Луи Буссенар ЖАН ОТОРВА С МАЛАХОВА КУРГАНА

Часть первая ЖАН ОТОРВА

ГЛАВА 1

Лагерь зуавов. — Канун сражения. — За добычей. — Севастополь![1] — Вина — хоть залейся. — Букет роз. — Жан Оторва[2] и сержант[3].— Оскорбление действием. — Удар… уткой.


— Стой, раз-два! Ружья в козлы!.. Ра-азойдись!..

Короткая трель рожка и раскатистый голос полковника.

Две тысячи зуавов[4], маршировавших плотной колонной, остановились, как один. Ряды смешались. Пышные складки шаровар вихрем взлетели над сломавшейся линией белых гетр. Отрывисто заклацал металл — это сталкивались штыки. Взмыли ввысь радостные клики: недолгий марш — какие-нибудь шестнадцать километров — окончен. Зуавы выступили последними в дивизии и отшагали весь путь одним махом. И все-таки уже минуло два часа пополудни.

Солдаты-африканцы высадились в Крыму накануне и теперь были счастливы, что ступали по твердой земле, что опять начиналась жизнь, полная приключений. Они готовились разбить лагерь.

Миг — и походные мешки очутились на земле. Громадные, тяжеленные, богатырские мешки, в которых зуавы таскают весь свой мир: необходимые пожитки, всякое барахло. Лагерь разметили. Палатки развернуты, поставлены, натянуты. Полотняный городок вырос в два счета.

Интенданты, само собой, запаздывали. Провианта нет как нет. Ротные окружили полковника, но тот лишь пожал плечами и снисходительно улыбнулся:

— Чего еще ждать от интендантских крыс? Завтра — в дело!.. Значит, надо беречь припасы… Непременно… расходовать только в крайнем случае. А сегодня… ну что ж, пусть люди сами о себе позаботятся. Даю вам полную свободу действий.

Завтра — в бой, а сегодня — гуляй душа! Обе новости в мгновение ока облетели лагерь, вызывая всеобщее ликование.

Солдат разбили на отделения, и каждое само обеспечивало себе пропитание. На командира… солдатских желудков была возложена невыполнимая задача: кормить изголодавшихся людей, даже когда провианта нет.

И он всегда с ней справлялся, причем котелки наполнялись с верхом. Как? Ларчик просто открывался: мародерство[5] и немножко удачи!

Меж тем в лагере царило заметное оживление. Одни подтаскивали камни, рыли ямы, сооружали очаги и ломали хворост, который дымил, потрескивал и наконец занимался. Другие бежали с котелками к протекавшей поблизости речке. Кое-кто осаждал повозку маркитантки[6], мамаши Буффари́к[7], и покупал втридорога всякие колбасы. Несколько человек отправились в разведку. Горн возвестил о раздаче похлебки и тут же пропел, что она кончилась, а горнист добавил с комической покорностью:

— А похлебка-то — тю-тю!.. Черт побери!..

— Эй, Жан, мать-перемать, что ж нам теперь, с голоду подыхать?..

— Потерпи малость!..

— У меня уже брюхо к спине присохло!

— Добывай жратву, мать-перемать, добывай, или не зваться тебе больше Жаном Оторвой.

Солдат, которого так бесцеремонно прозвали Оторвой, был великолепен. Двадцать три года, немного выше среднего роста, косая сажень в плечах, узкие бедра, мускулы борца, грудь колесом и — вспыльчив, как порох. Он высоко носил красивую орлиную голову, на затылке у него каким-то чудом держалась красная феска с синей кисточкой.

Малый был хоть куда — русая вьющаяся бородка, тонкий нос с легкой горбинкой и чуткими ноздрями, большие глаза сапфировой голубизны, ласковые и добрые, как у женщины.

Да, малый был хоть куда, но сам он, видно, и не подозревал об этом. Оторва широко улыбнулся, блеснув крепкими, как у молодого волка, зубами, и весело ответил:

— О-ля-ля! Повремените чуток! Кебир[8] сказал: «Полная свобода действий!» А раз так, не будь я Жан, если мы не провернем одно славное дельце!

С деловым видом он нанизал на ремень шесть фляг отделения и, задрав нос, широким шагом отправился в путь.

Его товарищи кинулись вдогонку.

— Оторва, мы с тобой!

— Пошли, ребята!

— Попахивает добрым винцом и свежим жарким…

— А ну бегом, да поживей!

Зуавы одолели крутой склон, теснивший левый берег реки, и перед ними, более чем на два лье[9], открылся необъятный горизонт. Возгласы изумления вырвались у пехотинцев из груди — такая неожиданная предстала картина!

Ухоженные поля, на которых недавно закончилась жатва, луга, виноградники, огороды, постройки, хутора, глинобитные хижины… И кишит всякая живность: быки, коровы, бараны, козы, свиньи, тут же — кролики, индюшки, куры, утки… ну просто Ноев ковчег![10]

Видно, где-то неподалеку расположился большой город, который черпал отсюда провиант. Вот он — там, вдали, весь белый, с золочеными куполами, с бастионами, домами, крытыми зеленой черепицей, сверкавшей под лучами солнца как изумруд.

— Севастополь, — сказал Оторва вполголоса.

Товарищи его, забыв на миг о цели своей вылазки, смотрели на город во все глаза.

Слева, словно яркие цветы, алели панталоны французских солдат, чьи полки расположились лагерем насколько хватало глаз: артиллерийские батареи, палатки, бивуачные[11] костры, бригады, дивизии — армия в тридцать тысяч человек.

Под прямым углом к французам устроились двадцать тысяч англичан; ряды их палаток врезались в линию горизонта. Справа, на другом берегу, чернели линии укреплений еще одной армии, безмолвной и мрачной.

— Неприятель!.. Русские, — пробормотал Оторва.

Расстояние между двумя армиями насчитывало не больше лье. В воздухе пахло порохом: скоро сражение.

Отдельные группы английских уланов[12] вели перепалку с казаками. Изредка слышались ружейные залпы, которыми обменивались аванпосты[13], временами доносились орудийные раскаты…

На нейтральном пространстве суетились солдаты всех армий. Мародерство — в разгаре. Зуавы пришли сюда последними и теперь рисковали остаться с носом. На минуту они застыли в восхищении, а затем поспешили дальше, прижав локти к корпусу, под жестяной перезвон своих фляг.

Первые аулы, деревушки, населенные татарами, казались совершенно опустошенными. Все было разграблено дочиста, и бедным крестьянам оставалось лишь оплакивать свой разор.

Зуавы, уже насмотревшиеся на подобные сцены, равнодушно проходили мимо и, перейдя с шага на бег, мчались вперед что есть сил. Навстречу им попадались пехотинцы, которые возвращались, нагруженные, как мулы[14], и пели во все горло. Лица у них побагровели от вина, скулы горели, глаза затуманились хмельной влагой.

Зуавы добрались до большого поместья, расположенного посреди виноградника. Во дворе царило немыслимое разорение. Служаки всех родов войск развернули настоящие боевые действия на птичьем дворе. Солдатик-артиллерист вонзил саблю в свинью, и та душераздирающе визжала. Стрелок Венсенского полка[15] взвалил на плечи барана и в таком виде отдаленно напоминал Доброго Пастыря[16]. Группа пехотинцев тащила за собой мычащую корову, а англичане в красных мундирах гонялись с палками за домашней птицей.

— Черт побери! — проворчал один из зуавов. — Этак нам ничего не достанется.

Оторва разразился смехом.

— Не дрейфь! Через минуту-другую у нас будет всего вдоволь.

Из подвала так и рвались винные пары. Оторва, как заправский дегустатор[17], провел языком по губам и спросил:

— А что, если для начала пропустить по стаканчику?

— Само собой! — откликнулись зуавы как один, кидаясь к подвалу.

Вино доходило до щиколоток! Прелестное крымское вино, сухое, розовое, искрящееся, пенистое, пахнувшее кремнем.

В подвале оказалась добрая сотня бочек. У первых налетчиков не было ни сверла, ни бурава, и они попротыкали клепки саблями и штыками. Вино захлестало из бочек, разлилось, потекло по всему подвалу, пока земляные перегородки не удержали его, словно в бассейне.

— Мать его за ногу! — крикнул один из зуавов. — Тут и не захочешь, а напьешься.

— Да уж, когда вином хоть залейся, я забываю о предрассудках, — отозвался другой.

— Ей-богу, ломаться тут никто не станет. На войне как на войне, в конце-то концов!

И солдаты кинулись пить… черт побери! Пить, сколько влезет, от души празднуя небывалую удачу, каких до той поры не было отмечено в летописи полка. Зуавы накачались так, что впору было отжимать их, словно губки. Оторва наполнил фляги.

— А теперь, — объявил он, — прихватим что-нибудь для семейного ужина.

Пехотинцы возвратились во двор, где продолжала нарастать толчея. Оторва, ничего не упускавший из виду, заметил роскошный розовый куст в полном цвету, который не вызывал у мародеров никакого интереса. Жан сорвал лучшие розы, связал их травинкой и бережно заткнул букет за свой шерстяной кушак. Товарищи взирали на него с удивлением. Заниматься какими-то розами, когда у тебя под носом чуть ли не цистерна вина и переполненный живностью птичий двор!

Хоть всяк по-своему сходит с ума, и Жан Оторва, признанный в полку заводила, имел право позволить себе такую прихоть.

Сохраняя полное спокойствие, он приставил ладони рупором ко рту и крикнул:

— В ружье!.. В ружье!.. Казаки!..

Безумная паника охватила мародеров. Они второпях бросали добычу, метались по двору, сталкивались в воротах и как безумные мчались дальше, опасаясь кары неприятеля.

Зуавы, оставшиеся во дворе одни, скорчились от хохота, а Оторва весело добавил:

— Лихо мы это провернули! Грабителей ограбили, отберем, что еще приглянется, — и в лагерь. А казаков не видно и не слышно.

Свинья, в которую артиллерист вонзил саблю, испустила дух, брошенная своим погубителем. Один из зуавов взвалил ее на плечи, приговаривая:

— Пошли-поехали, сиди алу (господин боров)!

Другие похватали наудачу индюшек и гусей. Оторва держал в одной руке петуха, в другой — за шею здоровенную утку. Птицы отчаянно били крыльями и лапами. Молодой человек стал во главе своей команды и приказал:

— Налево кругом… шагом марш!

И он тронулся в путь каким-то необычным шагом, прыгая с ноги на ногу и то вскидывая, то опуская вниз петуха и утку, которые хоть и дергали лапками, но, похоже, уже были при последнем издыхании.

Поняв, что обведены вокруг пальца, недавние беглецы возвратились в поместье.

Расталкивая солдат, Оторва пробился сквозь пробку у ворот и при этом довольно чувствительно задел одного пехотинца. Не обращая внимания на сержантские нашивки на его рукаве, Жан, разогретый крымским винцом, и не подумал извиниться. Но сержант грубо окликнул нашего героя голосом, не предвещавшим ничего хорошего:

— Эй, зуав, у вас что — не принято приветствовать старших по званию?

Артиллеристы, пехотинцы, стрелки, английские карабинеры[18] тут же сбились вокруг них в кружок, предвкушая забаву, — их обидчик попал в пренеприятное положение.

Оторва всмотрелся в сержанта, узнал его и захохотал во все горло:

— Вот те на, кто б мог подумать!.. Это же Леон, мой старый товарищ, Леон Дюре, мой земляк… Как я рад тебя видеть! Вот ведь удача!

Но унтер-офицер, побелев как мел и отведя глаза, процедил сквозь зубы:

— Нет здесь никаких товарищей и никаких земляков! А есть унтер-офицер, которого оскорбил простой солдат. Приказываю вам встать по стойке «смирно» и приветствовать меня так, как это положено по званию.

Ошеломленный Оторва не верил своим ушам. Среди зуавов поднялся ропот, солдаты других соединений отозвались одобрительным гулом.

Молодому человеку показалось, что его разыгрывают. Он спросил, слегка запинаясь:

— Ты ведь шутишь, правда? Мы же выросли в одной деревне, и призвали нас в один год… В один день стали капралами, потом сержантами… Я вернул нашивки, потому что перешел к зуавам, и…

— А я повторяю, что вы отказываетесь извиниться за вашу неловкость и грубость, отказываетесь приветствовать старшего по званию. Ну что ж! Я доложу об этом моему капитану, и вы у меня еще попляшете, какой бы вы ни были зуав-раззуав!

Солдаты других частей загоготали — еще бы, они всегда завидовали солдатам этого элитного корпуса, который пользовался многочисленными привилегиями и был очень любим во Франции. Здо́рово сержант приложил этого бахвала, этого наглеца, который их одурачил, посмеялся над ними да еще присвоил себе их добычу.

Товарищи Оторвы с тревогой следили за своим вожаком. Уж очень он был спокоен с виду! Они хорошо его знали и теперь с опаской ждали развития событий. Один из зуавов коротко подбил бабки. Подталкивая локтем соседа, он прошептал:

— Ну и влип он! Теперь не отвертеться. Не хотел бы я быть в его шкуре.

Оторва залился краской, а в следующее мгновение его загорелая физиономия стала мертвенно-бледной. Вены на лбу набухли, как веревки, и подрагивали. Губы побелели, в голубых глазах появился стальной блеск. Ярость сжала горло. Пронзительным, срывающимся голосом, еле проталкивая слова сквозь стиснутые зубы, он проговорил, не помня себя от гнева:

— Ах ты, мерзавец! Вылитый папаша, яблочко от яблони недалеко катится!.. Я пытался забыть, как твой отец ненавидит моего… Негодяи всегда не выносят честных людей, ведь те выводят их на чистую воду… Но попробуй забудь!.. И ты еще требуешь, чтоб я тебе оказывал почести? Ты их получишь, я окажу тебе почести, рукой мастера окажу и долго ждать не заставлю. Ну, получай, сержант Дюре!.. Это тебе от зуава Бургея… сына старого Бургея, командира эскадрона[19] конных гренадеров[20] императорской гвардии…

Тут бы и отвесить сержанту пощечину, но у Оторвы оказались заняты руки. Левой он по-прежнему держал петуха, а правой — утку, которая билась в предсмертных судорогах.

Как это часто бывает, смешное переплелось с трагическим. Никто, однако, не смеялся, потому что всем стало ясно: зуав подписывает себе смертный приговор. Его товарищи скинули на землю поклажу, собираясь вступиться за друга. Но сделать это не успели. Оторва с ошеломляющей быстротой раскрутил над головой утку, словно пращу[21], и обрушил ее на физиономию сержанта. Утка весила не меньше семи фунтов[22], и удар получился такой сокрушительный, что оглушенный унтер кубарем покатился по земле.

Оторва вложил в удар столько страсти, что утиная голова осталась у него в руках. Шея оторвалась от тела, и оно по инерции отлетело шагов на десять.

Жан и рад был бы отдубасить сержанта как следует, но ему претило сражаться с поверженным противником. Впрочем, его гнев быстро утих. Что же до последствий — их — увы! — несложно было предугадать. Сержант с трудом приподнялся и сел. Его щека раздулась… раздулась, как тыква. Глаз покраснел, потом посинел и наконец заплыл черным подтеком. Из носа, принявшего цвет спелого баклажана, безостановочно, как из крана, хлестала кровь.

Сержант перевел дыхание и, пронзая зуава взглядом, полным дикой ненависти и свирепой радости, бросил ему в лицо:

— Ты получишь по заслугам!.. Расстрел тебе обеспечен.

Зрителям было не до смеха. Они знали, как безжалостны в таких случаях законы военного времени. Покушение на вышестоящего командира, да еще в виду неприятеля — это верный трибунал! Это смертный приговор, без отсрочки и помилования, который приводится в исполнение в двадцать четыре часа.

Но Жан Оторва принадлежал, похоже, к тем людям, которые словно выкованы из железа и не ведают страха. Он хладнокровно подобрал утку, проверил, не помялся ли его букет, и заключил, пожимая плечами:

— Ну что ж! Чему быть, того не миновать. Где наша не пропадала! Пошли ужинать.

ГЛАВА 2

Семья Буффарик. — Букет вручается по назначению. — Генерал Боске. — Арест. — Смертный приговор. — Напрасное заступничество. — Заря. — Сражение. — Пленник. — Четверо конвоиров. — Невыполненный приказ. — Жандармы опоздали.


Зуавы с блеском вышли из трудного положения. Никто из них не посягнул на неприкосновенный запас, и тем не менее в лагере готовилась грандиозная обжираловка.

Все сковороды, все котелки дымились, шипели, скворчали и издавали соблазнительные запахи. Пока жратва парилась и жарилась, Жан Оторва направился к палатке маркитантов. В прекрасном расположении духа, думать не думая о стычке, которая будет стоить ему трибунала, он шагал с той пленительной непринужденностью, секрет которой знают лишь зуавы.

Полный радушия голос, окрашенный славным провансальским[23] акцентом, громко приветствовал молодого человека:

— О, кого я вижу! Жан!.. Как жизнь, старина? Эй, Катрин, женушка!.. Роза, голубка!.. Тонтон, проказник ты мой… Посмотрите, кто пришел — наш Оторва!

Человек, что так сердечно встретил нашего героя, — старый сержант полка зуавов Мариус Пэнсон по прозвищу Буффарик. Этот ветеран африканской армии, разукрашенный нашивками, увешанный медалями и орденами, с бородой по пояс, чистокровный марселец[24], жизнерадостный, как птица, имя которой он носит[25],— маркитант Первого батальона. Плотные ряды его клиентов расступились, пропуская Оторву. Со всех сторон потянулись руки, чтобы поприветствовать отважного француза, все старались выразить ему свои симпатии.

— Здорово, Жан!.. Оторва, привет!.. Здорово, старина!

Жан Оторва продвигался с триумфом. Чувствовалось, что этого молодца знал весь полк и что любой командир мог бы позавидовать его популярности.

— Двигайся поживей, дружок! — прорычал голос с провансальским акцентом.

Жану удалось наконец вставить слово:

— Здорово, папаша Буффарик! Я счастлив, что вижу вас, и…

— Стоп-стоп!.. Ты спас нас всех четверых… ты мой лучший друг… И мы решили раз навсегда, что ты обращаешься ко мне на «ты»… как если бы был моим старшим сыном!

Да, так оно и было. Случилось это два года назад, в Кабилии[26], в Алжире. Жан Оторва спас тяжело раненного папашу Буффарика, спас мамашу Буффарик, которая храбро стреляла из двух пистолетов, а потом была окружена и обезоружена свирепыми арабами. Он спас Розу, которая поддерживала умирающего отца. Он спас Тонтона, двенадцатилетнего парнишку, который отбивался от врагов отцовским ружьем.

Да, все это — заслуги Жана, и в приказе по армии ему была объявлена благодарность. В его послужном списке значилось немало подобных поступков. Подвиги для него — обычное, будничное дело! Он и со счету сбился, столько их было.

В общем, Жан Оторва был настоящим героем Второго зуавского полка, воплощением веселой отваги, безграничной самоотверженности, вспыльчивости и горячности.

Верный и бескорыстный друг, душа нараспашку, Жан был всегда готов прийти на помощь, в крови его Создатель[27] словно растворил порох.

Мамаша Буффарик, сорокалетняя красотка родом из Эльзаса[28], двинулась ему навстречу, протянув руку, а за матерью поспешила Роза, прелестное белокурое существо восемнадцати лет от роду.

Жан, несмотря на обычный свой гонор, смутился и едва осмелился вытащить из-за пояса красивый букет, который только что нарвал во дворе разоренного хутора.

Молодой человек протянул букет девице и тихим, дрожащим голосом сказал:

— Мадемуазель Роза, я принес эти цветы… для вас… разрешите их преподнести?

