы я знать, почему? Это подлинное имя моего тележника; записи о крещении, записи о смерти, брачные договоры подписаны: «Черт». Чертовы потомки, которые теперь держат лавку, зовутся Черти. Когда их маленькие дети проходят по улице, люди говорят: «Вот Чертовы дети». Произнося имя Буль, вы вспоминаете величайшего мебельного мастера, который когда-либо существовал. В округе, где жил Черт, никто не скажет «черт», чтобы не вспомнить при этом знаменитейшего из известных тележников. Черт, имя коего мы читаем во всех требниках начала столетия, приходился ему родственником. Если кто-либо из Чертовых потомков прославится каким-нибудь великим деянием, собственное имя Черт будет звучать для вас не менее внушительно, чем Цезарь или Конде48. Дело в том, что есть черт и Черт, как есть Гийом и Гийом. Когда я говорю просто Гийом, то вы не примете его ни за завоевателя Великобритании49, ни за суконщика из «Адвоката Патлена"50; просто Гийом не будет ни героическим, ни мещанским именем; то же и черт. Просто черт не означает ни великого тележника, ни кого-либо из его заурядных предков или потомков. Говоря по чести, может ли вообще собственное имя быть хорошего или дурного тона? Улицы кишат псами с кличкой Помпеи. Отбросьте же свою ложную щепетильность, а не то я поступлю с вами, как лорд Чатам51 с членами парламента; он сказал им: «Сахар, сахар, сахар; что тут смехотворного?..» А я скажу вам: «Черт, Черт, Черт; почему человеку не называться Чертом?» Один офицер говорил своему генералу, великому Конде, что есть гордые чертовы дети, вроде Черта-тележника; славные чертовы дети, вроде нас с вами; пошлые чертовы дети, вроде очень многих других.

Жак. Дело было на свадьбе, брат Жан выдавал замуж дочь одного соседа. Я был шафером. Меня посадили за стол между двумя насмешниками нашего прихода; я имел вид превеликого дурака, хотя и был им в меньшей степени, нежели они думали. Они задали мне несколько вопросов по поводу брачной ночи; я отвечал малость глуповато; они покатились со смеху, а жены этих шутников крикнули им с другого конца:

«Что случилось? Почему вы так веселитесь?»

«Это слишком смешно, – ответил один из них жене, – я расскажу тебе нынче ночью».

Другая, не менее любопытная, задала мужу тот же вопрос, и он отвечал ей таким же образом.

Трапеза продолжается, а вместе с ней вопросы и мои несуразности, взрывы смеха и удивление жен. После трапезы – танцы; после танцев – раздевание супругов, похищение подвязки52; я – в своей постели, насмешники – в своих; и вот они рассказывают женам про непонятное, невероятное обстоятельство, а именно, что двадцатидвухлетний парень, рослый и сильный, довольно пригожий, расторопный и вовсе не глупый, оказался невинен – да, невинен, как младенец, только что покинувший чрево матери, и жены изумляются не меньше мужей. А на другой день Сюзанна подала мне знак и сказала:

«Жак, ты не занят?»

«Нет, соседка; чем могу вам служить?»

«Я хотела бы… хотела бы… – И при этом „хотела бы“ она жмет мне руку и смотрит на меня каким-то особенным взглядом. – Я хотела бы, чтобы ты взял наш садовый нож и пошел в общинную рощу помочь мне нарезать две-три связки хвороста, так как это слишком тяжело для меня одной».

«Весьма охотно, госпожа Сюзанна…»

Беру нож, и мы отправляемся. По дороге Сюзанна кладет мне голову на плечо, теребит меня за подбородок, дергает за уши, щиплет бока. Приходим. Место на склоне. Сюзанна растягивается на одеяле во всю длину, поближе к верху, раздвигает ноги и закладывает руки за голову. Я, работая ножом, нахожусь ниже ее в зарослях; Сюзанна сгибает ноги, прижимая каблуки к ляжкам; согнутые колени приподнимают юбку, а я работаю ножом в зарослях, машу им вовсю, размахиваю вслепую, нередко мимо. Наконец Сюзанна говорит:

«Скоро ли ты кончишь, Жак?»

«Когда прикажете, госпожа Сюзанна».

«Разве ты не видишь, – добавила она вполголоса, – что мне хочется, чтобы ты кончил…»

И я кончил, перевел дух и снова кончил; а Сюзанна…

Хозяин. Лишила тебя невинности, которой не было?

Жак. Да; но она не далась в обман, а улыбнулась и промолвила:

«Ловко ты провел моего муженька, жулябия!»

«Что вы хотите сказать, госпожа Сюзанна?»

«Ничего, ничего; впрочем, ты меня отлично понимаешь. Обними меня еще несколько раз таким же образом, и я тебе это прощу…»

Я стянул вязанки, перекинул их через плечо, и мы вернулись – она к себе, а я к себе.

Хозяин. Без привала в пути?

Жак. Без привала.

Хозяин. Значит, от общинной земли до деревни было недалеко?

Жак. Не дальше, чем от деревни до общинной земли.

Хозяин. Большего Сюзанна не стоила?

Жак. Может быть, стоила для другого или в другой день: всякому моменту своя цена.

Спустя несколько времени госпоже Маргарите (так звали жену второго насмешника) понадобилось молоть зерно, а сходить на мельницу ей было недосуг; она попросила моего отца, чтоб он послал кого-нибудь из своих сыновей. Так как я был самый старший, то она не сомневалась, что выбор падет на меня; так оно и случилось. Госпожа Маргарита уходит от нас; я следую за ней; гружу мешок на осла и веду его на мельницу. Зерно смолото, и вот мы оба, я и осел, довольно грустные плетемся обратно, ибо я думал, что потрудился даром. Но я ошибся. Между деревней и мельницей был небольшой лесок; там я застал госпожу Маргариту сидящей на краю дороги. Дело шло к сумеркам.

«Жак, наконец-то! – сказала она. – Знаешь ли ты, что я прождала тебя смертельных два часа?..»

Читатель, ты ужасно придирчив. Я готов согласиться, что слова «смертельных два часа» напоминают городских дам, а что тетка Маргарита сказала бы: «добрых два часа».

Жак. «Дело в том, что воды было мало, мельница работала медленно, мельник нализался, и я, несмотря на все свои старания, не мог вернуться раньше».

Маргарита: «Садись, поболтаем немножко».

Жак: «Охотно, госпожа Маргарита».

И вот я усаживаюсь рядом с ней, чтобы поболтать, а между тем мы оба молчим. Наконец я говорю ей:

«Вы собирались со мной разговаривать, госпожа Маргарита, и не проронили ни слова».

Маргарита: «Я раздумываю над тем, что мой муж сказал о тебе».

Жак. «Не верьте ни одному слову: он насмешник».

Маргарита: «Он уверяет, что ты ни разу не влюблялся».

Жак: «В этом он прав».

Маргарита: «Как! Ни разу в жизни?»

Жак: «Ни разу».

Маргарита: «В твои годы ты не знаешь, что такое женщина?»

Жак: «Простите, госпожа Маргарита».

Маргарита: «А что такое женщина?»

Жак: «Женщина?»

Маргарита: «Да, женщина?»

Жак: «Постойте… Это мужчина в юбке, в чепце и с толстыми грудями…»

Хозяин. Ах, мерзавец!

Жак. Первая не обманулась, но мне хотелось обмануть вторую. На мой ответ госпожа Маргарита залилась безудержным хохотом; я с удивлением спросил ее, чему она смеется. Госпожа Маргарита ответила, что смеется над моей простотой.

«Как, в твоем возрасте ты знаешь не больше этого?»

«Нет, госпожа Маргарита».

Тут она умолкла, и я тоже.

«Госпожа Маргарита, – повторил я, – мы уселись, чтобы поболтать, а вот вы молчите, и мы не болтаем. Что с вами, госпожа Маргарита? Вы задумались?»

Маргарита: «Да, задумалась… задумалась… задумалась…»

При этих «задумалась» грудь ее вздымается, голос слабеет, тело дрожит, глаза закрываются, рот раскрывается, она испускает глубокий вздох и лишается чувств; я притворяюсь, будто опасаюсь за ее жизнь, и восклицаю в ужасе:

«Госпожа Маргарита! Госпожа Маргарита! Да скажите же что-нибудь! Госпожа Маргарита, вам дурно?»

Маргарита: «Нет, мой мальчик; дай мне минутку передохнуть… Не знаю, что это со мной случилось… Сразу как-то налетело…»

Хозяин. Она врала?

Жак. Врала.

Маргарита: «Я задумалась».

Жак: «Вы всегда так задумываетесь, когда лежите ночью подле мужа?»

Маргарита: «Иной раз».

Жак: «А ему не страшно?»

Маргарита: «Он привык…»

Маргарита понемногу пришла в себя и сказала: «Я думала над тем, что с неделю тому назад, на свадьбе, мой муж и муж Сюзанны смеялись над тобой; меня разобрала жалость, и, не знаю отчего, мне стало как-то не по себе».

Жак: «Вы очень добры».

Маргарита: «Я не люблю, когда насмехаются. Я задумалась над тем, что они при первом же случае снова подымут тебя на смех, и это меня опять огорчит».

Жак. «От вас зависит, чтоб это не повторилось».

Маргарита: «Каким образом?»

Жак: «Научив меня…»

Маргарита: «Чему?»

Жак: «Тому, чего я не знаю и что так насмешило вашего мужа и мужа Сюзанны; тогда они перестанут смеяться».

Маргарита: «Ах, нет, нет! Я знаю, что ты хороший мальчик и никому не расскажешь; но я ни за что не посмею».

Жак: «Почему?»

Маргарита: «Нет, не посмею!..»

Жак: «Ах, госпожа Маргарита, научите меня, ради бога; я вам буду ужасно благодарен, научите меня…»

Умоляя ее таким образом, я сжимал ей руки, и она сжимала мои; я целовал ее в глаза, а она меня в губы. Тем временем стало совсем темно. Тогда я сказал ей:

«Я вижу, госпожа Маргарита, что вы недостаточно хорошо ко мне относитесь и не хотите меня научить; это меня очень огорчает. Давайте встанем и вернемся домой…»

Госпожа Маргарита не ответила; она взяла мою руку, направила – не знаю куда, но, во всяком случае, я воскликнул: «Да тут ничего нет! Ничего нет!»

Хозяин. Ах, мерзавец, архимерзавец!

Жак. Во всяком случае, она была почти раздета, а я еще в большей степени. Во всяком случае, я не отнимал руки от того места, где ничего не было, а она положила свою руку ко мне на то место, где кое-что было. Во всяком случае, я оказался под ней, а, следовательно, она на мне. Во всяком случае, я ей нисколько не помогал, так что ей пришлось взять все на себя. Во всяком случае, она так старательно отдалась обучению, что одно мгновение мне казалось, будто она умирает. Во всяком случае, будучи взволнован не меньше ее и не зная, что говорю, я воскликнул: «Ах, госпожа Сюзанна, это так приятно!»

Хозяин. Ты хочешь сказать: «госпожа Маргарита»?

Жак. Нет, нет. Во всяком случае, я спутал имена и, вместо того чтобы сказать: «госпожа Маргарита», сказал: «госпожа Сюзон». Во всяком случае, я признался госпоже Маргарите, что то, чему, по ее мнению, научила она меня в этот день, преподала мне, правда несколько иначе, госпожа Сюзон три-четыре дня тому назад. Во всяком случае, она сказала: «так это Сюзон, а не я?» Во всяком случае, я ответил: «Ни та, ни другая». Во всяком случае, пока она потешалась над собой, над Сюзон, над обоими мужьями и осыпала меня подходящими ругательствами, я очутился на ней, а, следовательно, она подо мной, и пока она признавалась мне, что это доставило ей большое удовольствие, но не столько, сколько первый способ, она снова очутилась надо мной, а я, следовательно, под ней. Во всяком случае, после нескольких минут отдыха и молчания ни она не была наверху, ни я внизу, ни она внизу, ни я наверху, а оба мы лежали рядышком, причем она наклонила голову вперед и прижалась обеими ляжками к моим ляжкам. Во всяком случае, будь я менее учен, госпожа Маргарита научила бы меня всему, чему можно научить… Во всяком случае, нам стоило больших усилий добраться до деревни. Во всяком случае, горло мое разболелось еще сильнее, и мало шансов, чтобы я мог снова говорить раньше, чем через две недели.

Хозяин. А ты после виделся с этими женщинами?

Жак. Много раз, с вашего позволения.

Хозяин. С обеими?

Жак. С обеими.

Хозяин. И они не поссорились?

Жак. Напротив, – помогая друг другу, они еще больше сдружились.

Хозяин. Наши жены поступили бы так же, но каждая со своим милым. Ты смеешься…

Жак. Не могу удержаться от смеха всякий раз, как вспоминаю маленького человечка, кричащего, ругающегося, шевелящего головой, ногами, руками, всем телом и готового броситься с высоты стога, рискуя разбиться насмерть.

Хозяин. А кто этот человечек? Муж Сюзон?

Жак. Нет.

Хозяин. Муж Маргариты?

Жак. Нет… Вы неисправимы; так будет до конца вашей жизни.

Хозяин. Кто же он?

Жак не ответил на этот вопрос, а Хозяин добавил:

– Скажи же мне только, кто этот человечек.

Жак. Однажды ребенок, сидя на полу у прилавка белошвейки, кричал благим матом. Торговка, которой надоел его крик, спросила:

«Дружок, чего ты кричишь?»

«Они хотят, чтоб я сказал „а“!

«А почему же тебе не сказать „а“?

«Потому что не успею я сказать „а“, как они захотят, чтобы я сказал „бе“… Дело в том, что не успею я сказать вам имя человечка, как мне придется досказать остальное».

Хозяин. Возможно.

Жак. Нет, обязательно.

Хозяин. Но, друг мой, Жак, назови мне имя человечка. Тебе самому смертельно хочется, не правда ли? Исполни мое желание.

Жак. Это был человечек вроде карлика, горбатый, кривой, заика, косой, ревнивец, распутник, влюбленный в Сюзон и, быть может, ее любовник. Занимал он должность сельского викария.

Жак походил на ребенка белошвейки, с той лишь разницей, что, с тех пор как у него стало болеть горло, его трудно было заставить сказать «а», но, раз уже начав, он сам доходил до конца алфавита.

Жак. Я был наедине с Сюзон в ее риге.

Хозяин. Конечно, не зря?

Жак. Разумеется. Приходит викарий; сердится, ругается, гневно спрашивает у Сюзон, что она делает наедине в отдаленнейшей части риги с самым развратным мальчишкой во всей деревне.

Хозяин. Ты, как я вижу, уже пользовался хорошей репутацией.

Жак. И по заслугам. Он действительно разгневался и к этим словам прибавил еще много других похуже. Я тоже вышел из себя. От оскорбления к оскорблению дошли мы до рукоприкладства. Я хватаю вилы, просовываю ему между ногами, зубец сюда, зубец туда, и швыряю его на стог, ни дать ни взять как охапку сена…

Хозяин. А стог был высокий?

Жак. По меньшей мере футов десять, и коротышке было трудно слезть оттуда, не сломав себе шеи.

Хозяин. А затем?

Жак. Затем я отстраняю косынку Сюзон, беру ее за грудь, ласкаю; она сопротивляется. В риге находилось ослиное седло, которым мы уже пользовались; я толкаю ее на седло.

Хозяин. Задираешь ей юбки?

Жак. Задираю юбки.

Хозяин. А викарий все это видел?

Жак. Как я вас.

Хозяин. И он молчал?

Жак. Отнюдь нет. Не помня себя от бешенства, он заорал: «Уби… уби… убивают! Пожар… пожар… пожар! Во… во… воры!..» И вот прибегает муж, который, по нашим расчетам, был далеко.

Хозяин. Жаль; я не люблю священников.

Жак. И вы были бы в восторге, если б я у него на глазах…

Хозяин. Сознаюсь, что да.

Жак. Сюзон успела подняться; я привожу себя в порядок, убегаю, и все, что воспоследовало, знаю уже со слов Сюзон. Увидав викария на стоге сена, муж расхохотался.

Викарий: «Смейся, смейся… ду… ду… рак ты этакий!..»

Муж следует его приглашению, заливается еще пуще прежнего и спрашивает, кто его туда посадил.

Викарий: «Спу… спу… спусти… меня… на… на землю…»

Муж продолжает хохотать и осведомляется, как ему за это взяться.

Викарий: «Как… как!.. Так же… как… я сюда… взо… взо… брался… на… на… вилах…»

«Тысячу пиявок, вы правы. Вот что значит ученость!..»

Муж берет вилы и подставляет их викарию; тот садится на них тем же манером, каким я его поддел; муж обносит его два-три раза по риге на своем орудии и затягивает какое-то подобие фобурдона53, а викарий кричит:

«Спу… спу… спусти… меня… ка… ка… налья!.. Спу… спу… стишь ли ты… меня… на… наконец?..»

