Я сидел у своего бригадного врача — Николая Ивановича Звонарева. Помещался он в просторной избе. Тут же была и амбулатория и жил его помощник, маленький, юркий и похожий на шестнадцатилетнего юношу, врач Степан Александрович Титов.
Мы сидели за столом и пили чай с забайкальскими фигурными розанцами, хрупкими и рассыпчатыми. Вдруг дверь широко распахнулась, и на пороге выросла фигура красноармейца. Он был высокого роста, широкоплеч, с черными книзу усиками и раскосыми глазами, отличительным признаком забайкальцев, смешавших свою кровь с монголами и китайцами.
Лицо у красноармейца было рябое, удивительно красное и походило на созревший помидор, забытый на гряде и от времени покрытый шершавинами. Красноармеец первым заметил меня и, почему то смутившись, попятился к двери.
— Ты чего это, паря? — Врач Звонарев в нашей дивизии служил уже года три, дивизия за малым исключением состояла из забайкальцев, и у него создалась привычка с пациентами говорить на местном наречии.
— Д-да… Я… я… паря дохтур… — красноармеец опять взглянул на меня и осекся.
— Ну, что ты… Бригадный у нас не кусается. Говори смелей: — выручил его врач Титов.
— Я… Я… Паря дохтур… чумной… — выпалил неожиданно красноармеец и, вновь смутившись и, опустив глаза, тихо повторил:
— Право, чумной…
Он поднял голову и обвел нас своими раскосыми, с подозрительной краснотой, глазами,
Мы с Титовым переглянулись и испугано попятились от двери, в глубину комнаты.
— Ну брось, паря, откуда тут чума — проговорил Николай Иванович, укоризненно посматривая на нас. — Брось… Раскажи-ка, что это с тобой… Да не бойся. Поди, ничего нет… — закончил он, пересаживаясь на ближайший к красноармейцу стул.
Титов подошел ко мне и прошептал па ухо:
— Лицо подозрительное…
— Да, как будто что то есть… — согласился и я.
— Как только мог он заразиться? Посты у вас несут исправно?.. Я оглядел красноармейца в ног до головы и так же тихо ответил:
— По моему надеяться можно. Но граница так велика, что…
После последних боев с остатками белых армий Забайкальского атамана Семенова, мне приказали перевести мою бригаду к Китайской границе. Я занял пограничный участок от китайского города Маньчжурия до нашего Нерчинского завода. По расстоянию мой участок был более 300 верст.
Людей в бригаде было тысячи две с половиной и в первое время нам более, чем когда, приходилось быть готовым к бою, так как, в соседнем с нами городе Маньчжурия разместились полуразоруженные китайцами группы белых. И во избежание случайностей, мне большую часть бойцов пришлось сосредоточить в нашем поселке Абогайтуй, который как раз был против города Маньчжурия и не далеко от китайских угольных копей Чжай-ла-нор. Охрана этих копей была сплошь из белогвардейцев, а они несколько раз делали попытки вторгнуться на нашу территорию.
Недавно мы узнали, что на копях Чжай-ла-нор, там, где работают семь с половиной тысяч китайцев-углекопов, появилась чума. С копей чума перешла в Маньчжурию и поползла книзу по пограничной реке Аргуни. Рассуждая на эту тему и распрашивая местных крестьян, мы с Николаем Ивановичем установили, что чуму разносят рабочие копей.
От страха заболеть и в надежде на спасение, они бросали работу и бежали или в Маньчжурию или на бакалейки и китайские пограничные посты, расположенные против каждого нашего поселка.
Это нас встревожило и заставило экстренно принять ряд крутых мер: во первых, мы усилили охрану границы и вменили в обязанность пикетным не вступать ни в какие переговоры с переходящими и, само собой разумеется, их на нашу территорию ни в коем случае не пропускать. Во-вторых, мы закрыли границу и для наших местных жителей, имеющих по пограничным традициям, беспрепятственный проезд на Китайскую сторону.
На Китайской территории творилось ужасное: те из заболевших, которые надеялись найти спасение на еще не-зараженных пограничных постах, бежали туда и несли с собой заразу. Чумы китайцы боялись больше всего. Они знали, что она неизлечима. Они помнили эпидемию 1910 года, когда в одном только Харбине умерло от этой болезни 10.000 человек.
9 февраля, за неделю до того, когда красноармеец вошел в комнату врачей, я узнал, что самый крупный китайский пограничный пост против нашего поселка Кайластуй, где у китайцев было около 20 торговых фанз, штаб полковника, начальника трех кордонов и командующего 112 вооруженными пограничниками, с территорией в 19 верст, не имеется охраны. А 10 февраля мне донесли, что на этом посту никого нет в живых. Впрочем, наблюдатели через час сообщили, что там виднеется несколько трупов то-ли 5, то-ли 20, точно определить было нельзя, так как над трупами пировали громадные стаи собак, а может быть, это были и волки.
10 февраля я, врач Звонарев и врач Титов создали второй экстренный по борьбе с чумой совет. Тут же мы наметили рад изоляторов, использовав для этой цели пустующие избы белых беженцев, сосредоточили в квартире врача весь контрабандный спирт, нашили халаты, рукавицы, футляры на сапоги, собрали санитаров, и врачи показали им все приемы борьбы с чумой. Я написал несколько листов строгих постановлений для местных жителей и чуть ли не запрещал им смотреть на Китайскую территорию.
Через день мы узнали, что и на более отдаленных от нас китайских постах, тоже нет признаков жизни. Но теперь мы надеялись на себя и были спокойны.
— Ну, чего ты, рассказывай. Поди, враки все — снова проговорил Звонарев, подвигаясь вместе со своим стулом к красноармейцу.
Красноармеец потоптался, бросил новый боязливый взгляд на меня. Прикрыл рукой рот. откашлялся и тихим больным голосом начал:
— Так это, паря дохтур. Лонись это мой братан. Я у него на фатере стою, у своего, Викулова. Ну он, того, сунтулой заграницу смахал.
— Как же это стороной можно? — вырвалось у меня.
— Э… паря командир, пост сунтулой проехать плевое дело. Участок у нас на пикет с версту, а где и боле. Вот в ночь-то, как наши поглядят, что пикетные удобное место проехали, повыдождут маленько и шасть заграницу. Так вот и мой братан… У него там скот ходит.
(В Восточном Забайкальи хлеба никто не сеет, — не родится, и жители занимаются исключительно скотоводством, и иногда, по особой доверенности с китайской пограничной властью и с нашего разрешения, они переводят скот на пасьтбу за границу)… Ну это с'ездил он. По дороге завернул в фанзу к приятелю. Китаец у него, бакалейщик, приятель был. Видит, его дома нет, а в фанзе разгром и посередь стоит трехпудовая банка с ханшиной и тут же кружка валяется. Ну мой-то выпить любил, зачерпнул. Хлебнул кружечки две, потом вспомнил о нас. Разыскал посудину, налил и нам привез. А посля этого дела, через два дня он и представился. А я вот занемог. Горю что-то и все. Видать, он в чумную фанзу, не иначе как, попал. По этому, по его покойным словам, околись он видел… того… мертвечинных не много… Солдат этих китайских… — Красноармеец обвел нас глазами и замолчал. Звонарев мигнул нам и обратился к нему:
— Вот что, паря, чумы, видать, в тебе нет. А в больницу тебя надо. Ты, того, выходи-ка на волю. Я за тобой, лекарство кое-какое возьму и доведу тебя…
Красноармеец послушно повернулся и вышел, Мы сразу же вскочили на ноги и бросились к двери. Но Николай Иванович движением руки остановил:
— Что у него чума, я верю и не верю. Но пока не выходите. Вы, Николай Алексеевич, звоните к коменданту, чтобы посты выставить к дому этого Викулова, и вроде как арестовать там всех домашним арестом, да за одним и к тому, где он жил. А ты, Степан Александрович, сулемой пол вымой и дверь, где красноармеец стоял. А потом ко мне зайди, я в первом изоляторе буду, что ближе к нам…
Смутное чувство тревоги сразу же охватило нас. До этого мы никак не думали, что чума может попасть к нам. Мы надеялись, что меры с нашей стороны все приняты. И вот теперь мы не опустили рук перед опасностью, но все же немного растерялись. Мы не боялись, но трусили.
Я по телефону вызвал коменданта. Приказать выставить посты не было труда. Но выставляя их, мы натолкнулись на глухой ропот жителей:
— Нечего делать-то, чуму и придумали…
— Глядикось, в какой грязище китайцы живут, потому и мрут, а они — чума…
— Вот они-то, большаки! Завоевали, а теперь всех поголовно и арестовывают.
— И не говори, и деток-то у Викуловых не пожалели; ну, какая, к примеру сказать, от грудного ребенка зараза. Лежит он себе в люльке и все…
Особенно негодовали женщины:
— Слышь-ка, бабонька, мужиков у Викуловых не было, бабы да девка… Так туды и армейцев… Пользуйтесь на благо…
— Ой, матушка, видать народу-то у них нехватки, так они и хотят заране, хотя бы и от чужих народить…
— То же и у братана Викулова, там тоже бабье одно и три армейца. Поди дале-то баб с мужиками на одну постель будут арестовывать. Придумали же — всех в одной избе. И все это командер у них новый рассейский…
Но не лучше встретили меня и красноармейцы. Те, что попали в карантин в доме Викулова и рядом. Они набросились на меня с винтовками.
Однако, выручил военком.
— Вы, ребята, не больные, мы о вас ничего не думаем, и не подозреваем. Но жители-то больно подозрительны на чуму. Посидите так, для их примеру…
— Ну разве к примеру, посидим. Так что ль ребята? — согласился один из них.
— А кормить-то будут?
— Поди в наряд не пошлют? — поинтересовались другие.
— И кормить и поить будут. И в наряд ни в какой посылать не будем.
— Это дело. Вали ребята. Спи теперь…
Вечером, только что я успел лечь отдохнуть от первого чумного дня, как раздался тревожный звонок телефона. Я подошел. Звонили с линии железной дороги со станции Мациевской.
— Ви буддите командири пограничнии бригади, — услышал я голос с немецким акцентом.
— Я.
— Говорит с вами докторе Этмар. Я бактериолог. Я изучай чума. Я необходимо проезжай копи Чжаии-лаии-нории. Я хочу пропускай туда…
— Виза правительства у вас имеется?..
— Нет, виза я не имей, но я имей пропуски здравиотдели…
— В таком случае я не могу вас пропустить. Виза необходима. Придется вам вернуться в Читу и получить ее. — Но тут же я вспомнил, зачем ему изучать чуму на копях, да еще в Китае, когда ее можно прекрасно исследовать у нас. Вот здесь в Кайластуе. Я крепче сжал трубку. Усилил голос и предложил бактериологу:
— Доктор, чума есть у меня в Кайластуе. Приезжайте, здесь виза не нужна. Даже пропуск не требуется.
— Неужели у вас имейся чума? О, это ошень карошо. Ошень карошо… Я езжай завтра к вами. Будьте мне любезни послать Мациевские станции три лошади. Три лошади докторе Этмар. О, как карошо, что у вас имейся чума…
Через день мы все вместе с Этмаром, высоким белокурым мужчиной средних лет, в круглых металлических очках, раскапывали могилу Викулова. Мне все не верилось, что он умер от чумы. Это как будто подтверждал и заболевший красноармеец: у него был сильный жар. Он еле узнавал нас, когда мы приходили к нему, но однако был жив.
Выкапывая труп, мы узнали неприятную вещь. Оказывается, Петра Викулова хоронила и оплакивала вся его родня. А родни, по словам красноармейцев, у него было три четверти поселка. Мы сразу же попытались узнать, кто был. Но жители смеялись над нами и упорно отговаривались незнанием.