— О, с большим удовольствием, месье Жан, — ответило милое создание, в то время как папаша Буффарик смотрел на них умиленным взглядом и бормотал себе под нос:

— Ах, молодость, молодость…

Жизнерадостный мальчишеский голос перекрыл остальные голоса:

— Эй, Жан, а меня ты не забыл? Это я, Гастон Пэнсон… по прозвищу Буффарик… сын полка, Второго зуавского… ученик барабанщика и твой друг…

— Забыл? Да никогда в жизни, мой славный мальчик Тонтон… мой старый барабанщик!

— То-то же! Знаешь, мне сегодня — четырнадцать!

— Весь в меня! — воскликнул отец, по-провансальски сентиментальный. И, помолчав, добавил: — Как, Жан, выпьем?

— С удовольствием!

Им уже налили, когда раздался крик:

— По местам!.. Смирно!

Все кинулись по местам, да с такой быстротой, как если бы в толпе разорвалась бомба.

К ним приближался генерал — один, пешком, и видно, что он чувствовал себя в лагере зуавов как дома.

Все узнавали его, повсюду разносились приветственные возгласы.

Это Боске[29], неустрашимый Боске!.. Боске, солдатский кумир!.. Боске, самый популярный среди командиров африканской армии! В канун сражения обычно он приходил в лагерь своей дивизии — запросто, как заботливый отец, без эскорта, без штабных, без лишнего шума, что поднимало его и без того высокий престиж.

О да! Боске — великолепный воин! И какой молодец! Подумайте только — в тридцать восемь лет командовал бригадой, вот уже почти год, как он — командир дивизии, а ему еще нет сорока четырех! Высокий, стройный, сильный, его энергичное лицо сразу внушает доверие и симпатию. Нетрудно догадаться — его широкие жесты, огненный взгляд, гасконский[30] выговор, в котором слышались раскаты грома, увлекали за собой людей.

Да, он был великолепен, он вел за собой солдат, а храбрость его вошла в пословицу: «Храбр, как Боске!» О, это красивое, такое французское имя, эти два слога, которые так легко произносятся и остаются в памяти навсегда: Бос-ке!

Впрочем, дело не в имени, ведь имя человек создает себе сам, а Боске по праву слыл героем. Он хотел бы унять энтузиазм, вызванный его появлением, — все эти крики, возгласы, здравицы!..

Зуавы топали ногами, махали руками, подкидывали фески в воздух и кричали в тысячу глоток: «Да здравствует Боске!..» Он хотел проверить, сытно ли они поели. Полные котелки и запахи кухни успокоили командира. Проходя мимо маркитантов, он дружески поздоровался с Буффариком, которого знал уже пятнадцать лет:

— Добрый день, старина Буффарик!

Старейший из сержантов покраснел от удовольствия, из его патриаршей бороды[31] вырвался клич:

— Да здравствует Боске! — И, когда гордый профиль любимого командира уже исчез из виду, Буффарик добавил: — Какой молодец! Орел!.. За такого голову сложить — счастье! А пока выпьем за его здоровье!

Мариус чокнулся с Жаном и, опрокинув стакан, воскликнул:

— Это еще что?

К ним подошли четверо вооруженных зуавов, с примкнутыми штыками, под командой сержанта, доверительно сообщившего маркитанту:

— Я влип в скверное дело!.. Мне приказано арестовать Оторву!

— Ого!.. И за что?

— Он чуть не прикончил одного сержанта из пехтуры… Я должен увести его по приказу кебира, который рвет и мечет. Начальник решил на примере Жана проучить других.

— Жан, это правда? — с тревогой спросил Буффарик.

— Правда, — невозмутимо ответил тот.

— Черт побери!.. Бедный малыш… Это пахнет трибуналом.

— Ничего не попишешь… Что было, то было… Я иду с вами, сержант.

Мамаша Буффарик запричитала, мадемуазель Роза побледнела как полотно, Тонтон стал протестовать, зуавы, столпившиеся вокруг, начали роптать, — это было последнее, что увидел Оторва, увлекаемый своими товарищами, которым претила роль жандармов[32].

Сначала они повели арестованного к его палатке. Там Жана встретил ближайший сосед, капрал по прозвищу Питух, горнист.

Он пребывал в отчаянье и, не в силах найти хоть слово утешения, бормотал про себя со слезами на глазах:

— Бедный мой дружище!.. Судьба — индейка… Бедный мой дружище…

Сержант отобрал у Оторвы его штык-нож, послужной список и Дружка — так называл молодой человек свой любимый карабин, верного друга в бою, там, на африканской земле.

Затем сержант отвел его к середине лагеря, где расположился полковник. Тот ходит взад и вперед по площадке перед своей палаткой — просторным сооружением с приподнятым входным полотнищем. В палатке трое офицеров сидели за складным столом; у края стола примостился старший сержант с пером в руке.

При виде арестованного кебир вспыхнул, вне себя от ярости:

— Как?! Это ты?! Лучший солдат моего полка… И ты выкидываешь такие номера?..

— Видите ли, полковник, под этим кроется вражда… застарелая вражда двух семей… И потом, когда он требовал знаков уважения, это было слишком оскорбительно… у меня потемнело в глазах, и я ударил его… уткой! Вы бы только видели, что это была за потеха!

— Ну и ну! Для тебя это потеха! А ты знаешь, бедолага, что этот сержант — из Двенадцатого линейного[33] полка, и его командир уже подал сокрушительный рапорт самому́ маршалу Сент-Арно![34] Маршал намерен установить в части железную дисциплину. Я получил приказ незамедлительно созвать трибунал, и он тут же за тебя возьмется… Все точно по уставу…

Несмотря на свою храбрость, Оторва почувствовал, как по коже пробежала противная дрожь. Он выпрямился, принял самую воинственную позу, на какую только был способен, и, поскольку за суровыми словами командира проскользнуло искреннее сочувствие, ответил ему с достоинством:

— Что ж, полковник, вы позволите мне завтра пойти в бой в первых рядах и подставить себя под пули?

— Это единственный способ умереть достойно.

— Но у меня будет такая возможность?

— Хорошо, ступай! Судьи ждут… иди, мой бедный Оторва!

По-прежнему сопровождаемый четырьмя вооруженными солдатами, арестованный зашел в палатку, и входное полотнище упало.

Прошло полчаса, и приговор был вынесен. Зуав Жан Бургей, по прозвищу Оторва, осужден на смертную казнь. Приговор ни отсрочке, ни обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение завтра, в полдень.

Непреклонная суровость устава не позволила судьям смягчить наказание. Да и что значит — смягчить? Присудить нашего зуава к каторге?.. К тюрьме?.. Кто знает Оторву, поймет: смерть с дюжиной пуль в груди в сто раз лучше!


Это ужасное известие повергло весь полк в горестное изумление. Сами судьи были в отчаянии оттого, что им пришлось так жестоко покарать баловня большой полковой семьи, и проклинали свою службу.

Просить о помиловании — невозможно. Да и найдется ли человек, который попытался бы растопить такую льдину, как маршал Сент-Арно?

Маркитанты были убиты горем. Мамаша Буффарик не осушала глаз. Роза, бледная как смерть, безутешно рыдала. Буффарик рвал и метал, кляня все на свете:

— Никогда им не найти дюжины зуавов для такой команды!.. Расстрелять Оторву? Черт побери! Я всех подниму на ноги… упрошу… вымолю… Нас любят в полку, так какого же черта!

Марселец носился по лагерю, пытаясь выручить друга, но все его хлопоты — увы! — оказались напрасны…

Тем временем наступила ночь. Оторву закрыли в его палатке под охраной четырех вооруженных солдат, которым приказали не спускать с осужденного глаз. Они отвечали за него головой!

Буффарик был просто неутомим. Не придумав ничего лучшего, он собрал дюжину старейших сержантов полка, рассказал им, что случилось, заразил их своим стремлением спасти Оторву, внушая зычным голосом, который дрожал от волнения:

— Друзья, неужели мы допустим, чтобы наш герой, храбрейший из храбрых, погиб как последний бандюга? Тысяча чертей, этого не случится! если уж ему суждено умереть, пусть падет как солдат!.. Пусть его сразит вражеская пуля, пусть он погибнет за родину!.. За нашу прекрасную Францию! Да, только так!.. Пойдем просить у командира этой милости… этого высшего благоволения.

Сент-Арно принял делегацию. Но главнокомандующий, терзаемый лихорадкой, едва оправившийся после приступа холеры, измученный, раздраженный, не поддался уговорам. Что бы ходатаи ни предпринимали и что бы ни случилось, Оторва в полдень будет расстрелян. Другим в назидание!

Прошла ночь, прохладная, тихая. Занялся рассвет — рассвет того дня, который для многих славных парней окажется последним. Раздался пушечный выстрел! За ним горн весело спел зорю. Зуавы разжигали костры, варили кофе.

Буффарик, проведя ночь без сна, вновь оказался у палатки Оторвы. Глаза у старшего сержанта покраснели, голос прерывался. Он хотел увидеться с Жаном, сказать ему страшную правду, обнять его, попрощаться!

Неумолимый приказ заставил марсельца отступиться. Арестанту никого не разрешалось видеть. Исключения не делали ни для старого друга, ни даже для Розы, чья молчаливая скорбь разрывала душу.

Но вот уже выпит обжигающий кофе, походные мешки завязаны, оружие наготове. Послышались короткие команды. Галопом пронеслись офицеры связи, собирались взводы, строились роты, формировались батальоны.

Не прошло и четверти часа, а полк уже был готов к выступлению. Жестокий военный порядок подчинил себе всех и каждого, и никто больше не располагал собой.

Буффарик едва успел занять свое место в строю, рядом со знаменем.

Впереди Первого батальона шагала мадам Буффарик в парадной форме, затянутая в короткую юбочку тонкого сукна, в шапочке с пером, с кинжалом, свисавшим с пояса на стальной цепочке. Позади батальона мадемуазель Роза и Тонтон катили украшенную флажками повозку. За повозкой мул Саид тащил набитые до отказа корзины.

Издали, с большими интервалами, доносились глухие раскаты орудийной стрельбы. Медленно ползли вверх белые дымки… Сражение началось.

Полковник вскинул саблю, раздалась отрывистая команда, ее подхватил звонкий голос фанфар, над рядами взмыли две тысячи штыков, и полк тронулся с места. Извиваясь, колонна ушла вправо и исчезла из виду. На месте стоянки остались лишь пустые палатки, кострища, где угасли угли, и человек двадцать инвалидов с приказом сторожить лагерь.

Арестант по-прежнему сидел в палатке. Четверо охранников не могли понять, почему из полевой жандармерии еще не пришли за ним. Их бесило это промедление, из-за которого они не могли принять участие в бою.

Бедный Жан до последней минуты надеялся, что ему будет оказана высшая милость, что ему разрешат подставить себя под пули там, наверху, на крутом склоне, где уже разгоралась ружейная пальба. Но увы! Его оставили здесь, бросили под этим полотнищем, и ногу его привязали к колышку, который Оторва напрасно пытался вырвать.

Большая военная семья отторгла его, как недостойного!.. Она больше не хотела с ним знаться!..

Скоро жандармы придут за ним, уведут как жалкого злоумышленника и перед позорной смертью подвергнут последнему унижению!

Нет, это выше его сил! Рык, вырвавшийся из груди молодого человека, перешел в рыдание.

Впервые в жизни он позволил себе такую слабость. Товарищи, которые хорошо его знали, были взволнованы до глубины души. Охваченные жалостью, они обменивались сокрушенными взглядами; им казалось, что требования устава бесчеловечны.

Один из них нечаянно вспорол штыком полотнище палатки, и они увидели мертвенно-бледное лицо Жана, его глаза, полные слез. Герой Второго зуавского полка плакал, как ребенок!

Запинаясь, прерывистым голосом, голосом из страшного сна, он воскликнул:

— Убейте меня!.. Прошу вас, убейте!.. Сжальтесь… или дайте мне оружие!

— Нет, Жан! Нет, мой бедный друг, — тихо отозвался зуав, который вспорол полотнище. — Приказ, ты ведь знаешь… это ужасно…

Оторва с трудом перевел дыхание, выпрямился и сказал окрепшим голосом:

— Робер, помнишь, как там, в пустыне, ты свалился замертво, сраженный солнечным ударом? Нас было человек пятьдесят, а у противника — пять сотен, и мы хоть и с боями, но отступали… Один раз не в счет… Ни повозки, ни тачки… каждый сам спасал свою шкуру. Кто дотащил тебя на горбу до стоянки? Кто доволок тебя, умирающего?

— Ты, Жан!.. Да, ты! — ответил зуав, сердце которого разрывалось на части.

Оторва повернулся ко второму охраннику:

— А ты, Дюлон, вспомни, кто подобрал тебя под пулями у Кабила, когда ты был тяжело ранен, когда еще немного, и тебя добили бы на дне ущелья Эль-Суат?

— Это был ты, Жан, ты — мой спаситель, и моя жизнь принадлежит тебе, — воскликнул зуав, взволнованный воспоминанием.

А Оторва не умолкал:

— Скажи мне, Понтис, кто принял на себя удар, который чуть не пронзил твое сердце? Кто бросился вперед и прикрыл тебя своим телом?

— Ты!.. Ты, Жан, и я люблю тебя, как брата!

И Оторва, продолжая это дивное перечисление, простер руки к четвертому часовому:

— Ты, Бокан, ты умирал от холеры в лазарете около Варны[35]. Не было ни санитарных повозок, ни врачей, ни начальства, ни друзей… никого, кроме больных, которые подыхали среди нечистот. Кто помыл тебя, растер, согрел?.. Кто вытащил тебя из той клоаки и приложил все усилия, чтобы спасти тебя?.. Кто, наконец, хоть умирал и сам, отдал тебе свой последний глоток водки?..

— Я обязан тебе жизнью, — отвечал зуав со слезами на глазах.

И трое других повторили:

— Да, мы обязаны тебе жизнью… что ты хочешь от нас?

— Я ничего не хочу… я умоляю вас… слышите, умоляю… во имя нашего прошлого… разрешить мне…

— Договаривай! — воскликнул Бокан. — Я догадываюсь, но говори же!

— …разрешить мне бежать туда, где свистят пули… где пушки харкают картечью…[36] где гремит адская музыка боя… где, должно быть, так славно умереть, если счеты с жизнью уже сведены… Скажите, друзья… вы согласны?

Четверо солдат обменялись быстрыми взглядами. Они поняли друг друга без слов.

Бокан ответил за всех:

— Да, Жан!

— О, друзья мои… мои храбрые друзья! Я благодарю вас… от всего сердца… спасибо!

— Мы нарушаем приказ, мы пренебрегаем своим солдатским долгом… но признательность — тоже долг. Нам грозит смертная казнь… но жертва эта сладостна. Не так ли, товарищи?

— Так, так!.. Мы все бежим с тобой на поле боя, наш герой, наш Оторва! Казаки хорошенько нам заплатят. Будем бить почем зря!

— Ладно, не теряйте времени!.. Отвяжите меня… принесите мое барахло, отдайте Дружка и пошли!

Через пять минут зуавы устремились вперед, прыгая, как тигры, а через секунду появились двое жандармов в мундирах, чтобы увести арестанта.

ГЛАВА 3

К знамени! — Внезапное нападение не состоялось. — Пирамида из тел. — На батарее. — Открыть огонь! — Карабин и пушка. — Русские ошеломлены. — Атака. — Амазонка[37].— Дама в Черном. — Ожесточенное сражение. — Зуавы верхом. — Пленница. — Неуязвимый. — Перед кебиром.


Союзническая армия насчитывала примерно пятьдесят тысяч человек[38]. Тридцать тысяч — у французов, под командой маршала Сент-Арно, и двадцать тысяч — у англичан, которыми командовал лорд Раглан[39], жалкий обломок битвы при Ватерлоо[40], где он потерял правую руку.

Прямо напротив текла красивая река Альма[41], имя которой через несколько часов будет прославлено победой.

Правый берег реки был легко доступен, зато по левому берегу тянулась полоса крутых, нависавших козырьком обрывов высотой в тридцать метров, к тому же отлично охранявшихся.

Именно на этих высотах Альмы искусно расположил свою армию князь Меншиков[42], командующий русскими силами, почти столь же многочисленными, как силы союзников.

В штаб-квартире русских полагали, что их позиции неприступны. Однако именно эти бастионы предстояло захватить англо-французской армии или неминуемо оказаться сброшенной в море и потерпеть неслыханное поражение.

Высоты Альмы, стало быть, следовало атаковать, захватить и удержать, потому что другого выхода нет и быть не могло.

Впрочем, план, разработанный двумя союзническими генералами, выглядел очень простым: атаковать одновременно оба крыла неприятельской армии, потом прорываться к центру. Англичане осуществят этот маневр на правом фланге, французы — на левом.

Обходное движение поручили дивизии Боске. От нее зависели результат боя и судьба армии. Задача являлась безумно трудной, и надо было быть Боске, чтобы за нее взяться. Дрожь брала при одной мысли о том, что требовалось вскарабкаться на эти береговые утесы и с тыла атаковать кручи, утыканные пушками и ощетинившиеся штыками. Но, с другой стороны, чего не сделает такой командир да с такими солдатами: зуавы и алжирские стрелки, егеря[43] Третьего батальона, пехотинцы Шестого, Седьмого и Пятидесятого линейных батальонов — отборные бойцы, воины до мозга костей составляли эту великолепную дивизию.

Выступление назначили на семь утра 20 сентября 1854 года[44].


Солнце медленно поднималось над горизонтом, освещая величественную картину.

На французском фланге барабаны, горны и трубы призывали встать под знамя. На стороне неприятеля русские падали на колени и затягивали молитву, а священники с крестами шли по рядам и окропляли святой водой притихших бойцов.

И вот наконец зазвучал сигнал: «К оружию!» Сейчас начнется сражение.

Боске приказал своим полкам форсировать устье Альмы. Предстоял долгий и трудный переход по дороге, размываемой прибоем, где две артиллерийские батареи будут вязнуть на каждом шагу.

Стрелки Боске обменялись залпами с противником. Завязался бой…

Вот-вот командир отдаст приказ начать штурм и бросит своих людей на прибрежные скалы. Горнисты поднесли мундштуки к губам, чтобы сыграть сигнал к атаке.

И вдруг появился офицер связи, мчавшийся во весь опор.

— Стойте!.. Стойте!.. Англичане не готовы!

Могучий наступательный порыв оказался напрасным, пришлось укладывать ничком воодушевившихся было людей и ждать, пока господа союзнички напьются чаю, упакуют багаж, и все это не спеша, хотя тем временем зуавов могут разбить наголову.

Так или иначе эффект внезапности был потерян, неприятель оказался начеку, и дивизия, не подготовившая позиций для отступления, рисковала быть уничтоженной или сброшенной в море.

И это ожидание, этот гнев, этот страх длились три смертельно долгих часа, пока эти странные союзники потихоньку занимались своими делишками, а дивизия Боске подставляла себя под пули, не имея возможности ни ответить на огонь, ни продвинуться вперед.

Однако же это потерянное время выручило Оторву и четырех его друзей, потому что иначе они бы опоздали. А теперь — запыхавшись, обливаясь потом, зуавы в конце концов догнали сослуживцев и присоединились к артиллеристам.

Артиллерийская прислуга[45], лошади, пушки, зарядные ящики — все это сосредоточилось у подножия крутого обрыва, а сверху на них с грохотом падали снаряды.

Все ворчали, чертыхались, сыпали проклятиями и пытались укрыться от окаянных осколков железа, которые калечили людей и животных. Нет для солдат более гнусного занятия, чем бездействовать под огнем.

Юный лейтенант посмотрел на кручи и пробормотал вполголоса:

— Нам туда никогда не забраться!

Оторва, услышав это, подошел ближе.

— Господин лейтенант, — сказал он, отдавая честь, — надо бы поискать дорогу, козью тропку, ну хоть что-нибудь.

— Но скала совершенно отвесная!