А муж говорит:

«А почему бы, господин викарий, не поносить мне вас так по всем деревенским улицам? Вот была бы невиданная процессия!..»

Однако муж спустил его на землю, и викарий отделался страхом. Не знаю, что именно он затем ему сказал, так как Сюзон удрала, и я слышал только:

«Не… не… годяй… ты… ты… бьешь… свя… свя… священника… Я… от… от… отлучу… тебя… ты… бу… будешь… про… про… проклят…»

Говорил это горбун, а муж преследовал его и колотил вилами. Прибегаю вместе с толпой; завидев меня, муж направляет вилы в мою сторону.

«Подойди-ка, подойди!» – кричит он.

Хозяин. А Сюзон?

Жак. Она выкрутилась.

Хозяин. Удачно?

Жак. Разумеется; женщины всегда удачно выкручиваются, когда их не ловят с поличным… Чему вы смеетесь?

Хозяин. Тому же, чему буду, как ты, смеяться всякий раз, как вспомню маленького викария, восседающего на вилах мужа.

Жак. Спустя некоторое время после этого приключения, которое дошло до моего отца и по поводу которого он тоже немало смеялся, я поступил в солдаты, как уже вам рассказывал…

Одни говорят, что Жак промолчал или прокашлял несколько минут, другие – что он снова хохотал, после чего Хозяин обратился к нему:

– А история твоих любовных похождений?

Жак покачал головой и не ответил.


Как здравомыслящий, нравственный человек, почитающий себя философом, может забавляться пересказом таких пустых побасенок? – Во-первых, читатель, это вовсе не побасенки, а исторические факты, и, повествуя о шалостях Жака, я чувствую себя не более, а может статься, и не менее повинным, нежели Светоний, когда он рассказывает нам о разврате Тиберия. Между тем ты читаешь Светония и не делаешь ему никаких упреков. Почему ты не хмуришь брови при чтении Катулла, Марциала, Горация, Ювенала, Петрония, Лафонтена и многих других? Почему не говоришь ты стоику Сенеке: «Какое нам дело до бражничанья твоего раба с его вогнутыми зеркалами!» Отчего ты снисходителен только к мертвецам? Призадумавшись над этим пристрастием, ты убедишься, что оно порождено каким-нибудь порочным принципом. Если ты невинен, то не станешь меня читать; если испорчен, то прочтешь без дурных для себя последствий. Возможно, что мои доводы тебя не убедят; тогда открой предисловие Жана-Батиста Руссо54, и ты найдешь у него мою апологию. Кто из вас осмелится осуждать Вольтера за то, что он написал «Девственницу»? Никто. Значит, ты имеешь несколько разных весов для взвешивания человеческих поступков. – Но вольтеровская «Девственница», скажешь ты, шедевр. – Тем лучше: ее больше будут читать. – А твой «Жак» – только невыносимый винегрет из фактов, как подлинных, так и вымышленных, лишенных грации и порядка. – Тем лучше: моего «Жака» будут меньше читать. С какой бы стороны ты ни повернул дело, ты не прав. Если мое произведение удачно, оно доставит тебе удовольствие; если плохо, оно не причинит зла. Нет книги невиннее плохой книги. Я забавляюсь описанием твоих дурачеств под вымышленными именами; твои дурачества меня смешат, а мое описание тебя сердит. Положа руку на сердце, читатель, я думаю, что худший злюка из нас двоих – это не я. Меня бы вполне удовлетворило, если бы я так же легко мог себя обезопасить от твоей клеветы, как ты – оградить себя от скуки и вреда моего сочинения. Оставьте меня в покое, скверные лицемеры! Совокупляйтесь, как разнузданные ослы, но позвольте мне говорить о совокуплении; я разрешаю вам действие, разрешите же мне слова. Вы смело говорите: убить, украсть, обмануть, а это слово вы только осмеливаетесь цедить сквозь зубы. Чем меньше так называемых непристойностей вы высказываете на словах, тем больше их остается у вас в мыслях. А чем вам досадил половой акт, столь естественный, столь необходимый и столь праведный, что вы исключаете его наименование из вашей речи и воображаете, будто оно оскверняет ваш рот, ваши глаза и уши? Гораздо полезнее, чтобы выражения, наименее употребляемые, реже печатаемые и наиболее замалчиваемые, стали наиболее известными и наиболее распространенными; да так оно и есть; ведь слово futuo* не менее популярно, чем слово хлеб; нет возраста, который бы его не знал, нет идиомы, где бы его не было, у него тысяча синонимов на всех языках; оно внедряется в каждый из них, не будучи ни названо, ни произнесено, без образа, и пол, который практически пользуется им более всего, обычно более всего его замалчивает. Слышу, как вы восклицаете: «Фу, циник! Фу, бесстыдник! Фу, софист!..» Ну что ж! Оскорбляйте достойного автора, чьи произведения вы постоянно держите в руках; я выступаю здесь только в роли его толмача. Благопристойность его стиля почти является гарантией чистоты его нравов; таков Монтень. «Lasciva est nobis pagina, vita proba"**55.

>> * Я совокупляюсь (лат.).

** Пусть непристойны стихи, жизнь безупречна моя (лат.).

Остаток дня Жак и его Хозяин провели не раскрывая рта. Жак кашлял, а Хозяин говорил: «Какой ужасный кашель!» – смотрел на часы, не замечая этого, открывал табакерку, сам того не ведая, и брал понюшку, ничего не чувствуя; в этом убеждает меня то, что он совершал эти движения три-четыре раза кряду и в том же порядке. Минуту спустя Жак снова кашлял, а Хозяин говорил: «Вот чертов кашель! Впрочем, ты нализался у трактирщицы по уши. Да вчера вечером с секретарем ты тоже себя не пощадил: подымаясь по лестнице, ты качался и не знал, что говоришь; а теперь ты сделал десять привалов, и бьюсь об заклад, что в твоей кубышке не осталось ни капли вина…» Затем он ворчал сквозь зубы, смотрел на часы и угощал свои ноздри.

Я забыл тебе сказать, читатель, что Жак никогда не отправлялся в путь без кубышки, наполненной лучшим вином; она висела на его седельной луке. Всякий раз, как Хозяин прерывал его каким-нибудь пространным замечанием, он отвязывал кубышку, пил, не прикладывая ко рту, и клал ее на место лишь после того, как Хозяин умолкал. Забыл я также вам сказать, что во всех случаях, требующих размышления, он прежде всего запрашивал кубышку. Надлежало ли разрешить нравственный вопрос, обсудить факт, предпочесть одну дорогу другой, начать, продолжать или бросить дело, взвесить все «за» и «против» политического акта, коммерческой или финансовой операции, разумности или неразумности закона, исхода войны, выбора трактира, в трактире – выбора комнаты, в комнате – выбора постели, – первое его слово гласило: «Спросим кубышку», а последнее: «Таково мнение кубышки и мое». Когда судьба представлялась ему неясной, он запрашивал кубышку; она была для него своего рода переносной пифией, умолкавшей, как только пустела. В Дельфах Пифия, задрав одежду и сидя голым задом на треножнике, получала свое вдохновение снизу вверх; Жак, восседая на лошади, запрокинув голову к небу, откупорив кубышку и наклонив ее горлышко ко рту, получал свое вдохновение сверху вниз. Когда Пифия и Жак изрекали свои предсказания, они оба были пьяны. Жак говорил, что святой дух спустился к апостолам в кубышке, и назвал пятидесятницу праздником кубышки. Он оставил небольшое сочинение о всякого рода предсказаниях, сочинение глубокое, в котором отдает предпочтение прорицаниям Бакбюк56, или при посредстве кубышки. Несмотря на все свое уважение к медонскому кюре57, он не соглашался с ним, когда тот, вопрошая божественную Бакбюк, прислушивался к бульканью в брюшке бутылки. «Люблю Рабле, – говорит он, – но правду люблю еще больше». Он называет его еретическим энгастримитом58 и приводит сотни доводов, один лучше другого, в пользу того, что подлинные прорицания Бакбюк, или бутылки, раздавались исключительно из горлышка. В числе выдающихся последователей Бакбюк, истинных приверженцев кубышки в течение последних веков, он называет Рабле, Лафара, Шапеля, Шолье, Лафонтена, Мольера, Панара, Гале, Ваде59. Платон и Жан-Жак Руссо, превозносившие доброе вино, не прикладываясь к нему, были, по его мнению, ложными друзьями кубышки. Кубышке некогда было посвящено несколько знаменитых святилищ: «Еловая шишка"60, «Тампль» и «Загородный кабачок», историю которых он написал отдельно. Он блестяще живописует энтузиазм, горячность, огонь, охвативший, да и в наши дни охватывающий, бакбюковцев или перигорцев, когда к концу трапезы они опираются локтями о стол и им грезится божественная Бакбюк, или священная бутыль, которая появляется среди них, шипит, вышвыривает свой головной убор и покрывает своих поклонников пророческой пеной. Книга его украшена двумя портретами, под которыми подписано: «Анакреонт и Рабле, первосвященники бутылки, один у древних, другой у современных народов».

Неужели Жак пользовался термином «энгастримит»?.. – Почему бы нет, читатель? Капитан Жак был бакбюковцем и мог знать это выражение, а Жак, подхватывавший все слова капитана, – его запомнить; но на самом деле «энгастримит» принадлежит мне, а в основном тексте мы читаем: «чревовещатель».

Все это прекрасно, скажете вы, но где же любовные похождения Жака? – О любовных похождениях Жака знает один только Жак, а его мучит боль в горле, заставляющая его Хозяина хвататься за часы и за табакерку и огорчающая его не меньше вас. – Что будет с нами? – Право, не знаю. В этом случае следовало бы запросить Бакбюк, или священную бутыль; но культ ее упал, храмы опустели. Как при рождении нашего божественного спасителя исчезли оракулы язычества, так после смерти Гале умолкли оракулы Бакбюк: не стало великих поэм, не стало образцов неподражаемого красноречия, не стало произведений, отмеченных печатью опьянения и гения; все теперь рассудочно, размеренно, академично и плоско. О божественная Бакбюк! О священная бутыль! О божество Жака! Вернись к нам!.. У меня является желание, читатель, занять тебя рассказом о рождении божественной Бакбюк, о чудесах, его сопровождавших и за ним последовавших, о дивном ее царствовании и бедствиях, сопряженных с ее удалением; и если болезнь горла нашего друга Жака затянется, а его Хозяин будет упорствовать в своем молчании, вам придется удовольствоваться этим эпизодом, который я постараюсь растянуть, пока Жак не выздоровеет и не вернется к своим любовным похождениям…


Здесь в беседе Жака с его Хозяином имеется поистине досадный пробел. Какой-нибудь потомок Нодо61, председателя суда де Броса62, Фрейнсгемия63 или отца Бротье64 заполнит его когда-нибудь, а потомки Жака и его хозяина, владельцы этой рукописи, будут хохотать над ним до упаду.

Надо думать, что Жак, которого воспаление горла принудило к молчанию, прекратил рассказывать свои любовные похождения и Хозяин приступил к рассказу о своих. Это только предположение, которое я привожу здесь без всякой ответственности. После нескольких строк пунктиром, указывающих на пропуск, говорится: «Ничего нет грустнее в этом мире, как быть дураком…» Жак ли произносит эти слова или его Хозяин? Это могло бы послужить темой для длинного и тонкого рассуждения. Если Жак достаточно нагл, чтоб обратиться с подобными словами к своему Хозяину, так тот, со своей стороны, достаточно откровенен, чтоб обратиться с ними к самому себе. Но как бы то ни было, очевидно, совершенно очевидно, что дальше говорит уже Хозяин.

Хозяин. Это происходило накануне ее именин, а денег у меня не было. Моего закадычного друга, шевалье де Сент-Уэна, ничто не могло смутить.

«У тебя нет денег?» – сказал он.

«Нет».

«Ну что ж: так надо их сделать».

«А ты знаешь, как их делают?»

«Без сомнения».

Сент-Уэн одевается, мы выходим, и он ведет меня окольными улицами в небольшой темный дом, где мы подымаемся по узкой грязной лестничке на четвертый этаж и входим в довольно просторное помещение с весьма странной меблировкой. Среди прочих вещей стояли рядышком три комода, все различной формы; над средним помещалось зеркало с карнизом, слишком высоким для потолка, так что оно на добрые полфута заходило за комод; на этих комодах лежали всевозможные товары, в том числе два триктрака: вдоль стен были расставлены стулья, причем не было двух одинаковых; в ногах кровати – роскошная кушетка; перед одним из окон – вольера без птицы, но совсем новая, перед другим – люстра, подвешенная на палке от метлы, оба конца которой покоились на спинках двух дрянных соломенных кресел; дальше направо и налево картины – одни на стенах, другие сваленные в кучу.

Жак. Это попахивает делягой за целое лье.

Хозяин. Ты угадал. И вот мой шевалье и господин Лебрен (так звали нашего торговца и посредника по ростовщическим делам) бросаются друг другу в объятия.

«Ах, это вы, господин шевалье!»

«Да, я, дорогой Лебрен».

«Куда вы пропали? Целая вечность, как я вас не видел. Грустные времена, не правда ли?»

«Очень грустные, дорогой Лебрен. Но дело не в том; выслушайте меня, мне надо сказать вам два слова…»

Я присаживаюсь. Шевалье и Лебрен уходят в уголок и беседуют между собой. Могу передать тебе из их разговора только несколько слов, подхваченных мною на лету:

«Кредитоспособен?»

«Безусловно».

«Совершеннолетний?»

«Более нем совершеннолетний».

«Это сын того?»

«Да, сын».

«Знаете ли вы, что два наших последних дела…»

«Говорите тише».

«Отец?»

«Богат».

«Стар?»

«И дряхл».

Лебрен громко:

«Нет, господин кавалер, я не желаю больше ни во что вмешиваться: это всегда плохо кончается. Вы говорите, это ваш друг? Отлично! У него вид честного человека, но…»

«Дорогой Лебрен!»

«У меня нет денег».

«Но у вас есть знакомства».

«Все это негодяи, прожженные жулики. Господин шевалье, неужели вам не надоело проходить через их руки?»

«Нужда не знает закона».

«Нужда, которая вас донимает, пустячная нужда: это буйотка65, партия в лото, какая-нибудь девчонка».

«Любезный друг…»

«Ну, хорошо, хорошо: я бессилен, как ребенок; а кроме того, вы в состоянии заставить любого человека нарушить клятву. Позвоните! Я узнаю, дома ли Фуржо… Нет, не звоните, Фуржо отведет вас к Мервалю».

«А почему не вы?»

«Я? Нет! Я поклялся, что этот ужасный Мерваль никогда не будет обслуживать ни меня, ни моих друзей. Вам придется поручиться за вашего приятеля, который, быть может… который, без сомнения, порядочный человек: мне придется поручиться за вас перед Фуржо, а Фуржо – за меня перед Мервалем».

Тем временем вошла служанка и спросила:

«Сходить к господину Фуржо?»

Лебрен служанке:

«Нет, ни к кому… Господин кавалер, я не могу, я, право, не могу».

Шевалье обнимает, увещает его:

«Дорогой Лебрен! Дорогой друг!..»

Я подхожу, присоединяю свои просьбы к просьбам кавалера:

«Господин Лебрен! Дорогой господин Лебрен!..»

Лебрен уступает.

Служанка, улыбавшаяся при виде этой комедии, ушла и во мгновение ока вернулась с хроменьким человечком в черной одежде и с палкой в руке: заика, лицо сухое и морщинистое, взгляд живой. Шевалье повернулся к нему и сказал:

«Ну-с, господин Матье де Фуржо, мы не можем терять ни минуты, ведите нас поскорее…»

Фуржо, не обращая на него внимания, развязал маленький замшевый кошелек.

Шевалье сказал Фуржо:

«Смеетесь вы, что ли? Дело касается нас…»

Я подошел, вынул экю, сунул его шевалье, который передал его служанке, взяв ее за подбородок. Между тем Лебрен говорил Фуржо:

«Я вам запрещаю; не водите к нему этих господ!»

Фуржо: «Почему, господин Лебрен?»

Лебрен: «Потому что он жулик и плут».

Фуржо: «Мне известно, что господин де Мерваль… но всякий грех прощается, а кроме того, я не знаю никого, кто в данную минуту был бы при деньгах…»

Лебрен: «Поступайте как хотите, Фуржо. Господа, я умываю руки».

Фуржо (Лебрену): «Господин Лебрен, разве вы не пойдете с нами?»

Лебрен: «Я? Упаси меня боже! Это мерзавец, которого я не желаю больше видеть во всю мою жизнь».