Труп вскрыл доктор Этмар. Эту операцию он проделал тут же, на снегу, у могилы. Он быстрым движением обнажил у Викулова грудь и простым крестьянским ножом, так как мертвец порядочно промерз, вскрыл у него грудь и оттуда добыл часть легкого. С этой частью он удалился к себе на квартиру и минут через пятнадцать радостным голосом сообщил:
— Русский мужик умирай от чумы.
Я удивленно посмотрел на его улыбающееся лицо и вспомнил:
«О, как карашо, что у вас имей чума…»
Следующий день весь был в беготне. То, что было, рассказывать слишком долго. Да и нет сил. Лучше я прочту несколько страниц из своего дневника, который я вел все время эпидемии.
Пос. Кайластуй, Забайкальской губ.
Сегодня в изоляторе умер первый красноармеец. Тот самый, что пришел сам к доктору. Умер он, видимо, ночью. Утром, когда мы со Степаном Александровичем принесли ему провизию, он был уже совсем холодный. От него мы носили провизию в дом Викулова и рядом, где были приятели этого самого красноармейца. Они сидели в углу красные и насупившиеся. На наше приветствие ничего не ответили. Степан Александрович мне шепнул, что у них определенно чума. Под предлогом чистки оружья я отобрал от них винтовки. Эта мера на всякий случай.
В изоляторы и к подозрительным больным мы ходили в белых халатах, в парусиновых перчатках, в футлярах на сапогах и в масках. Без масок можно заразиться. Наши маски были удивительно примитивны. Они походили на первые тряпичные противогазы времен германской войны. В доме Викулова мы долго выспрашивали о посетивших умершего Петра. Но все как будто в рот набрали воды. Молчат, даже отворачиваются от нас. Только одна молоденькая девушка, довольно красивая, с большой русой косой, как будто хочет что-то сказать нам. Но в двух комнатах избы, шестнадцать человек, — видимо, она боится. В соседнем доме двенадцать человек. Такое упрямое молчание тревожить нас. Нам необходимо до заболеваний открыть все чумные очаги. Иначе мы можем заболеть все.
В обед я получил от начальника дивизии телеграмму. Он накладывает на мою бригаду карантин и запрещает всем ездить к нам и, конечно, от нас. Подействовало неприятно. Я знаю, что это необходимо. Но можно было оградить себя от нас как-нибудь мягче. У меня есть части, которые от меня дальше, чем от штаба дивизии. Зачем им запрет? Однако для исполнения я отдал по своим полкам приказ, в котором запретил выезд с территории бригады.
Вечером я, врачи Звонарев и Титов и доктор Этмар сжигали первые два трупа: Петра Викулова и красноармейца. Санитары помогать отказались. Принудить их не было сил. Их физиономии так говорили о страхе, что мы махнули рукой. Мы долго возились с костром. В этой местности нет дров, топят аргалом, — навозом натурального изготовления. Сначала у нас он не горел, а потом, когда разгорелся, не охватывал трупы. И только часа через два он ярко вспыхнул, и мертвецы зашипели. А через четыре часа они уже смешались с пеплом аргала. Вот — был человек, а попал в огонь, и не отличишь от навоза.
После этой, первой черной работы у меня было чувство удовлетворения. Я исполнил свой долг. Доктор Этмар у этого красноармейца тоже вырезал легкие. Он их изучает. Но мне кажется, что все они одинаковы, и изучать у всех нет смысла. Видимо, он рассуждает по-своему, потому и сидит над ними с микроскопом.
Обратно мы возвращались мимо двух оцепленных домов. На часах у Викуловых стоял молоденький красноармеец и старательно заглядывал в окно. Когда я дома рассказал об этом коменданту, он, улыбаясь, объяснил причину:
— Он с ейной Викуловой, племянницей, Нюркой женихается. Вы ее заарестовали. Вот они теперя и переглядываются, а взойти боится. Хотя предупредил он меня, — жители, да и красноармейцы все еще не верят в чуму. Говорят, это ваша с дохтурами выдумка.
— Для какой же цели?
— А ни они и ни я этого не знаем…
Сегодня день тревоги. На окраине поселка мы открыли три чумных очага. Все они оказались родственниками первого умершего. Даже фамилии у них одинаковые. Это тоже Викуловы. Жители, увидев, что начинают заболевать как раз те, кто был на похоронах Петра, указали нам всех, кто его посетил в день похорон. Пришлось выставить еще девять постов. Это к лучшему. У нас меньше тревоги за будущее.
В доме Викуловых умерли старуха и ребенок. Этмар после анализа сообщил, что умерли они от чумы. Узнав это, красноармейцы всего штаба стали волноваться. И для того, чтобы дать больше надежды, мы всех красноармейцев, попавших в карантин, из подозрительных домов перевели в изоляторы. Хотели туда же перевести и менее подозрительных жителей, но боимся, что на всех не хватит изоляторов. Если в одном из них умрет кто-нибудь от чумы, изолятор для нас уже непригоден. У нас нет дезинфекционных средств.
Вечером там же, на берегу Аргуни, мы снова жгли трупы. Опять двоих: старуху и ребенка. Возвращались с этой работы прежней дорогой, мимо Викуловых. Там я снова увидел молоденького красноармейца. Как будто он со вчерашнего дня не сходил с поста. Комендант мне пояснил:
— Он сам просится и чуть не заплакал, когда я ему об'явил, что ему требуется отдохнуть. Как с ним быть? Он наверное будет и завтра проситься?
— Что-ж. Пусть стоит. Видно любит. Хотя по всем чумным караулам отдан мой приказ, который обязывает часового не выпускать на улицу чумных, и если потребуется, то разрешено пускать в ход и оружие. Не хотел бы я быть на месте этого влюбленного Федорова.
Удивительный день. Санитары категорически отказались помогать нам в какой бы то ни было работе по ликвидации эпидемии. Они заявили, что пусть их расстреляют, они умрут сразу, а от чумы помирать не хотят. В штабе тоже работа стала. Утром, когда я туда захожу, писаря подходят ко мне и спрашивают, красные они или нет. Когда я говорю, что они совсем бледные, они не верят и начинают рассказывать, что тот или другой уже третий день горит, как в огне. Я обыкновенно щупаю пульс, пробую лоб, — все нормально. Конечно, их работать не заставишь. Все разговоры у них, да и у всех, только о чуме.
Теперь на нашей обязанности лежит кормежка всех подозрительных по чуме. Странное выражение: как будто чума и контр-революция одно и то же. В силу этих обязанностей я опять со Степаном Александровичем носил провизию Викуловым. Как только мы вошли, жена Петра бросилась на меня с криком:
— Я уже больная, и в этом ты виноват. Я скоро умру. Все мы умрем, так с нами умирай и ты? Она хотела сорвать с меня маску и плюнуть в лицо. Но Степан Александрович во-время оттолкнул ее так, что она упала на пол и сразу успокоилась.
За печкой у ней была люлька с ребенком. Там он всегда плакал монотонно и нудно. Сегодня плача не слышно. Наверное ребенок умер. По словам Этмара, дети умирают раньше взрослых. Инфекционный период у них короче.
Нюрка сидит попрежнему у окна и смотрит сквозь обледеневшие стекла на своего жениха. Он третьи сутки несет свой любовный пост.
Сегодня Нюрка решилась и расспросила нас, как ей быть, чтобы не заболеть. Степан Александрович дал ей маску, сулемы и об'яснил, как пользоваться. Она сразу же нацепила маску себе на лицо и показалась в своем новом наряде жениху. Не знаю, как он на это отозвался, но глаза у ней были счастливые. Видимо, в этот момент был счастлив и он. Пусть надеется. Хотя, изучая эпидемию 1910 года, я не нашел ни одного случая, чтобы зараженные выздоравливали. А что она заражена, в этом мы не сомневаемся.
В соседнем доме умерли все красноармейцы. На краю умерло трое, и все они из фамилии Викуловых. У нас на сегодня семь трупов. Но сжигать мы будем только 4, что на краю. Для остальных не хватит топлива. Хотя мы уже добыли дров. Нам сослужил службу один сарай, оставленный белогвардейцами. Вот тут мы извлекли пользу от белых.
Настроение паршивое. Вчера измучились до изнеможения. Очень трудно было сложить мертвецов на дрова. Но не легко было и складывать костер. Этим делом занимались я и Николай Иванович. И только мы хотели его поджигать, как прискакал один пикетный и сообщил, что не далеко от границы валяется какой-то человек. Мы пошли. Оказался мертвый китаец, приготовленный для похорон, по китайскому обычаю, т.-е. закатанный в новую материю. Мы уложили его рядом с нашими трупами. Как странно — «наши» и «чужие» трупы.
Когда я это пишу, за окном воет ветер. Он также выл и тогда, когда мы жгли мертвецов. Я знаю, что он сегодня дует с Китайщины. Может быть, это он несет нам чуму. Пикетные рассказывают, что туда, на китайскую сторону, каждый день бегут волки, как-будто у них там сборище.
Теперь, когда я прихожу домой, мои хозяева отскакивают от меня, как-будто я — сама зараза. А когда я ложусь в постель, хозяйка моет сулемой под моей дверью пол, и трет дверную ручку. Как странно, а раньше хозяйка первая кричала, что это мы придумали чуму, а ее нет и не бывало. Все мы врем. А вот теперь ни она, ни ее муж, старый пожилой казак, и не подходят ко мне. Раньше же он сидел цельными днями. Даже мой ординарец Федор и тот исчез куда-то. Говорят, отправился на хозяйскую заимку, за мерлушками для моей шапки. Но шапка у меня есть и мерлушки мне совсем не нужны. Я прекрасно чувствую, что меня, Звонарева и Титова считают источником заразы. Нас теперь все боятся. Так, что моим хозяевам простительно. Красноармейцы меня избегают и не говорят со мной. Странно, даже ничего не требуют, хотя я знаю, что у меня не хватает обмундирования, обуви, нет хлеба, мяса. Мы уже около двух недель на довольствии местных крестьян. Раньше мне не давали проходу. Жаловались все — и красноармейцы и местные жители. Штаб мой совсем стал. Помощник и врид начальника штаба, старый вояка и старый член партии Котов, каждый раз твердит мне, что у него жар свыше 43 градусов. Я уверяю, что такого жара у человека не бывает. Он обижается и отходит от меня. И странно смотреть на него, старого боевого партизана, никогда не терявшего голову в боях, теперь растерянного и пугливого.
Мой комиссар, Гиталов, бывший украинский боевой водитель отрядов. Ходит хуже, чем мой помощник Котов. Избегает и меня и врачей. Как только завидит бричку Звонарева и Титова — они ездят на двухколесной американской повозке — так сразу скрывается в первых воротах. Я несколько раз просил его помочь нам сжигать чумных и кормить подозреваемых, он отмахивался рукой и говорил, что занят культработой. Не знаю, что за культработа у него, — клуб закрыт и всякие собрания запрещены. Но что поделаешь, чумной фронт, не фронт войны.
Когда я захожу на телеграф, телеграфисты с удовольствием уступают мне аппарат и ключ. Но говорить по Морзе я не умею и все равно им самим приходится передавать мои сводки. А сводки у меня не обыкновенные. Я каждый день доношу в штаб дивизии о состоянии моего чумного фронта. Так, на сегодня мое донесение было следующего характера: «Заболело за 20/II чумой 22, умерло 7, сожжено 5, из них один китаец. Настроение тяжелое. Ждем белья, мыла и культработников. Необходима агитпропаганда среди красноармейцев всех полков.» Многие боятся приезжать в штаб бригады.
И так каждый день. Я каждый день доношу, говорю и думаю о больных, об умерших и сожженных. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Когда я выхожу из телеграфа, то телеграфисты и телефонисты моют сулемой те места, где я стоял и к чему прикасался. Об этом я знаю потому, что обо всем, выписанном из нашей аптеки докладывается мне. И для того, чтобы не затруднять их и расходовать меньше сулемы, я экономлю в своих движениях. Я стараюсь шире шагать и ни к чему не прикасаться.
