ЖЕНА ГОСПОДИНА МИЛЬТОНА (Роман)

ГЛАВА 1 Последний день Рождества 1641 года

6 января 1641 года — последний двенадцатый день Рождества и день моего пятнадцатилетия. Моя крестная тетушка Моултон прибыла в собственной карете из Ханибурна графства Ворчитершира, чтобы провести с нами Рождественские праздники в нашем шумном доме, украшенным остролистом и плющом, в Манор-хауз на Форест-Хилл. Форест-Хилл был небольшим городком, расположенным в четырех милях к востоку от Оксфорда, если ехать по дороге от Хединнгтон-Хилл. Утром крестная пришла к нам в гостиную — мы с братьями и сестрами остались дома, потому что был сильный снегопад.

— Дитя мое, — сказала она, — вот тебе мой подарок. Я чуть не забыла тебе его отдать.

Я быстро вскочила, щеки у меня горели от огня в камине, я присела перед тетушкой, хотя уже пару раз успела поздороваться с ней утром. Она была дамой почтенной, к ней следовало относиться уважительно. Да и подарок крестной Моултон всегда стоил того, чтобы за него как следует поблагодарить. Она выбирала подарки с такой любовью!..

Я сняла оберточную бумагу и обнаружила небольшую книжку, переплетенную в тонкую белую кожу с серебряной застежкой и небольшим замочком с крохотным серебряным ключиком. На обложке золотыми буквами было выведено: «Мари Пауэлл: Дневник». Меня окружили братья и сестры, а Зара, следующая за мной сестра, завопила:

— Дай посмотреть! Дай! Я хочу отпереть книжку и посмотреть картинки!

Джеймс, который был старше меня и учился в Крайстчерч, {6} оттащил ее в сторону и сказал:

— Зара, потерпи. Твой день рождения будет в сентябре. Сейчас праздник Мари, и сегодня самая главная она, а не ты.

Взбудораженные дети отошли в сторонку, я отперла замок, и книга открылась на первой странице, она была девственно чиста, как и все последующие. Сначала я была ужасно разочарована, правда, попыталась скрыть разочарование от крестной. Она обхватила мое лицо руками в белых митенках, на пальце сияло массивное серебряное позолоченное кольцо с бериллом. Крестная поцеловала меня в лоб, а потом сказала:

— Моя дорогая крестница, надеюсь, тебе понравился мой подарок. Дневник переплел придворный мастер-переплетчик королевы. Уверена, тебе уже надоели «Семь Рыцарей христианства» и «Смерть Артура» {7} и тому подобные старые истории папистов о волшебстве и убийствах. Я помню, как ты ими увлекалась, когда мы встречались в прошлый раз. Ты не доросла до того возраста, когда сборник проповедей может доставить тебе удовольствие. Тогда мне вспомнились твои фантазии и склонность к выдумкам. Это естественно, ведь ты родилась под знаком козерога в канун Крещения, когда звезды ведут хороводы на небе. И я решила, что в Новом году мое дитя может сама написать книгу. Я дам ей замочек и ключик, чтобы в книгу-дневник не заглядывали ее любопытные братья и сестры, моя крестница будет носить ключик на ленточке на шее.

Моя крестная все так красиво обрисовала, что я пришла в неописуемый восторг. Я начала, запинаясь, благодарить ее, крестная понимала, что эта благодарность была искренней, и она с улыбкой воскликнула:

— Дети, благослови вас Господь! А сейчас я вас оставлю.

Она удалилась в комнатку за кухней, в которой всегда останавливалась: там было очень тепло и уютно, правда, окна выходили на двор, где хранились дрова, и на конюшни, а не в сад и цветники. Как только крестная ушла, мои младшие братья Джон, Вильям и Арчдейл, жутко шаловливые и непослушные ребята — они всегда держались вместе, точно свора гончих, вышедших на след добычи — стали приставать ко мне.

— Дай посмотреть! Дай скорее посмотреть!

Я им сказала, что смотреть не на что, в дневнике пока только белая бумага и красивая обложка. Наконец Джон и Арчдейл от меня отстали, уселись поближе к огню и стали лениво перебрасываться лесными орехами. А Вильям не двигался с места.

— Сестренка Мари, почему бы тебе не написать рассказ о колдунах и ведьмах в этой красивой новой книге; будешь читать нам по субботам вечерами главу за главой. Лучше тебя никто во всей округе не рассказывает истории. Или напиши рассказ о рыцарях, оруженосцах, великанах-людоедах…

Я не сразу ответила братцу, потому что мне было приятно слушать его, но тетушка Моултон совсем другого от меня ждала. Она ведь сказала, что мой дневник будет предназначен только для моих собственных глаз.

— Нет, — наконец ответила ему я. — Зачем? Эти истории я прочитаю вам в языках пламени, сяду на скамейку у камина и огонь станет для нас лучшей книгой. Завтра я расскажу вам историю Матушки Грязь, ведьмы из Уитли, которая жила во времена короля Хэри.[1] О том, как она навела порчу на колокола на колокольне, чтобы они не смогли звонить. Обещаю.

— Она намазала свою метлу жиром гадюки, чтобы быстрее летать? — спросил меня Вильям.

— Ха, какая ерунда! — засмеялась я. — Ведьмы всегда мажут метлы жиром гадюки, даже те, кто мало что соображают. Матушка Грязь не была обычной ведьмой. Она могла завязать тройным узлом хвост маленькой таксы, и такса становилась невидимой и лаяла беззвучно.

— Она варила дьявольский бульон в большом медном котле? И бросала туда жаб и пальцы мертвецов, и разную гадость, и сажу от морского угля?

Но я ему сказала, что надо подождать следующего дня, чтобы узнать, как готовится дьявольский суп по рецепту королевы Гекаты.

Зара тогда была очень вредной и противной девчонкой, постоянно приставала ко мне. Потупившись, словно скромница из скромниц, она обратилась ко мне:

— Сестричка, неужели ты будешь все честно и откровенно записывать в дневник, изливать душу и сердце? Напишешь о том, как маленький ученик из Магдален-Холла Грегори-как-его-там сделал тебе предложение вечером под Рождество, когда ты катилась на льду, и о том, что ты ему ответила? И станешь переписывать в дневник надушенное письмо, которое он сунул тебе тайком, когда мы шли вам навстречу?..

Я огрела Зару по голове злосчастным дневником, и она грохнулась на пол. Подобрав юбки я выбежала из комнаты, чтобы новая ссора не омрачила моей радости: я чувствовала, что меня обуревают лучезарные фантазии.

Постучала в дверь кабинета отца, где он занимался счетами. Отец работал при свете свечи: небо потемнело от снежных облаков. Он открыл дверь, и я показала ему подарок крестной, который очень ему понравился. Мы поговорили с ним, и, осмелев, я попросила перья, чернильницу и песочницу, но он отказал мне в моей просьбе. Тогда я напомнила ему, что сегодня день моего рождения и что он должен быть добрым в канун Крещения. Еще я предложила ему что-нибудь написать на титульном листе. Я прекрасно понимала, что отцу очень хотелось это сделать. Сказать правду, я страшилась первой нарушать белизну чистых страниц, к тому же я безумно любила моего бедного отца, и мне было приятно, что он сам напишет мне несколько слов. После этого отец дал мне все, о чем я его просила.

Когда он спросил, что я стану писать в дневнике, я слукавила, сказала, что братец Вильям просил меня придумать для них разные истории о старых и добрых днях Робин Гуда и сэра Ланселота с Озера, {8} чтобы я им читала эти истории, сидя у огня, каждую субботу по вечерам перед ужином. Услышав это, отец внимательно посмотрел на меня, вздохнул и сказал, как бы предсказывая мою судьбу:

— Мари, дорогая моя, мне следует кое-что тебе сказать. Старые, добрые времена — сейчас. Напиши об этом, если хочешь, и пусть эти записи станут тебе утешением во время грядущих печальных событий. Боюсь, что скоро настанут тяжелые времена, многое в жизни короля меняется.

Отец взял перо, заострил его перочинным ножом. Затем отодвинул свечи в сторону, чтобы удобнее было писать и рисовать. Он аккуратно начертил ромб на титульном листе дневника, в ромбе нарисовал герб Пауэллов, состоящий из серебряного шеврона на черном поле и двух окровавленных наконечников копий сверху и снизу: «кровавые слезы» — так герольды называют эти капли на наконечниках. Отцу понадобилась алая краска, и он нарисовал капли собственной кровью из большого пальца, который он наколол ножом, чтобы продемонстрировать свою любовь ко мне. Потом он на верхнем конце ромба красиво написал М и П, а внизу — дату и в конце страницы красивым почерком приписал:

«Что за прекрасное было время! — сказал Ричард Пауэлл».

Затем отец поцеловал меня и отпустил, потому что уже четыре раза пытался подсчитать одну и ту же сумму и каждый раз ошибался.

Так у меня появился дневник, и я стала записывать в него происшествия своей юной жизни в Форест-Хилл, и сейчас мне кажется, что это были действительно прекрасные старые времена, и они больше никогда уже не повторятся. Это был последний год мира в Англии, потом грянуло время кровавых распрей, бросившее нас, Пауэллов, подобно тысячам других легковерных и обеспеченных семей, в черную дыру горя и нищеты.

В тот день после ужина, на котором присутствовали одиннадцать гостей и шестнадцать членов нашего семейства, началось обычное веселье кануна Крещения. К нам в каретах и повозках пожаловали почтенные соседи со всей округи. Некоторые приехали издалека с берегов Темзы. На Крещение у нас всегда было очень весело, ведь к этому празднику присоединялся еще и мой день рождения. К нам приезжали гости в масках и удивительно красивых нарядах, в звериных шкурах или в турецких, еврейских и китайских платьях. Кто-то наряжался разбойником, кто-то — шутом или сельской пастушкой, скрывая под маской лицо и изменив голос. Мой старший брат Ричард, который учился тогда на юриста, выполнял роль распорядителя рождественского праздника, Владыки Буянов, следил за порядком. Любой мог поделиться с ним своими догадками насчет какой-нибудь маски. Лорд Неповиновения с длинным черным хлыстом подходил к маске и говорил:

— Сэр (или мадам), вас узнал свидетель, вы — такой-то. Признаетесь или нет? Кивните или покачайте головой.

Если кто-то признавался, его сразу просили снять маску и заплатить штраф. Если же маска отрицательно качала головой, тогда разоблачитель платил штраф, но будучи уверен, что человек в маске лжет, требовал, чтобы он снял маску. И тогда штраф удваивался, а платил его проспоривший. Леди и джентльмены обычно платили штраф поцелуями или глубокими поклонами. Когда происходил поединок меж джентльменами, один мог стукнуть противника рукояткой по лбу, намазать ему нос углем, потянуть его за бороду. Но коли тот ошибался, то человек в маске мог наградить разоблачителя тумаком ниже пояса. Существовал закон на празднике Неповиновения — особа женского пола не могла разоблачать другую особу того же пола. По-моему, это было мудрое правило.

Наш добрый друг, капитан сэр Роберт Пай Младший, из Фарингдона-Магна в Беркшире явился в наряде сельского помещика с хлыстом и сильно накрашенными, будто очень загорелыми щеками. Мои младшие братишки переоделись в обезьян. Они шалили и кувыркались, искали друг у друга блох. А поскольку они были почти одного возраста и одинакового роста, было невозможно отличить их друг от друга. Вильям выиграл штраф, потому что ректор Толсон из Ориель-колледж спутал его с Арчдейлом. Вильям решил измазать лицо ректора сажей, но нарисовал ему на каждой щеке букву «П». Старый джентльмен решил, что это просто пятна у него на щеках, и стал смеяться вместе со всеми. Я поднесла к его лицу маленькое серебряное зеркальце, и он увидел на своем лице клеймо: «П», т. е. Подстрекатель. Ректор пришел в ужас и начал стирать буквы рукавом, поплевав на него.

Моя матушка изображала замечательно тихую, скромную монашку. Она побелила щеки мелом, опустила глаза долу и дрожащим голосом читала молитвы, перебирая четки из вишневых косточек. Но этот образ совсем не подходил к ее характеру, потому что матушка была веселой и властной женщиной. Какой-то подвыпивший господин решил разоблачить ее, обвинив в том, что она была великой грешницей и каждую третью ночь ложилась с Дьяволом; матушка, не в силах больше сдерживаться, громко захохотала, и тайна ее была раскрыта. Потом появился джентльмен, наряженный Дьяволом с рогами, копытами и козлиной бородкой, он хохотал громче всех, и Владыке Буянов сказали, что это мой отец, так что пьяненький джентльмен убил двух птичек одним выстрелом. Маленькие обезьянки прижались к матушке и делали вид, что норовят вырвать у нее из рук четки.

— Клянусь серой и известняком, монахиня! — воскликнул Дьявол. — Это ни я посеял храброе семя этих дьяволят в твое нежное и прекрасное лоно!

На Заре был чудесный наряд благородной испанской дамы. Ей его дала моя крестная Моултон. Корсаж был из желтого атласа с великолепной вышивкой, а нижние юбки из тюля в золотую полоску. Плащ из алого бархата на подкладке из белого муслина в звездах. Моя крестная привезла этот наряд для меня, но я выросла из него, так что Заре очень повезло.

Сама я в тот вечер осмелилась надеть мужскую одежду: решила изобразить разбитного парня; на мне была высокая шляпа с узкими полями и огромным пером с бантиком из серебряной ленточки. На руке — голубовато-серебристый плащ с белой подкладкой. На запястьях и у горла у меня были манжеты тонкого греческого кружева, еще я надела облегающий короткий камзол зеленовато-серебристого оттенка и панталоны того же цвета в форме органных труб, украшенные у колен розочками из того же материала. Сапоги были на два дюйма больше моих ног, и верх сапог с очень широкой бахромой был подвернут вниз до самых позолоченных шпор, которые звенели, как колокольчики. В правой руке я держала трость и поигрывала ею, шагая по залу. Я широко расставляла ноги, точно малыш, делающий первые шаги, потому что боялась, что шпоры могут зацепиться за кружева и я шлепнусь. Я приклеила небольшую острую бородку, которую я прищипывала, но так осторожно, боялась, как бы она не осталась у меня в кулаке. На руках были тонкие перчатки с отделкой, сильно надушенные. Я отдавала направо и налево поклоны, а не приседала, как положено девушке. Мой кузен Арчдейл, позже погибший в рядах королевской армии во время осады Глостера, купил эту одежду для меня у одного знакомого придворного юноши. Мой кузен всегда внимательно относился к моим просьбам.

Вот так я развлекалась, хотя это, может, и не очень подобало девушке на выданье, но в танцах я не отставала от джентльменов, а когда все-таки меня узнали, мои родители на меня не рассердились. Но никто не был шокирован моей выходкой, ведь в канун Крещения любые шутки позволительны. По-моему, это свидетельствует о решительности моего характера и терпимости того времени. В нашем доме все чувствовали себя хорошо и свободно, разумеется, это не касалось преступников, которых констебль приводил к моему отцу, выполнявшему обязанности мирового судьи. Или какого-нибудь надменного пуританина-торговца, приехавшего по делам, и решившего, слушая наши шутки, что он попал в Вавилон… Моя тетушка Джонс из Стенфорда, старшая сестра отца, была весьма строгих правил и старомодных взглядов. Она пришла на маскарад в старинном, с большим декольте, сером платье, с обычными накрахмаленными оборками и рюшем, в старой бархатной шляпе, похожей на надутый ветром шар. Она попыталась осудить моего отца. Ткнула в меня пальцем и спросила, как он допустил, чтобы благородная девица на выданье выбрала для себя подобный наряд?

Мой отец сказал, что мы празднуем канун Крещения, а если она будет всем мешать, то он представит ей обвинения в том, что она пытается испортить праздник, и тогда Владыка Буянов начнет взрывать у нее над ухом петарды. Тетушка попросила прощения и замолчала надолго, сохраняя кислое и мрачное выражение лица.

В перерыве между танцами я разрезала праздничный пирог, начиненный изюмом, сливами, имбирем, медом и украшенный глазированным сахаром. В центре пирога находилась повозка с дровами из фруктового сахара; на верхнем пласте теста лежали разные фрукты — яблоки, лимоны, апельсины, сливы, груши — тоже из сахара и раскрашенные, как настоящие фрукты. Я была очень благодарна крестной за подарок и постаралась, чтобы ей достался кусок пирога с бобом, который приносит счастье. Я была в кухне, когда боб положили в пирог, и заметила это место. Тетушка радостно, будто дитя, вытащила боб, и ее короновали Бобовой Королевой. Она выбрала моего брата Джеймса своим королем, меня назначила своим пажом, а Владыку Буянов — гофмейстером.[2]

Став королевой, моя крестная принялась назначать своим подданным кому что исполнять. Сэр Роберт Пай должен был, стоя рядом с ней, прочитать молитву в честь священного права епископов. Мой отец начал было протестовать, потому что сэр Роберт Пай Старший, член парламента от Вудстока, а парламент решил безжалостно изгнать епископов из правительственных учреждений; отцу не хотелось никого из Пайев обижать, потому что он был им благодарен — они дали ему в долг крупную сумму денег.

Сэр Роберт не был негодяем, он был благородным рыцарем, а потому незамедлительно повиновался Бобовой Королеве: начал с глубокой иронией расхваливать епископов до небес, сравнивая их с сельскими разносчиками, которые успевают не только присматривать за лошадьми и товаром, но и подслушивать сплетни в харчевнях и пабах; они не брезговали даже старыми сплетницами и их собутыльниками. Вот так, сказал он, епископы добывают самые горячие новости. Сэр Роберт жутко разозлил двух университетских профессоров — Брауна и Пребендария Иля из Крист-черч. Они не были прелатами, но догадались, что сэр Роберт издевается над епископом Оксфорда доктором Бенкрофтом, который во время посещения Вудстока совал свой нос в дела отца сэра Роберта. Разгневанные господа закутались в плащи, сверкая глазами, доктор Браун пробормотал, что существуют такие рождественские пироги, от которых у него болит живот.[3]

Услышав это, мой брат Джеймс нахмурился, повернулся к Королеве и громко сказал.

— Ваше величество, здесь сидят две кислые личности, им следует напомнить о необходимости почитать нас!

Вся компания радостно восприняла это замечание, и Джеймс назначил им штраф — они должны были выпить по пол-галлона шотландского эля[4]«в честь Синих Беретов», имея в виду антипрелатских шотландских Ковенантеров, {9} с оружием в руках выступавших против молитвенника, который наш архиепископ Лод {10} пытался им навязать. Доктора не рискнули отказаться, к тому же им очень нравился наш эль, который я сама помогала готовить (мы его заливали в бочки из-под десертного вина), он получился отличного качества.

Когда я поставила перед ними кувшин, они пробормотали подобающие случаю слова благодарности, но к ним добавили еще и молитву, от которой Синие Береты действительно посинели бы от носа до пяток: они молились о мире и спокойствии в двух королевствах. Все расхохотались, и наши набожные гости пришли в хорошее настроение. Они выпили, и эль на них так подействовал, что они замигали, будто совы, а вскоре вообще позабыли, за что их наказали.

Было уже половина десятого, мы сели ужинать, когда раздался стук в дверь, и перед нами предстал приходской констебль, дюжий детина, который за шиворот держал какого-то беднягу.

Констебль спросил:

— Его Милость судья дома? Он не сможет разобраться с этим мошенником? У меня есть свидетели, подтверждающие, что этот бродяга пытался совершить ограбление.

Я подошла к дверям и спросила:

— Мистер констебль, у его Милости нет на это времени. Разве вам не известно, что сегодня канун Крещения?

Но констебль не хотел уводить беднягу, твердил, что в городской тюрьме нет замка, потому что плотник об этом не позаботился, преступник чего доброго сбежит. Он умолял меня, чтобы судья поместил бродягу в какое-нибудь надежное место на ночь, а обвиняемый, набравшись смелости, закричал:

— Я требую справедливости! Я не жулик, а честный человек из Ноука. Я заблудился, потерял дорогу и лошадь в пурге. Мне надо спешить: моя жена рожает.

Слуга пошел к отцу и передал слова пойманного. Отец приказал:

— Пусть констебль проведет его со свидетелями в гостиную, пошлите туда моего секретаря,[5] пусть приготовит mittimus {11} и все, что ему потребуется. — Затем отец обратился к сэру Роберту: — Кузен, пойдемте со мной. Вам будет интересно присутствовать при разбирательстве этого дела.

Отец взял черную полумаску и надел ее сэру Роберту. Из кухни бегом прибежал клерк, одетый в черную одежду, на которой были нарисованы белые кости скелета. На лице у него была маска с изображением черепа.

— Ваша Милость! — воскликнул клерк. — Позвольте мне сходить домой и переодеться в мое обычное платье.

— Зачем же, мешок с костями? — удивился отец. — Мы проведем это дело в соответствующем стиле. Оставайтесь в своем наряде!

Констебль привел предполагаемого преступника в гостиную, это оказался честный малый, бедняк Джон Форд из Ноука, что в нескольких милях от нас, мой отец его знал. Лошадь действительно выбросила его в снег, он попытался спрятаться от пурги неподалеку в курятнике, где его и обнаружили. Его схватили с криками: «Грабитель! Грабитель!» — один из схвативших беднягу побежал за констеблем. От яркого освещения и шума голосов свидетели притихли, а когда они вошли в гостиную… Боже, что предстало их взглядам! Сам Дьявол, и с вымазанным чем-то желтым лицом. В ход пустили, видно, отличную охру, которую добывали в шахте на земле Тайррелла на границе Шотоувер-Форест. Дьявол сидел в большом кресле, накрытом ярко желтым атласом. Рядом с ним возвышался высокий человек в черной маске, а в руках он держал обнаженный меч. За столом сидел скелет и чистил перья. Рядом три маленькие обезьянки, сидя на корточках, энергично почесывались. Свечи под красными колпачками заливали все вокруг мрачным красноватым светом.

Меня в гостиной не было, и поэтому я не могу рассказать, что и как там происходило, а мой отец всегда старался приукрасить рассказ, но все происходило приблизительно так.

Констебль знал, что мой отец горазд на выдумки, но изо всех сил сдерживался, а бедняга из Ноука, побледнев, воскликнул:

— Ваша Милость Сатана, я чист духом и совестью! Клянусь, я вас не боюсь, и я не жулик! Я — Джон Форд, пасу гусей и никогда в жизни мухи не обидел, у меня были почтенные родители!

— Ха-ха, Джон Форд! — Дьявол заржал, как конь. — Мне нравятся твои слова. Но смотри, если я поймаю тебя на лжи и если ты впредь не будешь себя вести прилично, попадешь в пекло!

— Ваша Милость, обещаю! — заикаясь пролепетал бедняга: он, видно, вспомнил за собой кое-какие грешки. — Самое позднее завтра я постараюсь разделаться со всеми долгами, правда, мне придется продать золотое кольцо жены.

— Теперь перейдем к другому делу. Где люди, обвиняющие тебя в преступлении? — строго спросил Дьявол. — Ну-ка выйдите вперед, господа-а!

Свидетелями оказались меховщик с сыном из Вотлингтона, что за Уитли, онемевшие от ужаса. Сын завопил и выскочил из комнаты, а папаша следом за ним. Все, кроме Джона Форда, разразились громовым смехом. Среди раскатов смеха, отец обратился к трем обезьянкам, моим братишкам:

— Эй, эй, мои храбрые мошенники! Найдите их поскорее, мои красавчики! В погоню!

Обезьянки схватили шутихи, подожгли от свечек и бросили их в коридор вслед удиравшим меховщикам. Те никак не могли протиснуться между гостями, метались по лестнице, даже рискнули прыгнуть в окно, они, бедняги, наверняка разбились бы, но им повезло, и они приземлились на старый сарай, покрытый толстым слоем соломы. Крыша под ними рухнула, и они провалились внутрь сарая. Им повезло: они не разбились, вскочили и помчались прочь сквозь пургу.

— Констебль, — сказал отец, стараясь говорить как можно степеннее и достойнее. — Оба обвинителя этого честного человека убежали, эсквайру Билзбабу и мне не в чем их обвинить, ибо не существует никаких доказательств. Отпустите его с миром, но прежде ступайте на кухню и угостите его глинтвейном с мятой. А затем отправьте домой к жене в повозке.

После ужина гости поиграли в жмурки, потанцевали, веселье длилось до полуночи. Когда закончилось Рождество, Владыка Буянов постучал своей тростью в дверь и приказал нам снять со стен плющ и остролист. Мы выполнили его приказ и бросили зелень в огонь, а потом пили глинтвейн и пели песню «Прощай Рождество» Правда, пели лишь те, кто оставался на ногах: взрослые не выдержали — кто улегся спать, а кто приказал подать кареты и повозки. Компания из пяти юношей выбежала на двор, чтобы охладиться в снегу, и тут же бегом вернулась назад. Они сильно опьянели от перемены температуры, трое из них рухнули в беспамятстве на пол. Слуги уложили их на диван, а мы укрыли их одеялами, они как шпроты — голова-ноги-голова-ноги лежали там до самого утра, оглушая все вокруг диким храпом.

Музыканты заявили, что больше не станут играть, но мы уговорили самого бездарного скрипача остаться, пообещав заплатить ему шесть пенни. Но он сказал, что каждые полчаса эта сумма должна удваиваться. Мы продолжили наше веселье: танцевали джигу и другие зажигательные танцы, и так продолжалось довольно долго, я переоделась в свое красивое зеленое атласное платье, чтобы было удобнее танцевать.

В это время сифилитичный молодой человек по имени Ропьер, кузен лорда Ропьера, вообразил, что он влюбился в меня. Рядом не оказалось никого постарше или более благородного происхождения, кто бы его приструнил, и мистер Ропьер повел себя весьма свободно, приставал ко мне с поцелуями, требовал еще больших знаков внимания с моей стороны, надоедал неуклюжими комплиментами.

— Прекраснейшая леди, девушка-прелестница, ваш отказ подобен кинжалу в моем сердце! — И еще: — Почему вы отказываете вашему преданному вассалу в удовлетворении его страсти, императрица моей души? Я не переживу этого!

Он продолжал болтать без умолку, а я ему отвечала:

— Нет, сэр! Нет, нет, сэр! Можете поговорить со мной, мой достойный подданный, когда немного протрезвеете, но не сейчас!

Я не дала ему в ухо, как сделала бы с любым другим, посмевшим так разговаривать со мной, потому что мне был прекрасно известен его вспыльчивый норов.

Наконец, ему надоело приставать ко мне и он переключился на Зару, подумав, что я начну ревновать. Зара оказалась к нему благосклоннее, чем я.