— Наверняка есть какая-нибудь извилистая тропинка, которая связывает подножие скалы с вершиной. Надо посмотреть на середине обрыва… Мы находили такие тропки в Кабилии.

— Если вы это сделаете, то окажете неоценимую услугу!

— Мы готовы, господин лейтенант! Распорядитесь выдать нам моток веревки… да хоть вот эту, от тюков с фуражом.

Указывая своим товарищам на вершину, Жан добавил:

— А ну-ка — пирамиду! Раз-два!

Это упражнение было знакомо зуавам. Они сложили на землю ружья, мешки, пожитки, и Понтис, настоящий геркулес[46], прижался спиной к скале. Дюлон залез ему на плечи, Робер вскарабкался на Дюлона, а сверху взобрался Бокан.

Операцию провели с такой быстротой и ловкостью, что артиллеристы не смогли сдержать криков восхищения. Оторва взял веревку, намотал ее вокруг пояса и с обезьяньим проворством взлетел на плечи Бокана.

Вытянутые руки его достали высоты в семь метров! Скала здесь была менее отвесная, камни и переплетения корней образовывали какие-то выступы. Работая руками и ногами, Жан одолел еще метра три и радостно вскрикнул:

— О-о, прекрасно! Маленькая площадка!

Он закрепился на месте и мгновенно размотал веревку, один ее конец спустил вниз, крепко взял в руку другой, откинулся назад и скомандовал:

— Поднимайсь!

И четверо зуавов, подтягиваясь на руках, один за другим полезли наверх и стали рядом с товарищем.

— А теперь мешки да ружьишки!

Артиллеристы привязали к веревке мешки, потом ружья. Зуавы подтянули их к себе и стали карабкаться дальше.

Через пять минут они уже были на самом верху. Потрясающе! Перед ними простерлось обширное плато[47], обстреливавшееся русскими ядрами. Однако после трудного подъема им показалось, что здесь вполне можно обосноваться.

Зуавы быстро обежали гребень плато, не обращая внимания на пули, которые взрывали землю и отлетали рикошетом, вздымая облачка пыли. Край плато разрезала расселина, опаснейшая ловушка, которая зигзагом спускалась вниз и терялась в зарослях ежевики.

С риском сломать себе шею Оторва устремился к расселине, вихрем слетел вниз, запутался в колючих ветках, выдрался из них, сыпля проклятия, и оказался… перед самим генералом Боске, окруженным штабными офицерами.

Ошарашенный генерал вскрикнул:

— Черт побери! Откуда ты взялся?

— Сверху, господин генерал!

— Не может быть!

— Это так же верно, как то, что я имею честь разговаривать с вами. Я искал дорогу для артиллерии… и нашел… вот она!

— Молодец!.. И правда ведь нашел!.. Теперь не медлить!.. Скорей, братцы! Расчищайте!.. Расчищайте!..[48]

За две минуты, работая топорами и саблями, солдаты обнажили начало тропинки.

Примчался командующий артиллерией.

— Майор Барраль, — обратился к нему Боске, — следуйте за этим зуавом, проверьте состояние дороги и возвращайтесь.

Офицер кинулся вслед за Оторвой. Они вскарабкались по склону, и майор тут же бегом возвратился назад.

— Господин генерал, мы пройдем!.. Не знаю как, но пройдем!

Боске скомандовал во второй раз:

— Все сюда!.. Все сюда!.. Тащите пушки! Тише!.. Без шума!.. Занимайте позиции и сразу открывайте огонь!

Первое орудие вползло на кручу.

Это казалось неправдоподобным, немыслимым, бредовым.

Да, но каким неистовым порывом были охвачены солдаты!.. Это исступление, смерч!

Зуавы, егеря, стрелки бросились к лошадям, лафетам[49], зарядным ящикам. Они толкали, тянули, подымали… Пояса, шарфы, ремни, тросы — все шло в ход, чтобы втащить орудия наверх.

Иногда пушки откатывались назад. Лошадей взбадривали, под колеса подкладывали мешки, чтобы притормозить откат. Масса людей, обливаясь потом, задыхаясь, металась в невероятной мешанине тел, рук, ног, оружия и мундиров; животные и люди в чудовищном напряжении хрипели, натыкались друг на друга и все же продвигались вперед.

Наконец у всех вырвался вздох облегчения. Первую пушку вытолкнули на плато. Пока подтягивались остальные, лейтенант установил ее на огневую позицию.

Впереди, на расстоянии восьмисот метров, передвигались темные группы солдат — русские.

— Огонь! — скомандовал лейтенант.

Звук выстрела понемногу затих, а юный офицер проследил взглядом за полетом снаряда, который, с шумом пролетев над плато, обрушился на неприятельскую пушку. Пушка опрокинулась. Раненые артиллеристы отскочили в сторону.

— Браво! — вскричали зуавы в восторге.

Другая русская пушка собралась им ответить. Французы хорошо видели, как ее наводили на них, и каждый думал про себя: «Не мне ли это?»

Лишь пятеро зуавов вскинули карабины на плечо и стали целиться, как будто перед ними виднелись мишени.

— Огонь! — крикнул в свою очередь Оторва.

Пять ружейных выстрелов слились в один. Пятеро русских артиллеристов упали сраженные.

Великолепные стрелки!

Французские артиллеристы перезарядили пушку, с силой вгоняя снаряд в ствол.

— Молодцы, зуавы! — воскликнул лейтенант.

Зуавы тоже перезарядили карабины. Уф, какая возня с этим оружием старого образца! Надо скусить патрон[50], вынуть пулю, высыпать порох в ствол, загнать туда пулю, протолкнуть ее глубже шомполом[51], взвести курок…

Лучшим из солдат удавалось за минуту сделать два выстрела и зарядить карабин для третьего. Зуавы спешили. Их стальные шомполы позвякивали: клинг! клинг! Оторва нашел еще время обратиться к офицеру:

— Господин лейтенант, я не хочу вас обижать, но не кажется ли вам, что мой Дружок плюется так же далеко, как ваш громила?

Лейтенант не успел ответить. Пять или шесть ядер обрушились на позицию. Двух лошадей разорвало в клочья, четыре человека упали, пушка опрокинулась, одно из колес разбило вдребезги.

Артиллеристы спокойно, словно на маневрах, поставили запасное колесо. Им теперь было не до разговоров. Зуавы, стреляя без передышки, били по русским артиллеристам с потрясающей меткостью. Наконец подтянулись и остальные французские пушки. Они расположились на позиции, а солдаты, которые втащили их наверх, пока прикрывали их ружейной пальбой.

И тут прозвучал сигнал атаки!

О, этот дьявольский зов горна, от которого бросает в жар, сердце рвется из груди, ноги сами готовы нести вас! Звуки горна гонят вас вперед, кружат голову, доводят до безумия!

Найдется выпивки глоток,

Э-гей!

Найдется выпивки глоток.

Наконец англичане подготовились. Они атаковали с другого фланга. Боске не мог больше сдерживать своих людей и дал им волю. Солдаты бросились на штурм высоты, вцепились в склон руками и ногами, вжались во впадины, ухватились за камни, за корни и стали подыматься все выше и выше, точно прилив, который ничто не в силах остановить.

— Вперед!.. Вперед, солдаты!.. И да здравствует Франция!

Вот уже вся дивизия — на плато, бой разгорелся с неудержимым ожесточением.

Однако князь Меншиков не мог смириться с тем, что французы вырвались на плато. Он бранил и оскорблял тех, кто являлся к нему и докладывал, что его левый фланг опрокинут.

Царский вельможа повторял слова, которые отныне войдут в историю:

— Это невозможно!.. Чтобы подняться сюда, надо быть помесью обезьяны и тигра!

Он твердо знал, что высоты, защищенные рекой и крутым обрывистым берегом, стратегически неприступны, и потому не позаботился об их обороне.

Что говорить — русский главнокомандующий был так уверен в победе, что пригласил севастопольскую знать на поле боя, полюбоваться поражением французов.

Одни дамы, в амазонках, гарцевали на великолепных лошадях. Другие, небрежно раскинувшись в изысканных ландо[52], укрывались под зонтиками. Оскорбительно смеясь, они поддразнивали французов на расстоянии менее ружейного выстрела.

Те смотрели на женщин с усмешкой и старались, чтоб их не задели пули, которые слишком часто бывают слепыми! Вместо пуль балагуры посылали им шуточки, попахивавшие скорее казармой, чем салоном[53].

Зуавы уже окрестили этих дам: полк королевских бабенок.

Здесь особенно выделялась одна, в строгом черном одеянии. Она то удалялась, то снова приближалась, выражая всем своим видом бесконечное презрение к происходившему. Сохраняя среди пуль и ядер хладнокровие и высокомерие, незнакомка являла собой живое воплощение ненависти и омерзения. Две крупные лошади, которыми с удивительным проворством правил рыжебородый мужик в розовой рубахе, шарахались и вставали на дыбы перед дымками разрывов, а их хозяйка восседала во всем своем мрачном великолепии, точно инфернальное[54] божество, несомое аллегорическим[55] облаком.

Оторва, которого эта демонстрация презрения начинала выводить из себя, сказал своим товарищам:

— А что, если мы подцепим эту Даму в Черном?.. Что она здесь шастает? Поболтаем с ней, а потом уж присоединимся к своему полку.

— Это идея! — вскричал Понтис. — Нам нужно каждому раздобыть себе по заморской курочке!

— Зуавы — верхом! Это было бы шикарно!

— Вон целый табун несется на нас… только выбирай!

— Внимание! Берегись кавалерии!

Ошеломленный, раздосадованный Меншиков наконец понял всю серьезность положения. Если маневр Боске осуществится, русские пропали. Человек энергичный и твердый, главнокомандующий решил немедля разгромить французскую дивизию. Он подтянул все резервы: пехоту, кавалерию, конную артиллерию — превосходные части, в которых был совершенно уверен, и с яростью бросил их против солдат Боске.

В то же время князь отдал приказ все сжечь — фермы, аулы, мельницы, виллы, чтобы лишить малейшего укрытия французских стрелков, чье дальнобойное орудие приводило его в отчаянье.

В распоряжении Боске было шесть тысяч пятьсот штыков, двенадцать пушек и ни одного кавалериста. Ему предстояло отразить атаку двадцати тысяч русских из трех армий, располагавших полусотней пушек.

Внезапно сражение стало особенно ожесточенным. Сент-Арно послал к Боске офицера связи с приказом держаться до последнего. И Боске, который видел, какие страшные бреши пробивали в его дивизии вражеские пули и ядра, ответил:

— Скажите маршалу, что я не могу позволить противнику уничтожать меня более двух часов.

Артиллеристы держались, как всегда, до последнего. В первой батарее было уже потеряно убитыми и ранеными сорок человек, искалечена половина лошадей; во второй — жертв оказалось не меньше. Обе батареи защищали две роты венсенских стрелков, которых косил адский огонь.

Среди грохота взрывов донесся звук трубы. Сигнал к атаке! — его играли русские кавалеристы.

Гусарский полк устремился на батареи, чтобы посечь артиллеристов и захватить или заклепать орудия.

— Картечь! — закричали командиры батарей. — Картечь! И дайте им подойти!

Для защиты пушек обслуга взялась за карабины; капралы и сержанты обнажили сабли. Стрелки образовали каре[56]. Батальон зуавов подбежал мерным шагом.

Возле первой пушки, которую они отстояли, Оторва и четыре его товарища перевели дух.

— Глядите не упустите ку́рочек! — Жан не отказался от своего плана.

Совсем рядом заливалась труба. Гусары[57] приближались со скоростью молнии.

— Взвод, пли!.. Рота, пли!.. Батальон, пли!..

Пушки и карабины загремели одновременно. Облако дыма, в котором исчезли свои и чужие, люди и лошади, накрыло плато.

Крики, ржание лошадей, брань, стоны и звон металла. Паническое, беспорядочное бегство великолепного гусарского полка, от которого осталась половина.

Героическая атака, яростное сопротивление, страшные Удары, неистовство, жуткие раны, беспощадная смерть — противники были достойны друг друга!

Во время рукопашной, короткой, но необыкновенно яростной схватки, пятеро зуавов вонзали штыки в ноздри оставшихся без всадников лошадей. Лошади, остановленные на всем скаку, встали на дыбы. Зуавы тут же ухватились за поводья и с цирковой ловкостью прыгнули в седла. С этой минуты атака захлебнулась. Гусары повернули на сто восемьдесят градусов и бешеным галопом возвратились для переформирования.

Лошади, оседланные зуавами, попытались догнать своих, стали бросаться из стороны в сторону. У наездников не было плеток, поэтому они усмиряли животных с помощью штыковых ножен. Потом, взбадривая их окриками, поводьями и каблуками, пустили в бешеный галоп, рыча, как арабские наездники:

— Адроп!.. Адроп!..

Все это случилось так неожиданно, что артиллеристы и стрелки в восторге прокричали:

— Молодцы, зуавы!

Они помчались через фронт своего батальона, и кто-то из офицеров воскликнул:

— Черт побери! Клянусь, это Оторва!

И тут же в этих странных кавалеристах, которые, горяча коней, с воплями мчались к экипажу Дамы в Черном, товарищи узнали Жана и его конвоиров. Голоса артиллеристов слились в мощный крик:

— Виват Оторве!.. Да здравствует Оторва!

Через две минуты русский экипаж был окружен. Оторва, почтительно склонившись, обратился к Даме в Черном:

— Мадам, я поклялся вас пленить! Так и случилось!.. Вы в плену.

Красивое лицо Дамы в Черном исказилось от ярости и странно побледнело. Ее глаза метали молнии. С необычайной быстротой она схватила заряженный пистолет, лежавший с ней рядом на сиденье, и в упор выстрелила в Оторву.

— А я поклялась убить первого француза, который со мной заговорит, — ответила она сдавленным голосом.

Голос дрожал, жест внушал ужас, но выстрела не последовало.

Капсула[58] не удержалась, отошла от заряда, раздался сухой слабенький щелчок. Пистолет дал осечку. С прежней вежливостью, чуть насмешливо, зуав еще раз поприветствовал даму и добавил:

— Не расстраивайтесь, мадам!.. Вы были обречены на неудачу, ведь я неуязвим. Подумайте сами! Я был приговорен к смерти, именно в эту минуту меня должны были расстрелять… Видите, от смерти я ушел уже дважды. Я буду жить сто лет!.. Как говорится, не отлита еще та пуля, которая меня убьет. Извольте добровольно следовать за нами.

Скрепя сердце, зная, впрочем, что ей не грозит никакая опасность, Дама в Черном смирилась со своей участью.

Она сказала несколько слов по-русски кучеру. Воспитанный в покорности и послушании, привыкший ничему не удивляться, крепостной слегка прищелкнул языком, и лошади тронулись по знакомому сигналу в сторону французских позиций.

Через пять минут странная пленница и ее не менее странный эскорт оказались в самой гуще Второго зуавского полка.

Лежа на земле, зуавы отвечали, как только могли, на страшный огонь русских. Появление наших героев вызвало неподдельный энтузиазм. Клики зуавов перекрыли грохот боя. Бойцы с налитыми кровью глазами, почерневшие от пороха, бурно приветствовали охрипшими голосами своих товарищей, потому что их триумф был триумфом всего полка.

Вся группа направилась к полковнику. Он восседал верхом, рядом со знаменем, в окружении штабных офицеров. Экипаж и конвоиры остановились в десяти шагах. В это мгновение вблизи с грохотом разорвался снаряд, разбросав во все стороны град осколков.

Лошадь полковника, которой осколок попал в висок, пала под ним, сраженная наповал. Русский кучер свалился на землю с разбитым черепом. Дама в Черном вскрикнула и потеряла сознание. Зуавы кинулись к передней лошади в упряжке, готовой понести, в то время как невредимый полковник ловко высвободился из стремян. С завидным хладнокровием старого солдата он сказал Оторве:

— Как? Это ты, негодник? Что ты здесь делаешь?

— Господин полковник, я привел вам сменную лошадь. Прошу простить меня, что упряжь не по форме.

— Ладно, так и быть!.. Иди, займи свое место в строю… и постарайся, чтобы тебе размозжили голову…

— Господин полковник, вы очень добры!.. А мои товарищи?

— Такие же негодники, как и ты! Пусть отправляются на позиции. Что касается пленной, доставьте ее к врачу.

Пятеро зуавов, стоя под огнем, отдали честь командиру, развернулись и присоединились к своей весьма поредевшей роте.

Они вытянулись на земле рядом с Питухом, горнистом, который был рад им без памяти и засыпал друзей вопросами.

— Да все было проще пареной репы, — ответил Дюлон, — мы находились в лагере на посту… ну а затем, какой там к черту пост… какой лагерь… плевали мы на него…

И Оторва добавил, разрывая зубами патрон:

— Потом мы поработали разведчиками, далее — в артиллерии, после — в кавалерии! А теперь мы снова — пехтура! Давай, Дружок, давай, старина, за работу!

ГЛАВА 4

Во время боя. — Глоток для солдата. — Светская дама и маркитантка. — Тайна!.. — Быть может. — Чувство собственного достоинства. — Англичане. — Штыковая атака. — Рукопашная. — Полууспех. — Телеграфная вышка. — Оторва и знамя. — Победа при Альме.


Наверху, на плато Альмы, где смерть угрожала каждому и без передышки наносила свои удары, свирепствовала жажда.

Жестокая, мучительная жажда, так хорошо знакомая солдатам!

Волнение, смертельная опасность, грохот взрывов, едкий, удушливый дым, разъедающий губы порох из патронов, которые рвут зубами, — все это вызывало сильнейшую лихорадку, распалявшую кровь…

У зуавов звенело в ушах, глаза помутнели, голова горела, во рту пересохло — жизнь бы отдали за глоток воды!

Но котелки были пусты, и давно. Солдаты грызли пули, сосали камешки, жевали травинки, чтобы умерить муки жажды.

— О-о, мамаша Буффарик!.. Мы спасены, мы спасены!..

Спокойная, бодрая, такая же невозмутимая под ураганом пуль и снарядов, как сам кебир, маркитантка подошла к зуавам с полной флягой.

Это не вода, нет, это молоко от бешеной коровки. Лучше это или хуже?

— Мамаша Буффарик! Стаканчик, умоляю!

— Сейчас, мой мальчик! Будь здоров!

Госпожа Пэнсон живо повернула маленький медный краник, который сверкал, как золотой, наполнила стопку и протянула ее жаждущему.

— Тысяча чертей! Будто огонь глотаешь!

Маркитантка поспешила к другому солдату.

— Мамаша Буффарик! У меня в глотке уголь!.. Скорей!.. Хоть глоточек!

— Пожалуйста, малыш!

— Спасибо!.. Держите, вот деньги…

— Сейчас некогда рассчитываться. Касса закрыта. Заплатишь после боя.

— Но… если я сыграю в ящик?

— Ты потеряешь больше, чем я! Придешь, когда захочешь, не беспокойся…

Она спокойно двигалась в самом пекле, не обращая внимания ни на вой снарядов, ни на свист пуль, и обходила ряды с неизменной улыбкой, являя собой образец бесстрашия и доброты.

Стопка за стопкой — и фляга пуста. Мамаша Буффарик побежала, чтобы наполнить ее снова. О, это было недалеко. В тылу полка, рядом с санитарной повозкой. Там же находились доктор Фельц, Роза, Тонтон и их мул, Саид. Мул тащил два бочонка, весь запас жидкости.

В одном из бочонков — спиртное для тех, кто сражается. В другом — чистая вода для раненых.

Умело и ловко, а главное, самоотверженно помогала Роза майору-медику, который рылся в кровавом месиве раздавленной плоти и раздробленных костей.

Бедные раненые! Их неустанно доставляли музыканты, выполнявшие обязанности санитаров.

