Пролог

Неумолимо и быстро течет бесконечная река времени. Вперед. Только вперед.

И невозможно человеку остановить ее течение. Человек рождается. Крошечной звездочкой вспыхивает на земле. Но быстро летит в пространстве человеческая жизнь. Человек живет, постепенно сгорая. И безвозвратно теряется в звездной пыли, оставляя за собой лишь светлое сияние и память в сердцах тех, кто остается на земле еще жить и любить после него. Но, вскоре, и они, в предначертанный Богом срок, стремительно покидают мир.

И некому уже будет помнить об ушедших людях. Только легкая пыль покоится на больших могильных камнях, накрытых опадающими желтыми листьями, или песком, который никто уже не сотрет дрожащей и теплой ладонью с мраморного камня. И путается человеческая память прозрачной паутиной в кронах деревьев. Ничем иным больше не напоминая живущим о других, живущих до них, а теперь ушедших в безвременье…


Апрельский понедельник выдался в Москве мокрым и ветреным. И весеннее солнце, словно испугавшись порывов резкого северного ветра, робко спрятало свои лучи за серые тучи.

Ранним утром одинокий тарантас со своим пассажиром подъехал к воротам Рогожского кладбища и остановился перед ними, не спеша въезжать внутрь. Из сторожки навстречу вышел сгорбленный старичок-смотритель в тулупе, подпоясанном пеньковой веревкой. Он, кряхтя, подошел к экипажу, снял шапку, поклонился и спросил, глядя на пассажира своими выцветшими от времени прозрачными глазами:

– Вас к какой могилке проводить, господин хороший?

Темноволосый мужчина приятной наружности, сидящий внутри, живо отозвался ему навстречу:

– Вчера тут похоронили жену фабриканта. Поди, знаешь? Не подскажешь, голубчик, где отыскать мне её могилку?

– Отчего ж не подсказать, барин? Имя-то у этой покойницы – знатное, почитай на всю округу известное. Вы, барин, поезжайте сейчас по этой аллейке прямо, а как доедете до развилки, так и поворачивайте направо, а дальше снова по дорожке. Как дорожка-то упрется в оградку, так и сворачивайте в сторону березовой рощицы. От этого поворота отсчитайте четыре могилки – ваша пятой будет. Там рядом и отец их, и дед – все они вместе в родовой усыпальнице покоятся.

– Спасибо, голубчик. Поди же, отопри ворота… – приказал мужчина.

Смотритель угодливо кивнул, достал из кармана ключ и, повернувши один из них в замке, с силой распахнул перед посетителями широкие металлические ворота. Потом, очевидно вспомнив что-то, старик снова подошел к экипажу и поглядел на сидящего мужчину:

– Барин! А, барин! Погодите, что скажу-то. Вы пока… это!..Обождите, пока ехать туда. Не одни вы там сейчас будете. Там, их супруг сейчас изволят находиться. С раннего утра, как пожаловали на могилку, так и сидят всё, не уходят. Я уже и скамеечку им отнес, чтобы они на ней посидели. Так они на этой скамеечке теперь сидят, и всё плачут, плачут. Дюже убиваются они по своей покойнице! – смотритель горестно покачал головой:

– Всю душу себе изорвали. Не привыкшие они еще… Вон там, в конце аллейки и экипаж их виднеется. Но ежели вы им, товарищем, каким приходитесь или сродственником, то уж и извольте к ним дальше следовать, а ежели посторонние какие, или просто знакомые, то никак не советую туда ехать! У господина фабриканта, сами, поди, слышали, характер-то какой? Неукротимые они! А вы зайдите ко мне в сторожку, барин. Посидите у меня немножко. Чайку горячего испейте с дороги и обогрейтесь, пока они не изволят уйти со своей могилки? Нельзя, чтоб посторонние беспокоили их в такой час! – видно было, что старичок будет рад случайному гостю.

Сидевший в тарантасе мужчина кивнул и задумался. Он колебался, какое принять решение: ехать вперед, или же обождать, как ему советовал смотритель. Но в одном смотритель был прав: вспыльчивый и тяжелый характер фабриканта ему хорошо был известен.