В три часа джентльмены поняли, что их кошельки уже не выдержат требований скрипача, а он, особенно не усердствуя, заработал тридцать шиллингов за три часа, доказав, что великолепно разбирается в сложении и умножении. За меньшую сумму он не согласился развлекать нас. Тогда четверо молодых людей схватили его за руки и за ноги и выкинули в снег, а молодой Ропьер разбил скрипку о его голову, мне это совсем не понравилось, сделка сделкой, конечно, и скрипач он плохой, но скрипка то у него была хорошая!

Наконец мы все распрощались, и я отправилась наверх и смотрела из окна, как по двору к конюшне поплыли огоньки фонарей и факелов, там ожидали своих хозяев лошади. Потом я увидела, как кавалькада выехала из ворот и повернула на дорогу. Кто-то поехал в одну сторону, а кто-то — в другую, сквозь густой снег наши гости разъезжались по домам, и мне это напомнило фигуры в каком-то странном танце.

Я принесла с собой зажженную свечу и поставила ее в подсвечник в спальне, которая была рядом с ванной. Зара уже спала на постели, не раздевшись, и я накинула на нее покрывало, потом достала перо и чернила и начала писать в дневнике. Сначала я описала карнавал — у меня на это ушло полстраницы, чтобы потом, перечитывая эти записи, восстановить все до мельчайших подробностей. Тогда я не подозревала, что, когда мне минет двадцать один год, эти полстранички покажутся мне такими же странными, как история Китая или Эфиопии. К тому времени наша компания разлетится в разные стороны, дом перестанет принадлежать нам, и даже праздник Рождества будет запрещен парламентом!

В доме воцарилась тишина, в нашей комнате было очень холодно. Настроение, еще недавно такое хорошее благодаря вину и музыке, начало падать; я записала, что мы веселились до полуночи или даже до часа ночи, что не позволительно для невинной девушки. Я также добавила, что мистер Ропьер безобразно обошелся с бедным скрипачом, и я никогда бы не вышла замуж за такое грубое животное, если бы даже он имел 1500 фунтов годового дохода, и что я не выдумываю — он предлагал мне свою руку и свои денежки. Наконец, я поняла, что лучше бы я легла спать три часа назад. В зале часы пробили четыре часа, когда я задула свечку, на следующее утро я оставалась в постели до десяти часов с ужасной головной болью.

ГЛАВА 2 Угроза чумы

Наша горничная Транко работала у нас уже четыре года, с тех пор как родился Джордж, мой младший брат, потому что у моей матери внезапно из-за болезни кончилось молоко, и отцу пришлось срочно искать молодую здоровую кормилицу с ребенком. Он отправился тогда по делам на ярмарку наемной силы в Бенбери, которая называется Моп.[6] Он туда приехал рано утром, а его старая повозка ехала следом. На ярмарке работники, желающие поменять хозяев, стояли рядами — лесорубы с топорами, извозчики с кнутами, землекопы с лопатами, а горничные и уборщицы с тряпками и швабрами. Именно из-за них ярмарка получила такое название; они пытались найти себе хозяина получше, чтобы платили им побольше. В тот год отец взял в длительную аренду у епископа Оксфорда несколько рощиц в Стоу-Вуд и Роял-форест в Шотовер. Название Шотовер было искаженным французским cheateau kert,[7] который расположен был между Форест-Хилл и Оксфордом. Отцу был нужен хороший лесоруб, даже двое, которые вырубили бы подлесок и распилили бы сваленные деревья, чтобы их потом можно было перевезти, и еще эти работники должны были чинить поломанный забор. С рощами предстояло повозиться, они были заброшенными и заросшими.

Аренда, правда, не давала права вырубки больших, крепких деревьев. Арендатор мог использовать только упавшие стволы и молодую поросль, поэтому немолодые лесорубы вполне были отцу по карману, да и с такой работенкой вполне справились бы, молодым, да сильным платить пришлось бы куда больше.

Он нашел двух пожилых тощих лесорубов, накачал их элем и привез домой, уложив на дно повозки. Там же на ярмарке он нашел мою дорогую Транко, она грустно стояла в сторонке с младенцем на руках. Ее муж — пивовар из Абингдона недавно умер от чумы, в тот год бушевавшей в городе. Когда выплатили его долги, у Транко ничего не осталось, и ей пришлось отправиться назад, в родные места. Она плохо управлялась с иглой и шваброй, и ее послали на ярмарку, чтобы она нанялась кормилицей в богатую семью, потому что у нее хватило бы молока и на двоих. Отец мой решил, что девушка она здоровая и честная, нанял ее и посадил в повозку вместе с лесорубами. Там еще были две индейки и петух, пятнистый поросенок, дюжина молодых уток, все это отец купил на ярмарке. Я помню, как он, слегка навеселе, приехал поздно вечером домой. Он кричал и клялся, что купил на ярмарке, что душе угодно — от уток и индеек до молодых нимф и старых сатиров.

Вскоре ребенок Транко умер от коклюша, и она сильно привязалась ко мне и полюбила меня даже больше, чем своего молочного сына Джорджа. Как-то раз случилось, что другая горничная пожаловалась моей матери, что Транко украла ленточку, и моя мать решила как следует выпороть Транко, а я за нее заступилась. Я говорила, что она всегда хорошо себя ведет и ничего не могла украсть. А у Агнес, той горничной, которая ее обвинила, у самой рыльце в пушку. Вскоре действительно невиновность Транко подтвердилась, и ей доверили кладовые и даже винокурню, ей стали платить три фунта в год, потому что она умела прекрасно готовить разные настойки из диких трав и садовых цветов, воду из улиток от туберкулеза и лихорадки, настой против ядов, приготовленный из печени и сердца гадюки, а также весьма популярный в то время состав из алоэ, меда и корицы, изгоняющий холеру из желудка; настойка митридата против яда, депрессии и меланхолии и волшебную воду из гвоздики, кардамона, мускатного ореха, имбиря и вина и тому подобные целебные настойки и отвары.

Транко разбиралась в них не хуже любого аптекаря. Кроме того, она отвечала за серебро, вся посуда у нее блестела, была на месте. Я делилась с Транко, доверяла ей больше, чем кому-либо из нашей семьи (мой брат Джеймс, правда, был исключением).

Именно Транко разбудила меня утром после праздника и сказала, что давно пора вставать, ведь наступил рабочий день. Зара уже давно поднялась, и моей матери не хватало меня за завтраком, и она была раздраженной и сердитой. Транко стала меня расспрашивать:

— Ну, моя милая леди, неужели ни один джентльмен вчера не предложил вам руку и сердце? Неужели никто не попросил позволения поговорить с вашим отцом?

Я нехотя ответила:

— Один попытался разведать, как обстоят дела, но, милая Транко, он совсем неподходящий для меня! А ты мне обещала, что за мной будут ухаживать, по крайней мере, четверо…

— Юная леди, кто же для вас подходящий? — не побоялась спросить Транко.

— Транко, у меня болит голова. Прошу тебя, не приставай. У меня голова страшно кружится.

Она извинилась и принесла мне наливку из красной смородины, разогревшую мой желудок. Еще она подала мне белый хлеб и немного творогу. Мне полегчало, даже удалось натянуть шерстяное рабочее платье и старые башмаки и медленно спуститься вниз по лестнице.

В доме уже подмели и начали наводить порядок. На диване, где спали пьяные юноши, теперь лежал один. Он выглядел весьма глупо в наряде Геркулеса, состоявшем из лосин телесного цвета и тесно прилегавшей куртки. Сверху была накинута шкура льва, застегнутая на плече на медную пуговицу. Я выглянула в окно и увидела телегу с дровами. Она была без рождественской зелени, только в одно колесо запуталась веточка плюща, и ее позабыли отцепить.

— А вот и Мэри проказница наконец спустилась! — крикнула мне мать из кладовки. — Мне сегодня утром нужны были помощники, но оказалось, что есть только две руки, да и то мои. Отправляйся сразу на птичий двор, как бы цыплята и куры не сдохли от голода. Через неделю мы их начнем резать, и если они не будут жирными, проказница, тебе известно, кому за это попадет.

Я вышла во двор, там спиной ко мне стоял отец, сокрушенно разглядывая провалившуюся крышу сарая. Он говорил управляющему:

— Теперь от нее немного прока, придется сделать из нее соломенный настил на том огороде, что за вишневым садом, а то гуси все там истоптали.

У меня так болела голова, что я молча прошла мимо отца.

В курятнике насест был перегорожен, птицы сидели по одиночке, особенно не развернешься, помет удаляли из клеток через отверстие сзади. В каждом отсеке стояли миски для питья и пищи. Я обычно кормила их распаренным ячменем. Иногда его парили в воде, а иногда в молоке или даже в эле. Сегодня я смешала ячмень с небольшим количеством фруктового сахара. В поилку налила крепкий эль, чтобы куры захмелели и не суетились, потому что когда они мечутся, они теряют в весе. На ночь им поставят свежую воду. В курятнике всю ночь горела свечка, чтобы куры не засыпали, после эля они будут очень много пить, а потом — много есть, потому что вода промывала им желудок. При таком режиме за две недели они расплываются, как на дрожжах. Цыплята сидели по шесть штук в каждой клетке, у них была другая диета: для них варили в молоке рис, каша была настолько густой, что в ней могла стоять ложка, подслащенная сахаром для готовки по шесть пенсов за фунт. Я давала им такую кашу две недели, добавляя в нее немного отрубей, чтобы зоб оставался чистым. После этого их мясо станет белым и приятным на вкус. Затем пять дней я им давала сухой изюм, размолотый в ступе и смешанный с молоком и крошками сухого хлеба. Цыплята также не спали ночью из-за свечей, не переставая клевали изюм. Когда они становились очень жирными, их отправляли на кухню, потому что если прозевать, они могут потерять аппетит и погибнуть. Но забитые в нужное время, они были невероятно вкусны, особенно если их готовить фрикасе: жарить в масле с белым вином и с разными травами и цикорием. Сейчас шел второй день диеты из изюма, они стали уже с дрозда и такими жирными, что не могли удержаться на ногах и ползли к кормушке на брюхе.

Когда я пришла в курятник, свеча уже догорела, и перед птицами стояли миски с ячменем, а поилки были наполнены элем, они жадно клевали и пили. В кормушки молодых цыплят был насыпан изюм. Это все Транко сделала, надо будет поблагодарить ее. Я вернулась в дом через дверь, что рядом с кладовкой, надеялась найти там Транко, но ее там не было, и я пошла искать ее на кухню.

На кухне стоял чад от вяленной рыбы и чеснока, которые жарили на сковороде, у меня снова закружилась голова, будто я долго крутилась на каруселях, у меня ноги подкосились, я дважды чихнула. Повар со своими помощницами вскинули руки долу и воскликнули хором:

— Господи помилуй, молодая госпожа!

И тут меня вырвало наливкой из красной смородины, хлебом и творогом. Что поднялось на кухне! Помощница повара метнулась мимо меня во двор. Повар в засаленном фартуке бросился на колени и начал лихорадочно молиться. Я чувствовала себя полной дурой, хотела было уйти, повернулась к двери и рухнула на пол.

За год до моего рождения в стране свирепствовала чума, тогда в одном только Лондоне умерло более тридцати тысяч людей. Затем чума вернулась четыре года назад, и уже унесла девяносто человек в Абингтоне, что в нескольких милях к югу. Оксфорд с окрестностями считался местом благоприятным для здоровья, тут меньше страдали от чумы, чем в других городах, но все ее страшно боялись.

В этом году чума снова появилась в Лондоне, с нами справляли Рождество два брата моей матери Арчдейл из Уитли, они прибыли из Мургейта, церковного прихода Лондона, где были зарегистрированы случаи чумы. Один из них, дядюшка Киприан, заболел и его отвезли в карете к нему домой в Уитли, чтобы он не мешал нашему веселью. Можете себе представить, какой переполох поднялся в доме, когда я начала чихать, а потом упала в обморок на кухне! Тут повар припомнил, что намедни я просила у него распаренных фиников, чтобы приложить к опухоли под рукой. Все были абсолютно уверены, что у меня началась чума.

Зара с моими младшими братьями и сестренками Энн и Бесс выбежали из дома и начали глазеть в окно кухни на меня. Мой отец застыл в дверях. Он испугался и принялся креститься, как папист. Он сделал шаг вперед, чтобы поднять меня с пола, но испугался и отшатнулся.

Моей матери в тот момент не было дома, и никто не мог ее найти. Она пробежала полмили за возчиком, ругаясь и проклиная его за то, что он привез нам меньше муки, чем было указано в записке, отправленной Томлиными с мельницы. Моя тетушка отправилась в Оксфорд, старшие братья поехали выгуливать гончих в Эсфилд, а кроме моего отца, все остальные в доме имели куриные мозги. Но спасла положение Транко. Когда слуги сказали ей, что молодая леди лежит на полу в кухне и что она заболела чумой, она тут же подхватила меня на руки и понесла в постель, а слуги бросились от нас врассыпную, как бедные селяне дуют кто куда, когда в деревню врывается отряд драгун, чтобы маленько поживиться.

Вот что такое настоящая любовь! Я ничего плохого не стану писать о моем бедном отце, ведь он просто растерялся, к тому же от него зависела жизнь остальных девяти детей, вот он и не мог ни на что решиться и, боясь заразиться, не поднял меня на руки. Мне кажется, что он правильно поступил, не став рисковать собственным здоровьем и оставив меня лежать на полу.

Я вообще долго ничего не подозревала, пока весь дом не начали окуривать серой. Это матушка приказала, когда, наконец, вернулась. Нашим гостям были разосланы предупреждения, и всем домашним дали настойку от чумы, приготовленную Транко. Ее Транко давно приготовила, ее было галлона два, она была из трав, которые Транко заставляла детей собирать в полях и в лесу.[8]

Вокруг поднялся страшный шум и даже пожаловали местные полицейские с врачом, чтобы он поставил мне правильный диагноз. Транко к тому времени меня раздела, сама осмотрела мое тело, а потом надела на меня подогретую ночную рубашку. Когда врач без всякой охоты пожаловал в мою комнату, Транко хотела ему кое-что сказать. От него пахло лимоном (это он от инфекции им натерся), и он держался поближе к дверям.

— Сэр, — сказала ему Транко. — Мой бедный муж умер от чумы четыре года назад и то же самое случилось с его сестрой, я ухаживала за ними, а потом похоронила, так что теперь не боюсь чумы. Господь защитил меня от нее. Мне известны все признаки этой страшной болезни не хуже, чем любому врачу Англии. Не говорите, что у этого бедного ягненочка чума. Она чихала, это правда, ваша честь, ее вырвало и сейчас у нее высокая температура. Под правой подмышкой у нее припухлость и краснота, там обычно появляется бубон или карбункул или как-вы-его-там-называете… Но сдается мне, что припухлость появилась еще, когда она была абсолютно здорова, юная леди поставила себе припарку вчера утром, а после этого прекрасно позавтракала, съела отбивные из говядины и три яйца, поэтому я считаю, что это не бубон, какой появляется на теле во время чумы, а карбункул совершенно иного происхождения. Сдается мне, ваша честь, что она простудилась прошлой ночью, когда выбегала на улицу разгоряченная танцами. А что до красноты, так это от того, что она прикладывала к коже слишком горячую припарку. Кроме того, ваша честь, припухлость находится над ребрами, но ниже, чем там, где обычно бубон чумы вскакивает.

Врач, осмелев, подошел ближе и поднял мою рубашку. Он прижал опухоль ланцетом, а потом вынул оттуда кусочек колючки терновника, от него-то у меня вскочила опухоль и меня лихорадило. Я загнала себе этот шип несколько дней назад, когда помчалась за братьями и послала коня на берег реки, где рос терновник; три или четыре колючки вонзились мне в подмышку, когда я подняла правую руку, чтобы защитить лицо.

Врач поспешил на лестницу, чтобы обрадовать мою матушку, которая вне себя от горя размахивала горшком с пахучей серой.

Но когда она услышала хорошие новости и врач показал ей кусок колючки, она начала меня проклинать и выбросила горшок с серой в окошко, кричала, что все ее хорошие занавеси и одежда испорчены, потому что она слишком тщательно окуривала их мерзостным дымом. Кроме того, кое-кто из слуг от страха убежали, теперь они уже за несколько миль отсюда, а что самое ужасное, повар лежал в нервном припадке и на его губах появилась пена. Повар был мастером своего дела, особенно ему удавались пироги и мясные блюда. Надо срочно разослать слуг, чтобы перехватить сообщения о чуме, которые она успела разослать нашим гостям, а кого пошлешь? А кто теперь из слуг рискнет вернуться?!

Но к концу недели все было тихо и мирно у нас в поместье, и мне стало настолько лучше, что я могла сидеть в постели, подпертая со всех сторон подушками, могла есть размазню из овсянки с маленьким кусочком хлеба.

Транко сама выхаживала меня, никому не разрешала ко мне приближаться. Матушка заходила ко мне раз в день. Но и ей Транко не позволяла долго оставаться в комнате, ругать меня. Транко говорила:

— Сударыня, когда решили, что у вашей дочери чума, все от нее отвернулись и убежали, кроме вашей служанки Транко, так что я, с вашего позволения, сама буду ухаживать за мисс Мари, я ведь заслужила это право, и мне не нужны ничьи советы.

Матушке, конечно, была не по душе такая смелость Транко, но она разрешила ей ухаживать за мной, с условием, что та побыстрее поставит меня на ноги. Транко выполнила свое обещание до конца месяца. Заручившись согласием госпожи, Транко не дала врачу выпустить из меня полторы пинты крови.[9] Она заявила, что в январе природа слаба, то же самое относится к людям, так что следует сохранять в теле все запасы жидкости, и поэтому чистое преступление выпустить из меня даже наперсток крови.

Она так мрачно смотрела на доктора, что ему стало ясно, что с ней лучше не связываться, и он отступил. Она также отослала священника Джона Фулкера, желавшего помолиться за меня.

— Ступайте, преподобный Джон Фулкер, — сказала ему Транко. — Вам лучше помолиться о Молли Вилмот, она больше нуждается в вашей молитве.

Эта Молли Вилмот была дочерью арендатора, девицей очень вольной, про нее ходили сплетни, хотя, может, в них было мало правды, что священнику очень хорошо известны ее прелести, даже лучше, чем его собственной жены. Преподобный Фулкер побагровел, сразу видно стало, что он не в своей тарелке, зато он оставил нас в покое. На самом-то деле это же мой отец платил ему двадцать фунтов в год, потому что приход относился к нашему поместью.

Транко прекрасно за мной ухаживала, просиживала подле меня и день и ночь, гладила по голове, поправляла подушки и прикладывала к ногам разогретые камни, обернутые в шерстяные тряпки, когда я замерзала, и приказывала, чтобы мне приносили желе и разные вкусные блюда из кухни, чтобы у меня появился аппетит. Если мои братцы начинали шуметь на лестнице или у себя в комнате, которая располагалась неподалеку, она налетала на них с кулаками, так что очень скоро их вообще не стало слышно. Когда у меня спала температура, я повеселела, округлилась, все было распрекрасно. Я спросила у Транко, не болтала ли я лишнего, когда была в бреду: ведь мало приятного, сказала я ей, если во время бреда я болтала всякие глупости, это не пристало молодой и скромной девушке.

— Нет, нет, радость моя, — ответила Транко. — Вы вели себя прилично.

— Транко, я не произносила имени какого-нибудь джентльмена? Тебе ничего не показалось странным? Никакой ерунды не болтала?

— А если и болтала, то не страшно, ведь никого, кроме меня, здесь не было. А я, если что и слышала, то уже все позабыла. Но могу поклясться моей маленькой госпоже, что не слышала, чтобы с ее губок слетали грубые слова, так что все в порядке. Даже в бреду вы говорите более умные вещи, чем многие женщины во время нормального разговора. Нет, нет, я позабыла ваши речи, кроме одного раза, когда вы рассуждали о первоцветах и фиалках.

Вот каким человеком была Транко, потому что я уверена, что болтала в беспамятстве глупости об одном джентльмене, о котором я пока еще не упоминала.

В моем дневнике я обозначила его буквой «М», но мне пора перестать говорить загадками и назвать его. «М» означало Мун, сокращенное от Эдмунда, а его фамилия была Верни, он был третьим сыном сэра Эдмунда Верни из Клейдона в графстве Бикингемшир, королевского гофмейстера и знаменосца. За несколько лет до этого Мун учился в Магдален-Холл в Оксфорде, и пару-тройку раз приезжал к нам по приглашению моего брата Ричарда на охоту на зайцев. Тогда мне казалось странным, что я, одиннадцатилетняя девочка, могла так сильно увлечься молодым человеком на десять лет старше меня: но, что правда, то правда, может, это было глупо с моей стороны, но время все залечило.

Мун был своенравным молодым человеком, о нем плохо отзывались в университете. Его наставником в Магдален-Холл был мистер Генрих Вилкинсон, пуританин, пламенный проповедник, брат доктора Вилкинсона, Президента Магдален-колледж. Мун и его наставник не ладили друг с другом, Мун как-то сказал моему брату:

— Дик, дружище, я верю в Бога и церковь, как и другие люди, но длинные молитвы утомляют меня, я начинаю уставать и дремать, и Дьявол пробирается в меня тайком. Мун вообще норовил улизнуть со службы, чтобы бороться с Дьяволом старался, чтобы никто не замечал его отсутствия, и отправлялся пить и играть в кегли в таверну «Серая гончая». После двух семестров ему надоела учеба, ему казалось, что она ему ничего не дает: логика, софизмы, диспуты, катехизис, метафизические дискуссии и тому подобные штудии, по убеждению Муна, вовсе не нужны храброму, веселому мужчине. Ему было противно читать Аристотеля, он удирал с лекций Президента колледжа и проводил свободное время в веселой компании подвыпивших юношей в таверне или играл с ними в шары на лужайке, или же посещал школу танцев и акробатики Билла Строукса. Чтобы эти молодые люди его уважали, ему приходилось одеваться и вести себя так, как они, играть с ними в карты и кости, делать высокие ставки, проигрывая частенько большие суммы. У его отца, сэра Эдмунда Верни, кроме него было много детей, так что он давал ему сорок фунтов в год, на карманные расходы.

В результате Мун наделал огромные долги, что было вполне понятно. Он не смог их выплатить, и в конце концов ему пришлось во всем признаться отцу. Тот отправился в Оксфорд, забрал сына из колледжа и постарался выплатить его долги. Сэр Эдмунд, думаю, сильно переживал за сына, потому что любил больше всех. Но тот его обманывал, уверяя, что ему нравится набожный наставник и трудные предметы и что он тщательно выполняет все задания, а после учебы непременно получит степень магистра, а Президент колледжа, наставники и учителя наградят его самыми лестными отзывами.

Мне хочется заступиться за Муна, ведь не только он виноват в том, что так запустил учебу, но и его учителя. Мун всегда надеялся, что ему повезет, он выиграет и сможет выбраться из паутины, в которой он запутался, и что его отец никогда ничего не узнает. Он ездил на скачки и заключал пари на огромные суммы, и иногда ему даже удавалось кое-что выиграть, но чаще всего он проигрывал и даже большую сумму, чем выиграл накануне. А когда в результате он погряз в этой тине по колена, мне казалось, что он предпочтет умереть, чем унижаться и просить помощи у своих благородных друзей. Вот тогда он еще более ухудшил свое положение, потому что стал занимать деньги у кабатчиков, у обслуги колледжа и у других мелких людишек, которые не могли потерять даже ничтожные суммы. Мне казалось, что Муна это не пугало, потому что он мало кого считал истинным джентльменом, сам он, даже вдрезину пьяный, всегда вел себя безупречно, умел ухаживать за женщинами так изящно, словно он в рот ни капли не взял.

Я познакомилась с Муном в марте 1637 года. Его пригласили к нам на обед в среду, но он перепутал день и приехал, когда все мужчины отправились на охоту с Тайрреллами, а матушка была занята в сыроварне и не могла его развлекать. Обычно сыроварней занималась жена управляющего, но в тот день у нее произошел выкидыш, а кроме нее только матушка умела варить сливочный сыр. В тот день собрали молоко от десяти коров, и матушка, отжав молоко, сложила небольшие сырки в плоские деревянные коробки, чтобы они там вызревали.

Матушка извинилась перед Муном, но ей не хотелось, чтобы он тотчас уезжал от нас — боялась, что его семейство обидится на нас, а она прекрасно относилась ко всем Верни. Вот матушка и предложила:

— Мистер Верни, моя дочь Мэри, с вашего позволения, развлечет вас, пока я буду занята. Потому что, видите, я по локти в сыворотке, а мне еще нужно загрузить бочки-квашни. Мэри покажет вам библиотеку, если желаете, а потом поведет на конюшню. Можете курить в холле, только не в гостиной, слуги принесут вам выпить, соблаговолите распоряжаться, но в пределах наших возможностей.

Вот так мы впервые встретились, и меня представили Муну, как взрослую девицу. Чтобы не посрамить честь дома я изо всех сил старалась развлечь его. И пока я этим занималась, я в первый раз в жизни влюбилась.

Мун не был крупным мужчиной, но очень стройным и держался весьма прямо; у него был высокий лоб и крупный нос благородной формы, компенсировавший бледность запавших щек. В глазах у него притаилась грусть, волосы густые, шелковистые и тонкие спадали до плеч темными волнами. Мун был одет в красный охотничий камзол с пуговицами из перламутра в серебре. На голове у него был испанский берет, в руке — небольшой хлыст для верховой езды с ручкой, с инкрустацией из перламутра. Усевшись верхом на стульчик, он кончиком хлыста бил по лежащему в четырех шагах от него гороховому стручку, и стручок летел, переворачиваясь, через весь холл.

Он прибыл из университета в ужасном настроении и, конечно, оно не улучшилось от того, что он перепутал дату приглашения в наш дом. Но на него, видимо, повлияло мое присутствие, потому что после того, как мы перемолвились несколькими дежурными словами, у него внезапно посветлело лицо, и он проговорил:

— Мисс Мари, у вас чудесные волосы. Клянусь, я никогда не видел ничего лучшего. Они сияют в солнечном луче, словно тонкая золотая нить.

Я поблагодарила его за комплимент и сказала, что мне хотелось бы, чтобы черты моего лица соответствовали моим волосам, которые были и впрямь красивыми, но зеркало матушки — увы! — говорило мне, что у меня дурные черты лица, особенно нос.

— Зеркало вашей матушки просто ревнует вас, я в этом не сомневаюсь, — сказал Мун. — Уверяю вас, у вас лицо, как у феи.

— Вы когда-нибудь видели фею? — спросила я с насмешкой. — Но если вы ее не видели, как вы беретесь сравнивать.