Фуржо: «Но без вас мы не уладим этого дела».

Шевалье: «Конечно. Пойдемте, дорогой Лебрен, вы окажете мне услугу, вы обяжете приличного человека, попавшего в тиски; не отказывайте мне, идемте!»

Лебрен: «Чтобы я пошел к Мервалю! Я! Я!..»

Шевалье: «Да, вы; вы пойдете со мной…»

Поддавшись на уговоры, Лебрен позволил себя увести, и вот мы – Лебрен, шевалье, Матье де Фуржо и я – направляемся к своей цели, а шевалье, дружески похлопывая Лебрена по ладони, говорит мне:

«Лучший человек в мире, обязательнейший человек, верный друг…»

Лебрен: «Мне кажется, господин шевалье, что вы можете заставить меня даже подделать деньги».

Жак. Матье де Фуржо…

Хозяин. Что ты хочешь сказать?

Жак. Матье де Фуржо… Я хочу сказать, что шевалье де Сент-Уэн знает этих людей вдоль и поперек; это плут, спевшийся с канальями.

Хозяин. Вероятно, ты прав… Трудно себе представить человека более мягкого, более обходительного, более достойного, более вежливого, более доброго, более сострадательного, более бескорыстного, чем господин де Мерваль. Когда мое совершеннолетие и моя платежеспособность были установлены, господин де Мерваль принял особенно задушевный и грустный вид и сказал нам с душевным, искренним сочувствием, что он в отчаянии, что в это самое утро он был вынужден выручить друга, находившегося в самых стесненных обстоятельствах, и что у него нет ни гроша. Затем, обращаясь ко мне, он добавил:

«Государь мой, не жалейте о том, что вы не пришли раньше; мне было бы неприятно вам отказать, но я бы это сделал: долг дружбы прежде всего…»

И вот мы все в величайшем удивлении; Шевалье, даже Лебрен и Фуржо – у ног Мерваля, и Мерваль говорит им:

«Господа, вы меня знаете: я люблю давать в долг ближнему и стараюсь не испортить услуги, заставляя себя просить; но, даю слово благородного человека, в доме не найдется и четырех луидоров…»

Я был похож среди этих людей на осужденного, выслушавшего свой приговор.

«Шевалье, – сказал я, – пойдемте, раз эти господа не могут ничего сделать…»

Но шевалье отвел меня в сторону и сказал:

«Забыл ты, что ли? Ведь сегодня канун ее именин. Помни: я предупредил ее, и она ожидает от тебя какого-нибудь знака внимания. Ты ее знаешь: это не потому, что она корыстна, но, как все женщины, она не любит быть обманутой в своих ожиданиях. Возможно, что она уже похвасталась перед отцом, матерью, тетками, подругами; и после этого ей будет обидно, если она не сможет ничего им показать…»

И вот он снова возвращается к Мервалю и пристает к нему еще настойчивее. Тот заставляет долго тормошить себя и наконец говорит:

«У меня глупейшая натура: не могу видеть ближнего в нужде. Я размышляю; мне приходит в голову мысль».

Шевалье: «Какая мысль?»

Мерваль: «Почему бы вам не взять товары?»

Шевалье: «А у вас есть?»

Мерваль: «Нет, но я знаю женщину, которая вам их отпустит: славная женщина, честная женщина».

Лебрен: «Да, но которая продаст нам хлам на вес золота, а получим мы гроши».

Мерваль: «Ничуть не бывало: это будут очень красивые ткани, золотые и серебряные вещицы; всевозможные шелка, жемчуга, несколько драгоценных камней; вам придется потерять безделицу на этих предметах. Она очаровательная особа, поверьте, удовлетворится пустяком, лишь бы была гарантия; а товары эти делового происхождения и достались ей очень дешево. Впрочем, взгляните сами; за осмотр с вас ничего не возьмут…»

Я заявил Мервалю и шевалье, что не занимаюсь торгашеством, но что, если б даже мне это предложение не претило, у меня все равно в данном случае не было бы времени им воспользоваться. Тут предупредительные господа Лебрен и Матье де Фуржо воскликнули в один голос:

«За этим дело не станет: мы продадим их за вас; придется только полдня повозиться…»

И заседание было отложено на двенадцать часов у господина Мерваля; тот, ласково похлопав меня по плечу, сказал слащавым и проникновенным голосом:

«Рад вам услужить, государь мой; но, поверьте мне, делайте пореже такие займы: они всегда кончаются разорением. Было бы просто чудом, если бы вам повстречались еще раз в этой стране такие честные дельцы, как господа Лебрен и Матье де Фуржо…»

Лебрен и Фуржо де Матье, или Матье де Фуржо, поблагодарили его поклоном и сказали, что он очень добр, что они до сих пор старались по совести вести свои маленькие дела и что их не за что хвалить.

Мерваль: «Ошибаетесь, господа, ибо кто в наше время поступает по совести? Спросите у господина шевалье де Сент-Уэна; он должен знать кое-что об этом».

И вот мы выходим от Мерваля, который с площадки лестницы спрашивает, может ли он на нас рассчитывать и послать за торговкой. Мы отвечаем утвердительно и в ожидании часа встречи отправляемся все вчетвером обедать в соседний трактир.

Матье де Фуржо заказал обед, отличный обед. Во время десерта к нашему столу подошли две девчонки со своими дребезжалками. Лебрен пригласил их присесть. Их заставили выпить, поболтать, сыграть кое-что. Пока трое моих сотрапезников забавлялись тем, что тискали одну из девиц, другая, сидевшая рядом со мной, шепнула мне тихо:

«Сударь, вы находитесь в скверной компании: среди этих людей нет ни одного, который не был бы на примете у полиции».

Мы покинули харчевню в условленный час и отправились к Мервалю. Я забыл тебе сказать, что этот обед истощил не только кошелек шевалье, но и мой; по дороге Лебрен сообщил Сент-Уэну, а тот передал мне, что Матье де Фуржо требует десять луидоров за посредничество и что меньше этого ему предложить нельзя; если мы его удовлетворим, то получим товары дешевле и легко сможем вернуть эту сумму при продаже.

Приходим к Мервалю, где нас уже опередила торговка со своими товарами. Мадемуазель Бридуа (так ее звали) рассыпалась в любезностях и реверансах и выложила перед нами ткани, полотна, кружева, перстни, алмазы, золотые тавлинки. Мы отобрали от всего. Лебрен, Матье де Фуржо и шевалье делали оценку, а Мерваль вел запись. Общая сумма составила девятнадцать тысяч семьсот семьдесят ливров, на каковые я собрался выдать расписку, когда мадемуазель Бридуа сказала мне, делал реверанс (а она ни к кому не обращалась без реверанса):

«Сударь, вы намерены заплатить в срок?»

«Безусловно», – отвечал я.

«В таком случае, – возразила она, – вам должно быть безразлично, выдать ли мне расписку или векселя».

Слово «вексель» заставило меня побледнеть. Кавалер заметил это и сказал мадемуазель Бридуа:

«Векселя, сударыня? Но векселя поступят на рынок, и неизвестно, в какие руки они попадут».

«Вы шутите, господин шевалье; разве мы не знаем, с каким уважением следует относиться к лицам вашего ранга?..»

И снова реверанс.

«Такие бумаги держат в своем бумажнике; их выпускают только после наступления срока. Вот взгляните!..»

И опять реверанс… Она извлекает бумажник из кармана; читает имена целой кучи лиц всякого звания и положения. Кавалер подошел ко мне и сказал:

«Векселя! Это чертовски серьезное дело! Подумай о том, что ты делаешь. Впрочем, эта особа смахивает на порядочную женщину, а кроме того, до наступления срока либо ты, либо я будем при деньгах».

Жак. И вы подписали векселя?

Хозяин. Подписал.

Жак. Когда дети уезжают в столицу, то у отцов в обычае читать им маленькое наставление: «Не бывайте в дурном кругу, угождайте начальству точным исполнением долга, блюдите свою религию, избегайте девиц дурного поведения и мошенников, а в особенности никогда не подписывайте векселей»…

Хозяин. Что ты хочешь? Я поступил, как другие: первое, что я забыл, это было наставление моего отца. И вот я запасся товарами на продажу; но мне нужны были деньги. Там было несколько пар кружевных манжет, очень красивых; шевалье забрал их себе по своей цене и сказал:

«Вот уже часть твоих покупок, на которой ты ничего не потеряешь».

Матье де Фуржо облюбовал часы и две золотые тавлинки, стоимость которых обязался тотчас же внести; остальное Лебрен взял к себе на хранение. Я сунул в карман роскошный гарнитур с манжетами; это был один из цветочков букета, который я намеревался преподнести. Матье де Фуржо мгновенно вернулся с шестьюдесятью луидорами: десять он удержал в свою пользу, а остальные пятьдесят отдал мне. Он заявил, что не продал ни часов, ни тавлинок, а заложил их.

Жак. Заложил?

Хозяин. Да.

Жак. Знаю, у кого.

Хозяин. У кого?

Жак. У девицы с реверансами, у Бридуа.

Хозяин. Верно. К манжетам и гарнитуру я присоединил красивый перстень и коробочку для мушек, выложенную золотом. В кошельке у меня лежало пятьдесят луидоров, и мы с шевалье были в великолепном настроении.

Жак. Все это прекрасно. Меня интересует только бескорыстие этого господина Лебрена; неужели он вовсе не имел доли в добыче?

Хозяин. Полно смеяться, Жак; ты не знаешь господина Лебрена. Я предложил поблагодарить его за услуги; он рассердился, ответил, что я, по-видимому, принимаю его за какого-нибудь Матье де Фуржо и что он никогда не попрошайничал.

«Вот он каков, этот дорогой Лебрен! – воскликнул шевалье. – Всегда верен себе; но нам было бы стыдно, если бы он оказался честнее нас…»

И шевалье тут же отобрал из товаров две дюжины платков, отрез муслина, которые стал навязывать Лебрену для подарка жене и дочери. Лебрен принялся разглядывать платки, которые показались ему очень красивыми, муслин, который он нашел очень тонким, а наше предложение – настолько радушным, что, принимая во внимание возможность в скором времени отблагодарить нас за это продажей находящихся у него вещей, он позволил себя уговорить. И вот мы вышли и мчимся во всю прыть извозчичьей лошади к дому той, которую я любил и которой предназначались гарнитур, манжеты и перстень. Подарок был превосходно принят. Со мною были ласковы. Тут же примерили гарнитур и манжеты; перстень оказался прямо создан для пальчика. Мы поужинали, и поужинали весело, как ты можешь себе представить.

Жак. И остались ночевать?

Хозяин. Нет.

Жак. Значит, шевалье остался?

Хозяин. Вероятно.

Жак. При том темпе, каким вы мчались, пятидесяти луидоров ненадолго хватило.

Хозяин. Да. Спустя неделю мы отправились к Лебрену узнать, сколько выручено от продажи остальных вещей.

Жак. Ничего или очень мало. Лебрен был грустен, ругал Мерваля и девицу с реверансами, называл их жуликами, негодяями, мошенниками, клялся не иметь с ними больше никаких дел и вручил вам около семисот или восьмисот франков.

Хозяин. Приблизительно так: восемьсот семьдесят ливров.

Жак. Итак, если я только умею считать, восемьсот семьдесят ливров Лебрена, пятьдесят луидоров Мерваля или Фуржо, накинем еще пятьдесят луидоров за гарнитур, манжеты, перстень, – вот и все, что вам досталось из ваших девятнадцати тысяч семисот семидесяти пяти ливров в товарах. Мерваль был прав: не каждый день приходится иметь дело с такими достойными людьми.

Хозяин. Ты забыл про манжеты, взятые шевалье по своей цене.

Жак. Но шевалье, вероятно, никогда больше о них не упоминал?

Хозяин. Да, это так. Ну, а об обеих тавлинках и часах, заложенных Матье, ты ничего не скажешь?

Жак. Тут я уж не знаю, что сказать.

Хозяин. Между тем наступил срок платежа по векселям.

Жак. И ни вам, ни шевалье не прислали денег.

Хозяин. Мне пришлось скрываться. Уведомили родных; один из моих дядей приехал в Париж. Он подал жалобу в полицию на всех этих мошенников. Жалобу переслали полицейскому чиновнику; чиновник был старым покровителем Мерваля. Он ответил, что, поскольку делу дан законный ход, полиция уже ничего не может сделать. Заимодавец, принявший в заклад тавлинки, привлек к суду Матье. Меня впутали в дело. Судебные издержки оказались столь огромными, что, по продаже часов и тавлинок, не хватило для полного расчета еще пятисот или шестисот франков.

Ты этому не поверишь, читатель. А если я скажу тебе, что продавец лимонада, живший по соседству от меня и недавно скончавшийся, оставил двух бедных сироток в младенческом возрасте. Комиссар явился к покойному и опечатал все имущество. Затем печати сняли, составили опись и распродали все их добро; за продажу выручили около девятисот франков. Из этих денег, за вычетом издержек, осталось по два су на каждого сироту; им вложили в руки эти гроши и отвели их в приют.

Хозяин. Ужасно.

Жак. А между тем все остается так и поныне.

Хозяин. Тем временем отец мой скончался. Я погасил векселя и вышел из своего убежища, где, должен признать к чести шевалье и моей подруги, они составляли мне компанию с удивительным постоянством.

Жак. И вот вы по-прежнему под влиянием шевалье и вашей красотки; и ваша красотка водит вас за нос еще больше прежнего.

Хозяин. Почему ты так думаешь?

Жак. Почему? Потому, что, когда вы стали сами себе хозяином и владельцем приличного состояния, надо еще было околпачить вас окончательно, то есть сделать настоящим мужем.

Хозяин. Думаю, что таково было их намерение; но оно не увенчалось успехом.

Жак. Либо вы счастливец, либо они оказались большими растяпами.

Хозяин. Но мне кажется, что голос у тебя менее хриплый и что ты говоришь свободнее.

Жак. Вам только так кажется; дело обстоит иначе.

Хозяин. Не мог ли бы ты продолжать историю своих любовных похождений?

Жак. Нет.

Хозяин. И ты склоняешься к тому, чтоб я продолжал историю своих?

Жак. Я склоняюсь к тому, чтобы сделать перерыв и приложиться к кубышке.

Хозяин. Как! С твоим воспаленным горлом ты опять приказал наполнить кубышку?

Жак. Да; но ячменным отваром, черт бы его побрал! А потому мне не приходит в голову ни одна мысль; хожу как дурак и не перестану так ходить, пока в кубышке будет один только отвар.

Хозяин. Что ты делаешь!

Жак. Выливаю отвар; я боюсь, как бы он не принес нам несчастья.

Хозяин. Ты спятил!

Жак. Спятил или не спятил, а в кубышке не останется даже слезинки.


Пока Жак выливает содержимое кубышки на землю, Хозяин смотрит на часы, открывает табакерку и собирается продолжать свою историю любовных похождений. А я, читатель, склонен заткнуть ему рот, показав издали старика военного, сутулого, скачущего верхом во всю прыть, или молодую крестьянку в маленькой соломенной шляпке и в красной юбке, идущую пешком или восседающую на осле. А почему бы старику военному не оказаться капитаном Жака или приятелем капитана? – Но ведь он умер. – Вы думаете?.. Почему бы молодой крестьянке не оказаться госпожой Сюзон, или госпожой Маргаритой, или хозяйкой «Большого оленя», или Жанной, или ее дочерью Денизой? Сочинитель романов не преминул бы так поступить; но я не люблю романов, за исключением романов Ричардсона. Я пишу историю; моя история либо заинтересует, либо не заинтересует; во всяком случае, меня это нисколько не заботит. Мое намерение

– быть правдивым; я его исполнил. А потому я не стану возвращать брата Жана из Лиссабона; жирный приор, едущий нам навстречу в кабриолете с молоденькой и хорошенькой женщиной, не будет аббатом Гудсоном. – Но ведь аббат Гудсон умер. – Вы думаете? Разве вы были на его похоронах? – Нет. – А потому он жив или умер – как вам будет угодно. От меня зависит остановить кабриолет, выпустить оттуда приора и его спутницу и в связи с этим нанизать ряд событий, вследствие чего вы не узнаете ни любовных похождений Жака, ни любовных похождений его Хозяина; но я пренебрегаю всеми этими способами и только прихожу к убеждению, что с помощью некоторого воображения и нескольких стилистических прикрас легко смастерить роман. Будем придерживаться правды и, пока Жак не вылечится от воспаления горла, предоставим говорить его Хозяину.

