ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
На ее протяжении злодей, умерев, превращается в праведного героя, королевская дочь раздваивается, а спасители короля получают в награду новую нечаянную дорогу
Выбрался из зачадившего дымом и кровью триклиния скользким путем кухонной крысы – стремглав, сквозь какие-то темные щелки и ходы для прислуги. Уносил в сердце несказанное изумление, а в глазах – картину, еще не успевшую запечатлеться мозаикой на внутренних стенах памяти.
Та картина не сразу погасла предо мною и даже мешала двигаться по полутемным коридорам и лестницам, застя дорогу. Убираясь прочь по своим делам, успел я бросить взгляд на возвышение – и вот увидел и был едва не ослеплен увиденным. Король франков Карл вовсе не скрывался под столом, надеясь пересидеть битву в безопасности. Он уже стоял плечом к плечу с ярлом Рёриком – они оба уродились великанами друг другу под стать. Карл с таким же невозмутимым видом рубил последних набегавших на них лангобардов своим коротким, предназначенным для иных торжеств мечом. Ярл же Рёрик уже не стыдился крепко упираться в пол обеими ногами – может статься, торчавшие из него стрелы отнимали у него избыток сил.
Промысл, а значит, и победа сели орлами на чаши весов их судеб – Карла, известного своими явными подвигами, итоги коих легко проверить, и Рёрика, известного подвигами баснословными, коим можно поверить только себе в развлечение или вслух посмеяться.
Франкский король, явившись главной силой в нужный миг, принял на себя последние стрелы, павшие со сводов, но они бессильно отскочили: под злато-черно-голубой одеждой Карла явно таилась тонкая и плотная, как панцирь, кольчуга. Короны лангобардов на Карле не было – слетела и закатилась куда-то, отнюдь не умалив своим бегством грозный вид короля.
Бард Турвар Си Неус исчез со стола бесследно, граф Ротари пропал, и Ротруды тоже не было – но сбежать вместе они никак не могли. За длинным столом оставался только аббат Алкуин. Он восседал на своем месте как бы весь затененный незримой кущей ангельской защиты, весь накрытый ею. Глаза его были затворены, веки слились с бледными щеками. Аббат молился в непобедимой бездвижности, и несколько стрел торчало прямо перед ним из стола травой ненужной, иссохшей к ночи.
Пока несся я неким неведомым путем, но по ясному наитию, новое удивление достигло, догнало меня и село на плечи. То было удивление прозорливостью, стратегией и ловкостью барда Турвара Си Неуса. Ведь сей до последней капли крови язычник, своей коренной языческой силой и кормившийся, выходило, спас наихристианнейшего и, вероятно, самого набожного властителя Запада! Да ведь и спел бард на сей раз особо – дойдя до рубежа колдовского претворения звука в обман зрения, но не доходя сам до хмельного забытья, а, значит, оставаясь в мире сем сугубо зрячим.Никак, первый раз в жизни удалось ему такое стояние перед пропастью, иначе и не выжить бы тут никому из пришлых, как в пещере Полифема. Кого избрал Ты, Господи, исполнить и мечом (вернее, ножом), и словом Свою волю? Воистину чудны дела Твои!
Но как же теперь отблагодарит Карл своих спасителей, как наградит их? Неужели и вправду, по видению ярла, отдаст ему свою дочь, а барда сделает своим приближенным кифаредом? Если Карлу быть новым императором Рима, то, по традиции старых императоров, он щедро наградит и тотчас казнит – за неслыханное непочтение: кто смеет безнаказанно выдергивать императора из-за стола да еще за ноги, пусть и ради его же спасения! Что есть властитель с такой трещиной на достоинстве? Дорогой сосуд со сколом, пусть и не заметным, уже не стоит ничего. Как же поступит Карл – вот была задача для игры в кости догадок.
Где, по каким ходам нехитрого лабиринта шнырял я, на бегу прозревая и размышляя, то вовсе не запомнил – сумрачно там было. Однако ничуть не заплутал: тому, кто с детства запомнил едва ли не все четыре тысячи комнат и залов Дворца с переходами меж ними, легко было, не утруждая наитие, выскользнуть из невеликого осиного гнезда, кое все гудело то ли не утихавшей битвой в триклинии, то ли огнем, еще не видным в нижних помещениях, но неумолимо спускавшемся откуда-то сверху.
Стремился же поначалу на глоток бодрящего холода, удачно избегая внимания тех, кто, напротив, стремился вглубь – узнать, что происходит. И вот выскочил во двор из некоего узкого, совершенно крысиного прохода. В окружении крепостных стен, беспорядочно метались факелы, и потому вновь было неясно, где горит, а земля успела покрыться смертным потом зимы – падал очень мелкий, едва видимый снег.
Некие лангобарды и франки, как будто еще толком не знавшие о том, что стремительно происходит внутри (они и вправду могли не знать, ведь я первым, похоже на то, бежал не внутрь, а наружу) еще незлобно толкались, втискиваясь в ближайший к триклинию, самый широкий вход. Схватиться им предстояло уже там – на месте, и это мне напомнило большую железную мясорубку дворцовой кухни, по легенде, построенную самим Архимедом: разное мясо закладывали в разные воронки, большие вороты-винты тащили плоть по трубам, по-особому, ради прихоти повара, соединяли, сплачивали разные виды плоти в рулет, а в конце пути ножи-колеса всё рубили.
В полутемном дворе мне стало ясно, будто днем, какой вход ближе к личному, малому триклинию графа Ротари, предназначенному не столько для трапез, сколько для размышления в посторонней для прочих тишине. Довольно высокое крыльцо с лестницей, пристроенной боком к стене, вело к той дверце. Туда и устремился, лишь теперь начав опасаться препятствий на своем пути. Слава Богу, дверца оказалась открытой, и, преодолев еще пару узких лестничных пролетов и один поворот, я оказался у второй дверцы, последней и тоже, по счастью, незапертой.
Поначалу дух захватило: почудилось, будто сам граф Ротари Третий Ангиарийский восседает на своем кресле перед столом. Но то была игра теней, вызванная суматошным движением огней за окошком.
Святой образ оставался на том же месте – укрепленным на высокой спинке графского кресла.
Снял святой образ трясущимися руками, приложился к нему, прижал к груди и тотчас отогрелся. Простая, уже раз подпаленная огнем холщовая сумка лежала тут же на полу, за спинкой кресла, словно граф и ей придал некую священную силу, набранную от образа, и не велел уносить прочь.
Теперь, со святым образом Твоим, Господи, я вновь стал себе хозяином среди земных господ и мог двигаться дальше, куда угодно – куда уже напрямую подскажет воля Твоя, Господи.
Унести ноги за пределы замка в угрожающе темный и мерзлый простор показалось мне поступком недальновидным. Не чувствуя дыма, подумал, а не пересидеть ли мне местный Рагнарёк прямо здесь, на его отшибе. Если огонь не завернет и сюда, в уютный триклиний графа, можно скоротать ночь дикой жатвы прямо на седалище графа, раз уж оба хозяина земель и строений мертвы, а до наследников когда дело дойдет. Да и всему замку осталось стоять на земле считанные дни, если не часы – ярл Рёрик его не развалил, хоть уже и поджег мыслью о мщении, а уж король Карл несомненно не оставит от него камня на камне в наказание всему роду графов, а ранее герцогов Ангиарийских.
Теперь уж легко было догадаться об апофеозе заговора. Там, в стене, в нужном месте, была ради покушения на Карла устроена тайная дверь, покрытая слоем камня. А к той тайной бойнице в придачу устроены были где-то наверху подобные ласточкиным гнездам еще и тайные бойницы для трех или четырех лучников. Целями тех охотников были волки-телохранители Карла. И вот, кабы не поразительная прозорливость барда Турвара Си Неуса, язычника, посланного Тобою, Господи, к Карлу земным ангелом-хранителем, пришлось бы королю франков разделить судьбу первого варвара на римском престоле, готского короля Одоакра, свергшего последнего императора Рима, Августула, а именно – быть разрубленным пополам на исходе неверной своей судьбы.
На то и рассчитывали граф Ротари и его дядя Гримуальд, разящая рука заговора. А что они рассчитывали делать потом, как спастись самим от гнева франков, как выставить убийцей ярла Рёрика, то я додумать, вернее довыдумать не успел. В кресле графа было удобно, спокойно и величественно. На хозяйском месте я с успехом вообразил графом себя самого. Бес легко отвлек меня от молитвы всякими гордыми картинами сытной власти, и я едва не заснул. Дымом здесь, напомню, почти не пахло, огонь пока явно не угрожал триклинию.
Очнулся же от странного шороха-хруста – такой бывает, когда кто-то тяжелой, но скорой поступью идет по крупному сухому песку. И будто бы прямо из стены медленно выступил на четырех ногах какой-то весь сонный грифон, видно, потревоженный гулом огня и схватки. Тотчас я слетел с кресла, но не кинулся к лестнице в обход еще не проснувшегося толком грифона. Вот моя беда с детства: чем страшнее и больнее, тем мне любопытнее. Видно, с этим качеством и выходил я так тяжко из чрева матери на опасный свет, но вышел-таки, иначе бы умер от страха еще внутри, в утробе ее. Приняла мать мою смерть на себя. Когда-нибудь это свойство меня погубит, но в замке, напротив, помогло исполнить, возможно, одно из главных Твоих, Господи, велений – свести вместе судьбу и милость.
- Ты уже здесь, грек? – услышал я знакомый голос, обращавшийся ко мне на латыни.
- Здесь, ваша светлость, - пораженный, отвечал графу Ротари новомодным среди варваров обращением.
- Значит, так велел Бог, - с хриплой натугой возвестил граф и добавил уже свое повеление: - Помоги мне подняться, грек.
Прижимая святой образ к груди одной рукой, другой подхватил графа под плечо и с немалым трудом помог ему встать на ноги. Тогда пригляделся к нему и похолодел: каким-то чудом – тоже по велению Твоему, Господи, - некими тайными и короткими переходами граф добрался до своего личного триклиния, неся в плоти своей кинжал, впившийся в нее почти по рукоять. Бард немного промахнулся жалом ярла Рёрика: видно, граф успел чуть присесть, и кинжал вонзился в его плоть немногим выше сердца.