Мун помолчал, а затем ответил:

— Если сказать правду, то я никогда ее не видел, хотя говорят, что они действительно существуют и обитают в миле от Оксфорда в небольшой рощице. Говорят, что они любят понежиться на южных склонах холмов, обожают укромные уголки и не переносят открытого пространства. Старый доктор Корбетт, который был здесь епископом до того, как его перевели в Норвич, писал, что эти прелестные леди часто танцевали под луной во времена наших бабушек.

Они водили хороводы

И сладко так когда-то пели

В высоких травах — славны годы

Нашей юной королевы Мэри.

Но со времен Елизаветы,

И Якова, что вслед пришел,

Никто не пел — одни запреты,

И кончен бал, и мир смешон.

Доктор Корбетт делает из этого вывод, что феи существовали при старой религии, и когда королева Мария умерла, большинство из них отправились за моря на том же судне, на котором плыл духовник Ее Величества и все остальные священники.

Я ему сказала, что слышала, что эти ангельские создания еще могут появиться перед нами. Об этом писал доктор Саймон Форман. Он был несколько грубоват, но во всем, что касалось искусства, ему можно было верить. Он говорил, что, когда к нему приходил посетитель, на лестнице собиралось столько духов, что он их слышал: они шуршали, как совы. И еще я добавила:

— Как-то доктор Форман сказал моему отцу, что подобные создания появляются не перед каждым человеком, если даже он попытается их звать как полагается.

— А как полагается? — спросил Мун.

И я ему ответила, что призыв начинается со слов: «О beati Fauni proles, turba dulcis pygmaeorum…»[10] — но я не знала следующие за этим слова, потому что доктор Форман не желал продать моему отцу заклинание меньше чем за двести фунтов, а отец не мог да и не хотел платить подобную сумму. Доктор Форман сказал моему отцу, что аккуратная одежда, строгая диета, приличная жизнь и страстные молитвы, обращенные к Богу, обязательны для тех, кто призывает фей, в особенности королеву Миколь, их правительницу.

— Значит мне не удастся никого из них увидеть, — заметил Мун, — потому что я не придерживаюсь нормы ни в пище, ни в питье, и жизнь моя далеко не примерная, и я не молюсь неистово Богу. В последнее время между мной и Богом возникла какая-то пелена, я никак не могут сквозь нее проникнуть. Сегодня мне было видение, и хотя вы — не фея, но мне кажется, что из всех существ, которых я знаю, вы ближе всех к ней и, по-моему, столь же воздушны и эфемерны.

Он говорил очень серьезно и не улыбался, затем вздохнул и опустил глаза долу, как делает тот, кто кается в грехах. Я в восхищении не могла отвести от него глаз, а он ножом соскребал грязь с каблуков сапог.

Он поднял глаза, во властном взгляде горел холодный пламень, и смотревший ему в глаза начинал испытывать на себе силу его темперамента. Со мной часто случалось, когда я сидела в людном зале, то чувствовала, что кто-то не сводит с меня взгляда или кто-то сзади любуется моими волосами. Я резко оборачивалась и замечала, как человек, не сводивший с меня глаз, сразу отводил их в сторону. Но лишь в двух случаях женщина, — а здесь я стану писать только о женщинах — чувствует на себе пристальный взгляд: когда нахально раздевают взглядом, и тогда она вне себя от возмущения и отвращения, или когда на нее взирают с восхищением и как бы ласкают взглядом, тогда, будь она кошкой, она начала бы мурлыкать… Я не могу сказать, что почувствовал Мун, но он резко поднял голову и перестал скрести каблуки, хотя на них оставалась грязь. Он улыбнулся, глядя мне в глаза, но промолчал. Я тоже молчала, не сводя с него взгляда.

Я не знаю, как долго это продолжалось, наконец я пришла в себя и перевела взгляд на окно, а затем спокойно спросила Муна, как получилось, что у него такие длинные прекрасные локоны, ведь во время посещения Его Величества Короля Оксфорда в августе, всем студентам приказали подстричь волосы так, чтобы их длина доходила лишь до кончиков ушей, а в случае неповиновения студенту грозило исключение из Оксфорда?

— О, мне в этом помог мой любящий папенька. Пока Его Величество оставался в Оксфорде, по домам ходил проктор-надзиратель и говорил, что кто хочет сделать подарок Его Величеству, пусть подстрижет кудри. Я срочно написал отцу, умоляя в своем письме послать за мной, пока я не распрощался с длинными кудрями. Я хорошо понимал, что строгость проктора продлится неделю, не более, и оказался прав. После того, как Его Величество отбыли из колледжа я начал издеваться над остальными студентами, щеголяя своими кудрями. Но я все равно не могу понять, зачем Его Величеству нужно было разыгрывать из себя строгого пуританина и бороться с длинными волосами?!

— Мне тоже непонятно, — воскликнула я. — Хотя матушка часто повторяет, что в длинных волосах может завестись кое-что неприятное.

— Ну, ну, — сказал Мун, поднимаясь со стула. — Вы не против, если мы отправимся во двор, соберем примулы и подарим их вашей матушке? Одним или двумя стебельками примулы — не обойтись, зато если поставить в комнату букет, она станет светиться, как от солнышка.

Мне понравилось его предложение, потому что в мои обязанности входило собирать цветы для дома, а младшие сестры и братья не желали мне помогать, или срывали только головки цветов. Я повела его в рощицу, расположенную за конюшней, где росли примулы с длинными стебельками. Их там было так много, что можно за один присест нарвать букетов девять-десять. Мы миновали небольшое поле, дерн чавкал от воды и поддавался у нас под ногами — недавно прошел дождь.

— Когда солнце прогреет его и высушит, здесь очень приятно танцевать, — сказала я.

— Пригласите меня к вам в июле, увидите как я люблю танцевать, — ответил Мун.

Мы подошли к живой изгороди, за которой начиналась рощица, и Мун протянул мне руку, чтобы помочь перебраться через изгородь, рука была крепкой и сухой, а моя дрожала. И мы начали собирать цветы. Мун осторожно укладывал примулы в корзинку аккуратными букетиками, каждый связывая сухой травой. Еще он рвал для букетика пять или шесть длинных зеленых листьев, которые подчеркивали бледные краски примул. Мы с ним болтали, низко наклоняясь над цветами, старались аккуратно рвать цветы, но наши мысли витали где-то далеко. Всего час назад мы были незнакомы, а казалось, знали друг друга всю жизнь, и я сказала ему об этом.

— Не всю жизнь, но достаточно долго, — ответил Мун.

И мы, как по команде, перестали собирать цветы, хотя у каждого собралось цветов на половину букетика. Мун соединил наши цветы и добавил к ним крупные фиалки с ворсистыми листьями, встречавшиеся у нас в рощицах. На бледно-синих цветах проходили белые прожилки, и фиалки совсем не пахли.

— Дорогая, этот букет для вашей комнаты, — сказал мне Мун.

Мы уселись рядышком на поваленное дерево и Мун спросил меня:

— Вы когда-нибудь слышали о греке Пифагоре?

— Да, я о нем слышала. Мой брат Джеймс сейчас изучает работы Эвклида, вчера он мне рассказывал одну теорему. Джеймс выложил из прутиков треугольники и квадраты и сказал мне: «Сестра, это очень красивая теорема, и ее для Эвклида разработал Пифагор».

— Она вам действительно показалась красивой? — спросил Мун, улыбаясь.

— Да, я сказала Джеймсу, что она удивительно красивая. Но в тот момент мимо проходил старик Мартен, лесоруб, и когда он увидел эти прутики, то строго заметил брату: «Мистер, не сочтите меня нахальным, но ваш папаша будет весьма недоволен, если он узнает, что вы пытались выкладывать разные языческие знаки у него во дворе, — и добавил: — Если ваша корова коснется копытом этих знаков, у нее раньше времени появится теленок. Будьте осторожны, мистер, будьте осторожны!»

— Ну что ж, это был тот самый Пифагор, о котором я говорил вам, — заметил Мун. — Он также написал рассуждение под названием «Metempsychosis».[11] Суть его состоит в том, что когда умирает человек, то его душа, будь это мужчина или женщина, не отправляется в Чистилище, или в преддверие Ада, или еще куда-нибудь, а попадает в другого человека, а в качестве наказания за дурные деяния — в свинью, или льва, или волка и продолжает свое переселение из тела в тело до самого Судного Дня, когда подводятся итоги хороших и дурных дел. Говорят, Пифагор пришел к подобному выводу, когда вспоминал о своих прежних жизнях, их было две или даже три. Поэтому ваши слова о том, что мы знаем друг друга очень давно, может быть, не фантазия, а настоящая правда. Но я не могу сказать, были ли вы моей сестрой в Афинах Аристотеля, или женой в Риме Цезаря, или дорогой подружкой при Дворе короля Артура, чью перчатку я брал с собой на турниры.

— Все равно, это так непривычно и красиво! — заметила я.

Мы медленно отправились к дому. Шли мы молча, а когда Мун снова помогал мне перелезть через ограду, я чуть не заплакала от счастья.

Не знаю, заметил Мун или нет, какое глубокое впечатление на меня произвел, но он поцеловал мне руку и сказал, что за годы учебы в университете ему никогда не было так хорошо. Вдруг мы услышали крики и грохот копыт со стороны дороги, к нам подскакали мой отец и брат Ричард, за которыми поспевал Джеймс. Я быстро прошла в дом и потихоньку поцеловала свой букетик примул. В тот раз нам больше не представилось возможности перекинуться словом.

А сейчас я лежу больная в комнате, за мной ухаживает Транко, и я снова и снова вспоминаю тот день, повторяю слова, которые мне говорил Мун, и то, что я ему на это отвечала, я снова гуляла с ним по полям возле фермы Лашеров, в местах под названием Пилфранс. Мне казалось, что была чудесная июньская погода, как бывает перед сенокосом, а в траве капельками золота и серебра красуются лютики и крупные маргаритки, он целует меня прямо в губы и называет милою, и я вкладываю в его уста такие слова:

— Следующий месяц — июль, мы станем танцевать на траве за конюшней, после того, как скосят сено. И ты будешь самой моей любимой девушкой!

ГЛАВА 3 Я вижу Их Величества и другую важную персону

Если молодая девушка любит себя настолько, чтобы начать писать дневник, как это сейчас делаю я в своей новенькой с белой обложкой книжке, то, осмелюсь сказать, она прежде всего пытается со всех сторон разглядеть себя в зеркале, и как бы делает свой образ фронтисписом собственной истории. Что касается молодого человека, то тут все наоборот: он начинает описывать своих знаменитых предков, их благородные подвиги во время былых битв и сражений. А если его отец является novus homo,[12] как мы насмешливо называем появившихся в великом множестве, новых джентльменов, сделавших свое состояние на торговле, то молодой человек начнет с деда (иомена, почитающего Бога, и средней руки землепашца, жившего там-то и там-то, которого уважали все соседи). И он непременно попытается связать его узами крови со знаменитым древним родом, и ему станет легче от того, что его дед являлся побочной ветвью этого древнего рода, который во время великой войны Йорков и Ланкастеров {12} поддерживал Ланкастеров и все потерял в битве при Восворте, и поэтому им из скромности пришлось поменять имя с де Болтона или де Манна, или де Ланкастера на обычное имя Хогмен или Хенмен.[13]

Я начала разглядывать себя в ручное зеркальце и увидела серо-голубого цвета глаза, узкий лоб, личико скорее узкое, чем круглое, прямой нос, пухлые губы, увидела, что не хватает двух коренных зубов, и еще длинные, узкие уши. Мне понравились мои руки: они были хорошей формы и небольшие, и сейчас, после того, как я пролежала десять дней в постели, они стали гладкими и красивыми, точно каждый день я их мыла в молоке и в розовой воде. Что касается волос, я пишу не из похвальбы, волосы ведь выросли у меня такими длинными без всяких с моей стороны ухищрений — но они восхищали всех, кто меня видел, они доходили до пояса и были настолько густыми, что мне приходилось расчесывать их по утрам добрых полчаса. Зара терпеть не могла мои волосы, потому что ее собственные были крысиного цвета, тонкие, не пушистые и не очень длинные.

Я чуть ниже среднего роста, но ноги у меня весьма пропорциональные; мне приходилось видеть женщин небольшого роста с короткими плотными ногами, как у гусыни, — в Форест-Хилл их называют «коротышками». Моя грудь хорошей формы, крепкая. Я видела в зеркало, что кожа у меня не белоснежная, а с легким персиковым оттенком, покрытая легким пушком. Я наболтала Муну невесть чего во время нашей первой встречи, но мне нравятся мое лицо и фигура, а тогда я была просто очень мала, и тело мое было плоским, как у мальчика, и лицо еще не полностью оформилось. Сейчас эти изъяны исчезли.

Мое имя — Мари — было дано мне в честь жены короля Карла, Его Величество никогда не называл ее первым именем Генриетта, а только Мари. До моего рождения она уже была за ним замужем. После я ее часто видела в Оксфорде с королем. Но первый раз я их увидела в Энстоуне, лежащем в нескольких милях к северу от Вудстока, в доме эсквайра Томаса Бушела, когда мне было десять лет. Мы поддерживаем знакомство с нашим соседом сэром Томасом Гардинером Старшим из Каддесдона, бывшим регистратором Лондона и с его сыном сэром Томасом Младшим, который впоследствии женился на младшей сестре Муна Кэри. Как-то в августе младший сэр Томас нанес визит моему отцу и сказал, что через два дня — 23 августа состоится большое событие в доме эсквайра Бушела в Энстоуне и что там будут присутствовать Их Величества собственной персоной. Сэр Томас предложил отцу отправиться с ним и сказал, что он не пожалеет, ему у них понравится. Мой отец начал извиняться, говоря, что приглашение его застало врасплох, у него нет подходящей шляпы, камзола и кружев, чтобы надеть на встречу с Их Величествами. Он сказал, что за два дня ни один портной не сможет смастерить ему подходящий костюм.

— Кроме того, — добавил отец, — мы сегодня скосили ячмень на Пикт Стоун, через два дня он подсохнет, и мне нужно проследить, чтобы его сметали в стога.

Но сэр Томас сказал, что рано утром в день визита Их Величеств его матушка и юная кузина заедут к нам на новой карете, — по дороге из Каддесдона в Энстоун, а он будет их сопровождать верхом. Он попросил отца разрешить двум старшим дочерям поехать в их карете, заверив, что им будут все рады и они будут под надежным присмотром.

Отец отпустил меня и Зару: на той неделе мы с Зарой были подружками невесты на свадьбе нашей кузины Агнес Арчдейл, и нам сшили платья из кремового атласа с короткими рукавами, схваченными у локтя золотыми розетками. Моя мать обещала дать мне ожерелье из жемчуга и фартук из греческих кружев. Сэр Томас ни словом не обмолвился о том, что мы увидим в Энстоуне, это держали от нас в секрете.

Настал знаменательный день, мы уселись в карету и проехали Беркли, куда мы иногда ездили, с отцом верхом на лошади устроившись позади него или с братом Ричардом, потом проехали то место в Ноуке, откуда видны три церковные башни, словно вытянулись по линейке, подъехали к Ислипу. Мы не были там летом уже года два или три, потому что ездили летом в противоположном направлении: посещали наши земли в Уитли или ездили в Оксфорд, поэтому Ислип был для нас почти совсем незнакомым. Это был небольшой городок, но в нем построили что нужно: таверны, где можно было выпить эля, пивные, кузницы и колесные мастерские. У дороги пьяницы валялись лицом в грязи, а другие — на траве под вязами и церковными воротами. В Форест-Хилл мы не часто видели подобные сценки, даже на праздники, а тем более никогда не видели ничего похожего утром. Наш констебль не переносил пьяниц. В городе было очень много пивных и кузниц, потому что через него шло оживленное движение повозок и карет, так как возле Ислип через реку был каменный мост, один на многие мили вокруг, а по обеим сторонам реки Рей, притока Червелл расстилались влажные ровные болота. В Ислипе была даже в феврале твердая земля, и Рей бежала под мостом, а вокруг росли красивые, стройные ильмы и кругом паслись стада крикливых гусей.

Мы выехали из города, миновали старый амбар и конюшни в поле. Кучер показал кнутом:

— Здесь, мои милые барышни, стоит часовня Саксонского короля Эдуарда Исповедника, но из источника, что возле нее пьют воду коровы, а еще там полно воришек, потому что он не был настоящим христианином.

Сэр Томас сказал нам, просунувшись к нам в окошко кареты, что этот король получил дар от ангела — он мог возлагать руки на страдающих serobula, золотухой, и исцелять их, и этот дар передавался по прямой линии до короля Карла и, может, нам удастся увидеть это чудо прямо сегодня. Он нам еще рассказал, что в Ислипе на каменном карьере, открытом королем Эдуардом, добывали камень, из которого было построено Вестминстерское Аббатство в Лондоне, а сплавляли его на баржах по реке Червелл.

Сэр Томас покинул нас в Хемптон Гей, чтобы навестить своего приятеля, и обещал нагнать нас в Энстоуне. Мы же проследовали через Кидлингтон, где увидели огромный полый вяз, который использовали как узилище. Мы проехали и другие, менее известные места, пока не доехали до Вудстока, старинного города, где шьют прекрасные перчатки и делают очень хорошие ножи. Горожане с женами и детьми прогуливались по улицам в нарядной одежде, — ведь они надеялись увидеть кортеж Их Величеств. Фронтоны домов были украшены флагами и вымпелами, шелковые полотенца свисали из окон. Кругом было множество цветов — розы, пионы, турецкие гвоздики и другие прекрасные благоухающие цветы. На подоконниках стояли цветы в горшках. Мэр и его подчиненные, в ожидании дорогих гостей, то и дело спрашивали друг друга:

— Еще никто не показался? Неужели все еще никого нет?

Мы остановились в пивной таверне, поели хлеб с зеленым сыром, отведали джем из айвы, который мы привезли с собой, и заказали два маленьких кувшина пива. Погода была чудесной, и мы пошли по городу пешком, а карета катилась за нами. Мы подошли к дому, называвшемуся домом Чосера, ворота рядом вели в Королевский Парк. Король Генрих I приказал окружить этот парк стеной, и там развели заморских диких зверей разных пород, они гуляли по парку на свободе. Он собрал там верблюдов, рысей, леопардов и львов. Но звери начали пожирать друг друга, разные виды стали погибать, никто не размножался. И вот в парке остался только дикобраз, животное, похожее на огромного ежа, который, как говорят, может трясти иглами и выстреливать ими в собак, которые за ним гонятся, может даже убить льва! Но этот дикобраз очень давно сдох, теперь в парке водились только олени и несколько лис и енотов.

Но там сохранилось другое чудо — Эхо! Нам сказали, что нужно встать в углу стены, ограждающей три стога сена, и подождать, пока кучер не крикнет несколько слов, стоя лицом к Королевской Усадьбе, находящейся в глубине парка у ручья. Еще нам сказали, что Эхо днем возвращает девятнадцать слогов, а ночью — двадцать, и почтенная леди Гардинер сказала кучеру:

— Боб, слезай и крикни что-нибудь для феи Эхо, наши молодые барышни хотят услышать ее ответ. Нет, нет, встань там, в углу.

— Готов вам услужить, ваша милость, но что мне крикнуть?

— Да, что хочешь, дурачина, — резко ответила леди Гардинер. — Но только не говори никаких вольностей или неприличия.

Кучер расставил пошире ноги, откашлялся и, наконец, завопил хриплым голосом:

Горло пересохло и щеки бледны

Глотнуть дайте эля, раз нет воды!

И ему сразу отозвалось Эхо:

— Шум-бурум! Шурум-бурум. Нет воды!

— Дети, вы все слышали? — спросила нас леди Гардинер. — Боб, крикни еще раз, но только кричи погромче, пронзительнее.

Старина Боб не знал, как это пронзительно кричать и заорал еще громче, придумывая другие слова.

Лицо мое бледно и близок мой конец.

Спасите жизнь мою — налейте эля мне!

Но фея ответила лишь:

— Шум-бурум! Шурум-бурум. Эля мне!

Почтенная леди рассердилась и приказала Бобу:

— Садись на козлы, мошенник, а то мы все погибнем, потому что ты не остановишься, пока не получишь эля!

Когда мы слушали Эхо, недалеко стоял джентльмен с чудесной гнедой лошадью, привязанной к воротам.

Зара ухватила меня за рукав и тихо промолвила:

— Мари, взгляни на этого странного джентльмена! Ты видела когда-нибудь такого?

На джентльмене была скромная одежда, но костюм сидел на нем отлично, не был мешковатым, как это любили пуритане, которым было все равно, в чем они ходят, носили одежду черного, мышино-серого или вообще неопределенного цветов. Чувствовалось, что его костюм шил очень искусный портной: камзол был голубино-серого цвета с пышными манжетами в голландском стиле, светло-серые шелковые чулки плотно обтягивали ноги, а плащ был темно-серого цвета с синей подкладкой. У него были сабля с серебряным эфесом и широкая шляпа без перьев. Мужчина был среднего роста в крепко сбит, с быстрыми движениями, какие бывают у тех людей, которые хорошо владеют саблей или шпагой. Волосы — гладкие с рыжеватым оттенком. Что же касается лица, то именно оно заставило Зару схватить меня за рукав. Лицо у джентльмена было приятной формы с чистой кожей; нос и подбородок были длинными, сильно выделялся высокий лоб, темно-серые глаза вполне подошли бы женщине, а рот был небольшим и хорошей формы. Но его лицо отличало еще кое-что — выражение силы, властности и некоторой надменности. Казалось, перед нами владелец поместья, хотя всем было известно, что это поместье принадлежало самому королю. Мужчина сжал губы и смотрел на нас пристально, не мигая. Он постукивал носком башмака по земле, будто едва сдерживался, чтобы не разразиться страстной речью. Ему на первый взгляд можно было дать лет двадцать пять или тридцать.

Боб мрачно взобрался на козлы, а этот джентльмен подошел к нам, слегка поклонился и сказал:

— Леди, к сожалению, я с вами незнаком, но сдается мне, что я могу вам помочь. Ваш неотесанный кучер не знает, как следует обращаться к феям, и с вашего позволения, я покажу барышням, как это следует делать.

Почтенная леди несколько растерялась от подобной фамильярности незнакомого ей джентльмена, заговорившего с нами, но решила не отталкивать его, а кивком разрешила ему продемонстрировать свое искусство. Если он это сделает должным образом, она соответствующе поблагодарит его.

— Прежде всего, сударыня, — начал мужчина. Он говорил очень четко, как преподаватель математики, и произносил «Р» твердо, как говорят шотландцы. — Ваш кучер стоял не там, где нужно, чтобы эхо получилось четким. Мне кажется, следует встать в тридцати шагах от угла стены. Расстояние от бровки холма, откуда идет эхо, должно соответствовать числу слогов, о чем, как я слышал, вы говорили. По моим подсчетам, это расстояние равно четыремстам пятидесяти шести шагам, то есть по одному слогу приходится на двадцать четыре шага, тогда к вам вернутся девятнадцать слогов. Но правильное место, или antrum phonicum, не в углу стены — она находится под углом к бровке холма. Нужно встать там, где я стою сейчас. Сударыня, вы были абсолютно правы, когда приказали, чтобы ваш кучер кричал более пронзительным голосом, потому что низкие ноты не слышны в почти замкнутом пространстве. Гораздо быстрее проходят высокие тона, поэтому для этих целей больше подходит женский голос, или мужской тенор.

Он поднял руку, прося нас замолчать, и прокричал строку латинских стихов ясным, высоким и певучим голосом. Вот эти стихи:

…Quae песreticere loquenti,

Nec prior ipsa loqui didicit resonabilis Echo.

На этот раз Эхо точно повторило все слова, даже четко прозвучали все «С».

Мы выразили наше восхищение, а старина Боб, сидя на козлах, возмутился:

— Вы только посмотрите. Это Эхо издевается над честным англичанином, а какому-то французишке точно отвечает! Ах чтоб его…

Зара спросила джентльмена:

— Сэр, что вы сказали Эху?

Он ответил, что в вольном переводе эта фраза будет звучать так: «Фея — женщина, с хорошими манерами, поэтому сама не может начать разговор. Но если к ней вежливо обратиться, то она обязательно даст ответ».

Зара разозлилась, думая, что он над ней посмеялся. Тогда он опять что-то крикнул, но на этот раз не стал нам переводить, мне показалось, что он выкрикнул какие-то не совсем приличные стишки.

Леди Гардинер обратилась к нему:

— Сэр, вы мне кажетесь ученым человеком. Как-то в моем доме обсуждали тавтологическое эхо. Что это такое?

Мужчина объяснил, что бывает эхо, повторяющее слова дважды или даже больше раз. Кончиком шпаги он начертил на дерне линии, чтобы пояснить математическое обоснование этого удивительного явления.

— Повторяющееся или тавтологическое эхо было замечено в Риме, у подножья холма, где была возведена белая мраморная гробница Цецилии Метеллы. Такое же эхо было услышано в развалинах неподалеку. Одно из этих мест называется Капо ди Буой,[14] и там на мраморе вырезано около двухсот бычьих голов. Эти стены очень ровные, и эхо скользит между ними, и если кто-то посылает звук вдоль этой линии, — он отметил линию движением шпаги, — то он может услышать первый стих Вергилия {13} aeneid, повторенный восемь раз очень отчетливо, а затем эти стихи повторяются уже не так четко.

Леди Гардинер и ее кузина поблагодарили джентльмена, а он поклонился в ответ, заметив, что ему его пояснение не составило труда. Затем леди Гардинер поинтересовалась, как его зовут.

Он как-то странно огляделся и сказал:

— Мадам, сегодня я человек без имени. Но вы можете меня называть Тиресием, {14} потому что я — поэт.

Он еще раз сдержанно поклонился, надел шляпу, сел на лошадь и помчался через парк, вскоре он скрылся из вида в лощинке.

— Господи, — сказала старая леди. — Все поэты сумасшедшие и очень несдержанные. Садимся Боб, погоняй, вот тебе шиллинг на эль, который ты просил у Эха, бездельник!

Мы снова выехали на дорогу к Энстоуну и, торопясь попасть в город чуть раньше Их Величеств, проехали через город. Мы двигались быстром трусцой и прибыли в Энстоун через два часа. Там нас ожидал сэр Томас, он сказал, что приготовил для нас места в зрительских рядах, с которых нам будет хорошо видно церемонию. Я сейчас расскажу, что это была за церемония. Добрый джентльмен, эсквайр Бушел, разрабатывавший королевские шахты в доминионе Уэльса, много лет назад приказал вычистить ручей Голдвел и поставить резервуары, чтобы можно было пить воду из ручья. Там все заросло кустами и вереском, а когда все вырубили, то он увидел озеро и красивую скалу. Сэр Бушел решил, что ее стоит еще немного приукрасить. Он приказал разместить резервуары у подножия скалы, а между камнями провести трубы, наверху построить летний домик с банкетным залом и комнатами на втором этаже. Он также приказал насадить рощицы красивых развесистых деревьев, между ними проложить тропинки. Кругом располагались навесные мостики, били каскады чистейшей воды и были устроены всевозможные «сюрпризы». Когда все было готово, он пожелал, чтобы король и королева сами увидели все, и задумал устроить праздник в честь короля.

