КАК ВОЗНИКЛА ВЕРА В ЖАННУ-ДЕВУ

Итак — вера в Жанну-Деву… Ряд свидетельств, исходящих от людей, которые стали первыми приверженцами Жанны, позволит нам проследить, как возник этот социально-психологический феномен. Вряд ли нужно подчеркивать, насколько важно понимание природы и генезиса этого явления, которое не только объясняет очень многое в самой истории Жанны д'Арк, по и освещает некоторые стороны общественного сознания ее времени.

Вот многозначительный факт: первым поверил в Жанну человек, который знал ее чуть ли не с пеленок. Речь идет о Дюране Лассаре. Его собственные объяснения были в данном случае предельно просты. «Она мне сказала, что хочет отправиться во Францию, к дофину, дабы короновать его, говоря: „Разве не было предсказано, что Франция будет погублена женщиной, а затем возрождена девой?“» (D, I, 296). Этого оказалось достаточно: Лассар пошел с ней к Бодрикуру.

Ссылка на пророчество о женщине и деве произвела неотразимое впечатление и на Екатерину Ле Ройе: «Когда Жанна увидела, что Робер [де Бодрикур] не хочет проводить ее [к дофину], то я сама слышала, как она сказала, что должна пойти туда, где находится дофин, говоря: „Разве вы не слыхали пророчества, что Франция будет погублена женщиной и возрождена девой из пределов Лотарингии?“ И тут я вспомнила, что слыхала это, и была поражена. Жаннета так сильно желала, чтобы ее проводили к дофину, что время томило ее, как беременную женщину. После этого я и многие другие поверили ее словам» (D, I, 298).

Обращает на себя внимание, что оба свидетеля вкладывают в уста Жанны, одинаковый оборот: «Разве не было предсказано…?», «Разве вы не слыхали пророчества…?» Жанна апеллировала к общеизвестному, и именно это придавало ее аргументации убедительную силу. Она исходила из того, что пророчество о женщине и деве знал каждый: и крестьянин, и комендант крепости, и жена ремесленника. (Для нас в данном случае не столь уж и важно, приводят ли свидетели подлинные слова Жанны или воспроизводят их в своей редакции. Существенно, что для них самих это пророчество является общеизвестным).

Пророчество, на которое ссылалась Жанна, опиралось на традиционное противопоставление женщины и девы, восходившее в свою очередь к фундаментальной христианской антитезе «Ева — Мария» («Ева погубила, Мария спасла»). Оно представляло собой своеобразное осмысление ситуации, которая сложилась во Франции после Труа. И хотя имя женщины-губительницы не называлось, каждый прекрасно понимал, что речь идет об Изабелле Баварской. Общая молва возлагала на нее (насколько справедливо — это другой вопрос) главную вину за постигшие французское королевство бедствия. Появление и широкое распространение этого пророчества уже сами по себе свидетельствовали о том, что последствия договора в Труа воспринимались народным сознанием как гибель Франции.

Было бы, однако, неверно изображать, что представление о деве-спасительнице возникло как антипод представления о женщине-губительнице. Можно с достаточным основанием полагать, что вторая часть пророчества («дева спасет») появилась раньше, чем первая («женщина погубит»). Во время процесса реабилитации Жанны один из свидетелей, адвокат Жан Барбен, рассказал следующую историю. Когда весной 1429 г., после встречи Жанны с дофином, особая комиссия обсуждала вопрос о допуске ее к войску, то член этой комиссии, профессор теологии Жан Эро, вспомнил, как однажды к отцу дофина, Карлу VI, явилась некая Мария из Авиньона и заявила, что ей были видения о разорении и бедах Франции. «Среди прочего она видела, что ей предлагались различные доспехи. Испытывая ужас [перед оружием], названная Мария боялась, что ее заставят их надеть, но ей было сказано, чтобы она не боялась, ибо эти доспехи будет носить не она, а некая Дева, которая явится после нее и избавит королевство Французское от его недругов». Свой рассказ мэтр Эро заключил словами, что Жанна, по его твердому убеждению, и есть та самая Дева, о которой говорила Мария (D, I, 575). Сообщение Жана Барбена заслуживает доверия. Из других источников мы узнаем, что пророчества Марии из Авиньона действительно наделали много шума в начале XV в. (105, XXX/ ел.). Женский профетизм, к слову сказать, вообще был характерен для этого смутного времени.

Предсказание прихода девы-спасительницы — явление весьма сложное по своей генетической природе. В нем, конечно, сказался общий рост мистических настроений на почве непрерывных бедствий, военных неудач, социальных катаклизмов, разорения страны, эпидемий, голодовок и т. п. Безусловно также, что это предсказание было связано с широко распространенным в народной среде культом спасительницы всего человеческого рода — Девы Марии. Хотелось бы указать еще на одно обстоятельство, которому до сих пор уделялось недостаточное внимание. В видениях Марии из Авиньона грядущая спасительница Франции выступает в качестве воина: она прямо противопоставлена самой пророчице, которая испытывает естественный женский ужас перед вооружением. Образ девы-воина составлен из традиционных оппозиций («воин» и «дева»). Природные роли здесь изменены и переставлены: избавителем королевства от недругов явится не воин-мужчина, которому эта функция предназначена самим его естеством, а юная дева (слово риеПа имело именно такой смысл, см. ниже, с. 92), которая в обыденном представлении воплощает противоположные качества.