Между тем, гнедая, запряженная в экипаж, принялась вдруг ни с того ни с сего переминаться с ноги на ногу и нетерпеливо встряхивать ушами, явно недовольная тем, что ее не пускают вперед. Да, и возница на козлах выжидающе оглядывался на него, натягивая вожжи. Подумав, что сидеть и ждать в сторожке – причинит для всех еще больше хлопот, Яков Михайлович произнес:

– Ничего, за меня не волнуйся. Фабрикант хорошо меня знает, и я ничуть не потревожу его. Поди, же, голубчик, в свою сторожку и вынеси мне еще свечей на могилку.

– Слушаю-с, барин, – кивнул тот в ответ и поспешил уйти. Он вскоре вернулся, держа в руке свечки. Яков Михайлович выбрал две самых толстых свечи, расплатился и произнес:

– Я, пожалуй, оставлю здесь экипаж и пойду туда пешком. На вот, возьми еще двугривенный за твои труды, – ласково прибавил он и подал старику монетку.

– Спасибо, барин. А я и не волнуюсь за вас. Вы вон – живы и здоровы. Мне, барин, главное, чтобы «мои детки» всегда спокойно и мирно спали, и чтоб покой их никто не тревожил, – отвечал ему смотритель, принимая дрожащей рукой монету и кланяясь.

(«Детками» старик смотритель называл тех покойников, что лежали на вверенном ему кладбище.)

Велев вознице дожидаться его и никуда не отлучаться, Яков Михайлович снял со своей головы фуражку и вошел на территорию кладбища.

В столь ранний час здесь было тихо и пустынно. Моросил сильный дождь. Еще молчали колокольные звонницы в кладбищенских храмах в Никольском и Покровском соборах, и только негромкие разговоры старушек – прихожанок, ухаживающих за могилками, были слышны где-то неподалеку.

Яков Михайлович грустно шел вдоль невысоких могильных оградок и смотрел на потемневшие от времени и сырости деревянные кресты и каменные надгробья. Кладбище для любого человека – последняя обитель и печальное место. Всякий человек, находясь здесь, обычно задумывается о прожитой жизни. Ведь, сколько не положено Богом каждому пожить, но в свой назначенный день и час, каждый из нас обретает вечный покой в его тишине…

А навязчивый затяжной дождь, тем временем всё усиливался, лил и лил, не переставая ни на минуту. Теперь уже резкие порывы ветра со злобной силой подхватывали дождевые брызги и наотмашь кидали их в лицо идущему человеку. Уже и земля вобрала в себя столько влаги, сколько могла вобрать, и отвергала лишнюю воду, которая скапливалась в грязные лужи. А ведь, еще только вчера, в воскресенье, с утра все в Москве вдруг хорошо и по-весеннему распогодилось. Серое небо прояснилось и ласково засинело. И на улицах стало шумно и весело от высыпавших из своих домов слободских людей. На заставах пошла бойкая торговля разнообразным товаром. Повозки и экипажи стали резво разъезжать взад и вперед по улицам. Приветливое солнце, выглянувшее из-за туч, успело основательно подсушить промокшую землю и молоденькую зелененькую травку, которая робко показалась почти на всех открытых высоких взгорках, и в пологих овражках.

Но апрельская погода всегда переменчивая. И сегодня, уже ничего не напоминало о вчерашнем весеннем дне. Чернеющие на фоне ненастного неба чахлые деревья, не успевшие одеться листвой, теперь печально качали оголенными ветками, вслед идущему с непокрытой головой, человеку.

Тоскливый дождь, унылая серая погода вполне соответствовали настроению Якова Михайловича. Над его ничем непокрытой, с уже мокрыми волосами головой неожиданно громко и хрипло закричала одинокая ворона, потревоженная его присутствием. Но инженер не обратил на нее никакого внимания.