О, что за ужасное зрелище являл собой этот уголок поля боя, где трава была покрыта кровавой росой, где пульсировала измученная плоть, где мужественные и гордые молодые люди слабым голосом звали в агонии маму, как в детстве!..

Мамаша Буффарик поспешно направилась к этому трагическому месту, оказавшись там в ту самую минуту, когда у перевязочного пункта остановилось ландо, и увидела Даму в Черном. Та все еще была без чувств.

Мамаша Буффарик ничего не видела и не слышала о подвигах Оторвы, совершенных за густой завесой дыма, и не знала, откуда и как появилась здесь эта незнакомка.

Однако вид неподвижной женщины, бледной как полотно, быть может, мертвой, не мог не тронуть доброе сердце маркитантки.

Она подошла ближе, убедилась в том, что та еще дышит, и торопливо расстегнула ее атласный корсаж[59]. Тщательно сложенные бумаги выскользнули при этом на землю. Зуав, стоявший рядом, подобрал их, а маркитантка растерла водкой виски́ незнакомки.

Дама открыла глаза, пришла в себя и, увидев французские мундиры, сделала гневный жест.

Она оттолкнула мамашу Буффарик, заметила свои бумаги в руках солдата и вскрикнула не окрепшим еще голосом:

— Мои бумаги!.. Дайте их мне… они мои… верните их… я требую!

— Нет уж, — ответил служивый. — Слава Богу, я службу знаю… я отдам их кебиру в собственные руки, а он передаст их командующему… такой порядок!

— Я не хочу!.. Я не хочу!..

— Вот еще! Мало ли кто чего не хочет!

Дама неприязненно сжала губы. Она была встревожена и раздосадована. Мамаша Буффарик спокойно сказала:

— Ну же, не надо так волноваться, лучше выпейте что-нибудь для бодрости. Не упрямьтесь, это от чистого сердца.

— Нет, — ответила незнакомка твердо. — От французов, врагов моей родины, мне ничего не надо.

Взглядом своих больших глаз, похожих на черные алмазы, она окинула кошмарную картину лежащих вповалку тел, и дьявольская радость осветила ее прелестное лицо.

В эту минуту к ней подошла Роза со стаканом воды в руке. Она услышала жесткое «нет!» Дамы в Черном и сказала ей своим мелодичным, нежным голоском:

— Но эти враги великодушны… они перевязывают ваших раненых, как своих… по-братски помогают им… взгляните, мадам!

Белое личико юной девушки, ее легкий румянец были очаровательны. Роза носила простенькое ситцевое платье и соломенную шляпу с трехцветной кокардой[60]. Из-под шляпы выбивались пышные волосы. Изящество и достоинство, с каким девушка держалась, внушали восхищение и симпатию.

Незнакомка смотрела на нее долго, пристально, невольно поддаваясь обаянию ее слов и взгляда. Странное чувство пробудилось в глубине души воинственной славянки, неуловимое, болезненное и сладостное. Глаза ее, такие прекрасные, несмотря на холодный блеск, увлажнились непрошеной слезой.

Потом она прошептала голосом тихим, как дыхание:

— Да… конечно… ей было бы столько же лет… и эти золотые волосы… эти васильковые глаза… этот цвет лица… лилия, роза… и такая благородная осанка… она ничуть не похожа на маркитантку!

Девушка тоже неотрывно смотрела даме в глаза, и та тихонько добавила:

— От вас, дитя мое, я приму этот стакан.

Женщина утолила жажду, неотрывно глядя на Розу, которая вызывала у нее смешанное чувство пылкой приязни и мучительной боли.

Не замечая грохота сражения, звуков бойни, стонов раненых, забыв о том, что находится в плену, забыв о своей слепой ненависти, забыв обо всем, она спросила:

— Как вас зовут, дитя мое?

— Роза Пэнсон, мадам.

— Роза!.. Красивое имя, и так вам идет. Из какого вы края? Откуда родом ваши родители?

Мамаша Буффарик почувствовала себя немного задетой и грубовато вмешалась в разговор:

— Мой муж из Прованса… я из Эльзаса… а моя дочь родилась в Африке.

— О, из Эльзаса?.. Вы говорите — из Эльзаса?

— Да, а что в этом плохого? Но, прошу прощения, вам уже лучше, правда? Я возвращаюсь к моим зуавам, мне надо их напоить… А раненым нужны заботы Розы… Прощайте, мадам…

— Прощайте! Быть может…

Но Дама в Черном не могла просто так проститься с Розой. Она испытывала настоятельную потребность установить с этой юной девушкой какую-то душевную связь… подарить ей что-то на память… Сама мысль о расставании с девушкой терзала ее сердце… хотелось, чтобы Роза ее не забыла.

Женщина отстегнула с воротничка роскошную брошь с черными бриллиантами и неловко, с бестактностью иностранцев, не знающих ни нашего бескорыстия, ни нашей гордости, протянула ее Розе.

— Мадемуазель Роза, — сказала незнакомка, — примите от меня эту безделушку.

Девушка покраснела, отступила на шаг и с достоинством возразила:

— За стакан воды?.. О, мадам!

— На поле боя стакан воды стоит целого состояния.

— И все же в нем не отказывают даже врагу!

— Вы горды! Это хорошо. Но позвольте, по крайней мере, пожать вам руку.

— О, от всего сердца, мадам, — ответила Роза и протянула руку, которой позавидовала бы графиня.

В это время появился адъютант с приказом обыскать экипаж и препроводить Даму в Черном к главнокомандующему.

Две руки успели соединиться в стремительном рукопожатии. И Роза вздрогнула оттого, что рука Дамы в Черном была холодна, как мрамор.

Экипаж тронулся, и незнакомка, не отрывая взгляда от изящного силуэта девушки, снова прошептала:

— Да!.. Ей было бы столько же лет… Она была бы столь же прекрасна и горда! Ах, будь проклята Франция!.. Да, проклята!.. Проклята вовек!


Сражение на плато становилось все более ожесточенным. Дивизия Боске таяла на глазах. Ее била артиллерия, преследовала кавалерия, теснила пехота. Генерал держался подчеркнуто спокойно, но был очень бледен, на лбу у него выступили крупные капли пота. Он считал минуты, еще немного — и их опрокинут. Оставалось единственное средство — наступление! Только наступление могло поднять дух армии, и тогда она прорвет сжимавшее ее кольцо железа и огня.

Если не придет подмога, они погибнут все до единого.

Окружив своего командира, офицеры связи ждали приказа.

— Что же, господа, передайте команду: мешки на землю — и в атаку!

Офицеры связи пустили коней в галоп и под страшным огнем добрались до командиров корпуса.

И тут же Боске издал радостный возглас, на его мужественном лице расцвела улыбка.

— Англичане! Наконец-то!

Вот оно, долгожданное подкрепление, но с каким опозданием!

Сквозь пороховой дым и мглу пожаров стали заметны английские части, которые продвигались вперед, чтобы захватить наполовину сгоревшую деревню Бурлюк[61], и перейти реку Альму по мосту.

Сбитые в компактные группы, эти великолепные пехотинцы маршировали, как на параде, с оружием наперевес, печатая шаг; унтер-офицеры, оборачиваясь, выравнивали строй.

Грандиозное, величественное зрелище! Но какое же абсурдное!

Ведь лучше было бы развернуться там, куда не достигают ядра! Разумнее было бы разделить войска, расположив колонны на расстоянии друг от друга!..

Русские артиллеристы занимали выгодные позиции. Они стреляли словно по мишеням, и при каждом выстреле снаряды укладывали наземь целые шеренги, точно гигантская коса проходила по маковому полю.

Через пятнадцать минут треть покалеченных бойцов лежала уже на земле.

Но деревню захватили без сопротивления, отважные солдаты форсировали Альму и угрожали теперь правому флангу русских.

— Браво! Красные мундиры, браво! — кричали в восторге французы.

В полках и батальонах дивизии Боске раздавались короткие команды:

— Мешки скинуть!.. В штыки!.. Барабаны и горны… в атаку!..

Артиллерия дала последний залп картечью, и тут же раздался страстный зов фанфар, сопровождаемый басовитыми раскатами барабанов.

Людей, измученных ожиданием, было невозможно сдержать. Они кричали во все горло:

— В штыки!.. Черт подери!.. В штыки!

Зуавы и венсенские стрелки шли впереди. Кто первым приблизится к противнику?

— Беглым шагом!

Дым рассеялся. В ста пятидесяти шагах виднелись русские. Они стояли неподвижно, ощетинившись штыками.

Солдаты без приказа ускорили шаг. Ряды сломались. Барабаны и горны умолкли. На несколько мгновений воцарилась напряженная тишина.

И вот из пяти тысяч глоток вырвался могучий крик:

— Да здравствует император!.. Да здравствует Франция!

Русские с расстояния в шестьдесят шагов ответили бешеной пальбой.

Но ничто не могло остановить порыва французов. Тигриными прыжками они кинулись на человеческую стену. Перед ними выросли парни в просторных серых шинелях, с перекрещенными белыми ремнями, в зеленых штанах, заправленных в сапоги.

Враги сошлись в рукопашной. Раздался лязг металла, посыпались проклятья, звериные вопли, предсмертные хрипы.

Выносливые, вышколенные, бесстрашные, эти богатыри с усами и бакенбардами, все израненные, сдерживали натиск наших солдат.

Восхищенный мужеством русских, Наполеон сказал о них: «Их мало убить, их надо еще заставить пасть!»

Первая линия была прорвана или, точнее, уничтожена.

За ней шла вторая, готовая к безжалостной рубке, готовая на любые жертвы.

Егеря, зуавы и линейные стрелки, опьяненные порохом и кровью, уже не владели собой. Они летели, как смерч…

Не желая ни сдаваться, ни отступать, русские предпочитали смерть в бою.

За несколько минут Владимирский полк потерял своего командира, трех командиров батальонов, четырнадцать капитанов, тридцать поручиков и подпоручиков[62] и три сотни солдат.

В Минском и Московском полках оказались выведенными из строя половина солдат и офицеров.

Дивизия Канробера[63], которую в центре повел в атаку сам ее отважный командир, захватила все вражеские позиции.

Повсюду союзникам сопутствовал успех, но о победе говорить было еще рано.

Медленно, словно нехотя, отстаивая каждую пядь земли, грозная русская армия, истекая кровью, отступала к стратегическому пункту под названием «Телеграфная вышка».

На плато, подступы к которому были защищены траншеями, возвышалось строение из бруса, скрепленного крест-накрест досками. Здесь собирались строить сигнальный телеграф[64], и отсюда возвышенность получила свое название.

Солдаты Меншикова собрались там в каре. Их насчитывалось более двадцати тысяч, кроме того, русские ощетинились шестьюдесятью пушками, заряженными картечью.

Чтобы закрепить победу, следовало начинать новое сражение. И оно разгорелось тут же, еще более ужасное и ожесточенное, чем первое.

Блистательный маневр, предпринятый Боске, вывел на острие атаки полк алжирских стрелков, находившихся в резерве. Они оказались рядом с зуавами и образовали вместе с Тридцать девятым пехотным полком первую линию атаки.

— В штыки!

Стрелки кинулись вперед очертя голову, выкрикивая свои арабские проклятия. Обманутые восточным покроем мундиров и особенно их голубым цветом, русские приняли наступавших за турок и пренебрежительно зашумели:

— Турчата!.. Турчата!..

Заблуждение длилось недолго, им пришлось жестоко за него расплачиваться. В неудержимом порыве алжирские стрелки преодолели траншеи, перепрыгнули эполементы[65] и ворвались в гущу ошеломленных русских.

В заслоне из человеческих тел оказалась пробита брешь. В нее устремились зуавы, егеря и линейные стрелки, в то время как алжирцы расширяли кровавый проход.

Русские проявляли несокрушимую стойкость, сражению не было видно конца. Настоящими героями стали храбрые африканцы. Исступление кровопролитной бойни охватило всех. Люди безжалостно убивали друг друга всеми возможными способами. Они расстреливали друг друга в упор, всаживали перекошенные штыки, обрушивали приклады, которые разлетались вдребезги. Оставшись без оружия, противники душили, давили, кусали друг друга!

Убитые и раненые покрывали землю жутким ковром.

Вокруг Телеграфной вышки кипел особенно жестокий бой. На вышке развевалось русское знамя, и пока никому не удавалось водрузить на его место французский флаг.

Все, кто брался за это опасное дело, пали, изрешеченные пулями.

Погибло уже человек тридцать, когда лейтенант Пуадевен из Тридцать девятого линейного полка добрался наконец до первой площадки. Он едва успел взмахнуть знаменем своего полка и тоже упал замертво. За ним поднялся на вышку сержант Флери. Его опрокинула пуля, попавшая прямо в лоб. Командир полка зуавов, сжимая одной рукой полковое знамя и указывая другой на верх вышки саблей, до самого эфеса[66] окрашенной кровью, воскликнул:

— Ко мне!.. Ко мне, храбрецы!.. Поднять… Тысяча чертей! Поднять знамя зуавов!

Человек пятьдесят вызвались схватиться за древко и ринуться навстречу неизбежной, но славной смерти.

— Я… господин полковник!.. Я!.. — раздался громоподобный голос, перекрывая пальбу.

— Это ты, Оторва?

— Господин полковник… друзья мои… умоляю вас… ведь я приговорен, вы знаете… и вот я…

— Иди, Оторва! — согласился полковник, протягивая зуаву знамя.

Жан рванулся, но кто-то схватил его за руку, и провансальский голос трубным звуком отдался у него в ушах:

— О, старина!.. Ты, конечно, впереди всех!

— Буффарик!.. Брат мой!.. Вперед, за Францию! — Оторва наклонился и добавил вполголоса: — И за мадемуазель Розу!

Он взлетел по грубо сколоченной лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек. Пули свистели со всех сторон, ударяясь о доски, откалывая щепу.

Вот храбрец уже на первой площадке. Пять сотен выстрелов прогремели разом. Жан разразился хохотом, и белоснежный оскал его зубов отчетливо высветился на закопченном лице.

Он закричал во все горло:

— Да здравствует Франция! Да здравствует Франция!..

Под градом пуль молодой человек ловко взбирался дальше.

И вот он очутился наверху, на второй площадке, и его гордый силуэт, освещенный ярким солнцем, отчетливо выделился на фоне небесной синевы. Клики восторга смешались с яростным ревом. Раздался еще один залп!

Французы, которые не сводили с него глаз, замерли в ужасе.

Ударом ноги зуав сшиб древко русского знамени, и оно упало, словно смертельно раненная птица. Потом он развернул французское трехцветное знамя, и вот уже его полотнище забилось на ветру.

— Какой храбрец! — радостно вскрикнул полковник.

Солдаты, столпившиеся у подножия вышки, водрузили свои шапки на острия штыков и замахали ими в воздухе. Послышалось громоподобное «ура». И огонь прекратился, как будто появление французского знамени убило надежду в сердцах неприятеля.

Горнист поднес ко рту горн и затрубил во всю силу своих легких: «Равнение на знамя!» — и все горны, все барабаны дивизии загрохотали и запели, возвещая о победе при Альме![67]

ГЛАВА 5

Ссора монахов. — Претензии русских. — Союз. — Объявление войны. — Силистра[68] и Варна. — Холера. — В Крыму. — Маршал Франции и русская княгиня. — Шпионка или патриотка. — Кольцо с бриллиантом. — Бокал шампанского. — Переодевание. — Бегство.


В очередной раз Европа была охвачена огнем! Франция и Англия, вступив в союз с Турцией, сражались против России.

Война приняла с самого начала ожесточенный характер. Она обещала быть долгой и кровопролитной. Уже появилось немало победных реляций, исполненных воодушевления и бравады, было произведено немало повышений по службе, но сколько слез, горя, смертей успела принести война. Таковы два лика славы!

Итак, война шла, шла на рубежах Востока, где все было создано для солнца, неги, для жизни сладостной и легкой!

Почему началась эта война? Причина ее — одна странная история, в сущности, не причина, а повод: просто-напросто ссора монахов, столкновение клобуков[69].

А в чем же заключалась настоящая причина? В амбициях России, которая на протяжении многих веков претендовала на Константинополь[70] и Оттоманскую империю[71].

Однако царь Николай I[72] так искусно переплел повод с истинной причиной, так удачно выбрал время и час, к тому же повод был так удобен, а причина так очевидно созрела, что разделить их оказалось невозможно.

Вот эта короткая, но поучительная история.

На территории мусульманской Турции находятся святые места христиан. Святые места охраняются общинами «латинских» (католических) и греко-православных монахов, равными по численности. У каждой из них свои прерогативы[73] и свои права, закрепленные подробным протоколом.

Итак, греки — при этом не будем забывать, что и духовным и мирским главой греческой церкви является российский император, — греки мало-помалу вторглись в права латинян, да так, что тех чуть было не изгнали из одной из самых почитаемых в мире святынь.

На основании ряда договоров Франция на протяжении веков считается официальным покровителем латинских, или католических, монахов. Они потребовали у Франции поддержки. Франция провела расследование и обратилась к султану. Но Россия высказалась в пользу греческих отцов еще более громким голосом и показала зубы.

Турция испугалась и издала фирма́н[74], узаконивший посягательства греческих отцов.

Это решение Оттоманской По́рты[75] заново поставило под видом религиозного соперничества серьезную проблему политических влияний, тем более важную в 1853 году, когда Французская империя только что оправилась после декабрьского переворота[76].

Чтобы укрепить свой престиж и престиж империи, Наполен III был более чем склонен обнажить шпагу. Участники конфликта попытались разрешить его дипломатическим путем, но каждый лишь обострял вопрос, который перерос наконец в европейский.

В то время как дипломаты препирались друг с другом, Россия неустанно вооружалась, а Николай красивыми словами и лживыми обещаниями водил Англию за нос. Он пошел даже на то, что предложил Англии поделить Турцию и передать ей Египет. Именно в ходе этих переговоров русский император в энергической и живописной манере назвал Оттоманскую империю «больным человеком». Словцо это произвело фурор и не забыто до сего дня.

«Больной человек умрет, — говорил он английскому послу, — приготовимся принять его наследство».

Англии хватило благоразумия отказаться от подарка, который был бы для нее по меньшей мере обременительным.

Вопрос о святых местах не двигался с места. Он мог бы быть разрешен в два счета, но Николай умышленно осложнил его решение, направив послом в Константинополь князя Меншикова. Этот единственный в своем роде дипломат, человек заслуженный, но по-солдатски грубый, вел себя весьма беспардонно и для начала публично оскорбил министров султана. Этим он хотел припугнуть Абдул-Меджида[77], правителя нерешительного и слабого, и тот действительно трепетал и медлил.

Меншиков приехал с заданием раздуть огонь. Чтобы покончить с переговорами, он предложил султану 21 мая 1853 года унизительные условия, которые означали бы для Турции отказ от ее могущества.

Чаша терпения переполнилась. Абдул-Меджид устами своего министра отверг требования России. Меншиков, взбешенный, дал министру пощечину и немедленно уехал в Петербург.

— Ты добился успеха? — спросил у него Николай (разговор шел по-французски).

— Да, ваше величество! Я ушел, хлопнув дверью[78].

Этот незамысловатый каламбур до слез рассмешил государя всея Руси.

Всем было ясно, что война надвигается, и все ее опасались. В такой ситуации Англия, Австрия, Франция и Пруссия собрались в Вене на знаменитую конференцию, целью которой было предотвратить вооруженное столкновение. В порядке ответа на мирную инициативу великих наций Николай предпринял неспровоцированный захват дунайских провинций.

Царь в течение многих лет клялся британскому послу, что никогда не начнет войны, и до Англии с некоторым запозданием дошло, что ее обманули, одурачили, предали. Потому-то Англия и присоединилась к Франции в попытке остановить Россию, угрожавшую нарушить европейское равновесие.