Исследователям народной культуры в средние века хорошо знаком этот принцип «перевертыша», перестановки, перемены мест и обычных ролей; на «низшем» уровне смеховой культуры он был открыт и изучен М. М. Бахтиным (а вслед за ним А. М. Панченко в работе о «мудрых глупцах», русских юродивых, — 9). В пророчестве Марии из Авиньона мы имеем дело с тем же принципом, но только на очень серьезном, «высшем», даже мистически возвышенном уровне. Конечно, образ девы-воина отстоит очень далеко от персонажей «смехового мира» — однако не настолько, чтобы нельзя было увидеть за этим при внимательном рассмотрении работу некоего общего механизма народного сознания. Дева—воин — тоже «мир наизнанку», девальвация традиционных ценностей, в данном случае — представления о воине-мужчине (рыцаре) как защитнике королевства от недругов. И подобно тому как в «отклоняющемся поведении» юродивого содержались мотивы укора и общественного протеста, так и в «отклоняющемся образе» девы-воина отразились определенные общественные настроения этого времени и прежде всего глубокое разочарование «трудящейся части» населения Франции в способности ее «воюющей части» осуществить свою защитную функцию.[7] Это был своеобразный укор и «вызов» рыцарству.

Хотя, как отмечалось выше, пророчество о деве-спасительнице и опиралось на традиционную христианскую антитезу «Ева — Мария», самый образ девы-воительницы не имел аналогов в священном писании. Жанну еще при жизни часто сравнивали с ветхозаветными героинями — Эсфирью и Юдифью; в литературе XV в. это сравнение было общим местом. Но именно это сравнение показывает оригинальность образа девы-воина. В самом деле, Эсфирь и Юдифь были «национальными героинями», но не воительницами. Они спасали свой народ не вопреки своей женской природе, но благодаря ей. Библейская традиция не может объяснить генеалогию персонажа пророчества Марии из Авиньона. Но можно ли считать образ девы-воина детищем одной лишь фольклорной культуры?

Весной 1429 г., когда Жанна появилась «во Франции», и особенно после ее первых ошеломляющих побед заговорили о том, что приход Девы был предсказан старинным пророчеством, которое приписывали волшебнику Мерлину — популярному персонажу множества легенд и рыцарских романов, жившему, по преданию, в Шотландии в V–VI вв. Иногда, впрочем, автором этого пророчества называли знаменитого англо-саксонского философа и историографа Беду Достопочтенного (673–736 гг.), который слыл в средние века мудрецом и провидцем. Мы находим оба эти имени рядом с античной Сивиллой в уже упомянутой поэме Кристины Пизанской, посвященной Жанне-Деве (июль 1429 г.): «…Мерлин, Сивилла и Беда провидели ее разумом за тысячу с лишним лет…» (Q, V, 12).

Известно несколько вариантов «пророчества Мерлина». Согласно одному из них, Дева «грядет на спинах лучников». Это трактовалось как предсказание победы французов над англичанами, главную боевую силу которых составляли лучники. Любопытна этимология данного варианта. Он представляет собой переосмысление применительно к обстановке во Франции на переломном этапе Столетней войны не очень ясного текста одной хроники середины XII в., которая вкладывала в уста Мерлина совсем иное но смыслу астрологическое предсказание, опиравшееся в свою очередь на учение кельтских жрецов-друидов. Это предсказание гласило, что обновление мира наступит в тот момент, когда двенадцать знаков зодиака вступят в борьбу друг с другом и созвездие Девы «спустится по спине» созвездия Стрельца (50, т. I, 477).

С другим вариантом пророчества мы встречаемся в «Сводном изложении» Великого инквизитора Франции Ж. Брегаля (1456 г.) — пространном богословско-юридическом трактате, написанном накануне реабилитации Жанны и подводившем итоги расследования обстоятельств ее жизни и гибели. Этот источник имеет особо важное значение, так как в нем отразился момент перелома во взглядах церкви на «дело» Жанны д'Арк. По меткому замечанию Р. Перну, именно «Сводное изложение» сделало из еретички святую (91, 272). Мимоходом упомянув о «пророчестве Мерлина» в первой главе трактата, посвященной видениям Жанны, Ж. Брегаль подробно разобрал его в шестой главе, где говорилось о мужском костюме и оружии Девы, а также рассматривалась ее военная деятельность (D, II, 412, 470–473). Великий инквизитор приводит «строфы английского пророка Мерлина» в такой редакции: «Из дубового леса выйдет дева и принесет бальзам для ран. Она возьмет крепости и своим дыханием иссушит источники зла; она прольет слезы жалости и наполнит остров ужасным криком. Она будет убита оленем с десятью рогами; четыре из них будут нести золотые короны, а шесть других превратятся в рога буйволов и произведут небывалый шум на Британских островах. Тогда придет в движение Датский лес и вскрикнет человеческим голосом: „Приди, Камбрия, и присоедини к себе Корнуэлл!“»

Не следует пренебрегать этими прорицаниями, пишет Ж. Брегаль, ибо святой дух волен открывать свои тайны любому, кому он захочет. Великий инквизитор так комментирует темные «строфы» Мерлина: «из дубового леса выйдет Дева» — указание на родину Жанны-Девы (в протоколе Руанского процесса сказано, что дубовый лес был виден с порога ее отчего дома); Жанна пролила бальзам на раны королевства, когда в начале своей миссии явилась к королю Франции, или позднее, когда в Пуатье выдержала долгий и строгий экзамен перед исполненными мудрости прелатами и учеными мужами, или когда мужественно и бесстрашно брала приступом Орлеан, Париж и другие главные города и крепости королевства, или же когда вместе с грандами и большим войском столь счастливо провела короля сквозь вражеские мечи в Реймс, дабы он там короновался.