«Где же ты теперь, любимая моя, Ольга Андреевна? Из какой дали, с какой высоты смотришь на меня своими милыми глазами? Объясни, как мне жить теперь без тебя? Душа ты моя! Женщина моя милая. Зачем унесла мою жизнь и счастье? Как же ты далека! Невообразимо далека, невыносимо высока… Смотри же теперь на меня со своих небес, как я буду, мучатся без тебя и страдать! Господи, прости ей все грехи ее, вольные и невольные, и прими рабу божью Ольгу в царствие небесное! Отнял ты у меня мое счастье и жизнь мою!» – мучительно простонал он, то ли вслух, то ли про себя.… На кладбище душевная тоска заныла в нем с новой силой. – Господи! За что ты забрал ее? Она ведь, была так молода! Так прекрасна! За что ты наказал чистую праведницу? Что она сделала плохого в своей жизни? Зачем она тебе? Господи! Вокруг так много плохих и никчемных людей. А она? Она была так нужна детям. Она – лучше и чище многих! Но ты взял именно ее! Почему, Господи! Она так верила, так надеялась на тебя, Господи! Но ты обманул ее. Как ты мог, Господи! За что? – с безнадежной и тоскливой страстью вопрошал он бесконечное пространство над собой, подымая покрасневшие глаза к ненастному небу. Но вместо ответа одни только холодные дождевые капли безразлично падали ему на лицо, попадая в глаза. – Что она сделала по твоему, Господи, разумению, в своей жизни дурного, плохого или неправильного, за что ее можно было так жестоко судить и так скоро призвать к себе? За что наказал ты ее, полную молодой и счастливой жизни? За что наказал тех, кто любил ее всем сердцем? Молодой, здоровой, ей бы жить и жить! Но ты забрал ее! За что, Господи!»

Яков Михайлович переживал Ольгину смерть мучительно и тяжело. И смерть эта слилась с его жизнью воедино, превратившись в одно беспрерывное и мучительное душевное страдание. Пока боль утраты была еще свежа и остра, как кинжал, тоска жестоко терзала его сердце и разум. Но это мучительное страдание было глубоко внутри. Снаружи, Яков Михайлович был обычный человек, встающий по утрам, завтракающий и обедающий, через силу, ходящий на службу, разговаривающий с людьми о работе и просто, а по вечерам, как и всякий другой человек, ложащийся в свою кровать. Но если Яков Михайлович еще мог как-то жить, хотя страдал мучительно и тяжело, то неподалеку от него на кладбище сейчас находился тот, для которого эта смерть стала самой смертью! И кому вид других живых людей, их разговоры были еще более мучительны и страдательны. Этот человек был Ухтомцев.

Аллея быстро закончилась, и дальше Яков Михайлович пошел уже по грязи. На земле лежала неубранной прошлогодняя листва. Но разве ему было жаль листвы? И он безжалостно вдавливал ее сапогами в грязную, раскисшую от дождя землю, чувствуя, как на подошвы сапог налепляются тяжелые комья земли. И чем ближе приближался Яков Михайлович к стоящему экипажу, тем тяжелей и тяжелей становилось у него на душе. Тоска и отчаяние терзали его сердце. Подойдя к коляске с понурившимися лошадьми, накрытыми тяжелыми попонами, Гиммер осторожно тронул за плечо, дремавшего под мокрой рогожей, кучера:

– Здравствуй, голубчик. Давно ли барин сидит? – кивнул он в сторону одинокой сгорбившейся фигуры возле могилки.

– Давно, Яков Михайлович, – отозвался тот, – почитай, с самого утра. Как приехали – так все сидят и сидят. Не шевелятся, а только все плачут и плачут. Совсем никого не слушаются, никак не хотят уходить. Даже зонтиком не хотят накрываться. И вымокли насквозь, поди. Стали, чисто как дите – малое и неразумное. Боюсь, застудиться они хотят, да помереть за хозяйкой следом. Спаси и помилуй! – испуганно перекрестился Матвей, – уж очень сильно горюют. Да и как не горевать? Ольга Андреевна – чисто ангел небесный. А уже и красавица-то какая? Эх! Да, что я вам-то это рассказываю? Уж, вам ли не знать, барин! – кучер не сдержал слез, вытер ладонью покрасневшие от холода и ветра глаза и замолчал.

Молчал и Гиммер, грустно повесив голову.

– Вы мне, батюшка Яков Михайлович, того – помогите! – молвил кучер, – уж я его и звал, и звал идти-ть домой. А они не слушаются меня! Что с ними делать? Прямо, и не знаю. Может, у вас это дело лучше получится? А хотите, пойдемте к нему вместе? Я в сторонке постою. Вы знак мне подайте, мы и возьмем его под белые рученьки с обеих – то сторон и поведем потихоньку? А? – кучер сочувственно заглянул в глаза инженера.