Хозяин. Однажды утром шевалье явился ко мне грустный; накануне он, моя (или его, а быть может, и наша) возлюбленная, отец, мать, тетки, кузины и я провели день за городом. Он спросил меня, не совершил ли я какой-либо неосторожности, которая заставила бы родителей заподозрить мою страсть. Затем он сказал, что, встревоженные моим ухаживанием, отец и мать допросили дочь; что если я питаю честные намерения, то мне ничего не стоит в них признаться, и семья почтет за честь принять меня на таких условиях; но что если я в течение двух недель не объяснюсь открыто, то меня попросят прекратить посещения, которые привлекают к себе внимание, служат предметом сплетен и вредят репутации их дочери, отваживая от нее выгодных женихов, достойных сделать предложение без риска получить отказ.

Жак. Ну как, сударь, есть у Жака нюх?

Хозяин. Шевалье добавил:

«Две недели – срок короткий. Вы любите, вас любят; как вы поступите через две недели?»

Я без обиняков ответил кавалеру, что ретируюсь.

«Ретируетесь! Значит, вы не любите?»

«Люблю, и сильно люблю; но у меня есть родные, имя, звание, притязания, и я никогда не решусь похоронить все эти преимущества в лавке какой-нибудь мещаночки».

«Могу я им это объявить?»

«Если угодно. Однако, шевалье, внезапная щепетильность этих людей меня удивляет. Они позволили дочери принимать от меня подарки; двадцать раз оставляли меня наедине с нею; она посещает балы, ассамблеи, спектакли, гульбища в городе и за городом с первым, кто предложит ей свой экипаж; они спокойно спят, пока у нее музицируют и разговаривают; ты свободно посещаешь их дом, когда тебе заблагорассудится, а между нами говоря, шевалье, когда тебя пускают в какой-нибудь дом, то туда можно пустить и другого. Их дочь пользуется дурной славой. Я не верю тому, что о ней говорят, но и не стану также это опровергать; однако ты признаешь, что ее родители могли несколько раньше побеспокоиться о чести своего дитяти? Хочешь, чтобы я сказал тебе правду? Меня почитали у них за простофилю, которого собирались приволочь за нос к ногам приходского священника. Они ошиблись; я нахожу мадемуазель Агату очаровательной; она вскружила мне голову: это явствует из тех невероятных расходов, в которые я пустился ради нее. Я не отказываюсь продолжать, но только с условием, что впредь она будет немного подобрее. Я не намерен вечно расточать время, состояние и вздохи у ее ног, когда могу использовать их целесообразнее в другом месте. Ты передашь эти последние слова мадемуазель Агате, а все предыдущее – ее родителям… Либо наше знакомство должно прекратиться, либо я буду принят на новых условиях, и мадемуазель Агата найдет для меня лучшее применение, нежели прежде. Припомните, шевалье: когда вы ввели меня к ней, вы обещали мне легкую победу, которой я не дождался Шевалье, вы меня надули».

Шевалье: «Честное слово, я сам был введен в заблуждение. Кто бы подумал, что при такой легкомысленной внешности, при таком непринужденном и веселом тоне эта девушка окажется маленьким драконом добродетели!»

Жак. Черт возьми, сударь, это здорово! Вы, значит, раз в жизни проявили смелость?

Хозяин. Бывали и такие дни. На сердце у меня лежали приключения с ростовщиками, мое бегство от девицы Бридуа в обитель святого Иоанна Латеранского, но больше всего – строгость мадемуазель Агаты. Мне немножко надоело быть в дураках.

Жак. Как же вы поступили после этой смелой речи, обращенной к вашему милому другу, шевалье де Сент-Уэну?

Хозяин. Я сдержал слово и прекратил свои посещения.

Жак. Bravo! Bravo! mio caro maestro!* >> * Браво, браво, мой дорогой хозяин! (лат.)

Хозяин. Прошло недели две, и я не получал никаких вестей, если не считать шевалье, который старательно докладывал мне о впечатлении, произведенном на семью моим отсутствием, и убеждал меня не сдаваться. Он говорил:

«Там начинают удивляться, переглядываются, шушукаются; спрашивают, какая может быть причина вашего недовольства. Девица ломается; сквозь ее притворно равнодушный тон видно, что она уязвлена; она заявляет: „Этот господин больше не появляется; значит, он не хочет, чтобы его видели; тем лучше, это его дело…“ Затем она делает пируэт, начинает напевать, отходит к окну, возвращается, но уже с красными глазами; все замечают, что она плакала».

«Плакала!»

«Затем она садится, берет свою работу, хочет приступить к ней, но приступить не может. Кругом беседуют; она молчит; пытаются ее развеселить, она сердится; предлагают ей игру, прогулку, спектакль – она соглашается, а когда все готовы, ей приходит в голову что-нибудь другое, но мгновение спустя надоедает… Ага, ты смутился! Больше я тебе ничего не скажу».

«Значит, шевалье, вы полагаете, что, если бы я вернулся…»

«Полагаю, что ты сделал бы глупость. Надо твердо стоять на своем, надо быть решительным. Если вернешься незваный, ты погиб. Пусть эти люди наберутся ума-разума».

«А если меня не позовут?»

«Тебя позовут».

«А если будут тянуть слишком долго?»

«Тебя скоро позовут. Черт подери! Такого человека, как ты, не легко заменить! Если ты вернешься по своей воле, на тебя будут дуться, заставят дорого заплатить за твою выходку, тебя впрягут в такое ярмо, в какое пожелают; придется подчиниться, придется преклонить колени. Хочешь ты быть господином или рабом, к тому же сильно пришибленным рабом? Выбирай. По правде говоря, ты поступил несколько необдуманно: трудно принять тебя за безмерно влюбленного человека; но что сделано, то сделано, и если из этого можно извлечь пользу, то не следует упускать случая».

«Она плакала!»

«Ну так что же, что плакала? Пусть лучше она плачет, чем ты».

«Но если меня не позовут?»

«Тебя позовут, будь спокоен. Когда я прихожу, то не вспоминаю о тебе, словно тебя нет на свете. Наконец меня спрашивают, видел ли я тебя; я равнодушно отвечаю то „да“, то „нет“; затем разговор переходит на другие предметы, но все же обязательно возвращается к твоему бегству. Заговаривает либо отец, либо мать, либо тетка, либо Агата: „После такого внимания, какое мы ему оказали!.. Сочувствия, которое мы проявили к его тяжбе!.. Любезного обхождения моей племянницы!.. Учтивостей, которыми я его осыпала! Сколько раз клялся он нам в своей привязанности! Верьте после этого людям!.. Открывайте двери своего дома перед теми, кто хочет у вас бывать!.. Полагайтесь на друзей!“

«А Агата?»

«В доме – полное недоумение, могу тебя заверить».

«А Агата?»

«Агата отводит меня в сторону и говорит: „Понимаете ли вы что-нибудь в поведении своего друга? Вы столько раз уверяли, что он меня любит; вы, конечно, сами этому верили: да и почему бы вам не верить? Я тоже верила, я…“ Тут она останавливается, голос ее слабеет, глаза наполняются слезами… Но что я вижу! Ты и сам прослезился! Больше я ничего не скажу, дело решенное. Я понимаю, чего ты хочешь, но этого не будет. Если ты сделал глупость, убежав от них без всякого смысла, то я не позволю тебе повторить ее, бросившись им на шею. Надо извлечь выгоду из этого происшествия, чтобы подвинуть твое дело с Агатой; пусть она убедится, что держит тебя не настолько крепко, чтоб не могла потерять, пусть она примет меры, чтоб тебя сохранить. Ограничиться поцелуем руки после того, что ты сделал! Но по совести, шевалье, ведь мы друзья: ты можешь, не погрешая против чести, довериться мне: ты ничего у нее не добился?»

«Ничего».

«Врешь; притворяешься целомудренным».

«Я, быть может, так бы и поступил, будь у меня для этого основание; но клянусь, я не имел счастья солгать».

«Это необъяснимо: ведь ты вовсе не такой неловкий… Как! Неужели она ни разу не проявила слабости?»

«Нет».

«Может быть, она и проявила, но ты не заметил и упустил случай? Боюсь, как бы ты не вел себя чуть-чуть глуповато; это свойственно таким честным, деликатным и сентиментальным людям, как ты».

«Ну, а вы, шевалье, – спросил я, – что вы там делаете?»

«Ничего».

«У вас нет никаких притязаний?»

«Прошу прощения! Они были, и даже довольно долго; но ты „пришел, увидел, победил“. Я заметил, что на тебя усиленно смотрят, а меня совершенно не замечают, и намотал себе это на ус. Мы остались добрыми друзьями: мне поверяют свои крохотные мысли, иногда следуют моим советам; и за неимением лучшего я согласился на второстепенную роль, на которую ты меня обрек».

Жак. Я хочу отметить два обстоятельства, сударь. Первое: мне ни разу не удалось рассказать свою историю без того, чтобы тот или иной черт меня не перебил, а ваша течет без перерыва. Такова жизнь: один вертится между шипами и не колется; другой тщательно следит, куда ставить ноги, и все же натыкается на шипы посреди лучшей дороги и возвращается домой ободранный до потери сознания.

Хозяин. Разве ты забыл свой припев: великий свиток и предначертания свыше?

Жак. Второе: я настаиваю на том, что ваш шевалье де Сент-Уэн – отъявленный мазурик и что, поделив ваши деньги с ростовщиками Лебреном, Мервалем, Матье де Фуржо, или Фуржо де Матье, и Бридуа, он старается навязать вам свою любовницу, но, разумеется, самым честным образом, пред лицом нотариуса и священника, чтобы затем разделить с вами и жену… Ой, горло!..

Хозяин. Знаешь ли, что ты делаешь? Вещь очень обычную и крайне наглую.

Жак. Я на это способен.

Хозяин. Ты жалуешься на то, что тебя прерывают, и сам прерываешь других.

Жак. Это – последствие дурного примера, который вы мне подали. Мать хочет заниматься амурами и требует, чтобы дочь была благоразумна; отец хочет быть расточительным и требует от сына бережливости; хозяин хочет…

Хозяин. Прервать своего лакея, прерывать его, сколько вздумается, и требует, чтобы лакей его не прерывал.


Не опасаешься ли ты, читатель, что здесь повторится сцена, имевшая место в трактире, когда один кричал: «Ты спустишься вниз!», а другой: «Нет!» Отчего бы мне не прожужжать вам уши: «Буду перебивать!..» – «Не будешь перебивать!»? Несомненно, если я немного раззадорю Жака или его Хозяина, то начнется ссора; а если она начнется, то бог весть чем кончится. Правда, однако, заключается в том, что Жак скромно отвечал Хозяину:

– Я вас не перебиваю, я только пользуюсь вашим разрешением и беседую с вами.

Хозяин. Пусть так; но это еще не все.

Жак. Какую же еще непристойность мог я совершить?

Хозяин. Ты опережаешь рассказчика и лишаешь его предвкушаемого им удовольствия удивить тебя; ты упорствуешь в своей неуместной прозорливости, угадываешь то, что ему хотелось тебе сказать, и вот – ему остается только умолкнуть, и я умолкаю.

Жак. Ах, сударь!

Хозяин. Черт бы побрал умных людей!

Жак. Согласен; но у вас не хватит жестокости…

Хозяин. Признай, по крайней мере, что ты этого заслуживаешь.

Жак. Признаю; но после этого вы посмотрите на часы, возьмете понюшку табаку, гнев ваш утихнет, и вы будете продолжать свою историю.

Хозяин. Этот чудак делает со мной что хочет…

Спустя несколько дней после моей беседы с шевалье он снова явился ко мне; у него был вид триумфатора.

«Ну как, приятель? – сказал он. – В другой раз будете верить моим предсказаниям? Я же говорил вам, что сила на вашей стороне; вот вам письмо от крошки; да, письмо, письмо от нее…»

Письмо это было очень ласковым: упреки, жалобы и прочее; и вот я снова водворился у них.


Ты бросаешь мою книгу, читатель. Что случилось? Ах, кажется, я угадал: тебе хочется заглянуть в письмо? Г-жа Риккобони66 не преминула бы тебе его показать. А письмо, которое г-жа де Ла Помере продиктовала своим ханжам? Я уверен, что ты жалеешь и о нем. Хотя его было бы труднее составить, чем письмо Агаты, и я не приписываю себе особого таланта, я все же полагаю, что справился бы с ним; однако все это не было бы чем-то новым: с ним случилось бы то же, что с великолепными речами Тита Ливия67 в его «Истории Рима» и кардинала Бентивольо68 в его «Фландрских войнах». Их читаешь с удовольствием, но они разрушают иллюзию. Историк, приписывающий своим героям речи, которых они не говорили, способен приписать им поступки, которых они не совершали. Вот почему умоляю тебя обойтись без этих двух писем и продолжить чтение.

Хозяин. У меня спросили о причине моего бегства; я сказал первое, что взбрело на ум, и все пошло по-прежнему.

Жак. Иначе говоря, вы продолжали тратить деньги, а ваши любовные дела не подвигались ни на шаг.

Хозяин. Шевалье расспрашивал о моих успехах и, казалось, терял терпение.

Жак. Он, может быть, действительно терял терпение.

Хозяин. Почему?

Жак. Почему? Потому, что…

Хозяин. Договаривай же.

Жак. Ни в коем случае; надо предоставить рассказчику…

Хозяин. Мои уроки идут тебе на пользу; это меня радует… Однажды шевалье предложил мне совершить с ним прогулку. Мы отправились на день за город. Выехали рано утром. Пообедали в трактире и поужинали там же; вино оказалось превосходным; мы много выпили, беседуя о правительстве, религии и любовных делах. Никогда шевалье не выказывал мне еще такого доверия, такой дружбы; он рассказал все приключения своей жизни с самой невероятной откровенностью, не скрывая от меня ни хорошего, ни плохого. Он упрекал себя только за один поступок из своего прошлого и не надеялся простить себе его до гроба.

«Признайтесь в нем своему другу, шевалье: вам станет легче. Ну что? О чем идет речь? Вероятно, какой-нибудь пустяк, который ваша щепетильность преувеличила?»

«Нет, нет! – возгласил кавалер, опуская голову на ладони и стыдливо закрывая ими лицо. – Это гнусность, непростительная гнусность. Поверите ли? Я, шевалье де Сент-Уэн, однажды обманул – да, обманул своего друга».

«А как это случилось?»

«Увы! Мы с ним были приняты в одном доме, – вот как теперь мы с вами. Там была девушка вроде мадемуазель Агаты; он был влюблен в нее, а она – в меня; он разорялся на нее, а я пользовался ее милостями. У меня никогда не хватало смелости признаться в этом, но, если мы с ним встретимся, я открою ему все. Эта ужасная тайна, которую я ношу в своем сердце, давит меня; я должен во что бы то ни стало избавиться от этого бремени».

«И отлично сделаете, шевалье».

«Вы советуете?»

«Безусловно, советую».

«А как, вы думаете, мой приятель отнесется к этому сообщению?»

«Если он вам друг, если он справедлив, он найдет для вас извинение в своем сердце; он будет тронут вашей прямотой и раскаянием; он бросится вам на шею и поступит так, как я поступил бы на его месте».

«Вы полагаете?»

«Полагаю».

«И вы бы так поступили?»

«Без всякого сомнения…»

Шевалье тотчас встает, со слезами на глазах подходит ко мне и, раскрыв объятия, говорит:

«Друг мой, поцелуйте же меня!»

«Как, шевалье! – восклицаю я. – Так это вы? Так это я? Так это мерзавка Агата?»

«Да, друг мой. Все же возвращаю вам слово; вы можете поступить со мной, как вам будет угодно. Если вы полагаете, как и я, что сия обида не заслуживает прощения, то не прощайте меня; встаньте, уходите, при встрече бросайте на меня презрительные взгляды и предоставьте мне терзаться и мучиться. Ах, друг мой, если бы вы знали, какую власть приобрела над моим сердцем маленькая негодница! Я родился с честными наклонностями; судите сами, как я страдал из-за недостойной роли, до которой унизился. Сколько раз я отворачивал от нее взгляд, чтобы перевести его на вас, мучась предательством ее и своим! Непонятно, как вы этого никогда не замечали…»

Между тем я был неподвижен, как каменный Термин69; слов шевалье я почти не слыхал.

«Ах, презренный! – воскликнул я. – Как, шевалье! Вы! Вы! Мой друг!»

«Да, я был им и продолжаю быть, так как располагаю секретом не столько своим, сколько ее, который может высвободить вас из пут этой твари. Меня приводит в отчаяние, что вы ничего от нее не добились в возмещение за все свои благодеяния».

(Тут Жак принялся хохотать и свистеть.) Да это же комедия Коле70 «Истина в вине»… – Читатель, ты не знаешь, что говоришь, ты стараешься разыграть умника, а на самом деле ты – глупец. Это вовсе не истина в вине, а как раз наоборот: это ложь в вине. Я сказал вам грубость; очень сожалею и прошу прощения.

Хозяин. Гнев мой постепенно остыл. Я обнял шевалье; он снова сел на стул, облокотился о стол и прижал к глазам сжатые кулаки, не осмеливаясь взглянуть на меня.