В ответ на это соглашение Россия 30 ноября 1853 года разгромила турецкий флот под Сино́пом[79]. Стало ясно, что Николай собирается употребить все свои силы на ведение войны, рассчитывая выйти из нее победителем.

Тем не менее Англия и Франция, к которым вскоре присоединился Пьемонт[80], выжидали до следующего года. Воевать никто еще не был готов!

Только 27 марта, после того, как союзный договор был подписан, русскому императору была объявлена война[81].

Главнокомандующим французской армии был назначен маршал Сент-Арно. 27 апреля 1854 года он погрузил в Марселе своих солдат на корабли и 7 мая прибыл в Галлиполи[82].

Лорд Раглан, участник сражения при Ватерлоо, командовал английской армией. Соединенный флот Франции и Англии под командованием адмиралов Гамелена и Дендаса перевез войска и провиант. Действия союзников на суше должны были быть согласованы. Адмирал Дендас сражался в стане противников Наполеона I, и это было очень странное зрелище — вчерашние заклятые враги, ставшие союзниками и искренними друзьями!

Еще более странное и сильное впечатление производили корабли, на которых рядышком, по-братски, развевались флаг Британской империи и трехцветный французский флаг.

Едва только союзники высадились в Галлиполи, еще не очень зная, что делать дальше, как пришло известие, что семьдесят тысяч русских под командованием генерала Паскевича[83] осадили Силистру, большую крепость, господствующую над Дунаем.

Сент-Арно стремительно повел свою армию к Варне, с тем чтобы настигнуть русских у Силистры.

Погрузка, морской переход, разгрузка — все это заняло немало времени. Наконец все было готово, и Сент-Арно собирался выступить из Варны. В это время выяснилось, что Горчаков[84], сменивший Паскевича, после страшной бомбардировки и множества яростных попыток взять крепость приступом, 23 июня 1854 года снял осаду.

Это отступление, это бегство русских в тот момент, когда армии должны были соединиться, привели Сент-Арно в отчаяние. Было ли отступление русской армии реальным или разыгранным? Не ловушка ли это? Может быть, театром военных действий станут дунайские княжества? Надо ли сосредоточить войска под Бухарестом?

Маршал совершенно не доверял Австрии. Будет ли она союзником? Неприятелем? Сохранит ли нейтралитет? Невозможно было выработать твердый план… Что делать? Ждать?

В обстановке неопределенности и изматывающего безделья под небом, изрыгавшим огонь, армию союзников постигло страшное бедствие. Холера! Она поразила Пирей[85], Галлиполи, Константинополь и, наконец, Варну, где появилась 29 июля.

Сент-Арно попробовал было провести отвлекающий маневр в Добрудже[86], на территории, ограниченной дельтой Дуная. Он надеялся заманить туда русских и там удержать. Но русские бежали, ибо на них обрушился тот же бич, опустошавший ряды обеих армий.

За две недели французы потеряли три тысячи человек[87]. Одна только Первая дивизия недосчиталась тысячи девятисот!.. И сколько еще выздоравливающих нужно было отправить на родину!

Тогда маршал принял решение атаковать неприятеля в Крыму. Он хотел ударить в самое сердце могущественной державы, уничтожить Севастополь, громадный и таинственный арсенал, опору России на юге.

Эпидемия пошла на убыль. Надо было переформировать армейские корпуса, укрепить войсковые единицы, пополнить снаряжение и провиант, согласовать действия вспомогательных служб, короче, организовать экспедицию.

Погрузка на корабли была произведена в Варне 1 сентября 1854 года. Армия к этому времени провела на Востоке четыре месяца, потеряла три тысячи пятьсот человек, а неприятеля никто еще не видел!

Четырнадцатого сентября соединения союзников, не встретив сопротивления, высадились у Старого форта, чуть ниже евпаторийской бухты; девятнадцатого они выступили в поход и расположились лагерем между Булганаком и Альмой; двадцатого дали сражение и одержали при Альме победу.

Такова в общих чертах предыстория этой знаменитой кампании, в которой было пролито столько крови, пережито столько страданий, проявлено столько героизма. Узнав противника, стороны научились уважать друг друга.

Да, после мучений, просчетов и страданий первых месяцев при Альме была одержана победа, величественная и блестящая. Маршал Сент-Арно, торжествуя, составил подробную депешу императору и военному министру и отправил ее со сторожевым судном в Варну.

Изнуренный, не успевший прийти в себя после приступа холеры, главнокомандующий нуждался в отдыхе. Он ушел в свою палатку. Просторное полотняное сооружение состояло из трех помещений — гостиной, столовой и спальни, обставленных лишь самым необходимым: складная мебель, походная кровать.

Обычно Сент-Арно пил только воду, но сейчас он поддерживал свои силы шампанским, которое подавал ему ординарец, африканский стрелок.

Маршал собирался лечь, но в эту минуту ординарец доложил ему, что явился старшина Лебре с дамой. Срочное дело. Маршал хорошо знал этого старого солдата, служившего под его началом еще тогда, когда он командовал зуавами. Лебре — храбрый, честный, надежный человек.

— Что случилось, старина? — спросил его маршал с ласковой фамильярностью.

— Господин маршал… взвод зуавов… верховых… задержали шпионку!

— Ты говоришь — верховых?.. Ох уж эти шальные зуавы… так значит — шпионку?

— При ней бумаги, за которые положен расстрел… Кроме того, она предложила мне двадцать тысяч франков, чтоб я дал ей возможность бежать…

— И ты отказался… прекрасно! Я доволен тобой, Лебре…

— Это мой долг, господин маршал.

— Дай мне бумаги.

Сент-Арно просмотрел их, ворча:

— О, мерзавка!.. О, подлые предатели!.. Приведи сюда эту женщину и погуляй пока возле палатки.

Лебре вышел и тотчас возвратился вместе с Дамой в Черном.

Сент-Арно ожидал увидеть перед собой авантюристку и приготовился встретить ее сурово. Но, узнав незнакомку — ее горделивую походку, благородные светские манеры, — вскочил, пораженный, и воскликнул:

— Как? Княгиня!.. Вы!.. Это вы?..

— Это я, маршал!

— Вы, кого императрица Франции удостоила своей благосклонности… вы, подруга жены маршала Сент-Арно!.. Вы, любимица Тюильри![88]

— Увы, это так, маршал!

— Неужели нам суждено было встретиться при таких тяжелых и трагических обстоятельствах?

— Трагических для моей любимой родины… для святой Руси.

— И тяжелых для вас, княгиня…

— Это верно: я ваша пленница.

— Мы не воюем с женщинами… Но на вас пало подозрение… скажем прямо: вас уличили в шпионаже… а у шпионов нет пола.

— Фи, маршал… какое вульгарное слово… не забывайте, вы обращаетесь к свояченице[89] князя Меншикова, выдающегося русского адмирала и главнокомандующего царской армии!

— Но как же, княгиня, как вы назовете то деяние… доказательство коего у меня в руках?

— Я люблю… нет, это слишком слабо… я обожаю… я боготворю мое отечество… я русская до глубины души… до последней капли крови! Я готова пожертвовать жизнью… готова умереть…

— Это делает вам честь, и я уважаю ваше чувство, но…

— Но я женщина!.. Я не могу командовать эскадроном, в упоении мчаться в атаку и рубить саблей чужеземцев, попирающих землю моей родины…

— Стало быть, вы, — холодно прервал ее маршал, — вы пистолету предпочитаете пистоли…[90] или, как это у вас называется, золотые рубли. Другими словами, вы за деньги добываете секретные сведения о нашей армии…

— Вы считаете это преступлением? А разве не этим занимаются ваши дипломаты, ваши военные атташе?

— Да, но в мирное время, а не на войне… Кроме того, они не попадаются…

— Дешевая ирония! Но что бы вы ни говорили, я повторяю: я — патриотка, а не шпионка.

— Бог мой! Можно назвать и так и этак, но разница здесь в том, что патриотка еще опаснее шпионки, если она, как вы, молода, красива, благородна, богата и бесстрашна.

— Ваши комплименты неуместны, маршал!

— Я не кривлю душой, княгиня! И в заключение могу сказать: патриотка, которая покупает совесть наших солдат… склоняет к предательству наших офицеров… толкает на гнусные поступки наших паршивых овец, а потом использует все это против нас… — Княгиня попыталась протестовать, но маршал живо перебил ее: — Не пытайтесь отрицать… у меня список… вот он… с именами, чинами и номерами полков. Вот, кроме того, секретные сведения об этих несчастных, которых я прикажу немедля арестовать, судить и вынести им суровые приговоры. Что касается вас, сударыня…

— Прикажете меня расстрелять?

— Следовало бы! Но я ограничусь тем, что вышлю вас во Францию, чтобы вас заточили там в крепость до конца войны.

Маршал, все еще очень слабый, встал. Он прохаживался по палатке, а Дама в Черном, не двигаясь, следила за ним со странным выражением ненависти и иронии.

Перед ней на складном столе стояла бутылка шампанского и полный бокал. Сент-Арно пытался поддержать свои силы, но едва держался на ногах.

У княгини на пальце сверкало кольцо с большим черным бриллиантом, который дополнял ее траурный убор. Бриллиант, двигаясь в оправе, плотно закупоривал собой маленькое углубление.

С величайшими предосторожностями она сдвинула камень, и в ту минуту, когда маршал повернулся к ней спиной, сделала над бокалом какое-то быстрое движение рукой.

Бесцветная капля соскользнула с кольца, упала в бокал и мгновенно растворилась в искрящемся шампанском.

Маршал ничего не видел, ничего не заподозрил. В эту минуту быстрый стук копыт оборвался у палатки, и снаружи донесся шум голосов. Дежурный провозгласил громким голосом:

— Адъютант его превосходительства милорда Раглана просит господина маршала принять его без промедления.

— Иду, — ответил Сент-Арно. — Простите, княгиня, я на минуту вас покину.

Дама в Черном слегка кивнула головой. Маршал, снова почувствовав слабость, взял бокал с обычным своим сердечным средством и выпил его залпом. Потом быстро перешел в соседнее помещение.

— Депеша вашему превосходительству, — проговорил по-английски молодой звучный голос. — Мне приказано вручить ее вам и дождаться ответа.

— Хорошо, лейтенант!

«Они будут заняты минут десять, — прикинула Дама в Черном. — Каждая минута дорога… надо действовать!.. О, я отомщу!..»

Она вытащила из кармана маленький перочинный ножик, обнажила лезвие, ловко прорезала в углу полотнище и приникла глазом к маленькому отверстию.

Княгиня ясно увидела адъютанта, молодого красивого шотландца[91] в походной форме.

Дьявольская улыбка исказила ее красивое лицо. Она внимательно огляделась вокруг. Никого. Никто ее не видел.

На ящике для багажа она заметила наполовину свернутый клетчатый походный плед и произнесла свистящим шепотом:

— Я спасена!

С необыкновенным проворством она расстегнула свою юбку из черного атласа, и та упала на землю. На ней осталась короткая нижняя юбка и невысокие русские сапожки а-ля[92] Суворов. Пленница оторвала от пледа широкую полосу, обернула ее вокруг нижней юбки и оказалась таким образом в подобии шотландского наряда. Оставшуюся часть пледа она перекинула через плечо.

С лихорадочной поспешностью, не делая, однако, ни одного неверного движения, женщина отрезала края своей фетровой шляпы, превратив ее в плоскую шапочку, украшенную задорным пучком черных перьев.

Это перевоплощение в шотландца, эти гениальные фокусы заняли у нее не больше четырех минут.

В соседнем помещении маршал и английский адъютант вели оживленную беседу. Дама в Черном вытащила карандашик, который всегда держала при себе и которым модницы подводят ресницы и брови. Скорей!.. Скорей! Она наметила над верхней губой тень, похожую на пробивающиеся усики, и тем самым завершила свое превращение в мужчину.

Изобретательность, хитроумие и хладнокровие сделали свое дело — метаморфоза[93] совершилась.

Она снова взяла ножик, осторожно разрезала полотно в задней части палатки и просунула голову в дырку.

С этой стороны палатки никого не было. Лишь несколько оседланных лошадей в сбруе покусывали друг друга и били копытами. На подносе с шампанским лежала коробка сигар. Незнакомка взяла одну, закурила, схватила подвернувшийся под руку хлыст, выскользнула в дыру и, подражая спесивым повадкам английских офицеров, направилась к лошадям.

Верный Лебре ходил взад и вперед перед палаткой командующего. Он поджидал Даму в Черном и не обратил внимания на смешного офицерика в шотландской юбке. Старшина отвернулся и продолжал прохаживаться перед палаткой.

Лжешотландец отвязал одну из лошадей, ловко вскочил в седло и спокойно пустил животное рысью. Двое часовых взяли на караул, и через пять минут всадник исчез из виду.

В этот момент маршал Сент-Арно снова почувствовал слабость и потерял сознание. Спешно вызвали штабного врача, тот хотел оказать командующему первую помощь, но сразу понял, что состояние больного очень серьезно, и послал за главным врачом, Мишелем Леви.

Мишель Леви, личный друг маршала, пришел к грустному заключению:

— Холера или отравление… Маршал не протянет и недели! Спасти его невозможно!

ГЛАВА 6

После сражения. — Среди врагов. — Раненый лейтенант. — Снова Дама в Черном. — Выстрелы. — Бешеная погоня. — Мертвая лошадь. — Засада. — Французский штаб в опасности. — Опутанный сетью. — Бравада. — Под кинжалом.


Сражение было ожесточенным, но коротким. В половине шестого пополудни бойня прекратилась[94]. Противник отступил по всем направлениям. Пострадавшие оглашали окрестности душераздирающими стонами.

Повсюду лежали и русские раненые. Бедняги не сомневались, что пришел их последний час. Они сталкивались со свирепостью турок, и сами, побеждая, никого не щадили, и потому думали, что в англо-французской армии такие же жестокие нравы.

На солдат с носилками и санитаров с окровавленными руками они смотрели как на палачей. Измученные страданием, искалеченные, потерявшие много крови, раненые покорно подставляли шеи и просили прикончить их поскорее, без лишних мучений.

Но солдаты в красных штанах приближались с состраданием на лице. Они осторожно приподнимали несчастных, грубоватыми, но добрыми словами выражая свое сочувствие, давали пить. Одному смочили губы, другому поднесли стаканчик воды, третьему наложили шину на раздробленную руку или ногу, остановили кровотечение, освободили рот от набившейся земли.

Напряжение немного спало. Русские, парализованные страданием и страхом, всхлипывали, как дети. Слышались участливые голоса:

— Черт побери!.. Ах ты, бедолага… считай, что ты вытащил счастливый билет… чего ж ты хочешь!.. Это война… не держи на нас зла… ну досталось тебе этой железякой… сегодня тебе, завтра мне…

— Ну же, держись!.. Давай попей еще, еще глоточек… сейчас доктор тебе поможет…

Раненый, не понимавший слов, но догадывавшийся об их смысле, вымученно улыбался синеватыми губами и шептал:

— Боно французин…

И спаситель его сердечно отвечал:

— Боно московец…

Эти четыре слова стали паролем в разговоре врагов.

Подобные сцены можно было увидеть на каждом шагу; одна за другой печальные процессии направлялись к полевым лазаретам. Поле боя ненадолго оживало. Зуавы возвращались сюда в поисках вещевых мешков, брошенных в штыковой атаке.

Они избежали смертельной опасности, и теперь их охватывало неудержимое веселье. Они курили, пели, отпускали шуточки. Кто-то свистел и покрикивал:

— Ко мне, Азор!.. Ко мне… ну же!.. Ах ты, лентяй!

Азор — это вещевой мешок. Азор не прибегал. Его находили среди множества других, оставленных без хозяина.

Нехитрые пожитки зуава, его барахлишко, пакет с табаком, трубка, какие-то безделушки, последняя записка от землячки и письмо стариков родителей — все это оставалось брошенным на месте бойни.

— Азор — сирота!.. Бедная сиротка… — бормотал один из весельчаков, и голос его дрожал.

Вдруг раздался вой — протяжный, тоскливый, словно плач.

— Тихо! — сказал весельчак. — Похоже, что настоящий Азор кого-то оплакивает… Надо посмотреть!

Оторва и его лихие дружки вышли из боя невредимыми, без единой царапины. Они побежали на звук к месту расположения артиллерийской батареи.

Перед ними высилась жуткая мешанина человеческих тел, лошадей, раздавленных ящиков, сломанных колес. Русские кавалеристы, французские пехотинцы и канониры лежали сваленные в страшные груды. Оторва пошел на вой и заметил маленькую собачку, которую видел краем глаза, когда был на батарее. Работая лапами и зубами, собака пыталась сдвинуть тела и освободить одно из них.

Но добраться до него она не могла и, сжавшись, задрав мордочку, отчаянно выла. И снова разгребала тела лапами.

При виде зуавов она угрожающе ощерилась.

— Ко мне… Фу!.. Храбрый пес… мы друзья, — ласково уговаривал ее Оторва.

С помощью Бокана Оторва приподнял тела трех гусаров и добрался до французского офицера в мундире артиллериста, совсем юного, со шрамом поперек лба. Рука его продолжала сжимать эфес сабли, от лезвия которой остался один обрубок. Собака кинулась к хозяину, тихонько повизгивая, и принялась вылизывать его лицо, залитое кровью.

— Тысяча чертей! — воскликнул Оторва. — Это же наш отважный лейтенант! Он еще теплый, но дыхания не слышно.

— И все-таки… может, он еще жив? — спросил Бокан.

Оторва расстегнул мундир, прижал ухо к груди офицера и уловил слабое биение сердца.

— Надежда есть… Скорей!.. Его надо в лазарет!

Но санитары давно закончили работу. Всех раненых унесли. Если бы зуавы не пришли за своими мешками, бедный лейтенант остался бы лежать под трупами до следующего дня.

Лазарет находился далеко, надвигалась ночь, что же делать?

Кое-как из двух ружей соорудили носилки, выстлали их русскими шинелями и положили раненого. Словно поняв, что ее хозяину желают добра, собачка перестала рычать и скулить. Она завиляла хвостом, бегая взад-вперед и суетясь, а когда процессия тронулась в путь, возбужденно запрыгала.

Двое зуавов несли носилки, двое других шли рядом — на смену. Оторва поддерживал раненого, который лежал в неудобной позе.

Плато опустело. Мешки подобрали, и солдаты стягивались в лагерь, уже новый, на завоеванной территории.

На каждом шагу зуавы натыкались на трупы. Сильный толчок — и раненый застонал.

— Нет худа без добра, — проговорил Оторва. — По крайней мере, ясно, что он жив.

— Если бы он мог выпить глоточек, — обронил Робер, один из носильщиков.

— Мысль хорошая! — поддержал его Бокан. — Если человек может выпить глоток, значит, он возвращается к жизни.

Зуавы остановились, и Оторва влил в рот раненому каплю водки, чудом обнаруженную на дне одной из фляжек.

— Пошла! — серьезно прокомментировал Бокан, который внимательно следил за операцией. — Молодец парень! Клянусь потрохами, он будет жить.

Лейтенант, чуть шевельнувшись, открыл глаза, и взгляд его упал на Оторву, воинственная физиономия которого осветилась доброй улыбкой. Узнав зуава, он глубоко вздохнул и прошептал еле слышным, прерывающимся голосом:

— Вы спасли меня… снова… Благодарю вас!..

При звуке родного голоса собака начала лаять и скакать как безумная.

— Мы нашли вас благодаря ей, господин лейтенант, — отозвался Оторва.

— Картечь! — окликнул ее раненый.

— Превосходное имя для собаки артиллериста!

И пока верный пес лаял до хрипоты от радости, лейтенант спросил слабым голосом:

— Мы победили?

— Да, господин лейтенант! Победили на всех направлениях.

— О, я счастлив, теперь могу спокойно умереть.

И он снова впал в забытье.

Тут зуавы заметили среди сумеречных теней всадника, который мчался крупной рысью.