Нет возможности (да и особой необходимости) воспроизводить здесь весь обстоятельный «реальный комментарий» Брегаля, хотя он безусловно являет собой очень любопытный историко-психологический документ. Отметим лишь некоторые, наиболее выразительные, детали. «Наполнит остров ужасным криком» — предвидение того, что громкая слава о победах Жанны повергнет в ужас всех англичан. «Она будет убита оленем с десятью рогами» — тайный смысл этого прорицания состоит, по мнению Брегаля, в том, что Жанна погибнет от рук англичан, когда их королю Генриху исполнится десять лет. Четыре увенчанных золотыми коронами рога означают первые относительно благополучные годы его правления, а шесть буйволовых рогов — последующие годы, когда, поправ правосудие и свободу, англичане наложили на подвластные им народы иго жестокой тирании.

Совершенно неожиданную трактовку получает загадочная фраза: «Тогда придет в движение Датский лес».

Брегаль полагает, что речь здесь идет о восстании в Нормандии против английского господства: ведь нормандцы — выходцы из Дании. Клич: «Приди, Камбрия, и присоедини к себе Корнуэлл!» — означает обращение нормандцев к их природному государю — французскому королю (Камбрия, объясняет Брегаль, — это Сикамбрия в Паннонии, откуда вышли франкские племена) и призыв к завоеванию всей Англии.

«Я, разумеется, знаю, — заключает Ж. Брегаль, — что более проницательный ум придаст, быть может, многому в этом пророчестве более подходящий смысл, но в подобных вещах позволительно каждому держаться своего мнения. Однако же мы видим, что все, сказанное нами, точно исполнилось» (D, II, 473).

Толкование «пророчества Мерлина» Ж. Брегалем — типично кабинетная продукция, плод работы изощренного ума над литературным по своему характеру текстом. В материалах процесса реабилитации имеется прямое указание на «книжный» характер этого пророчества. Один из асессоров руанского трибунала, Пьер Мижье, приор бенедиктинского монастыря Лонгвиль-Гиффар, упомянул в своих показаниях о том, что он вычитал «в некоей старой книге» пророчество Мерлина, предсказывавшее появление «некоей Девы из некоего дубового леса» в лотарингских пределах (D, I, 415).

Известно также, что при жизни Жанны существовал «упрощенный» вариант пророчества. На процессе реабилитации граф Дюнуа вспоминал, что вскоре после взятия французами крепости Жаржо в июне 1429 г. кто-то передал плененному в этой крепости английскому военачальнику графу Суффолку бумажный лист с четверостишием, в котором упоминалась «Дева, что придет из дубового леса и проскачет по спинам лучников и против них» (D, I, 325). В этом не дошедшем до нас четверостишии были объединены оба варианта пророчества Мерлина-Беды, причем вместо мистического «грядет па спинах лучников» появилось знакомое каждому солдату «проскачет по спинам».

А теперь естественный вопрос: знала ли сама Жанна о «Деве из дубового леса» и отождествляла ли себя с ней?

Вот что читаем мы в протоколе третьего публичного допроса 24 февраля 1431 г.: «Далее она показала, что [вблизи Домреми] находится некий лес, именуемый Дубовой рощей или по-французски Bois Chesnu (так в латинском протоколе. — В. Р.), каковой виден с порога ее отчего дома и до него менее пол-лье. . Затем она сказала, что когда пришла к своему королю, то некоторые спрашивали, не растет ли в ее краю лес, который называется Bois Chesnu, потому что были пророчества, что из окрестностей этого леса должна прийти некая дева, которая будет творить чудеса. Однако названная Жанна заявила, что она этому нисколько не верила» (Т, I, 67), Эти слова можно понимать так, что она вообще впервые услыхала о «пророчестве Мерлина», будучи уже «во Франции»; к себе она его во всяком случае не относила.

Тем не менее «пророчество Мерлина» нередко сближается, а то и прямо отождествляется в литературе с тем пророчеством, на которое ссылалась в Вокулере Жанна («женщина погубит — дева спасет»). Некоторые биографы говорят о распространении «пророчества Мерлина» в крестьянской среде и связывают с ним возникновение самого замысла Жанны (50, т. I, 136–139). Другие историки, в частности Ж. Кордье, полагают, напротив, что до появления «во Франции» Жанна вообще не знала ни того, ни другого пророчества (41, 69). Утверждалось также, что Жанна, сама не веря этому пророчеству, но зная о его популярности, воспользовалась им, чтобы убедить в своей миссии других (64, 102). Источники, однако, не дают оснований для таких выводов и предположений. Они отчетливо показывают глубокое различие между «пророчеством Мерлина» и «пророчеством Жанны». Первое принадлежит миру книжной культуры, второе — фольклору. О «пророчестве Мерлина» упоминали в связи с Жанной поэтесса Кристина Пизанская, лиценциат богословия, бенедиктинец Пьер Мижье, крупный теолог Жан Брегаль. О словах Жанны: «Разве не было предсказано, что Франция будет погублена женщиной, а затем возрождена девой?» — вспоминали крестьянин Дюран Лассар и жена ремесленника Екатерина Ле Ройе. Жанна не лукавила перед судьями, говоря, что не верила в «деву из дубового леса»: этот сложный «литературный» образ был совершенно чужд ее интеллекту. Употребляя понятия того времени, можно сказать, что персонаж «пророчества Мерлина» обитал в мире «мудрых», а та дева-спасительница, с которой отождествляла себя Жанна, — в мире «простецов».

Вот мы и произнесли, наконец, ключевое слово, которым современники Жанны определяли сущность «феномена Жанны-Девы» и без которого этот феномен действительно не может быть понят, — простота.