Жак. Он был так огорчен! А вы оказались настолько добры, что бросились его утешать? (И Жак снова свистнул.) Хозяин. Я счел наиболее уместным превратить все это в шутку. При каждом веселом замечании смущенный шевалье повторял:

«Нет на свете другого такого человека, как вы; вы единственный в своем роде, я вас не стою. Не думаю, чтобы у меня хватило великодушия и силы простить такую обиду, а вы шутите; это беспримерно. Друг мой, как мне загладить свою вину?.. О нет, это загладить нельзя! Никогда, никогда не забуду я своего поступка и вашего великодушия; эти две черты глубоко запечатлены вот здесь. Одну я буду вспоминать, чтобы презирать себя, другую

– чтобы вами восхищаться и усиливать свою привязанность к вам».

«Что вы, что вы, шевалье! Вы преувеличиваете и свой поступок и мой. Выпьем за ваше здоровье… Ну так за мое, шевалье, если вы не хотите, чтобы за ваше».

Шевалье мало-помалу набрался смелости. Он рассказал мне все подробности своего вероломства, осыпая себя самыми жестокими эпитетами, и разнес на все корки и дочь, и мать, и отца, и теток, и всю семью, которую изобразил в виде сборища каналий, не достойных меня, но вполне достойных его; это его собственные слова.

Жак. И вот почему я никогда не советую женщинам иметь дело с людьми, которые пьют. Я не меньше презираю вашего шевалье за нескромность в любви, чем за вероломство в дружбе. Черт побери! Он мог поступить как порядочный человек и предупредить вас… Но нет, сударь, я настаиваю на своем: это мазурик, прожженный мазурик. Не знаю, чем все это кончится; боюсь, что он снова обманывает нас, разоблачая свой обман. Вырвитесь, вырвитесь как можно скорее сами из этого трактира и избавьтесь от общества этого человека.

Тут Жак схватился за кубышку, забыв, что там не было ни отвара, ни вина. Хозяин расхохотался. Жак кашлял с добрую четверть часа. Хозяин вынул часы и табакерку и продолжал свою историю, которую я прерву, если позволите, хотя бы только для того, чтоб побесить Жака, доказав ему, что он ошибся и что свыше вовсе не предначертано, чтоб его всегда прерывали, а Хозяина никогда.

Хозяин (к шевалье): «После всех ваших рассказов я надеюсь, что вы перестанете с ними встречаться».

«Встречаться с ними!.. Конечно; но как досадно уйти, не отомстив! Они предавали, обманывали, осмеивали, обирали порядочного человека; они злоупотребили страстью и слабостью другого порядочного человека (ибо я все же осмеливаюсь считать себя таковым) и впутали его в целый ряд мерзостей; они чуть было не подстрекнули двух друзей к взаимной ненависти и кровопролитию, ибо признайтесь, дорогой мой, что, обнаружив мои недостойные происки, вы, как человек храбрый, быть может, могли бы испытать желание мести…»

«Нет, дело не дошло бы до того. Да и почему бы? Из-за чего? Из-за оплошности, от которой никто не в силах уберечься? Разве она мне жена? Да и то… Разве она мне дочь? Нет, это просто шлюха; и вы думаете, что из-за какой-то шлюхи… Оставим это, друг мой, и выпьем. Агата молодая, резвая, беленькая, пышная, пухленькая. У нее крепкое тело, не правда ли? У нее очень нежная кожа. Насладиться ими – блаженство, и вы были, наверно, достаточно счастливы в ее объятиях, чтобы еще думать о своих друзьях».

«Если чары какой-нибудь особы и наслаждения могут уменьшить вину, то нет под небесами менее преступного человека, чем я».

«Ах, шевалье, я беру назад свое слово, отказываюсь от снисходительности и хочу поставить одно условие, при котором согласен забыть ваше предательство».

«Говорите, друг мой, приказывайте, не скрывайте; должен ли я броситься из окна, повеситься, утопиться, пронзить грудь ножом…»

И шевалье тут же хватает лежавший на столе нож, расстегивает воротник, распахивает сорочку и с блуждающим взором приставляет правой рукой острие ножа к впадине левой ключицы, словно приготовившись по первому моему приказанию покончить с собой по обычаю древних.

«Дело идет не об этом, шевалье; бросьте ваш дрянной нож».

«Я его не брошу, я этого заслуживаю; подайте только знак».

«Бросьте ваш дрянной нож, говорю я вам; я вовсе не требую такой высокой платы за ваш проступок».

Между тем он все еще держал острие ножа у ключицы; я схватил его за руку, вырвал нож, отбросил его подальше и, поднеся бутылку к его стакану, наполнил его до краев и сказал:

«Сперва выпьем, а затем вы узнаете страшное условие, при котором я согласен вас простить. Итак, Агата – очень сочная, очень страстная особа?»

«Ах, друг мой, как жаль, что вам тоже не удалось это изведать!»

«Постой; пусть нам принесут бутылку шампанского, а затем ты опишешь мне одну из ваших ночей… Любезный предатель, твое прощение последует за окончанием этого рассказа. Итак, начинай. Разве ты меня не слышишь?»

«Слышу».

«Мое решение кажется тебе слишком жестоким?»

«Нет».

«Ты замечтался? Что я от тебя потребовал?»

«Рассказа об одной из моих ночей с Агатой».

«Именно так».

Тем временем шевалье мерил меня взглядом с головы до пят и говорил сам себе: «Такая же фигура; почти тот же возраст; а если б и была какая-нибудь разница, то отсутствие света, воображение, рисующее ей меня, рассеют ее подозрения…»

«О чем ты думаешь, шевалье? Твой стакан полон, и ты не приступаешь к рассказу».

«Я думал, друг мой; я уже обдумал, этим все сказано. Обними меня, мы будем отомщены, – да, будем. Это подлость с моей стороны; она не достойна меня, но она достойна маленькой мерзавки. Ты требовал от меня рассказа об одной из моих ночей?»

«Да; разве это чрезмерное требование?»

«Нет; но если я вместо рассказа предоставлю тебе такую же ночь?»

«Это, пожалуй, будет еще лучше». (Жак засвистал.) Тотчас же шевалье вынимает из кармана два ключа: один маленький, другой большой.

«Маленький – от наружной двери, – говорит он, – большой – от прихожей Агаты; оба они к твоим услугам. Вот путь, который я ежедневно проделываю уже около шести месяцев; ты пойдешь по моим стопам. Ее окна, как тебе известно, расположены по фасаду. Я прогуливаюсь вдоль улицы, пока они освещены. Условный сигнал – горшок с васильками, стоящий на окне; если я его вижу, я подкрадываюсь к входной двери, отпираю, вхожу, запираю, поднимаюсь наверх возможно бесшумнее, сворачиваю в маленький коридор, что направо; первая дверь налево по этому коридору ведет, как вы знаете, к ней. Отпираю дверь вот этим большим ключом, прохожу в ее гардеробную, находящуюся направо; там стоит маленький ночник, при свете которого раздеваюсь со всеми удобствами. Дверь комнаты Агаты отворена; вхожу и ложусь рядом с ней на постель. Поняли?»

«Отлично понял».

«Так как поблизости есть люди, то мы молчим».

«А кроме того, полагаю, у вас найдется дело получше, чем болтать».

«В случае тревоги я могу соскочить с постели и запереться в гардеробной; но этого еще ни разу не было. Обычно мы расстаемся около четырех часов утра. Если удовольствия или сон заставят нас задержаться, то мы встаем вместе; она сходит вниз, а я остаюсь в гардеробной, одеваюсь, читаю, отдыхаю, дожидаюсь часа, чтобы можно было явиться. Затем тоже спускаюсь, здороваюсь, обнимаю всех, как будто я только что пришел».

«Тебя ждут этой ночью?»

«Меня ждут каждую ночь».

«И ты готов уступить мне свое место?»

«От всего сердца. Я нисколько не досадую на то, что ты предпочел ночь рассказу о ней; но я хотел бы…»

«Договаривай; чтобы тебе услужить, я готов почти на все».

«Я хотел бы, чтобы ты остался в ее объятиях до утра; я явлюсь, застану вас вместе…»

«Ах нет, шевалье, ты слишком зол!»

«Слишком зол? Не в такой мере, как ты думаешь. Сперва я разденусь в гардеробной».

«Ты чертовски изобретателен, шевалье. Но это неосуществимо: если ты отдашь мне ключи, то их у тебя не будет».

«Ах, друг мой, как ты глуп!»

«Не слишком, как мне кажется».

«А почему бы нам не войти обоим вместе? Ты отправишься к Агате, а я останусь в гардеробной, пока ты не дашь мне знак, о котором мы условимся».

«Честное слово, это так забавно, так сумасбродно, что меня подмывает согласиться. Но, рассуждая здраво, я предпочитаю отложить этот фарс до какой-нибудь из следующих ночей».

«Ага, понимаю: твое намерение – отомстить за нас несколько раз».

«Если ты согласен?»

«Вполне».

Жак. Ваш шевалье совершенно сбил меня с толку. Я предполагал…

Хозяин. Ты предполагал…

Жак. Нет, сударь, можете продолжать.

Хозяин. Мы пили за предстоящую ночь, за последующие, за ту, когда Агата очутится между мной и шевалье, и наговорили по этому поводу тысячу абсурдов. К шевалье вернулась приятная веселость, и тема нашей беседы была не из грустных. Он снабдил меня предписаниями относительно ночного поведения, из которых далеко не все были одинаково исполнимы; но после длинного ряда благоразумно проведенных ночей я, пожалуй, мог поддержать честь шевалье в первую из них, какие бы чудеса он про себя ни рассказывал; и тут посыпались нескончаемые подробности об умелости, сговорчивости, совершенствах Агаты. К опьянению вином шевалье с бесподобным искусством прибавлял опьянение страстью. Время до любовного свидания или до мести тянулось для нас долго; наконец мы встали из-за стола. Шевалье заплатил; это случилось с ним впервые. Мы уселись в наш экипаж; мы были пьяны, а наш кучер и лакеи – еще больше нас.

Читатель, кто может помешать мне скинуть здесь в овраг кучера, лошадей, господ и слуг? Если овраг тебя пугает, то кто помешает мне доставить их здравыми и невредимыми в город, где их экипаж зацепится за другой, в котором я помещу каких-нибудь молодых пьяниц? Произойдет перебранка, ссора, засверкают шпаги, начнется побоище по всем правилам. Что мешает мне, если вы не любите побоищ, заменить молодых людей мадемуазель Агатой и какой-нибудь из ее теток? Но ничего подобного не случилось. Шевалье и Хозяин Жака прибыли в Париж. Последний надел платье шевалье. Полночь; они под окнами Агаты; свет гаснет, горшок с васильками – на условленном месте. Они еще раз проходят от одного конца улицы до другого; шевалье напоминает приятелю свои наставления. Они подходят к дверям; шевалье отпирает, впускает приятеля, оставляет себе ключ от входной двери, передает ему коридорный ключ, запирает за ним, удаляется…

И после лаконичного описания этих подробностей Хозяин Жака продолжал свое повествование:

– Помещение было мне знакомо. Поднимаюсь по лестнице на цыпочках, отпираю коридорную дверь, закрываю ее, вхожу в гардеробную, освещенную ночником; раздеваюсь; дверь в спальню открыта, вхожу и направляюсь к алькову, где бодрствует Агата. Откидываю полог, и в то же мгновение две обнаженные руки обхватывают меня и влекут к себе; я не сопротивляюсь, ложусь, меня осыпают ласками, я отвечаю тем же. И вот я счастливейший из смертных, и это длится до тех пор, пока…

Пока Хозяин Жака не заметил, что его слуга спит или притворяется спящим.

– Ты заснул! – воскликнул он. – Ты заснул, шельма, в самый интересный момент моей истории!..

Жак только и подкарауливал этот момент.

– Проснешься ли ты?

– Не думаю.

– Почему?

– Если я проснусь, то может проснуться и боль в горле; и мне кажется, что лучше нам обоим отдохнуть…

И голова Жака падает на грудь.

– Ты свернешь себе шею.

– Безусловно, если так предначертано свыше. Разве вы не в объятиях мадемуазель Агаты?

– Да.

– Не чувствуете ли вы себя там хорошо?

– Очень хорошо.

– Ну и оставайтесь!

– Чтоб я остался! Легко сказать!

– По крайней мере, пока я не узнаю историю с пластырем Деглана.

Хозяин. Ты мстишь мне, злодей.

Жак. Хоть бы и так, сударь. После того как вы прерывали историю моих любовных похождений тысячами вопросов, столькими же причудами без малейшего протеста с моей стороны, разве я не вправе просить вас, чтобы вы оборвали свою и сообщили мне историю с пластырем добряка Деглана, которому я столь многим обязан, который увез меня от лекаря в тот момент, когда я, без гроша в кармане, не знал, куда деваться, и у которого я познакомился с Денизой. А не будь Денизы, я бы не сказал вам ни слова обо всем этом путешествии. Хозяин, дорогой Хозяин, расскажите историю с пластырем Деглана; вы можете сокращать ее как хотите, но дремота, которая меня охватила и с которой я не в силах совладать, безусловно, пройдет, и вы сможете рассчитывать на все мое внимание.

Хозяин (пожав плечами). По соседству с Дегланом жила прелестная вдова, которая обладала некоторыми свойствами, общими с одной куртизанкой прошлого века. Добродетельная по рассудительности, развратная по темпераменту, жалеющая на другой день о глупости, совершенной накануне, она провела жизнь, переходя от наслаждения к раскаянию и от раскаяния к наслаждению, причем ни привычка к наслаждению не убила в ней раскаяния, ни привычка к раскаянию не убила охоты к наслаждению. Я видел ее в последние минуты; она говорила, что наконец избавляется от двух злейших врагов. Муж, снисходительно относившийся к единственному недостатку, в котором мог ее упрекнуть, жалел ее, пока она жила, и долго оплакивал после смерти. По его мнению, было бы столь же неестественно запретить его жене любить, как запретить ей утолять жажду. Он прощал ее многочисленные победы ради щепетильной разборчивости, с которой она к ним относилась. Никогда не принимала она ухаживаний дурака или каверзника; свои милости она дарила только в награду за талант или честность. Сказать про человека, что он был ее любовником, – значило признать его достойной личностью. Зная свое легкомыслие, она никому не обещала верности. «Я дала в жизни, – говорила она, – только одну ложную клятву, и это – моя брачная клятва». Испарялось ли чувство, которое к ней питали, улетучивалось ли чувство, которое питала она, – все оставались ее друзьями. Не было на свете более разительного примера расхождения между порядочностью и добрыми нравами. Нельзя было никак сказать, что она отличается добрыми нравами; но все признавали, что трудно найти более честное создание. Ее духовник редко видел ее у подножия алтаря, но во всякое время он мог располагать ее кошельком для бедных. Она в шутку говорила, что религия и законы – два костыля, которые не следует отнимать у тех, у кого слабые ноги. Женщины опасались ее общества для своих мужей, но мечтали о нем для своих детей.

Жак, процедив сквозь зубы: «Погоди, я отплачу тебе за этот скучнейший портрет», – добавил:

– Вы, по-видимому, влюбились в эту женщину до безумия?

Хозяин. Это непременно бы случилось, если бы Деглан не опередил меня. Деглан влюбился в нее…

Жак. Сударь, разве история с пластырем Деглана и история с его любовью так тесно связаны между собой, что их нельзя разделить?

Хозяин. Можно; пластырь – просто случай, а остальное – рассказ о том, что произошло, пока они любили друг друга.

Жак. А произошло много событий?

Хозяин. Много.

Жак. В таком случае, если вы будете растягивать их так же, как словесный портрет, то мы не вылезем из них до самой троицы, и тогда – прощай и ваши и мои любовные похождения.

Хозяин. А зачем же ты меня сбивал?.. Видел ли ты у Деглана ребенка?

Жак. Злого, упрямого, дерзкого и хилого? Видел.

Хозяин. Это незаконный сын Деглана и прекрасной вдовы.

Жак. Много горя принесет ему этот ребенок! Он – единственный сын: это первое основание, чтобы стать негодяем; он знает, что будет богат: это второе основание, чтобы стать негодяем.

Хозяин. А так как он хил, его ничему не учат; его не стесняют, ни в чем ему не препятствуют: третье основание, чтобы стать негодяем.

Жак. Однажды ночью этот маленький сумасброд принялся испускать нечеловеческие крики. И вот весь дом перепуган; прибегают к нему. Он хочет, чтобы к нему пришел отец.

«Твой отец спит».

«Все равно я хочу, чтоб он встал; хочу, хочу, хочу…»

«Он нездоров».

«Все равно пусть встанет; хочу, хочу…»

Будят Деглана; он накидывает халат на плечи, идет.