Доктор Этмар ходит, как именинник. Это у нас единственный человек, которому чума принесла пользу. Он целыми днями сидит над своим микроскопом и более интересное показывает нам. Впрочем это и единственный человек, который не боится нас. Но толку от этого мало. Я чувствую, что со мной творится неладное. В обед, вечером и перед сном я начал пить. Я пью чистый маньчжурский спирт, прямо так, не разбавляя его. Моя мера 150 грамм. Но удивительно, — спирт совершенно не действует на меня. Я не хмелею. Я не могу даже забыться, как бы этого ни хотел. Когда я возвращаюсь после обхода чумных домов или изоляторов, или сжигания чумных трупов, то мне кажется, что чумные прикасались ко мне. Иногда кажется, что при сжигании, соус чумных попал на меня. И вот, когда я остаюсь один в своей комнате, которая выходит окнами на Аргунь, мне кажется, что я уже заболел чумой. У меня сразу же появляется жар. Я нервничаю. Ставлю себе термометр и тогда мне опять кажется, что он испорчен. Он всегда показывает 36 и 5, или 36 и 6. Какое безобразие. Я прекрасно чувствую, что жар у меня отчаянный. В такие моменты я звоню к Николаю Ивановичу и говорю, что он нарочно подсунул мне худший термометр. Врач смеется и в телефонную трубку уверяет меня, что у меня заграничный и самый лучший градусник.
Ночью я не сплю и часто переговариваюсь со Степаном Александровичем: с ним я откровеннее. Он мне сообщает, что он тоже пьет и пьет чистый спирт. И также не хмелеет. Он уверяет, что в этом виноваты нервы.
Дом Викуловых мы не посещали два дня. Было так много работы, что в том конце мы почти не бывали. На окраине появилась чума в двух новых домах. Один из них не из Викуловых. Нас это так озадачило, что мы все эти дни дознавались, откуда же занесли болезнь. Оказалось, что кто-то из детей играл с детьми фамилии Викуловых. Вот так, видимо, чума и попала к этим, кажется, Сафроновым.
И вот, когда после двух дней отсутствия, мы вошли в дом первого Викулова — неприятный, какой-то удушливый и спертый запах ударил нам в лицо. У порога мы чуть было не споткнулись. Перед нами, в обоих комнатах, лежало четырнадцать трупов. Лица у всех были искажены, руки прижаты к правым бокам, на которых они и лежали. Степан Александрович со слов Этмара об'яснил, что правое легкое при легочной чуме поражается первым.
Среди этой мертвецкой был один живой человек. Этим живым человеком была Нюрка. Она сидела в маске и в той самой позе, в какой мы ее оставили у окна. Я подошел к окну и заглянул на улицу. Там я думал увидеть Федорова. Но его не было. Вместо него недалеко от дома ходил другой — бородатый красноармеец. Этот не обращал никакого внимания на Нюрку. Увидев нас, она не сказала ни слова. Даже в глазах мы не прочли ни радости, ни другого какого либо чувства. Видимо, она успела свыкнуться со своим необыкновенным положением. Мы с Николаем Ивановичем долго изучали ее лицо. Красноты на нем не было. И оставлять ее среди этих разлагающихся трупов не было смысла. Мы решили перевести ее в изолятор. Степану Александровичу пришлось с'ездить за сулемой, губкой и больничным халатом. Когда все это было готово, Николай Иванович заставил Нюрку раздеться. Она без всякого смущения стала около дверей и скинула с себя все, оставив одну нижнюю рубашку. Николай Иванович потребовал снять и ее. Нюрка покорно посмотрела на нас и без возражений сняла рубаху. Затем мы вывели Нюрку на крыльцо. Степан Александрович стал перед ней на колени и принялся обмывать сулемой нижнюю часть Нюркиного тела. Голову, плечи и грудь обмывал Николай Иванович. Сначала она дрожала, мороз был градусов 15, но потом ее немного смугловатое тело, красивое, с девственной грудью, прекрасным тазом, покрылось еле заметной чешуей, и она стала стоять без дрожи.
Вдруг сзади кто-то крикнул. Я соскочил с крыльца и увидел, что к дому подошел Федоров, но часовой задержал его. Это меня обрадовало. Я оглянулся назад. Там уже Нюрка была одета в больничный суконный халат, в старые, где-то добытые Степаном Александровичем унты и в громадную шаль. Узнать в ней Нюрку было нельзя.
Да к счастью в это время Федоров зачем-то повернулся к Аргуни. И мы ее провели незамеченной до самого изолятора. Но все же мне было от души жаль Федорова.
Видимо, он сильно любит… Нюркин изолятор был на горе, под которой текла Аргунь. Тут у нас по ночам постоянно горел костер из человеческих тел.
Поздно вечером мы затащили в дом Викулова всех тех чумных, какие у нас умерли за последние дни, и подожгли дом. Он горел, как церковная свеча. Ветру не было. Это удивительно подходящий для нашего жертвоприношения чуме день. Я стоял около самого дома и наблюдал за ним. Огонь пополз вначале по стенам и сразу же залетел на крышу. Она была из сухого камыша и мигом сгорела. За ней рухнули стены, и черные клубы дыма окружили этот громадный костер. И все время, когда горел дом, из огня высовывались вверх то руки, а то человеческие ноги. Досужливые языки сзади трепали, что мы сжигаем живых. Они даже слышали из огня стоны. Но ни один из этих сплетников не замечал, что доски и бревна, подгоревшие на огне, валятся и подкидывают руки и ноги покойников.
В 11 часов вечера я проверил посты. Их у меня 32 и все у чумных домов. Пришлось подтянуть часовых. Все они были поставлены в пяти — шести шагах от чумных очагов, а на месте они оказывались на противоположных концах улицы. Как только я подходил, часовые нерешительно вставали туда, где им приказано стоять. Но после того, как я отходил, они брали винтовку на изготовку и отбегали на прежнее место, на противоположную сторону улицы. Винтовку же направляли на чумный дом. У них в глазах был страх. А все они лучшие бойцы нашей дивизии. Вот и пойми.
Из моих полковых штабов три дня уже нет ординарцев. Когда я сделал командирам нагоняй, они откровенно сознались, что ко мне никто не едет. Что с ними делать? Я потребовал, чтоб в таком случае явились полковые ад'ютанты. Я считаю, что чума у нас вся на учете и мотивов для паники нет. Ведь живу же я здесь.
Узнал неприятную новость. Дезертировал мой комиссар бригады Гиталов. Это меня поразило. Мы только сейчас припомнили все моменты, когда Гиталов старательно избегал нас. Исчезновение военкома сразу же взбудоражило моих партизан. Я хотел было сыграть на том, что он уехал по делам, но его многие видели за поселком. Гиталов, даже некоторым, говорил, что в Кайластуе оставаться нельзя: там обязательно все перемрут. Не понимаю, как он мог сморозить такую глупость.
Гиталов первый дал толчок к дезертирству. После этого через несколько часов меня уже вызвали на собрание. Когда я вышел на улицу, там стояла громадная толпа бойцов. И странно, все они стояли, не касаясь один другого. Увидев это, я улыбнулся — это был компромисс первого чумного митинга. Чтобы не заразиться, кто-то их расставил с интервалами. Меня сразу встретили криками:
— Комиссар сбежал и ты сбежишь, мы одни останемся.
— Уморить нас хочешь.
— Тебе что, ты россейский, к вам она неприлипучая.
— Трусы вы! Первым комиссар побежал. Разве на фронтах так…
— Вон из комендантской команды за комиссаром трое армейцев убежало. Ежели нас не отведешь отсюда, так все мы раздезертируемся. Лови тогда.
Голоса у всех были взволнованные. Лица возбужденные.
Я понял, что если сейчас с ними не справлюсь, они бросят посты и самовольно уйдут из поселка.
— Стой, ребята, — закричал я, перебивая недовольных. — С этого места, с боевого участка, никто не смеет уйти без моего разрешения.
— А комиссар твой?
— Комиссар теперь уже не комиссар. А с сегодняшнего дня комиссаром в бригаде я; его же и тех, кто дезертировал за ним, я арестую.
— Да можешь ли ты военкома заарестовать.
— Ну, это мое дело. Я вам определенно говорю, что дезертиров у меня не будет. А теперь давайте поговорим, что будет, если мы уедем из Кайластуя и бросим посты. Помните, что чумные последние дни перед смертью ничего не понимают. Мы снимем посты и они разбегутся. Поедут на заимки. Мы отойдем от них верст на 30, даже на 70 — они все равно нагонят нас. Посмотрите, что сделалось напротив нас, в Китае. Там все бакалейки и посты передохли. И только оттого, что дали разойтись в одном месте. Помните, тогда не спастись не только нам, а не спасутся и ваши жены, отцы, матери и дети. Вы здесь все забайкальцы. Помните, спасение ваших семей здесь — в Кайластуе. Понятно?
— Да, пожалуй и так…
— А с комиссаром-то как?
— Да сказал, что арестую. Вон и комендант. Снаряди-ка, паря, пять человек с заданием привести сюда комиссара.
— Это вот дело. Расходись, робя!
И они разошлись. Но я сразу опустился и не знал, что мне сию минуту предпринять. Минуту назад у меня хватило смелости отдать приказ об аресте комиссара. Но сейчас я не знал, что делать. Сейчас я усмирил здоровых. Но факт поголовного дезертирства теперь уже стоял предо мною. Я понял, что заболей я или кто-нибудь из врачей, все мои партизаны, во главе с командирами, бросят Кайластуй и разбегутся по домам. Но мне нужен был и второй шаг, и я его сделал.
Ночью я донес о случившемся начдиву и военкомдиву. Они долго меня выспрашивали, нельзя ли не арестовывать Гиталова. Тогда я спросил: что делать с теми, которые бросают чумные посты и бегут из бригады? Ответ был — расстреливать. И я то же посоветовал им сделать с Гиталовым. Это была необходимость, как пример всей бригаде. После разговора с начдивом я собрал ячейку, и они единогласно присоединились ко мне. Жаль, что членов партии у нас очень мало и почти все они телеграфисты, т.-е. самые ответственные работники. Их нельзя снимать с постов. Связь — самое необходимое при боевых действиях. А сейчас почти фронт. От военкомдива я вновь требовал культработников — говорит, что высылает.
Ночью, когда я лежал на своей постели, меня трясло, как в лихорадке. Я боюсь, что у меня не хватит силы воли, чтоб сдержать этот партизанский и чумный напор. Полчаса тому назад я, уткнувшись лицом в подушку, рыдал, как маленький. И это после сегодняшнего дня. После отдачи приказа об аресте военкома. Если вы спросите, почему я плакал, — я вам не отвечу. Но после мне стало легче. Здесь я один. Совета или участия никто мне не даст. О поддержке и говорить нечего.
Того, что я испытываю здесь, со мною никогда не бывало. А за свои 22 года, я 13 месяцев просидел в тюрьме у белогвардейцев, в германскую войну я получил четыре раны, за гражданскую имею уже одну рану и одну контузию. Но ничто я не сравняю с чумной эпидемией: это худшее, что можно было бы придумать.
За окном у меня воет ветер. Сегодня он опять дует с Китайщины и наверное снова несет на нас чуму. Вот сейчас здесь я вновь чувствую, что у меня жар, и я снова украдкой от моих хозяев и ординарца — он уже вернулся, но ко мне в комнату не входит, — ставлю себе градусник. За эту ночь я его ставлю уже третий раз. Мне упорно кажется, что чумные дотрагивались до меня. Ведь за ними уследить трудно. Они знают, что с жизнью у них покончено. Спасенья нет. Поэтому они хотят, чтобы с ними умирали и те, кто здоров. Такова их психология… Вот ветер завывает снова. Я лежу на постели в сапогах и одетый. Но почему вой ветра так похож на вой волков? Может быть, они уже здесь, перебежали с Китайщины и ждут своей порции от нас?..