На подмостках увитых зеленым пологом с вышитыми шелком разноцветными цветами были поставлены скамьи для почетных гостей. Сцену построили на холме, выходящем на гроты и фонтаны. Рядом с нами уже сидели почетные гости. Вскоре на сцену вышел господин из Вудстока в сопровождении джентльмена, о ком сэр Томас тихо сказал на ухо своей матушке.

— Сударыня, джентльмен в алом — это мистер Генри Лоуз, {15} который пишет музыку для Их Величеств. Его песни всем хорошо известны. Он писал музыку вместе с господином Саймоном Айви пару лет назад для знаменитой пьесы в стихах, поставленной на Сретенье во Дворце Уайтхолл.

— Значит, другой господин с прилизанными волосами, который сейчас разговаривает с господином Лоузом, видимо, и есть господин Айви? — спросила леди.

— Нет, сударыня. Не знаю, кто это, но точно не господин Айви, ибо он стоит за аркой в костюме отшельника.

Я слышала, как наш новый знакомый, севший позади нас, сказал господину Лоузу, что вчера ехал из Гортона в Букингемшире и ночевал в Оксфорде, а господин Лоуз спросил его, чем он сейчас занят. Он помедлил, потом сказал, что пытается расправить крылья для далекого полета. Но потом все-таки пояснил, что собирается написать пьесу в стихах о короле Макбете. И хочет, чтобы эта пьеса была лучше пьесы Уильяма Шекспира, написавшего лет тридцать тому назад пьесу на ту же тему. Шекспир, конечно (так он сказал), хороший поэт, но он не описал те события с подобающим трагизмом. Он смешал благородные чувства с похотью, что достойно осуждения, и таким образом нарушил целостность, как этому учил Аристотель, и временами становился просто абсурдным. Наш джентльмен говорил резким и четким голосом, и сэр Томас рассердился, потому что, будучи воспитанным человеком, он не мог его перебить, но по дороге домой он нас страстно убеждал, что ни один существующий драматург не смеет критиковать сэра Уильяма Шекспира и никто его не превзойдет ни в комедии, ни в трагедии, и что только дурак или мошенник может попытаться превзойти его.

Мистер Лоуз заговорил и о пьесе, поставленной в Ладлоу в Михайлов день, стал жаловаться, что множество судей литературы (люди уважаемые, им в этом не отказать) просили у него копии пьесы, и их было так много, что он устал ее переписывать. Потом он наконец перешел к сути дела и спросил:

— Дружище Джон, разве мы не можем напечатать эту пьесу? Что бы там ни говорили, это чудесная вещица вполне достойна прекрасного поэта.

Наш знакомый приводил разные мелкие доводы, сказал, что в пьесе есть уйма строк, которые надо изменить.

— Но почему же вы этого не делаете? — спросил его Лоуз.

Он был настойчив, и господин Тиресий наконец с ним согласился, что пьесу можно публиковать, но сделал это с неохотой и при условии, что его имя, ни под каким видом, не появится на обложке книжки.

Вскоре раздался звук фанфар, и гости заволновались. Все мужчины сняли головные уборы и поднялись, затем дамы присоединились к ним. Издалека доносились звуки труб. Господин Лоуз извинился перед нашим спутником и сказал, что его место среди музыкантов, поблагодарив за беседу, он поспешил прочь. Спустя три минуты в саду показались герольды и верховые. Барабанщики били в барабаны. Мы слышали громкие крики людей, приветствующих Их Величества у ворот. Постельничий заметил, что двое модных молодых людей курят табак под деревом, он учуял запах табака. Он быстро направил к ним своего коня и грубо выхватил у них изо рта трубки, заявив, что Его Величество ненавидит этот запах, добавив, что, похоже, молодые люди воспитывались среди дикарей Америки. Юноши устыдились.

Вскоре у озера показалась почти вся процессия. Их Величества ехали верхом. У короля была высокая кобылка из Фландрии. Он считался лучшим всадником трех королевств. Королева ехала на невысоком арабском жеребце, который двигался так плавно, словно его смазали машинным маслом. Их сопровождали придворные джентльмены, такие статные и красивые, что глаз не оторвешь! Среди них были трое джентльменов из Шотландии — граф Карлайл и граф Келли, и маркиз Гамильтон. Все они были членами Тайного Совета. Они были очень богатыми, на них были роскошные платья. Сам король не мог с ними соревноваться. Процессию сопровождали прекрасные леди на чудесных конях, в одеждах, сверкающих золотом и драгоценностями. Сзади в каретах ехали епископы, важные лица Оксфорда и члены Тайного Совета короля. Из них мне запомнился только лорд-казначей, граф Портланд, чьи жена и дочь были в свите королевы, они, как и королева, исповедывали старую религию.

В то время король правил с помощью Тайного Совета, ибо он не переносил парламент, но без парламента было трудно получить деньги со своих подданных. Мы поприветствовали Их Величеств, и король позволил нам сесть. Мужчины оставались с непокрытыми головами, хотя солнце нещадно палило.

Я и Зара были еще глупыми, поэтому удивлялись, почему король сидит без короны и почему он такой коротышка. Он был самым маленьким человеком в своем окружении за исключением его карлика. Королеву и короля подвели к деревянным тронам, украшенным королевским гербом, им подали прохладительные напитки и разные вкусные желе, а негритенок (я первый раз в жизни увидела негритенка!) обмахивал королеву опахалом из страусовых перьев. Король с улыбкой сделал знак, что можно начинать представление.

После сигнала потекла нежная журчащая музыка, инструменты были скрыты от глаз публики. Приоткрылась крышка каменной урны, и оттуда показался почтенный старик. Он спросил:

— Откуда слышится такая прекрасная музыка? И что она нам пророчит?

Потом он вылез из своего укрытия, объяснил, что он отшельник, питается желудями, медом и свежей водой и что ему это очень нравится. (Тут сэр Томас тихо захихикал, вспомнив, что на самом деле господин Айви обожает вкусные французские конфеты.) Старик сказал, что спит в этой урне, чтобы постоянно напоминать себе о том, что мы все смертны. Он не знает, что происходит в мире, но уверен, что в Англии дела обстоят хорошо. Ему приснился сон, что страной правит король Карл, а Его королева достойна уважения и любви.

Старик повернулся к публике и чуть не лишился сознания от изумления. Он начал спрашивать деревья и ручьи, не снится ли ему опять чудесный сон, потому что здесь сидят королевские Величества собственной персоной! Он пал ниц на траву, поднявшись, низко поклонился и, обращаясь к Их Величествам, попросил, чтобы они полюбовались чудесами его волшебной скалы, потому что такого невозможно найти во всем королевстве, начиная от белого Дувра до холодного Ньюфаундленда. Даже в сладком Барбадосе такого нет. Не получив ответа старик указал на домик на скале и с глубоким поклоном стал пятиться назад, пока не дошел до урны, залез в нее и громко захлопнул за собой крышку.

Король выглядел усталым: до завтрака он сыграл три сета в теннис, а день выдался очень душным. Он выглядел мрачным, ему не хотелось вставать с трона, но мы слышали, как королева ласково пожурила его и сказала, что сейчас отправится на скалу, и если король хочет, пусть последует за ней. Ему пришлось подняться, и они отправились к скале. Начал петь хор мальчиков из кафедральной школы Оксфорда, наряженных райскими птицами. Они задавали вопросы, а голос, изображавший Эхо, отвечал им. Это было небольшое Эхо, всего в двадцать четыре шага, как мы узнали сегодня днем, оно возвращало только отдельные слоги.

Но песня была написана таким образом, что слоги, выпеваемые Эхом, давали правильный ответ на вопрос. Например.

Вопрос: Где соловей, что дарит нам песнь?

Ответ: Здесь…

Вопрос: А где барабан, что как соловей?

Ответ: Эй!

Когда королевская пара проходила мимо нас, мы вновь встали. Королева была смугла, черноглаза и очень маленького роста. Она обратила внимание на мои волосы. Придворная дама сказала, что я наверно родственница сэра Томаса Гардинера, стоявшего рядом со мной. Его сестру Мэри недавно представили и взяли к ней в услужение. Мне велели подойти ближе, мне пришлось перелезать через скамьи и край сцены, чтобы поклониться королеве. Она погладила мои волосы, обняла за плечи и назвала меня «прехорошенькой». Потом она похвалила меня королю. Он промолчал, рассеянно глядя на меня. Но зато я сразу следом за Их Величествами вошла в знаменитый грот в скале. Меня не смутило внимание королевы, потому что многие знатные леди, приезжавшие к нам в гости, обращали на меня внимание. Меня немного обучили французскому языку, и я произнесла:

— Oui, Madame la Reine.[15] Je ne be scais pas, Madame la Reine,[16] — и еще кое-какие несложные фразы.

Королева была очень довольна, когда я ей сказала, что меня назвали Мари в честь ее, и добавила, что с удовольствием стала бы моей крестной, если бы я исповедовала настоящую религию. На что я ей ответила на ломанном французском, что мой отец — истинный англичанин и верен не папе, а ее супругу королю. Она надулась, погрозила мне пальчиком и громко шепнула мне на ушко, что король тиран, упрямее любого папы. После этого она скорчила гримаску королю и снова захохотала. Король сделал вид, что ничего не замечает, хотя королева изо всех сил пыталась привлечь его внимание. Он в это время серьезно разговаривал с графом Келли о какой-то болезни, от которой страдали его соколы.

Королеве понравилась приятная прохлада грота, но потом она заметила, что тут нет ничего интересного, кроме мокрых камней. Скалу собрали из больших угловатых, покрытых мхом камней. Между ними были большие углубления, из которых струилась вода, падая на нижние камни. Вдруг снизу зазвучала музыка, и сторож, который находился в одной из комнат наверху, начал открывать бронзовые краны. Перед скалой вырос мерцающий экран из водяных струй. Внизу были наклонно укреплены небольшие трубочки. По бокам поднялись две плотные водяные колонны, образовав арку над утесом. Потом перед нами выросла третья круглая колонна и исчезла в спрятанной сзади толстой трубе. И наконец перед нами возникли две танцующие струи розового цвета, в которых прыгали золотые мячи, струи не давали им упасть, поддерживая на высоте примерно трех футов. Королева протянула руку и взяла мячик, он был золотым, внутри — полый. Она его открыла — внутри лежал марципан и комплимент, написанный по-французски. Королева понюхала лакомство и положила его мне в рот. Вкус у конфеты был отменный. Королева сказала королю, чтобы он тоже взял мяч, когда его открыли, там оказался небольшой портрет королевы, написанный на пластинке слоновой кости: она была изображена перед этими фонтанами, к портрету прилагались стихи. Король растроганно поднес подарок к губам. Водяные трубы начали издавать трели, подобные соловьиным, как нам и обещало Эхо, а другая труба имитировала барабанный бой, а потом после сигнала скалу покрыла пелена воды, похожая на прозрачное стекло, позади этой пелены поднимались трубы и струи, они переплетались и перекрещивались; королева начала аплодировать. На краю скалы горели свечки, — ровным пламенем и без дыма.

Эсквайр Бушел что-то прошептал на ухо маркизу Гамильтону. Тот ухмыльнулся и подошел к Его Величеству и о чем-то весело с ним переговорил; они отправили слугу за королевским шутом по имени Арчи Армстронг.

Этот Арчи был отпетым мошенником и до того, как стал шутом при дворе короля Якова в Шотландии, воровал овец. У него был беспощадный язык, но его колпак с колокольчиками ограждал его от мести со стороны обиженных им лиц. Я почти не понимала его речь — он говорил с сильным акцентом. Арчи прибежал в грот, спотыкаясь в огромных башмаках и то и дело падая ничком на землю. И каждый раз эта плоская шутка вызывала вокруг взрывы хохота. В руках у Арчи был жареный цыпленок, от которого он с жадностью отрывал куски мяса. Потом сунул в рот косточку от куриной ноги и легко сжевал ее, как будто она была из подкрашенного сахара, приведя всех в изумление. Оказалось, что кость на самом деле сахарная, а сверху облита жженым сахаром. Затем он уселся на ступеньках внутри грота и начал выкрикивать какие-то неприличные стихи. Шотландцы разразились хохотом, а король спросил его:

— Арчи, старый воришка, тебя когда-нибудь крестили?

— О, да, кузен, не раз и не два! Один раз меня крестил священник. Во второй раз — сам старик Дьявол, а еще меня окрестила женушка висельника. У нее было такое дурное личико. Она крикнула мне что-то из окошка противным голосом и вылила на меня ночной горшок.

— Арчи, иди сюда, мы тебя окрестим в четвертый раз, — сказал лорд Гамильтон.

— Нет, дальше порога не сделаю ни шага, — ответил ему осторожный Арчи.

Но и этого оказалось достаточно: по сигналу маркиза Гамильтона на него обрушилась масса воды, и когда Арчи повернулся, чтобы убежать из грота, на него излился и второй водяной вал. Вся компания начала потешаться над ним: он промок до нитки. Шотландские лорды еле удерживались на ногах от хохота.

Арчи встал на четвереньки и начал лаять словно водолаз и даже стал трясти ушами. Колокольчики на его колпаке звенели, он продолжал лаять, подбежал к выходу и прыгнул через струи воды, как это делают собаки на ярмарках, когда прыгают через бумажный круг. Не переставая лаять и трясти ушами и головой, Арчи прыгнул на графа Келли, который стоял впереди всех, намочив чудесный алый камзол милорда, и начал лизать ему лицо, а потом опять стал отряхиваться, лаять и прыгать на маркиза Гамильтона. Тот побежал вверх по лестнице, а Арчи не отставал от него ни на шаг.

Король улыбнулся и запинаясь сказал:

— Вчера я прочитал в прекрасной работе Герваза Маркхема об искусстве охоты на птиц, которую он назвал «Предотвращение Голода»: «Любой из нас, при виде его, скажет: „Это водолаз, собака, выведенная, чтобы приносить из воды подбитую дичь“.»

Эсквайр Бушел понял название памфлета, как прямой намек, и с глубоким уважением объявил Их Величествам, что наверху их ждут уже накрытые столы. Королева на прощанье меня поцеловала и перепоручила меня сэру Томасу.

Вся честная компания, строго придерживаясь старшинства ранга, проследовала на банкет, а все остальные вошли в грот и стали любоваться водяными струями. Время от времени кого-нибудь из людей сословием попроще толкали под струи воды, как до этого Арчи.

Потом нас угостили напитками и закусками в зале большого дома. В присутствии двух сотен гостей было торжественно объявлено, что королева повелела назвать фонтан и грот ее именем.[17] Мы видели, как король покинул банкетный зал: его ждали под присмотром церковного сторожа люди, страдающие от золотухи. Королю сообщили, что это арендаторы хозяина, организовавшего праздник, и он любезно согласился возложить на них руки. {16} Он каждый раз провозглашал.

— Ради нашего Христа, очистись!

Исцеленные благодарили короля:

— Благослови и награди вас Боже, Ваше Величество!

Я расплакалась при виде несчастных, начала чесаться из сострадания и солидарности с ними.

Чуть позже мы отправились домой, и дорожная пыль облаком поднималась от большого количества лошадей и карет, так что я чуть не задохнулась. Потом мы свернули с основной дороги, пыль немного улеглась. Больше мы не видели джентльмена, которого господин Лоуз называл «Джон», а он сам себя «Тиресий».

Долго еще меня расспрашивали наши родственники и гости, как выглядел король, понравилась ли мне королева, что она говорила мне, а что я ей отвечала и еще задавали много вопросов. Сэр Томас похвалил меня моим родителям, сказав, что я себя вела, как настоящая Пауэлл.

Когда спустя почти пять лет я вспомнила этот день и стала делать об этом запись в дневник, мне понадобилось менее двух страниц, чтобы описать красоты фонтанов, вид и костюмы Их Величеств. Я написала всего несколько строк о короле, зато мои записи о незнакомом джентльмене заняли три страницы, и теперь по прошествии времени я помню все, о чем он говорил. Я написала, что он был раздражительным и его лицо напоминало лицо ангела мщения. Я имею в виду ангела, нарисованного в витраже нашей церкви святого Николая. У него в руках меч. Я даже спросила у брата Джеймса, что означает имя «Тиресий», в надежде разгадать загадку этого человека. Я также вспомнила слова нашего священника Джона Фулкера, когда он нам сказал во время службы, что женщина должна покрывать волосы, чтобы не оскорблять ангелов.

«Все так и есть, — говорила я себе. — В Вудстоке этот Тиресий с лицом ангела не сводил взгляда с моих волос — в тот день я была без шляпки, и взгляд у него был такой тяжелый. Казалось, что мои волосы раздражали его, и он пытался пригладить рукой собственные волосы.»

ГЛАВА 4 Как мы живем в Форест-Хилл

Я не стану упоминать о всяческих пустяках, например, как тяжело я переболела корью в четыре года и как мы в карете моего отца попали в снежную бурю во время страшного снегопада 1634 года и оставались в поле всю ночь и часть следующего дня. Я кратко опишу, как текла наша жизнь в Форест-Хилл до того, как разразилась гроза войны.

Сначала об охоте. Мы держали сильных ирландских гончих и соколов, четырех или пять сильных коней для верховой езды. На Мейнор-Лэнд водилось множество кроликов и зайцев, особенно на полях по эту сторону Минчин-Корт и по пашням до Ред-Хилл. Там также было множество дичи. У наших соседей Тайрреллов был большой дом в Шотовер, и они позволяли нам охотиться на оленей в Ройял-форест. Но это разрешение касалось только нас, а не наших гостей, нас всегда сопровождал помощник егеря, что нам не очень нравилось. Когда сэр Тимоти Тайррелл был главным егерем принца Генриха (любимого брата короля Карла, который стал бы королем, если бы рано не умер), они преследовали прекрасного самца-оленя.

Они его загнали, и сэр Тимоти держал голову оленя, чтобы принц Генрих прикончил его охотничьим кинжалом. Но олень сильно сопротивлялся и пытался поддеть их великолепными рогами, и тогда принц неосторожно перерезал нерв руки сэра Тимоти, и рука онемела. Чтобы как-то отплатить сэру Тимоти, принц назначил его смотрителем леса, к тому же он был начальником округа, это звание перешло к нему по наследству. Должность смотрителя леса требовала постоянного контроля: многие молодые джентльмены, студенты университета, когда им надоедала постоянная пища, состоящая из речной рыбы, вяленой рыбы и баранины, пытались поживиться добычей из леса и добыть себе оленины, их не пугала угроза попасть в руки к лесникам.

В Форест-Хилл было запрещено пасти живность в лесу, но мы пускали стада свиней в лес, чтобы они поживились желудями и плодами бука, за это мы платили Тайрреллам тридцать шиллингов в год. На каждую свинью надевали кольцо, чтобы они не рыли землю, если егеря находили свинью без кольца, они ее конфисковывали в пользу смотрителя, так как ямы представляли опасность для охотников: в них могли попасть во время охоты лошади. Кроме оленей, в Шотовер водились лисы и еноты, барсуки и дикие кошки. На диких кошек не охотились, потому что они добывали себе на пропитание кроликов.

Я тоже охотилась, но редко в основном лесу, только один раз, я охотилась там в компании Тайрреллов. Им не нравилось, когда в охоте принимали участие женщины, они считали, что женщины и священники приносят неудачу. А в доказательство вспоминали историю, как королева попала стрелой из лука в любимую гончую короля. А если мой брат Джеймс неловко пользовался луком, то один из молодых Тайрреллов начинал издеваться над ним и кричать:

— Архиепископ Кантербери! Ну, точный архиепископ!

С этим связана другая грустная история. За пару лет до моего рождения в Хемпшире архиепископ Эббот из Кантербери был приглашен поохотиться на оленей с лордом Зучем в его лесу. Архиепископ пытался отказаться, объясняя, что плохо владеет луком, но его все-таки уговорили, и первая же стрела, которую он послал, застряла в лесничем, который тут же умер от раны. Перед судьями возникла сложная задачка — осудить архиепископа, впрочем король помиловал его и даже оставил его настоятелем Кантерберийского собора, пока не закончились слушанья дела, его отстранили от этого, но архиепископ так сильно страдал от случившегося, что редко появлялся при дворе и в первый вторник каждого месяца постился и предавался молитвам.

Такой проступок архиепископа привел к тому, что арминиане, {17} примыкавшие к папистам (их лидером был епископ Лод), так легко пришли к власти после смерти короля Якова. Арминиане заявляли, что королю дана власть свыше и если он отдавал какой-то приказ, его подданные не могли выполнить его, потому что это противоречило Закону Божьему, они должны были ему подчиняться, не сопротивляясь. Но архиепископ Эббот исповедовал противоположные взгляды, заявляя, что ни король, ни принц не имеют права оправдывать свои поступки именем Господа. Но после эпизода на охоте, его мало кто поддерживал. Он прожил еще немало лет, но так и не оправился после случившегося. Таким образом, ортодоксальные священники остались без лидера, и потому не могли оказывать сопротивление арминианам. Затем арминиане пытались втянуть короля в свои захватнические планы трех королевств, полагаясь на его «твердую веру», что привело к войнам со всеми тремя королевствами, а все из-за того (так сказал сэр Тайррелл), что священник отправился на охоту, вместо того чтобы продолжать молиться.

Мне не нравилось охотиться на кроликов и зайцев, они были такими милыми трусливыми животными; дома у меня жил ручной кролик, его мне привез братец Джеймс. Я посыпала его шкурку порошком, от которого рвало наших собак, если они слишком к нему приближались, и поэтому зверьку удалось прожить долгую жизнь.

Мне очень нравилась охота с соколами, самый злой из наших соколов любил меня. Брат Ричард научил своего сокола охотиться на жаворонков. Но это совсем мелкая добыча. Мне нравилось носится осенью по полям, а когда из-под копыт коня вспархивала дичь, победным кличем возвещать об этом. При первом же шорохе крыльев мой сокол, сидевший у меня на перчатке, вскидывался, но колпачок не позволял ему взлететь сразу. Тогда я резко срывала колпачок, подбрасывала сокола в воздух и мчалась вслед за ним. Как я вопила от восторга, когда сокол взмывал все выше, а затем камнем падал вниз и вонзал когти в мягкую пушистую добычу! Когда добыча лежала в моем ягдташе, а он сидел у меня на перчатке, я ласково хвалила его. Я очень не любила охоту на дичь с ружьем. Конечно, соколы стоили очень дорого, и с ними было много хлопот, но соколиная охота нормальный и красивый вид спорта, а в убийстве с помощью ружья есть нечто противоестественное.

Я уже не раз говорила, как я любила танцевать, я обучила танцам своих младших братьев и сестер, потому что это здоровые упражнения, дети вырастают сильными и грациозными. Я научила их местным танцам, стоило мне разучить новый танец, я сразу же показывала его моим братьям и сестрам. Мы всегда праздновали Михайлов день и Хоктайд.[18] Мы танцевали на лужайке с детьми всех обитателей поместья — с сыновьями и дочерьми наших арендаторов и работников, чтобы показать, что мы не чураемся их общества.

Когда мне было семь лет, в церкви по приказанию короля Карла зачитывали Указ о забавах. Люди по-разному воспринимали этот указ! В глубинке пуритане отрицательно отнеслись к нему, сочтя это осквернением воскресного дня. В наших краях никого не взволновало это распоряжение — никто не кричал от радости и не шептался с соседом в недоумении, ничего и не изменилось у нас, только как-то воскресным днем появился некто Мессенджер, несколько лет назад он отправился в Лондон выучиться ремеслу обувщика, а затем вернулся, вот он и позволил себе неприлично и развязно вести себя на утренней службе. Он не говорил ничего неприличного, знал, что если он перебьет священника во время службы, это — хулиганство и нарушение общественного спокойствия. Нет, он «всего лишь» опоздал к службе и стоял в проходе под круглой аркой, ведущей к алтарю, обратясь лицом к амвону, не снимая головного убора даже во время пения псалмов. Когда священник начал читать «Почему вы так возвышаетесь, высокие холмы?» и стал развивать эту тему, поясняя, как хороши наши местные танцы, молодой человек принялся шаркать ногами и громко кашлять, стараясь заглушить голос священника, а потом повернулся на каблуках и, топая ногами, отправился к выходу. Когда церемония закончилась и викарий всех благословил, народ стал выходить из церкви, а этот парень подкараулил викария и грубым голосом спросил его:

— Разве танцы не являются распутством? А Майское дерево — не идол?[19] Сэр, отвечайте мне! Вы что, хотите, чтобы эти бедные души танцевали джигу в Аду и не попали в Рай? Иоанн Креститель поплатился своей головой, а шлюха будет продолжать танцевать джигу? Ради чего велел Езекия срубить посвященные деревья, {18} вокруг которых веселились язычники?

Викарий, несмотря на некоторые отрицательные черты был верным учеником церкви и знал Библию лучше, чем этот бестолковый наглец. Наверное, бедняга зазубрил какие-то баптистские молитвы в свободное от работы время, сидя в своей каморке в лавке дяди в Ладгейте. Викарий ответил ему, что как царь Давид танцевал перед ковчегом, обителью Господа, так и мы все можем танцевать перед местом его нынешнего обитания, перед церковью, и служить Господу музыкой и танцами, и никто не станет нас за это осуждать.

К ним подошел мой отец, который, как обычно, дремал во время службы и не сразу узнал о выходке парня. Он тотчас осведомился, не собирается ли викарий обвинить мистера Мессенджера в непристойном поведении, отец был настроен очень решительно.

— Этот человек, ваша милость, — ответил ему викарий, — задал мне вопросы, и хотя они были недостаточно вежливо сформулированы, но не могут квалифицироваться, как нарушение общественного порядка. Правда сказал, что считает наше Майское дерево идолом.

Отец покачал головой, вышел на улицу и обратился к прихожанам:

— Добрые люди, среди нас человек, у которого вместо головы кувшин. Он заявил, что наше Майское дерево — идол. Смотрите не сделайте идола из него самого.

Сказав это, отец всем подмигнул и ушел, оставив юношу с глазу на глаз с прихожанами, которые сами были на язык остры. Он забрал с собой викария, чтобы тот не оказался ни в чем замешанным, если вдруг начнется свара, правда, на всякий случай отец позвал констебля.