«Вот и я, милый; что тебе»?

«Я хочу, чтоб они все пришли».

«Кто?»

«Все, кто в замке».

Их приводят – господ, слуг, приезжих, сотрапезников, Жанну, Денизу, меня с моим больным коленом – словом, всех, кроме одной расслабленной привратницы, которой дали убежище в хибарке, отстоявшей на четверть мили от замка. Он требовал, чтобы сходили за ней.

«Да ведь теперь полночь, дитя мое».

«Я хочу, я хочу».

«Ты знаешь, что она живет очень далеко».

«Хочу, хочу».

«Она стара и не может ходить».

«Хочу, хочу».

Пришлось послать за несчастной привратницей; ее приносят, так как прийти ей было бы не легче, чем прибежать вприпрыжку. Когда все собрались, он хочет, чтоб его подняли с кровати и одели. Его поднимают и одевают. Он хочет, чтобы мы перешли в парадный салон и чтобы его посадили посредине зала в большое отцовское кресло. Это исполняют. Он хочет, чтобы мы взялись за руки. Он хочет, чтобы мы танцевали вокруг него, и мы принимаемся танцевать вокруг него. Но самое лучшее – это конец…

Хозяин. Я надеюсь, что ты избавишь меня от конца.

Жак. Нет, нет, сударь, вы дослушаете до конца… Он думал, что может безнаказанно рисовать портрет матери размерами в добрые четыре локтя…

Хозяин. Жак, я тебя избаловал.

Жак. Тем хуже для вас.

Хозяин. Ты не можешь простить мне длинного и скучного портрета вдовы; но, кажется, ты мне с избытком отплатил за эту неприятность своей длинной и скучной историей о капризах ребенка.

Жак. Если вы так думаете, то возвращайтесь к истории отца; но довольно портретов, сударь; я смертельно ненавижу портреты.

Хозяин. А почему ты ненавидишь портреты?

Жак. Они всегда так непохожи, что если случайно встретишь оригинал, его никак не узнаешь. Расскажите мне факты, передайте дословно речи, и я сразу увижу, с каким человеком имею дело. Одно слово, один жест иной раз сообщали мне больше, чем болтовня целого города.

Хозяин. Однажды Деглан…

Жак. Когда вы не бываете дома, я иногда захожу в вашу библиотеку, беру книгу, и обычно это – историческое сочинение.

Хозяин. Однажды Деглан…

Жак. Проглядываю описание портретов.

Хозяин. Однажды Деглан…

Жак. Простите, сударь, машина была заведена и должна была довертеться до конца.

Хозяин. Довертелась?

Жак. Довертелась.

Хозяин. Однажды Деглан пригласил к обеду прекрасную вдову и нескольких соседей-дворян. Царство Деглана приходило к концу, а среди приглашенных был человек, к которому уже влекло эту непостоянную особу. Сели за стол; Деглан и его соперник разместились рядом с прекрасной вдовой. Деглан изощрял свой ум, чтобы оживить разговор; он обращался к вдове с галантнейшими речами; но она была рассеянна, вовсе его не слушала и не отрывала глаз от соперника. Деглан держал в руках сырое яйцо; конвульсивно, в порыве ревности, он сжал кулак, и яйцо, выдавленное из скорлупы, растеклось по лицу соседа. Тот взмахнул рукой. Деглан схватил его за руку и шепнул на ухо: «Будем считать, сударь, что я получил ее…» Воцарилось глубокое молчание; прекрасной вдове сделалось дурно. Обед был невеселый и быстро окончился. Выходя из-за стола, вдова попросила Деглана и его соперника зайти к ней; все, что женщина, соблюдая скромность, могла сделать, чтобы их помирить, она сделала; она молила, плакала, падала в обморок, сжимала руки Деглану, обращала взоры, увлажненные слезами, на его соперника. Одному она говорила: «И вы говорите, что любите меня…», другому: «И вы уверяете, что меня любили…», а обоим: «Но вы хотите меня погубить, хотите сделать меня притчей во языцех, предметом ненависти и презрения всей округи. Кто бы из вас двоих ни отнял жизнь у другого, я отказываюсь впредь встречаться с ним; он не может быть ни моим другом, ни любовником; я проникнусь к нему ненавистью, которая прекратится только с моею жизнью…» Затем, теряя силы, она сказала: «Бессердечные люди, обнажите шпаги и проткните мне грудь; если, умирая, я увижу вас обнимающимися, я умру без сожаления!..» Деглан и его соперник стояли неподвижно или пытались оказать ей помощь; иногда глаза их наполнялись слезами. Наконец пришло время расставаться. Прекрасную вдову доставили домой ни живой ни мертвой.

Жак. Ну и что же? К чему было рисовать портрет этой женщины? Разве я теперь не знал бы всего того, что вы о ней сказали?

Хозяин. На другой день Деглан навестил свою очаровательную изменницу; он застал у нее своего соперника. Но каково было удивление его соперника и красавицы, когда они заметили на правой щеке Деглана черный пластырь.

«Что это такое?» – спросила вдова.

Деглан: «Ничего».

Соперник: «Небольшой флюс?»

Деглан: «Это пройдет».

Побеседовав несколько минут, Деглан ушел и, выходя, сделал сопернику знак, который был отлично им понят. Соперник спустился следом за ним вниз; они пошли по разным сторонам улицы, встретились за садом прекрасной вдовы, скрестили шпаги, и соперник Деглана упал на землю, раненный хоть и тяжело, но не смертельно. Пока его уносили домой, Деглан возвратился к вдове, сел возле нее, и они беседовали еще некоторое время о случившемся накануне. Вдова спросила, что означает эта огромная нелепая мушка на его щеке. Он встал и взглянул на себя в зеркало.

«Действительно, – сказал он, – она слишком велика…»

Он взял у вдовы ножницы, снял пластырь, урезал его на самую малость, затем приклеил к прежнему месту и спросил:

«Как вы теперь меня находите?»

«Чуточку менее смешным, чем раньше».

«Это уже кое-что значит».

Соперник Деглана выздоровел. Новая дуэль, в которой победа осталась за Дегланом; и так пять или шесть раз подряд: и после каждого поединка Деглан уменьшал свой пластырь на полоску и снова приклеивал его к щеке.

Жак. Чем же кончилась эта история? Мне кажется, что, когда меня принесли в замок, он не носил своего черного кружка.

Хозяин. Нет, не носил. Все закончилось с жизнью прекрасной вдовы. Глубокое огорчение, которое она испытала, окончательно расстроило ее и без того слабое здоровье.

Жак. А Деглан?

Хозяин. Однажды, когда мы прогуливались вместе, ему подали записку; он прочел ее и сказал:

«Да, это был славный человек, но смерть его меня не печалит…»

Тотчас же он сорвал со щеки остаток своего черного кружка, превратившегося благодаря частому подрезыванию в обыкновенную мушку. Вот история Деглана. Ну как? Жак удовлетворен, и я могу рассчитывать на то, что он выслушает историю моих любовных похождений или вернется к своей?

Жак. Ни на то, ни на другое.

Хозяин. Почему?

Жак. Потому что жарко, потому что я устал, потому что это – очаровательное место, потому что нам будет приятно под тенью деревьев и потому что, наслаждаясь прохладой на берегу ручья, мы сможем отдохнуть.

Хозяин. Согласен; но твоя простуда?

Жак. Она произошла от жары, а врачи говорят, что против всякого яда есть противоядие.

Хозяин. Это верно как в моральном смысле, так и в физическом. Я заметил одно странное явление: нет такого правила морали, из которого не сделали бы медицинского афоризма, и наоборот: редко попадается такой медицинский афоризм, из которого не сделали бы правила морали.

Жак. Так и должно быть.

Они спешились и растянулись на траве. Жак спросил своего Хозяина:

– Вы спите или бодрствуете? Если бодрствуете, я сплю; если спите, я бодрствую.

Хозяин ответил:

– Спи, спи!

– Значит, я могу рассчитывать на то, что вы бодрствуете? Ибо на сей раз мы рискуем лишиться обеих лошадей.

Хозяин вынул часы и табакерку; Жак задремал, но поминутно вскакивал и спросонья размахивал руками. Хозяин спросил:

– Какой дьявол вселился в тебя?

Жак. Меня донимают мухи и комары. Хотел бы я узнать от кого-нибудь, на что нужны эти бесполезные твари?

Хозяин. А если ты этого не знаешь, то неужели они ни на что уж не нужны? Природа не создает ничего бесполезного и лишнего.

Жак. Конечно; раз какой-нибудь предмет существует, то он должен существовать.

Хозяин. Когда у тебя избыток крови, особенно дурной крови, как ты поступаешь? Зовешь лекаря, и он выпускает тебе два-три тазика. Так вот комары, на которых ты жалуешься, – это туча маленьких крылатых лекарей, прилетающих, чтоб колоть тебя своими маленькими ланцетами и вытягивать кровь каплю за каплей.

Жак. Да, но без разбора, не справляясь с тем, слишком ли много ее у меня или слишком мало. Приведите сюда чахоточного и увидите, что ваши маленькие крылатые лекари будут жалить и его. Они думают о себе, и все живое думает о себе, и только о себе. Если это вредит другому – наплевать, лишь бы себе не в обиду…

Затем он похлопал руками в воздухе, приговаривая:

– К черту маленьких крылатых лекарей!

Хозяин. Жак, знаешь ли ты басню о Гаро71?

Жак. Знаю.

Хозяин. Что ты о ней думаешь?

Жак. Дрянная басня.

Хозяин. Легко сказать!

Жак. И доказать нетрудно. Если бы вместо желудей на дубе росли тыквы, разве этот дурак Гаро заснул бы под дубом? А если б он не заснул под дубом, то не все ли равно было бы его носу, падают ли оттуда тыквы или желуди? Читайте эту басню своим детям.

Хозяин. Один философ, твой тезка72, запрещает читать ее.

Жак. У всякого свои взгляды, и Жан-Жак не Жак.

Хозяин. Тем хуже для Жака.

Жак. Кто может быть в этом уверен, пока мы еще не дошли до последнего слова последней строки той страницы, которую мы заполняем в великом свитке!

Хозяин. О чем ты думаешь?

Жак. Я думаю о том, что, пока вы говорили, а я отвечал, вы говорили независимо от своей воли, а я отвечал независимо от своей.

Хозяин. А еще о чем?

Жак. Еще? Что мы с вами две живые и мыслящие машины.

Хозяин. А на что же теперь направлена твоя воля?

Жак. Да все осталось по-прежнему. Только в обеих машинах действует еще одна пружина.

Хозяин. И эта пружина…

Жак. Черт меня побери, если я думаю, что она может действовать без причины. Мой капитан говорил: «Дайте причину, и от нее произойдет действие: от слабой причины – слабое действие; от мгновенной причины – мгновенное действие; от перемежающейся причины – перемежающееся действие; от временной причины – временное действие; от прекращенной причины – никакого действия».

Хозяин. Но я чувствую, – по крайней мере мне так кажется, – будто внутри себя я свободен, точно так же, как я чувствую, что думаю.

Жак. Мой капитан говорил: «Да, вы чувствуете это теперь, когда ничего не хотите; но захотите ли вы свалиться с лошади?»

Хозяин. Так что же, и свалюсь!

Жак. Радостно, без отвращения, без усилия, как тогда, когда вам заблагорассудится слезть у ворот постоялого двора?

Хозяин. Не совсем; но не все ли мне равно, лишь бы я свалился и доказал себе, что я свободен.

Жак. Мой капитан говорил: «Как! Неужели вы не видите, что без моего возражения вам никогда не пришла бы в голову фантазия сломать себе шею? Выходит, что я беру вас за ногу и выбрасываю из седла. Если ваше падение что-либо доказывает, то не то, что вы свободны, а лишь то, что вы спятили». Мой капитан говорил еще, что пользование свободой, осуществляемое без основания, является типичным свойством маньяка.

Хозяин. Это для меня слишком мудрено; но, в отличие от тебя и твоего капитана, я верю, что хочу, когда хочу.

Жак. Но если вы и сейчас и всегда были хозяином своей воли, то почему бы вам не захотеть и не влюбиться в мартышку? Почему не перестали вы любить Агату, когда вам этого хотелось? Три четверти нашей жизни, сударь, мы проводим в том, что хотим чего-либо и не делаем этого.

Хозяин. Да, это так.

Жак. И делаем, когда не хотим.

Хозяин. Докажи-ка это.

Жак. Если вам угодно.

Хозяин. Угодно.

Жак. Будет сделано, а теперь поговорим о другом…


После этих шуток и нескольких других речей в том же духе собеседники умолкли. Жак приподнял поля своей огромной шляпы: она же – дождевой зонтик в дурную погоду, солнечный зонтик в хорошую, головной убор во всякую погоду, темный склеп, в котором один из лучших умов, когда-либо существовавших, вопрошал судьбу в важных случаях. Когда поля шляпы были подняты, лицо находилось приблизительно в середине всей фигуры; когда они были спущены, Жак не видел перед собой и на расстоянии десяти шагов, отчего у него создалась привычка держать нос по ветру, так что о его шляпе можно было по справедливости сказать:

Os illi sublime dedit, coelumque tueri Jussit, et erectos ad sidera tollere vultus*.73 >> * Высокое дал он лицо человеку и в небо прямо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи (лат.).

Итак, Жак, приподняв свою огромную шляпу и блуждая взором по полям, заметил землепашца, который тщетно колотил одну из двух лошадей, впряженных в плуг. Лошадь эта, молодая и сильная, легла в борозду, и сколько землепашец ни дергал ее за повод, сколько ни просил, ни ласкал, ни угрожал, ни ругался, ни бил, – животное лежало неподвижно и упорно отказывалось подняться.

Жак, поразмыслив некоторое время над этой сценой, сказал своему Хозяину, который также обратил на нее внимание:

– Знаете ли, сударь, что там происходит?

Хозяин. А что же, по-твоему, там происходит, кроме того, что я вижу?

Жак. Не угадываете?

Хозяин. Нет. А ты угадал?

Жак. Угадал, что это глупое, заносчивое, ленивое животное – городской житель, который, гордясь прежним своим званием верховой лошади, презирает плуг; словом, эта лошадь олицетворяет Жака, которого вы видите перед собой, и других таких же подлых негодяев, бросивших деревню, чтоб носить ливрею в городе, и предпочитающих выпрашивать кусок хлеба на улицах или умирать с голоду, вместо того чтобы вернуться к земледелию – самому полезному и почетному из ремесел.

Хозяин расхохотался, а Жак, обращаясь к землепашцу, до которого не долетали его слова, сказал:

– Бедный малый, бей, бей, сколько влезет: у нее уже выработался характер, и ты оборвешь еще не один ремешок у своего кнута, прежде чем внушишь этой гнусной твари хоть сколько-нибудь подлинного достоинства и малейшую охоту к труду…

Хозяин продолжал смеяться. Жак, наполовину от нетерпения, наполовину из жалости, встал, направился к землепашцу и, не пройдя и двухсот шагов, повернулся к своему Хозяину и закричал:

– Сударь, сюда, сюда! Это ваша лошадь, ваша лошадь!

Действительно, это была она. Не успело животное узнать Жака и его Хозяина, как оно поднялось по своей воле, встряхнуло гривой, задрожало, встало на дыбы и с нежностью приблизило морду к морде своего сотоварища. Тем временем Жак с возмущением цедил сквозь зубы:

– Мерзавка, гадина, лентяйка! Закатить бы тебе двадцать пинков!..

Хозяин, напротив, целовал лошадь, одной рукой гладил ей бок, другой похлопывал по спине и, чуть не плача от радости, восклицал:

– Моя лошадь! Моя бедная лошадь! Наконец-то я тебя нашел!

Землепашец недоумевал.

– Я вижу, господа, – сказал он, – что эта лошадь принадлежала вам; тем не менее я владею ею вполне законно: я купил ее на последней ярмарке. Если бы вы, однако, пожелали взять ее назад за две трети той цены, которую я уплатил за нее, то вы оказали бы мне большую услугу, ибо я не знаю, что с ней делать. Когда выводишь ее из конюшни, она сам дьявол; когда хочешь запрячь – еще того хуже; когда она попадает на поле, она ложится и скорее позволит себя убить, нежели потерпит, чтобы на нее надели хомут или навьючили на спину мешок. Не смилуетесь ли вы, господа, надо мной и не избавите ли меня от этого проклятого животного? Красавец конь, но годится только, чтоб приплясывать под всадником; а мне это ни к чему…

Ему предложили в обмен любую из двух других лошадей на выбор; он согласился, и оба наши путешественника не спеша вернулись к тому месту, где отдыхали, и оттуда, к своему удовлетворению, увидели, что лошадь, уступленная ими землепашцу, безропотно примирилась со своим новым положением.