13 марта 1431 г. на одном из тайных допросов у Жанны спросили, почему бог послал ангела, как она утверждает, именно ей, а не кому-либо другому. И она ответила: «Потому что богу было угодно действовать через простую деву, дабы отразить недругов короля» (Т, I, 139). За этими словами стояло одно из фундаментальных представлений средневековья — представление о том, что «простецы» ближе богу, нежели «мудрые», и что господь часто избирает их своим орудием, демонстрируя всемогущество божественной воли и карая людскую гордыню. Такое представление опиралось на общеизвестные евангельские истины, в частности на знаменитые слова апостола Павла: «Но бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал бог, чтобы посрамить сильное» (I коринф., I, 27). Под простотой понималось не только «низкое» общественное положение, но в первую очередь комплекс нравственных качеств: бесхитростность, простодушие, чистота помыслов, неискушенность, а также целомудрие. Такому пониманию всецело соответствовал идеал юной девушки. В годы тяжелейших испытаний народное сознание, воспринимая беды, обрушившиеся на Францию, как божью кару за грехи ее правителей («мудрых» и «сильных»), обращалось с надеждой к их антиподам — к «простецам», «немудрым» и «немощным», моделируя образ грядущей девы-спасительницы.

В глазах тех, кто верил в божественный характер миссии Жанны, «простота» была главным качеством ее личности. Говоря о ней, чаще всего употребляли выражение «простая дева»; это было своего рода клише. Но даже когда говорили только «Дева», без обычного эпитета, в этом «имени» уже содержалось указание на «простоту», ибо французское rucelle (латинское puella) значило в собственном смысле слова «простая дева» в отличие от более высокого vierge (латинское virgina). Деву Марию никогда не называли La Pucelle, а только La Vierge, точно так же как Деву-Жанну никогда при жизни не называли La Vierge, а только La Pucelle. Одно из значений слова pucelle было «служанка» (подобно русскому «горничная девушка», немецкому Mudchen и английскому Maid). И некоторые биографы полагают, что именно такой смысл вкладывали современники в «прозвание» Жанны: служанка господа бога (63, 64). Во всяком случае ясно, что, относя Жанну к «простецам», ее сторонники связывали с этим представление о ней как об орудии божественной воли.[8]

Итак, вера в Жанну-Деву — спасительницу Франции, по-видимому, внезапно вспыхнувшая и Вокулере и распространившаяся вскоре по всей Франции, опиралась как на коренные ментальные структуры средневековья (представление о «простецах», традиционная оппозиция «Ева — Мария»), так и на «конъюнктурные», ситуативные умонастроения широких масс, порожденные страданиями французского народа в период Столетней войны, в особенности после Труа (формирование образа девы-воина, появление пророчества «женщина погубит Францию — дева спасет»). Важнейшей объективной предпосылкой возникновения веры в Деву-Жанну было народное сопротивление оккупантам, и самый этот феномен представлял собой своеобразную форму выражения национально-патриотических чувств французского народа. Необходимо подчеркнуть социальный аспект этого явления. Вера в Деву-Жанну зародилась в демократической среде, и, какие бы оговорки относительно неправомочности отождествления «простецов» с «простыми людьми» мы ни делали, не подлежит сомнению, что в представлении о спасительнице Франции как «простой деве» отразилась активная роль народных масс в национально-освободительном движении на переломном этапе Столетней войны.

Вот что стояло за словами Екатерины Ле Ройе о том, как она была поражена, когда Жанна обратилась к Бодрикуру: «Разве вы не слыхали пророчества…». Вот почему Дюран Лассар пошел за своей свойственницей, когда та сказала: «Разве не было предсказано…». Еще до появления Жанны д'Арк на исторической сцене замысел грандиозной мистерии был в общих чертах ясен, и главная роль ждала свою гениальную исполнительницу.

«Когда Жанна-Дева появилась в Вокулере и я ее там увидел, на ней было бедное женское платье красного цвета, и она жила у некоего Анри Ле Ройе. Я заговорил с ней, сказав: „Что вы здесь делаете, моя милая? Разве нам не следует изгнать короля из королевства, а самим стать англичанами?“».

Так начал рассказ о первой встрече с Жанной человек, чье имя мы уже несколько раз упоминали, — Жан де Новеленпон, по прозвищу Жан из Меца. В 1456 г., когда оп давал показания перед уполномоченными комиссии по реабилитации, ему было 57 лет. Следственный протокол называет его дворянином, но дворянство он получил только под старость за долгую и честную военную службу (Р, V, 366) и теперь доживал на покое в Вокулере — там, где четверть века тому назад он, простой оруженосец, служил под началом Бодрикура и где впервые увидел эту странную девушку, о которой так много тогда говорили. Каждое слово их первого разговора навсегда запечатлелось в его памяти. Он начал с шутки, в которой сквозила снисходительная ирония, а она ответила ему серьезно и искренно, как отвечала, наверное, каждому, кто спрашивал, что она здесь делает: «„Я пришла сюда, в королевскую палату, чтобы попросить Робера де Бодрикура проводить меня к королю или дать мне провожатых, но он не обратил внимания ни на меня, ни на мои слова. И все же нужно, чтобы до середины великого поста я была у короля, даже если мне пришлось бы ради этого стереть ноги до колен. Поистине никто на свете — ни короли, ни герцоги, ни дочь короля Шотландии (нареченная пятилетнего сына Карла VII. — В. Р.), ни кто-либо другой — не спасет королевство Французское и не поможет ему. Никто, кроме меня. Я предпочла бы прясть подле моей бедной матери, как мне и подобает, но нужно, чтобы я пошла и сделала это, ибо так хочет мой господин“.

Я спросил у нее, кто ее господин, и она ответила: „Бог“. И тогда я клятвенно обещал деве, коснувшись ее руки, что с божьей помощью провожу ее к королю».