Вчера я долго не мог заснуть. Но, видимо, под конец задремал. Так как Федер мне рассказывал, что в мое окно стучали минут пятнадцать. Когда я спросил:
— В чем дело?
Мне ответили:
— Командир 8 полка Димов вызывает.
Но почему Федор не разбудил меня сразу. Впрочем я уже чумной, и он меня боится. Однако я взял трубку, прислушался:
— Товарищ командир, это вы?
— Я.
— Вы живы… не больны?
Я пощупал у себя голову. Потом пульс. Все нормальное. Стало-быть у меня нет чумы:
— Нет, я жив и здоров. А что?
— Да вот ко мне прибег начальник ремонтной колонны. Я сегодня нашел его у себя в поселке. Он говорит, что когда проходил Кайластуй, то тот был весь в огнях. И с ним никто не стал разговаривать. А когда он пробовал попроситься ночевать, ему везде отвечали, что дом чумной. Так он ни одного дома у вас не нашел здорового.
— Ну, а дальше-то что?..
— Ну что? Он и у вас был и вы ничего не сказали. А посмотрели так, как будто у вас у самого чума. Врет он это или нет.
Я стал припоминать. Да, как-будто что-то было: когда мы сжигали дом Викуловых, ко мне кто-то подходил и говорил относительно того, что приехал ремонтировать телеграфную линию. Но что я ему ответил? Не помню. Возможно, что «не мешайте, видите, здесь кругом чумные»…
— Передайте ему, что он врет, — кричу я в трубку. — Передайте, что он струсил, вообразил, что здесь все чумные, и убежал. Дезертировал.
— Товарищ командир, а вы-то здоровы?
— Здоров, — я сержусь и снова щупаю себе голову и уже уверенно кричу, — здоров так, что наверное здоровее вас!
— Товарищ командир, а как сведения по форме № 3, посылать?
— Шлите, — я бросаю трубку и снова валюсь на постель. Но не успеваю закрыть глаза, как в окно новый стук.
— Кого там чорт носит? Входите!
Входят два красноармейца и с ними китаец. Сзади них выглядывает испуганная физиономия моего ординарца.
— Что это?
— Товарищ командир, — докладывает один из них. — Так что его мы запикетили на самом нашем территорийном месте и никак его косая морда не хочет уходить обратно. И, даже, выстрелов наших не пужается. А может он чуму с собой несет. Кто его знает. Вы бы выяснили. Вы, поди, знаете, с ними возитесь.
Я тру руками глаза, щупаю себе лицо. Нет, это не сон. Китаец с чумной территории у меня в комнате. Вот он бесцеремонно садится на стул. Вот кладет рядом с собой маленькую котомку. А мой Федор, высунув руку из-за двери, льет на пол и на дверную ручку сулему. Все это так реально, что я уже понимаю, что не сплю.
— Зачем ты перешел границу? — Я хочу быть строгим, но голос у меня глухой, слабый и какой-то несчастный.
— Моя капитана шибко нельзя серди. — Губы у китайца толстые, мясистые, глаза маленькие, узкие, как будто в них налито масло, они блестят и прыгают по сторонам. Он встает. Плечи у него узки, а сам он длинный. Похож на рюмку. Он снимает шапку, волосы у него подстриженные и седые. Он кланяется, потом вытягивает ко мне подбородок, на самом кончике его подбородка узенькая, крохотная борода и к ней из-под приплюснутого носа лезут усы.
— О, капитана, моя ходи к тебе. Моя помирать не хочет. Там все помирай, — указывает он рукой на Китай.
— А мы-то умирать хотим? — Мой голос уже истеричен. Я это замечаю и более спокойно спрашиваю: — Откуда ты идешь?
— Моя ходи копи Чжай-ла-нор…
— Что? — вырывается дико у меня и затем я вижу, как мои красноармейцы в панике бегут из моей комнаты. Вот их шаги слышатся под окном, вот они бегут дальше на улицу, вот они уже скрипят снегом. И тут же моя дверь прихлопывается и за ней что-то льют на пол. И я знаю, это моя хозяйка или Федор опять льют на пол сулему.
Это меня успокаивает. К этому я привык и сразу же становлюсь спокойнее. Даже думаю: надо запретить выдавать Федору сулему. Так они могут растратить весь наш запас.
— Моя капитана, живи, брата копи. Мой хочет работай там. Там все помирай. Один чума пропади Маньчжурии, другой копи, третий пропади вашего Нарына… Моя помирай совсем не надо. Ваша русский сторона я буду жить. Я буду опять красный солдата.
Китаец поднимает снова на меня голову, но его глаза на меня не смотрят, они опущены в пол и почему-то начинают слезиться.
Я подхожу ближе и разглядываю его лицо. Как-будто красноты нет.
— Твоя жар есть?
— Что жар?
— Твоя голова болит?
— Нет, моя голова совсем хорошо, — трясет он волосами.
— Давно ты ушел с копей?
— Моя… — он начинает считать но пальцам. Пальцы у него узкие, смуглые, но не желтые. Ногти на них большие и грязные. Он пригибает пальцы с мизинца. Прижимает один, поднимет вверх лицо, уставит на меня свой клинышек бороденку, подумает и затем пригибает другой.
— Моя… ходи день, три, семь… — слово семь он говорит как-то безразлично, как-будто он или врет мне, или должен сказать «восемь».
Потом он повторяет:
— Три… семь… — и заглядывает ко мне в глаза. Зрачки у него узкие и острые, и кажется мне, что они походят на тонкие гвозди. Мне становится неприятно. Я отворачиваюсь и отхожу в сторону. Тут же вспоминаю, что надо наказать красноармейцев, но как их найти. Я не знаю их фамилий. Даже сейчас не помню их физиономий. Все же сначала надо переговорить с Звонаревым.
— Дайте бригврача.
— Есть, — дежурит телефонист Петров, он раньше служил во флоте и всегда отвечает по-морски. Я беру за рукоятку и звоню. Телефон у меня походный, ящиком. Ручка часто срывается и прищелкивается к боку. Я не люблю эти новые индукторные телефоны. Фонические лучше.
Однако слышу:
— Вам кого?
— Николай Иванович. Вы?
— Я.
Я об'ясняю ему все, и прошу увести от меня этого, возможно чумного китайца. Он отвечает, что нет изоляторов и совершенно не знает, куда бы его можно поместить. Потом Николай Иванович спрашивает меня, а давно ли китаец вышел с копей. Я отвечаю. Он говорит, что инфекционный период чумы семь дней. Если китаец не врет, то мне нечего бояться. Хочу поверить, но боюсь. Смотрю на китайца, он уже засыпает. В это время в телефоне слышится голос Этмара. Сначала не могу понять, как он мог попасть в нашу линию. Потом вспоминаю, что это у нас бывает.
— Доктор, зайдите ко мне, исследуйте — я его почти умоляю.
— Хорошо, иду — голос у Этмара спокойный. Становлюсь спокойней и я.
Через полчаса появляется его высокая фигура. У него под мышкой микроскоп. До него, я с китайцем не произнес ни слова. Мы оба почти засыпаем. Я на постели, а он на стуле у дверей. Этмар требует от китайца, чтобы тот плюнул и дал ему капельку крови. Китаец долго не понимает. Этмар показывает, для чего ему это нужно. Он берет микроскоп и сует его китайцу в нос. Тот утвердительно кивает головой и дает требуемое. Дает требуемое? — Вернее плюется на кусок бумаги, подставленный Этмаром, и потом докторским ланцетом чуть разрезает руку. Он улыбается, и протягивает доктору плевок и каплю крови. Доктор вытаскивает какие-то стекляшки и переносит то и другое на них. Потом устанавливает микроскоп и смотрит в него.
Я наблюдаю за его лицом, один глаз у доктора прищурен, над другим три громадных складки. Его лоб тоже весь в складках. Он смотрит так как-будто хочет сам влезть в микроскоп. Иногда на его голове кожа и волосы двигаются. Я стараюсь определить, что у него там под стеклами: чума или нет. Спать уже я не хочу. В голове одна мысль — не заразился ли я.
Но в это время Этмар поднимает лицо.
— Карашо, ошень карашо.
Я уже не раз слышал это «Карашо». Начинаю волноваться и в упор смотрю на Этмара. Этмар улыбается и молчит. Я начинаю сильнее нервничать. Наконец, он повторяет:
— Карашо, ошень карашо.
— Да толком вы мне говорите.
Я готов его побить. И он это чувствует.
— Он ничего не имей. Он не имей чума — произносит он с сожалением, собирает свои инструменты и уходит.
Я показываю китайцу рукой на противоположный от меня угол и говорю:
— Ложись и спи.
Китаец мотает головой. Видимо, у них не принято спать в одной комнате с начальством.
— Спи — повторяю я. Потом сразу же навертывается мысль: а что, если его перевести куда-нибудь. Но куда? Все равно его никто не примет, это я знаю прекрасно. Но китаец уже лег и я чувствую, что он заснул. Я подхожу к своей постели, снимаю сапоги и тоже ложусь.
Слышу: на крыльце кто-то ходит. Поднимаю голову — в стекло заглядывают две физиономии. Я вскакиваю. Сразу же передо мной встает китаец.
— Откуда он?
— Моя здравству, капитана. Хорошо сыпи? — Китаец наклоняет голову и сгибает передо мной спину в синей делембовой куртке.
— Ба, да это вчерашний перебежчик. — Я пытливо всматриваюсь в его лицо. Оно нормально: желтоватое и чуть грязновато. У левой ноздри китайца родинка. Вчера я ее не видел. Но что это? Его родинка с чуть заметной синевой. Впрочем видимых признаков чума вообще не имеет. И я напрасно так усиленно ее рассматриваю.
— Товарищ командир, мы от дохтура.
Я еле разбираю голоса. Они кричат из окна. Я злюсь и машу им рукой, чтобы они вошли в комнату. Но красноармейцы отрицательно мотают головами.
— Товарищ командир, дохтур зовет.
Они виновато улыбаются и кричат еще что-то. Но что, я не слышу. Это злит меня еще больше. Я срываюсь с места и выскакиваю за дверь. Увидев меня, красноармейцы бегут. Однако я узнаю: — это санитары Звонарева.
— Товарищ командир, на телеграфе чума. Телефон не работает. Дохтура там, и вас зовут. — Они кричат это мне с противоположного конца улицы. Но что с ними сделаешь? Я лишний раз убеждаюсь, что меня все боятся. Меня это бесит, но я сдерживаюсь, поворачиваюсь и ухожу к себе в комнату, а из окна я вижу, как они, обрадованные, бегут, но не к доктору, а на другой конец поселка, видимо домой. Вот, думаю, и поработай в такой обстановке.
Китаец же уже завернул свои вещи и засунул их в передний угол под хозяйские иконы. И только сейчас я заметил, что перед иконами не горят лампады. Обыкновенно они горели день и ночь. Как будто это были неугасимые огни. Я смотрю на лица угодников и неожиданно дико хохочу.
— Капитана, зачем? Нехорошо смеяться бог, — возмущается китаец. Он удивленно смотрит на меня и отходит к двери. Я машу на него рукой. Он ничего не знает. Да ему этого не понять и об'яснять не стоит. Но я-то помню, что до чумы мои хозяева отличались особенной религиозностью. У них во всех углах были неугасимые лампады. А теперь…
— Товарищ командир, как, чайку-то вам надо?.. — Я перестаю смеяться, и поворачиваюсь к двери. Оттуда выглядывает удивленное лицо Федора. Ко мне он не проходит. Но чайник у него в руках и он его ставит около порога.
— Вали-ка, ходя, пей чай, да меня подожди скоро приду.