Том Мессенджер людям очень не нравился, потому что вел себя чересчур надменно и пытался посмеиваться над всеми, но они пока еще не пытались его проучить. Сейчас стало ясно, что им дали «Добро», и они захлопали в ладоши от радости. Тома схватили под белы ручки, а другие готовились начать танцы. Это был день Эля Робин Гуда, по обычаю, молодые люди стреляли из луков в цель. А тот, кто лучше всех поражал цель, становился Робин Гудом. Люди вели его к беседке, выстроенной в церковном дворе, где сидела Мэрион. Она давала ему приз и награждала поцелуями, а потом все выпивали и веселились на лужайке, лакомились пирогами и всяческими сластями, которые приносили из дома. Но прежде всего, чтобы согреться после долгого сидения в холодной церкви, все начинали танцы у Майского дерева. Его украшали, и танцевали и водили хороводы вокруг него, держась за кончики лент.

Том Мессенджер сказал, что их Майское дерево — идол, прихожане не растерялись — связали ему руки и украсили цветами его высокую шляпу, заткнули ему в рот кляп: словом, сделали из него Майское дерево. Они водрузили Тома на обломок каменной колонны, стоящей в углу общинного выгона, где происходило веселье, привязали веревкам в колонне так, чтобы он не соскочил. Потом начали танцевать вокруг него под звуки волынки и барабанчиков. Мой отец наблюдал за весельем с верхнего окна нашего дома, а затем явился с констеблем и захлопал в ладони, призывая к тишине. Музыка умолкла. Отец вздохнул и сказал:

— Добрые люди, что я вижу? Неужели этот парень решил посрамить праздник, который нам подарил Его Величество, и стал изображать из себя Майское дерево в общественном месте, и тем самым вы сделали из него идола? Ведь он нарушил общественное спокойствие! — потом отец обратился к Тому Мессенджеру: — Том, как ты возвысился и какие гнилые плоды принесло тебе твое ученичество в течение тех семи лет, что ты провел в Лондоне! И это твоя благодарность?! Ведь я дал тебе пять шиллингов и кусок сыра на дорогу! Как же ты решился, возвратясь в родные края, насмехаться над старыми обычаями, пытаться возвыситься над другими людьми и смеяться над нами?!

Том не мог ответить, потому что во рту у него был кляп.

Отец продолжал:

— Том, если бы я не относился хорошо к твоей матери-вдове и к твоему дяде Дику, хорошему башмачнику и честному человеку, я отправил бы тебя в тюрьму в Оксфорд, чтобы тебя судил суд присяжных. Мне жаль вашу семью, и я не желаю срамить наш городок. Ты свободен, Том.

Тома Мессенджера спустили с колонны и даже напоили элем. После этого случая он держал рот на замке, хотя и не соревновался с другими мужчинами в стрельбе, не присоединялся к танцам и другим веселым развлечениям.

Вот и все, что могу сказать о развлечениях, хотя должна добавить, что матушка заставляла меня помогать ей по дому, но когда я освобождалась, то могла делать, что захочу и весело проводить свободное время, только должна была ее предупреждать, где меня искать и в чьей компании я буду. Даже зимой я просыпалась очень рано. Я работала быстро, а матушка не пользовалась тем, что я управлюсь в два счета, так что я помогала ей в охотку.

Теперь перейдем к другим проблемам. Мой отец арендовал поместье у Броумов, получившего его от короля Генриха VIII, а тот в свою очередь забрал поместье у монахов Осни, когда их аббатство было распущено. Отец взял поместье в аренду на пятьдесят один год и выплатил Броумам большую часть от трех тысяч фунтов, которые матушке дали в приданое, а потом он выплачивал ренту в пять фунтов в год. Само поместье и дом стоили почти триста фунтов в год, это была изрядная сумма. Еще у него кое-какие владения — выкупленные и взятые в Витли, что составляло еще сто фунтов в год. Отец отремонтировал дом, он был в плохом состоянии, когда отец получил его в аренду, сделал разные пристройки, мы привели в порядок сад. Отец любил верховую езду и компанию, поэтому его расходы превосходили доходы. Он поселился в Форест-Хилл при хороших деньгах и был уверен, что сможет возместить все расходы. Не облицованные камнем стены он приказал оштукатурить известняком с коровьим навозом, а искусный мастер из Норвича вырезал на них, пока штукатурка была еще влажной, узоры и орнаменты — свитки, перевязанные ленточками, розы, королевские лилии и чертополохи.[20] Кроме того, он нарисовал виноградные кисти и листья. Там были также изображены якорь, гирлянды цветов, которые поддерживали херувимы с крыльями, портреты наших предков, беседовавших у Древа Мудрости, в ветвях которого прятался Змей-искуситель.

В саду росли самшит и тисс, подстриженные в виде разных форм, и много фруктовых деревьев. Отец приказал также вырыть рыбные садки и построить беседки, которые смотрели на юг. В саду проложили дорожки с кустами можжевельника по краям. Если встать посередине дорожки и смотреть направо или налево, — то казалось, что дорожка совсем прямая, но это был оптический обман, так как человека, приближавшегося к вам, не было видно никогда. С дорожки можно было спуститься к рыбному пруду. У нас было двенадцать ульев, и один из них имел прозрачные, как у фонаря, стенки, можно было заглянуть внутрь и увидеть, как там суетятся пчелы. У нас также была живая изгородь из лаванды и росло множество кустов роз. Мы засахаривали лепестки роз. В саду была роскошная клумба гвоздик, которые мы использовали в приготовлении ликера и медового напитка. Неподалеку раскинулся большой сад, там росли лекарственные травы и хмельник и стояла хмелесушилка.

Позади дома располагались конюшни, курятники, свинарники, загоны для рогатого скота и сараи для повозок. Там также стояли высокие поленницы и лежало множество бревен и горы коры для дубления кож. Кроме того, два работника ежедневно плели секции плетня — они больше ничем не занимались. Эти плетеные загородки предназначались для продажи фермерам, разводившим овец в Дауне, где таких загородок было мало. На работах в доме, саду, на земле и в лесу у отца трудилось около двадцати взрослых работников. На нашей пекарне и пивоварне постоянно что-то готовили и пекли, потому что мы работали для всех бедных людей города, а те за это платили нам небольшую плату.

К отцу и матери все относились хорошо, потому что они сами были неутомимыми работниками и никогда не отказывали в помощи нуждающимся. Они прилежно посещали церковь и делали посильные пожертвования. Отец на свои деньги укрепил колокольню и тем самым выполнил свой долг перед церковью. Колокольня была предназначена для трех колоколов, но там, сколько я себя помню, висело всегда только два колокола. Существовала даже песенка, придуманная об этих колоколах, о том, как они спорят и пытаются заглушить красивым звуком все колокола в округе. В церкви Холтена было три колокола, в Стентоне в церкви святого Джона — пять, а в Витли — шесть.

Холтен громко говорит:

«Кто звончее, кто звонит?»

Форест-Хилл в ответ гремит:

«Мы бойчее, мы бойчей».

Стентон Бога не гневит:

«Мы сильнее, мы сильней».

Звон стоит и перезвон,

Витли в спор вступает, он

Говорит: «А мы нежней».

Форест-Хилл: «Нет, мы звончей».

В религии мой отец шагал в ногу со временем. Он не был сторонником нового, но приказ короля, который внимал своим епископам, не подлежал для него обсуждению, он просто понимал, что все течет и изменяется. Он был родом из Уэльса, где приняли христианство намного раньше, чем в Англии, он сызмальства воспитывался в католической вере. Отец нам мало что рассказывал о своей холостой жизни, говорил только, что он прямой наследник принцев Уэльских, из чего я заключила, что они — благородного происхождения, но очень бедные. Отец мог прекрасно управляться с топором, значит, в юности ему приходилось часто заниматься физической работой, а в те времена это было унизительным для джентльмена. Моя тетушка Джонс тоже ничего нам не рассказывала о своем детстве.

Земля в Мейноре была очень плодородная и красного оттенка, ее обильно орошал ручей, протекавший возле Ред-Хилл. Примерно две трети земли было занято пастбищами и молодыми рощицами. Часть земли оставалась под паром. Мы начинали обрабатывать землю очень рано, старались хорошо удобрить поля, к примеру, большое поле в Лашере при хорошей погоде могло принести урожай пшеницы стоимостью в пятьдесят фунтов. Мы разбрасывали по двенадцать повозок хорошо перепревшего навоза на каждый акр земли, а еще — золу и отходы пивоварни, иногда старые шерстяные тряпки и носки, нам их почти даром давали в колледже Оксфорда, тряпки эти были насквозь пропитаны потом мальчишеских тел, и ими было очень хорошо удобрять поля.

В Форест-Хилл мы обычно сеяли сначала ячмень, потом горох или бобы, в последнюю очередь пшеницу и смесь ржи с пшеницей, после чего пашня год отдыхала. Пшеницу сеяли последней, потому что если ее сеять сразу после хорошего удобрения навозом, ростки могут заразиться головней. Чтобы не было головни, отец протравливал зерна в крепком соляном растворе. Он никогда не экономил на семенах, сеял по четыре бушеля[21] пшеницы или смеси, или гороха на каждый акр, а бобов приходилось сеять больше.

Отец обычно говорил:

Одна мера для птиц-голубей,

Вторая — по полу мести,

Третью меру по ветру развей,

А последняя станет расти.

Он не позволял, чтобы сеяльщики проходили поле только раз, заставлял повторять процесс дважды, чуть меняя расстояние между рядами.

Мы использовали плуг с широким лемехом, лошади шли в цепочку, делали ровные борозды, чтобы вся земля была засеянной. Бороны у нас были с двадцатью пятью зубцами, и мы засыпали зерна землей на нужную глубину. Жали у нас серпами с гладким лезвием, ставили небольшие копны, чтобы зерно поскорее подсыхало. Через два дня работники делали нетугие снопы и складывали их домиком по десять снопов, так что нашему зерну дождь был не страшен.

Ячмень отец приказывал сеять, когда листья вяза были с мышиное ушко, а снимали его, когда он повисал верхней частью стебля и начинал слегка желтеть. Его жали тоже серпом и никогда не связывали в снопы, перетряхивали граблями и оставляли на пару дней, чтобы ячмень «дошел», а сорняки засохли. Ячмень потом собирали трезубыми вилами с затупленными концами в небольшие стога, потому что большие сильнее промокают при дожде, а чтобы они высохли, их приходится снова разбрасывать, и тогда пропадает много зерна. Бобы и горох тоже жали серпом и ставили в стога. Отдельные стебли собирали руками, потому что грабли могли вылущить стручки. Домой урожай доставляли на длинных двухколесных повозках, на которых много умещалось. Наши обычаи сеять и собирать урожай сильно отличались от тех, что мне приходилось наблюдать недалеко от Лондона.

Чтобы сохранить зерно от крыс и мышей, мы помещали его на платформы, установленные на камнях высотой в два фута. Сверху эти столбы прикрывала крыша из закругленного камня, и грызуны не могли преодолеть эту преграду. Если в зерне было слишком много головни, то приходилось выбивать стебли о дверь. Но если зерно было относительно чистым, его молотили цепом, и тогда работа шла гораздо быстрее, а уж коли зерно головней было порчено, приходилось развязывать и разбирать каждый сноп, а затем снова его связывать. Но при обработке подобным образом головня не рассыпалась в пыль, как при обработке снопов цепом, а потом зерно надо было провеять, пересыпав сначала деревянными лопатами — мы это делали на поле или в амбаре, где искусственно создавали поток воздуха с помощью веялки.

Мой отец часто брал меня с собой, поэтому я так хорошо знаю все это. Он говорил, если я выйду замуж за сельского джентльмена, а он на это сильно надеялся, и мой муж заболеет или умрет, то мне придется самой наблюдать за рабочими. Отец учил меня различать типы почвы и рассказывал, как лучше удобрять и обрабатывать каждый тип, как бороться с сорняком, как отпугивать ворон. Он мне рассказывал, что нужно сделать, чтобы зерно не самовозгоралось, если его убирали влажным или не созревшим. Отец также научил меня ухаживать за скотом. Мы держали двадцать коров и быка, коровы давали много молока.

Самое свободное время наступало в мае, когда поля уже были засеяны, а косить сено или зерновые еще не нужно было. И в конце сентября, когда почти весь урожай был собран, а пшеницу рано было жать.

Я довольно ловко владела иглой, могла прошить ровный шов и аккуратно обшить петельку для пуговицы. Но я так и не смогла овладеть искусством вышивания и плетения кружев. И еще мне нравилось стряпать. Я всегда начинала точно следовать рецепту, но потом меня точно дьявол толкал под локоть, и я добавляла что-то новенькое, пытаясь улучшить блюдо. Я здорово рисковала, потому что если блюдо мне удавалось, взрослые меня неохотно хвалили, а если оно бывало испорчено, то матушка отводила меня в детскую и секла, как она говорила, для моего собственного блага. Помню, как однажды она кричала на меня:

— Слишком много мускатного ореха, корица тут совсем не нужна, следовало немного посолить, в печи передержала, соли не хватает. Неужели ты никогда не будешь никому повиноваться?

С каждой фразой на меня обрушивался удар кнута по плечам. Я вздрагивала от ударов, но никогда не плакала. Когда наказание было закончено, я пропищала:

— Сударыня, вы не упомянули майоран, спасибо и на этом.

Матушка снова схватилась за кнут, но потом улыбнулась и отбросила его.

— Милочка моя, ты хорошо сделала, что добавила майоран, но все равно ты совершила несколько ошибок.

Отец много времени проводил в рощах Шотовера. Я уже писала, что эти рощи были заброшены: сломанные и упавшие деревья гнили на земле, а рядом валялись упавшие ветки. Так что их нельзя было даже рощами назвать, скорее это был сильно разросшийся подлесок с колючими кустами. Летом там цвело множество пурпурного вербейника. Отец не должен был платить епископу ренту за первые десять лет, и постепенно он привел все рощицы в порядок, и даже стал получать кое-какую прибыль от продажи дров. Мелкосортный лес и ветки шли на плетение плетней. И он старался пустить в дело упавшие деревья. Через десять лет он должен был платить сто фунтов в год королю и еще сто фунтов — епископу, но к тому времени рощи подорожают, потому что Оксфорду вечно не хватает дров. Отец приказывал валить деревья не подряд, а выборочно, только нужной высоты и объема ствола. Согласно существующим стандартам полено должно быть длиной в три фута и четыре дюйма, правда дюймов могло быть меньше или больше, о чем свидетельствовала маркировка.

Викарий учил братьев латыни, а управляющий учил их началам математики. У братьев мне удалось перенять немного латыни, и я могла сама читать Комментарии Цезаря. Матушка обучала меня французскому, а отец игре на гитаре, которую он мне подарил. Я пела и сама себе аккомпанировала на гитаре с инкрустацией из слоновой кости и черного дерева. Она похожа была на лютню, но звучала гораздо веселее. Я легко перебирала струны, постукивала по крышке, больше надеясь на свой голос, который был у меня неплохим. Транко выучила меня готовить настойки и наливки. Короче говоря, я знала всего понемногу, и это было достаточно для приличной девушки. Матушка, строгая и требовательная женщина, решила, что мне уже можно выходить замуж, я смогу составить хорошую партию даже без большого приданого, но все же лучше подождать еще два-три года.

Мой отец разбирался в законах, будучи мировым судьей, куда лучше многих ученых джентльменов, заседавших с ним на квартальных сессиях. Но в те времена в Форест-Хилл почти не нарушали закона, преступления сводились к тому, что кто-то ломал плетень или чьи-то собаки рвали овцу. Зато по Ворсетерской дороге, особенно летом, шныряли мошенники и хулиганы. Они воровали простыни и платки, вывешенные на живой изгороди, грабили курятники и сады, словом, совершали нарушения общественного порядка. Мой отец обходился с ними очень строго — большинство из преступников были старые солдаты, служившие в датской армии или у шведского короля, им было нестрашно, когда их пороли по приговору отца, потому что в армии сержанты колотили их куда сильнее. Пуще смерти они боялись холодную воду, и после того, как их окунали разок-другой в чан с грязной водой на том дворе, где их отлавливали, они норовили обходить Форест-Хилл стороной.

Часто к отцу приходили с обвинениями против бедных старух, которые как будто наводили порчу на пастбища или на скот, из-за чего коровы разрешались мертвым теленком, или от их сглаза сворачивалось молоко, или же у маленьких детей появлялась сыпь. Отец внимательно рассматривал иски, но, как правило, обвинения эти оказывались безосновательными, одна вина ответчиков была в том, что они очень бедны. Старушка, матушка Кетчер, жившая в полуразрушенном домике из палок и дерна у Байярдсвотер-Милл, как-то днем была поймана с мешком лягушек, улиток, кузнечиков и тому подобных тварей, в мешке еще были корни странной формы. Жена Томлина-мельника заявила, что она собиралась навредить мельнице, потому что когда ее неожиданно остановили, она бросила мешок, из которого повыскакивали лягушки, а сама бросилась бежать.

Мой отец не поверил этому, поговорил со старухой, и она ему поведала свою историю. У нее был работящий сын, но он не помогал ей, а женщина не хотела унижаться, просить помощи у церковного прихода. Может, оба боялась расстаться со свободой, вот и стала питаться жареными желудями и кресс-салатом. Но на такой диете долго не просуществуешь, ей захотелось съесть что-то более существенное, и матушка Кетчер вспомнила, что французы едят лягушачьи лапки и варят бульон из улиток. А почему бы ей не попробовать? Но когда жена Томлина поймала ее во время «охоты», ей стало стыдно, и она попыталась убежать. А если фиалковый корень высушить и измельчить в порошок, им хорошо душить белье, жена викария подтвердит. Отец дал матушке Кетчер несколько шиллингов, хлеб и соленой свинины. Он сказал жене мельника, что если та желает попасть в рай, пусть не скупится и время от времени отдает старухе пакет муки, чтобы бедняжка пекла себе лепешки. Мельничиха не посмела его ослушаться.

Матушка Кетчер отблагодарила отца — стала собирать для нас лекарственные травы, а однажды принесла ему позолоченную серебряную пуговицу, потерянную им на охоте. Он очень любил эти пуговицы и тужил о потере.

ГЛАВА 5 Мун становится солдатом

Давайте снова вернемся к Муну. Все, что случилось с Муном и было каким-то образом связано со мной, явилось результатом событий, происходивших в то время. Мне придется здесь кое-что упомянуть, чтобы вам стало ясно все дальнейшее. Сколько воды утекло под мостами Северна, Темзы и Твида, и эта вода была окрашена кровью, сколько союзников превратилось во врагов, и многие бывшие враги стали союзниками, и далеко не все понимали, как обстоят дела в самом начале наших бед.

Я познакомилась с Муном в марте 1637 года. В тот месяц он еще дважды покидал Оксфорд, а один раз приезжал к нам в апреле. Ему было стыдно, что кто-нибудь узнает, что он приезжает повидать маленькую девочку, которой я тогда была, и поэтому он вел себя очень сдержанно. В первый раз мы, к счастью, сидели с ним одни на лужайке, пока мой отец с братьями заканчивали игру в шары. Мы почти не разговаривали, но я испытывала блаженство, находясь в его обществе, и мне показалось, что ему тоже приятно было сидеть рядом со мной. Во второй раз нам не повезло, потому что мне пришлось заканчивать работу на сыроварне, и я видела только его подрагивающее перо на шляпе, когда он уезжал от нас. В третий раз Мун приехал попрощаться с нами, потому что разозленный отец забирал его из университета, я решила, что он непременно приедет в рощицу, где росли примулы, я там его прождала битых полчаса. Наконец, он пришел, поднял меня и поцеловал, назвав прелестной феей. Мун признался, что страдает от собственных поступков. Он сказал, что из всех людей, с кем ему довелось познакомиться, учась в Оксфорде, он станет скучать только обо мне. Мун попросил разрешения писать мне, но мне пришлось ему в этом отказать, потому что, сказала я, матушка не позволит мне этого. Тогда он предложил писать моему брату Ричарду и каждый раз посылать мне в письме привет.

— Нет, Мун, — сказала я, — этого тоже не стоит делать, потому что Дик станет смеяться надо мной, называть вас моим возлюбленным. Дику не стоит доверять. Непременно пишите Дику и рассказывайте о себе, но ни слова обо мне.

— Вы не хотите получать от меня весточки? — спросил Мун. — Вы презираете меня за то, что я плохо учился и обманул надежды отца?

— Нет, дорогой Мун. Мне кажется, что вы не вредный человек, но слишком любите хорошую компанию (должна признаться, что тоже люблю повеселиться), и у вас не было особого желания учиться. Мне кажется, что со временем вы изменитесь.

— Мне было бы легче переносить разлуку, если бы я только мог подумать… — начал Мун грустным и взволнованным тоном, но прервался, не закончив предложения. Помолчав, он продолжал: — Все мои друзья и родственники плохо думают обо мне, если бы я знал, что единственный человек на всем свете… — и у него опять перехватило дыхание.

— О, бедняжка, — зарыдала я. Я гладила его лицо и говорила, что он мне дороже моих братьев и даже родителей, и что самым большим подарком для меня было бы его письмо. Но мои родители станут сердиться, поэтому о письме не может быть и речи.

Я говорила, что уверена, что он больше не попадет в беду, и желал ему самого доброго, заверяла, что буду вспоминать о нем пятьдесят раз в день, и так до конца моей жизни.

Мои детские рассуждения несколько ободрили Муна, и он мне рассказал, что ему приказали отправляться к некоему господину Кроутеру в Харт Холл, которому его отец помог поселиться в Бакингемпшире, и там попытаться под его надзором набраться знаний. Но мне казалось, что Муну больше вообще не захочется учиться, ему будет тяжело возвращаться к учебе, вновь «садиться за парту», хотя его и разлучили с его новыми друзьями. Мун серьезно пообещал стать достойным моего уважения, но сетовал, что ему не везет в жизни, и он вечно попадает в переделки, и опасается, что если даже приколотить его одежду к школьной лавке гвоздем, все равно ничего путного не выйдет.

Я была слишком молода и не могла с ним спорить логично, но он мне нравился, и наверное поэтому я ему верила, и Мун был этим доволен. Он мне шутя сказал, что до сих пор не любил ни одной женщины, мне надо поскорее подрасти, и когда-нибудь он попросит у отца моей руки. А пока я стану его маленькой далекой подружкой, а он — моим верным слугой.

Меня позвала Транко, и я быстро схватила Муна за руку и воскликнула:

— Прощай, мой слуга! — И я побежала к кухне, а он медленно отправился к конюшне за своим конем. Так мы распрощались почти на шесть месяцев.

Через месяц учитель Муна заболел и умер, и он отправился к своему дядюшке сэру Александру Зентону в Хиллесден в Букингемшире и жил там некоторое время, помогая дядюшке управлять поместьем. А в конце лета он приехал навестить нас под тем предлогом, что ему нужно заплатить какой-то долг в Оксфорде. Он написал несколько писем моему брату Ричарду и всегда передавал почтительный привет моим родителям, и его хорошо приняли у нас дома. При всех он дразнил и разыгрывал меня, но я на него не обижалась, потому что как только мы остались одни, его голос стал таким нежным! Он решил отправиться в Барбадос с графом Ворвиком, который купил плантацию на самом хорошем острове. Там росло множество разных фруктов — апельсины, лимоны, зеленые лимончики-лаймы, ананасы и гуавы. А еще перец, корица, имбирь, даже съедобные пальмы. Пищу готовили из картофеля, который варили, а потом толкли, и это блюдо было приятным и питательным и не надоедало, даже если его ели два или три раза в день. Мун слышал, что одна там беда — земляные крабы, лежащие толстым слоем на земле, которые могли прокусить сапог или даже откусить палец, если человек спал на земле. Но на островах очень нужны были хорошие работники, а еще — постельное белье и приборы для еды. Сам остров находился на большом расстоянии от Англии, и если кто-то туда отправлялся, то все равно что на Луну.

В конце концов, он туда не поплыл, надеюсь, из-за того, что я горько расплакалась, а он никак не мог меня успокоить. Я причитала, что не боюсь земляных крабов, но ненавижу океан, и что его может смыть с корабля, и потом его съедят акулы, и это случится или по дороге туда, или обратно. Мне не известно, что он сказал моей семье, но он сообщил мне, что изменил свои намерения. Вместо него отправился его старший брат Том, но он там не добился успеха и вскоре возвратился в Англию.

Тем временем арминианское духовенство под предводительством архиепископа Лода, который успешно сменил архиепископа Эббота, уговорило короля, чтобы во всех доминионах исповедовалась одна религия, чего не могли достигнуть ни его отец Король Яков, ни королева Елизавета. Со времени ссоры короля Генриха VIII с Римским Папой, {19} церковь постоянно раскачивалась, как стол, стоящий на ножках разной длины, и его подпирали бумажные подкладки, состоящие из терпимости, и где терпимость не выдерживала явной ереси, там церкви помогали деревянные клинья различных уверток. Но теперь архиепископ решил подровнять ножки, сделать так, чтобы стол стоял ровно, выбросив прочь все клинья и подкладки. Но ему был прекрасно известен характер английского народа, и он не решался сразу ввести новую литургию. Он считал, что будет мудрее «испробовать все на гончих», как принято говорить, — начать с шотландцев, которые были большой и бедной нацией.

И это оказалось серьезной ошибкой, потому что шотландцы ничего не стали терпеть и отказались от нового канона. Они заключили между собой Ковенан, и хотя король был из королевского дома и родился в Шотландии в Данефермлине, они ему не подчинились. Шотландцы ждали, что он применит против них силу, и стали набирать рекрутов под предводительством офицера, участвовавшего в шведских войнах. Шотландцы объявили, что они не примут новый канон церковной службы, не станут подчиняться собственным епископам, рекомендовавшим им эту службу, а вместо них назначат пресвитеров, или старейшин, которые и станут управлять церковью.

Когда первые известия о возмущении на севере дошли до королевского двора, Арчи Армстронг, королевский шут, при встрече с архиепископом Лодом, который отправлялся на Совет, позабыв, что шутовской колпак не смеет оскорблять митру, грязно обозвал архиепископа и спросил, кто же из них теперь дурак? Эта выходка не понравилась ни королю, ни архиепископу, и Арчи пришлось предстать перед Советом; его вышвырнули из королевского двора и запретили впредь там появляться. Его место занял другой шотландский шут по имени Майкл Джон, тоскливый человек с неприятным взглядом и отвисшими губами.

В то время люди были храбрыми, писали или выступали против архиепископа, как это сделал наш друг, уважаемый господин Лемберт Осбалдистон, написав в частном письме к Линкольну, что архиепископ «маленькая мышь и очковтиратель», за что был оштрафован на пять тысяч фунтов, отстранен от работы в школе Вестминстера и приговорен к экзекуции у позорного столба в присутствии его коллег и учеников. Но Арчи посмеялся последним, как говорится в поговорке, потому что сейчас не существует Совета, приговорившего его к наказанию, и ему удалось удержать голову на плечах дольше короля или архиепископа.