Когда граф поднялся и тяжко оперся руками на стол, он плечом оттолкнул меня прочь и тяжкой, шаркающей поступью двинулся к своему седалищу, так же – на четырех: ногами – по полу, руками – по столу.
- Где изображение Бога, грек? – сурово вопросил он, только в самой близи заметив пропажу.
- Здесь, со мной, ваша светлость, - едва ли не преданно отвечал ему.
- Значит, так хотел Бог, - вновь повторил граф и, когда полумертвым весом опустился в кресло, отдал новое повеление: - Поставь на место и начинай.
- Что начинать, ваша светлость? – не уразумел я, по греховному невежеству своему.
- Крести меня во Иисуса Христа, - велел граф. – Пора пришла.
Кровь ударила мне в голову, а сердце ткнулось из груди наружу, прямо в Твой святой образ, Господи, словно пыталось само облобызать его.
Я вынул святой образ из сумы и осторожно укрепил его на навершие кресла, чая себя отцом Августином, коего вот-вот унесет поток – но не водный, а кровавый.
- Разве не для того Бог послал тебя ко мне, зная мой смертный час? – вопросил граф, и его руки бессильно лежали на подлокотниках кресла. – Что стоишь безмозглым дурнем? Я жив, а не мертв. Успей крестить меня, пока я еще жив. Бог не простит тебе промедления.
- Вода нужна, ваша светлость. Где же воды взять? – истинным дурнем вопросил я.
- Воды? – не изумился, а словно усмехнулся граф, усмехнулся всей плотью своей, дрожью тела. – То моя оплошность. Чаял успеха, потому отложил. Что же, кровь вместо воды не подойдет?
- Кровь? – так и обомлел я, догадываясь о чьей крови речь, и Ты, Господи, тотчас напомнил мне о тех Твоих мучениках, кои и вправду омылись от грехов и крещены были кровью; я же с облегчением ответил графу: - Кровь подойдет для свершения святого Таинства, когда нет воды, и даже персти земной не собрать.
Граф отнюдь не напоминал собою мученика, но весь он чудесно преобразился в моей памяти, обратившись из зловещего, по-шакальи ушлого заговорщика в человека оправданной и ясной цели. Глаза графа сверкнули, словно отразив и мою мгновенную перемену к нему, он услышал.
- Подожди немного, грек, - тише, но не умирающе проговорил он. – Дыхания еще хватает, пока не кончается, хочу испить его до дна. Как сладко дыхание, только сейчас ценю этот дар Бога. Вот слушай. Для твоих ушей оставшаяся горсть вздохов. Только ты будешь знать. Больше уже некому. Расскажешь там баснописцам, когда вернешься на Восток, пусть запишут. Иной памяти, кроме как твоей, Бог мне не оставляет, а Карл все сотрёт, он сотрёт все имена с надгробий моих предков, так будет.
И граф Ротари Третий Ангиарийский поведал мне, как задумал спасти свой народ от франкского рабства и унижения, а ради того разве грех ударить чрезмерно сильного врага и в спину? Ведь лангобарды – не евреи, им из этих земель некуда бежать из-под власти крещеного фараона. Да и рабами они на своей земле никак не считались.
Оказалось, граф давно и тайно списался с двором нашей грозноокой царицы Ирины. Убить Карла, запутать дело, устроив в замке лишь подобие пожара, но с большим дымом, чтобы одурманить всех и выгнать вон. Бросить родовое гнездо на произвол судьбы, быстро добраться до Города, предстать пред огнеликой царицей Ириной, а уж, оттуда, из Дворца, править большим делом – мутить и поднимать против франков народы, покоренные Карлом. То и легче при поддержке, уже якобы обещанной не на пергаменте, но на словах советников царицы, словах, якобы тайно вынесенных прямо из недр Дворца.
Когда граф «вышел из Дворца» с теми обещаниями, сердце мое сжалось, и я невольно усмехнулся одними лишь ноздрями: знал бы наивный граф, правивший римской глухоманью, цену подобным обещаниям, ночными мышами разлетающимся из Дворца во все стороны, едва не во все народы, некогда строившие Вавилонскую башню.
Меж тем, граф стал оправдывать свой странный заговор, зыбкий, как ночной туман при самом восходе солнца, словно разглядел здесь, в сумраке, мою снисходительную мину. Он не посвящал в свой замысел освобождения лангобардов никого из других бывших герцогов, не готовил народ к опасному подъему, боясь предательства и доноса, и чаял, что остальные лангобардские графы поднимутся сами, а с лангобардами – и саксы, и все прочие, как только обрушатся на них неслыханные вести и донесется крепкий призыв с Востока. А тут и сам граф Ротари Третий Ангиарийский вернется местно чтимым мессией и восстановит королевство, может, и при поддержке пары легионов Востока. А за ту поддержку можно и старый Рим вместе с югом Италии отдать во владение жадновластной царице Ирине. У Карла же нет достойного, равного ему, этому франкскому верзиле, преемника, способного оправиться от такого удара и вновь запихнуть в один прорванный мешок, живо зашив его, все растерянные земли. Такой был план графа – по здравом рассуждении, казавшийся не до конца безумным.
- Полагал и стал чаять, что вы трое и посланы мне в наилучшее исполнение замысла, - сказал граф и продолжил без горечи, словно уже встал на крепкий, хоть и незримый, мост, ведущий в лучший мир, тот мост, на коем память за спиною прямо идущей по мосту души уже теряет свою тяжесть, как дым, еще недавно бывший тяжелыми дубовыми дровами: - Но Бог судил иначе: вас он послал вперед – спасти Карла. Но разве то грех – чаять освобождения своего народа?
- Не только не грех, но и заслуга на небесах, в том нет сомнения, ваша светлость, - горячо поддержал графа вовсе не из жалости и стремления скрасить его последние мгновения. – Но пути Господни неисповедимы: выходит, спасение вашей души для Господа Вседержителя именно сегодня важнее того спасения, кое вы чаете, ваша светлость, в недалеком будущем для всего народа. Время разбрасывать камни, время собирать их, но, выходит, бывает и время, когда их лучше вовсе не трогать.
Граф несколько помолчал в бездвижности, и я начал сомневаться, дышит ли он еще, но приблизить ухо не решался. Лицо его странно играло разными оттенками – от угольно-черного, как у эфиопа, и через свинцовую бледность с мерцающими крапинками смертного пота до зимне-закатного, отражая трепет и метания факелов наружи.
Граф заговорил вновь, еще тише:
- Холодает то ли кругом, то ли тут, в груди… Зима на гору взошла. Значит, пора.
Граф стал приподнимать правую руку с подлокотника кресла, и в моем теле от макушки до пяток стал подниаться сильный холод. Граф прикоснулся к рукояти кинжала, засевшего у него ниже левой ключицы, и шумно втянул в себя эфир земной – верно, набирал сил для последнего дела жизни.
- Стой! – вдруг остановил он то ли меня, подступившего к нему на полшага, то ли самого себя. – Еще скажу: найди моих дочерей и отдай им вот этот перстень.
Граф уже с предсмертной медлительностью стащил перстень с указательного пальца правой руки зубами – видно, левая его рука уже не поднималась. Он назвал ту самую улицу в Городе и тот самый дом, о коих уже спрашивал меня раньше, когда проверял, вправду ли я из Второго Рима. Вот, оказалось, куда и к кому он отправил свою семью.
- Расскажи им об отце так, как сможешь ты, монах, гонитель демонов зла, а этого идола с дьявольскими струнами к ним не подпусти, - твердо повелел граф, сделал еще пару трудных, но сладостных, как родниковая вода для путника, вздохов и изрек нечто удивительное в том уже начинавшем отдавать гарью мраке: - Теперь я знаю, почему мучительно болеют и умирают безгрешные дети. У меня был первенец. Он умер на третий день по рождении…
- Матери в муках рождают нас на свет, - продолжал граф. - А потом мы всю жизнь в муках рождаемся в то царство, откуда был изгнан Адам. Таким вот обходным путем движемся обратно. Чем раньше и мучительней умрешь, тем большую радость и легкость обретешь там, куда родишься вновь. Безгрешным младенцам легче: они еще не знают об утехах не материнской, но своей утробы, потому не успевают заблудиться на обратном пути и нечаянно родиться в нее, в свою же ненасытную утробу грехов. И не с египетских ли первенцев так заведено? Почему так заведено Богом, ты знаешь, монах?
Предо мной восседал, умирая, не какой-то мелкий властитель провинциальных зарослей на старых развалинах и пустырях, а едва ли не сам Марк Аврелий, теперь пришедший с тяжбой к Богу Единому подобно Иову – так поразил меня граф до последней глубины души. И что же я мог ответить ему? Так жаль, что на моем месте не было геронды Феодора – геронда нашел бы в тот кровный час для графа прямые слова утешения и вразумления.
- Я слишком молод, ваша светлость, - только-то и нашелся. – Мне такая мудрость еще не по плечу, но опасаюсь, а при том и чаю всей душой, что тайна откроется нам лишь тогда, когда мы родимся в то царство, о коем вы сказали, ваша светлость.
- Только бы не в свою утробу родиться, только бы не сбиться с пути, - вздохнул граф. – Лучше остаться убиенным младенцем, о коих – в Писании…
И вдруг заговорил с тенью холодного гнева в голосе граф, словно то я был повинен в промедлении:
- Если так, то более не тяни. И знай: когда я выну эту затычку, жить мне останется – десять пальцев разогнуть. Только успевай, раз Бог тебя за этим послал! Не успеешь, оба к демонам в яму скатимся, я тебя за собой потяну.
Граф уже взялся за рукоятку кинжала, ножнами коему теперь служил он сам, когда я едва не криком остановил его:
- Ваша светлость! Выньте, когда скажу сделать так при самом завершении Таинства! А то и вправду не успеть!