Китаец широко улыбается и тут же садится за стол.
Телеграф и телефонная станция у нас на краю поселка. От меня версты полторы. Я вскакиваю на своего карего, прижимаюсь к его шее и несусь карьером. Холодный воздух щиплет мне щеки. Сегодня я не умывался. Что-ж, умоюсь воздухом. Вот мне стало и свежее. Но зато у меня начинают мерзнуть пальцы. Странно, но мне это приятно. Вот и изба телеграфа. Я спрыгиваю с коня, заматываю повод о старый плетень и подхожу к избе. Перед ней часовой и толпа народу. Тут же и американка докторов. Это говорит мне, что врачи здесь. Бросаю взгляд на окна. Сквозь застывшие стекла выглядывают испуганные лица телеграфистов. Одного из них, широколицого Тихонова я узнаю. Он почему-то машет мне рукой.
— Глядикось, бригадный-то какой прыткий. Ну, сегодня нарвется, без маски не сунется, да и халата на нем нет…
Голос из толпы. Я не оглядываюсь и подхожу к часовому.
— Да дьявольщина его узнает. Он везде лазит…
— Что узнает?..
— Да бригадного-то. Вот ведь во все дома он заскакивает и не боится. Седни у него китаец спал. Вместях с ним. А глядикось он тут уже, и без чумы. А китаец, говорят, помер ночью…
— Ну, он-то россейский. К ним не прилипчива…
— Сказал, к другим прилипает же…
— Ну, ен, говорят, спирт шарашит чистоганом…
— А ты вот сколь лет шарашишь также, а вот зачумеешь…
— Глядкось, вот он, сейчас сдрефнет…
Я знаю, толпе только дай материал. Они и чешут языком. Больше и говорить нечего. Однако я действительно не знаю, заходить мне или нет…
Но тут выручает Степан Александрович. Он подходит к окну и я вижу: лицо у него без маски. Я смело перешагиваю плетень и вхожу. Сзади раздается:
— Ha-ко, возьми-ка его…
— Что это у вас?
— Да, Николай Алексеевич, комендант перепутал, — об'ясняет мне Титов. — Ночью один из телефонистов где-то нализался. Жар у него поднялся. Они и вообразили, что у того чума. Сразу весь телеграф и оцепил. А те прекратили работу. Вот смотрите на них…
— Где комендант?
Его не оказывается. Кто-то бежит за ним. Но в это время стучит морзе и слухач Тихонов сообщает, что начдив требует меня к аппарату. Я подхожу.
— Почему вы целых 13 часов не отвечали нам. Что за чума на телеграфе?
Я наклоняюсь к аппарату и диктую. Сначала об'ясняю всю историю и потом заканчиваю:
— На 27 февраля в изоляторах 76, больных 54, умерло за сутки 14. Китайцы подбросили нам своих 8 трупов. И всё еще нет культработников. А они необходимы.
Однако начдив не удовлетворяется и требует, чтобы мы приняли шифрованную телеграмму. По началу я вижу, что это оперативный приказ. Однако ждать конца его передачи нет сил. Телефон уже восстановлен. Я звоню в штаб — никто не отвечает. Я звоню снова. После звонят телефонисты, наконец слышу:
— Кто?..
Я отвечаю:
— Дайте из штаба кого-нибудь.
— А?..
— Из штаба дайте кого-нибудь.
— Кого?..
— Да из штабных, переписчика или кого другого.
— А?..
Я, выхожу из себя и в трубку посылаю отборную ругань. Сразу же к телефону подходит Астафьев, один из моих помощников и как раз заведующий шифрами. Я приказываю ему немедленно явиться на телеграф и расшифровать оперативный приказ. Потом сажусь на карего и снова мчусь домой.
Китаец встречает меня, как старого приятеля. Наливает мне чай и поит. Видимо он его несколько раз подогревал, потому что тот горячий. Потом сует мне в руки кусок какой-то бумаги.
Разворачиваю. Вижу корявый почерк.
«Так что, товарищ командир. Вчерась ваши врачи меня, под'ехамши на своей американской телеге о двух колесах, заарестовали и засадили в одиночную камору. Так как она моя Нюрка тоже заарестованна и сидит в другом месте. А я хочу ежели помирать так спарившим». — Хочу бросить бумагу, чувствую, что письмо от больного. Но потом думаю, раз я его уже взял в руки — надо дочитать. — «Хотя мы до сегодняшного дня с ней не спаривались. То врачи и дохтура твои, командер, вредные на вовсе люди и даже наверное от белых. Берут за жабры и говорят, в тебе чума и никаких резоний не принимают. А уж этих резоний я им говорил разные. И какая во мне может быть чума, если заболел к слову сказать, в нашей избе один человек, даже не человек, а баба, и старуха. И какое мне и моему телесному положению, ежели эта старуха подохла и при том на полатях. Ей же отроду было 86 лет. И ей давно помирать пора и так. Я сам на полати туда лазил и, как не разглядывал, чумы в ней никакой не признал. А опытность в этом деле у меня не меньшая, чем у твоих дохтуров. Потому, чума у нас с ними началась вместе, и я все время наблюдал за ней, как я стоял бессменно на чумных часах.
Вот Нюру, Нюрочку я и хочу иметь около своего боку и пущай она и я будем глядеть друг другу и не наглядимся. Как будто между нами ничего не было. А ту старуху твои дохтура сволокли и положили в железный на санях ящик, апосля же крупным наметом заволокли куды-то на гору.
Эти ваши изоляторы плохи. Потому избы у белых ране строились бравые, а теперя все растащили и не знамо кто. Хотя у всех красных жителей с белых поделаны новые стройки. А у меня в пазах даже нет мертвых тараканов. И здесь я на вовсе один. У Нюрки же изба хорошая, а думаю я, не хорошо одной девке спать с двумя армейцами. Как они лежат, я не знаю и думать на этот счет не хочу. А мое партизанское суждение, потому она не даром все мне окна проглядела, любить должна крепко. Мои теперя слезы льются и просятся до твоего командирова распущения, уж ежели мне сидеть от чумы так в одном с ней изоляторе и вместях. А та старуха помирала на правом боке и до смерти мне совет давала — женись на Нюрке. Моя слеза вся до Нюрки, а не до тех армейцев, которые с нею пользуются. И не понимаю я, что вы делаете, а человек вы должен хороший. К симу подписался красноармеец и старый партизан из дивизии Якова Николаича — Петро Федоров».
Я посмотрел на китайца и брезгливо бросил письмо на пол.
Он видимо меня понял.
— Моя капитана ничего на знай. Какой-то бабушка маленький, совсем молоденький ходи, отворяй дверь, мне кричи капитана пиши…
Под своим стулом я заметил банку с сулемой. Я ее сразу же схватываю, обливаю ей письмо и то место на столе, на котором оно лежало. Потом тщательно мою руки. Затем я заставил мыть руки и китайца. От сулемы или отчего другого у меня в голове застучало. Мне стало жарко. Я растегнул ворот от гимнастерки и подошел к зеркалу, лицо у меня было смертельно бледное. Я взял пульс, он усиленно бился. Подумал звонить Звонареву — перепугаешь. Нет, решил, что промолчу, будь что будет. Однако через несколько минут не выдержал и позвонил. Заставил Степана Александровича прочитать мне все фамилии, заболевших за последние дни. И когда он дошел до Федорова, я потребовал его рассказать, как и при каких обстоятельствах он заболел. Оказалось, что в том доме, где он жил, действительно умерла старуха, но от чего — они не выяснили, хотя думаю, что не от чумы, а от воспаления легких. Эта история была пять дней тому назад. Федоров сидит столько же и никаких признаков болезни у него не замечено.
Я спокоен. Выпиваю чай. Но снова звонок. Меня зовет в штаб Астафьев. Голос у него взволнованный. Накидываю шинель и бегу. Штаб от меня через пять домов.
Астафьев на крыльце встречает и сует мне телеграмму.
«Командиру 3 кавбригады. В виду создавшегося тяжелого положения в поселке Кайластуй и угрозы заболеть всему штабу вашей бригады, приказываю перевести все части из Кайластуя на почтовую станцию Чиндачи. Для наблюдения за чумными очагами в Кайластуе оставить санитарный пикет во главе с одним из врачей. HP 987 Начдив Коротаев Военком Позняков.»
На лбу у меня выступает холодный пот. Я подбегаю к телефону и вызываю в штаб Звонарева. Тот немедленно является, читает, потом переводит на меня глаза:
— Что это?
— Отступление…
— Но?..
— Но я не отхожу. С боевой линии я еще не отступал. Так не брошу и чумного фронта.
— Я вполне согласен с вами.
Мы оба садимся в его американку и катим на телеграф. Там я вызываю начдива и военкомдива.
— У аппарата начдив. В чем дело?
— У аппарата Комбриг 3. Товарищ начдив, от исполнения приказа Нр 987 я отказываюсь.
Телеграфист с удивлением смотрит на меня. Зато Николай Иванович одобрительно кивает головой. Но неожиданно рукоятка телеграфного аппарата замирает. Телеграфист сообщает:
— Перебивают…
— Дай.
Телеграфист читает:
— На каком основании вы отказываетесь от исполнения оперативного приказа. Это боевое распоряжение. Потрудитесь исполнить.
— Исполнить не могу. Отказываюсь категорически. Мотивы: с моим уходом, с уходом всех частей и санитарной части, в Кайластуе ни один чумный пост не останется на месте. Если же мы их оставим, то без наблюдения они самовольно или дезертируют или просто заберутся в избы и не будут ничего делать. Зато чумные, получив свободу, пройдут в другие поселки, а там, я не ручаюсь, если через несколько недель чума дойдет до вас и до Читы. Если вы это берете на свою ответственность, то прошу сложить с меня обязанности комбрига.
Перебивают.
— Почему вы так ставите вопрос?
— Положение слишком серьезное и для спасения Забайкалья я должен остаться на своем посту. Впрочем дело ваше…
— Согласен. В чем вы нуждаетесь?
Я обращаюсь к доктору:
— Это по вашей части. А от меня сообщите, пусть вышлют культработников. — Я отхожу от аппарата и сажусь на подоконник. Жилки на моем виске передергиваются. Мускулы ослабевают. Мне не хочется ни о чем думать и сейчас, вот в эту минуту, я согласен с приказом и с удовольствием бы ушел на эту станцию Чиндачи, чтобы больше ничего не слышать о чуме. Даже сию минуту я не улавливаю и той мысли, которую передает Звонарев. Я хочу одного, скорей бы все это кончить. Вдруг у меня проскальзывает мысль «А что если бежать за границу» Но сразу же с негодованием ее отбрасываю и выхожу на улицу. На дворе мороз градусов 25. Он освежает.
Минуты через две выходит и мой бригврач. Мы садимся в его повозку смерти, так ее прозвали красноармейцы и местные жители, и едем к нему. Дорогой он мне говорит о ханшине, о спирте, о сулеме, о начдиве. А я его не понимаю. Повозка от морозу скрипит. Одно колесо примерзло и когда мы заезжаем на землю, туда, где ветром снесен снег, ободья как-то особенно завывают. Мне это неприятно, только об этом думаю и все время заглядываю вперед, нахожу плеши дороги и стараюсь их об'ехать.
Николай Иванович испытующе смотрит на меня и говорит:
— Вы больны?..
Я вздрагиваю.
— Нет… Устал…
— Но у вас подозрительный вид.
Тут же он поправляется и добавляет:
— Ничего, ничего, чумы не бойтесь. Она нас с вами не заберет. У вас просто нервы.
После обеда я прихожу домой и там мне докладывают, что привели Гиталова. Его поймали где-то около Нерчинского завода. Ого, куда он укатил и говорит: по делам. Комендант спрашивает:
— Куда его посадить?
Минуты две я думаю. Потом говорю:
— Оставьте его в его же квартире. Но караул к нему исключительно из лучших красноармейцев.