Жак. Что скажете, сударь?

Хозяин. Что скажу? Скажу, что тебя вдохновляет либо бог, либо дьявол, хоть и не знаю, кто именно. Жак, друг мой, боюсь, что в тебя вселился дьявол.

Жак. Почему дьявол?

Хозяин. Потому, что ты творишь чудеса, и твои поучения крайне подозрительны.

Жак. А что общего между поучениями, которые читаешь, и чудесами, которые творишь?

Хозяин. Вижу, что ты не знаком с доном Ла Тастом.74 Жак. А что говорит этот дон Ла Таст, с которым я не знаком?

Хозяин. Он говорит, что и бог и дьявол одинаково творят чудеса.

Жак. А как же он отличает божьи чудеса от дьявольских?

Хозяин. На основании поучений. Если поучения хороши, то чудеса – от бога, а если плохи, то – от дьявола.

Здесь Жак засвистал, а затем добавил:

– А кто скажет мне, темному невежде, относительно того, хороши ли или плохи поучения творящего чудеса? Эх, сударь, сядем на наших кляч! Какое нам дело, с помощью бога или Вельзевула нашлась ваша лошадь? Разве поступь у нее станет хуже от этого?

Хозяин. Нет. Однако, Жак, если ты одержим…

Жак. А есть какое-нибудь средство от этого?

Хозяин. Средство? Только одно – заклинание бесов, а до тех пор… пить одну только освященную воду.

Жак. Мне, сударь, пить воду! Чтобы Жак пил освященную воду! Да лучше пусть тысяча чертей вселится в меня, чем я выпью хоть каплю освященной или неосвященной воды. Разве вы не заметили, что я гидрофоб?..

Ах, гидрофоб! Жак сказал: «гидрофоб»?.. – Нет, нет, читатель; сознаюсь, что это слово исходит не от него. Но при такой строгой критике ты не сможешь прочесть ни одной сцены из любой комедии или трагедии, ни одного диалога, чтобы не обнаружить авторского слова в устах его персонажей. Жак сказал: «Сударь, разве вы еще не заметили, что при виде воды я впадаю в бешенство?..»

Ну-с, перефразировав его слова, я был менее правдив, но более краток.

Они снова сели на лошадей, и Жак сказал Хозяину:

– В своих любовных похождениях вы дошли до того места, когда, дважды изведав счастье, собирались испытать его в третий раз.

Хозяин. Как вдруг дверь, ведшая в коридор, отворилась. И вот комната полна народу, который толчется и галдит; я вижу свет, слышу голоса мужчин и женщин, говорящих одновременно. Кто-то резко отдергивает полог, и передо мной отец, мать, тетки, кузены, кузины и полицейский комиссар, который говорит внушительным тоном:

«Господа, пожалуйста, без шума: преступление налицо; но мы имеем дело с галантным человеком; есть только одно средство исправить зло; он не преминет им воспользоваться и не допустит, чтоб его принудили к этому на основании закона…»

При каждом слове отец и мать осыпали меня упреками; тетки и кузины не скупились на самые отборные эпитеты по адресу Агаты, которая спрятала голову под одеялами. Я находился в оцепенении и не знал, что отвечать. Обращаясь ко мне, комиссар сказал насмешливо:

«Сударь, хоть вам здесь и очень удобно, все же соблаговолите встать и одеться…»

Я повиновался и облачился в свое платье, которым заменил платье шевалье. Пододвинули стол; комиссар принялся составлять акт. Между тем другие всеми силами удерживали мать, чтоб она не убила дочь, а отец успокаивал ее:

«Не волнуйся, жена, не волнуйся; если ты убьешь дочь, то дела этим не поправишь. Все обойдется благополучно…»

Присутствующие сели на стулья и приняли различные позы, выражавшие скорбь, негодование или гнев. Отец, отчитывая жену, говорил:

«Вот что значит плохо присматривать за дочерью!..»

А мать отвечала:

«Но он с виду был таким добродушным, приличным человеком! Кто бы мог подумать!»

Остальные хранили молчание. Кончив составлять протокол, его зачитали вслух; а так как он заключал в себе одну только истину, я подписал его и спустился вместе с комиссаром, который весьма учтиво предложил мне сесть в карету, дожидавшуюся у ворот, откуда меня отвезли прямо в Фор-л'Эвек в сопровождении многочисленной стражи.

Жак. В Фор-л'Эвек! В тюрьму!

Хозяин. В тюрьму; и начался скандальный процесс. Речь шла ни более ни менее, как о том, чтоб я женился на мадемуазель Агате; родители и слышать не хотели ни о чем другом. Утром в мою камеру явился шевалье. Он уже все знал. Агата была в отчаянии; родители – вне себя; самого шевалье осыпали упреками за вероломство приятеля, которого он привел в их дом; это он явился причиной их несчастья и бесчестья дочери. На этих бедных людей жалко было смотреть. Он попросил разрешения переговорить с Агатой наедине; это удалось ему не без труда. Агата чуть не выцарапала ему глаза, она обзывала его самыми ужасными именами. Он ожидал этого; дал ей успокоиться, после чего попытался ее урезонить. «Но эта девица, – добавил шевалье, – сказала мне нечто поставившее меня в тупик, и я не нашелся, что ей ответить».

«Отец и мать застали меня с вашим другом; рассказать ли им, что, ночуя с ним, я думала, что провожу ночь с вами?..»

Он возразил:

«Но, говоря по совести, считаешь ли ты, что мой друг должен на тебе жениться?»

«Нет, предатель, нет, негодяй! – воскликнула она. – Тебя, тебя следовало бы присудить к этому».

«От тебя зависит выручить меня из беды», – сказал я шевалье.

«Каким образом?»

«Каким образом? Объявив, как было дело».

«Я пригрозил Агате; но, конечно, я этого не исполню. Неизвестно, принесет ли нам пользу это средство, но зато доподлинно известно, что оно покроет нас позором. А виноват ты».

«Я?»

«Да. Если бы ты согласился на обман, который я тебе предложил, Агату застали бы с двумя мужчинами, и все кончилось бы посмешищем. Но поскольку случилось иначе, надо загладить твою оплошность».

«Не можешь ли ты, шевалье, объяснить мне одно обстоятельство? Мое платье оказалось на месте, а твое в гардеробной; честное слово, сколько я ни думаю, не могу разрешить этой загадки. Я подозреваю Агату; мне пришло в голову, что она догадалась об обмане и была заодно со своими родителями».

«Быть может, видели, как ты поднимался по лестнице; несомненно только одно – что не успел ты раздеться, как мне прислали мое платье и потребовали твое».

«Это со временем объяснится…»

В то время как мы с шевалье огорчались, утешали друг друга, обвиняли, ругали и мирились, вошел комиссар; шевалье побледнел и поспешил удалиться. Комиссар был порядочный человек, что иногда случается; перечитав дома протоколы, он вспомнил, что когда-то учился вместе с молодым человеком, носившим мою фамилию; ему пришло на ум, не прихожусь ли я родственником или даже сыном его однокашнику; так оно и оказалось. Перво-наперво он спросил меня, кто был человек, удравший при его приходе.

«Он вовсе не удрал, а ушел, – сказал я. – Это мой закадычный друг, шевалье де Сент-Уэн».

«Ваш закадычный друг! Забавные у вас друзья. Знаете ли вы, сударь, что это он явился меня предупредить? Его сопровождали отец девицы и другой родственник».

«Он?»

«Он самый».

«Вы в этом уверены?»

«Вполне уверен; но как вы его назвали?»

«Шевалье де Сент-Уэн».

«А, шевалье де Сент-Уэн! Ну, теперь все ясно. А знаете ли вы, кто ваш друг, ваш закадычный друг, шевалье де Сент-Уэн? Мошенник, человек, известный множеством преступных проделок. Полиция предоставляет свободу людям такого рода только ради некоторых услуг, которые они ей оказывают. Они жулики и разоблачители жуликов. Вероятно, считают, что, предотвращая или раскрывая преступления, они приносят больше пользы, чем вреда – своими поступками…»

Я рассказал комиссару свое печальное приключение так, как оно произошло на самом деле. Он взглянул на него не слишком благосклонно, ибо то, что служило к моему оправданию, не могло быть ни приведено, ни показано на суде. Тем не менее он взялся вызвать отца и мать, как следует допросить дочь, растолковать дело судье и не упустить ничего, что могло бы помочь мне; он предупредил меня, что, если этих людей хорошо подучили, власти окажутся бессильными.

«Как, господин комиссар, я буду вынужден жениться?»

«Жениться – это было бы слишком жестоко; до этого дело не дойдет, но придется согласиться на вознаграждение за ущерб, и в таких случаях сумма бывает значительной…»

Послушай, Жак, мне кажется, что ты хочешь мне что-то сказать.

Жак. Да; я хотел сказать, что вы действительно оказались неудачливей меня, хотя я заплатил и не ночевал с девицей. Впрочем, я без труда разгадал бы подоплеку вашего приключения, если б Агата оказалась беременной.

Хозяин. Не отказывайся пока что от своей догадки: действительно, спустя некоторое время после моего задержания комиссар сообщил мне, что она подала ему заявление о беременности.

Жак. И вот вы отец ребенка…

Хозяин. Которому не повредил.

Жак. Но к зачатию которого вы не причастны.

Хозяин. Ни покровительство судьи, ни все хлопоты комиссара не спасли меня, и делу был дан законный ход; но так как и дочь, и ее родители пользовались дурной славой, то я избежал брачной мышеловки. Меня приговорили к значительному штрафу, к возмещению расходов на роды, а также к принятию на себя издержек по содержанию и воспитанию ребенка, созданного трудами и стараниями моего друга, шевалье де Сент-Уэна, вылитой миниатюрой которого он был. Мальчик, которым счастливо разрешилась мадемуазель Агата, оказался крепышом; его отдали хорошей кормилице, которой я плачу по сей день.

Жак. А сколько лет вашему сударику-сыну?

Хозяин. Скоро будет десять. Я все время держал его в деревне, где школьный учитель обучал его читать, писать и считать. Это поблизости от того места, куда мы направляемся, и я воспользуюсь случаем, чтобы заплатить этим людям причитающуюся им сумму, взять его от них и приспособить к ремеслу.


Жак и его Хозяин еще раз заночевали в пути. Они находились слишком близко от цели путешествия, чтобы Жак мог вернуться к истории своих любовных похождений; к тому же его болезнь далеко еще не прошла. На другой день они прибыли… – Куда? – Честное слово, не знаю. – А за каким делом они туда ехали? – За каким пожелаете. Разве Хозяин Жака посвящал в свои дела каждого встречного и поперечного? Как бы то ни было, на них потребовалось не более двух недель. – Закончились они благополучно или неудачно? – Этого я еще не знаю. Болезнь Жака прошла благодаря двум одинаково неприятным ему средствам: диете и отдыху.

Однажды утром Хозяин сказал своему слуге:

– Жак, взнуздай и оседлай коней; наполни также свою кубышку; мы поедем туда, куда ты знаешь.

Это было так же быстро сделано, как сказано. И вот они направляются к месту, где в течение десяти лет вскармливают за счет Хозяина Жака ребенка шевалье де Сент-Уэна. На некотором расстоянии от покинутого ими жилища Хозяин обратился к Жаку со следующими словами:

– Жак, что ты скажешь о моих любовных похождениях?

Жак. Что свыше предначертано много странного. Вот ребенок, рожденный бог весть при каких обстоятельствах. Кто знает, какую роль сыграет в мире этот внебрачный сынок? Кто знает, рожден ли он для счастья или для гибели какой-нибудь империи?

Хозяин. Ручаюсь тебе, что ничего подобного не случится. Я сделаю из него хорошего токаря или хорошего часовщика. Он женится; у него родятся потомки, которые до конца веков будут обтачивать в этом мире ножки для стульев.

Жак. Да, если так предначертано свыше. Но почему бы не выйти из лавки токаря какому-нибудь Кромвелю? Тот, кто приказал обезглавить своего короля, вышел из лавки пивовара, и разве не говорят теперь…

Хозяин. Оставим это. Ты выздоровел, тебе известны мои любовные похождения, и, по совести, ты не вправе уклоняться от рассказа о своих.

Жак. Все этому противится. Во-первых, остающийся нам путь мал; во-вторых, я забыл место, на котором остановился; в-третьих, у меня какое-то предчувствие, что этой истории не суждено кончиться, что мой рассказ принесет нам несчастье и что не успею я к нему приступить, как он будет прерван каким-нибудь счастливым или несчастным происшествием.

Хозяин. Если оно будет счастливым, тем лучше.

Жак. Согласен; предчувствие мне говорит, что оно будет несчастным.

Хозяин. Несчастным! Пусть так; но разве оно все равно не случится, будешь ли ты говорить или молчать?

Жак. Кто знает!

Хозяин. Ты родился слишком поздно – на два или три века.

Жак. Нет, сударь, я родился вовремя, как все люди.

Хозяин. Ты был бы великим авгуром.

Жак. Я не вполне знаю, что такое авгур, да и знать не хочу.

Хозяин. Это одна из важнейших глав твоего трактата о прорицаниях.

Жак. Она уже так давно написана, что я не помню ни слова. Но вот, сударь, кто знает больше, чем все авгуры, гуси-прорицатели и священные куры республики, – это кубышка. Посоветуемся с кубышкой.

Жак взял кубышку и долго с нею советовался. Хозяин вынул часы и табакерку, посмотрел, который час, и взял понюшку табаку, а Жак сказал:

– Судьба как будто представляется мне сейчас менее мрачной. Скажите, на чем я остановился?

Хозяин. Ты находишься в замке Деглана, твое колено немного зажило, и мать Денизы поручила ей ухаживать за тобой.

Жак. Дениза послушалась. Рана на колене почти зажила; я даже смог проплясать хороводную в ту ночь, когда раскапризничался ребенок; тем не менее я временами терпел невыносимые муки. Тамошнему лекарю, который был несколько ученее своего собрата, пришло на ум, что эти боли, возвращавшиеся с таким упорством, могли происходить от наличия инородного тела, оставшегося в тканях после извлечения пули. По этой причине однажды он рано утром зашел в мою комнату, приказал придвинуть стол к постели, и когда откинули полог, я увидел на этом столе кучу острых инструментов; Дениза, сидевшая у моего изголовья, заливалась горючими слезами; мать ее стояла довольно печальная, скрестив руки. Лекарь, скинувший камзол и засучивший рукава, держал в правой руке ланцет.

Хозяин. Ты меня пугаешь.

Жак. Я тоже испугался.

«Приятель, – сказал мне лекарь, – не надоело ли вам страдать?»

«Очень надоело».

«Хотите перестать страдать и вместе с тем сохранить ногу?»

«Конечно».

«Так снимите ногу с постели и предоставьте мне работать».

Я выставляю ногу. Лекарь берет ручку ланцета в зубы, охватывает мою ногу левой рукой, крепко ее зажимает, снова вооружается ланцетом, сует его острие в отверстие раны и делает широкий и глубокий разрез. Я и глазом не моргнул, но Жанна отвернулась, а Дениза, испустив резкий крик, почувствовала себя дурно…


Тут Жак прервал свой рассказ и сделал новое нападение на кубышку. Нападения эти были тем чаще, чем короче были промежутки, или, говоря языком математиков, обратно пропорциональны промежуткам. Он был так точен в своих измерениях, что полная при отъезде кубышка аккуратно оказывалась пустой к приезду. Господа чиновники из ведомства путей сообщения сделали бы из нее отличный шагомер. При этом каждое нападение на кубышку имело свои основания. Последнее нападение должно было привести Денизу в чувство и дать самому Жаку оправиться от боли в колене, причиненной операцией лекаря. Дениза оправилась, и Жак, подбодрившись, продолжал.

Жак. Этот огромный разрез вскрыл рану до основания, и лекарь извлек оттуда щипцами малюсенький кусочек сукна от моих штанов, который там застрял; именно его присутствие причиняло мне боль и мешало ране окончательно зарубцеваться. После этой операции здоровье благодаря стараниям Денизы стало ко мне возвращаться: и боль и лихорадка исчезли, вернулись аппетит, сон и силы. Дениза делала мне перевязки с бесконечной точностью и деликатностью. Стоило посмотреть, как осторожно снимала она повязку, как боялась причинить мне малейшую боль, как смачивала рану. Я сидел на постели, она становилась на одно колено, клала мою ногу на свою ляжку, до которой я изредка дотрагивался; рука моя лежала на ее плече, и я глядел на ее с нежностью, которую, как мне кажется, она разделяла. По окончании перевязки я брал Денизу за обе руки, благодарил, не знал, что сказать, не знал, как выразить свою признательность; она стояла, потупив взоры, и молча слушала меня. Ни один коробейник не проходил в замок без того, чтобы я чего-нибудь у него не купил: то косынку, то несколько локтей ситца или муслина, то золотой крестик, то бумажные чулки, то перстенек, то гранатовое ожерелье. Когда вещь оказывалась приобретенной, вся трудность заключалась для меня в том, чтобы ее предложить, а для Денизы – в том, чтобы ее принять. Сначала я ее показывал Денизе, а если она нравилась ей, то говорил: «Дениза, я купил ее для вас…» Если она соглашалась, то моя рука дрожала, когда я передавал вещицу, а рука Денизы – когда она ее принимала. Однажды, не зная, что еще ей подарить, я купил подвязки; они были шелковые, с вензелями, раскрашенными в белый, красный и голубой цвета. Утром, до прихода Денизы, я положил их на спинку кресла, стоявшего возле моей постели. Дениза, сразу же заметив их, вскричала:

«Какие прелестные подвязки!»

