– Однако, – сказал Соломбин, – все мы, насколько мне известно, должны собираться не иначе как под председательством того, кто объединяет нас всех, то есть все семь цветов в одно – то есть Белого, – пояснил он Люсли.
– Ну да, Белого. – Утвердительно кивнул головой Люсли и промолвил:
– В четверг у нас будет председательствовать новый Белый, присланный нам из Парижа.
Соломбин встрепенулся.
– Новый Белый? – переспросил он.
– Ну, да.
– Присланный из Парижа?
– Да.
– Значит, иностранец?
– Не знаю.
– Наверное, иностранец. Во всяком случае, если он прислан нам из Парижа, то уже не может быть из тех, которые действовали здесь прежде. Я не знаю, насколько это хорошо для нашего дела! По-моему, надо выбирать в качестве руководителя известное в стране лицо, обжившееся там и знакомое с бытом и нравами, что может тут сделать присланный из Парижа, не только не знакомый, может быть, с Петербургом, но и о России-то ничего не знающий и воображающий, что у нас по улицам ходят белые медведи?.. Я об этом посылал в Париж две мемории… Вы были в Париже?
– Я только что оттуда.
– Не слыхали ничего, как там смотрят на меня?
– Нет, не слыхал, да и вообще не считаю себя вправе вступать в какие-нибудь обсуждения, – коротко и сухо проговорил Люсли. – Мне поручено передать вам, чтобы вы сообщили о собрании Синему, Голубому, Оранжевому и Зеленому и сами приехали. А если хотите что-нибудь сообщить об общем деле – сделайте это на собрании…
И с этими словами Иван Михайлович Люсли встал, поклонился и направился к двери.
Соломбин не настаивал на продолжении разговора и проводил гостя до самой прихожей.
Люсли сел в карету, посмотрел на часы и велел везти себя на Гороховую.
С Черной речки на Гороховую путь был неблизкий, но отличные лошади бежали быстро, и Люсли, сидя в карете, не выказывал признаков нетерпения.
Напротив, покачиваясь на мягких рессорах дорогого экипажа, он смотрел в окно по сторонам с нескрываемой, почему-то торжествующей улыбкой и ехал по Петербургу с видом победителя.
Петербург того времени, то есть самого начала прошлого, девятнадцатого, столетия, не представлял собой той громады камня и железа, каким он является теперь, а потому не был летом так душен и тяжел, как теперь.
Деревья садов, давно уже вырубленных теперь и застроенных, освежали воздух своею зеленью, воды Мойки, Фонтанки и каналов не были загрязнены и казались прозрачными; вдоль всего Невского проспекта тянулись два ряда деревьев, зеленевших и превращавших тротуары в бульвары…
На Гороховой дома тоже перемежались с заборами, из-за которых свешивались ветви, но все-таки улица была пыльная и грязная.
Карета Люсли остановилась у двухэтажного дома, низ которого был занят двумя магазинами, а в верхний этаж вела довольно неказистая каменная лестница, заканчивавшаяся площадкой, с дверьми, обитыми окрашенным в зеленую краску холстом.
У этих дверей на цепочке висела кисть звонка, что было большим новшеством, едва еще перешедшим в Россию из-за границы…
Люсли, поднявшись по лестнице, дернул за звонок, подождал и, так как ему не отпирали, позвонил еще и еще раз.
За дверью послышались шаги, стукнул засов, и перед Люсли появилась заспанная фигурка лохматого подростка-казачка, испуганно смотревшего на посетителя.
– Поди доложи Ивану Александровичу, что их желают видеть, – приказал Люсли так грозно, что казачок, видимо, оробел и попятился.
Люсли вошел в прихожую.
– Кому? – переспросил казачок.
– Ивану Александровичу Борянскому, барину твоему, – повторил Люсли.
– Барину! – протянул казачок и стал чесать затылок. Он был в полном недоумении, как ему поступить.
Ему приказано говорить, если спросят, дома ли, что «дома нет», так он и говорил до сих пор, но тогда ему не приходилось еще иметь дела с прямым приказанием посетителя «идти и доложить».
– Барина дома нет, – наконец, выговорил он.
– Да, верно, он спит!
Барин действительно спал, и потому казачок уже решительно не знал, как ему быть теперь.
Между тем Люсли из прихожей уже вошел в первую большую комнату, нечто вроде зала.
Трудно было вообразить, в каком виде был этот зал: посредине его стояли три сдвинутых вместе ломберных стола, закапанных воском и исписанных мелом. Груда карт лежала в беспорядке. Восковые свечи, догоревшие до подсвечников, казалось, еще чадили. Карты валялись повсюду – и на полу, и на столе. Тут были согнутые, разорваные на клочки, оборваные и целые.
Особенно неприглядный вид производили растоптанные куски мела…
Стулья были разбросаны по всей комнате в полном беспорядке. В подсвечниках высились кучки золы, выбитой из трубок. Несколько чубуков с трубками были кинуты как попало.
Вдоль стены тянулся узкий стол, покрытый залитой вином скатертью и уставленный опустевшими бутылками и стаканами.