– Я сам схожу. Ты посиди здесь, не подходи. Если что, я позову. Пойду, попробую поговорить с ним, – Яков Михайлович тяжко вздохнул и пошел мимо невысоких оградок к фабриканту.

Тот сидел на заботливо принесенной смотрителем скамейке среди родных надгробий с белыми крестами, возвышавшимися над ними, и застывшим пустым взором глядел на родной могильный холмик, выросший только вчера. Фуражку свою он снял и положил рядом с собой на скамейку.

– Зачем вы здесь? Вы! – глухо спросил фабрикант, едва завидев его, – вас тут никто не ждет. Уходите! – он судорожно сглотнул и опустил низко голову, как будто с отчаянным выкриком последние силы навсегда покинули его. Казалось, горе совершенно придавило его. И жизнь вытекла из него, как вода сквозь песок. Вместо крепкого, жизнерадостного мужчины Яков Михайлович увидел перед собой надломленного горем, постаревшего человека. Вид фабриканта был жалок и ужасен. Он как будто стал физически меньше, съежился, сжался и ссутулился. Одежда насквозь промокла. Волосы растрепанными косицами свисали с головы на заросшее и бледное лицо. Всегда лучистые серые глаза сейчас были красными и опухшими от слез, казались потухшими.

– Как вы посмели прийти сюда! К ней! Когда я здесь? Рядом с моей женой! Уходите же! Я не хочу никого видеть! А вас особенно! Неужели вы не понимаете? – страдальчески выкрикнул старик.

В голосе Ивана Кузьмича слышались мука и затаившаяся ярость от того, что чужой посторонний человек мешает ему сейчас быть наедине со своим горем. Он упивался своим горем, как пустыня не может напиться дождевой водой. Муки совести и несбыточных желаний, невысказанных слов и действий со страшной силой терзали его душу, рвали сердце. Воспоминания о еще недавно живой, но утерянной навсегда прекрасной молодой жене, мучили Ивана. Он погрузился в такие неимоверные страдания и такое глубокое отчаяние, что казалось, никакая сила не заставит его неукротимый дух отвлечься от поглотившего жестокого страдания.

– Простите меня, – четко разделяя слова на слоги, тихо, но твердо промолвил Яков Михайлович. Ему и самому произносимые слова давались с трудом:

– Я пришёл, чтобы проститься с ней. Позвольте мне это сделать, – не дожидаясь разрешения, он наклонился над свежим холмиком и точным движением воткнул в его изголовье свою свечу. Попытался было ее зажечь, но под дождем свеча никак не могла разгореться. Яков Михайлович накрыл слабое дрожащее пламя широкой ладонью – все безрезультатно. Отчаявшись, он беспомощно и с надеждой во взоре, поглядел на Ухтомцева.

– Зря стараетесь. Все равно не зажжётся, – пробормотал тот в ответ и отрицательно покачал головой, – я тоже не смог зажечь.

Они оба, молча и безотрывно, глядели на свечу. Им казалось, что эта свеча с ее незажженным пламенем обрела сейчас для них какой-то другой, отличный от обычного смысл. Как много боли, безотчетного страха сосредоточилось в отчаянных словах Ивана. Два много повидавших на своём веку человека, обладающих исключительными волевыми, умственными способностями остались беззащитны и перед ворчливой сыростью дождя, и перед мощной стихией жизни. Каждый из них пытался раздуть пламя любви одной женщины, и каждый из них по-своему нарушил трепетное горение жизненных сил в душе любимой. Чего боялись они? Того, что теперь уже ничего не смогут исправить, не смогут попросить у нее прощения и услышать ответ на свои мольбы? Или того, что их ждут муки до скончания дней – муки по безвозвратно ушедшему, когда-то мало ценимому счастью и муки безутешной совести?

Внезапно, Яков Михайлович трижды, низко поклонился кресту на могилке. Потом поцеловал деревянный крест и кожаной перчаткой бережно стер с него капли дождя. Все это время Ухтомцев продолжал безотрывно наблюдать за всеми его движениями.

– Как вы смеете прикасаться к ней? – хрипло вскричал он, увидев, как Гиммер целует крест.