— Хорошо.
Я повторяю еще раз:
— Выбирете лучших.
— Слушаюсь — тут я вспоминаю, что хотел ему сделать выговор за самовольное оцепление телеграфа. Но машу рукой и приглашаю китайца обедать. Теперь он мой единственный сосед по комнате, с которым я могу говорить, и он не боится меня.
Вечер.
Китаец из моей комнаты никуда не уходит. Здесь он себя чувствует в полной безопасности. Он мне всегда улыбается, даже начал рассказывать свои похождения в Манчьжурии и на копях Чжай-ла-нор. Он страшно путает слова, он мне говорит, что я обязательно должен узнать то, что случилось с ним в Китае. Я соглашаюсь.
Вот его рассказ, который я передаю русской разговорной речью!
— Моя русский страна давно ходил — начал он — сначала я жил в в Иркутске. Торговал чем придется: табаком, сигаретами, тесемками, материей разной и семячками. Хорошо можно было жить тогда. Но тут ваши русские — не пойму я их — драться начали. Стрелять начали. Бить друг друга начали. Иркутск город большой. Дома большие. Все больше там дома каменные с подвалами. Вот как начали стрелять ваши русские, мы и залезли в подвалы. Все тут китайские люди попрятались. Три целых дня сидели. Вверху пушки стреляют, хлопают ружья:
Бум, бам, бах, трах, тах… Ой, страшно было сидеть. Наши друг другу говорят: русские все друг друга перебьют нам торговать не с кем будет. Ой, как нехорошо нам стало бы. Но слышим, пушки устали. И ружья стрелять перестали. Ну, мы тихонько и вылезли. Слышим, народ шумит, ну, значит торговля наша не погибла. Обрадовались. Но тут, глядим, солдаты по улице едут. Все на конях, и все засыпаны снегом, а у них на шапках, на одежде красные тряпки, как вывески у китайских торговых заведений; едут они смеются и руками всем машут. Хорошо это, думаем. И мы скорей за свои лотки. Потому — солдаты у нас всегда первые покупатели. Набрал я папирос в коробочках вашей фабрики «Выдумка» и сижу на углу. Подходит ко мне какой-то солдат с красной ленточкой и говорит: «сколько хочешь?» Я ему — двадцать рублей. Он вынимает какие-то деньги с серпами и молотками и сует мне. Я ему: — такие мы не берем. А он смеется и вытаскивает из кармана полную пачку тех самых денег, которые генерал делал, бросает на землю и топчет, а сам смеется и говорит:
— Нет, ходя, им цены теперь: — правительство другое, наше — рабочих и крестьян и всех бедняков.
Ой, капитана, что со мной тут сделалось! Ведь цельный год мы все, бедные люди, на эти деньги торговали. Я один целый миллион накопил, думал: приеду домой, большую торговлю открою. А тут… Бросил я свою «Выдумку», там ее было пять коробок, и бегу к своим. Те тоже узнали. Тоже заволновались. Товару в городе нет. Достать неоткуда и мы совсем не знаем, что нам делать. Пошли работу искать. Да разве найдешь. В Иркутске китайцев было несколько сотен, — кто им чего даст. Ну, кто-то догадался: пойдем служить в солдаты к русским. Пошли. Там полк кавалерийский стоял, в военном суде помещался, и наши узнали, что он скоро уходит на фронт, а фронт ихний был недалеко от Китая. Нам это на руку. Мы сразу и сообразили, что чуть что мы и перебежим. Ну, вот и записались. Командир у нас хороший был. Русский. Всех по-своему записал. И имена свои дал: Ты, говорит, — Ванька-китаец. Ты — Петька-китаец. Ты — Колька-китаец — так всем вот…
— Ну а, тебя как? — улыбнулся я.
— Моя… Моя он лучше всех назвал. Говорит, ты будешь Мишенька-китаец. Ну, у нас служба легкая была. Коней мы чистили, да караулы у ворот и на конюшне несли. А кормили нас три раза в день. А одевали в такие шубы, что на базаре за них большие деньги мы получали. Так вот я служил три месяца. Как только пошел наш полк на фронт и дошли мы до самой Читы, я бросил винтовку, одежду солдатскую из Красной армии, и туда бежать. Лошадь тоже бросил. В одежде бежать нельзя было. У нас вот командир, как к нему попадает белый, он ему сразу — «На голову его сделать короче». Ну, говорит, и вам так будут белые делать. Но хорошо я перебежал этот фронт, никто меня за красного не принял, и там нашел я земляков. В Чите они торговали. И торговля у них хорошая была. Я сразу к ним в компанию вступил, и заработали. Один офицер нам чуть не даром три вагона спичек продал. Потом мы у него купили два вагона чаю. Потом сахару. Он на станции комендантом был. Хороший человек, как ты. Как пришло время, он нам и говорит: Вы, ходи, пока не поздно, бегите в Китай. Мы скоро Читу бросаем и туда же уходим.
Так и случилось. Уехали мы в Маньчжурию, а за нами в Читу красные пришли. В Маньчжурии я тоже торговать стал. Да как туда все офицеры и ихние солдаты собрались, так нам очень плохо стало. Пройти в своем городе по улице нельзя. Везде грабежи. Так и меня ограбили. Плохо, капитана, так торговать, когда тебя в году два раза грабят. Хорошо, что у меня там брат был, тоже торговлей жил… Вдруг среди китайцев слух прошел, что наши болеть стали. Мы сначала не поверили. Однако в нашей квартире, а я недалеко от вокзала жил, что ни день, то один умрет, то другой, а то и третий. Хоронить потом не успевали, а как умрет, так прямо за ноги и на улицу. А там повозки ездили, всех валявшихся собирали и после за городом в печках сжигали. Так вот однажды мой брат шел, шел, да и упал. Из гостей он ходил и выпил чего-то. К нему сразу под'ехала эта повозка, положили его в железный ящик, как у вас, и за город к печке. Мой брат кричал, ругался, ничего ни помогло. Наши все это видели и мне после рассказывали. Доктора говорят, вместе с полицейскими на него кричат: «Если ты чумным раньше не был, то после того, как в чумном ящике полежал, чумной стал. Тебя все равно сжигать надо». Так и бросили его в печку.
— Это живого-то?..
— Нет, не совсем. Его напоили сначала чем-то, потом уже сожгли. Так с тех пор в Маньчжурии без разбору, кто только повалился, того сразу в ящик, а там говори, что ты не чумной, а поскользнулся. Никто не поверит, все равно сожгут. Ну, я больно сильно испугался и побежал к другому брату, который на копях жил, на Чжай-ла-нор. Мы с ним в Иркутске вместе жили, тоже вместе и он со мной служил у красных. Там, он говорил, после того, как снюхался с красными солдатами, торговать совсем не буду. Буду рабочим человеком. Хороший он человек. Его Ha-Фу у нас звали. Ума у него сколько!.. Не знаю, как голова у него терпела. Больно умный. Красивый. Ну, бросил Маньчжурию и туда. Двенадцать верст бежал. Прибежал и прямо к нему. Он в бараке жил и говорил мне:
— Чума, брат у нас. Если ты еще не заразился, то беги, а у меня вот, голова уже горячая…
Тут неожиданно прогремел телефон, и Николай Иванович вызвал меня сжигать трупы.
Ночь была морозная, тихая. Мы попрежнему нагромоздили целую гору дров и поверх их уложили двадцать два трупа: четырнадцать своих и восемь китайских. Китайцы, не имея у себя дров и живя без аргалу, нашли хороший выход: чумных перевозили через границу и кидали на наших дорогах. Волей-неволей приходилось их забирать и сжигать вместе со своими. Мы боялись, как бы волки не растаскали их а потом их могли с'есть и собаки. Однако, как будто, легочная чума на животных не действует.
Костер поджег Николай Иванович. А я и Степан Александрович в белых халатах и в масках изображали чертей в аду. Мы жарили человеческое мясо. Мы подкладывали дрова. Мы переворачивали трупы. И переносили их на наиболее жаркие места. Если бы сейчас кто-нибудь мне предложил заняться подобным делом, я не согласился бы ни за что на свете. Пожалуй, я лучше бы сам лег рядом с трупами на огонь, но не поднял бы на шесте человеческую руку и не стал бы ее бросать в огонь, или ногу или голову. Странно они иногда отгорали от тела. Но тогда, в тот самый момент мы об этом не думали. Это была наша каждодневная работа. Иногда Николай Иванович даже покрикивал:
— Ну, ну, комбриг, жаркое-то студится. Вот у того правый бок не зажарился. Это что за работа?
Я сквозь маску улыбался и в ответ кричал:
— Николай Иванович, а сам-то что делаешь? Что за безобразие: оторвал две китайские ноги и положил их на загнету. Ну-ка на угольки!..
Позднее мы посетили Федорова, он все еще сидел один. При нашем приходе он вскочил, потом опустился на пол и чуть не на коленях стал просить какого-нибудь лекарства. У Степана Александровича оказались доверовские порошки. Их он ему и отдал, кажется штук пять и Федоров все моментально проглотил, потом он заявил нам, что чувствует себя прекрасно, и чума у него прошла. И тут же стал об'яснять нам, что любит Нюрку. Что он ни разу ее не целовал. И что она его любит и тоже не целовала. Он опять просил меня перевести его к ней, хотя бы на секунду, только чтобы взглянуть на нее. У него по лицу текли слезы. Его было жалко. Однако свести их в одном изоляторе не было никакой возможности. Когда мы уходили, он разрыдался:
— Командир, какой ты командир, когда Нюрку не даешь мне. Дай мне ее поцеловать. Дай на один раз… дай ее… и она хочет!..
Под горой у Аргуни все еще тлел костер. Догорали головни, человеческих тел уже не было. Они давно обуглились и распались На горе перед костром стоял новый дом. Это был изолятор. Там сидела Нюрка, заведующий хозяйством штаба Воронов, который все беспокоился о том, что он может умереть, не сдав отчета, и еще один красноармеец. Мы проходили мимо этого изолятора. Красный отблеск потухающего костра играл на его окнах. Окон было пять. У трех из них виднелись прижатые к стеклам лица, с широкими блестящими глазами. Они, не мигая, смотрели на костер. Степан Александрович их заметил первым и шепнул мне:
— Смотри-ка, поди тоже ждут. Надо бы закрыть чем-нибудь у них стекла или перенести костер на другое место…
Я согласился с ним и утвердительно мотнул головой. На другой стороне горы стоял другой изолятор, а за ним были остальные. Когда мы приближались к изоляторам, часовые испуганно косились на нас, подходили ближе к изоляционным дверям и стояли так, как было указано в моей инструкции. Но как только мы отходили от изоляторов, часовые сразу же отбегали на другую сторону улицы.
В изоляторе около моего дома сидело шесть красноармейцев. У них в избе было светло, а из-за стен глухо доносилось:
Мою милку сватали.
Меня под лавку спрятали.
Я под лавочкой лежал,
Милку за ногу держал.
Я это услышал, от удивления остановился и осмотрел окна. И почему-то сразу вспомнил Федорова. Потом его письмо и затем в своем теле почувствовал жар и озноб. Я бегом бросился к себе в комнату. Сбросил шинель и унты. Халат я снял еще после изолятора. Его увез в сулемовой банке Николай Иванович.
На столе у меня стоял банчок со спиртом. Я налил полный стакан и сразу выпил. Однако тут же почувствовал, что на моей руке между большим и указательным пальцем как-то особенно колет. Мне почему-то показалось, что на это место мне попала капля соку с чумного трупа. Я даже вспомнил, когда я переворачивал мертвого китайца, то из него брызнула целая струя. Я нервно разыскал сулему и до красноты натер ею подозрительное место, хотя знал, что в подобных случаях сулема не помогает. Кроме того, я прекрасно сознавал, что струя никак не могла попасть на мою руку. Я был в рукавицах и брезентовых сулемовых перчатках. Но боль не проходила, и я себе все тер и тер.