Последний жест иногда интерпретируется как принесение вассальной присяги: вкладывая свои руки в руки сеньора, вассал объявлял себя его «человеком», обязанным службой и верностью. Именно так, по мнению Р. Перпу, и поступил в данном случае Жан де Меца (91, 92). Думается, что для такой формальной трактовки его поведения текст оснований не дает, ибо вассальная присяга представляла собой гораздо более сложную систему символических действий, причем силу ей придавало точное соблюдение ритуала, безусловное следование всем процедурным правилам. В Жане из Меца Жанна приобрела не вассала, а человека, уверовавшего в нее и готового следовать за ней по первому же слову. «Я спросил у нее, когда она хотела бы отправиться в путь, на что она ответила: „Лучше сегодня, чем завтра, и лучше завтра, чем послезавтра“» (D, I, 289, 290).

Рассказ Жана из Меца принадлежит к числу наиболее ярких свидетельств о Жанне. В нем прекрасно передано ее душевное состояние после того, как надежды на немедленную помощь Бодрикура рассыпались в прах. Мысль о гибнущей Франции владела всем ее существом. Более, чем когда-либо прежде, она утвердилась в своем призвании, и бездействие становилось невыносимым. «Время томило ее, как беременную женщину», — вспоминала Екатерина Ле Ройе. Она решается на отчаянный шаг: уйти втайне, самостоятельно, без ведома и согласия Бодрикура, взяв с собой верного Дюрана Лассара и его приятеля Жака Алена. Они уходят, но, дойдя до ближайшей деревни, возвращаются: Жанна говорит, что так уходить не годится (D, I, 298). Впрочем, если бы даже она и добралась до Шинона, дальше ворог ее бы не пустили.

И вот как раз в те дни, когда положение кажется безвыходным, происходит перелом. В пользу Жанны начинает действовать общественное мнение. «Многие поверили ее словам», — свидетельствует та же Екатерина Ле Ройе. Рассказ Жана из Меца показывает, как это выглядело: человек приходил в дом Ле Ройе, чтобы поглазеть и подивиться, а уходил уверенный, что видел предсказанную пророчеством деву-спасительницу Франции. Сам Жан начинает разговор с насмешливого: «Что вы здесь делаете, моя милая?» — а кончает клятвой проводить ее к дофину. Это, конечно, крайний случай, но в нем выражено существо перемен в отношении к Жанне.

На всех этапах эпопеи Жанны личные качества героини играли, разумеется, огромную роль, но никогда, пожалуй, эта роль не была так велика, как в те решающие дни. Ведь Жанне еще не сопутствует слава; не бежит впереди, расчищая дорогу, легенда; и не Деву-Жанну — в сверкающих доспехах, со знаменем и мечом — видит перед собой Жан из Меца, а девушку-крестьянку в бедном платье. Она не вооружена ничем, кроме веры в свое призвание, и никому, кроме Бодрикура, не говорит о своих «откровениях» (Т, I, 124). Какой же внутренней силой и даром убеждения нужно было обладать, чтобы в нее говорил видавший виды тридцатилетний солдат — да так, чтобы спустя четверть века сказать: «Я возымел великое доверие к словам Девы и был воспламенен ее речами и любовью к ней— божественной, по моему разумению» (D, 1,291).

Жан из Меца был именно таким человеком, в каком нуждалась Жанна. К ним присоединился Бертран де Пуланжи. Стали собираться в дорогу…

«Я спросил у нее, — вспоминает Жан, — намерена ли она отправиться в путь в своем платье, на что она ответила, что охотно переоделась бы в мужской костюм. Тогда я дал ей одежду одного из моих людей. А потом жители Вокулера изготовили для нее мужской костюм, и обувь, и все другое необходимое и купили ей коня ценою около шестнадцати франков» (D, I, 290). То же самое говорит и Пуланжи: «Мы с Жаном из Меца с помощью других жителей Вокулера сделали так, что, сняв свое красное платье, она переоделась в мужской костюм, надела плащ, сапоги и шпоры» (D, I, 306). Тогда же, очевидно, Жанна коротко, по-мужски, остриглась: когда она предстала перед дофином, ее темные волосы были подстрижены «в кружок».

Оба спутника Жанны говорят об этом эпизоде, как бы показывая членам следственной комиссии, что не видят здесь ничего предосудительного: дескать, решение Жанны надеть мужской костюм было продиктовано исключительно соображением практической целесообразности — я ничем иным. Они с готовностью признают, что помогли ей в этом деле, а Жан из Меца даже выставляет себя в качестве инициатора. Да и «другие жители Вокулера», подчеркивают они, приняли участие в экипировке Девы. Короче говоря, оба они явно стремятся снять с плеч Жанны все бремя ответственности за этот поступок и вообще преуменьшить его значение. Делают они это с очевидной целью помочь реабилитации Жанны: ведь над ней тяготеет обвинение в ереси, которое основывается едва ли не главным образом на том, что, надев не подобающее ее полу платье, она преступила канонические запреты. Вот ее спутники и пытаются внушить комиссарам реабилитационного трибунала мысль, что, собственно говоря, ничего особенного не произошло; оба они бывалые солдаты и подходят к этому делу сугубо практически.

К вопросу об обвинении Жанны мы еще верпе моя, а сейчас постараемся выяснить, почему она надела мужской костюм.

На первый взгляд здесь нет никакой проблемы. Поступок Жанны выглядит совершенно естественным. Она готовилась к долгому и опасному путешествию в Шинон — верхом, в распутицу, через вражескую территорию, и вполне понятно, что мужской костюм годился для этого куда больше, нежели женское платье. Соображения безопасности и удобства безусловно должны были повлиять на решение Жанны. Но только ли они одни? И даже в первую ли очередь они?

Эти вопросы, в сущности, еще не вставали перед биографами Жанны. Никто из них, за исключением, кажется, одного лишь Э. Люсай-Смита (см. с. 99), не шел дальше ссылок на практические преимущества мужского костюма, т. е. интерпретации данного действия только в плане «бытового поведения». Истинный смысл этого поступка ускользал от исследователей именно из-за кажущейся простоты и ясности ого мотивов. В действительности же этот поступок совсем не прост и далеко не однозначен. В нем содержался второй, скрытый, план, который, пожалуй, более важен для понимания личности Жанны, нежели первый, явный.