— Не двигайтесь! — сказал Оторва товарищам. — Мне кое-что пришло в голову… сейчас увидите.

Всадник приблизился к зуавам, и те увидели, что это английский офицер.

Оторва расставил перед лошадью руки, и та остановилась. Зуав, поднеся в приветствии руку к феске, сказал всаднику, невозмутимо взиравшему на него, выпуская изо рта кольца дыма.

— Извините, господин офицер! Не могли бы вы оказать мне услугу. С нами лейтенант нашей армии… он умирает… Не могли бы вы поскорей прислать кого-то, кто бы помог… или одолжить нам вашу лошадь… Мы устроили бы его в седле и доставили в ближайший лазарет.

Англичанин, флегматичный и бесстрастный, продолжал молча курить сигару.

Наблюдательный Оторва заметил прежде всего, что на лошади была французская сбруя, чепрак[95] с гербом императора. Кроме того, у наездника не было шпор, какой-то чудной костюм, настоящая карикатура на военную форму. Очень странно…

Все это вызывало сомнения: «Что же это?.. Причуда?.. Предательство?.. Посмотрим».

Он подошел ближе и принялся внимательно рассматривать диковинного седока. И тут молодой человек заметил тяжелые черные косы, едва прикрытые шапочкой… Потом тени усов, нарисованные в спешке… они так портили это античное лицо с холодными чертами. Жан поймал на себе быстрый взгляд блестящих черных глаз, словно обжигающий огнем. Недавнее воспоминание пронзило его мозг.

Оторва положил руку на поводья и воскликнул:

— Дьявол меня возьми! Это же Дама в Черном! Вы снова моя пленница.

Дама в Черном плотнее уселась в седле, сжала колени и с маху нанесла сильнейший удар по холке лошади. Породистая лошадь, взнузданная с утра, возбужденная сражением, совершила чудовищный прыжок и унеслась с гневным ржанием.

Несмотря на свою атлетическую[96] силу, Оторва, сбитый с ног, отлетел в сторону, а животное помчалось во весь опор среди трупов. Дама в Черном разразилась громким хохотом, который хлестал больнее, чем удар плетки, и прокричала:

— Будь ты проклят!.. Я убью тебя при третьей встрече!

С неизменным своим хладнокровием Оторва вскочил как ни в чем не бывало, а его товарищи сыпали проклятиями.

Жан снял с перевязи карабин, приговаривая:

— Подумаешь, делов… я и не почувствовал!.. А ну-ка, Дружок…

Молодой человек прицеливался две-три секунды, затем выстрелил.

Лошадь подпрыгнула на месте и заржала от боли.

— Готово! — закричал Бокан. — Через четверть часа она падет…

— Да, но эти четверть часа надо не упускать ее из виду.

— Ты лучший бегун в полку… как и лучший стрелок… Я бы на твоем месте…

— Что бы ты сделал?

— Я побежал бы наперерез и перехватил бы эту стерву, пока еще не совсем стемнело…

— Верно… У этой гадины немало грехов на совести, и она может нам еще навредить… Но как же лейтенант?

— Не беспокойся! Мы отнесем его в лазарет…

Разговор не занял и минуты. Лошадь с отважной наездницей успела пробежать метров пятьсот.

Оторва тут же принял решение. Он перехватил своего Дружка за середину ствола и, балансируя им, кинулся в отчаянную погоню за беглянкой.

На первый взгляд эта погоня казалась совершенно безумным предприятием. Но от Жана Оторвы можно было ожидать всего, даже невозможного.

Какая сила!.. Какая энергия!.. Какая выносливость!.. Да прибавьте к этому еще технику бега и легкие из бронзы!

Он перепрыгивал через трупы и сохранял дистанцию между собой и лошадью, которая понемногу замедляла бешеный галоп. Она скакала уже не так свободно, начинала частить. Но благородное животное собиралось бежать до последнего вздоха.

К несчастью, быстро смеркалось, хотя предметы вокруг еще можно было различить. Местность становилась все более пустынной. Не попадалось больше ни раненых, ни трупов людей и лошадей. Оторва вышел уже за пределы поля битвы. За спиной остались армии, перегруппированные и сосредоточенные теперь на месте их прежних бивуаков.

Дама в Черном, видимо, хорошо знала эти места и была к тому же хитрым стратегом, так что ей удалось обойти воинские части, караулы, посты. Дорога свернула в сторону. Всадница решительно направила по ней храпящую лошадь.

Зуав ничуть не устал и прыгал, как козленок. Время шло, теперь он уже находился в расположении войск противника. Ему казалось, что он видел неясные силуэты, которые исчезали при его приближении. Мародеры? Русские солдаты, отставшие от своих частей и пробиравшиеся к Севастополю?

Какое ему дело! Надо было догнать беглянку, и он ее догонит, куда бы она ни пыталась его завести — в засаду, навстречу опасности, навстречу смерти!

Копыта лошади цокали по камням дороги. Погоня длилась уже более получаса.

Оторва остановился на минуту, вытер обшлагом пот со лба и пробормотал:

— Куда к черту она меня тащит?.. В Севастополь? Вряд ли я один смогу взять город.

Странные, пугающие звуки донеслись до его ушей.

«Лошадь в агонии… ее хрип! Скорей!.. Скорей!..»

Зуав помчался, пробежал полкилометра и натолкнулся на лошадь, которая содрогалась в последних конвульсиях. При свете луны, поднимавшейся над горизонтом, он различил золотое шитье на чепраке.

«Я был в этом уверен!.. — прошептал зуав. — Но где она, эта чертова кукла?»

Жан услышал слово, произнесенное на незнакомом языке, в ответ прозвучала короткая команда.

Пять или шесть язычков пламени вспыхнули справа и слева.

Оторва — старый вояка, его никогда не покидало хладнокровие. В один миг он ничком бросился на землю.

Пули со свистом пронеслись над головой храбреца. Он вскочил, размахивая своим грозным карабином.

Перед ним возник человек.

— Огонь! Раз, два!

Человек упал с пробитой грудью.

Еще один повернулся и попытался удрать.

— Не так быстро, эй! — ухмыльнулся Оторва и всадил штык между лопатками беглеца. Тот повалился ничком, сраженный наповал.

— Кто следующий? — насмешливо крикнул зуав. — Больше никого?.. Тогда вперед…

Остальные растворились в темноте. Плохо только, что за время этой стычки зуав потерял след Дамы в Черном.

Другой на его месте вернулся бы к своим, раз ничего больше нельзя сделать.

Но Оторву не зря так прозвали. Он ничего не делал как другие. Его манило неизвестное и опасное, препятствия утраивали его способности. Жан устремился вперед, пробежал около двухсот метров, заметил высокое дерево и прислонился к его стволу.

Здесь он спокойно зарядил карабин и довольно пробормотал про себя:

«Скажу не хвастаясь — мы с тобой, Дружок, стоим целой роты».

Молодой человек прислушался к далеким шумам, доносившимся с равнины: глухой стук колес, ржание лошадей, позвякиванье упряжи, неясный гул… Ему были хорошо знакомы эти звуки, которые издает армия на марше.

Русские войска отступали на юг, почти бежали.

Оторва отправился дальше, рассудив, что если он и не найдет Даму в Черном, то, по крайней мере, принесет своим командирам ценные сведения о противнике.

Он дошел до берега реки — вероятно, это была Кача[97]. Перейдя речку по деревянному мосту, француз оказался среди кустов винограда, увешанных тяжелыми гроздьями. Он сорвал на ощупь виноград, съел несколько спелых кистей и отправился дальше. К несчастью, поднялся густой туман и за несколько минут затянул луну и звезды. Теперь Оторва потерял ориентиры.

Он пошел наугад, сбился с пути, снова нашел дорогу, опять потерял и наткнулся в конце концов на большой дом, каменные стены которого едва выступали из тумана.

На первом этаже светилось окно. Зуав уловил звуки голосов. Он прижался ухом к стеклу и ясно различил высокий голос, тембр которого заставил его вздрогнуть.

— Приказ по союзническим армиям предусматривает бивак на Каче… Здесь, в имении князя Нахимова[98], разместится французский генеральный штаб… Надо стереть его с лица земли… взорвать!

— Слушаюсь, княгиня, — ответил мужской голос.

— Она!.. Это она! — прошептал зуав.

— Бочкина месте?

— Да, княгиня!.. В людской и в подвалах. А что же тот солдат, который вас преследовал?

— О, он давно потерял мой след, если только его не убили там, в засаде.

— Ну-ну, — усмехаясь, пробормотал Оторва. — Сейчас увидишь, что малыш еще жив.

Разговор продолжался, и отважного зуава охватил страх: заговор грозил гибелью обожаемым командирам французской армии, только что увенчавшей себя славой.

Нельзя было терять ни минуты. Следовало без промедления сообщить обо всем высшему командованию, чтобы оно изменило маршрут, иначе катастрофы не избежать.

И, уже не думая о том, каким образом Дама в Черном оказалась посвящена в эти тайны, Оторва, превозмогая охватившую его усталость, решил скорей возвращаться к своим. Легкий шум заставил его повернуть голову. Он отошел от окна и принялся вглядываться в густой туман.

Что-то непонятное просвистело в воздухе и обрушилось на французского разведчика. В мгновение ока его опутали и связали сетью. Сильнейший толчок свалил пленника на землю. Он был не в силах ни отбиваться, ни порвать сеть, вообще не мог двинуться.

Абсолютно беззащитный, Жан очутился в руках безжалостного врага. Раздался свист. Топоча сапогами, подбежали человек шесть. Они грубо схватили Оторву и потащили в большую комнату, залитую светом.

Перед столом стояла Дама в Черном, поигрывая кинжалом. Это страшное оружие наносит смертельные раны. Люди, притащившие зуава, положили его на стол, так что маленькая ручка, сжимающая рукоять кинжала, вполне могла достать связанного.

Зуав, однако же, не отвел глаз. Он холодно смотрел сквозь ячейки сети, опутавшей его лицо, прямо в глаза своей противнице.

Она же тихим свистящим голосом, задыхаясь от бешенства, сказала ему с невыразимой ненавистью:

— Ты для меня воплощение француза… врага моей родины… Захватчик… будь ты проклят… я ненавижу тебя. Я обещала убить тебя при третьей встрече… я не искала тебя… но ты в моих руках… и ты умрешь!

Вид занесенного над ним кинжала прибавил Оторве смелости. Он ответил:

— Это я первый поднялся сегодня на плато Альмы… это я нашел дорогу для артиллерии… это я сделал первый выстрел… Это я, наконец, водрузил французский флаг на Телеграфную вышку. Я говорю об этом, чтобы вы поняли: я не боюсь смерти. Я солдат! И я презираю вас, как солдат презирает убийцу! Подлого убийцу!

Пренебрежительный взгляд француза, его жесткая отповедь привели Даму в Черном в бешенство. Не отдавая себе отчета ни в словах, ни в поступках, охваченная неудержимой ненавистью, она всадила кинжал в грудь зуава с криком:

— Умри же!

ГЛАВА 7

Реванш Дамы в Черном. — Удар кинжалом. — В глубине подвала. — Смотрите-ка… мертвец не мертв… — Порох, вино и окорок. — Из огня да в полымя. — Мина. — Бессилие.


Когда сталь коснулась груди неустрашимого солдата, по всему телу его прошла дрожь. Сдавленный стон сорвался с его губ, отчаянный стон смелого и сильного человека, осознавшего свое бессилие перед лицом смерти.

Он слабо дернулся в своих путах, потом закрыл глаза и замер. Дама в Черном долго смотрела на него, затем отступила на шаг. Кинжал выскользнул у нее из рук и с глухим стуком упал на пол.

В ее глазах потухла та страшная ненависть, которая обжигала, словно раскаленный металл. Гнев ее исчез при виде неподвижного тела.

— Двое в один день, — прошептала она. — Маршал и солдат!.. Да… это ужасно — так убивать… И это жестокое слово: подлый убийца… оно как пощечина. Да… может быть… Ну что ж… пусть так… я согласна: подлый!.. Я люблю святую Русь так, что согласна на подлость, на преступление… я готова на все ради ее спасения!.. Прочь слабость и сомнения!.. Вперед, за родину!

Люди, которые захватили, а потом притащили Оторву, были одеты по-крестьянски. Это татары — круглолицые, раскосые, с приплюснутыми носами, привыкшие к покорности и послушанию. Оки бесстрастно наблюдали за странной женщиной и ее жертвой.

Татары не поняли ни слова из того, что говорила Дама в Черном, поскольку размышляла она вслух по-французски.

Теперь они равнодушно ждали приказа, чтобы выполнить его беспрекословно, каким бы он ни был.

Дама в Черном, к которой вернулось ее обычное хладнокровие, спросила их по-русски:

— Барин здесь?

— Да, он ждет вместе с господином полковником, — ответил один из крестьян.

— Хорошо!.. Уберите отсюда это тело.

— И что с ним сделать? Бросить в колодец?

— Ни в коем случае! Французы завтра найдут его и всех здесь перережут…

— Тогда закопать в парке?

— Нет! Они заметят свежевскопанную землю…

— Тогда мы не знаем, что с ним делать…

— Ладно! Отнесите его в погреб… он взлетит на воздух вместе со всем домом.

— Да, барыня, это вы хорошо придумали.

Слуги подхватили бездыханного и недвижного Оторву, с трудом подняли его и, топоча сапогами, выволокли из комнаты.

Пройдя по длинному коридору, вымощенному плитками, они повернули и дошли до массивной дубовой двери. Канделябры[99] на стенах освещали путь.

Один из крепостных, тот, что шел впереди мрачной процессии, толкнул дверь, и та со скрипом отворилась. За ней зияла черная дыра. Крестьянин хотел выполнить приказ барыни как можно точнее и спросил других:

— Мы должны просто бросить его в погреб или отнести вниз?

— Барыня сказала: «Отнесите».

— Он же мертвый… Ему все равно… а нам меньше работы!

— Тогда давайте сбросим.

Рассудив таким образом, они положили зуава на верхнюю ступеньку, с силой толкнули его, послушали, как тело катилось вниз со ступени на ступень, и ушли, повернув ключи в двух замках на два оборота. Дверь погреба стала дверью темницы.

И тут началось что-то поистине необычайное.

Едва тело коснулось верхней ступени, оно сжалось в клубок, во всяком случае настолько, насколько позволяли веревки, чтобы по возможности уберечься от ударов и ссадин. Ноги подтянулись к груди, спина согнулась, руки прижались к корпусу, голова втянулась в плечи, и хотя тело не столько спускалось, сколько скатывалось вниз, это не нанесло ему особого ущерба.

Но позвольте! А как же кинжал, всаженный в грудь… как же предсмертные стоны… последняя судорога?..

Разве Жан-Оторва не умер?..

Ну и ну! Похоже, что нет!..

Это неслыханное, это просто чудо, но это так! Он остался жив!.. Пересчитав ступеньки каменной лестницы, молодец очутился внизу, в полной темноте. Оглушенный, помятый, контуженный, Жан с четверть часа пролежал неподвижно на влажном полу, едва дыша и собираясь с мыслями. И все-таки, несмотря ни на что, он остался жив!

Его руки и кисти, связанные неумелыми палачами, сохранили кое-какую свободу движения. Почувствовав, что может шевелиться и дышать, Оторва высвободил сначала одну руку, потом другую. Проделав это, он терпеливо стянул с себя сеть.

— Гениальная выдумка — эта накидная сеть, — пробормотал зуав себе в усы.

Его ноги были крепко стянуты толстой веревкой, которая резала кожу и болезненно сдавливала мышцы. Молодой человек пытался развязать узлы, продолжая бурчать:

— Мне еще возиться и возиться, а сил уже больше нет!..

Бедный Жан!.. После бурных событий последних тридцати часов немудрено было устать. Но тут из груди его вырвался вздох облегчения: рука нащупала штык. Палачи не подумали о том, чтоб его забрать, а может, просто не заметили под складками сети.

Француз осторожно вытащил лезвие и, поскольку оно было хорошо наточено, легко перерезал веревки. Теперь и руки и ноги оказались свободны. Присев на корточки, он ощупал себя, провел правой рукой по груди и почувствовал под пальцами что-то липкое.

«Кровь!.. Черт побери!.. Да, я ранен… чертова кукла, однако же, хватила через край… Не будь этого крапо, сын моего отца отправился бы в далекое путешествие… из которого не возвращаются».

Что же это за спасительное «крапо»?

Это просто-напросто кошелек из плотной кожи с несколькими отделениями и застежкой, в котором зуавы держат все самое ценное: деньги, драгоценности, бумаги. Этот плоский кошель, привязанный ремешком к шее, носят на груди под рубашкой. Иногда его украшают золотым шитьем.

У каждого зуава есть такой кошель, потолще или потоньше, в зависимости от состояния финансов и корреспонденции.

Кошель Оторвы был набит до отказа, к счастью для его владельца. Дама в Черном с такой страстью вонзила свой кинжал, острый, как иголка, что пробила разом пять или шесть отделений, бумаги и застежку.

Мало этого, проклятое острие проникло довольно глубоко в мышцы груди, проделав отверстие не слишком болезненное, но кровоточивое. И все же Оторва легко отделался! Войди кинжал в грудь чуть выше или чуть ниже, он пронзил бы сердце или легкое, и с храбрецом все было бы кончено.

Сейчас нашему зуаву некогда было философствовать. Он умирал от голода и изнемогал от усталости. Сил ему хватило лишь на то, чтобы отползти на четвереньках от лестницы. Жан нащупал стену, сделал пять-шесть шагов, положил свой штык под руку и заснул, скошенный мертвым сном.

Проснулся он от голода и сильной жажды. Наступил день. Тонкий луч пробивался сквозь окошко и освещал сумрачным светом глубины погреба.

До чего ж этот погреб был огромный! Настоящий храм виноделия. Не меньше сотни бочек аккуратными рядами стояли на подставках. Оторва, конечно, очень измучился, но сон вернул ему энергию и немного сил.

Глядя на ряды бочек, он подумал: «Вот и средство от жажды! Что ж, приступим!»

Зуав всадил кончик штыка между клепками, потом ввел его глубже и пробормотал: «Странно!.. Ничего не льется… Мне казалось, вино так и хлынет».

Рукой он нащупал зернистое вещество, которое сыпалось из отверстия тоненькой струйкой. Молодой человек попробовал несколько крупинок и ощутил хорошо знакомый вкус.

— Порох!.. Тысяча чертей!

Вспомнились слова Дамы в Черном: «Бочки на месте?» — и другая фраза, произнесенная ею в предположении, что француз мертв: «От взлетит на воздух вместе со всем домом».

Значит, эти такие мирные на вид бочки на самом деле были набиты порохом! Гигантский пороховой погреб! Взрыв уничтожит и дом и всех, кто в нем будет находиться! А гостями имения должны быть высшие чины французской армии, которые неминуемо остановятся здесь на ночлег!

Гнусная западня была подготовлена рукой мастера: Дама в Черном, без сомнения, являлась опаснейшим врагом.

При мысли о том, что штаб может быть уничтожен, армия обезглавлена, операция сорвана, Оторва задрожал от ужаса и гнева.

Буря чувств, поднявшаяся в душе зуава, не могла заглушить жажды. Он подошел ко второй бочке и с силой всадил в нее штык. Сразу же оттуда струей забило вино. Оторва прижался губами к отверстию — крымский нектар, такой свежий, тонкий, бархатистый, пахучий, возвратил ему бодрость, воскресил его.

Жажда была утолена. Но теперь Жана терзал голод. Он заткнул горстью земли дырку в бочке и принялся обследовать погреб. Из глубины шел сильный запах солонины и копченостей.

На крюках здесь были развешаны разнообразные колбасы, среди них — несколько здоровенных окороков.

— Вот то, что мне нужно, — пробормотал разведчик, отцепляя один из них.