Зал носил на себе явные следы продолжавшейся всю ночь картежной игры, закончившейся настолько недавно, что дорвавшаяся наконец до сна прислуга не успела убрать его.
Люсли сел на первый попавшийся стул и, достав визитную карточку, передал ее казачку и приказал:
– Поди, разбуди барина и отдай ему это!
Казачок нехотя ушел.
Некоторое время все было тихо. Затем послышалось громкое ворчание, окрик и звонкая пощечина. Казачок стремительно вылетел и, держась за щеку, с воем перебежал зал.
Люсли не двинулся со своего места.
Ворчание усилилось; дверь, из которой вылетел казачок, распахнулась, и в зал вошел огромного роста, мускулистый человек с курчавой черной головой и большими бакенбардами. На нем был халат, который он, запахнув, держал одной рукой на груди.
Он остановился, расставив ноги, утвердился на них, опустил голову и красными, налитыми кровью глазами поглядел на Люсли.
– Я имею удовольствие говорить с господином Иваном Александровичем Борянским? – спросил Иван Михайлович.
– Ну удовольствия, я думаю, мало говорить со мною, в особенности, в такой обстановке, – ответил Борянский, после чего осмотрел зал, двинул плечом, не то чтобы сделать вид, что пожал им, не то чтобы поправить халат, сползавший с него, и проговорил: – Фу, какое свинство! Пройдемте сюда, в гостиную.
Но и в гостиной оказалось не лучше. Там тоже повсюду валялась зола из трубок, недопитые стаканы и бутылки.
– Говорите, пожалуйста, быстрее, в чем дело, – сказал Борянский, – мне спать хочется!
– Я вижу, – улыбнулся Люсли, – вы всю ночь играли в карты.
– Двое суток подряд… Ну, вы ко мне явились от этого… как его… «Общества прав обездоленных» что ли?
При этом Борянский посмотрел на лиловую визитную карточку Ивана Михайловича Люсли, которую держал в руках, и в углу которой стояли буквы «В. П. О.», что и означало «восстановление прав обездоленных».
Ивану Михайловичу Люсли такой откровенный приступ не совсем понравился; он поморщился и проговорил:
– Вы высказали желание поступить в это общество и были приняты в него как один из семи деятелей, различавшихся по цветам радуги, Вам достался желтый цвет, и я привез для вас кокарду этого цвета, чтобы вы надевали ее в знак вашей принадлежности к «обществу восстановления прав обездоленных…»
И с этими словами Люсли передал своему собеседнику желтую кокарду, а сам нацепил себе в петлицу лиловую.
Борянский взял кокарду, мельком взглянул на нее и, небрежно бросив ее на стол, сказал:
– Все это – пустяки… эти цвета, кокарды… и всякая такая мистика… А вы мне лучше о самом деле расскажите! Ведь, насколько я понимаю, общество занимается тем, что отыскивает наследства без прямых наследников и находит затем подходящих людей, к которым правдой или неправдой может перейти вымороченное наследство?
– Ну зачем же неправдой?.. – попробовал возразить Люсли.
– Ну ведь я не вчера родился! – перебил его Борянский, – и не считаю себя институткой; да и не все ли равно: правдой там или неправдой, раз все делается на законном основании и за это получают денежки!.. Ведь вы права-то обездоленных недаром восстанавливаете?
– Ну конечно недаром! – согласился Люсли.
– Ну вот то-то и оно!.. Видите, если умно дело повести, то большие капиталы на этом нажить можно!
– Об этом распространяться с вами я не имею права! – остановил его Люсли. – Мое дело передать вам кокарду вашего цвета и пригласить вас на общее собрание в четверг. Оно будет происходить под председательством нового Белого!
– Ох! – махнул рукой Борянский, – бросьте вы эти кокарды и цвета!.. Тут человек две ночи не спал, у него глаза словно медом смазаны, а вы разные рацеи разводите. Если вы зовете меня в четверг только затем, чтобы в краски играть да кокардами щеголять, так я не приеду! Я, знаете ли, такой человек, что мне подавайте существенное, а без этого самого существенного я никуда не гожусь!
– Если вы под существенным, – спокойно сказал Люсли, – подразумеваете деньги, то я могу вручить вам от имени общества до тысячи рублей сейчас, если вам угодно; на это я уполномочен!
– Вот это – дело! – воскликнул Борянский, ударив рукой по столу, – вот это – дело!.. Мне деньги кстати сегодня.
– А? Проигрались, верно! – усмехнулся Люсли, доставая из кармана пакет с кредитками.
– Я никогда не проигрываю, – даже обиделся Борянский, – нет-с, в эти двое суток у меня недурной улов был; до двадцати пяти тысяч я как раз восемь сотен с тремя десятками недобрал… Вот я этот недобор из этой тысячи пополню и кругленькой суммой в двадцать пять тысяч в банк внесу. Оно остроумно выходит: выиграю в банк, и будет положено в банк. Но не карточный стол, а в государственный!
Борянский взял деньги, пересчитал их, зажав в кулак, и, видимо, считая разговор оконченным, раскланялся с Люсли, заявив ему, что пойдет теперь спать и что в четверг приедет на заседание. Затем он удалился, держа наотмашь в кулаке полученные от Люсли деньги.