Из показаний Дюрана Лассара нам известно, что впервые Жанна надела мужской костюм еще в самом начале пребывания в Вокулере, тотчас же после первой встречи с Бодрикуром. Возможно, это было связано с намерением добраться до дофина самостоятельно, но данных на сей счет в источниках нет. Во всяком случае, когда Жан из Меца пришел в дом Ле Ройе (предполагается, что это было в начале февраля), он увидел Жанну в женском платье. Затем последовала уже известная читателю сцена: Жанна якобы по совету своего нового друга взяла одежду одного из его людей, и они отправились в путь, но не в далекий Шинон, а в близлежащий Нанси, в резиденцию Карла Лотарингского.

От Вокулера до Нанси немногим более сорока километров: это день, от силы два езды даже для неопытного всадника. Жанна едет туда совершенно открыто по приглашению самого герцога, причем первую часть пути, до Туля, ее сопровождает Жан из Меца (D, I, 290), а вторую, по территории герцогства, она проделывает под защитой охранной грамоты и, по-видимому, в сопровождении кого-то из герцогской стражи. Так что никакой практической надобности в необычной дорожной экипировке у нее нет, и тем не менее она совершает эту поездку в мужском костюме. Надо полагать, она немало удивила герцога, представ перед ним в странном одеянии, к тому же с чужого плеча. Создается впечатление, что ее поступок носил демонстративный характер.

Вернувшись в Вокулер, она надевает специально изготовленную для нее мужскую одежду, и больше в женском платье ее не видят — до того дня, когда по приговору инквизиционного трибунала она переодевается в одежду, подобающую ее полу. Но проходит еще два дня — и она снова надевает мужской костюм, совершая тем самым «рецидив ереси» и обрекая себя на смерть…

Мужской костюм Жанны д'Арк — не просто удобная одежда, наилучшим образом приспособленная к той необычной жизни, которую она вела. Жанна носила этот костюм не только тогда, когда этого действительно могли потребовать какие-то крайние обстоятельства (в дальней дороге, на войне, в тюремной камере), но и тогда, когда ситуация, казалось бы, должна была предписывать ей традиционные формы поведения. Решительно преступив через обычай и этикет, она явилась в мужском костюме к дофину, и об этом сразу же стало известно во всей Франции. В течение трех недель специальная комиссия проводила в Пуатье тщательную экспертизу ее слов и поступков с тем, чтобы выяснить степень их соответствия нормам христианской морали. И все это время члены комиссии — теологи и юристы — видели ее в мужской одежде. Позже бывало так, что перерывы в военных действиях продолжались по нескольку недель, а то и месяцев, и Жанна могла отдохнуть, но и тогда она не переодевалась в женское платье. Мужской костюм был особым одеянием Жанны-Девы, ее отличительным признаком.

Надев этот костюм, она совершила поступок, который в семантическом плане следует рассматривать как жест — символическое действие, «имеющее не только и не столько практическую направленность, сколько соотнесенность к некоторому значению» (10, 34). Чтобы понять смысл этой акции, нужно иметь в виду, что костюм был одним из важнейших элементов «знаковой системы» средневековья. Во времена Жанны д'Арк по одежде и встречали, и провожали; костюм являлся «текстом», содержащим достаточно полную информацию о социальном статусе его владельца.

Когда Жанна сменила крестьянское платье на мужской костюм, она изменила в глазах окружающих свой социальный статус… С этого момента ее перестали воспринимать как крестьянку, и здесь Э. Люсай-Смит, первый отметивший данное обстоятельство, вполне прав (83,34). Действительно, если бы в ней продолжали видеть крестьянку, ее «миссия» не имела бы ни малейших шансов на успех: с крестьянкой не стал бы считаться ни один солдат, не говоря уже о дворянах — рыцарях и командирах. Показательно, что источники называют Жанну «пастушкой» только до ее появления в Вокулере или Шиноне.

Однако Э. Люсай-Смит заблуждается, когда усматривает признак нового социального статуса Жанны в том, что, придя «во Францию», она вскоре стала одеваться наподобие молодого дворянина. Как дворянку ее тоже не воспринимали — даже после того как она и ее родные получили дворянские права. Любопытно, что никто ив современников вообще не упоминает об аноблированип Жанны, и мы узнаем об этом факте только из копии королевской грамоты, сделанной в середине XVI в. Еще более существенно, что, несмотря на аноблирование, сама Жанна отказывалась видеть в себе дворянку. «Спрошенная, имела ли она щит и герб, отвечала, что не имела ни того, ни другого, но что король даровал ее братьям герб, а именно щит лазоревого цвета с двумя лилиями и мечом посередине. . Затем она сказала, что сей герб был дарован королем ее братьям без всякой просьбы с ее стороны или откровения» (Т, I, 115).

В своих собственных глазах и в восприятии современников Жанна занимала совершенно особое положение, которое не могло быть определено посредством традиционной сетки социальных координат индивида. В ней видели Деву, посланную богом для спасения Франции, т. е. существо, выполняющее уникальную «общественную функцию» и поэтому находящееся вне социальной стратификации, не принадлежащее ни к одной общественной группе и не связанное в своей деятельности с каким-либо групповым кодексом поведения. Мужской костюм Жанны и «выражал» как раз эту уникальность, символизировал исключительность, подчеркивал неповторимость. Он был как бы частью самой ее личности, проявлением и «знаком» ее особого предназначения. «Названная женщина утверждает, — говорилось в окончательном варианте обвинительного заключения, — что она надела, носила и продолжает носить мужской костюм по приказу и воле бога. Она заявляет также, что господу было угодно, чтобы она надела короткий плащ, шапку, куртку и штаны с многими шнурками, а ее волосы были бы подстрижены в кружок над ушами и чтобы она не имела на своем теле ничего, что говорило бы о женском поле, кроме того, что дано ей природой… Она утверждала также, что если бы [по-прежнему] находилась в мужском костюме среди тех, ради которых она некогда вооружилась, и продолжала бы действовать так, как действовала до своего плена и заточения, то это было бы одним из величайших благ для всего королевства Французского» (Т, I, 293).