В один миг он отрезал толстый ломоть окорока, набросился на него с жадностью каннибала[100] и заключил с набитым ртом:

— От такой еды снова дьявольски захочется пить. Хорошо, что лекарства от жажды сколько угодно — не во всех же бочках порох!

Основательно подкрепившись и утолив жажду, Оторва снова стал бравым солдатом, которого ничем не смутишь и не проймешь!

Итак, что делать дальше?

Черт возьми, это яснее ясного: надо во что бы то ни стало помешать осуществлению гнусного заговора.

Обычно Жан действовал необдуманно, но сейчас он призвал себя к осторожности. Добродетель эта встречается редко у людей его склада, но тем выше ее цена. Он уселся на одну из бочек и стал рассуждать:

«Осторожность!.. Да, Оторва, мой мальчик, ничего другого тебе не остается. Эта Дама в Черном хитра, как алжирские туземцы[101], и решительна, как… я сам… Она не отступит ни перед чем… Итак, ей удалось бежать в сторону той засады, где меня встретили пулями… по ее распоряжению меня уволокли в этот дом, превращенный в вулкан… по ее приказу меня поймали в сеть, как рыбешку… она наградила меня хорошеньким ударом кинжала… О, это великая женщина! Я и сейчас не уверен, не следят ли за мной в какую-нибудь дырку чьи-то глаза! Надо найти укромный уголок и обеспечить себе убежище на случай, если кто-то усомнится в том, что я мертв».

Оторва не нашел ничего подходящего. Если начнут искать всерьез, его тут же обнаружат. Ну что ж, тогда он дорого продаст свою жизнь.

Трудно поверить, но принятое решение успокоило молодого человека: он приготовился ко всему, даже к тому, чтобы пожертвовать своей жизнью.

День прошел без происшествий. Как бесконечно долго тянулись часы заточения! Какую тревогу испытывал бесстрашный солдат, запертый в темноте, когда одна неотвязная мысль стучала в мозгу и леденила кровь: «Штаб армии будет уничтожен!»

Оторва старался быть философом, но ему не удавалось убедить себя в том, что этот погреб — просто гауптвахта[102], скрашенная молодым вином и копченым окороком. Еда застревала в горле, и вино казалось безвкусным.

Ночь прошла спокойно, следующее утро — тоже.

Во второй половине дня здание наполнилось суетливым шумом шагов. Дверь погреба распахнулась с металлическим стуком. По лестнице спускались люди, по топоту сапог можно было безошибочно определить, что это русские. Их насчитывалось человек двадцать пять — тридцать, в руках они держали застекленные фонари, такими пользуются в пороховых погребах.

Еще они несли камни, кирпичи, гипс и инструменты для кладки стен. Они были одеты в крестьянское платье, но по их выправке, по твердому шагу Оторва понял, что это переодетые солдаты.

Двое из вошедших были с пустыми руками. Они отдавали по-русски распоряжения, и по их резкому, повелительному тону было ясно, что это крупные начальники, привыкшие обращаться со своими крепостными, как с быдлом.

Рабочие занимались странной работой. Один из них прошел с фонарем вдоль ряда бочек и пометил штук двадцать белым крестом. Другие следовали за ним и, взявшись за помеченные бочки, скатывали их с подмостков и выстраивали рядами в середине подвала.

Затем они пробили буром верхние крышки и ударом молотка вогнали в отверстия нечто вроде деревянных кранов. В краны вставили конец черного гибкого шнура, длина которого была, видимо, тщательно рассчитана.

Забившись в угол, с бьющимся сердцем, Оторва наблюдал за всеми этими приготовлениями. Он понял, что устанавливали взрывное устройство с фитилем.

Жан размышлял так: «Двадцать бочонков пороха, по двести килограммов в каждом, получается недурная цифра — четыре тонны. И все это взлетит в воздух! Гром и молния! От этого дома останется мокрое место!.. Счастье, что я здесь!»

Но храбрец не учел поистине дьявольскую изобретательность врага.

Снабдить эти двадцать бочонков взрывными устройствами, поджечь фитили и уйти — это было бы слишком просто, даже если бы они были абсолютно уверены, что подвал пуст и что никто не попробует вырвать или перерезать фитили.

Повинуясь командам начальника, люди работали с лихорадочной быстротой. Непрерывно подносились новые материалы, камни, кирпичи, доски сваливались в кучу, известь гасили вином — приносить воду было бы слишком долго.

И, как говорится, в мгновение ока выросла стена!.. Стена, которая перегородит погреб от одного края до другого, от пола до свода, и изолирует заложенную мину, защитив ее тем самым от любых посягательств. Оторва не думал о своем спасении: «Если бы я был в той части, вместе с бочонками!.. А здесь… какой от меня прок?»

Один начальник сказал другому по-французски, вероятно для того, чтобы его не поняли рабочие:

— Так англо-французские части уже?

— Да, ваше превосходительство… Они будут здесь не позже чем через пять часов.

— А сколько времени должны гореть фитили, которые подорвут мину?

— Шесть часов.

— Значит, через шесть часов?..

Другой сделал энергичный жест рукой:

— Ни души не останется!

Стена была окончена. Оставили проход только для одного человека, который подожжет фитили. Сделав свое черное дело, человек выйдет, и проход заложат за несколько минут.

— Кто поднесет огонь? — спросил первый собеседник. — Вы, ваше превосходительство, или я?

— Княгиня требует, чтобы эта честь была предоставлена ей. Она хочет сама вызвать извержение вулкана.

— Ну что ж, доложите ей, час настал!

ГЛАВА 8

Подвиги лейтенанта. — Главнокомандующий и доктор. — Мечта солдата. — Изнанка славы. — Шесть тысяч убитых! — Радостный марш. — Пушечный выстрел. — Русские топят свои корабли. — Барский дом, начиненный взрывчаткой. — Раненые. — Военачальники высшего ранга. — Военный совет. — Взрыв.


Вернемся ненадолго на поле битвы.

Товарищи Оторвы были встревожены его затянувшейся отлучкой, и, как мы знаем, не без оснований. Но раненому лейтенанту требовалась немедленная помощь, и они направились к лазарету, где без устали работал добрый доктор Фельц.

Собака по прозвищу Картечь не отставала от них ни на шаг и не спускала с них глаз. По дороге они встретили нескольких канониров[103], посланных на разведку. Те узнали своего офицера и, радуясь тому, что он жив, присоединились к зуавам. Окружив импровизированные[104] носилки, артиллеристы рассказывали, как храбро сражался лейтенант.

— Вы подумайте! Зеленый юнец, молоко на губах не обсохло, а отважен, как лев.

— Мы знаем, — поддержал Бокан, — видели его в деле так же, как вас, канониров. Вы тоже ребята не промах, или не зваться мне зуавом!

— Хорошо сказано, друг! — отвечал артиллерист. — Мы сделали что могли, или мы не французы?..

— Но наш лейтенант сделал больше, чем мы, он спас пушку.

— В самом деле?

— Не сойти мне с этого места! Когда русские гусары в последний раз пошли в атаку, они обрушились на нас с обнаженными саблями, с пистолетами… страх Божий! Батарее пришлось отступить, но одна пушка досталась бы врагу… попробуй тащи, когда ни людей, ни лошадей… все спешены… кроме квартирмейстера[105] и бригадира…[106] те остались в седле чудом! А пушку уже не спасти… И тут лейтенант кидается вперед, прямо на врага и, размахивая саблей, командует: «Впрягайте… и отходите!.. Живее!» Унтер[107] и капрал живо запрягают лошадей, пришпоривают их, а офицер, раздавая удары направо и налево, встречает смерть. Видите, как они его разделали!.. Но пушка была спасена! Да, наш лейтенант — парень что надо.

…Процессия двинулась дальше, мимо палатки главнокомандующего, где за полотнищем слышались движение и шум.

После ужасного приступа Сент-Арно наконец пришел в сознание, но испытывал жестокие муки. По его бледному лицу струился пот, глаза смотрели невидящим взглядом, собрав всю свою волю, он не мог подавить стоны.

Главный врач армии, Мишель Леви, сидел рядом, не спуская с него глаз, и старался выглядеть спокойным.

Маршала не обманешь, он произнес прерывающимся голосом:

— Я говорю с тобой не как начальник… а как друг юности… товарищ по оружию… Меня отравили?.. Скажи правду… прошу тебя…

— Да, отравили…

— О, презренная… Я обречен, ведь так?

— Я… я надеюсь вас вытащить.

— Хорошо!.. Я понимаю… мне осталось только одно… передать командование… старейшему командиру дивизии… Канроберу… и ждать смерти…

— Нет, маршал… еще нет… Вы сильный человек… вы полны энергии, и я не теряю надежды.

— Ты даешь мне слово?

— Слово чести!

— Хорошо… благодарю тебя!.. Я буду ждать…

Никто ни словом не помянул Даму в Черном, ее таинственное бегство, роковое стечение обстоятельств, которое благоприятствовало и преступлению, и исчезновению княгини. Маршал полагал, что у нее в армии есть сообщники, возможно даже в его собственном окружении!.. Ведь во время обморока у него украли бумаги с именами предателей, которые принес старшина!

А этот молодой офицер-шотландец, что появился так внезапно и прервал беседу маршала с пленницей, разве он не подозрителен? Он был чем-то встревожен, хотя держался уверенно… Маршалу вспомнились детали, на которые он раньше не обращал внимания.

Надо было бы всмотреться, разузнать, подвергнуть допросу, безжалостно наказать виновных… для общего блага!

А он лежал, раздавленный страданием, умирающий, сраженный в самый час торжества!..

Все эти мысли обжигали мозг главнокомандующего, и он добавил слабеющим голосом:

— О, жизнь!.. Жизнь, которую я так безумно растратил… Еще бы несколько дней… несколько часов… чтобы отдать почести тем, кто погиб за отечество… О, как я страдаю!.. Боже, как я страдаю!

Прошла ночь, ужасная, мучительная, и только под утро, получив большую порцию опиума[108], он ненадолго заснул.

Стратегические соображения требовали бы немедленного выступления союзной армии, стремительного броска на Севастополь, упорного преследования русской армии. Она и так отступала по всему фронту, и новая атака разметала бы ее по Херсонесскому плато. А там — кто знает? — может, удалось бы добиться сдачи русских и захватить Севастополь!..

Мечта солдата!.. Главнокомандующего!.. Гениальный Наполеон[109] поступил бы так. Но Сент-Арно умирал! И он командовал не единолично, а вместе с лордом Рагланом! И им приходилось долго, тщательно обсуждать малейшие передвижения войск! И наконец, англичане еле шевелились, они даже не подобрали еще своих раненых! Стало быть, приходилось отказываться от этого плана, требовавшего безумной скорости.

Армии предстояло провести еще сутки на поле битвы, а затем она направится короткими переходами в сторону цитадели[110] Крыма — Севастополя!

День после сражения казался страшно тяжелым, изнанка славы была ужасна.

Ярость утихла, энтузиазм угас, здравый смысл вступал в свои права. У оставшихся в живых царило острое ощущение пустоты от внезапных, трагических потерь. Сердце сжималось, на глаза набегали слезы — солдаты вспоминали о товарищах по оружию, о пропавших друзьях.

Оставалась последняя надежда — слабая надежда, но все же… Лазарет!.. Да, быть может… хотелось верить, что товарищ там, искалеченный, истерзанный, стонущий, но все-таки живой!

Увы! Вот он — лежит на спине, холодный, окоченевший, на губах застывшая пена, безжизненные глаза уставились в небо.

Жужжали тучи мух… налетали стаи воронов, горластых, зловещих, ненасытных…

Саперы с помощью солдат, выделенных по наряду, торопливо рыли братскую могилу — громадную траншею, к которой подносили и подносили трупы.

Погибших предавали земле, при этом у англичан, французов и русских были отдельные могилы. Залив тела негашеной известью, их быстро забрасывали землей.

Известь в большом количестве доставили сюда корабли союзной эскадры[111] — в предвидении грядущей бойни. Здесь, в этих траншеях, были погребены три тысячи русских, две тысячи англичан и тысяча пятьсот французов!

Шесть с половиной тысяч убитых! Это население маленького городка!..


На следующий день после победы при Альме армии выступили в поход. Этап, так хорошо известный русским, предусматривал стоянку на речке Кача. В имении графа Нахимова должен был расположиться французский штаб.

Маршал Сент-Арно еще жил. Благодаря неустанным заботам врача его состояние немного улучшилось.

Главнокомандующего поместили в ландо Дамы в Черном, за кучера сел солдат из обоза. Затянутый в парадный мундир, смертельно бледный, маршал делал нечеловеческие усилия, чтобы держаться прямо и отвечать на приветствия солдат.

Стояло восхитительное сентябрьское утро. Умеренная жара, веселое солнышко, дивные пейзажи — французские солдаты шагали словно на прогулке. Они шли по нивам, лугам, пастбищам, а вдалеке виднелось спокойное море, по которому сновали корабли под белыми парусами.

Вдруг раздались выстрелы, затем — крики.

Что это? Атака? Засада? Нет, просто началась охота. Дичь здесь водилась в изобилии. Испуганные зайцы разбегались, прижав уши, и спины их дрожали от бешеного галопа. По ним стреляли, за ними гнались, их преследовали, пока не настигали. Обезумев от страха, длинноухие кидались в ноги охотникам. Их хватали — будущее рагу — и, оглушив ударом, привязывали к мешкам.

Берега Качи, на которые едва взглянул Оторва — первый француз, перешедший речку, — оказались поистине прелестны. Тучные луга, сады, поместья, зеленые купы деревьев, склоны, покрытые великолепными виноградниками, все это походило на уголок Эдема[112].

— О, виноград… настоящий Ханаан![113] — сказал один зуав, вспомнив Библию.

— Вино в облатках…[114] и все равно вкусно, — добавлял другой, глядя на лозы, готовые сломаться под тяжестью гроздий.

— Вино в бочках, значит, тоже недалеко, — заключал третий, заранее облизываясь.

— И мед!.. Поглядите!.. У каждого дома ульи. Смотрите только, чтоб эти зверюги вас не ужалили.

— Да это просто земля обетованная![115]

— Бери выше, мамаша Буффарик… это почище оазиса[116].

— Вы правы, ребятки, — отвечала маркитантка, — пользуйтесь, пока можно. А от Жана все еще никаких вестей?

— Нет, мамаша Буффарик, никаких.

— Я начинаю беспокоиться всерьез.

— Оставьте! С таким боевым парнем ничего не может случиться.

Маркитант, который шагал тут же — грудь колесом, борода веером, — подтвердил своим зычным голосом:

— Еще бы! Наш Оторва — удалец из удальцов! Уж он-то обойдется без няньки.

Громовой выстрел прервал его слова.

— Что такое?.. Стреляют? Атакуют наш авангард?[117]

Все навели бинокли на Севастополь, раскинувшийся в десяти километрах. Огромное белое облако поднялось над рейдом, где пушка стреляла не переставая.

Нет, это не атака. Дело в том, что рейд[118] был открыт с моря. Меншиков полагал, и не без оснований, что форты[119] защищали его недостаточно. Чтобы закрыть рейд, чтобы помешать союзному флоту атаковать город с моря, он отдал приказ перегородить вход в гавань, затопив там русские суда. С тяжелым сердцем, но без колебаний, он пожертвовал половиной флота. Гениальный ход полководца был продиктован отчаянием.

Моряки пустили ко дну три фрегата и пять линейных[120] судов, один из них — со ста тридцатью пушками. Вода проникала в трюмы, устремлялась под палубы, рвала обшивку. Корабли кружили на месте, раскачивались и тонули. Но некоторые морские гиганты упорно держались на воде, словно не хотели погибать. Тогда собратья приблизились к ним, открыли огонь и милосердно приканчивали их.

Все флаги были приспущены, все колокола прозвонили отходную, священники отслужили заупокойные молитвы, у всех в глазах стояли слезы, из груди вырывались клики ненависти и мщения.

Во имя спасения Севастополя была принесена страшная жертва. План союзников, включавший в себя одновременную атаку с моря и суши, был сорван. Окружение города-крепости стало отныне невозможным. Маршалу Сент-Арно доложили о крахе прежних замыслов, и тот произнес пророческие слова:

— Это достойные сыны русских, которые подожгли Москву! О, доблестные солдаты… Но мне жаль моего преемника… кампания будет тяжелой.

…Передовые части французской армии перешли Качу и двигались по уже знакомой нам восхитительной местности, залитой солнцем.

Переход окончился. Настоящая прогулка! Перед ними простиралось имение графа Нахимова — господский дом и подсобные постройки, вокруг были разбросаны деревенские дома.

В деревне будут расквартированы зуавы Второго полка, и это их радовало. Левое крыло господского дома примет раненых — их подвозили на санитарных повозках. Маршала внесли в парадные покои, которые выглядели так, словно их покинули несколько минут назад.

Мамаша Буффарик направилась на кухню и принялась готовить обед для штабных офицеров, отличавшихся изысканным вкусом. Роза опекала раненых. Несмотря на уверения зуавов, несмотря на слова отца, у нее было тяжело на душе. Она думала о милом ее сердцу Оторве, который вот уже три дня то появлялся, то исчезал, и каждый раз при каких-то тревожных обстоятельствах.

Роза думала, что эти опасные приключения приведут рано или поздно к роковой развязке. Ее пробирала дрожь.

Храбрая девушка прошла суровую школу долга. По дороге она запаслась роскошными гроздьями винограда и теперь оделяла им терзаемых лихорадкой раненых.

Стоны и хрипы затихали при появлении маленькой доброй феи[121], чей ласковый взгляд и нежная улыбка пронизывали лучом надежды измученные души солдат.

Под ее попечительством находились человек тридцать раненых — артиллеристов, стрелков, егерей, зуавов и нескольких русских, которые не сводили с нее восхищенных глаз. Ее ласковый голос и приветливая улыбка заставляли забывать о страданиях.

Пока Роза, разомкнув их пересохшие губы, выжимала им в рот сладкий сок золотистых ягод, врач в чине майора занимался размещением раненых. Одному поправлял повязку, другому перекладывал поудобнее руку или ногу, третьему останавливал кровотечение. Все чувствовали себя хорошо по мере сил, даже юный лейтенант-артиллерист, рядом с которым свернулась калачиком собачонка Картечь.

— Великолепный удар саблей!.. Поглядите-ка, мадемуазель Роза, — не мог удержаться врач, распираемый профессиональной гордостью.

— О, господин доктор… это ужасно… и он, вероятно, жестоко страдает.

Полголовы у раненого было выбрито. Крученый шов соединял края жуткой раны, которая словно раскалывала череп от лба до затылка.

— Двадцать две скобы!.. Да, двадцать две скобы, и ни на одну меньше, понадобилось для того, чтобы соединить края… но теперь они держатся лучше, чем раньше! И вообще, мадемуазель Роза, раны в области головы значат или скорую смерть, или спасение. Если раненый не умирает тут же, он поправляется с необычайной быстротой. Этот юноша проживет сто лет и, клянусь вам, через три недели сможет сесть на лошадь!..

— Благодарю вас, доктор, — слабым голосом прошептал несчастный, услышавший слова врача. — И вас, мадемуазель, тоже…

На парадном дворе имения раздался цокот копыт. Прибывали все новые живописные группы офицеров на гарцующих конях. Над главными воротами, где стояли по бокам двое часовых, развевался трехцветный вымпел главнокомандующего. Караульные салютовали оружием. Барабаны и горны играли встречный марш.

По приказу маршала Сент-Арно командиры съезжались на военный совет. Здесь встретились Канробер, Боске, принц Наполеон, Форей — командиры всех четырех дивизий.