— Капитана, твоя хочет слушать чума копи Чжай-ла-нор?
Я повернул к китайцу голову, поставил на стол бутылку с сулемой и опять, не раздеваясь, повалился на постель. Однако колотье в моей руке не остановилось…
Я сижу и пишу. Китаец, как будто диктует мне. Его фразы медленны, слова растянуты. Писать то, что он говорит, нет труда. Утром он пробовал прогуляться по улице, но его особенно откровенно избегали красноармейцы и местные жители. После он обиженно говорил:
— Капитана, зачем моя бойся, моя чумной нет…
Я ему рассказал, что и меня боятся. Удивительно — моя и его судьба одинаковы.
В данный момент лучше живется моему военкому. Его никто не боится. Но на меня он рвет и мечет. Пишет мне письма. Называет белогвардейским офицером. Говорит часовым, что я всю бригаду хочу перевести заграницу. Будто бы за этим и держу у себя китайца. Но к моему удовлетворению партизаны уже верят мне и только улыбаются. А из дивизии ко мне все еще не едут культработники. Хотя начдив твердит, что они выехали. Но где они?.. Мне кажется, что они приедут после того, как кончится чума.
Однако ходя мне рассказывает:
— Хотел я это из барака от брата бежать. Но встал и повалился снова на нары. Голова закружилась, силы пропали, тоже мне жарко стало. А брат посмотрел на меня и нахмурился. Но ничего не сказал. Какой-то молчаливый у нас был. Трудно его понять. И вот так-то пришлось мне прожить на копях три дня. О, что я там видел, что слышал, ой, страшно! Ой, ой, страшно!.. — Китаец закатил глаза и на лице изобразил такой страх, что я улыбнулся. — Больше никогда не хочу этого видеть, — продолжал он. — И не пойду туда никогда. За эти три дня много я узнал про копи. Этими самыми копями Чжай-ла-нор владели сначала китайцы и англичане вместе. Компания у них была. Семь человек китайцев и три англичанина. Но англичане были такие хитрые, что надули всех китайцев. Взяли от них деньги, дали им поработать один год, а потом убрали их. Ну, а после-то и между собой не ужились. Один из них большой, рыжий англичанин — остался. А этот, Большой Человек, как остался один, завел компанию с японцами и скупил на линии железной дороги лесопильные заводы. Потом он захватил рыбалки на озере Мутном, — это как раз недалеко от реки Хайлар.
Жалование рабочим он сократил на половину. А чтобы рабочие не взбунтовались (там все были китайцы), он нанял охрану из русских офицеров и солдат, и эта охрана стояла у его квартиры и конторы. А потом он совсем перестал платить деньги. Хотели было рабочие уйти от него, но не могли. Кто уйдет, тот знал, что денег ему никогда уже не получить. Все китайцы думали, что он им вот вот заплатит. А тогда они думали, что смогут послать денег домой, своим семьям. Все наши рабочие на копях были с одного места — с реки Хуаньхэ. Земли у нас там так мало, что если не пойти на заработок, то семья умрет с голоду. На этих копях наши люди работали несколько лет, и такого случая никогда не было. Вот они думали, что и сейчас заплатят. Но вышло не так. Вышло, что ожидание испортило все. Надо было сразу же бросать работу и уходить. Да куда уйдешь? Один — два человека работу найдут. А там их было семь с половиной тысяч. Ну, вот они все и ждали.
В это время приехала на копи дочь Большого Человека. Она была хорошенькая, вся беленькая и в кудрях. Ей было лет 18. Ходила она, как мужчина, в брюках и в хорошенькой куртке из какого-то полосатого сукна, дорогого видно. И с ней всегда была собака. Большая собака, — такие у нас никогда не бывают. Собака китайцам не понравилась, ну, а ее они полюбили. Со всеми она разговаривала, смеялась. Кудри на голове у ней были золотые. На солнце они блестели, как настоящее золото. За это китайцы ее прозвали Золотая Головка. И вот Золотой Головке на копях понравился больше всех мой брат.
Видишь, капитана, у Золотой Головки вкус был хороший. Самый лучший китаец на копях из всего Китая понравился ей. Она его всегда встречала, когда он выходил из своей шахты. А он всегда стеснялся ее. Брат мой был стыдливый, в шахтах он работал почти голый, и ему не нравилось, что она видит его в таком костюме. Но я понимал ее. Мускулы моего брата были, как железо — круглые, упругие. Грудь высокая, и сам он был ловкий, подвижной. Она встречала его и смеялась, а он улыбался ей. Только одна собака рычала. И вот всем китайцам стало шибко плохо, когда им стали уже не верить в копейских лавках, то они все собрались, сговорились и выбрали моего брата Ha-Фу, чтобы он пошел к Золотой Головке и сказал, что китайским углекопам невозможно так жить и что если ее отец не будет платить им денег, то они все уйдут. Они знали, что Золотая Головка любит смотреть на Ha-Фу, и китайцы знали, что Большой Человек слушается Золотой Головки. Потом китайцы просили моего брата передать Золотой Головке, что бараки у них сырые, грязные и холодные. Я там сам был три дня и их видел собственными глазами. Там были только крыши, а высота у бараков была аршина полтора. И под самой крышей были нары. Нары были по обеим сторонам, а посередине проход. Пол в бараках был земляной и сырой, но утоптанный ногами тех, кто жил. И в таком бараке людей было так много, что ночью не было чем дышать. Поэтому там не требовалось и печей, — люди сами его отапливали. Своим телом нагревали. Ну, а если надо было согреть чаю, то для этого у дверей были построены маленькие печурки. Об этом-то и просили китайцы передать Золотой Головке.
И вот раз вечером и пошел к ней мои брат. Он оделся в самое лучшее платье, какое нашли на копях. Все семь с половиной тысяч китайцев одевали его. И все эти семь с половиной тысяч предлагали моему брату все, что у них было лучшего. Они хотели, чтобы их доверенное лицо было одето так же, как и англичане.
Мой брат ушел, и все китайцы, во всех бараках, не спали и ждали его. Дом Большого Человека стоял за копями в лощине, и недалеко от этой лощина несколько человек дежурило, чтоб сразу об'явить, что идет На-Фу.
Но, однако, прошла ночь, потом день, потом снова ночь, и только под утро второго дня явился в барак мой брат. Его никто не узнал. Он был совершенно голый, даже на бедрах не было повязки. Лицо его было бледное, глаза широкие и какие-то дикие. Люди говорили, что в это утро у него не было никаких мускулов, что руки у него болтались, как плети, и ноги еле передвигались. Никто у него ничего не спросил. Все уже знали, что с ним что-то случилось и что их просьба потерпела неудачу. Он прошел прямо к своему месту и улегся на нары. Никто не осмелился подойти к нему. Через сутки он встал, оделся и опять ушел куда-то. Его снова не было два дня. Мне рассказывали, что он и в этот раз ходил к дому Большого Человека. Говорили, что он сидел в комнате Золотой Головки. Но мало ли что можно болтать. Я в это не верил. Даже когда я лежал с ним, и он мне рассказывал, что она любит его и что она его жена, — я громко рассмеялся ему в лицо. Я никак не мог представить, чтобы женой китайца могла быть такая красивая и богатая женщина, как Золотая Головка. Да, капитана, я долго смеялся над моим больным братом. Но он тогда встал передо мной и показал мне свое тело, и я понял, что такой красивый мужчина может быть мужем кого угодно, и не только Золотой Головки. Тогда еще в этот последний день тело его было как будто сделанное из железа. Да, капитана, он действительно мог быть мужем Золотой Головки. Конечно, наши люди, я думал, об этом и не знают. Я думал, что они предполагают, что Большой Человек избил его там. Но после этого моего брата на работу никто не посылал. Это всех удивляло. На копях десятники были русские, и эти десятники почему-то никогда не трогали моего брата. Это тоже было подозрительно. Теперь я знаю, почему так случилось. Но тогда мы ничего не знали. Брат мой был похож на сумасшедшего, и мы считали, что его из-за этого и не трогают. И вот, как китайцы были ни обижены тем, что с их представителем поступили жестоко, они молчали. Да и говорить было невозможно. Хотя китайцев и было семь с половиной тысяч человек, а русских меньше, но русские имели оружие, а эти ничего не имели. А разве с голыми руками можно было там разговаривать.
С моим братом никто не разговаривал, но зато за ним все следили. Он каждую ночь куда-то исчезал и возвращался или днем или через день. И всегда он исчезал у границы Большого Дома. И рабочие решили, что там его свели с ума, и жалели его. Но вот на копях появилась это страшная болезнь. Первым заболел старый китаец Ли-Тун. Но над ним сначала все посмеялися, смеялся над ним и фельдшер. Он посмотрел на него и сказал, что он притворяется. На копях китайцы болели часто и с ними всегда поступали так. Поэтому такое отношение никого не удивляло. Однако Ли-Тун умер. А кто лежал с ним рядом, тот заболел. От этих болезнь перешла к другим. Люди в этом бараке перепугались и бросились в другие бараки. Но туда они приносили только болезнь, а себе получали смерть, но не избавление. Так вот и пошла по копям гулять болезнь. Первые дни там умирало десять-двадцать человек, а напоследок пошло и сотнями.
Мертвых сначала хоронили. А потом хоронить было некому: кто болел, а кто убежал. И трупы стали бросать прямо в степь. А там ночью их поедали волки и собаки. День и ночь те поделили между собой. Да, капитана, это я видал сам собственными глазами. Страшное там было дело. Днем китайцев разрывали собаки, а ночью на смену собакам приходили волки. И их было так много, что на них не хватало трупов, и они дежурили у бараков; как только мертвец выбрасывался на улицу, собаки и волки его ловили и рвали на лету.
Вот чума-то для Большого Человека и явилась избавительницей. Он был не дурак. Он сразу понял, что может избавиться от всех своих должников, и он с первого же дня запретил своим санитарам показываться в бараках.
И все это наши люди узнали. Да, капитана, не улыбайся, наши всегда умеют узнавать то, что им надо. Они узнали и об этом, как будто побывали в голове самого Большого Человека.
И вот, как это наши узнали, так они и рассчитались с ним…
Вчера меня оторвали на самом интересном месте рассказа моего китайца. Ночью Звонарев узнал, что заболело несколько человек красноармейцев и крестьян. Их сразу же потребовалось перевести в изоляторы. А их у нас не было. Заболели как раз родственники первого умершего. Николай Иванович этому был рад. Оказалось, что это был последний скрытый очаг. Теперь все чумные были у нас на учете, и нам не грозила опасность, конечно если мы сумеем сдержать свои посты. Вот заключение моего врача:
— Это последние.