Таким образом, смена женского платья на мужской костюм — это очень важный элемент программы поведения Жанны, связанный с представлением об особом характере ее миссии. И здесь сразу же встает еще один вопрос: что могло навести ее на эту мысль?

Этот вопрос чрезвычайно интересовал руанских судей. Уже на втором допросе, 22 февраля 1431 г., у подсудимой спросили, по чьему совету она надела мужской костюм.[9] В этом месте «французской минуты» протокола процесса ее составитель, который основывался на двух не дошедших до нас «книгах», содержащих первоначальные заметки секретарей трибунала, сделал такую запись: «На сей вопрос я нашел в одной книге [ответ], что ей велели сделать это ее голоса, а в другой [книге], — что, спрошенная несколько раз, она не давала никакого ответа, а потом сказала: „Я не виню никого“. И нашел в сей книге, что она несколько раз меняла свой ответ» (Т, I, 50). В официальный латинский протокол вошел только вариант второй книги.

Такие ответы не могли, разумеется, удовлетворить инквизиторов, и на протяжении всего разбирательства они неизменно возвращались к этой теме. Судьи подходили то с одной, то с другой стороны, задавали наводящие вопросы, предлагали различные варианты ответов, но все безрезультатно. Жанна либо отказывалась отвечать, либо давала неопределенные ответы, а когда не оставалось ничего другого, как сказать «да» или «нет», говорила «нет». «Спрошенная, кем ей было ведено надеть мужской костюм, отвечала, что она сделала ото не по совету кого-либо из людей, но по велению бога и его ангелов… Спрошенная, не сделала ли она это по приказу Робера до Бодрикура, отвечала, что нет» (Т, I, 75).

Вот извлечение из протокола шестого публичного допроса 3 марта 1431 г.; мы воспроизводим диалог между судьями и подсудимой дословно, убрав лишь мешающие восприятию протокольные формулы («спрошенная… отвечала…»): «Когда ты явилась к своему королю, он не спрашивал тебя, было ли тебе откровение, которое заставило тебя переменить женскую одежду на мужскую?» — «Я уже вам на это отвечала; я не помню, спрашивали ли меня об этом». — «А те магистры, что в течение трех недель или целого месяца экзаменовали тебя в Пуатье, они не расспрашивали о перемене одежды?» — «Не помню. Впрочем, они спросили меня, где я надела мужской костюм, и я ответила, что в Вокулере». — «А они не спросили тебя, надела ли ты его по приказу твоих „голосов“?» — «Не помню». — «А когда ты в первый раз явилась к твоей королеве, она не расспрашивала тебя о перемене одежды?» — «Не помню». — «И твой король, королева и другие твои сторонники никогда не просили тебя переодеться в женское платье?» — «Это не относится к вашему процессу». — «Если ты переменила свое платье на мужской костюм по божественному откровению, то чей голос передал тебе это: святого Михаила, святой Екатерины или святой Маргариты?» — «Больше вы от меня нынче ничего не узнаете» (Т, I, 93–95).

Конечно, она все прекрасно помнила. И король, и королева, и «магистры» в Пуатье (они в первую очередь), и многие другие спрашивали у нее, почему она сочла возможным нарушить церковный запрет и надеть костюм, не подобающий ее полу. Но это относилось к области ее «откровений», а о них не знал никто, кроме короля и отчасти Бодрикура (Т, 1, 124). И на том она стояла до конца…

Чем могло объясняться и оправдываться «отклоняющееся поведение» Жанны в субъективно-психологическом плане, т. е. с ее собственной точки зрения? Что могло стоять для нее самой за словами, что она надела мужской костюм «по велению бога и его ангелов»? С какими «откровениями» мог связываться у нее этот поступок?

На первый взгляд кажется, что исследователь бессилен ответить па эти вопросы. Как он может проникнуть в тот сокровенный уголок внутреннего мира Жанны, который она столь тщательно охраняла? И все же попытаемся составить представление о возможном источнике «откровений» Жанны в данном конкретном случае, чтобы приблизиться тем самым к лучшему пониманию всего этого явления.

Будем исходить из того, что, как и всякий средневековый человек, Жанна ориентировалась в своем поведении на уже существующие образцы. Поэтому естественно предположить, что и в данном случае у нее имелась некая идеальная «модель поведения», т. е. очень авторитетный персонаж, чьи поступки она брала за образец. Причем авторитет этого персонажа должен был стоять в глазах Жанны настолько высоко, что он оказывался сильнее церковного запрета носить неподобающее платье, а также страха пребывать в состоянии греха из-за отказа судей допустить ее в мужском костюме к мессе, исповеди и причастию. Скорее всего таким персонажем мог быть кто-то из «являвшихся» ей святых.

Но Жанне, как мы знаем, «являлись» только две святые женщины — Екатерина и Маргарита. Их жития хорошо известны, и ничто в них не может быть как-то увязано с необычным поступком Жанны. Поэтому любые поиски в этом направлении представлялись исследователям заведомо безрезультатными. А между тем именно они и приводят нас к цели.