Надеюсь, Господи, Ты простишь мне то, как наотмашь сократил я чин Святого Крещения, да и не знал я многих святых молитв – грешен. Все тщился – успеть бы только, слишком говорлив был граф перед кончиной. Спросил лишь его, верует ли он в Тебя, Господа нашего Иисуса Христа, и отрекается ли он от сатаны и всех клевретов его. Граф отвечал кратко, уже без рассуждений, смотрел прямо перед собой, немного вниз, будто удивлялся, что дошел уже до конца моста.
- Теперь можно, ваша светлость, - изрек уж на спёртом выдохе, разумея, что беру на себя непомерное, разрешаю человека.
- Теперь можно, - повторил за мной граф, будто принял мои слова за часть чина, которую велено повторить крещаемому.
Он снова взял за рукоять чужое оружие, а я протянул руку к его груди горстью, как нищий за подаянием, – так боялся растратить, потерять хоть каплю его крови, уронить последнюю драгоценность тела, уже уходящего в прах.
Граф потянул и выгнул грудь большим костяным бугром, с шумом вздохнул.
- Не отпускает. Как рыбий гарпун зашел, - последней силою шепота усмехнулся он.
Тогда граф вновь натужился, вжался спиною в спинку кресла – и вдруг всем телом выкашлянул кинжал вон. Извергнутое тяжкое жало гулко грохнуло по столу, шаркнуло по крышке и грохнуло еще раз, но уже с кратким и мучительным звоном – в каменный пол.
Невольно отвел я ладонь, воображая, что кровь брызнет, как Ааронов ключ из скалы, но она, кровь графа Ротари Третьего Ангиарийского, как бы вязко холодея, изошла и стала густо стекать змейкой по его праздничным одеждам, по хитону вечернему. Граф задышал глубоко, шумно выталкивая ее из себя ради святого дела. Как только я прижал кисть ребром к груди графа, то еще горячая, кровь стала густо давить мне в ладонь своим теплом, свинцом живым.
И так в великом ужасе я стал поднимать и сливать из ладони ту священную жидкость плоти на самое темя графа – трижды, и трижды произнеся с одного вздоха имя Твое, Единосущной и Нераздельной Троицы. Кровь поблескивала во тьме на волосах графа памятью о его утраченной жизни.
Успели, слава Тебе, Господи! Граф уронил голову на грудь уже после «Аминь». Сердце мое сжалось, и невольно сжалась моя рука в кулак – став по виду своему таким же остановившимся сердцем, еще полным крови. И тотчас прилипли пальцы к ладони и сами слиплись так, будто срослись.
Устрашился я – вот кровь графа, еще продолжавшая стекать вниз, теперь уж хоть не во тьму преисподнюю, затопит пол, и стопы мои влипнут в ее темную глазурь, и тогда уж не сдвинуться мне с места, не выбраться из этого триклиния, ставшего склепом. А кто меня найдет? Отсюда и не докричишься, скорее огонь сверху на крик призовешь.
Снял святой образ с надголовья и бросился прочь. Но тотчас вернулся и подхватил не сверху, а снизу еще один предмет – не спасение души графа, а его телесную гибель. Успел сообразить: вот ярл Рёрик, если останется жив в мясорубке Архимеда, а он еще и не из такой пасти вылезет на своем веку всем на удивление, - вот он станет искать свой кинжал и учудит что-нибудь лишнее, опасное для нас троих. Да, нас было трое – и судьба (то не чаял, а чуял) связала нас надолго, мы были армией хоть куда.
Двор замка, как только я выпростался в его мертвеющей утробы, закружился у меня в глазах. Едва не упал на тонкий белый саван, сотканный из снега. Кругом было безлюдно, и только где-то еще гудела внутри уже уставшая мясорубка Архимеда.
Но вдруг черное жерло, всасывавшее в себя людей и уже как будто всосавшее всех, стало изрыгать назад излишек.
Кинулся, по памяти, к овчарне – и едва успел убраться с пути того густого потока людской плоти. Уже оттуда, из низкого сарайчика при стене, самой смелой овцой стал смотреть, кого отрыгнула мясорубка. По росту определил Карла, широким шагом увлекавшего за собой дюжину своих воинов. Различил среди них еще одну рослую, закутанную в просторный плащ с капюшоном фигуру, как бы плывшую мачтой, а не шедшую твёрдо. То несомненно была живая и невредимая дочь короля, Ротруда. Ярла не было, барда тоже, но последнего нетрудно было и упустить в темноте, как летящую петлями ночную мышь. Даже не осмелился думать, что ярл пал в общей мясорубке.
Отряд не отряд, толпа не толпа, стая не стая – скорее плотный людской косяк стремился прямиком к воротам, как бы слился с ними, там загудели засовы. И вот плоская тьма ворот разверзлась в пустую бездну тьмы.
Уразумел, что пора ждать утра, чреватого, если не новыми небесами и новой твердью, то – новой главой на пергаменте анналов мира сего.
Тогда подался назад, из тьмы холодной во тьму теплую и душистую – в овечьи дебри. И тотчас обморочно заснул. И стало сниться мне, будто я среди настоящих овец и есть тут та самая, сотая овца притчи, потерявшая свое стадо и своего пастыря. Однако овца, несомненно, в человеческом обличии. И вот дрожу я во тьме то ли в горном ущелье, то ли в ущелье самого ночного неба и по-овечьи тупо, боязливо решаю, оставаться ли в этом рве и ждать, пока тебя обрящет пастырь, или же двинуться, куда глаза глядят, но ничего не видят.
Но вот слышу гул и топот, и уже дрожит тьма в слепых глазах. То овцы ли моего родного стада? Но уж чересчур грозно топочут, гремят приближающимся обвалом. А то – не овцы, а всадники-саранча стаей-стеною несутся по ущелью, словно прорвав плотину, окружавшую преисподнюю. Боже, спаси! Двинуться не в силах, и только едва ворочаю языком, тщусь выговорить в тяжком сне Иисусову молитву, хоть раз успеть, пока не задавят и порвут в клочья. Но вот уж, не заметив меня, несется саранчовый поток прямо по мне. Однако как-то чересчур мелко и несмертельно топочет орда по груди крючковатыми саранчовыми лапками. И вдруг вижу над собой в неясном мерцании эту мелочь, чудную, рассыпчатую и не опасную, хоть и пугавшую издали слух и зрение массу. И словно что-то покрикивают хрипло, по-франкски.
Очнулся от крепкого пинка в бок. Надо мной стояли два франкских воина, один с факелом. Этот и гаркнул что-то, я не понял что.
- Ты та овца? – будто видевши мой сон вместе со мною, изрек он тогда на дурной латыни.
- Какая? – вновь на всякий случай не уразумел я, задним умом догадавшись, что, когда франки вломились в овчарню, по мне и вправду затопали живые, но обыкновенные твари – не саранча адова, а земные напуганные овцы.
Оба засмеялись – будто два простуженных ворона на ветках закашляли.
- Грек из Нового Рима? – вновь вопросил тот, что нес хоть какой-то свет.
- Да, я служитель Господа оттуда, - ответил тогда на моем младенческом франкском, лишь бы тот не продолжал так пытать латынь. – Имя мне Иоанн.
- Наш кайзер потерял тебя, - сказал второй с более приличной и понятной дикцией. – Мы тут за овцой, только – молчи об этом, а тут и другая добыча попала в руки, поважнее. – Он еще раз каркнул-хохотнул, за ним – и факельщик. – Тебя не понесем, сам пойдешь.
Какой был час, какая стража – было не понять в стенах зачумленного замка. Лишь вне стен заметил, что небесная тьма над мертвенно-сивой белизною тверди сама стала выцветать, как долго ношеная кожа, некогда черненая рудою. Верно, уж последняя стража шла к исходу.
Увиденное за пределами мертвых стен изумило. Внизу, у проточного рукотворного озера, колыхались большие живые огни, пирамидальные костры в два роста, освещавшие и согревавшие извне воинские шатры. Невольно вспомнился мне ночной погребальный огонь на глади самого озера, но мрачной связи между явлениями из ночи не проступало.
Меня влекли, толкали к срединному, самому обширному шатру: его крылья были подперты четырьмя столбами, а перед входом не только сам шатер, но и всю чужую ночь украшала драгоценная голубизна королевского стяга на высоком шесте.
Гадать не приходилось: Карл вполне благоразумно покинул зловещий замок, не стыдясь своей опаски – там, в глубоких кишках каменного лангобардского левиафана могли таиться еще какие-то коварные хищники, от всех не уберечься. Каким образом король франков узнал обо мне (хоть о том можно было без труда догадаться), и зачем он меня ищет (о чем и гадать было без толку), на ходу не размышлял – потому и не успел растерять тепла, позаимствованного в гуще невеликого овечьего стада.
Один франк нес овцу на плечах, второй, с факелом, не обидно гнал меня своим ходом, а факел кстати подогревал меня сбоку. У королевского шатра воин-факельщик остановил меня (другой, с овцой на плечах, давно свернул в сторону – подальше в темноту от постного средоточия мира). Он вышел вперед и переговорил со стражами шатра, с десяти шагов тыкая в меня пальцем. Суму со святым образом у меня отняли, но это меня не удручило, и за длинную петлю сумы я не цеплялся: словно тосам святой образ успокоил меня неслышным уверением, что теперь не покинет меня более, чем на несколько шагов и на малое время, не стоящее всей жизни.
Стражи обыскали меня – я вздрогнул и обрадовался именно тому, что заставило меня спохватиться. Слава Богу, кинжал ярла забыл в овчарне, а франки его не заметили в ногах у овец. Спохватившись же, я невольно поворотил голову назад, посмотрел на замок – и вдруг показался он мне Троей, а лагерь франков – стойбищем прибывших под Трою гневных ахейцев.
Да и сам Карл, когда старший стражник ввел меня за плечо в теплый, как обжитый дом, шатер, показался мне уставшим с дороги Агамемноном. В шатре было достаточно света, чтобы я, наконец, разглядел Карла вблизи и, во удовлетворение своей неуёмной гордыни, позволил будущему императору Запада столь же близко разглядеть себя, ведь раньше ему и вовсе недосуг было замечать черного муравья или жучка в гуще куста.