Неловко покачнувшись, Иван Кузьмич сделал шаг по направлению к Гиммеру, одновременно рукой судорожно хватаясь за воротник. Его лицо еще больше побледнело. Ухтомцев широко открыл рот, будто выброшенная на берег рыба. Он захватил ртом воздух, желая что-то сказать, но не сказал – а замычал. Потом весь как-то надломился и стал заваливаться набок. Если бы Яков Михайлович не бросился и не подхватил, то он упал бы, как подкошенный.

– Ах, ты боже мой! Да что это с вами? Дорогой вы мой? Ну, полно-те! Полно же! Иван Кузьмич, миленький! Да, что это вы такое надумали? Да, не молчите же, пожалуйста! Дорогой мой. Вы слышите меня? Извольте же выслушать! Прошу вас, не изводите себя! Не рвите себе душу. Пожалейте. Пройдет время и залечит ваши раны. Не сразу, но залечит. Поверьте мне. Я знаю. Год назад я матушку схоронил, тоже сильно убивался. Думал, жизнь ушла вместе с ней. А сейчас ничего. Хожу на службу, живу, дышу. Послушайте моего совета, голубчик. Не давайте воли своему горю! Держите его крепко. А то оно сломает вас! Давайте, присядем на лавочку. Давайте, я вам помогу! – принялся он ласково уговаривать фабриканта.

Но в ответ услышал резкий крик:

– Оставьте меня! Не прикасайтесь. Мне не нужны ничьи утешения! Я к ней хочу! – упрямо и со злостью выкрикнул Иван Кузьмич и решительно оттолкнул поддерживающие его крепкие руки.

Но Яков Михайлович не отпустил. Настойчиво потянул фабриканта за локоть, подвел к мокрой лавке и усадил силой. Сам сел рядом. Был наготове.

– Крепитесь, Иван Кузьмич, – мягко промолвил Гиммер, осторожно прикоснувшись к руке фабриканта, – в вас сейчас такое страшное горе кричит. Но вы все равно держитесь! Её уже не вернуть. Бог забрал вашу голубку. А вам надо жить и о детях подумать, – торопливо и громко проговорил он, стараясь привести несчастного мужа в чувство.

– Зачем? Я всегда о них думаю. А о ней, душеньке моей, не думал! Как ей со мной тяжко, – Иван согнулся пополам, как будто переломился и глухо застонал, хватаясь руками за свою мокрую разгоряченную голову.

Она слышит вас. Неужели вы думаете, что она уже не простила вас? – горячо воскликнул Яков Михайлович, – она простила! Мужайтесь, Иван Кузьмич! И живите! Прошу вас! Живите за себя и за нее. Вам надо жить. У вас дети остались. Есть новорожденный сын. Вы для них теперь отец и мать! Единственная опора и надежда! Прошу вас, вспомните о них! – он старался говорить мягко, но твердо. В то же время, сочувственно вглядываясь в серое и застывшее Иваново лицо.

Но тот будто не слышал, – сидел, равнодушно отвернувшись от него. Серые глаза, в которых плескалась неукротимая боль, пристально и холодно смотрели на качающуюся от ветра березу. Губы остались все также, плотно сжаты.

Яков Михайлович ободряюще дотронулся до его руки.

– Крепитесь, Иван Кузьмич! Вы не одни в своем горе! Ваши дочери и сын страшно переживают. Еще и за вас. Мне тоже больно, – с трудом произнес. Хотел добавить еще слова сочувствия, но поглядев на отчужденное лицо Ивана, промолчал, окунаясь в собственную боль. Так они сидели, молча некоторое время.

– Где она? – неожиданно хрипло спросил Ухтомцев.

Гиммер не ответил и внимательно всмотрелся в его лицо: «Несчастный! Твое сердце рвется, как и мое. Но тебе сейчас тяжелей, чем мне!» – горько подумал он.

Не дождавшись ответа, фабрикант опустил голову.

У обоих, стоявших возле дорогой им могилы, мужчин промокли волосы и пальто. Но, ни тот, ни другой, объединенные одним горем и связанные одной душевной нитью, не замечали этого.

– Я хотел проститься с ней… в последний раз, – тихо произнёс Яков Михайлович. Он хотел выговориться и объяснить, что чувствует и думает. Хотя, понимал, что сидящий рядом человек не услышит его. Но и молчать он тоже не мог, потому что смерть Ольги была и его горем.