«Это для моей подружки», – отвечал я.

«У вас, значит, есть подружка, господин Жак?»

«Конечно; разве я вам этого еще не говорил?»

«Нет. Она, должно быть, очень мила?»

«Да, очень мила».

«И вы очень ее любите?»

«От всего сердца».

«А она вас тоже?»

«Право, не знаю. Эти подвязки я купил для нее, и она обещала оказать мне одну милость, от которой я сойду с ума, если ее удостоюсь».

«Какую же это милость?»

«Из этих двух подвязок я сам надену на нее одну…»

Дениза покраснела, неверно поняв мои слова; она подумала, что подвязки предназначаются для другой, и стала грустной: она делала неловкие движения, искала принадлежности, нужные для перевязки, смотрела на них и не видела; она опрокинула вино, только что ею подогретое; подошла к моей постели, чтобы наложить повязку; взяла мою ногу дрожащей рукой, развязала бинты, а когда надо было припарить рану, она забыла все, что было нужно для этого; сходила за необходимым, перевязала меня, и я тут же увидел, что она плачет…

«Дениза, вы, кажется, плачете? Что с вами?»

«Ничего».

«Кто-нибудь вас огорчил?»

«Да».

«А кто этот злодей?»

«Вы».

«Я?»

«Да».

«Как же это случилось?»

Вместо ответа она перевела взгляд на подвязки.

«Так это заставило вас плакать?»

«Да».

«Ах, Дениза, перестаньте плакать: я купил их для вас».

«Правду ли вы говорите, господин Жак?»

«Истинную правду; и в доказательство – вот они».

Но, поднося ей подвязки, я удержал одну из них; лицо ее сквозь слезы озарилось улыбкой. Я взял ее за руку, подвел к постели, положил ее ногу на край, поднял ей юбки до колен, где она прижала их руками, поцеловал ей щиколотку, надел подвязку, которую держал; но не успел я это сделать, как вошла Жанна, ее мать.

Хозяин. Вот неприятный визит!

Жак. Может быть – да, может быть – нет. Вместо того чтобы обратить внимание на наше смущение, она заметила только подвязку в руках дочери.

«Какая прелестная подвязка! – сказала она. – Но где же другая?»

«На моей ноге, – отвечала Дениза. – Он сказал, что купил их для своей подружки, и я решила, что это для меня. Не правда ли, мама, раз я надела одну, то могу оставить себе и другую?»

«Ах, господин Жак, Дениза права: одна подвязка без другой не годится, и вы не захотите отнять ее».

«Почему бы нет?»

«Дениза этого не хочет, и я тоже».

«В таком случае договоримся: я надену ее на Денизу в вашем присутствии».

«Нет, нет, это невозможно».

«Тогда пусть отдаст мне обе».

«И это тоже невозможно».


Но тут Жак и его Хозяин доехали до окраины деревни, где хотели повидать ребенка шевалье де Сент-Уэна и его кормильцев. Жак умолк; Хозяин же его сказал:

– Спешимся и сделаем перерыв.

– Зачем?

– Затем, что, судя по всему, ты приближаешься к концу своей истории.

– Не совсем.

– Когда доходишь до колена, остается немного пути.

– Сударь, у Денизы ляжки длиннее, чем у других женщин.

– Все-таки спешимся.

Они спешились; Жак сошел первым и бросился помогать Хозяину; но не успел тот вложить ногу в стремя, как ремень лопнул, и мой шевалье, опрокинувшись назад, больно шлепнулся бы о землю, если бы не очутился в объятиях своего лакея.

Хозяин. Так вот как ты обо мне заботишься, Жак! Ведь я мог повредить себе бок, сломать руку, размозжить голову, быть может – разбиться насмерть.

Жак. Велика беда!

Хозяин. Что ты сказал, грубиян? Постой, постой, я научу тебя разговаривать!..

И Хозяин, дважды обернув кисть ремешком кнута, кинулся преследовать Жака, а Жак, заливаясь хохотом, – бегать вокруг лошади, Хозяин – клясться, браниться, беситься с пеной у рта и тоже бегать кругом, осыпая Жака потоком ругательств; эта беготня продолжалась до тех пор, пока оба они, обливаясь потом и изнемогая от усталости, не остановились – один по одну, другой по другую сторону лошади, Жак – задыхаясь и хохоча, Хозяин – задыхаясь и обращая на него гневные взгляды. Когда они слегка перевели дух, Жак сказал своему Хозяину:

– Согласен ли мой Хозяин признать…

Хозяин. Что еще должен я признать, собака, мошенник, негодяй? Что ты гнуснейший из всех лакеев, а я несчастнейший из господ?

Жак. Разве не доказано с очевидностью, что мы по большей части действуем независимо от нашей воли? Скажите, положа руку на сердце: хотели вы делать хоть что-нибудь из того, чем занимались все эти полчаса? Разве вы не были моей марионеткой и не продолжали бы быть моим паяцем в течение месяца, если б я это задумал?

Хозяин. Как! Все это было шуткой с твоей стороны?

Жак. Да, шуткой.

Хозяин. И ты ожидал, что ремень лопнет?

Жак. Я это подготовил.

Хозяин. И ты меня дергал за ниточку, чтобы я бесновался по твоему капризу?

Жак. Именно.

Хозяин. Твой наглый ответ был обдуман заранее?

Жак. Да, заранее.

Хозяин. Ты опасный мерзавец.

Жак. Скажите лучше, что благодаря моему капитану, сыгравшему со мной однажды подобную штуку, я стал тонким мыслителем.

Хозяин. А если бы я все-таки поранил себя?

Жак. Свыше, а также в моем предвидении было предначертано, что этого не случится.

Хозяин. Присядем, нам необходимо отдохнуть.

Они садятся, и Жак говорит:

– Черт бы побрал дурака!

Хозяин. Ты, разумеется, говоришь о себе?

Жак. Да, о себе: я не оставил ни одной капли в кубышке.

Хозяин. Не жалей: я бы выпил ее, так как умираю от жажды.

Жак. Черт бы вторично побрал дурака, который не оставил двух капель!

Хозяин умоляет Жака продолжить свою историю, чтоб обмануть усталость и жажду; Жак отказывается, Хозяин дуется. Жак предоставляет ему дуться; наконец, еще раз упомянув о несчастье, которое может случиться от этого, он принимается за историю своих любовных похождений и говорит:

– В один праздничный день, когда сеньор замка отправился на охоту…

Тут он внезапно остановился, а затем сказал:

– Не могу больше; я не в силах продолжать; мне кажется, что рука судьбы снова схватила меня за горло, и я чувствую, как она его сжимает; ради бога, сударь, разрешите мне прекратить.

– Ну хорошо, прекрати и спроси вон в той ближайшей хижине, где живет муж кормилицы…

Хижина помещалась несколько ниже; они двинулись к ней, каждый держа под уздцы свою лошадь. В ту же минуту дверь отворилась, и оттуда вышел человек; Хозяин испустил крик и схватился за шпагу; человек сделал то же. Обе лошади испугались бряцания оружия; лошадь Жака оборвала повод и убежала; тотчас же шевалье, с которым скрестил оружие Хозяин Жака, упал мертвым на землю. Сбежались местные крестьяне. Хозяин поспешно вскочил в седло и ускакал во всю прыть. Жака схватили, скрутили ему руки за спину и повели к местному судье, который отправил его в тюрьму. Убитый оказался шевалье де Сент-Уэном, которого судьба привела в этот самый день вместе с Агатой к кормилице их ребенка. Агата рвет на себе волосы над трупом своего любовника. Хозяин Жака уже так далеко, что его и след простыл. Жак, направляясь от дома судьи в тюрьму, сказал:

– Так должно было случиться; это было предначертано свыше…


Тут я остановлюсь, ибо это все, что мне известно об обоих моих героях.

– А любовные похождения Жака? – Жак сто раз говорил, что ему было предначертано свыше не докончить этой истории, и он был прав. Вижу, читатель, что тебя это сердит. Ну что ж, продолжай рассказ с того места, на котором Жак остановился, и фантазируй, сколько тебе будет угодно, или навести мадемуазель Агату, справься о названии деревни, где арестовали Жака, повидайся с ним и расспроси его: он не заставит просить себя дважды, чтобы тебя удовлетворить; это развлечет его. На основании его записок, которые не без причин представляются мне подозрительными, я мог бы, может статься, восполнить то, чего здесь не хватает: но к чему? Интересно лишь то, что считаешь истинным. Между тем было бы излишней смелостью высказать без зрелой проверки какое-либо суждение о беседах Жака-фаталиста и его Хозяина – самого значительного произведения, появившегося со времен «Пантагрюэля» мэтра Франсуа Рабле и «Жизни и приключений кума Матье"75, а потому я перечитаю записки Жака со всем напряжением умственных сил и всей беспристрастностью, на какие способен, и через неделю доложу тебе окончательно свое мнение, с правом взять свои слова назад, если кто-либо поумнее меня докажет, что я ошибся.

Издатель добавляет:

Прошла неделя. Я прочитал названные записки; из трех добавленных к ним параграфов, отсутствующих в принадлежащей мне рукописи, я признаю подлинными первый и последний, а средний считаю вставленным позже. Вот первый из них, предполагающий еще один пропуск в беседе между Жаком и его Хозяином:


В один праздничный день владелец замка отправился на охоту, а остальные его сотрапезники слушали обедню в приходской церкви, находившейся в доброй четверти мили оттуда. Жак в это время был уже одет, а Дениза сидела возле него. Они хранили молчание; казалось, что они дуются друг на друга, и они действительно дулись. Жак приложил все старания, уговаривая Денизу осчастливить его, но Дениза упорно отказывалась. После продолжительного молчания Жак, проливая горькие слезы, сказал ей жестким и желчным тоном:

«Это оттого, что вы меня не любите…»

Дениза встала с досадой, взяла его за руку, внезапно подвела к постели, села на нее и сказала:

«Так я вас не люблю, господин Жак? Так вот, господин Жак, делайте с несчастной Денизой все, что вам угодно…»

С этими словами она залилась слезами, и рыдания стали ее душить.


Скажите, читатель, что бы вы сделали на месте Жака? – Ничего. – Прекрасно. Жак так и поступил. Он подвел Денизу к креслу, упал перед ней на колени, вытер ей слезы, расцеловал руки, старался утешить ее, ободрить, потом решил, что она его крепко любит, и положился на ее нежные чувства в ожидании минуты, когда ей угодно будет вознаградить его собственные. Такой поступок глубоко тронул Денизу.

Может быть, мне возразят, что, стоя перед Денизой на коленях, он не мог вытирать ей глаза… разве только кресло было очень низким. Рукопись ничего об этом не сообщает, но нетрудно это предположить.

Приведем второй параграф, списанный из «Жизни Тристрама Шенди», если только беседа Жака-фаталиста и его Хозяина не написана раньше этого произведения и мистер Стерн не является плагиатором, чему я не верю, ввиду исключительного уважения, питаемого мною к мистеру Стерну, которого я выделяю среди большинства литераторов его нации, усвоивших обычай обкрадывать нас и при этом еще осыпать ругательствами.


В другой раз дело было утром. Дениза пришла, чтобы сделать Жаку перевязку. Весь замок еще спал. Дениза приблизилась, дрожа. Подойдя к дверям Жака, она остановилась, колеблясь, войти ей или нет. Наконец она с трепетом вошла; довольно долго стояла у постели Жака, не решаясь отдернуть полог. Медленно отстранила она его; с трепетом пожелала Жаку доброго утра, с трепетом осведомилась о проведенной ночи и о его здоровье. Жак ответил, что не сомкнул глаз, что страдал и продолжает страдать от невыносимого зуда в колене. Она предложила облегчить его мучения: взяла маленький лоскуток фланели, Жак выставил ногу, и Дениза принялась растирать ее фланелькой под раной – сперва одним пальцем, затем, двумя, тремя, четырьмя, всей рукой. Жак смотрел на ее работу и таял от любви. После этого она стала гладить фланелькой по самой ране, с еще красным рубцом – сперва одним пальцем, затем двумя, тремя, четырьмя, всей рукой. Но недостаточно было устранить зуд под коленом и на колене, надо было смягчить его и выше колена; и она принялась тереть довольно крепко – сперва одним пальцем, затем двумя, тремя, четырьмя, всей рукой. Страсть Жака, не перестававшего смотреть на свою возлюбленную, возросла до такой степени, что, не будучи в состоянии ей противиться, он кинулся к руке Денизы… и поцеловал ее.

Дальнейшее, однако, не оставляет никакого сомнения насчет плагиата. Плагиатор говорит: читатель, если ты не удовлетворен тем, что я поведал тебе о любовных похождениях Жака, то попробуй выдумать что-нибудь получше; я согласен. Как бы ты ни взялся за это дело, я уверен, что кончишь ты так же, как я. – Ошибаешься, гнусный клеветник, я кончу вовсе не так, как ты. Дениза была добродетельна. – А кто утверждает противное? Жак кинулся к ее руке и поцеловал. – Это у тебя извращенное воображение, и ты выдумываешь то, чего тебе не говорят. – Так как же? Разве он не поцеловал ее руки? – Конечно же. Жак был слишком благоразумен, чтобы совратить ту, которую предназначал себе в жены, и породить в себе сомнение, способное отравить остаток его жизни. – Но в предшествующем параграфе сказано, что Жак приложил все усилия, чтобы Дениза решилась его осчастливить. – Вероятно, тогда он еще не намеревался на ней жениться.

Третий параграф рисует нам Жака, нашего бедного фаталиста, лежащим на соломе в глубине мрачной темницы с закованными в цепи ногами и руками, вспоминающим все сохранившиеся в его памяти философские принципы капитана и склонного поверить, что, быть может, когда-нибудь ему еще придется пожалеть о сыром, вонючем, темном обиталище, где его кормили черным хлебом и водой и где ему приходилось защищать свои ноги и руки от нападений мышей и крыс. Нам сообщают, что, в то время как он предавался этим размышлениям, кто-то взломал дверь тюрьмы и его камеры, и он вместе с десятком разбойников обрел свободу и оказался в шайке Мандрена76. Между тем полицейские стражники, преследовавшие Хозяина по пятам, настигли его, схватили и водворили в другую тюрьму. Он вышел оттуда благодаря заступничеству того же комиссара, который услужил ему во время первого приключения, и в течение двух или трех месяцев жил уединенно в замке Деглана, когда судьба вернула ему слугу, почти столь же необходимого для его счастья, как часы и табакерка. Он не брал понюшки табаку, не проверял времени без того, чтобы всякий раз не вздохнуть: «Что стало с тобой, мой бедный Жак?..» Однажды ночью мандреновцы напали на замок Деглана; Жак узнал жилище своего благодетеля и своей возлюбленной; он вступился за замок и спас его от разграбления. Далее мы читаем волнующие подробности о встрече Жака, его Хозяина, Деглана, Денизы и Жанны:

– Это ты, друг мой?

– Это вы, дорогой мой Хозяин?

– Как ты очутился среди этих людей?

– А как случилось, что я встретил вас здесь?

– Это вы, Дениза?

– Это вы, господин Жак? Сколько я из-за вас слез пролила!

Между тем Деглан кричал:

– Принесите вино и стаканы! Скорей, скорей! Он нам всем спас жизнь!..

Несколько дней спустя умер дряхлый привратник замка; Жак занял его место и женился на Денизе, с помощью которой он старается сейчас продлить род последователей Зенона77 и Спинозы; Деглан любит его, Хозяин и жена обожают: ибо так было предначертано свыше.

Меня пытались убедить, будто Хозяин Жака и Деглан влюбились в жену Жака. Не знаю, как было на самом деле, но я уверен, что по вечерам Жак говорил сам себе: «Если свыше предначертано, Жак, что ты будешь рогоносцем, то, как ни старайся, а ты им будешь; если же, напротив, начертано, что ты им не будешь, то, сколько б они ни старались, ты им не будешь; а потому спи спокойно, друг мой!..» И он засыпал спокойно.

Загрузка...