Горели на бронзовых треногах три золотых масляных лампы – головки сатиров выделки очень древней, едва ли не троянской. С обширной жаровни на мощной, бычьей треноге, угли, помимо сладостного, густого жара, испускали изрядное, едва не слепящие взор сияние. И сквозь трехслойные, зимние пологи шатра проникало тепло внешних костров, как бы возвещавшее радость скорого, ясного рассвета.
От входа до треноги можно было идти по голой, но уже подсохшей земле, все прочее пространство было щедро и роскошно утеплено шкурами и восточными коврами.
Сам Карл, утопленный в волчьих шкурах, полувозлежал на возвышении, кое могло служить и постелью, и трапезным ложем, и, при нужном случае, великолепным варварским троном. Он еще запахнул себя синей накидкой из очень мягкой кожи, подбитой тонким черным руном. Самая удивительная часть одеяния украшала голову короля: то была не какая-то корона, сковывающая и холодящая мозги, а мягкая, синяя шерстяная шапка со смешными, свисавшими до плеч ушами. Она затягивала чело короля до самых бровей. Теплая шапка с обвислыми заячьими ушами вместе с волчьими шкурами создавала странное сочетание смыслов, кое подвигло бы Аристофана написать целую комедию.
Карл был в шатре не один, коли вовсе не считать двух атлантов – воинов охраны, им повезло выйти живыми из-под смертельного дождя. Мудрый, но безусый и, тем более, безбородый аббат Алкуин казался не тенью короля, для тени он был слишком стар, весом и светел, но – словно бы тяжелой и пророческой задней мыслью Карла. Он сидел по левую руку от короля и почти императора, чуть ниже, хотя глагол «сидеть» не подходит – так он был весь закутан в паучий кокон каких-то мантий. Оба выглядели хоть и уставшими с дороги, с кровавого шума на пиру и с бессонной ночи, однако – более живыми и свежими, нежели в час, когда решались судьбы обоих.
Алкуин как будто пристально вглядывался в меня сквозь опущенные веки. Поклонился сильным мира сего не слишком низко и совершенно успокоился: с некоторых пор люди в волчьих шкурах стали вызывать у меня безграничное доверие.
- Тот ли ты, коего я велел найти, или ждать другого? - с многозначительной иронией проговорил Карл, чуть пошевелив руками под крылом накидки.
Латынь его была почти отменной, если не считать слишком жестких и чуть сдавленных согласных.
- Ваше величество, - обратился я к Карлу в ответ, - случайному смертному не предречь, кого может избрать на высоких путях ваша воля, но если вы повелели искать и найти некого Иоанна Феора, родом из града цезаря Константина, Иоанна Феора, служителя и раба Господа нашего Иисуса Христа, тогда вашим слугам не нужно более утруждать себя поисками, а вам, ваше величество, - дожидаться исполнения вашей высокой воли.
Карл чуть повернул голову в сторону приоткрывшего глаза Алкуина.
- Хорошая латынь, - изрек он на наречии уладов[1], среди коих был рожден Алкуин. – Может, его вправду послал Господь для дела? Как думаешь, Екклезиаст?
Велики были оба, но не хватало обоим прозорливости: наречию уладов некогда научил меня во Дворце за неделю один бродячий монах-улад, вскормленный духом в старых обителях Ирландии, любитель долгих и неисповедимых путей в теплые края. «Хорошая латынь» возмутила беса моей гордыни: как этот варвар смеет оценивать латынь того, кто, родившись, услышав начальные слова на эллинском, сказанные повивальной бабкой: «Слава Богу, мальчик!», а затем тотчас впитал ушами и всем мелким тельцем долгие и звонкие слова на латыни – изреченные врачом и другом отца, Каллистом: «Здоровый, розовый, без изъянов, с хорошим голосом».
Не дерзить я теперь был не в силах.
- Стоит ли торопить события, Давид? - ответил и Алкуин на своем, уладском. – Приглядимся еще.
Слухи оказались верны: при франкском дворе, в узком кругу наделенных высшей властью, друг к другу обращались с библейским размахом, и Карл дерзал носить имя самого царя-пророка, хотя к поэзии и псалтири, как инструменту, навыка не имел, зато по части завоеваний, с Божьей помощью, уже далеко обошел древнего царя-псалмопевца.
Карл вновь повернулся ко мне и повторил, словно по лукавой подсказке с левого плеча, те менторские слова о латыни уже на самой латыни:
- Хорошая латынь. Где учил, монах?
- Ваше величество, я впитал ее с отцовской кровью, - отвечал ему, и дерзость моя полезла вверх из горла, как мальчишка – на высокое дерево при велении матери не лазить так высоко. – Можно сказать даже, что я рожден в ней, как апостол Павел – в римском гражданстве. Хоть я и эллин от эллинов и даже, по матери, араб, что нетрудно заметить, не прислушиваясь, но среди предков моего покойного отца по мужской линии имелись родственники из дома Клавдиев.
Карл приподнял брови, а Алкуин – веки.
- Кто же твой покойный отец, монах? – вопросил Карл с приятным изумлением.
Я рассказал, ни грана не приврав.
Власть и Мудрость Запада вновь коротко переглянулись между собою. И вот откликнулась Мудрость:
- Так ты из придворных, Иоанн Феор? Что же подвигло тебя уйти в монахи, а не войти в наследство твоего отца? Оно, верно, немалое. Не обидел ли ты чем своего отца, не пошел ли против его воли?
Латынь Алкуина была не в пример лучше королевской, и я устыдился: она была не хуже моей и даже лучше в звучании твердых согласных.
- Было кому войти в наследство и не только сберечь, но и преумножить его. Моего любезного старшего брата с рождения влекло земное, меня же земные попечения выталкивали вон, как водная глубина – рыбий пузырь, - так ответил.
- Куда бы ни был он послан изначально, а к нам – наверно, весьма кстати, Давид, - проговорил на уладском Алкуин.
Вдруг Карл извлек прямо из шкур, как из глубины серых зимних вод, святой образ Христа Пантократора, переданный ему, еще я не вступил в шатер. Верно, я побледнел, и то не могло остаться незамеченным, даже если бы эти львы дремали.
- Твое, монах? – вопросил Карл, бывший, как я знал, на стороне иконоборцев, считавших, что негоже воплощать небесные образы земными средствами.
Король франков держал святой образ одной рукой на отлете, словно отстраняясь от его жара, и притом несколько выше головы, что дало мне силы отвечать без риторских вихрей.
- Моего монастыря, ваше величество, - ответил я.
- Почему вез так далеко и туда, где не держат? - задал Карл точный вопрос.
Вообразил из себя честного, крещёного спартанца и отвечал, как можно правдивее и лаконичнее. Мне удалось изложить весь свой итинерарий от Дворца до замка так, что он стал короче моего пути от кельи до храма в Обители.
- Унесло, говоришь? История достаточно удивительна, чтобы в нее можно было поверить, - оживившимся голосом заметил Карл и положил святой образ на пышную серую шкуру, увы, ликом вниз.
Мой короткий рассказ, похоже, немного развлек короля, все еще удрученного своей промашкой с принятием приглашения графа Ротари, и я уж пожалел: стоило, пожалуй, рассказывать подольше ради надежд покрепче.
- А что там еще в кулаке так крепко зажал? Еще что-то нес священное? – вдруг с усмешкой указал Карл своим длинным острым носом.
А я и забыл про холодное и засохшее в кровяной коросте сердце графа Ротари – вот оно было тут со мной, моим вновь слипшимся кулаком.
Так прямо и ответил Карлу, как было, с великим трудом расправляя почерневшие пальцы:
- Это кровь графа Ротари. Он умер во Христе. – И рассказал, как оказался я, по воле Твоей, Господи, кровеносцем графа.
Карл даже приподнялся и сел прямо, выпроставшись из шкур, а Алкуин совсем поднял веки и теперь смотрел не на меня, а на Карла странным взором – как на оракула, готового изрыгнуть роковой, но сладкий своим ужасом ответ. Моей гордыни стало тепло и радостно: наконец-то, я их расшевелил.
- Так он тебе исповедался в грехах? – вопросил Карл, глядя на меня, пожалуй, как на того осьминога. – И ты дерзнул отпустить? Даже – его замысел подло убить меня?
И тут подумал я, а не умереть ли мне прямо сейчас? На любой страх с детства пру, как лошадь – на боль. Грех то или не грех, Господи? Но чаял, что святой образ Твой не даст мне погибнуть греховной смертью в тот час.
- Граф чаял освободить свой народ и восстановить свое королевство, ваше величество, - не гортанью, а самими пугаными кишками пропел я. – Грех-то или не грех? Кто я, чтобы самому себе ответить на такой вопрос? Сам голову ломаю, ваше величество.
Карл то ли восхитился моей дерзостью, то ли гнев его имел самые разные формы, не доступные пониманию простых смертных. Но и он вопросил наимудрейшего:
- Что скажешь, Екклесиаст? Мне по нраву злые на жизнь, в них лести и лжи меньше, а то и вовсе нет.
Алкуин с трудом пошевелился в своем коконе:
- Так к кому же ты был послан, монах Иоанн? Молиться о спасении нашего короля или спасать душу предателя?
Мудрый аббат с севера, полагал, что стану колебаться или, против слов Карла, сразу хлыну трусливой лестью, что и покончит со мной, как со случайной, но занозистой тайной на королевском пути в Рим, к императорской короне. Однако аббат Запада не на того напал.
- Святой отец, везде я оказывался не по своей воле, но, когда узнал о возможности заговора, в неизбежность коего, честно признаюсь, сам до конца не верил, то прилежно молился о том, чтобы все обстоятельства решились на пользу его величества, иначе в мире наступил бы ужасный хаос, - выпалил я на одном прямом, как пущенная стрела, дыхании и добавил: - Ужасный, смертоносный хаос в христианской земле. – И еще добавил, отливая потяжелее острие той стрелы: - А молился я, имея пред своим внутренним взором тот святой образ Христа Вседержителя, что сейчас лежит, глядя в преисподнюю, откуда Спаситель и вывел сквозь все волчьи заслоны праведников древних времен.