– Я не знал, что вы здесь. Иначе бы не посмел потревожить ни вас, ни ее. Но это даже хорошо, что вы здесь. Я и с вами тоже попрощаюсь. У меня на руках уже и билеты есть. Завтра я навсегда уезжаю в Германию. Мы больше никогда не увидимся с вами, Иван Кузьмич. Я хочу вам сказать, что для меня было большой честью служить на вашем заводе. Строить его! Все, что я мог сделать для завода – я честно сделал! И совесть моя перед вами и вверенным мне заводом – чиста. Но самое главное, что я должен вам обязательно сказать, – это то, что Ольга Андреевна всегда любила только вас одного! Поверьте мне! Она чиста перед вами и детьми. Святая светлая душа! Хотя, вы наверно, считаете по-другому? – с глубокой болью произнес Гиммер и закрыл глаза рукой. Горячий комок стоял внутри и душил ему горло.

– Да! Не буду от вас скрывать – я всегда любил вашу жену! – внезапно с неукротимой страстью признался он, – как только увидел в первый раз – так и полюбил! Ее нельзя было не полюбить. Вы и сами это знаете! Она никогда не была моей женщиной, потому что любила вас одного! Слышите вы меня? Вы – такой жестокий и бессердечный человек – были её единственной любовью! Признаюсь, я не ожидал вас увидеть здесь, сударь, иначе бы не посмел прийти сюда в такую минуту. Прошу вас, простите меня!

– Однако, набрались смелости и пришли! – с горькой и презрительной иронией произнес Ухтомцев и бросил подозрительный взгляд на инженера, – на что вы надеялись, сударь? Что я прощу вас за ее и мои страдания? Зря надеетесь. Не оправдывайтесь! Я вам не верю! А может вы решили, что я ничего не знал и не замечал? Нет, милостивый государь! Я всё видел и всё замечал! Но я молчал…до поры, до времени! Она так хотела. Но я её простил. Вас не прощу! Убирайтесь отсюда! Вы здесь чужой. И моя жена принадлежит только мне. Видите? Вон она там! Лежит и насмехается надо мной! Да, и над вами тоже! – и фабрикант с яростью ткнул пальцем на могильный холмик.

Гиммер не ответил.

– Слышите? – неожиданно переспросил Ухтомцев, запинаясь и бросая какой-то странный и быстрый взгляд на Якова Михайловича.

Ухтомцев замер, поддавшись вперед и приложив палец к губам.

Сам поддавшись странному внушению и напряжению, проскользнувшему в словах и движениях фабриканта, Гиммер невольно прислушался. Но кроме завываний ветра и непрекращающегося шума дождя, да отдаленных перекликающихся женских разговоров на другом конце кладбища, он ничего не услышал.

– Слышите? Тсс! Она зовет меня… – вновь как-то странно покосил на него убегающими глазами Иван. После чего принялся напряженно вглядываться в могильный холмик. Вдруг, он встал, приблизился к могилке и, упав перед ней на колени, стал гладить грязную землю:

– Ольга, я не могу без тебя! Ты понимаешь это? Как мне теперь жить? Господи, за что ты меня наказал? За что? Что я тебе сделал, Господи? Ты слышишь меня? Жжет меня! Как жжет! Мочи моей больше нету! – тоскливо выкрикнул Иван, поднимая страдающие глаза к безмолвному свинцовому небу.

Не выдержав, Яков Михайлович подошел, с силой подхватил Ивана с колен и поставил на ноги. Потом, осторожно подвел к лавочке и насильно усадил.

– Не могу я. Больно мне! Как больно. Уйдите! Не мешайте! Прошу вас. Вам незачем здесь быть! – глухо и обреченно произнес Иван Кузьмич.

– Как же я могу теперь уйти? Разве могу вас оставить? – просто ответил Яков Михайлович.

Так они и сидели рядом, плечом к плечу, два человека, связанные одной нитью и погруженный каждый в свои горестные мысли.

И вдруг откуда-то сами собой Якову Михайловичу на ум пришли знакомые слова: «Переживаешь ли ты ночь скорбей, ты разлучен с близкими и дорогими сердцу твоему, – от Меня это было. Я муж скорбей, изведавший болезни, Я допустил это, чтобы ты обратился ко Мне и во Мне мог найти утешение вечное!» – И услышав сказанное, человеческая душа замерла, робко вопрошая утешения.