Королю ничего не оставалось, как поднять оружие против шотландцев, и Мун был подхвачен водоворотом этой войны. Он стал добровольцем по приказу сэра Эдмунда Верне, его отца, который был знаменосцем короля, и отправился с армией добровольцев в Шотландию.

Король не созвал парламент, чтобы испросить денег на оплату армии. Он знал, что прежде, чем проголосовать за ассигнование приемлемой суммы, члены парламента потребуют, чтобы он разрешил все конфликты, накопившиеся во время его правления без созыва парламента. Кроме того, в Англии вообще епископов не жаловали. Торговый и ремесленный люд Лондона и восточных графств открыто говорил, что шотландцы — бравые ребята и хорошо защищают свои права. Король в январе 1639 года обратился с письмом к дворянству и призвал, чтобы дворяне собрались с вооруженными отрядами в Йоркшире. В ответ некоторые из них обещали двадцать всадников и тысячу фунтов, другие — пятьсот фунтов и пять всадников, остальные остерегались много обещать, а прихватили, кто сколько смог. Некоторые ссылались на бедность и напоминали Его Величеству о долгах казначейства, а два человека — лорд Брук и лорд Селе вообще отказались принимать в этом участие, пока парламент не отдаст им приказ, тогда уж им придется повиноваться. Палаты общин каждого графства и города также призывали делать добровольно взносы. Но короля ждало сильное разочарование — весь Лондон собрал всего пять тысяч двести фунтов, примерно по шесть пенсов с человека. Его Величество сочло это оскорблением и гневно отказалось принять подобную сумму.

Надо отметить, что духовенство вносило щедрые взносы — архиепископ Лод силой вытаскивал из них деньги под предлогом, что Его Величеству надо очень много. Даже наш викарий должен был отдать пять фунтов, что составляло четвертую часть его годового дохода.

В начале марта епископ Оксфорда прислал моему отцу письмо для викария, которое тот должен был прочитать с амвона. Письмо написал сам король, и в нем шотландцы, подписавшие Ковенант, обвинялись в том, что являются врагами монархии и собираются вторгнуться в Англию. Это письмо взволновало приход, в особенности женщин, стенавших и призывавших к мщению предателям и иностранным псам. Но солидные люди выслушали письмо сдержанно, и впоследствии йомен Флайт сказал, что надеется, что Их Величество ошибается, потому что шотландцы в бумаге, которую он читал своими глазами, говорили совершенно другое о своих намерениях. Никто из присутствующих не стал спорить с йоменом Флайтом, которого считали человеком разумным, многие присоединялись к его мнению, и говорили, что надеются, что Господь не допустит серьезных раздоров между двумя королевствами. Том Мессенджер, который снова появился в деревне, считал, что Шотландия, будучи небольшим королевством, не сможет бороться с Англией, и если шотландцы выступят против нас, то значит, Господь Бог на их стороне. Он еще хотел продолжить свою речь, но мой отец предупредил, чтобы он выбирал слова, потому что и за меньшее оскорбление могли сильно наказать. Том прекратил свою речь и попросил у всех прощения. В апреле нам приказали молиться за успех короля, и мы все повторяли за викарием слова молитвы. Но собравшиеся не были настроены чересчур патриотично, хотя уже три человека из Форест-Хилл отправились на войну. Этих людей выбрал мой отец, потому что без них можно было обойтись в хозяйстве. Двое из них были жуткими пьяницами и лентяями, а третий вечно фантазировал, явно был подходящим пациентом для Бедлама.[22] Моему отцу очень не хотелось отправлять честного и трудолюбивого человека на войну. Король долго находился в Йорке, прежде чем переехать в Ньюкасл, где почти так же долго оставался с армией в пятьдесят тысяч человек. Но шотландцы купили хорошее оружие у шведов и начали занимать позиции для обороны, постоянно обращаясь за помощью к Богу. Священники колотили руками по амвону, как по барабану, призывая «ничего не бояться, потому что Бог не оставит преданных ему». Старые волвики разъехались по стране, чтобы обучить добровольцев владеть оружием и слушать команды офицеров.

Мун прислал с дороги брату Ричарду письмо, а Ричард сразу прочитал это письмо нам. Мун описывал свое путешествие и высказывал надежду, что в конце концов шотландцы полностью покорятся королю, и тогда, если ему повезет, он возобновит осенью наше знакомство. Он также писал, что если дело дойдет до сражений, то он надеется вернуться домой живым и невредимым, но не станет прятаться за спины других и сможет использовать свое оружие с честью. Он обещал нам написать — сколько шотландцев он убьет. Всю весну и начало лета я грустила из-за Муна. В июне от Муна пришло новое письмо из Бервика-Апон-Твида. Он писал, что шотландская армия укрепилась на холме, выходящем на дорогу к Эдинбургу, а солдаты хорошо обучены, у них много продовольствия. Мун признался, что в Королевской армии дела обстояли плохо: солдаты плохо владели оружием и обращались с пиками, будто это вилы для сена. Один выстрел из мушкета уже попал в палатку короля. Оказалось, что мой отец был не единственным человеком в графстве, пославшим на войну самых плохих и неумелых работников. Конечно, он, как и другие, был доволен, что так сделал. Многие мужчины отрезали себе пальцы на ногах, чтобы их не призвали в армию, нарочно уродовали себя. Офицерский состав был слабым и плохо подготовленным, постоянно можно было слышать жалобы и возмущение, потому что не хватало хлеба и хорошей воды или эля. Мун писал, что если шотландцы выступят против них со своей отлично подготовленной армией, то королевскому войску несдобровать. Он благодарил Бога, что у него есть сильный конь, который вынесет его с поля, если заварится заваруха и начнется отступление.

Король понимал, в каком он оказался положении, и шотландские лорды уговорили его согласиться на примирение, они уведомили соотечественников о том, что король поменял свою позицию, и они пошли на соглашение. Отец Муна отправился в лагерь шотландцев и потребовал мелких уступок, которые не могли помешать подписанию Договора. {20} В этом договоре шотландцы просили короля, чтобы он их простил, но король должен выполнить их просьбы о свободном парламенте и ежегодных свободных Ассамблеях Церкви, они также оговорили, что Шотландией в гражданских и церковных делах станут управлять эти Ассамблеи, без всякого вмешательства со стороны Англии. Обе армии распустили, все вопили, шутили и подначивали друг друга, прямо как на летние каникулы школьников.

Это была война без кровопролития. Никто не пострадал, кроме собак из Абердина, потому что только Абердин не присоединился к Ковенанту. Местные леди, в знак презрения, повязывали ленточки синего цвета, цвета Ковенанта, на шею собакам, а присоединившиеся к Ковенанту ловили и убивали бедных собак. Моему отцу показали письмо от королевского камердинера, который писал, что он с друзьями очень скучает и что погода стоит холодная и влажная. Он также добавил: «Но мы подогреваем наших солдат надеждами на то, что им удастся обдурить и объегорить этих грязных, цинготных, вонючих, отвратительных, полных вшей, чесоточных, всех в болячках, неопрятных, сопливых болванов; глупых высокомерных гордецов, дикарей и нищих, звероподобных чудовищ; тупых, фальшивых, лживых, грубых, похожих на дьявола с длинными ушами и короткими волосами, проклятых, пуритан-безбожников и всю их команду, поддержавшую шотландский Ковенант…Жители заключили мир с Израилем».[23]

Отец сказал, что там было написано еще больше, но все было изложено таким языком, что нам не следовало это слышать. Войска были распущены, солдаты отправились домой, то была долгая дорога к родным местам. Из трех солдат из нашего города, сумасшедший умер по дороге от лихорадки, потому что спал на земле в мокрой одежде, а два бездельника прибыли голодные, босиком и почти голые. Им пришлось по дороге продать одежду, чтобы не умереть с голода. Но они говорили, что им было не жаль расставаться с ней, потому что она кишела нечистью, они ее прозвали «ковенантерами»,[24] которая набилась в швы одежды, пока они голодали в шотландском лагере. Но Мун вернулся домой почти в полном порядке.

Как-то раз он явился к нам в дом в кожаном защитном камзоле. Он собирался в Оксфорд, где хотел присутствовать на вручении ученой степени. Теперь это был не прежний малограмотный Мун, которого менее года назад я утешала. Он стал настоящим смелым солдатом, высоко держал голову и не нуждался в утешении. Да и я уже не была ребенком, правда еще не стала и взрослой девушкой… Муну было сложно со мной разговаривать, и он старался не оставаться со мной наедине, чтобы я не приняла его дружбу за ухаживание. Меня это очень огорчало, хотя он не обижал меня и не дразнил при всех, а обращался со мной по-доброму, вежливо.

Мун служил прапорщиком в отрядах сэра Томаса Калпеппера, и вскоре должен был плыть во Фландрию, чтобы там присоединиться к армии. Он нам рассказал, что у него еще остались кредиторы в Оксфорде, но теперь у него достаточно денег, чтобы с ними расплатиться, и тогда он станет по-настоящему свободен, и так будет продолжаться до конца дней. Тут он тайком взглянул на меня, он даже рассказал нам смешную историю о том, как его знакомый, лондонский купец, написал своему управляющему в Сьюра-Касл, в Индию, чтобы тот на следующем судне выслал ему консервированные лимоны, две большие банки коричного масла и двух-трех обезьян, но он опустил черточку между цифрами и получилось, что он просил двадцать три обезьяны. Управляющий послал ему десять животных и сообщил, что следующим судном он отправит ему еще тринадцать. Мун пожалел, что обезьяны прибыли так поздно, потому что их можно было бы послать воевать против шотландцев. У этих животных сильные руки и острые зубы.

Перед отъездом Мун перецеловал младших детей, а затем повернулся ко мне и сказал улыбаясь:

— Мисс Мари, вы уже, наверное, слишком взрослая, чтобы я мог вас поцеловать.

Я, как дурочка, ему ответила.

— Прапорщик Верне, вы правы, я уже не маленькая!

И он меня не поцеловал, а я жаждала этого поцелуя всей душой! Он снова улыбнулся и уехал, и я понимала, что он больше не станет писать Ричарду. Я отправилась наверх, чтобы выплакаться в моей спальне, но там была Зара. Она причесывалась моей расческой. Я вырвала у нее расческу и надавала нахалке тумаков, а сама отправилась в сад, где начала жаловаться гусям.

Мун не участвовал во Фландрии в сражениях и в осадах городов, а потому ему не светило повышение по службе. Кроме того, никто из командиров не хотел держать у себя лейтенантом такого офицера, как Мун. При нем капитан не мог составлять фальшивые списки личного состава, получать деньги за мертвых солдат или за дезертиров. Фальшивые списки личного состава были очень распространены в армии, и весьма редко обман выходил наружу, потому что часть полученных таким образом денег шла полковнику, и если бы даже генерал пожелал лично проверить роту, командиру могли дать «взаймы» солдат из других подразделений. Зимой первого года Мун стоял в Утрехте, где есть университет, и там он занимался каждый день по восемь и больше часов, чтобы ликвидировать пробелы своего образования. И так продолжалось много месяцев. Он изучал латынь, французский, искусство фортификации и другие науки, необходимые на войне. Но я ничего об этом не знала.

Король очень переживал поражение от шотландцев, готовился отомстить им и постоянно вел консультации с министрами, членами своего Совета. Он не знал, где ему достать деньги, ему все-таки пришлось обратиться к парламенту, в первый раз за годы своего правления. Он надеялся договориться с ним, немного напугав тем, что шотландцы собираются поднять восстание. У шотландцев в это время не было причины для восстания, согласно договору о перемирии они получили все, что требовали. В апреле 1640 года за два дня до открытия сессии парламента король устроил спектакль с письмом от шотландских лидеров к французскому королю, в котором они спрашивали о степени его интереса в делах их страны. Они не просили у него вооруженной помощи, они им скорее всего хотели заручиться, его посредничеством. Оно было написано еще до последних событий и не было отослано — это был всего лишь набросок. Но его зачитали, как свидетельство измены со стороны шотландцев, и король потребовал, чтобы шотландские представители немедленно пожаловали в Лондон. Когда же они отказались повиноваться, он счел это неповиновение, как факт, который мог оправдать войну, ведь король не расставался с мыслью о войне.

Парламент собрался, но очень мало кто был настроен против шотландцев, большинством голосов было решено не обсуждать двенадцать статей субсидий, которые потребовал король для военных расходов, пока король не ответит на вопросы членов парламента. Они составили длинный список нарушений, в которых обвиняли Его Величество и министров, и потребовали, чтобы они были ликвидированы. Король разгневался и распустил парламент после трех недель работы. Но ему все равно были нужны деньги, и он снова начал выжимать их из духовенства, продавать патенты и монополии, увеличил размер акцизного налога. Кроме того, он потребовал, чтобы Лондон дал залог в сумме двести тысяч фунтов. Это была огромная сумма. Сначала он потребовал от олдерменов[25] представить ему списки горожан, которые могут подписаться на определенную сумму. Но как он их ни торопил, они представили только одну пятую требуемой суммы. Он также взимал налоги с судоходства, налоги на обмундирование для солдат, не могу перечислить, какие еще налоги и отчисления. Отец сильно страдал от подобных поборов и постоянно ходил с кислым лицом. Мало кто решался противостоять королю в открытую, все повиновались ему из-под палки, никто не торопился выполнять его приказания. Снова отца обязали послать на войну троих солдат — двух прежних и еще одного бывшего портного. У него сильно ухудшилось зрение, и ему помогали всем миром, так что от него с радостью избавились, хотя и сочувствовали беднягам, будто их посылали на плаху. Они тянули с отъездом, наконец за ними из Оксфорда прислали сержанта, и он увез их силой.

В мае Мун с другими офицерами был вызван из Гааги, где он был в то время, он получил чин лейтенанта, и ему в командование был отдан отряд пехотинцев из «добровольцев» — они должны были отправиться в Шотландию. Многих солдат его роты послали на войну в качестве наказания за их пуританское усердие, и потому в пути на север ему с трудом удавалось сохранять в их рядах дисциплину. Они врывались в церкви, и если им там что-то не нравилось, то они наводили там «порядок», случалось, даже разрушали алтарь, вытаскивали на середину церкви столы для причащения, из которых архиепископ Лод делал алтари в восточном пределе, забирали свечи, которые, как они заявляли, горели напрасно, рвали стихари на носовые платки.

Шотландцы уже знали, что против них что-то готовится, снова собрали армию и с молитвой установили лагерь на прежнем месте. Все было готово к середине августа, королевские солдаты продолжали продвигаться к границе. Это были плохо вооруженные и голодные люди, которых никто не ждал в Йоркшире и в других северных графствах. Там год назад они попортили столько прекрасных пастбищ, воровали зерно, свиней, птицу, награждая хозяев тумаками и проклятиями.

Отлично подготовленная шотландская армия не ждала, пока король распорядится атаковать Эдинбург. Они перешли Твид у Коулдстрима, неся за плечами рюкзаки с овсом и вошли в Англию. Их сопровождала артиллерия, и у солдат было достаточно мушкетов, правда полуголые горцы вместо мушкетов были вооружены луками и стрелами, на них не было кольчуг, потому что им было тяжело тащить их на себе, да и толку от них во время сражения было мало.

Это было действительно странное вторжение — солдатам не разрешали грабить и насиловать, они вели себя как примерные хористы во время торжественной процессии, они говорили, что пришли помочь их товарищам по несчастью в Англии, которые подвергались опасности потерять свободу и их притесняли в религии, как и самих шотландцев, и что они ничего у них забирать не станут — ни цыпленка, ни даже кувшин эля, а если что и возьмут, то только за деньги. Они выражали надежду, что англичане поймут их стремление установить справедливые и равноправные отношения между двумя странами.

В четырех милях от Ньюкасла на южном берегу Тайна было поставлено несколько тысяч королевских солдат, чтобы шотландцы не могли там пройти, но когда они показались, то выяснилось, что ни одна армия не собиралась начинать битву первой, потому что между двумя нациями отсутствовала вражда с тех времен, когда прадед короля, шотландский король, погиб при Флоддене. {21}

Всадники противников поили своих коней в одном и том же ручье, хотя стояли на противоположных берегах. Но вот пьяный английский стрелок разрядил свой мушкет в шотландского офицера, и перемирие было нарушено. Раздались звуки выстрелов шотландской артиллерии, снаряд выпускался каждые три минуты, и англичане отступили от первой линии вырытых окопов. Тайн там был мелкий, и шотландцы вброд перебрались через ручей, а англичане отступили еще за одну линию окопов. Те эскадроны англичан, что не отступили, увидев, что остались одни и почти окружены, тоже отошли назад, потеряв около шестидесяти человек. Шотландцы имели огромное преимущество, ведь у них была артиллерия. Орудий у них было гораздо больше, чем у нас, и стреляли они лучше, у них были очень опытные канониры. Кроме крупных орудий, у шотландцев было также множество портативных небольших опасных орудий не длиннее четырех футов. Это было их собственное изобретение, и орудие могло заряжаться снарядами в два или три фунта весом и поражало все живое насмерть на расстоянии трехсот шагов.

Шотландцы начали двигаться по дороге в Ньюкасл, а рота Муна пришла оттуда в Йоркшир за два дня до того. Мун говорил, что на улицах Ньюкасла творилось нечто невообразимое. К атаке никто не был готов, его солдатам пришлось срочно укреплять фортификации, которые местами пришли в непригодность. Солдаты трудились без отдыха день и ночь. Но потом отряд Муна получил приказ все бросить и отойти, потому что дело было полностью проиграно. Лошадей не хватало, они все оставили врагу. С трудом добравшись до Йорка, они быстрым шагом двинулись назад. Шотландцы, к счастью, не стали их преследовать. Они заняли графства Нортумберленд и Дарем, захватили все шахты и запасы угля, отчего приуныли купцы-угольщики Лондона, домашние хозяйки и булочники, которые без угля — как без рук. Но шотландцы старались не мешать торговле и завоевали благодарность за это. Мун остался без всего, только то, в чем был. Мун не мог вернуть свои сундуки, только через несколько месяцев получил назад один.

Работники Форест-Хилла дезертировали и по очереди возвратились домой как раз к Рождественскому пудингу со сливами. Наш констебль обвинил их в дезертирстве, но мой отец поговорил с ними, они ему рассказали, что их офицеры удрали и ни разу не выплатили полагающиеся деньги, их кормили впроголодь. Так что отец оправдал их. Два бездельника вернулись к пьянству, а у портного глаза стали видеть лучше, потому что он долго не занимался шитьем; и отец посоветовал ему стать лесорубом, что тот и сделал.

Помещики — наши соседи — были настроены против шотландцев, но еще сильнее они презирали английских предателей. Всем было прекрасно известно, что те, кто ненавидел епископов и не любил короля, радовались продвижению шотландцев.

Шотландцы вынудили короля обратиться к парламенту, он не посмел им отказать, и парламент был созван. Это был тот же самый парламент, о котором писала в первой главе. Его членом был сэр Роберт Пай Старший. Конечно, остатки того же парламента до сих пор работают в Вестминстере — уже двенадцать лет, они там натворили много и хорошего и плохого. В те дни парламент был благодушно расположен к шотландцам, хотел, чтобы они оставались в Англии до тех пор, пока не будет подписан благоприятный для двух стран договор. Большинство членов парламента не возражали, что приходится платить восемьсот пятьдесят фунтов в день, пока шотландцы остаются в Англии, и поэтому королю пришлось подчиниться воле парламента. Но остатки английской армии оставались в Йорке, армию пока не распустили, и еще нужно было платить солдатам. Но англичанам деньги поступали не так регулярно, как шотландцам. Затем члены парламента озаботились своей безопасностью тем, чтобы сохранить парламент на долгие годы, они отменили суды, служившие тогда инструментом власти короля. Парламент восстановил право граждан не платить налоги без ведома парламента, отменил все монополии и патенты и наконец ограничил власть епископов.

Мун оставался с остатками армии в Йорке, они были вконец деморализованы, у них не было денег, и он там оставался до Рождества 1641–1642, когда, как опять же я написала в первой главе, моя крестная тетушка Моултон подарила мне дневник в белой кожаной обложке. Теперь, наконец, я дошла до начала повествования, до этого слишком спешила, теперь обещаю больше к началу не возвращаться.

ГЛАВА 6 Я впадаю в набожность, но потом становлюсь прежней

Весной 1641 года, когда я выздоровела от предполагаемой чумы и начала помогать по дому, я впала в депрессию, потому что уже привыкла спокойно лежать в теплой постели и мне совсем не хотелось заниматься скучными домашними делами.

Матушка полагала, что я слишком распустилась во время болезни, и решила, что мне нужно пускать полпинты крови ежедневно в течение десяти дней, чтобы я снова пришла в норму. Транко не удалось меня защитить, и мне пришлось покориться. Потеря крови меня ослабила, и я еще сильнее погрузилась в депрессию. Мой отец пригласил доктора Бейтса, врача из Оксфорда, который решил, что у меня цинга, и прописал полынное пиво и горчицу при каждом приеме пищи, отчего у меня разболелся желудок.

А ведь еще предстояло справиться с весной. Наши поэты делают вид, что весна — это радостная пора. Мне кажется, что они заимствовали это мнение у испанцев и итальянцев, у которых к тому времени уже зреют фрукты, а наши деревья только начинают цвести. Весь пост в Форест-Хилл сильно дул восточный ветер. Этот ветер согласно поверьям плохо влияет на все живое. Наш дом был уже старым, в нем гуляли сквозняки. Примулы задержались с цветением, да они и не радовали меня, потому что рядом со мной не было Муна, чтобы нам вместе собирать цветы, но я не забыла его, и всегда связывала букетики, как он мне показал.

Все усугублялось тем, что приближался суд в парламенте над графом Страффордом. Он был главным королевским советником и самым умным командиром. Его обвиняли в нарушениях и предательстве в Ирландии. Всем было понятно, что он верный слуга Его Величества, ибо если бы он был предателем, почему же его хозяин одобрял его действия? Ведь король не мог совершать ошибок! Но члены парламента намеревались приговорить графа к смерти для острастки других, они не собирались уступать ни дюйма, приговаривая «у мертвецов нет друзей». Никто не верил, что Его Величество позволит приговорить к смерти своего верного слугу, с другой стороны, разносились слухи, что если король станет вмешиваться в действия парламента, то в стране разразится гражданская война. Все повторяли слова членов парламента, разделившихся к тому времени на тех, кто выступал против короля, и на роялистов: «Никто не может сказать, как определить высокого и низкого человека, но мы отличаем высокого от коротышки, когда видим их перед собой. Также неизвестно, сколько тайных проступков делают человека предателем, но если мы увидим предателя, то сразу отличаем его от преданного и честного человека».

Мой отец помалкивал, не выражая собственного мнения, но он всегда говорил заступникам той или иной партии:

— Не стану оспаривать ваши слова, но все дурно пахнет и до добра не доведет.

Тем людям, кто пытался усугубить положение вещей, произнося пламенные речи, он говорил также:

— Полегче, сэр, полегче! Помните, что те, кто раздувает пламя, должны опасаться, что им в лицо полетят искры.

Матушка, урожденная Моултон из Вустера, графства, всегда верного королю, вставала на защиту Его Величества и проклинала «грязных собак и предателей под предводительством этого мошенника Пима». {22}

На Страстной неделе моя тетушка Джонс снова пожаловала к нам с дядюшкой Джонсом, очень суровым человеком, который воспользовался моим плохим настроением и начал беседовать со мной о бессмертии моей душе. Он задавал хитрые вопросы о моей совести, не совершала ли я тяжких грехов, спрашивал, надеюсь ли я, что окажусь среди избранных Богом и т. д.

В нашем доме мы с легкостью относились к религии, так же, как отец относился к обязанностям мирового судьи. Мы делали все, что делали другие набожные люди, и то, что требовал от нас закон: аккуратно посещали церковь, но не больше и не меньше, и никогда не терзали себя размышлениями о бессмертии души. Я даже не знала, что моя душа бессмертна, потому что викарий во время службы редко касался вопросов спасения каждого из нас, он больше рассуждал о щедрой любви Бога и о том, как следует жить добрым соседям, приговаривая: «Братья, как чудесно жить и процветать вместе!»

Он нам часто обещал, что если мы станем жить в смирении, будем помогать друг другу и не станем нарушать законы, то церковный приход святого Николая в будущем станет жить в блаженстве. Все пойдут друг за другом по очереди согласно табели о рангах и доходах, и все станут благословенными ангелами и будут славить Бога в раю.

А дядюшка Джонс говорил мне, что я должна помнить о Создателе, а чтобы не настали плохие дни (как это случилось с ним и моей тетушкой), должна говорить, что не жажду удовольствий. Мне это казалось странным, его слова сильно действовали на меня именно в силу их новизны и необычности. Перед отъездом дядюшка оставил мне две книги: Доктора Сиббса «Сломанная тростинка» и Роберта Болтона «Четыре прекрасные вещи и наставления для лучшего утешения нечистой совести». Эти книги были напечатаны в одном и том же году, а последняя даже повторным тиражом.

«Сломанную тростинку» я так и не смогла осилить, но господин Болтон писал вполне просто и ясно. Он меня убедил в том, что у меня есть совесть и что если я призадумаюсь, то пойму, что она отягощена множеством грехов. Я этого раньше не знала и решила, что мне необходимо покаяться, чтобы я смогла предстать перед Богом с чистым сердцем. Мне казалось, что меня начала окружать аура святости и что впереди появилась надежда, как и обещали эти книги.

Все прошло очень быстро — свет святости рассеялся, и вскоре я вернулась в прежнее грешное состояние, как говорится в Библии, точно пес возвращается на блевотину свою.[26] Я называла себя ужасной с твердокаменным сердцем грешницей и грязным животным. Я перевернула свой дневник и стала писать с конца, тщательно записывая каждый день свои хорошие и дурные поступки. Я всегда четко знала, чего у меня больше — грехов или благородных поступков, еще я записывала свои решения на будущее и смогла ли я их выполнить или нет, Я каялась в обжорстве, потому что обожала сладкое и любила нежную куриную грудку. В тщеславии — у меня было новое платье, пошитое из красного с зеленым ситца, купленного в Лондоне по тридцать шиллингов за ярд. В лени, — потому что я никогда не могла раньше Зары встать с постели, а всегда ждала, когда она оденется и начнет поворачивать ручку двери, чтобы выйти из комнаты. В хитрости и лжи — когда матушка спрашивала меня о чем-то, о чем у меня не было своего мнения, я начинала врать. Еще я часто злилась и возмущалась, когда меня отчитывал кто-то из взрослых, и была жестокой к Транко. Когда меня что-то злило, а я не могла выместить плохое настроение на ком-то другом, и я изливала злобу на Транко, зная, что она меня так сильно любит, что не станет осуждать.