Карл как будто взбодрился еще тверже и проснулся яснее. Он сделал, чего я уж и не чаял ожидать: снова взял святой образ, снова посмотрел на него издали, с расстояния огромной протянутой руки длиною едва не в стадий, и положил – наконец-то, ликом ввысь! Позади прочих неясных мыслей у меня появилась лукавая опаска, не потребует ли он мне стать своим шутом.
- Истинный грек, - бросил Карл аббату на уладском, а меня прихватил на латыни: - Так ты не ответил на вопрос.
А я и приберег ответ нарочно, ибо «истинному греку» всегда можно каяться в суемудрии:
- У Бога, как учили меня святые отцы, начиная с Августина, нет различия во времени, нет прошлого, настоящего и будущего, а еще все противоречия обнимаются в антиномии и с любовью лобызают друг друга. Разве попущение не может содержаться в самом Промысле? Если так, то, ради разумной экономии Промысла, слуга и раб Господа мог быть послан сразу к обоим: молиться на спасение тела вашего величества и попутно спасти душу не познавшего Промысла лангобарда.
Карл повернул голову к аббату:
- Хитёр и скользок… Однако его устами говорит наша истина. Несомненно, этот грек – хоть и деревянная, но не лишняя подкова на одну милю, Екклесиаст.
Потом повернул голову ко мне:
- Вот что, монах, будем же следовать той же экономии. Ты пригоден, а значит, послан и для иного дела. Ведь ты, видать, по происхождению вхож в императорский дворец так же, как на рынок? Ты там знаешь всех?
Вернее было бы сказать «выхож», а не «вхож», и я ответил, как сам полагал:
- Ныне, ваше величество, - через «игольные уши». И всех я, конечно, не знаю, но моего покойного отца знали и уважали все.
- Значит, и тебе поверят, если докричишься, - кивнул Карл. – Ты должен знать и донести до Дворца и рынка в твоем Новом Риме, что преданный мне граф лангобардов пожертвовал своей жизнью, спасая меня от сакских оборотней, проникших в его замок с целью подло убить короля франков и так отвести молнию вины на лангобардов. Ты языкастый и умный – сделай дело раньше, чем до Дворца и рынка дотянутся отсюда иные слухи. Мы все теперь знаем: граф Ротари умер во Христе и славной смертью, отдав кровь за свой народ и за своего короля… Что замер? Какое звено выпадает из золотой цепи ясной логики?
Меня же так прошибло потом, что Карл, кажется, повел носом: откуда пахнуло такой вонью? Если то, что я услышал, не было подсказкой аббата, то Карл – поистине новый царь Соломон! Карл убил сразу двух, и даже не зайцев, а свирепых волков и тут же воссел на их шкуры: обескуражить всех лангобардов, не знавших о заговоре смелого графа, и попутно озлобить их против далеких, едва ли досягаемых саксов. И к тому же – вот он, лучший способ сделать так, чтобы графа первым делом забыли свои же по крови. Франкский Соломон разделил и властвует!
В знаменитом на весь мир своей мудростью королевском аббате тоже проснулось живое любопытство:
- А скажи-ка ты нам, дерзкий умник, видать, немало учившийся философии и логике, хоть и безус, – ведь ты наверняка и сам о том гадал и времени гадать имел куда больше нашего, - как такое могло случиться, что прозрение пришло к двум язычникам и их наполнила решимость защитить его христианское величество, а не бежать прочь, оберегая самих себя от опасности?
Безо всяких метафор и преувеличений поведал о том, как наблюдениями и рассуждениями мы «общим сенатом» дошли не до смутных прозрений, а до ясных подозрений. И вот оба язычника решили, что судьба призывает рискнуть ради их давней, до боли и бессонницы чаемой цели – быть взятыми на службу самым великим властителем мира. Баснословные обстоятельства превращали их общую цель в горшок с греческим огнем. Кто послал двух язычников и одного служителя Божьего в нужное место и в самое нужное время – вот уж тайна «велика есть» или же вовсе не тайна.
- Разве эта антиномия не той же масти? – дерзнул добавить, заметив про себя, что обоих, барда Турвара Си Неуса и ярла Рёрика Сивые Глаза, уже успели допросить раньше меня, и можно было по добродушным, но не сытым львиным взорам надеяться, что те оба еще живы.
Одинаково теплое, хоть и невозмутимое выражение лиц самых сильных мира сего, утешало приблудный страх: похоже, ярл и бард отвечали королю и аббату без задних мыслей, и потому все рассказы наши сошлись и облобызались.
Карл гулко усмехнулся в сторону аббата, колыхнув мертвые шкуры:
- Лучше уж отпустить его теперь, Екклесиаст, пока этот воронок не накаркал себе же беду, довольно дерзок.
Он кивнул стражнику. Тому четырех стадийных шагов хватило – подойти, взять со шкур святой образ, потом подойти ко мне, отдать, вернее, ткнуть тараном мне святой образ в руки. Уразумел тотчас и обрадовался несказанно: вот и есть благодарность и к ней в придачу истинно королевский дар.
- Стой! – вдруг возгласил Карл, колыхнув выдохом пламя светильников. – Дай мне!
Я похолодел: Карл снова протягивал руку за образом.
Стражник вновь выхватил у меня святой образ, вернулся к королю, отдал ему святой образ. Карл взял святой образ во всю даль вытянутой рукой – держал легко, будто невесомый лист древа, и, не приближая – так, на вытянутой руке, – всмотрелся, искристощурясь. Наверно, король страдал дальнозоркостью, заставлявшей его завоевывать все более далекие пределы.
- Разве может женщина править государством, утвержденным Самим Богом? – вопросил он.
Аббат смолчал, будто подозревая, как и я, что Карл обратился напрямую к Твоему, Христе, святому образу.
- Нет, не может, - сказал Карл, словно не дождавшись ответа и вещая своё суждение с попущения Твоего, Господи. – Куда женщине, у коей, как и у Евы, сердце – то же яблоко с Древа познания истины и греха? Мудрость и грех заодно, в одном плоде. Еве нужно было, чтобы Сам Творец любовался ею всей с головы до ног, как и Адам – вот где была беда. Потому кайзерен Ирен и нужны столь величественные образы, что будут, как она чает, восхищаться ею. А вот своему сыну она выколола глаза… Ведь так? Или лгут все ветры голосов? Ты видел тёзку того, кто воплотил веру Христа в земные богатства? Ее сына Константина?
Не вмиг и уразумел, что теперь властитель Европы обратился ко мне, а не к Спасителю.
- Не лгут, Каролус Рекс, - дерзко вернул я ему слово. – Виделзатянутые мёртвой кожей глазницы Константина, сына василиссы Ирины и тёзки Константина Основателя.
Что было – то было. Железноокая царица захватила престол сына своего, столкнув Константина во тьму очей и жизни. Так и спасла своего отпрыска от еще больших грехов, на кои он уже нацелился, и приняла неутолимую в наследии жажду власти в саму себя. Но слов моего отца о самодержавной царице Ирине тогда повторить не мог. И сейчас – покуда не к месту.
- Sic, - возвестил на латыни Карл. – По власти кайзерин Ирен утверждает, а по сердцу отрицает. Не желает вплоть до пролития глаз и крови, чтобы сын ее от мужа, отвергавшего образы, сам видел земные образы Творца. Чем же отличается кайзерин Ирен от своего покойного мужа, отвергавшего образы? Чем отличается Ева от Адама?
Мы оба с аббатом Алкуином смотрели на Карла – в четыре выпученных глаза.
- Красива она? – вопросил Карл, продолжая служить твёрдым аналоем для образа Твоего, Господи.
- Кто, ваше величество? Ева? – Не бес ли задал вместо меня тот лукавый вопрос, который и сам я услышал, лишь когда задал его.
- Не лукавь, грек, - отозвался Карл едва ли не голосом графа Ротари.
- Как пламя греческого огня. – Иного сравнения не мог найти.
- Екклесиаст, греческий огонь нам пригодится? – вдруг вопросил Карл средоточие мудрости.
Клясться не стану, но почудилось мне, что в голосе Карла похоть и власть встретились и облобызались.
Алкуин отвечал как бы в сонном видении, успев прикрыть глаза вратами век:
- Знать бы его секрет – тогда и пользоваться с осторожностью, Давид, - сдерживая тяжелую улыбку, отвечал аббат Алкуин. - Это тебе не Вирсавия. И даже не царица Савская. Мудростью не заворожишь. Сама, кого хочешь, афинейскими хитросплетениями удушит.
Гордыня шептала мне, что знобит в тот миг не только меня, но и весь мир волею короля франков, коему в тот год еще до Рождества Христова предстояло провозгласить себя новым императором старого Рима.
Карл моргнул вместе со светильниками – и вот, святой образ уже оказался в моих руках.
- Так и скажи своему настоятелю, когда вернешься в Новый Рим, - изрек благодушно Карл. – Король франков Карл и аббат Алкуин смиренно просят его водворить сие спорное изображение на то место, откуда было взято. На моих землях не принято ваять воображения ради образы, неприступные никакому воображению. Вот он, сей образ, и движется здесь неприкаянно…
Какую бы ересь ни нес франкский король, а я ничего, кроме радости и тепла в те мгновения не испытывал, прижав святой образ к груди. Так с ним и благодарил короля искренне, от всей души, не став делать низких поклонов, чтобы не выходило, что и святой образ кланяется и опускается долу.
- Отправляйся в замок к своим друзьям… - было следующее веление короля франков.
И я вновь дерзнул:
- Они не могут быть мне друзьями.
- Кто же они тогда? – шевельнул любопытной бровью Карл.
- Волки и овцы не могли быть друзьями, когда плыли совместно в ковчеге праотца Ноя, хотя первые не ели последних, а последние не шарахались от первых – как на великом водопое. - Иного, менее лукавого сравнения вновь не сумел подыскать.
Карл переглянулся с Алкуином и опустил бровь: ответ мой был принят.
- Раз тебя волки не едят, отправляйся в малый ковчег до распоряжений, - продолжил король франков. – Он теперь и принадлежит волку, этому безумному Аяксу, по праву, а сей волк тебе знаком.
Карл, хоть и оправдал графа, но, видно, не утруждал себя узнать, нет ли у того прямых наследников, раз не видел их при графе. Да и разве могло беспокоить какое-то наследное право самого распорядителя мира?