И как будто в ответ на невысказанный вопрос торжественно и гулко зазвонили колокола на звоннице, приглашая прихожан на утреннюю службу. Но колокола затихли, и вновь наступила дождливая и тоскливая тишина.

– Слышите? – внезапно спросил Иван. Глаза его снова смотрели на Гиммера как-то сбоку, странно и искоса.

– Я ничего не слышу. Оттуда вам и мне ничего не может быть слышно! – твердо произнес Гиммер, дотрагиваясь до руки фабриканта, – Бог мой! Да что же это такое? Милый, Иван Кузьмич! Пойдемте же домой! Там тепло, сухо. А здесь сегодня весь день, напропалую, льет дождь. Вы заметили хотя бы, что насквозь промокли? А ведь, и не заметили. Вы можете простудиться! А? Иван Кузьмич? Поедемте домой! – участливо произнес он.

Но фабрикант в ответ отрицательно покачал головой.

– Я так и думал. Прошу вас, поедемте домой! Не упрямьтесь. Прошу вас! Вам обязательно надо поехать со мной. Я без вас не уйду! Буду сидеть возле вас, пока вы здесь! Так и будем вместе мокнуть под дождем! Пойдемте же домой, – в голосе Гиммера слышалась мольба.

– Как же вы ничего не слышите, сударь? – удивленно и невнятно пробормотал в ответ фабрикант, как будто и, не слыша того, что только что сказал ему Яков Михайлович, – а почему же я ее слышу? – он растеряно поглядел на инженера.

– Это в вас горе говорит, – грустно ответил Яков Михайлович и сочувственно поглядел на него, – не она. Крепитесь!

Но фабрикант уже снова отвернулся от него, не в силах оторвать тоскующего взора от родной могилки:

– Эх, Ольга Андреевна! Ольга Андреевна! – ласково произнес он и укоризненно покачал головой, – дорогая моя! Нехорошо этак-то, с вашей стороны поступать со мной! Отзовись еще. Хотя бы разочек! Неужели, не видите, как мучаете меня? Что вы там от меня спрятались, душечка? Не бойся меня! Я укорять больше не буду. Видишь, даже он пришел к тебе! Ох! Ольга Андреевна! Нехорошо вы со мной поступаете! Не оставляйте меня здесь одного!

– Ну, вот же! Слышите? Она отвечает мне! Только не могу разобрать, что она говорит,…Может быть, вы поймете? – и фабрикант вопросительно посмотрел на Гиммера пустыми бессмысленными глазами, – Иван Кузьмич, дорогой! Давайте-ка! Подымайтесь! Вот так. Потихоньку, полегоньку! Держитесь за меня. Я вам сейчас помогу идти! Давайте, давайте! – и Гиммер стал настойчиво подымать обмякшее тело Ивана с мокрой лавки.

– Как я устал, – прошептал Ухтомцев. Он страдающим и доверчивым взглядом посмотрел на Гиммера.

И от этого доверчивого Иванова взгляда, как будто малого ребенка, вдруг неожиданно потерявшего свою мать и не понимающего, куда он попал, у Якова Михайловича вновь со страшной силой больно защемило сердце и облилось кровью. Внутренне содрогнувшись и чувствуя непреодолимое желание что-то немедленно предпринять, чтобы облегчить невыносимые страдания Ухтомцева, Гиммер заглянул ему в глаза, и ласково, но твердо произнес:

– Держитесь! Мы уходим домой, – после чего мягким, но решительным движением взял его под локоть.

– Вы считаете, что мне надо пойти? Хорошо. Я пойду. Только ненадолго. Я должен к ней обязательно вернуться. Как вы думаете, она не обидится на меня за то, что я ушел и бросил ее одну тут… под дождем? Спать я хочу. Оля! Отпусти ты меня! Я сейчас пойду домой, потом опять к тебе приду. Хорошо, милая? – срывающимся шепотом спросил Иван еще раз у своего могильного холмика и, будто получив оттуда разрешение, как-то сразу резко обмяк в руках инженера.

Но уже бежал к ним навстречу кучер, заметив, что Гиммер почти волоком тащит Ивана Кузьмича. А тот переставляет свои ноги, как пьяный.

Вдвоем, они повели Ивана к коляске, усадили внутрь и повезли домой.

Загрузка...