Подъехали и бригадные генералы: Эспинас, де Лурмель Бона, д’Отемар, д’Орель де Паладин. За ними — полковники, завтрашние генералы. Многие из них уже занимали генеральские должности: Клер, Лебеф, Бурбаки, Бере, Вэнпфа, Виной…

Имена, еще неизвестные сегодня, но коим предстоит прославиться завтра, а позже пополнить печальные перечни жертв.

Полковник генштаба Трошю встретил их и подвел к маршалу, а тот, в полном изнеможении, истерзанный болью, предпринимал нечеловеческие усилия, чтобы провести этот военный совет… последний в его жизни!

После строгой церемонии военного приветствия, на которое маршал отвечал с расстановкой, слабым, но ясным голосом, офицеры расселись. В этот момент мощный толчок сотряс здание сверху донизу и заставил всех высших офицеров вскочить со своих мест. Потом глухой взрыв раздался в подвале, и оттуда тотчас вырвались клубы дыма.

ГЛАВА 9

Замысел княгини. — Огонь в подвале. — Порох пойдет в дело. — Колбаса, не имеющая ничего общего с колбасными изделиями. — Мина и контрмина. — Тревога! — Бедный Оторва. — Взрыв. — «Именем императора…»


Итак, Дама в Черном дала волю своей ненависти — собралась сама поджечь фитиль, чтобы мина уничтожила командование французской армии.

Ее чудовищный замысел вот-вот осуществится.

Один из работавших в подвале побежал уведомить княгиню, что все готово. Она с нетерпением ждала этого сообщения, опасаясь, как бы вражеские разведчики ее не опередили. Вздох облегчения вырвался из груди женщины.

— Наконец-то!.. О… теперь они в моих руках! — воскликнула она с мстительной радостью и стала спускаться в подвал. Полковник протянул ей потрескивающий конец фитиля и проговорил с поклоном, словно собираясь произнести мадригал:[122]

— Вы устроите фейерверк, княгиня, настоящий фейерверк! Из ваших рук… это будет так величественно!

Она ответила со злым смехом:

— Да!.. Дорога в небо… на облаке… по воздуху… Правда, кое-какие ошметки останутся на земле.

Дама взяла факел и направилась к отверстию. Здесь она хладнокровно подожгла пучок фитилей, другой конец которых прятался в бочке с порохом.

Когда фитили начали трещать, когда красные точки, будто светлячки, прокололи тьму, княгиня вышла из подвала со словами:

— Я разбудила вулкан, и он сожжет этих негодяев дотла! Теперь ничто не сможет спасти их от моей мести!

Притаившись в своем углу, Жан слышал эти ужасные слова; и по его телу пробежала дрожь. В душе зуава вскипел гнев и ненависть к этой коварной женщине, которая казалась ему исчадием ада.

«О, с какой радостью я всадил бы ей в горло штык! — думал он, сжимая кулаки. — Если оставить ее в живых, она не успокоится и опять учинит что-нибудь мерзкое».

Да, это так! Но что потом? Их человек тридцать, и они растерзают Оторву.

Нет, он не имеет права так дешево отдать свою жизнь! Он должен жить, чтобы попытаться предотвратить катастрофу. Если же ему суждено погибнуть, пусть последним его поступком будет не просто акт мести.

Тем временем рабочие кинулись к отверстию. Они завалили его кирпичом, брусом, бутовым камнем[123], залили все это гипсовым раствором, и когда через десять минут образовалась единая глыба, Дама в Черном своим металлическим голосом скомандовала:

— Всем выйти!

Мимо нее прошли рабочие, потом двое офицеров, она вышла последней — бледная и сияющая. Оторва слышал, как с шумом захлопнулась дверь. Потом до него донесся стук, глухие удары, шарканье, и он подумал: «Черт возьми! Они замуровывают выход. Они заткнут и продухи. Пора действовать… Жан, мой мальчик, выпутывайся как знаешь, но ты должен пробить стену и добраться до бочонков с порохом».

Не теряя ни минуты, француз схватил свой штык и изо всех сил обрушил его на заложенное отверстие, где кладка была скреплена гипсом. Кладка затвердевала все больше и больше, превращаясь в монолит.

Оторва сыпал проклятьями и ворчал:

— Разрази его гром!.. Затвердело-то как… сюда бы кирку из каменоломни… Штык? Ерунда! Игрушка…

Крак!.. Сухой щелчок… оружие сломалось у самой рукояти!

— Проклятье! — прорычал зуав. Он оказался обезоружен, а препятствие — непреодолимо.

Он не хотел признать себя побежденным и сжал обломок штыка обеими руками. Нужно бороться, даже если нет надежды, но пока он лишь поранил себе ладони и пальцы.

В погребе становилось все темнее. Лучик света, пробивавшийся сверху, утоньшился и наконец совсем исчез. Наступила ночь, глухая, непроницаемая, страшная ночь в подземелье. Окошко замуровали. Ну и что же! Оторва был полон решимости продолжать эту отчаянную безумную борьбу. Он сел на каменную ступеньку и, обхватив руками голову, начал размышлять: «Итак, у меня еще четыре часа! От силы пять… Здесь четыре тысячи килограммов пороха, они взлетят в воздух, и я не могу ничего сделать, чтобы помешать взрыву. Значит, я должен выйти… должен пробиться через забитую дубовую дверь… У меня только ножик да обломок штыка… этого недостаточно… и времени мало… Если б ее подорвать… Эх, был бы у меня порох, но они все уволокли в этот проклятый склеп…[124] Хотя… О Боже… надо посмотреть…»

«Посмотреть» — это не более чем риторическая фраза[125], поскольку зуав находился в непроницаемой тьме. Он приподнялся и по памяти на четвереньках пополз вдоль погреба.

Позу нашего зуава нельзя было назвать солидной. Но она не могла унизить достоинства солдата, потому что помогала ему выполнить трудную задачу.

Он продвигался на четырех конечностях добрых десять минут, стараясь обследовать весь подвал. Внезапно Жан выпрямился и прокричал:

— Прекрасно!.. Замечательно!.. Великолепно!.. Будь у меня время, я бы пустился в пляс… Ну, мадама в черном… посмотрим, кто будет смеяться последним!..

Что это значило? Оторва сошел с ума?.. Ничуть! Тогда откуда же эта буйная радость?

А дело вот в чем. Оторва был не только храбр, но и догадлив. Он вспомнил о первой бочке, в которой пробил отверстие своим приказавшим долго жить штыком, и подумал, что в бочке — вино, а оказалось — порох. Тогда молодой человек испытал разочарование, но оно было забыто, когда он вскрыл вторую бочку с чудесным крымским вином.

Утолив жажду, Оторва замазал отверстие горстью земли, чтобы вино не вытекало зря. Но он и не подумал сделать то же с первой бочкой, той, что с порохом…

Стало быть, порох должен был сыпаться на землю в широкое отверстие, которое он пробил штыком. В этом Оторва и хотел убедиться, передвигаясь на четвереньках по погребу. Его ожидания оправдались. На земле оказалось фунтов сорок пороха.

Русские в спешке его не заметили. Оторва, обнаружив порох на ощупь, тщательно сгреб его в кучу. Он подпрыгивал, как кавалерист в седле, ликовал вне себя от радости, но не позволял себе вскочить, чтобы не наделать глупостей. Еще раз обдумав ситуацию, Жан сказал вполголоса:

— Время поджимает… никаких сумасбродств… порох у меня теперь есть… Остается только изготовить колбаску.

Сначала следовало раздобыть оболочку для изделия, которое лишь по названию связано с колбасным производством.

Оторве пришла в голову мысль использовать свои полотняные кальсоны. Великолепная идея! Он снял шаровары, потом кальсоны, снова надел шаровары. Завязал внизу узлом одну и другую штанину, разорвал верхнюю часть кальсон, и у него получились два длинных, узких мешка. На ощупь, с тысячами предосторожностей храбрец насыпал почти весь свой запас пороха в два эти вместилища и завязал их узлом с другого конца.

— Итак, мы имеем, — весело проговорил он, — не одну колбаску, а две. Ничего, кашу маслом не испортишь.

Двигаясь по-прежнему на ощупь, неуверенными шагами слепца, Жан втащил обе колбаски на верх лестницы и положил их одну на другую, прямо под дверь.

Вся эта возня передвижения в темноте заняла немало времени, и он с ужасом думал о том, что часы идут, фитили прогорают, и извержение вулкана может начаться в любую минуту.

Однако самое трудное, если не самое опасное, было уже позади. Теперь предстояло поджечь это примитивное, но грозное устройство, и девяносто шансов из ста за то, что зуава самого при этом разорвет в клочья. Тем не менее он сделал все, чтобы его колбаски вспыхнули как можно скорее и как можно дружнее, чтобы получился мощнейший удар.

Он взрезал ножом одну подрывную шашку, нижнюю, зачерпнул пригоршню, насыпал пороховую дорожку до края лестничной площадки, потом опустился вниз, к тому месту, где лежал остаток его припаса. Насыпав порох в феску, снова поднялся на лестничную площадку и, спускаясь со ступеньки на ступеньку, потянул дорожку пороха дальше.

Тем временем в его тюрьму снаружи врывались разнообразные шумы.

Он различил топот лошадей, стук колес, ритмичный шаг пехотинцев, потом — удары барабана, хрупкие трели горна, приглушенные, но все же ясные.

Надо всем плыл громкий прерывистый звук фанфар, поющих с каким-то бешеным воодушевлением:

…Трах, и снова пронесло…

Шакалье наше ремесло!

Это был марш его полка!

Сердце у Оторвы забилось так, что, кажется, могло прорвать грудную клетку, в ушах стоял звон, перед глазами запрыгали искры.

Это французская армия! Его товарищи и штаб вот-вот сунут голову в дьявольский капкан!..

Давай же, давай, Оторва, время торопит! Фитили во мраке подвала отсчитывали последние минуты жизни тех, кто с веселой солдатской беззаботностью располагался сейчас наверху.

Страшная смерть поглотит их всех, не различая ни возраста, ни чина, ни пола. Старых ворчунов и юных усачей, увешанных орденами генералов и простых солдат, и мамашу Буффарик, и Розу, милую его подружку.

— Тысяча чертей, скорей же! — рычал зуав.

Он навалил на подрывные шашки все остатки пороха, которые мог собрать, стараясь при этом направить взрыв на нижнюю часть двери.

Наконец все было готово! Наш герой с трудом перевел дыхание, он взмок от пота, но теперь от него требовалось лишь одно — поджечь хитроумную адскую машину.

Чтобы уменьшить хоть немного — о, совсем немного — смертельную опасность, которой он себя подвергал, он решил поджечь самый конец пороховой дорожки.

Поскольку у него не было спичек — большой редкости в ту пору, — он пользовался огнивом и кремнем. Быстро запалив кусочек трута[126], подул на него, чтобы тот лучше разгорелся, нащупал нижнюю ступеньку, нашел пальцами крупинки пороха и решительно, ни секунды не колеблясь, положил на них раскаленный трут.

П-ш-ш-ш!.. Вспыхнул яркий огонь, раздалось шипение и пронзительный свист.

Огонь молниеносно взбежал зигзагом по каменным ступеням, достиг площадки, и в ту же секунду вслед за ослепительной вспышкой раздался раскатистый грохот. Свет, огонь и дым заполнили всю верхнюю часть погреба, и в то же время произошел сильнейший выхлоп газа.

Оторва не успел отскочить. Единственное, что ему удалось, — это прикрыть руками лицо. Словно подхваченный ураганом, он покатился кувырком, оглушенный, быть может, убитый взрывом.

Прошла минута — зуав не шевелился.

Но дверь была выбита. И из погреба теперь образовался выход. Там наверху слышалось какое-то движение… кто-то бежал… несколько зуавов… у одного в руках факел… впереди Буффарик.

Старый сержант наткнулся на неподвижное тело. Он узнал друга, и из его груди вырвался не то рык, не то рыдание.

— Оторва!.. О-о, несчастный!

Маркитант взял Жана на руки, как ребенка, и понес с криком:

— Ты не умер… Мой голубок… О, тысяча чертей… ты не умер… скажи хоть слово…

И Оторва едва прохрипел угасающим голосом:

— Под домом… мина… двадцать тонн… пороха… все взлетит на воздух… спасайтесь, кто может… я рассчитался… прощай…

Буффарика, известного своей отвагой, от этих слов бросило в дрожь — он понял, сколь серьезна была нависшая над французами опасность.

Он еще крепче охватил тело своего друга и с криком стал подниматься по каменной лестнице:

— Тревога! Тревога! Дом сейчас взлетит…

Его товарищи уже бежали по коридорам, вызывая всюду страшную сумятицу.

Отовсюду неслись тревожные возгласы:

— Тревога!.. Тревога!.. Дом сейчас взлетит!

Буффарик вытащил Оторву на улицу — молодой человек оставался неподвижен и безгласен, как труп, руки его оказались ужасно обожжены, борода опалена, ожоги имелись и на лице, под вспухшими веками не было видно глаз. Его трудно было узнать.

На крики сержанта прибежали, предчувствуя несчастье, мамаша Буффарик и Роза. Увидев Оторву, девушка издала душераздирающий вопль:

— О-о-о, Жан… мой бедный Жан! Вот как нам суждено было встретиться!

— Он спас нас всех!.. Еще раз спас… ценой своей жизни! — сквозь рыдания с трудом произнес старый вояка. — Иди сюда, Роза, дитя мое… Давай положим его туда, под этот платан[127].

— Иду, отец… Иду! Мы спасем его, правда?

Мамаша Буффарик, женщина энергичная и хладнокровная, не теряя времени принесла брезентовое ведро с водой и чистые бинты, чтобы тут же сделать первую перевязку.

Роза поддерживала голову раненого, которого Буффарик нес сквозь толпу убегавших во все стороны солдат.

Тревога распространялась с молниеносной быстротой, вызывая то невыразимое словами смятение, ту панику, которой поддаются порой даже самые закаленные в боях войсковые части.

Полуодетые, многие босиком, зуавы бежали, унося провиант, подхватив свои мешки, путаясь в амуниции[128]. Звякали бидоны, гремели ведра, звенели котелки, кричали люди, фыркали лошади — словом, суматоха поднялась такая, что со стороны это было бы ужасно смешно.

Доктор Фельц выскочил из лазарета с криком:

— Раненые! Раненые! Помогите, ребята!

Ну и ну — ведь правда, забыли о раненых!.. К счастью, ненадолго.

Солдаты возвратились бегом, чтобы спасти своих несчастных изувеченных товарищей. Ведь это святая заповедь! Солдаты готовы пройти сквозь огонь, броситься на тройной ряд штыков, пренебречь смертельной опасностью, но свой долг они выполнят.

Раненых эвакуировали невероятно быстро и в то же время бережно и осторожно.

Тем временем генералы, полковники, штабные офицеры вышли, сохраняя спокойствие, из зала, где они заседали. Последним покинул его маршал, которого вынесли на матрасе четверо зуавов.

До этой минуты невозможно было понять, что же, в сущности, произошло, нельзя было ни выяснить что-либо, ни разобраться, ни обдумать происшедшее.

Раздался взрыв, а чуть позже люди увидели, как сержант Буффарик бежит, держа на руках тело зуава, по-видимому, убитого, и кричит: «Тревога!.. Сейчас все взлетит!..»

И только! Тем не менее полк зуавов, лазарет, повозки, провиант, боеприпасы — все было уже в полной безопасности.

Маршала перенесли в тень того же большого платана, где лежал бездыханный Оторва. Главнокомандующий посмотрел на солдата, на взволнованно жестикулировавшего Буффарика, на женщин, которые хлопотали над телом Жана, и спросил своим слабым, но твердым голосом:

— Что же все-таки случилось, в конце-то концов? Отвечай, сержант!

В этот самый миг земля содрогнулась и ушла из-под ног. Барский дом, качнувшись, раскололся, как кратер вулкана. Из пространства между стенами вырвался столб огня, увенчанный облаком дыма. Потом ужаснейший взрыв поднял в воздух тучу обломков, сотряс окрестность, дойдя до самого моря чередой слабеющих раскатов.

И когда дым рассеялся, когда обломки здания перестали падать, на месте роскошного дома можно было увидеть лишь часть почерневшей стены над громадной ямой, на дне которой курились струйки дыма.

Барский дом со всеми флигелями и пристройками исчез, унесенный взрывом.

Тут-то Буффарик, приняв безупречную военную стойку — каблуки вместе, грудь колесом, ладонь у виска, — ответил на вопрос главнокомандующего:

— Вот это самое и случилось, господин маршал! Наша армия избежала полного уничтожения — и только благодаря этому храброму солдату, которого вы сейчас видите. Он лежит рядом с вами, он при смерти. Этот зуав — настоящий герой, господин маршал!

— Как его зовут?

— Жан Бургей, по прозвищу Оторва.

— Я где-то уже слышал это имя.

— Ничего удивительного! — с гордостью ответил Буффарик. — Его знает вся африканская армия. В полку все его обожают, и даже кебир относится к нему с почтением. Он так обнимал его, когда Жан поднял флаг над Телеграфной вышкой…

— Почему же его не наградили… почему он не упомянут в приказе по армии?

Несмотря на весь свой марсельский апломб[129], Буффарик заколебался, но потом, решившись, твердо ответил:

— Потому что… вот в чем дело: его, как бы это сказать… приговорили к расстрелу.

— Да, припоминаю… за грубость по отношению к старшему по званию.

— О, господин маршал, — снисходительно отозвался маркитант, — тот тип был из пехтуры… вы должны его понять, вы же командовали зуавами.

Сент-Арно ничего не ответил, он думал.

Да, конечно, зуав серьезно нарушил дисциплину. Наверняка он заслужил наказания по всей строгости неумолимого военного устава. Но обстоятельства не позволили привести приговор в исполнение, и провинившийся доблестно искупил свою вину.

Он был всюду, в самом центре сражения. Приговоренный к смерти, этой смерти искал, но она перед ним отступала! Именно он поднял над высотами Альмы три победных цвета Франции… именно он только что спас тысячи людей, среди них и многих военачальников.

С одной стороны, вина его не такая уж страшная… с другой — его подвиги заслуживают самой высокой награды.

Сент-Арно больше не колебался.

— Подойди ко мне, — сказал он Буффарику, — и дай мне твой крест.

Старый вояка отстегнул орден и протянул его маршалу, чья влажная рука дрожала от лихорадки.

Внезапно глубокая тишина воцарилась над гудящей толпой. Зуавы застыли на месте. Безо всякой команды, по наитию, они взяли на караул и стояли, вытянувшись, лицом к своим командирам.

Сент-Арно приподнялся и, стараясь придать голосу твердость, проговорил, глядя на Оторву, которого поддерживали Роза и мамаша Буффарик:

— Жан Бургей, именем его величества императора за ваши отличные боевые действия я присваиваю вам звание кавалера ордена Почетного легиона[130]. Генерал Боске, извольте вручить новому кавалеру причитающиеся ему знаки отличия и обнимите его от моего имени… Больше у меня нет сил!

Оторва, умирающий Оторва услышал его. Радость от этой нежданной высокой награды возвратила храбреца к жизни. Весь обожженный, он смотрел невидящим взглядом, но смог выпрямиться, и его правая рука — не рука, а сплошная рана — коснулась лба в попытке отдать честь.

Боске обхватил молодого человека за плечи, поддерживая почти на весу, и поцеловал.

— Именем императора, — произнес он, — и от имени главнокомандующего прими этот крест, которым я счастлив украсить грудь такого героя, как ты!

У Оторвы перехватило горло, он едва дышал и не мог произнести ни слова. Минутная бодрость покинула его в тот миг, когда к опаленным клочьям его куртки прикрепили красную ленту.

Качнувшись, Жан упал на руки сияющего Буффарика, который прокричал ему своим зычным голосом:

— Не тушуйся, голубок… все пройдет… оклемаешься и вернешься к нам. Маршал приложил к твоим ранам такой пластырь, который вылечит их все до одной.

Конец первой части







Загрузка...