Опасения, всплывавшие болотными пузырями из моей утробы в голову до самого темени, рассеялись: ярл Рёрик жив и тоже отблагодарён. Только вот женихом Ротруды ему уж не быть – ясно, как Божий день. Карл легко откупился, а ярл легко отделался. Опаски не осталось, а только – любопытство: чем же отделался бард Турвар Си Неус и какой же безделушкой одарен.
Уже сделал один шаг пяткой вперед, то есть намереваясь выйти из королевского шатра по-восточному, лопатками назад, когда король франков снова остановил меня:
- Стой-ка, монах!
Он еще раз кивнул стражнику, понимавшему своего повелителя без слов. Тот повторил четыре шага – два вперед и два назад – и сам набросил на меня тяжелую, но мягкую и теплую волчью шкуру, вовсе не такую, что была на берегу Тибра поначалу кроваво-жаркой, а потом – по-гробовому зябкой и жесткой. Некуда было деться потерянной и обретенной овце, как только вновь щеголять в волчьей шкуре! Вот и разумей сию метафору, как хочешь!
- Теперь не будешь дрожать, как черный агнец пред закланием, - усугубил неясный намек судьбы король франков. – Теперь иди.
Выйдя из королевского шатра, увидел оживший мир, словно воды потопа и впрямь спали: и небо, и поры земли стали очищаться от беспросветной влаги, давящей землю и все, что на ней. В облаках мелькали светлые крылья ангелов и голубые проталины мира горнего. Стяг франкского короля слегка колыхался здесь, на грешной земле, урванным лоскутом синевы небесной. Чувствовалось и без помощи тяжелой волчьей шкуры, что теплеет на все ближайшие дни. Зыбкий снежный покров сгинул, как сон, унеся паром и все кровавые видения ночи.
Замок, впрочем, ничем не напоминал ни ковчег, ни гору Арарат в малом приближении. Скорее то был старый, нарочно выброшенный с берега прохудившийся котел: еще до потопа его наказали посмертно дном моря и только теперь, при больших переменах на всей земле, когда дно в иных местах восстало, а иные горы опустились, он вдруг выпукло оголился, грустно напоминая о никчемном, без сожаления забытом прошлом всего мира. Ворота замка были наотмашь разинуты – лезь, кому не лень. Уже издалека можно было знать, что и все прочие двери и запоры внутри него стали вольноотпущенниками.
Чем дальше отходил от шатра короля франков, тем больше тяжелели мои ноги от веса тайны, кою уносил с собой. Все яснее становилось мне, что Карл собрался без примерки водрузить на свою мудрую соломонову голову разом две короны – обоих Римов. Что он станет делать? Не утерпит – и, еще не доезжая до Первого Рима, пошлёт сватов во Второй? Что станет делать огненносердая царица Ирина? Примет предложение Карла, узрев и возжелав запретный плод – великую власть над всем миром? Тогда не ждет ли ее в Городе судьба Цезаря? А если не примет – тогда не соберет ли Карл, подобно Атилле, все подвластные народы, чтобы двинуться стеной войны на Второй Рим?
Прости, Господи: сам себе в тот час казался едва ли не Ноем, узнавшим, в отличие от всего прочего обреченного мира, о грядущем потопе и вынужденным таскать тяжесть тайны, как неподъемные вериги, вместе с бревнами для ковчега. Мир на бурных волнах моих догадок и опасений качался, как тот Ноев ковчег, грозя гибельно черпнуть то западным, то восточным своим бортом.
Войдя во двор замка, застал такое законченное безлюдье, что и умные грабители, заглянув сюда, не стали бы тратить время и силы попусту и пошли бы прочь, с досады хлопнув бесполезными воротами.
Первым делом заглянул в овчарню. Как ни странно, овцы приняли «волка» за своего – так, видно, до мозга костей успел я среди них пропахнуть овчиной, пёршей теперь из нутра волчьей шкуры. Вот такие волки, возросшие среди овец, и опаснее всех прочих хищников!
Кинжал ярла Рёрика нашелся слегка обсыпанный овечьими шариками. Вот каким вышел из овчарни: в одной руке с прижатым к груди святым образом Спасителя, в другой, окровавленной руке, с острым кинжалом, а весь целиком – в той же волчьей шкуре. Чем не вещий образ слишком рьяного просветителя варварских племен?
Нового хозяина замка можно было не искать – его тщеславие было странного толка, не от мира сего: он, ярл-скиталец, не стал бы лезть в графские покои. Так и случилось: нашел его там, где, не пряча усмешку, и предполагал найти.
Однако первым встретил меня на пороге «засадной конюшни» не он, а бард, услышавший мои шаги. Турвар, единственный на белом свете Си Неус, вызвался в привратники.
- Йохан, ты о чем молился? – выпалил бард: наболевший вопрос вылетел из него, как затычка из перебродившей внутри себя бочки.
Да и сам он, хоть и вовсе не похожий на бочку, был, однако, квинтэссенцией хмельного брожения: видно, в суматошной бойне он не растерял ни одной ягоды можжевельника из той чашки, что была ему подана на кровавом пиру. Так он меня и назвал – Йоханом, на какой-то свой лад смутного полукровки (а я кто?).
- О чем я мог молиться посреди той резни? – защитился от него той самой усмешкой, с коей шел найти ярла. – Не о том ли, чтобы нам живыми да поскорее и подальше ноги отсюда унести?
- Ты перемолился, Йохан! – горестно засмеялся бард и, поместившись в дверях наискось, совсем перекрыл вход внутрь, словно запрещал мне войти. – Вот нас всех и погнал франк туда, куда твоя душа ноги уносила, пока твое тело на месте костенело от страха.
- Куда же? – удивился, не обидевшись.
- К тебе домой, в Новый Рим, - с обидой сообщил мне удивительную новость бард Турвар Си Неус, уже через несколько мгновений показавшуюся мне вовсе не удивительной.
Лик мой, видно, выражал чувство путника, шедшего ночью по очень знакомой дороге и вдруг на полном ходу приложившегося всем телом и лбом в неведомую каменную стену, коей еще на закате не было.
- Я таким истуканом уже побывал, Йохан, - чернозубо улыбнулся бард, будто посчитав мое изумление за достаточное искупление греха чрезмерной, направленной не по общему договору молитвы. – Тебе хорошо, а мы с ярлом теперь послы, малые послы. Франк, я думаю, после всего случившегося решился на большее: собирает посольство в Новый Рим, какого-то герцога и аббата. Ведет охоту сразу в двух лесах: здесь за короной Старого Рима, а там, у тебя – за короной Нового… Уразумел?
На всякий случай сделал я вид не просветленный, а еще более оглушенный.
- Так и есть, Йохан. – Бард взмахнул в проеме рукой и едва не завалился навзничь, внутрь «конюшни». – Когда он возденет императорскую корону здесь и согреет ее своим черепом, мы уже будем вблизи другой короны, там, с его сватовством. Вернее с намёками на сватовство. А уж если твоя царица милостиво согласится – тогда уж Карл и самого папу, глядишь, к ней пошлёт. Как полагаешь, захочет твоя императрица сидеть на коленях у Карла, когда тот сидит на троне? Рискнет ли помериться с ним силами за управление всей соединенной и потому необъятной империей древнего…
- Августа или Адриана, - невольно подсказал я.
- Пусть начинается с первой буквы, - согласился бард, будто имел в виду, но забыл какого-то иного властителя Рима. – Сыну глаза выколола ради власти, а вот осмелится ли глаза Карлу в постели выцарапать? Что скажешь?
- Вы-то Карлу ради какой надобности? - Как ни удивительно, именно эта загадка стрельнула мне в глаз малой искрой из большого огня, мне не хотелось говорить о грехах нашей василиссы с чужим язычником.
- О! Какой славный прыжок! – всплеснул не только руками, но как бы всем своим телом бард и завалился-таки, но не навзничь, а прямо на меня, окатив с темени до ног хмельным облаком.
Хоть и задохнулся от паров барда, но и внезапно просветился ими, догадавшись не о цели, а о смысле наградного повеления Карла. В благодарность помог певцу восстановить косое равновесие в дверях.
- Ярл Рёрик Сивые Глаза, - целиком назвав ярла, бард движением головы указал себе в тыл, откуда ничто не подавало признаков жизни ярла, - принят Карлом на службу и назначен начальником охраны посольства. Но и видом он хорош, чтобы показать твоей императрице власть Карла над многими языками. По завершении посольства франк обещает ему при своем дворе некое повышение. Какое, и самого мудрого оракула спрашивать – только срамиться. Я тоже на службе: мне велено перед твоей императрицей так воспеть подвиги Карла, так одурманить ее – а мне это не труднее, чем ворону спугнуть, ты знаешь, - чтобы она тотчас понеслась к нему в Старый Рим под венец. А уж потом пора будет и себя воспеть.
В руках у барда арфы не было, оставил за спиной, и он изобразил ими вдохновенную игру – словно ивовые ветви заколыхались. В голосе же чащобного певца слышалась ясная антитеза его похвальбы, а в янтарных глазах прозревались две дороги: принять такого барда на службу, даже по его мольбе – все равно, что брать на службу ветер.
- И вот таковы все награды за то, что вы вдвоем спасли короля франков от набега гогов и магогов? – нарочно, не без невольного лукавства, остановил я его мысленное движение сразу по обеим дорогам.
Бард о чем-то хмуро задумался по ту сторону хмельного тумана.
- Отчего же? – колыхнулся он мне навстречу сквозь туман. – Король щедр. Вот теперь ярл – хозяин замка и граф на месте и со всех сторон. Только ему это – как орлу копыта, в небесах без толку лягаться. И тебя, вижу, из овец прямо в настоятели волчьего монастыря возвел. Или то – его аббат?
Прозорлив был сей язычник, ничего не попишешь!
- А разве стать императорским певцом-послом мало? – вторил я барду. – То повыше, просторнее звания придворного певца у ног властителя, господские сапоги нюхать.
Бард не обиделся, тем вторя уже мне.