Мне было очень неудобно вести такие записи, потому что я должна была запоминать все грехи, чтобы не забывать к ночи все записать в дневник или же мне приходилось по много раз на дню бегать наверх в нашу спальню, и все по частям записывать в дневник, а для этого следовало отпереть замок, приготовить чернильницу и перо, все записать, посыпать песком и подождать, пока чернила высохнут, а затем снова запереть дневник. Таким образом я постоянно находилась в напряжении и не могла радоваться, даже когда у меня был для этого повод. Я считала, что нахожусь на пути к благодати, но не стала пока святой. Чем больше я изучала свою проснувшуюся душу, тем более ужасным мне казалось мое положение. Чтобы бороться с тщеславием, я перестала следить за волосами и стала небрежной в одежде. Матушка заметила, что я стала мало есть. Я вела себя очень тихо и вежливо отвечала всем окружающим, тогда матушка решила, что я совершила нечто ужасное и пожелала этот проступок от нее скрыть. На второе утро моей новой жизни она позвала меня к себе и начала выпытывать, что же случилось, но мне не в чем было признаваться, кроме некоторых мелочей, на которые она не обратила внимания, матушка решила, что я ее обманываю, и начала возмущаться. Я скромно опустила глаза, но не рассказала ей, что готовлюсь к будущей жизни, потому что боялась, что она станет возмущаться еще сильнее.

Моя матушка часто язвительно издевалась над дядюшкой Джонсом, но не в его присутствии и не в присутствии отца. Она смеялась над его ханжеством и пуританством и называла его лисой, потерявшей хвост в капкане, и поэтому начавшей убеждать всех лис, что лучше всем ходить без хвоста, чтобы самому не чувствовать в их присутствии неудобства. Я в то время была тверда в своей вере, мученицей мне мешал стать мой мягкий характер. Мне не хотелось давать моей матушке повода издеваться надо мной, как над ученицей дядюшки Джонса с его нелепой шляпой. Однажды после обеда матушка выследила, как я отправилась наверх, думая, что меня никто не видит. Она тихо вошла за мной следом и заговорила в тот момент, когда я отпирала замочек дневника. Она молча слушала, пока я трепеща говорила ей, что записываю все мои грехи и что эти записи может видеть только Наш Создатель. Матушка громко расхохоталась и рассказала, что она ощущала тоже самое, когда в моем возрасте влюбилась в нашего отца. И что ей становилось легче, когда она записывала в дневнике свои переживания. Кое о чем она писала прозой, но кое-что записывала и стихами. Потом матушка поцеловала меня и снова рассмеялась. Она сказала, что я могу любить кого угодно, но держать все от других в тайне, как это делала она сама, а самое главное, хранить чистоту и невинность, что весьма ценно, все равно, что обладать настоящей жемчужиной, ее не стоило отдавать какому-нибудь смазливому бездельнику, а хранить до тех пор, пока не назреет время для подходящего брака. Еще она сказала, что надеется, что я не выйду замуж за бедного человека, как это сделала она сама, потому что из-за ее приданого он относился к ней с удивительной добротой, но из-за его пустого кошелька ей постоянно приходилось отказывать себе в самых невинных удовольствиях.

Мне хотелось ее прервать и объяснить, что я люблю только Господа Нашего Иисуса, но я промолчала. Мне казалось, что она сочтет это богохульством и к тому же попыткой ее обмануть, она чего доброго выдерет меня за уши. Кроме того, я не могла скрыть от себя, что по-прежнему люблю Муна, великого грешника, что любовь моя очень сильна.

Потом, если случалось, что я не выполню матушкиных заданий, она могла в присутствии братьев и сестер высмеивать меня и мою влюбленность. Она начинала перечислять самых неподходящих юношей и вопрошать:

— Сознайся, дочь, ведь это не он?

Мне становилось неприятно, и я не знала, что мне делать если она упомянет Муна. Чтобы этого избежать, я попыталась его забыть и любить только Бога. Но забыть Муна было не так-то легко. Мои грехи множились, потому что я не могла быть смиренной. Зара изводила меня, беря пример с матушки, но делала она это глупо, как вредная девчонка.

Спустя пять или шесть дней после Пасхи мы вместе сидели в холле и занимались рукоделием, и она внезапно закричала:

— Я знаю, я теперь знаю! Это — мистер Тиресий! Мы его тогда встретили в Вудстоке! Я подслушала, когда ты просила братца Джеймса, чтобы он рассказал тебе все о Тиресий!

Я бросила тряпицу, которую вышивала, налетела на Зару, расцарапала ей щеку ногтями и начала колотить. Зара стала рыдать, но продолжала орать.

— Значит, это он! Это он! Я угадала! Мари сохнет по господину Тиресию!

Я ее так сильно покусала, что Ричард попытался оторвать ее от меня, схватив двумя руками за мои роскошные волосы.

Меня ждало суровое наказание. Я ужасно согрешила, как я записала в дневнике, и если бы брат Ричард, хвала Господу, не проходил в это время мимо и не услышал бы страшный шум, я могла бы убить сестру, которая только хотела подшутить надо мной. Я себя несколько успокоила тем, что записала в дневнике, что соблазн преодолел мой дух и мою любовь к Богу, но с помощью Ричарда мне удалось устоять. Дьявол подставил мне подножку, но с Божьей помощью я встану и буду продолжать борьбу с соблазном.

Когда я это писала, то услышала, как меня зовет Джеймс. Я пошла к нему, брат меня обнял, поцеловал и сказал:

— Сестренка, ты не каталась верхом уже дней десять. Может, поэтому у тебя такое плохое настроение? Без физической нагрузки кровь застоялась в венах, и там накопился яд. Пошли со мной, вместе прокатимся к Ред-Хилл.

Я была ему очень благодарна, быстро переоделась, и мы отправились. У меня срезу поднялось настроение, как только я оказалась в седле. С нами была гончая, она погнала лисицу. Мы отправились за собакой. Лисица бежала к Бекли и бежала довольно быстро. У меня под седлом была крупная гнедая непослушная кобыла. Я на ней в последнее время ездила нечасто, и она застоялась. Она начала скакать, как сумасшедшая, закусив удила, я не могла с ней справиться. Держась за луку седла, я начала молиться Богу, чтобы он меня пощадил, потому что лисица побежала к старому глубокому шурфу под названием Пастушья Яма, по краям шурфа росли колючие кустарники. Лошадь отклонилась в сторону и попыталась перепрыгнуть на узкую тропинку, ведущую к шурфу, но перекувырнулась через голову, а я упала на локоть в болото и совсем не ушиблась. Лошадь нависла надо мной, но не причинила мне вреда, хотя и наступила мне на ноги.

Это было великое чудо, которое, конечно же, следовало отметить в моем дневнике, но когда мы вернулись домой, затравив лисицу, то я узнала, что в мою корзинку для шитья, которую я оставила в холле, попала искра из очага. Огонь испортил вышивку, подкладка корзинки тоже обгорела. Там еще лежала пара красивых кружевных перчаток, завернутых в мягкую бумагу, и другие ценные для меня пустяки — ленты, шелковые нитки; вся корзинка пропахла гарью.

Не слишком ли это было сильным для меня наказанием? Я знала, что Зара видела, как горели мои вещи, но не потушила огонь, а она стала твердить, что ногой не ступала в холл после нашей драки.

Вечером, закончив записи в дневнике, я подчеркнула все двумя линиями, в знак того, что мое пламенное увлечение религией закончилось, потому что слишком долго ждать заветного рая, а когда так много размышлять о грехе, то это приводит к еще большим грехам. Я надеялась, что Бог не станет слишком сильно наказывать меня за подобное решение, раз я не могла ему служить так верно, как господин Болтон, доктор Сиббс и мой дядюшка Джонс, и как они хотели бы, чтобы я служила Ему.

На следующий день я пролежала в постели на десять минут дольше обычного и это доставило мне огромное удовольствие. Я снова стала сама собой. С тех пор я редко брала в руки религиозные писания, потому что они мне напоминали о драгоценном, но удивительно неудобном даре — о моей душе. Мои родные больше надо мной не потешались, а Зара боялась меня разозлить. Родные помнили, в какой я была ярости, когда она мне сказала, что я влюблена в господина Тиресия.

Джеймс рассказал мне о древнем Тиресии, чье имя позаимствовал тот господин. Он мне сказал, что Тиресий был поэтом или пророком в древние времена и что он был слепым. Когда брат отправился в Лондон, то решил зайти в книжную лавку и спросить, не публиковалась ли пьеса Генриха Лойза (В нее была включена поэма господина Тиресия), и его направили по нужному адресу. Брат купил ее мне в подарок.

Я и до этого читала стихи, особенно длинные и милые сказки в стихах Сэмуэля Даниэля {23} и Эдмунда Спенсера, {24} они хранились у матушки, но мне понравилось их содержание, а не их художественные достоинства. Теперь, когда я отказалась от благочестия, мне нужно было как-то освежить свой ум, и я начала читать стихи. Я была в том возрасте, когда считала себя ценителем искусства, и читала уйму книг, которые Джеймс брал у друзей в Оксфорде. Мне очень понравилась книга, где содержался сценарий праздника и пьеса в стихах, поставленная в Вудвике. Мне показалось, что там присутствовала поэзия высокого класса. В этой пьесе упоминались два брата и сестра, которая заблудилась в диком лесу по вине братьев. Колдун по имени Комус с разным пьяным сбродом находит девушку и пытается ее соблазнить, но девушка напоминает им о том, что она чиста и ни один колдун не имеет над ней силу. Комус говорит, что невинность не такая большая драгоценность, но девушка продолжает сопротивляться. Комус дает ей выпить зелье, чтобы усыпить ее. В этот момент появляются братья с мечами и разгоняют свиту подлого колдуна. Остальная часть поэмы посвящена тому, что братьям приходится развеять чары, приковавшие сестру к креслу, они вызывают на помощь фею, она поет красивую песню, и девушка — свободна.

Я была очарована стихами, созвучиями слов, мне хотелось обсудить с кем-нибудь прочитанное. Я спросила Джеймса, что он думает о пьесе. Но поскольку мне очень понравились стихи, я не желала слышать возражений, и попросила брата внимательно подумать над стихами.

Джеймс сказал, что когда он читал поэму, она показалась ему великолепной, но он усмотрел в ней пару удивительных парадоксов. Первый, — поэма показалась ему мозаикой, сложенной из других ранее прочитанных стихов Генриха де Пуи. Это были стихи на латыни, опубликованные в Оксфорде несколько лет назад. Джеймс сказал, что ему дали задание перевести часть поэмы на греческий язык гекзаметром.

Джеймс добавил, что, бесспорно, новый «Комус» превзошел старую поэму. Стихи лились гладко и были красивы. Он также добавил, что с помощью старых понятий в поэме открывались новые истины.

Второй парадокс состоял в том, что после поединка истинной ценности чистоты и невинности и Комусом, Комус потерпел фиаско, но это поражение было нанесено мечом, а не силой разума. Более того, ему больше всего запомнились строки, когда колдун говорит о неблагодарной роли воздержания, и те, в которых он выступил против манеры пуритан жить, «как живут ублюдки природы, а не ее истинные сыны».

И еще Джеймс сказал мне:

— Человек, написавший эти стихи, должен признать — это очень хорошие стихи, тем не менее чувствует себя скованно наедине со своей фантазией и несчастлив в поединке со своим острым умом. Я могу точно сказать, что он не выпускник нашего университета, мне кажется, что от него несет душком Кембриджа. Там они стараются, чтобы рифмы звучали более резко. Можно восхищаться этой поэмой, но любить ее нельзя. И в этом еще один парадокс — как человек может чем-то восхищаться, не любя? Мне больше нравятся глуповатые и спокойные стихи Тейлора, потому что он ничего не скрывает, и его высказывания весьма ясны, хотя он пишет о пустяках. Нет, я не то хотел сказать, ведь нельзя сравнивать поэта и рифмоплета. Не могу точно объяснить свою мысль. Я могу только привести пример: «Non amote, Licini, nec possum dicere quare — Я не люблю тебя, Лициний, но не могу сказать по какой причине».

Джеймс никак не мог остановиться:

— Дорогое мое сердечко, этот человек Тиресий не дает мне покоя. Ты сказала, что там в саду в Энстоуне он поведал, что собирается расправить крылья. Эти слова можно расшифровать следующим образом: действительно разгладить и расправить крылья или же придать крыльям не свое, а одолженное у других оперение. Если он набрал перья, вырвав их из оперения других поэтов, чтобы превратиться в великую бессмертную птицу Феникс, то он делает это настолько хитро и искусно, что когда оправляет оперенье, эти перья кажутся на нем более красивыми и яркими, чем на прежнем хозяине. Я также могу сказать, что он украл честно заработанный мед из ульев других поэтов и толстым слоем намазывает на собственный хлеб и еще надменно говорит им: «Sic vos non vobis mellificatis, apes — Итак, пчелки, вы собрали мед, но не для себя». Мне кажется, я знаю его секрет — он бешено влюблен в литературную славу, а не в саму поэзию. Но, клянусь, я не могу найти неточность ни в одной его строке, хотя, видит Бог, я очень старался. В нем бушует неспокойный дьявол, и мне кажется, в речах волшебника Комуса он показывает мохнатые копыта.

Я не могла согласиться с Джеймсом. Мне казалось, что «pro» и «contra» невинности находятся друг к другу в строгом балансе и что только меч или принуждение могут изменить баланс в пользу чистоты. Потому что если не будет действовать принуждение закона, то любая женщина может поддаться искушению отдаться первому встречному красивому молодому человеку, который ей понравится. Должна добавить, что нелестные аргументы, которые Джеймс высказывал об университете Кембриджа, показали, что он не был абсолютно объективным в своей оценке. Я стала настаивать, чтобы он мне доказал, что этот поэт плагиатор или простой копиист. Он привел мне десятки примеров, но во всех случаях сходство между старыми и новыми стихами казалось небольшим и случайным. Джеймс, обычно терпеливый и любящий брат, на этот раз потерял терпение и крикнул.

— Господи, дитя, неужели у тебя нет слуха, и ты ничего не слышишь? В его стихах нет ни слова, ни фразы, где бы он что-то не позаимствовал — у Вильяма Брауна из его «Пасторали», а тут Джона Флетчера {25} из его «Пастушки» и еще у Джорджа Пила {26} из «Рассказов старых жен», и так далее, и так далее…

— Нет, я ничего не слышу и не вижу, — сказала я, — это чудесная пьеса в стихах. Что же касается литературной славы, то какой поэт к ней равнодушен? Слава дает ему покровителей и читателей, потому что без них поэт не может состояться, а его стихи остаются запертыми на ключ в шкафу, никто о них не узнает.

— Чем больше поэт стремится к славе, тем меньше он обращает внимания на правду, — заметил Джеймс.

Я начала возражать ему:

— Мне кажется, что поэту совсем необязательно искать правду. Этим должны заниматься философы и святые.

— Сестра, ты совершаешь вульгарную ошибку. Поэзия без правды — все равно что медовый пряник с глазурью.

— Но я обожаю сладкое, — призналась я.

— В этом твоя погибель, — слишком серьезно заметил брат. Он попросил меня не обижаться, а потом спросил, правда ли то, что я влюбилась в автора поэмы, как говорит Зара. Я ему ответила, что он может думать все, что угодно, но мне обидно слышать подобные вопросы. Брат извинился, и мне пришлось его простить. Пусть они считают, что я влюбилась в этого поэта из Кембриджа, а я стану продолжать тайно любить Оксфордского лентяя и солдата?!

Наконец восточный ветер перестал дуть, подул мягкий ветерок с юга, ягнятки на полях подросли, и хотя графа Страффорда осудили за предательство и отрубили ему голову, а король, долг которого был постараться, чтобы с головы графа не слетело ни волоска, испугался и допустил эту расправу, зато страна вздохнула с облегчением — миновала угроза войны. Парламент стремился ввести новые законы и отобрать у короля как можно больше власти, оставить ему только имя и почет суверена. Никто не ожидал, что, уступив один раз, он станет сопротивляться. Шотландцы не складывали оружия, ожидали, когда король сдержит свои обещания.

То лето порадовало богатым урожаем. Заготовили много сена, хорошо уродились ячмень и пшеница, хотя другим фермерам не так повезло, потому что их поля иссушило свирепое солнце. У нас дома в деревне ничего особенного не произошло, кроме того, что два семейства пожаловались епископу Скиннеру, сменившему недавно скончавшегося доктора Бенкрофта на викария. Отец побеседовал с викарием с глазу на глаз. Тот признался в связи с Молли Вилмот, но доказательств порочной связи не было. Моему отцу нравился викарий Джон Фулкер, он был человеком с добрым сердцем, но любил выпить. Отец не стал передавать его в церковный суд, а распростился с ним подобру-поздорову и я не знаю, что потом с ним сталось. Отец выбирал следующего викария очень тщательно, посоветовался с дядюшкой Джонсом и попросил, чтобы тот порекомендовал ему подходящего священника, то есть такого, кто будет послушен парламенту и не станет без нужды выступать против епископов.

Так у нас появился викарий Лука Проктор. Он был высоким суровым мужчиной, любил пресвитерианскую дисциплину и не признавал наших обычных праздников. Викарий Проктор не выступал против епископов, но и не проповедовал милость Бога. Он неустанно грозил нам ужасами и карой, которые могут быть ниспосланы на землю, если мы не станем раскаиваться. Как-то читая проповедь, он сказал нам:

— Братья, я не сомневаюсь, что когда вы видите закат, он вас радует и вы вспоминаете о радости пастухов, идущих домой, а мне алый отблеск напоминает о пламени ада, уготованном грешникам, людям с черствым сердцем, лгунам, неверным мужьям и женам и развратникам.

Маленький ребенок Джона Матади, сидевший позади нас, закричал, и викарий показал на него и промолвил:

— Плачь, дитя, тебе есть о чем плакать! Потому что настанет день, когда будут радоваться бездетные женщины, потому что будут прокляты те, чьи чрева породили детей!

Этим самым он обидел мою матушку, и она вывела своих детей из церкви, так же поступила жена йомена Матади.

Викарий Проктор больше всего любил пуританского поэта господина Джорджа Уитера. Он чаще всего цитировал его стихи. Кстати, Бен Джонсон {27} говорил, что господин Уитер — не поэт и называл его «мошенником и собирателем остроумия и издевательств всех Муз», потому что он писал, чтобы потрафить желаниям толпы. Господин Уитер, ставший офицером в армии генерала Кромвеля, делал прогноз будущего Англии, и эти стихи весьма нравились нашему викарию:

Ответ держать будут флоты, покорные моря и порты —

И укрепленные флоты, армейские дозоры.

Достаток нации, почет, торговли процветанье,

Мечты прекраснейшей полет — сбываются желанья.

Стада в полях, цветы в саду, земля родит на славу,

И нет нужды делить беду меж сильных или слабых.

Правитель горд, народ поет, и молится священник,

Пророк глаголет, мир встает, держать ответ приходит время.

НА СУД ОН ПРИЗОВЕТ НАС ВСЕХ, МЛАДЕНЦЕВ, СТАРЦЕВ —

Вправе сказать мы: «Боже, каждый грех да покарает пламя».

— Да, аминь, аминь, аминь — и так будет всегда, пока вы все не раскаетесь! — кричал наш викарий.

Когда на Михайлов день по приказанию парламента мой отец был должен закрасить или разбить всех идолов, которые находятся в церкви, — будь то изображение, картина или мозаичное стекло, викарий с удовольствием подчинился приказу и решил разбить витражи палкой, но мой отец не разрешил ему, сказав, что какой-нибудь ребенок может наткнуться на осколки и порезаться. Он сам снял витражи ночью и распространил слух, что он их забросил в старый шурф в лесу, вместе с темными картинами, нарисованными на досках, и небольшой старой статуей святого Николая с детьми на руках, и старинный амвон, крытый пурпурным бархатом с красиво вышитыми ангелами в перьях, и старинным покрывалом с вышитым шестикрылым серафимом и другими святыми. Мне кажется, что отец все это спрятал в подвале нашего дома в надежде, что настанет день, когда в стране появится более мягкий парламент и он откажется от глупого строгого постановления. Прихожане очень переживали, когда приказали снять эти старинные красивые украшения и когда узнали, что викарий кривым ножом соскребал со стен фрески, которые мы знали и любили с детства: святой Николай в высокой митре, раздающий пироги маленьким детям, и святой Николай, дающий в ухо еретику Арию. {28}

Прихожане говорили, что теперь город навсегда покинула удача, но они были беспомощны против указа парламента. Затем явились церковные инспектора. Они осмотрели церковь и удостоверились, что все сделано согласно приказу и все старые витражи и картины удалены из церкви.

Викарий Проктор всегда входил на амвон с длинным свитком в руках и конец этого свитка находился у него на правом плече, напоминая топор. Он читал святое писание с суровой интонацией и повторял его дважды. Казалось, он отпиливал его, точно полено, от толстого ствола Библии, а после Проктор гневно смотрел на скамьи, а потом начинал рубить топором. Иногда дрова как бы легко поддавались рубке, и после одного или двух несильных ударов, он разбивал бревно в щепки. Но иногда казалось, что дерево все в сучьях, и он должен сообразить, как это лучше делать и, стараясь изо всех сил, он обливался потом, и используя клинья, наконец добивался конечного результата…

Я помню, как он нам однажды сказал:

— Братья мои, есть новое открытие, и я нашел это чудо в двадцать третьей части Евангелия от Луки, это — двадцать восьмой стих: «Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших». Смотрите, как легко можно поделить эти слова. Весь текст легко распадается на доли, как апельсин из Валенсии. Его можно поделить на восемь отдельных частей или, как говорят дети, восемь небольших свинок.

1. Не плачьте.

2. Но плачьте.

3. Не плачьте, но плачьте.

4. Плачьте обо Мне.

5. Плачьте о себе.

6. Обо Мне, о себе.

7. Не плачьте обо Мне.

8. Но плачьте о себе.

Эти восемь строк напоминают отметки на морском компасе. Четыре главные пункта, и четыре подпункта. Если мы начнем с курса на север, то у нас будет фраза «Не плачьте». Господь нам говорит, чтобы мы не плакали. Кто мы такие и как можем ему не подчиняться? Но нам нужно знать, имеет ли Он в виду наш внутренний духовный глаз или наш внешний плотский глаз, а может, оба? Братья мои, теперь я перехожу с севера к востоку, и хочу вам кое-что добавить. А вы пока послушайте, как Бог приказывает вам сдерживать фонтаны горечи, хотя бы на некоторое время, и не плакать, как это делают дети в горе, а лучше прислушаться к его словам строгого Судии…

Он мог говорить до бесконечности, разрубая чудесные поленья в щепки, которые он потом собирал и завязывал веревкой и взваливал себе на плечо. Народ прозвал его дровосек Лука.

У него была ужасная привычка: во время молитвы он закатывал глаза настолько, что зрачков вообще не было видно и оставались видны одни белки.

Он также странно произносил слова в новой пресвитерианской манере — вместо «Аминь»—«Айминь», вместо «великолепный»—«великколепный» и еще употреблял многие «манеризмы». Когда он произносил проповедь, то всегда ставил на край кафедры песочные часы и говорил ровно час, пока все песчинки не высыпались из верхней части часов в нижнюю. Как-то, на День Всех Святых, он хотел перевернуть часы еще раз, и все начать сначала, но отец воскликнул со своего места:

— Сэр, я чувствую запах гари. Прошу вас извинить меня!

Все собравшиеся в испуге последовали за ним, оставив на кафедре продолжавшего произносить проповедь священника.

Потом йомен Матади спросил отца.

— Ваша милость, вам действительно показалось, что что-то горит?

— Да, сосед, — ответил отец. — Я почувствовал, как в нашей пекарне начали подгорать маленькие мясные пирожки. Если бы проповедь продлилась еще десять минут, они бы превратились в угли.

ГЛАВА 7 Странная история симпатии

Примерно в это время шотландская и английская армии опять были распущены, и Мун, который был капитаном гарнизона в Йорке, отправился в имение отца в Клейдоне, а на второй день после возвращения, это было второго ноября, приехал к нам с нашим соседом сэром Томасом Гардинером Младшим.

Сэр Томас приехал по делу в отношении земель, расположенных рядом с нашими, в Витли, которые купил его отец. И чтобы сообщить нам о своей помолвке с сестрой Муна Кэри.

Я надеялась, что теперь между мной и Муном все будет иначе. Я сильно выросла, мне было столько же лет, сколько и Кэри, которая была уже помолвлена. Кроме того, я многому научилась, следила за своими манерами, я узнала много нового. Но я даже представить не могла, как чудесно пройдет наша встреча.

За ужином нас сидело человек пятнадцать. Нам подали два пирога с гусятиной и три прекрасных пирога с зайчатиной. Их приготовили с очищенным маслом и густым соусом из красного кларета, луковицами, порезанными на четыре части и толстыми полосками сала. За столом сидели люди, любящие поесть. Еще подали испанский салат из холодной поджаренной индейки, тонко порезанной с салатом-латуком, сурепкой и нежными молодыми луковичками.

Разговор начался с сообщения нашего друга сэра Кенельма Дигби о том, что раны следует лечить любовью и сочувствием.

Сэр Кенельм считал, что если порошок его собственного изобретения, состоящий из римского купороса и других слагаемых, прикладывать не к самой ране, потому что смесь была очень ядовитой и разъедающей раны, а к носовому платку или к другому предмету, смоченному в крови раны, или к оружию, которое вызвало рану, то рана залечится от одной только любви целителя, даже если раненый находится в тридцати милях. Сэр Томас весело шутил по поводу нового метода лечения, но Мун, который теперь много знал, прослушав лекции в университете Утрехта, спросил, почему он считает, что подобным образом нельзя вылечить человека. Римский философ Плиний, {29} заметил Мун, использовал слова «сочувствие», «сострадание» для выражения братского чувства, дружбы, приязни, и это естественно не только для тела и души (если тело сильно страдает, то соответственно страдает и душа), но и в отношении неодушевленных предметов для определения однородности магнита и железа кусочками янтаря, когда их натирают, и древесной золой.

Джеймс сказал, что «симпатия» существует также между одушевленными и неодушевленными предметами, например, между крабами и луной. По этому поводу сэр Томас и наш отец долго спорили.

Мун немного оживился, хотя он и робел говорить свое мнение в таком кругу людей, — а хотел он поделиться своими знаниями об уникальном виде эха. Я видела колоссальную разницу между его скромной манерой рассуждения об эхе и суровой лекцией на ту же тему, которую я как-то выслушала от господина Тиресия в Вудстоке. Мун рассказал о том, как иногда неодушевленные предметы могут задерживать определенный вид эха. Бывает, что некоторые места в церкви отражают определенные ноты органа, а на другие места воздействуют другие ноты. Существуют арки, например, в домике привратника в колледже Брейзенноуз,[27] которые тоже реагируют на определенные ноты. Подобное эхо называется «бомбус». Мун также говорил о том, что бирюза бледнеет, если ее хозяин заболевает, а жемчуг тускнеет, если женщина, которая его носит, начинает грустить.