До сих пор считалось само собой разумеющимся, что, говоря о святой Маргарите, Жанна имела в виду легендарную раннехристианскую мученицу, обезглавленную, по преданию, в Антиохии при Диоклетиане; в ней видели покровительницу рожениц; католическая церковь чтит ее память 20 июля. Неясно, правда, почему именно эта святая была особенно близка Жанне. Почти никаких следов пересечения ее культа с жизнью орлеанской героини обнаружить не удается (в отличие от культа св. Екатерины). Поэтому биографы обычно ссылаются лишь па широкое распространение культа св. Маргариты в XV в., о чем свидетельствует популярность этого имени среди женщин всех состояний, от принцесс до крестьянок (50, т. I, 159), а также на то, что Жанна могла видеть ее статую в церкви Домреми (35, т. II, 372). Католические авторы подчеркивают в этой связи невозможность рационального объяснения мистики «откровений» (62. 124–127).

Но оказывается, что во времена Жанны д'Арк была известна другая святая Маргарита, о которой, сколько мы знаем, никто из биографов Жанны не упоминает. Сведения о ней мы находим в знаменитой «Золотой легенде» Якова Ворагинского — сборнике житий святых, составленном в конце XIII в. видным деятелем доминиканского ордена для читателей-мирян и сразу же получившем широчайшую известность во всей католической Европе (3, 199). «Золотая легенда» была довольно быстро переведена на национальные языки и в течение по крайней мере двух столетий, до XVI в., оставалась одной из самых читаемых книг; причем наибольшим успехом она пользовалась у массового читателя: низшего клира, торговцев, грамотных ремесленников и т. п. Теологи никогда не принимали ее всерьез. Однако эта книга является ценным источником для изучения массовых религиозных представлений в средние века.

«Золотая легенда» построена по литургическому принципу: она рассказывает о деяниях святых в последовательности посвященных им дней. Так, под 20 июля приведено житие святой Маргариты, под 29 сентября — легенда об архангеле Михаиле, а под 8 октября значатся целых три святых — Пелагея, Таис и «Маргарита, именуемая Пелагием». Она-то нас и интересует.

Легенда рассказывает, что Маргарита была девицей очень красивой, знатной и богатой. Она была воспитана в столь великом благонравии и целомудрии, что избегала даже взглядов мужчин. К ней посватался знатный юноша, родители дали согласие, и был назначен день свадьбы. Но, когда городская знать веселилась па свадебном пире, юная невеста, простершись па земле, размышляла в слезах о том, что все радости сей жизни не стоят утраты девственности.

А дальше мы читаем: «Итак, она отказалась от супружеских ласк, а когда муж заснул, остригла волосы, надела мужской костюм и бежала из дома» (79, 676).

Не будем подробно останавливаться на дальнейшей истории Маргариты, которая, укрывшись под именем брата Пелагия в мужском монастыре, подверглась там несправедливым гонениям, но терпеливо вынесла все испытания и окончила жизнь в святости, открыв свою тайну только перед смертью. Наше внимание в этой легенде привлекают обстоятельства бегства Маргариты из дома: «остригла волосы и надела мужской костюм». Не есть ли это потаенная «модель поведения» Жанны, высокий образец и внутреннее оправдание ее собственного необычного поступка?

Теперь становится более понятным, почему именно святая Маргарита занимала такое место в воображении Жанны. Проясняются также и некоторые важные особенности ее поведения — в частности, почему во время суда, поставленная перед выбором — мужской костюм или допуск к мессе, исповеди и причастию, — она отказалась расстаться с запрещенной церковью одеждой, не боясь смертного греха: ее поддерживал пример и авторитет одной из небесных «наставниц». В итоге внутренний мир героини становится нам яснее, и мы снова убеждаемся в том, что все ее значимые поступки имели для нее высший смысл, были ориентированы на высокие образцы, подчинены некоему доминирующему «ролевому» началу и образовывали целостную программу поведения.

Не стоит гадать, когда и от кого могла она узнать легенду о Маргарите-Пелагии. Возможностей для этого было сколько угодно: сюжеты и мотивы «Золотой легенды» были популярны в той среде, к которой принадлежала Жанна. Гораздо важнее подчеркнуть, что, судя по всему, она не различала Маргариту-Пелагия и Маргариту Антиохийскую. Ей была известна только одна святая с этим именем, которая, как мы можем сейчас предполагать, вобрала в себя черты двух разных персонажей. Подобная контаминация — обычная вещь в средневековой агиографии, особенно характерная для фольклорной традиции.

В этой связи нужно указать еще на одно обстоятельство, которое существенно уточняет наше представление о возможном источнике «видений» Жанны. Дело в том, что Маргарита-Пелагий из «Золотой легенды» — фигура апокрифическая. Она никогда не была канонизирована, а ее жизнеописание в сочинении Якова Ворагинского представляет собой весьма вольное переложение жития св. Марины в сочетании с некоторыми эпизодами из жития св. Пелагеи. Характерный факт: когда в 1455–1456 гг., накануне реабилитации Жанны, несколько авторитетных богословов — в том числе Ж. Брегаль — написали специальные трактаты в ее оправдание, то они, собрав все сведения о святых женщинах, которым пришлось по каким-то причинам носить мужскую одежду, ни словом не упомянули о Маргарите-Пелагии, хотя «Золотая легенда» была им, разумеется, прекрасно известна. Ортодоксальная агиография такую святую не знала, и, видимо, именно поэтому история Маргариты-Пелагия никогда не связывалась с историей Жанны д'Арк.

13 февраля 1429 г., в первое воскресенье великого поста (D, I, 290), через Французские ворота Вокулера выехали семь человек: Жанна, Жан из Меца, Бертран де Пуланжи, двое их слуг, королевский гонец Коле де Вьенн и некий лучник по имени Ришар. Начался поход за освобождение Франции.

Загрузка...