- Тогда я получил награду больше всех. – Он залез куда-то, вглубь утробы, и выудил из глубины перстень с крупным рубином. – Вот его мне награда. Подойдет в лесу орехи колоть. Только приноровиться надо.
Я же тотчас увидел в королевском подарке иную пользу:
- Состаришься, славный бард Турвар Си Неус, голос твой сморщится, станет дряблым, как щека старика, - купишь себе на этот красный колун виноградник в теплых краях. Да вот я тебе покажу где. Недалеко от нашей загородной виллы. Прекрасное место. Будешь греть бока под солнцем посреди моря винного, разливанного. Павлинов и фазанов разведешь. Станешь с ними по утрам распеваться. Они прекрасно орут, кишки встряхивают.
Туман словно сдуло с барда утренним ветерком, вестником солнца. Он принял в дверях прямое человеческое положение, правда – в ручном распоре.
- Так, может, ты правильно молился, жрец, - стал соображать в попутную сторону бард. – Виноградники. Фазаны, да? И не при императоре самозваном, а при императрице, что приняла, по старому наследству, корону Старого Рима. А ярлу что? – Бард поворотил голову через плечо и вновь чуть не упал, сначала – внутрь, потом – наружу. – У твоей правительницы незанятых дочерей нет?
- Никаких нет, - с неясным сожалением признал я изъян своего государства.
- Так и она сама ведь не при муже, – дерзнул толкнуться выше бард.
Нетрудно было ответить на то, куда он клонит:
- Полагаю, безопасней жениться на Медузе-Горгоне, нежели на нашей императрице.
- Кто такая? – свел брови бард.
Пришлось объяснять.
- А ты Карла о том предупредил, жрец? – усмехнулся бард Турвар Си-Неус. – Или ему уже пора быть собственным изваянием вечной памяти ради? Если сонное видение ярла не обмануло, так, может, ярлу суждено приглянуться не только этой сладострастной нимфе, дочке Карла. Своё Карл все равно не отдаст даже после этой ночи. А заглядится на ярла твоя императрица, чем худо? А то повыше станется. Ярлу-то все нипочем, если три или четыре стрелы он сам из себя, шутя, выдернул, а еще две или три – дочка Карла. Он и от колдовского взора не раньше окаменеет, чем у этой твоей Медузы глаза от натуги лопнут и вытекут.
- Ты замахнулся, бард, - признал я со смутным подозрением, что ярлу и впрямь любые чудеса по плечу.
Но еще большее смущение вызвало у меня странное упоминание бардом принцессы Ротруды: когда же то она успевала выдергивать из ярла стрелы, если в той бойне скрылась с глаз быстрее всякой нимфы в лесу?
- Разве ты не столкнул ее под стол, от беды подальше? – невольно вопросил я.
Видно, мое новое растерянное изумление опять развеселило певца болот и тронов. Он поколыхался в дверях, как оборванный бурею парус, и отступил:
- Проходи, Йохан, располагайся в доме щедрого нового хозяина.
Он освободил двери, я сошел внутрь и вниз по трем пологим и широким во все стороны ступеням. Протекавшего из окон сизоватого, как дымка при погасшем костре, света нового дня еще не доставало, чтобы заметить крысу в сене, но не увидеть такое значимое земное тело, как ярл Рёрик Свиглазый, было странно, а я его поначалу не увидел.
Оказалось, ярл сидел за большой бочкой, наполненной на две трети водой, привалившись к ней спиною. Он пребывал в дрёме-забытьи, дав телу полную волю отходить от ран и выздоравливать по своему усмотрению. Он был весь черен от запекшейся крови, своей от чужой уже не отличить. Он шумно сопел. Щипнуло мне сердце: не помрёт ли? Бочка с водой стояла мне упреком: вот бы и крестить его сейчас, как положено, а не так, как – графа.
- Только и делает, что пьет воду, - шепнул мне в спину бард. – Оставшуюся кровь разводит до верхней кромки. Верно, чтобы тяжесть в новый удар вернуть.
Достал ярлов кинжал из-за пояса, положил рядом с ярлом на сено. Оказалось, он, если и дремлет, то все видит.
- Нашел, жрец. Ты помолился и нашел. Благодарю, - гулко, как меха попутно раздувая, проговорил он.
- Подвиги совершены, славный ярл, - стал к нему подступать.- Ты жив, но положил душу за друзей своих. И король тебе нынче друг. Пора принять Святое Крещение, как ты чаял.
- Рано, жрец, - твердо возразил ярл. – В силу вернусь – посвятишь, тогда я силу посвящу твоему Богу, отдам. А так, без силы, я твоему Богу не нужен – сейчас мне, как нищему подачку просить. Не по чести. Рано.
Господи, растерялся я тогда. Вновь не нашелся ответить веско на такой языческий подход к святому делу. Что это было? Лишь попущение Твое, Господи?
Тогда отступил. И вдруг вижу, бард уже стоит на четвереньках и манит меня к себе, едва оторвав от пола руку-подпорку.
- Принюхайся, жрец. Чем пахнет? – Соловым янтарем смотрел на меня певец, моргая не в лад.
Принюхался – ничего нового. Той же крепкой смесью прелой соломы, старого дерьма и недобро трезвящей чувства остротою мочи возило кругом.
- Вот понюхай, - сунул мне бард в руки пук соломы.
Запах доброго растительного естества в том пучке оказался сильнее духа человеческих осадков.
- Ничего нового, - так и определил я.
Бард, досадливо кряхтя, стал подбирать солому и сено то здесь, то там и тыкать пучки себе в нос.
- Вот оно! – взбодрился он вновь. – Не камень же ты, чтобы такого чуда не чуять!
Уважил совершенно ползучего во хмелю барда: и правда – прелый, потемневший пучок отдавал дамасской розой! Невольно отшатнулся: неужто бард умеет нагонять химеры и без своей арфы, и без пения – одним непролазным хмелем! Знакомым показался мне тот аромат.
- Теперь мне поверишь, жрец, поверишь, что не вру.
Сначала он показал, что делать: помочь ему подняться и проводить до дверей – там он и хотел сообщить мне некую тайну, пахшую дамасской розой.
Оказалось делом нетрудным: я удивился легкости барда – он был как пушинка! Может, ему помогла держаться на ногах колдовская сила с другого плеча.
Мы вернулись в самое удобное для его полувертикального положения место – точно меж косяками.
Там, вновь стоя сам вовне, узнал я новую чудесную историю из жизни ярла Рёрика Сивоглазого – свежую, как только что сорванное яблоко греха, и, несомненно, достойную баснословной песни на грядущие века.
В разгар бойни, пока бард приподнимал большое и мёртвое тело дяди графа Ротари, чтобы извлечь из него свой боевой нож, сам смертельно раненый граф успел уползти в тайный проход в стене и закрыть наглухо за собою каменную дверь. Когда стрелы у лучников,сидевших в потайных ласточкиных гнездах, кончились и, они, видя, что пора уносить ноги, тем и занялись, король Карл и ярл стали пробивать дорогу к выходу, увлекая за собой аббата и оставшихся в живых телохранителей короля.
- Прикрой мою дочь! – велел король ярлу, если верить самому ярлу.
Тот вернулся, вытащил Ротруду из-под стола и, отмахиваясь мечом от всех смертей, метивших отовсюду, повлек ее следом за ее отцом. Но только по выходе из триклиния пропал в сумраке вместе с Ротрудой.
Карл заметил пропажу не сразу, а, когда поразился ей, призвал барда Турвара Си Неуса:
- Живо, ушлый, найди их!
Тотчас и получил бард в ладонь награду вперед – тот перстень с рубином.
Если уж я знал, где поутру искать ярла и барда, не любителей роскошных и опасных покоев, то уж бард и того вернее знал, где ночью искать ярла и спасенную им Ротруду. Ярл, по словам Турвара Си Неуса, в точности исполнил повеление короля: прикрыл королевскую дочь на сене – лучше некуда!
Певец признался, что сначала тягучие стоны и кипучие вскрики напугали его – уж не погибает ли ярл, до смерти битый и простреленный в спину, и не насилуют ли заодно дочь Карла злые лангобарды. Он, видящий в ночной тьме, как сова, заглянул в конюшню – и обмер, услышав первый вскрик. Стонала якобы Ротруда, только готовясь и нагоняя страсть, а вскрикивать, как от невыносимой, но сладчайшей боли стала вместо Рерика, когда принялась выдергивать у него из спины лангобардские стрелы!
Слыхал я о сладострастном нраве Ротруды, однако совсем не сходились два видения, два бурных ночных сна, будто путешествия двух лунатиков по одним и тем же лестницам и карнизам. Ведь я видел принцессу на несколько шагов отставшей от отца, но вовсе не потерявшейся! Да и аромат дамасской розы вдруг провалился в моей памяти куда глубже минувшей ночи, и даже глубже предыдущей – в третью, то есть – в первую ночь! То был аромат с крыльца преисподней, приманка! Мог поклясться, что так пахла та арабская служанка или демон, что подливала мне вина, а потом засосала коварной топью.
- То была точно Ротруда? Ты видел ее лицо? Или только стоны слыхал? - вопросил я барда.
И, когда его глаза обиженно раскосили, отвращаясь от меня каждый в свою сторону, я рассказал певцу, что видел ночью сам и что могли бы подтвердить две или три самых смелых овцы, любопытствовавших вместе со мною.
- Они оба в сене закопались, - честно признался бард, - а голоса дочки Карла я раньше не слышал, то признаю. А все бабы стонут одинаково, какая повыше, какая пониже, но на один истошный голос матки. Внутрь сюда не входил – а то до утра бы здесь мозги свои от стен отскребал, ты знаешь северянина. Только крикнул им, что король их ищет – и дёру.
Поговорили мы еще о темных предметах и тенях и сошлись на том, что в замке, должно быть, по ночам нечисто. Ярл ничего не скажет, и спрашивать нечего, но раз оба – и бард, и ярл – еще ночью предстали перед Карлом, были допрошены, и ярл Рёрик остался после новой встречи с королем живой, значит то, что произошло здесь, в «конюшне», вовсе никому неизвестно – и самому ярлу тоже. Хоть и светлый день уже наступил, но прочел Трисвятое и девяностый псалом, глядя в то место, откуда бард поднял пахнувшее сладким грехом сено.