Теперь, по-моему, все очаги под охраной. И все они родственники Викулова или Сафронова. По-моему, это те, кто или был на похоронах Петра, или те, кто был в гостях у тех, кто хоронил его. Перед нами остается — строгое наблюдение над теми, кто здоров. Впрочем, все жители так напуганы, что давным давно не ходят друг к другу. Я теперь твердо уверен, что скоро мы победим чуму…
Это меня страшно обрадовало. Но перед нами была задача, — куда же поместить последних красноармейцев. Мы долго думали. Наконец в силу того, что у Федорова незаметно признаков заболеваемости и что их нет также в Нюркином изоляторе, мы решили их свести. Когда об этом узнал Федоров, то он бежал, как козленок. Он пулей влетел в изолятор и остановился посредине комнаты. Прямо перед ним оказался Воронов. Под горой попрежнему горел костер. Там была текущая работа — горели чумные трупы. Яркое пламя костра освещало всю комнату, и при его отблеске, а это было ночью, Воронов был ужасен. Глаза его бегали из стороны в сторону. Волосы светились. Только тут я заметил, что он поседел. Он просидел в этом изоляторе уже девять дней и теперь из парня в 30 лет превратился в старика. Он поднял руку и молча указал Федорову на пустой угол. Затем он проговорил:
— Твое. — Он отчеканивал каждое слово. — Дыши, говори, кашляй. Это — пей, ешь, плюй. — Он подсунул Федорову три пустые консервные банки и перевел руку на них. Потом его рука потянулась на окно: — Это только твое. Но смотри, не послушаешь, твое и всех нас место…
Федоров, я и оба врача поняли, что он говорит о костре. От этого ужаса меня передернуло. Тут я понял, какое издевательство было с нашей стороны. Ведь под самым окном этого изолятора мы изо дня в день жгли костры и на них складывали трупы чумных. Ведь он тоже подозрительный…
Потом Воронов сел в свой угол и задумался. Затем он встал, подошел к Титову и потребовал от него лекарств. Степан Александрович вынул из кармана пару порошков и передал ему. После на улице он мне сказал, что им всем он раздает картофельную муку с капелькой хинина. Помогает.
Федоров же немного постоял и наконец прошел в указанный ему угол. Лицо у него было румяное, глаза довольные.
— Ты с кем здесь спишь? — вдруг обратился он к Нюрке.
Нюрка укоризненно взглянула на него и сразу же опустила глаза.
— Вишь, Нюрка, к тебе я пришел, а ты што, ведь к тебе я просился… Ты уж не этого ли полюбовница? — указал он на Воронова.
Нюрка закрыла лицо руками и заплакала.
Нас это так возмутило, что мы повернулись и вышли.
Лично для меня эта ночь была одной из лучших. После всех чумных трудов я разделся, пожалуй, что первый раз за всю эпидемию, и крепко заснул. Китаец меня понял и больше не рассказывал мне о своих копях.
Я снова у себя, и против меня сидит мой ходя. Он попрежнему монотонно диктует мне. Я пишу. Вообще же день у меня прошел прекрасно. Ни одного случая заболеваний. Даже нет ни одного смертного исхода. Подозрительных, вернее кандидатов на смерть, всего четверо. Сегодня мы отдыхаем. И сегодня наш костер не будет гореть.
…Это было при мне. Это был мой последний день с братом, — рассказывал китаец. — Он лежал рядом со мной. Я видел, что весь он красный, и хотя он мой брат, но я старался не дотрагиваться до него. Глаза у него блестели, но мускулы были крепкие, как всегда. В бараке мне говорили, что с начала эпидемии из барака он никуда не выходил. Даже в это время он стал разговорчивым. Китайцы только тогда как будто поняли, что он им изменил. Вот в этот-то день он мне и рассказал, что Золотая Головка его жена.
И вот в этот же день в наш барак собрались углекопы со всех копей. Они заполнили все углы и даже залезли под нары. Они страшно шумели, и я видел, что большинство из них больные. Вдруг один из них вскочил на нары и закричал:
— Братья, неужели вы не понимаете, что нас все обманывают. Наш хозяин, Большой Человек, нарочно нам не дает докторов. Он хочет сквитать свой долг. Но поймите, он убивает нас. А раз нас не будет, так помрут наши семьи. Кто их будет кормить?.. Пойдемте все к нему и вытащим его на степь. Пусть и его разорвут волки с собаками.
О, капитана, это было то же, что и у русских в Иркутске. Там сначала тоже так же собирались и говорили. И после тоже пошли на своих хозяев.
И вот все больные первыми закричали, что они пойдут к нему и достанут его. Они со дня на день ждали себе смерти и им нечего было терять.
— Пойдем к Большому Человеку. Вытащим его!
— Пойдем!
— Пойдем!
И знаешь, они уже совсем вышли на улицу и думали двигаться дальше к дому Большого Человека. Но среди них нашелся один умный человек. Он их всех вернул в барак и сказал:
— Братья! Всем ходить нельзя. У Большого Человека слишком много солдат и еще больше пуль. Они всех вас перебьют. А ему это только и надо. Пусть от вас пойдет один. Выбирайте одного.
И вдруг этот умный человек, а он был уже старик, упал. Судороги передернули его тело, и он с пеной у рта умер.
Но на него никто не обратил вниманья. Кому был нужен мертвый. Его даже не выбросили на улицу. А просто затолкнули под нары. Зато его совет приняли.
— Пусть пойдет Ha-Фу. Он пройдет без пропуска, там все его знают, — крикнул кто-то из толпы.
— Пусть он крепче поцелует свою Золотую Головку, свою белую жену. А она поцелует Большого Человека, и мы будем отомщены. А это На-Фу должен сделать ради нас всех.
Кто узнал о том, что Золотая Головка его жена, — не знаю. Вот сколько дней я об этом здесь думал, не могу припомнить. Но от китайцев никогда ничего нельзя скрыть. Они всегда все узнают.
Мой брат поднялся и хотел было бежать. Но его поймали и взяли с него клятву над душами всех наших родственников. А эту клятву китаец никогда не нарушит. И он пошел…
— Ну?.. — не удержался я.
— Что ну?.. Он, капитана, исполнил свою клятву. Исполнил и потом умер. Когда он подошел к дому, то его беспрепятственно пропустили прямо в комнаты. И На-Фу подошел прямо к Золотой Головке. Она была со своим отцом и собакой. На-Фу подошел прямо к ней и… Да, капитана, он не поцеловал ее. Он ей и Большому Человеку плюнул прямо в лицо. Это он сделал потому, что он был рабочий человек, а те — его хозяева. Я это знаю прекрасно. Он так думал. Но дальше он хотел бежать, а Золотая Головка натравила на него свою собаку и та перекусила моему брату горло. Все это видел бой. Он с испугу прибежал к нам и рассказал…
Китаец опустил низко голову и замолчал. Я отложил перо в сторону и повернул лицо к окну. Там, за избами, я увидел красную зарницу, предвестницу хорошего дня.
То, что на дворе март и начало весны, остро чувствуется. Солнце светит ярче. Даже в полдень есть редкие капели.
Заболеваний у нас больше нет. За эти дни мы сожгли последние четыре трупа. Это были красноармейцы, переведенные в изолятор Федорова. Все мы ходим довольные, чувствуем, что чуму победили. Мой штаб уже несколько дней регулярно работает. Мне кажется, из всех нас не доволен один доктор Этмар. У него больше нет материалу для исследований.
Даже Гиталов совершенно перестал боятся чумы и об'ясняет мне, что за участок бригады ему надо было ехать по какому-то срочному делу. Мой Федор тоже появился у меня в комнате и перестал коситься на китайца. Теперь он целыми днями о чем-то с ним говорит. Мне кажется, что они уже приятели.
В этот мартовский день я не отхожу от окна. Вот по улице чинно проходят верблюды с монголами между горбами. Это тоже доказательство того, что чума у нас изжита. Во время эпидемии никто из туземцев к нам не заглядывал. А вот сейчас они приехали в гости.
Я с удовольствием смотрю на важных верблюдов и выхожу на улицу. Там усаживаюсь на крыльцо, и как старик, греюсь на солнышке.
Вдруг около меня оказывается Воронов. Он схватывает мои руки и целует меня:
— Товарищ командир, я… я… здоров! Теперь и отчетность принесу вам!..
Он захлебывается от радости. С его головы сваливается шапка и солнце играет на его седых волосах.
Я качаю головой. У меня тоже на глазах слезы.
— Ну, ну, не волнуйся! Я знал, что ты будешь здоров…
— Да… да и я это знал… Но, товарищ командир… Костры у вас… уж больно неприятно… это ночью… и… к тебе огонь… а там человек!..
Он одевает шапку и бежит от меня.
— К своим, товарищ командир!.. Проведать надо! — кричит он радостно и исчезает на краю поселка.
Я поднимаюсь и чувствую себя так же радостно, как и Воронов. Теперь мне кажется, что и солнце светит ярче. Я иду к своим приятелям врачам. Сегодня меня никто уже не боится. Вот и тот изолятор, где я слышал частушку:
Сейчас я ее вспоминаю:
«Мою милку сватали,
Меня под лавку спрятали».
Какие глупые слова. Я улыбаюсь и мне почему-то хочется ее спеть, вот здесь на улице. Но я сразу же вспоминаю, что через день после этой песни красноармейцы умерли и мы их сожгли. Но это только маленькое облачко на прекрасном светлом небе.
Врачи меня радостно приветствуют. Хвалят. Но за что? Они мне говорят, что если бы не моя сила воли, то нам бы не справиться с чумой! Я отрицательно качаю головой и молчу. Однако в голове припоминаю те моменты, когда я плакал, когда ставил по нескольку раз себе термометр и когда натирал сулемой руки.
Да, они не знают, что все это мне стоит, а мое самочувствие?!. Чумные у нас болели несколько дней, а я болел все дни. Все 18 дней!
— Через день мы выпускаем Нюрку. Она последняя. В ней что-то сомневается Этмар, и мы ее сейчас держим в совершенно другом изоляторе! — сообщает Николай Иванович.
— А как же Федоров?
— Разошлись!.. — смеется он.
— Как так? — не понимаю я!..
— Ну, и любовь у них была. Он из своего угла целыми днями ревновал ее ко всем. Особенно к Воронову. Однако сам к ней не подходил. А она других не подпускала. Видать, все же любила его. Потому что больше молчала. Потом она его стала звать к себе. Уговаривала, говорят, — плакала. А он перепугался. Ты, — говорит, — неделю среди дюжины мертвецов жила и прочумилась и эта чума от тебя никогда не отойдет. И я, — говорит, — совсем не хочу умирать, а ты умрешь не сегодня-завтра. Так вот они на этом и кончили. Но Нюрка, мне нравится, ничего ему на это не сказала. А видели бы вы его, когда мы его выпустили. Сколько радости у него было, куда больше чем у Воронова. Но на Нюрку он даже и взглянуть не хотел. Вот она любовь-то?..
— Да!
— Это верно! уверенно согласился с ним и Степан Александрович.
Наконец мы освободили Нюрку. Она у нас была последней из подозрительных в чуме. Сначала мы ее одели в новое полумужское платье, и потом уже выпроводили из изолятора. Мне показалось, что этому она не особенно радовалась. Потому что и в этот раз она нас встретила без видимой радости. Лицо у ней было спокойное. Глаза смотрели прямо и были ясны.
Но через час она пришла ко мне вся в слезах. Как раз у меня сидели Звонарев и Этмар.
— Что это с тобой? — первым увидел ее Николай Иванович.
— Никто не пущат…
— Как так?
— Да, товарищ дохтур, мать гонит, отец тоже. Братья и глядеть не хотят, все в один голос говорят мне, что прочумела я.
Мы переглянулись.
— Но что нам с ней делать? — вопрос Николая Ивановича был ко мне.
Я молчал. Но тут ко мне подошел мой новый приятель китаец и полушепотом проговорил:
— Капитана, давай ее мне в хозяйки. Моя теперя торговать против вас будет. Бакалейка делать станет. Хороший бакалейка. Там все помирал, я один купеза буду. Хочет она женой моей встанет. Моя денег много. Хочет хозяйкой?..
Я посмотрел на Нюрку. Она все это слышала и, покраснев, опустила глаза. Потом покорно проговорила:
— Мне теперь все равно. Петюньку не люблю…
— Карашо, ошень карашо, — весело проговорил Этмар. — Ее кровь — палочка чахотки поглотила палочку чумы. Она теперь совсем здоровый стал. Карашо, ошень карашо. Этой первый случай мой практик.
— Наверное и у меня, так же и у него — это уже три случая, — указал я улыбаясь рукой на китайца.
— О, это совсем карашо. О!..
Тут меня внезапно вызвали по телефону из штаба. Астафьев сообщил, что приехали культработники.
— Что ж, как раз кстати… подумал я и пошел в штаб.