Бард сразу принял силу священных, неизвестных слов и упросил перевести. Я повторил псалом на латыни, и он барду очень понравился, особенно «от стрелы, летящей днем» и «язвы, во тьме ходящей». Он попросил меня повторить его вновь и сразу после повторения, тихо, и не поднимая голоса, в точности пропел сам и даже как будто протрезвел.
- Верно, ты прав, жрец, посылал меня Карл не за ними, ведь имен не называл, - согласился он с моим ночным «путешествием». – А я и не покидал замка, пока весь можжевельник не подобрал. Всякое за это время могло случиться, дочка короля уже успела бы догнать отца, если бы захотела.
Графа Ротари Третьего Ангиарийского погребли в тот же день, когда нашли родовое кладбище у леса: никаких изваяний, одни большие, едва обработанные камни под стать всем местным грубым предметам природы, лишь – с выбитыми на них именами тех, кои некогда успели называться герцогами. Мудрого дядю Гримуальда прикопали на отшибе еще до недолгого, вынужденного торжества, пахнущего старыми корнями.
Отпевал графа сам аббат Алкуин в присутствии короля Карла, уже сидевшего на своем огромном, затмевающем целую сторону света коне, – чести выше графу уж не достичь! Пред тем аббат изрек слова в том же роде: граф, де, желал своего, а сила его применилась по воле Божьей, за то и награда налицо.
Вспоминал я недавнюю ночь, надстроенную всего несколькими новыми днями, когда граф наблюдал огненное погребение двух северян на рукотворном озере. Провидел ли он, подозревал ли свой близкий конец? Без сомнения, допускал, ибо запомнилась мне его грустная улыбка, или же я ее, ту улыбку, сам придумал в угоду памяти. И что теперь могла чувствовать душа графа Ротари? Вдруг она уже светло радовалась своему открытию – тому, что все шло по ясному плану спасения его души, а не королевства – и плевать на него! - что все события последних земных дней шли необходимо темной, но крепкой подкладкой яркой парчи, что «игольные уши» пройдены таким способом, каким воображение никак не могло угодить гордыне?
Конь невозмутимого Карла фыркал и перебирал ногами, подгоняя аббата. Шатры были уже убраны. Прямо с помпезного погребения того, кто покушался на его жизнь, король франков двинулся дальше на Рим.
Истинным хозяином замка в последующие пять дней был кто угодно, только не ярл Рёрик Сивоглазый – какие-то суетливые франки, по виду писцы и экономы, кроме них – непраздные, но беспрерывно хмельные воины, присматривавшие не столько за замком, сколько за его окрестностями – то с высоты стен, то в коротких набегах на ближайшие селения. Наконец, и вороны, в большом числе слетевшиеся на запах крови, все никак не выветривавшийся из мертвых камней. Время не то, чтобы остановилось, но как бы превратилось из реки в проточное озерцо, выход из коего не был виден.
Ярл иногда покидал свою просторную нору, окидывал взглядом ближнее бытие, не находил в нем смысла и отправлялся обратно с тем же сумрачным видом, с каким выходил. Мы с бардом решили к нему не приближаться вплоть до новых целенаправленных событий. Говоря коротко, столь мрачным в думах мне не приходилось видеть ярла даже в те мгновения, когда он обнаружил свое войско по-спартански павшим в полном числе на берегу Тибра.
Бард на удивление скоро потерял смысл в пьянстве – видно, обстановка тоже стала его смущать своей порочной безопасностью и круговращением: пьянство же применялось для ясного движения песни и судьбы. Бард нашел на башне замка место – выше некуда. Там он разогнал ворон и стал проветриваться в порывах с запада, а иногда трогать струны своей арфы, и ветер порой приносил сверху серебристые звуки, останавливавшие ненадолго нижнюю суету. Все на ходу цепенели, задирали головы и с растерянными ухмылками смотрели не на башню, а в пустое, бледно прояснившееся небо, словно грешников окликали с безнадежной грустью их ангелы-хранители.
Как-то на третий день услышал я с небес свое имя и тоже задрал голову. Как же был похож бард Турвар Си Неус на большого остроглавого ворона, косящего глазом с башни на голодную суету внизу!
Поднялся к нему. Небо с рукотворной вершины казалось голубее, лучше протертым серыми волокнистыми тряпками, кои тянул над собой холодный западный ветер.
- Смотри! – Бард указал косо вниз, за пределы стен.
На сизой, каменистой земле еще темнели круги из-под снятых шатров, и чернели плоскими ямами кострища.
- Он испугался нас. Карл. Он не понял, что и как произошло, - изрек одновременно и с гордостью, и с досадой бард. – Мы все перестарались. Ты знаешь, Йохан, зачем он посылает нас к твоей царице?
- Верно, тебе отсюда стало виднее, Турвар, - уважил его.
- Проверить, в нас ли эта сила, на которой закипела тут вся эта каша, или мы в нее были втянуты всего на три дня и три ночи, - уверил он меня. – И я тоже ничего не понимаю. Карл не возьмет меня в певцы, даже если я вернусь к нему, а нашего великана тут же вновь отошлет прочь на невиданные подвиги. А что было бы, если бы мы пришли к нему поодиночке прямо в Рим, на коронование императором? Скажи свое слово.
- Ты снова заводишь про судьбу? – честно удивился я. – Тогда судьба послала бы тебя в обход владений графа, не так ли?
Бард уставился на струны арфы, как на дощечку с огамами, таинственными письменами своего лесного народа.
- И разве ты не успел порадоваться, что, может то статься, судьба шлет тебя стать певцом при императрице Нового Рима, имеющим больше прав на истинную корону Рима, нежели франк из чащоб? – попытался его хоть немного взбодрить.
- При женщине… - как бы про себя проговорил бард, будто речь шла об обмене редкой жемчужины на другую редкую, но не проверенную. – Ярл сумрачен, значит, и у него хватает ума разуметь, что Карл не отдаст ему свою дочь, каким бы могучим лососем он теперь ни прикинулся. Он спас Карла, когда спасти было невозможно – по этой-то причине Карл теперь опасается его, как случайно пролетевшую мимо Смерть, которую вовсе не стоит звать на службу. Может, он подозревает, что весь заговор затеял не граф, а ярл, чтобы в последний момент выставить себя невиданным факиром. А я ему, ярлу, подсказал, как это сделать. Скажи, а у твоей императрицы вправду нет какой-нибудь, хотя бы тайной дочки?
- Кто-кто, а я бы знал, - невольно похвалился своим покойным отцом.
Бард посмотрел мне прямо в глаза, и я увидел в них две в совершенстве параллельных и нескончаемых дороги.
- Вот меня и страшит то, - изрек он. – Нашего великана движет сонное видение. Он положит свой замутненный глаз на твою императрицу. А твоя императрица свободна от супружеских уз. Выходит, что сам Карл нашему ярлу во сне сват, а не наоборот. Вообрази, жрец, что ждет нас с тобой на твоей родине!
Ветер здесь, наверху, вдруг показался мне куда более холодным и стремительным, чем внизу, где он цеплялся за сплошные неровности земли. Бард держал свою арфу, я же обхватил в те мгновения суму со святым образом, повешенную через плечо, – нас обоих согревали наши сокровища.
- Ты полагаешь, что наши с тобой судьбы теперь тянутся за судьбой ярла, как повозка за ослом? – вопросил поначалу с усмешкой, но тотчас лишился ее, вспомнив, куда меня привели поиски святого образа.
- Вернее вниз, как за рыболовным грузилом, - словно подхватил с камней под ногами мою обронённую усмешку бард.
Сам я в те дни замок не покидал, помня о гостеприимном приеме на италийском берегу. В ногах тоже старался ни у кого не путаться и облюбовал себе самое знакомое и спокойное место – малый графский триклиний. Темное пятно графской крови на полу возбуждало во мне добрый молитвенный дух, причастность к судьбе спасенной души и нудило не оставлять ее молитвами. Что еще потребно было недоделанному монаху в чужом похмелье?
Ночью же возвращался в овчарню – самое, как казалось мне, надежное убежище от злого духа, дующего густым сквозняком похоти по всем заколкам замка. Обрел силу в те дни, наконец, устроить себе теплую баню в лохани, ибо был причислен к господам, власть имеющим.
Как раз на пятый день ярл Рёрик оправился от ран и меланхолии. Он вышел поутру из затвора в том же настроении, что и солнце из-за невысоких гор, и отправился к рукотворному озеру. Там он обнажился весь, как умел делать то с адамовым размахом, тотчас разогнал своей грозной наготою все живое вокруг до самого земного окоёма и, нырнув освежиться, пустил опасную волну во все стороны, даже до мельницы. Я успел заметить со стены, что он, битый стрелами, теперь еще и пятнист, как леопард из дворцового зверинца.
В тот же день, к полудню, явились все чины тайного посольства-сватовства – некий герцог Рориго [2](едва не тезка покойного графа!), с ним пара аббатов – и в придачу небольшой, но грозный отряд воинов-франков. Было чем ярлу теперь заняться, хоть и под начальством чужого герцога, а не спасенного короля. Герцог призвал меня, посмотрел, как на некую диковинную и временами шкодливую зверюшку, которую велено сберечь, потом велел показать святой образ. Герцог искоса и щурясь, как на сильный близкий огонь, посмотрел на него – и велел более никому не показывать и не открывать до самого Города.
Когда покидал шатер герцога (видно, и он был предупрежден не останавливаться в стенах замка, в щелях коего таилось зло, не опасное разве что для такого нечаянного владельца всего, что под руку и меч попадется, как баснословный ярл), – то явственно прозрел: вот все минувшие в замке дни топтался я на месте, однако же пройдена мною еще одна глава странствий, и начинается новая глава...
[1] Улады - историческое население северной ирландской области Ульстер. Из уладов происходят многие герои ирландского эпоса.
[2] Герцог Рориго – исторический персонаж, приближенный Карла Великого; согласно преданиям, в недалеком будущем отец незаконнорожденного ребенка дочери Карла, Ротруды.