В этот момент моя мать, которая была типичной Моултон, и ее не волновало, что и перед кем она говорит, воскликнула:

— Черт побери, капитан Верне, да этот секрет известен каждой домашней хозяйке. Как иначе она сможет защитить домашнюю птицу против нашествия лис? Она дает птице поклевать легкие лисицы, и они считают себя с ней родственниками, лиса начинает проявлять к ним симпатию и не ест их, даже если умирает от голода. Если нахальный слуга спускает штаны прямо у кухонной двери, чтобы помочиться, а не бежит в отхожее место, потому что на улице идет дождь или темно, тогда утром, если никто не признается в вине, мы касаемся этого места раскаленной кочергой, и Боже ты мой, вы бы умерли от смеха, если бы увидели, как набедокуривший вдруг начинает пронзительно кричать и хвататься за обожженное место!

Когда все перестали смеяться, мой отец рассказал о странном эксперименте, произведенном Талиакотиусом, профессором хирургии в университете в Болонье в Италии, и сэр Кенельм подтвердил, что все им сказанное, — правда. Один джентльмен потерял на дуэли кончик носа, этот кусочек никак не могли найти, чтобы прикрепить на место, профессор сделал жертве новый нос, вырезав кусок плоти из ягодиц кучера. Он пришил этот кусок к остатку носа и вырезал две ноздри для дыхания, нос прекрасно служил джентльмену, и, казалось, что он хорошо прижился. Но как-то джентльмен почувствовал, как кончик носа начал дрожать, а потом онемел и начал гнить. А случилось это, потому что кучер погиб, и нос тут же отпал.

Но Муна было нелегко отвлечь от темы столь легкомысленными замечаниями. Он спокойно и вежливо заявил, что муж и жена будучи в союзе, скрепленном на небесах, тоже составляют единую плоть, а часто единый дух, и таких случаев ему известно великое множество. Жена может сидеть наверху в комнате и думать про себя: «Какая я рассеянная, я собралась шить, но со мной нет наперстка. Наверное, оставила его на полке в гостиной!» Муж в это время выпивает вместе с гостями, вдруг встает и начинает извиняться перед гостями.

— Простите, господа, моей жене понадобился наперсток, но она не хочет нам мешать, я, с вашего позволения, отнесу ей наперсток наверх. — И покидает комнату.

Матушка насмешливо заявила, что это удивительно внимательный муж, жаль, что она не вышла замуж за подобного человека, который мог бы читать ее мысли.

— О, Нэн, — воскликнул отец, — с чего ты взяла, что я не такой человек? Конечно, я все ощущаю, но не всегда мне удобно нестись к тебе с наперстком, веером или молитвенником. Дорогая, в последние пять дней я был в Оксфорде, и пока я шел по Хай-стрит, я увидел, как в дверях своей лавки стоит продавец тканей и показывает леди удивительно красивый французский бархат кремового цвета, а на нем изображен прекрасный рисунок из золотых цветов. Цена по две гинеи за ярд.[28] И я ясно услышал твой голос: «Дик, Дик, прошу тебя, купи мне пять ярдов этого восхитительного бархата. Он совсем не дорогой». А я тебе громко ответил: «С удовольствием, любовь моя, если бы у меня были деньги!» Продавец лавки был очень удивлен, а леди оскорбилась, потому что она решила, что я обращаюсь к ней.

Матушка в долгу не осталась. Она поклялась, что ни за что не станет с ним спать в одной постели, пока он ей не подарит этот материал. Ей также хотелось купить этот бархат, как беременная жаждет, например, вишни, ей в этом никто не может отказать.

Это отступление не могло свернуть Муна с выбранной дороги. Он не собирался менять тему и рассказал нам о любви с первого взгляда. Это была история о том, как в одном из парижских садов молодой джентльмен, никогда прежде не влюблявшийся, встретился с юной француженкой, которая до этого тоже никем не увлекалась. Они взглянули друг на друга и почувствовали, что их притягивает друг к другу, как магнитом, настолько сильно, что хотя в это время в саду была тетушка девушки и там же присутствовал старший брат юноши, они бросились друг другу в объятия и начали целоваться. Они были, как во сне, и поняли, что страстно влюбились друг в друга.

Матушка опять решила подпустить шпильку.

— Ничего себе страсть! — воскликнула она и захохотала, как безумная. — Интересно, не заразились ли этим недугом тетушка девушки и старший брат молодого человека? Ведь всем известно, что в вечернее время люди нередко заражаются зевотой. Так, может, они превратились в животное о двух спинах[29] среди кустов роз? Нет, капитан Верне, если у девушки нет выдержки и приданого, то для нее подобное положение может стать весьма опасным. Может, кто-то нам расскажет о настоящей антипатии, и мне кажется, что всем будет интересно послушать подобный рассказ.

Джеймс рассказал нам случай, который он назвал «антипатическим бомбусом». Он прощался с аспирантом Королевского колледжа в Кембридже. Он должен был во время второго занятия читать в церкви послание Святого Павла Коринфянам, слова о милосердии. У него был очень звучный голос, и как только он начал говорить, сиденья в алтаре начали издавать какие-то странные звуки, арки завибрировали, балки застонали, пол заходил под ногами, а юный чтец был поражен и испуган. Он быстро перелистал страницы, решив, что этот шум был протестом против слов святого Павла, а к нему не относился, и начал читать рассказ о виноградниках, но снова поднялся страшный шум, и директор колледжа поднялся с места и воскликнул:

— Ради господа Бога, сэр, прекратите, иначе на нас рухнет крыша, и мы все погибнем!

Потом сэр Томас рассказал нам следующую историю об уже умершем кузене его отца, весьма привлекательном мужчине из Бристоля, приехав в другой город, он встретился с ирландкой потрясающей красоты. Они так сильно возненавидели друг друга, что им ничего не оставалось, как только пожениться и в таком состоянии постоянно мучить и обижать друг друга, поженились они через месяц.

Ричард спросил, как сложилась у них семейная жизнь? Сколько времени им удалось провести в обществе друг друга?..

— Шестьдесят три года, — ответил сэр Томас. — Они никогда не изменяли друг другу. Она не делала этого, потому что не желал с ним расставаться, чтобы ему не было хорошо в присутствии другой женщины. Он не изменял ей, так как знал, что каждая ночь, проведенная с ним в одной постели, была для нее несчастьем. Самое ужасное для них было то, что у них было много общего, и часто совпадали мнения. Эта парочка никогда не спорила о религии, или о моде, или по поводу управления хозяйством. Они всегда улыбались в присутствии другого и были спокойны, напоминая опытных дуэлянтов, или великих враждующих суверенов. Муж умер первым, а вдова сделалась неутешна при мысли, что ему удалось вырваться из ее рук, и последовала за ним через два дня. Их похоронили вместе, а их многочисленное потомство оплакивали их, как самую добропорядочную пару в Бристоле.

— Конечно, любовь и ненависть ходят под руку, — заметил Джеймс. — В особенности это заметно в лицах весьма чувственных. Я имею в виду, что невозможно сказать: было ли эхо в королевском колледже «симпатизирующим» или наоборот, стонали ли сиденья или крыша от радости или возмущались тем, как читал святое писание этот новый аспирант, а также невозможно разобраться в случае этой непримиримой парочки — была ли в их пламенной страсти любовь или ненависть.

— Хорошо сказано, Джеймс, — промолвила мать. Она к тому времени приняла парочку чарок медовухи, — потому что если не считать наши бессмертные души, мы такие же животные! Взгляните на скотный двор: когда петух Шантеклер начинает топтать курицу, и когда ласкает ли он ее, и когда долбит ей голову клювом. А наш кот Том, когда ухаживает за кошкой, какую песню ей поет? Это песня любви или ненависти? А как он ее царапает и кусает! Дочери мои, не смотрите так смущенно! Ева была моей пра-пра… бабушкой, она в таком же родстве с вами, а мужчины сначала ходили на четырех ногах, как и женщины. Неважно, кого вы возьмете себе в мужья, плоть есть плоть и согласно логике сэра Томаса симпатия равна антипатии, и вам следует помнить одно: у джентльмена должно быть состояние и не должно быть долгов и оспы. Джентльмен должен быть благородным, предпочитать удар шпаги удару кулака. И если он ложится в постель пьяным, тем лучше! Вам следует избегать разгульных младших сыновей и разжалованных капитанов. Обращаюсь к тебе, Зара!

В этот момент Зара строила глазки Муну, а я вся кипела от бешенства.

— Заруби себе на носу, если выйдешь за такого типа, то можешь когда-нибудь оказаться на чердаке где-нибудь в Вестминстере, больной и бедной, и свора сопливых детей будут тянуть тебя за юбки и вопить, чтобы ты им дала хлебушка! А твой муженек в этот момент будет пить в пивной за углом, проиграв твою серебряную ложку и кружевной передник.

Мун мило улыбнулся шуточке матушки, но сказал:

— Сударыня, вы не можете отказывать мне в симпатии к одному из ваших домочадцев. Может, я и разжалованный капитан, но мне обещано место в войсках, которые в скором времени поплывут в Ирландию. Кто знает, может быть, когда-нибудь я получу высокий чин и стану богатым человеком?

— Мой храбрый воин, вам придется подвергнуть испытаниям вашу симпатию! — воскликнул отец. — Сильно подумайте о ком-то или о чем-то, может здесь найдется девушка, симпатизирующая вам, и она подумает о том же.

— Дайте мне полминуты, чтобы сосредоточиться, — сказал Мун. — Итак, дамы, помогите мне, потому что я кое-что задумал. Скажите по очереди, о чем я думал.

Матушка, предположила, что он думает о болонских колбасках, моя кузина Арчдейл решила, что об ирландской гончей, сестра Зара — об иве, а сестра Анна — о белом облаке, и когда пришла моя очередь, слова вылетели у меня изо рта почти помимо моей воли.

— Это болт на церковной двери.

Мун был поражен, когда я произнесла эти слова, но сказал нарочито грустно, что ни одна из нас не угадала и что мы все были к нему антипатично настроены. Он сказал, что подумал о религиозной книге, которую его брат Ральф прислал ему во Фландрию. Он изучал книгу в Йорке несколько месяцев, она называлась «Четыре лучшие вещи», но он не помнил фамилии автора.

Мне хватило ума промолчать, но мое сердце сильно забилось. Я прекрасно знала, что автором книги был господин Болтон, и конечно, имя «Болтон» из его воображения было перенесено ко мне в голову, я прочитала ребус по поводу «болта» на церковной двери! Мун тоже все понял, потому что скрыл фамилию автора.

Разговор еще продолжался, матушка была весьма скабрезно настроена, сэр Томас — игриво, Мун был вежлив, отец — добродушен, Джеймс — весьма серьезен, Ричард — скушен, а потом мы перешли к десерту, который, как всегда осенью, был лучшим блюдом нашего ужина — винздорские груши, мушмула, яблоки из Гринхастинга, Кентский пеппин, греческие орехи, фундук, марципан, засахаренные айва и чернослив, приготовленные в виде фигурок людей и животных, и сладкие вина Греции и Португалии.

И вдруг задул ужасно холодный ветер с Запада — к нам прибежал помощник отца. Он извинился перед гостями, а когда отец спросил его, в чем дело, воскликнул:

— Ваша милость, с почтой из Лондона пришли неприятные новости, касающиеся Ирландии.

— Ирландия, — повторил отец. — Что за черт, какое отношение ко мне имеет Ирландия? У меня там нет ни денег, ни земель, ни родственников, только родственники моей матери, которых я никогда не видел. Что мне до Ирландии! Нет, сэр, если бы вы мне сказали, что что-то случилось в Уэльсе…

Матушка приказала продолжать и не обращать внимания на шуточки его милости, и он рассказал нам, что стало ему известно о подстрекательстве Рори О'Мура, который торжественно поклялся поддерживать Ковенант, опротестовал верность королю Карлу и неприятие парламента и собрал армию в тридцать тысяч человек и жестоко расправился с шотландскими и английскими жителями. Армия уже захватила весь Ольстер и, наверное, к этому времени захватила Дублинский замок и Пейл. Короче говоря, вся Ирландия была потеряна, потому что две тысячи пехотинцев и тысяча всадников не защитят Дандолк и Дрохеду и те города, что оставались не захваченными. Ирландцы решили отомстить за прежние унижения, когда земли их отцов были захвачены и разорены шотландцами и англичанами.

Служащий рассказал о тысячах людей — женщин и детей в графстве Тайрон, которых раздевали догола и убивали, сжигали заживо в разграбленных домах, изгоняли в трясину и болота, бросали в реки, чтобы утопить. Всех поверг в ужас рассказ о восемнадцати шотландских младенцах, повешенных на крюках. Одного толстяка-шотландца убили, а из его жира сделали свечи для алтаря. Рассказывали о человеке, из которого, пока он был жив, вырезали полоски мяса, а в рот засовывали горячие угли. Такие зверства происходили не только в Ольстере, но и в Конноте и Лайнстере. Служащий продолжал перечислять новые жуткие подробности, пока мой отец не сказал ему, что на десерт с нас достаточно, и служащий ушел.

Мы помолчали и помолились, а затем сэр Томас презрительно заметил:

— Если бы они не обезглавили графа Страффорда, с нами не произошли бы эти страшные вещи. Милорд Эссекс, назначенный на его место, носа не показывал в Ирландии, а его помощники — просто тряпки.

Матушка сказала:

— Ну, капитан Верне, если вас пошлют в Ирландию, надеюсь, вы проявите себя лучше, чем в кампании против шотландцев… Но сдается мне, парламент пошлет туда тех же самых шотландцев, они станут таскать для них каштаны из огня, помните, как Эзопова обезьяна использовала для этого кошачью лапу?

Отец добавил:

— Очень плохие новости, большие раздоры ждут страну, а нас — повышение налогов.

Мун промолчал, а потом сказал, что ему рано утром надо быть у отца в Клейдоне, оттуда он отправится за назначением в Лондон. Он сказал, что ему этого очень не хочется, ведь мистер Пауэлл пригласил его погостить у нас.

Через несколько минут сэр Томас и Мун покинули нас, и у меня не было возможности переброситься хотя бы словечком с Myном наедине, потому что сэр Томас был все время рядом с ним. Я чувствовала, что его ко мне необычайно тянет. Я чувствовала это, как всегда ощущает женщина, когда мужчина в нее влюблен. Я ужасно злилась на мать за то, что она так бесцеремонно разговаривала с Муном. Мне хотелось сказать ему, как мне жаль, что ему предстоит отправляться на войну, а нам так и не выпал случай поговорить наедине. Но я ничего не успела, только постаралась избежать церемонии прощания у ворот, где все домашние собрались пожелать ему удачи и просить отомстить этим мерзким волкам из Ирландии.

Я надеюсь, что когда Мун заметит, что меня среди них нет, он поймет, что я не могу стоять и махать ему рукой или платком, потому что боюсь не сдержать слез.

Должна сказать, что это настоящее чудо: мы не обменялись за все время его визита ни словечком с глазу на глаз, он лишь поздоровался со мной, спросил, как идут занятия гитарой, а я что-то небрежно бросила в ответ, а еще раз мы с ним заговорили, когда угадывали его мысли. Но я прекрасно понимала, что все его рассуждения по поводу симпатии душ, хотя он и обращался к отцу, матери и всем остальным, были обращены только ко мне одной, потому что нечто важное притягивало наши души друг к другу.

Я извинилась и рано отправилась спать, но заснуть не могла, написала в дневнике проклятья против папистов, пресвитерианцев, арминиан и всех остальных религиозных фанатов ортодоксальных и раскольников, кто многие годы во всей Европе, а теперь и на наших островах вонзали Христов меч один другому в животы. Именно из-за них Мун должен был идти на войну как раз в тот момент, когда мы поняли, что любим друг друга. Потом я задремала, мне снились ужасные сны, а когда я проснулась, то услышала, что церковный колокол густо отбивал полночь. Звонил Большой Том, колокол церкви Христа. Зара спала рядом. Я даже не поняла, проснулась я или нет, тихо встала, оделась в полутьме, у меня в голове зазвенели слова «Болт на церковной двери». Я почувствовала, как что-то толкает меня из дома, хотя вся похолодела, хотела узнать, отперта церковная дверь или нет.

Внизу на меня заворчала старая собака, спавшая у огня. Я держалась поближе к стене и успокоила ее словами «Это я — Мари, дружище». Пес подошел и в темноте лизнул мою руку. Я прошла мимо кухни, где у очага спала, завернувшись в одеяло, кухарка, и вышла через кладовку во двор. Там болт открывался без шума, и я очутилась во дворе, где было очень тихо. Я шла медленно, стараясь не выходить из тени. Я двинулась к церкви, и вдруг послышался резкий крик совы. Она сидела на куче хвороста. При этих звуках я вздрогнула и побежала домой. Мне казалось, что с моих глаз спала пелена, а когда пришла в себя, то стояла у двери кладовки.

Я тихо повернула ручку и толкнула дверь, но она не поддавалась, тогда я толкнула сильнее. Дверь загрохотала, но я не смогла ее открыть, хотя она легко открывалась даже в дождливую погоду. Я решила, что пока меня не было дома, кто-то сошел вниз и задвинул болт на двери. Я подошла к другому концу дома и очутилась в саду и стала бросать камешки в окно спальни, чтобы разбудить Зару. Но хотя я раза три или четыре попала в стекло, она не подошла к окну.

Я разозлилась и сказала себе:

— Чего я боюсь? Неужели нужно бежать от крика совы? Я не могу войти в дом и лечь в постель, значит следует пойти и закончить дело, ради которого я вышла. Мари, ты должна вернуться в церковь и не бояться сов, летучих мышей, злых Духов, разных привидений и злых зверей, других страшилищ, которые прячутся в церковном дворе в этот час среди кустов остролиста и туи.

В этот момент я опять стала, как околдованная, потеряла страх и смело отправилась вниз по дороге, пока, наконец, передо мной предстала церковь святого Николая. Она как бы вырастала из темноты. Я подошла ближе и различила колокольню и висящие на ней два колокола. Они выделялись даже на фоне темного неба. Я начала тихонько напевать песенку о колоколах: «Мы вдвоем! Нас двое!»

Отворив калитку, я прошла между кустами остролиста к церковной двери. Рядом на скамейке сидел Мун, закутанный в плащ. Видимо, он ждал меня довольно давно. Мун ничего не сказал, а сразу крепко обнял меня. Сколько времени мы оставались в объятиях друг друга, я сказать не могу. Потом меня начала пробирать дрожь. Мне казалось, что я распадусь на кусочки от сильной дрожи, хотя Мун тесно прижимал меня к себе.

— Вы знаете, болт на дверях не заперт. Давайте войдем внутрь, спрячемся от холода. — И он повел меня внутрь.

Мы пошли к каморке звонаря, и я громко запела, как в экстазе: «Мы вдвоем! Нас двое!»

Мун взял трутницу и зажег принесенный с собой фонарь. Мы прошлись по рядам сидений в церкви и собрали подушечки, на которые преклоняли колени во время молитвы и соорудили из них что-то вроде сидения. Мун прикрыл меня плащом, и мы начали шепотом разговаривать.

Это не была обычная болтовня влюбленных, как можно было бы подумать из-за странных обстоятельств, предшествовавших нашей встрече, и святости места, в котором мы находились. Кроме того, у нас было мало времени. Мне казалось, что мы беседовали не на обычном языке, на котором говорят все люди в нашей стране. Наши речи состояли из фраз фантастичных, свойственных только нам, и любой, кто нас подслушал бы, решил бы, что общается двое китайцев.

Мы целовались и ласкали друг друга, но он не воспользовался моей покорностью и не овладел мной. А мне в тот момент было все равно. Мы парили на крыльях любви, поднявшей нас над плотскими желаниями и погрузившей в полное блаженство. Такое блаженство может описываться в Библии, где говорится, что в Небесах не существует брака и более близких отношений. Еще одна странность — мы не обсуждали его поездку в Ирландию, мою разлуку с ним. Мы не говорили о нашей следующей встрече или о том, что станем обмениваться письмами и каким образом это можно будет организовать. Нас не интересовали подобные земные дела. Мы говорили лишь о нашей любви и о том, как было трудно вынести прошедшие месяцы. О любви и колоколах. Потом я спросила Муна:

— Мун, скажи мне, какие самые лучшие четыре вещи?

Мун спокойно ответил мне:

— Это Мари и Мун, Альфа и Омега! Их можно поменять местами: Альфа и Мун, Мари и Омега.

Я уже сообразила, что Альфой и Омегой назывались два колокола над нами, и это были символы начала и конца Времени, взявшего в свои объятья моего Муна и его Мари.

Когда, наконец, начало светать и проступили длинные ряды скамей, нам стало ясно, что пора расставаться. Мун сел и сказал серьезным тоном:

— Дорогая, начинается день. Если мы останемся здесь дольше, у нас могут быть неприятности.

— Уходи и оставь меня одну, — сказала я, — я не могу сразу отправиться домой. Я останусь здесь до завтрака, а потом вернусь, а если матушка меня о чем-нибудь спросит, я ей скажу, что встала очень рано, пока еще спала Зара, и пошла в церковь, это будет почти правдой.

Мун снова поцеловал меня, но не смог произнести ни одного слова, разрываемый противоречивыми чувствами: до следующей встречи нам придется помучиться, но она все равно состоится. Он на секунду зажег фонарь, чего, как потом оказалось, не следовало делать. Но нам было нужно разложить по местам подушечки. Затем я подошла к двери и выглянула. Город еще спал. Я вернулась, мы поболтали о разном — о моей сестре Заре и о его коне, которого он привязал в роще, и о том, как сейчас холодно.

Мун снял с руки кольцо, посмотрел на него, а потом снова надел.

— Мари, нам не следует обмениваться какими-то вещицами на память. Просто вспоминай обо мне, и я стану делать то же самое. Тебе известно, что мое сердце принадлежит тебе, а твое — мне.

— Я отдаю его тебе на тысячу лет, — подтвердила я.

— Нет, хотя бы в два раза больше. Начальные буквы наших имен — Мун и Мари — это «ММ», так по латыни обозначаются две тысячи лет. Даже две тысячи лет — не такой большой промежуток между Альфой и Омегой.

— Это будет только началом нашей долгой дружбы, — ответила я смеясь и протянула ему руку. Он не стал ее целовать, а крепко сжал и пристально посмотрел на меня.

Затем Мун повернулся и вышел из церкви, надев на голову шляпу с длинными перьями.

Я села на наше обычное место в церкви и начала молиться, если это действительно можно назвать молитвой, потому что я ни о чем не молила Бога, а только благодарила Его от всего сердца. Вскоре я услышала, как по дороге скачет конь, но он следовал в противоположном направлении от того, куда следовал Мун. Конь проскакал мимо церкви и затем топот копыт замер вдали. Я поняла, что это не Мун, поднялась с колен, а мое сердце пело: «Мы вдвоем! Нас двое!»

Я была уверена, что сердце Муна пело ту же самую песню.

ГЛАВА 8 Я попадаю в немилость

Мун, наверное, доскакал до Витли, когда я услышала шаркающие шаги на тропинке, ведущей к крыльцу. Я постаралась скрыться за экраном и сильно пригнулась между рядов, собираясь продолжить молитву. Мне не хотелось, чтобы меня прерывали. Это был пономарь Нед. Он прошел мимо меня к колоколам и начал звонить. Сначала шли отдельные медленные удары, и звучал только колокол, который Мун называл Омега. По этим звукам можно было догадаться, что колокол звонит по новопреставленным покойникам, о которых уже сообщили пономарю. Я поднялась с колен и спросила его, кто умер, пока Нед продолжал звонить, и он мне ответил, что это старая матушка Кетчер. Ее нашли в пруду у мельницы. Мне стало тяжко от этих звуков, казалось, колокол вызванивал: «Смерть! Смерть! Смерть!», а между каждым ударом была огромная пауза. Я в ужасе выбежала из церкви. Я бежала к калитке, начала ее открывать, чтобы быстрее отправиться домой, когда между кустов остролиста показался мужчина и схватил меня за плечо.

Я вскрикнула от ужаса, но, обернувшись, увидела, что это наш новый викарий Лука Проктор. На нем был ночной колпак и какой-то рваный плащ. В руках он держал кривой нож для рубки сучьев.

— Значит, это вы — мисс Мари Пауэлл, — сказал он.

— Доброе утро, викарий, — сказала я, приходя в себя. — Вы пожаловали сюда в ночном колпаке и с ножом, чтобы подрезать кусты остролиста? Продолжайте работу, хотя она и не по сезону, но уберите свою руку с моего плеча, старый пьяница!

Но он сильнее сжал плечо и спросил меня.

— Где ты была, женщина?

— Сэр, должна признаться, что я действительно женщина, но если бы вы не были так пьяны, то вели бы себя прилично и не стали бы со мной так грубо обращаться. Ну, да ладно. Я молилась в церкви. Мне не терпелось сходить туда и помолиться. Дверь была открыта, и я вошла.

— Где твой фонарь? — спросил викарий.

— У меня его нет, я пришла без фонаря и свечки.

— Я видел свет в северных окнах церкви всего полчаса назад, — заявил викарий. — Я в тот момент встал, чтобы впустить кошку. Накинув на себя что попало под руку, — я подумал, что в церкви воры, и я схватил нож, подошел к крыльцу. Заслышав голоса, я спрятался в кустах. Потом из церкви вышел молодой щеголь, но я увидел у него шпагу и не посмел к нему приблизиться, я стал ждать, когда церковь покинет дама. Пономарь вошел в калитку и не заметил меня. Я шепотом его позвал, чтобы предупредить об опасности, но он — глух и не услышал меня. Пономарь вошел в церковь, Господь уберег его, ему не причинили никакого вреда. Он стал звонить в колокола. Если в церкви никого больше не осталось, то можно решить, что вы и молодой щеголь были там вдвоем, когда я увидел свет в церкви.

— Сэр, вы можете думать, что вам угодно, но если вы обнаружите, что в церкви что-то испорчено или пропало, прошу вас, не вините в этом меня. Вам следует винить только ваше пьянство, потому что вы не задвинули болт, когда уходили из церкви вчера. Я же вам уже говорила, может, вы позабыли об этом из-за пьянства, я рано встала и пришла в церковь, чтобы помолиться. Пономарь видел, как я молилась, стоя на коленях на нашем обычном месте, и он вам это подтвердит, вот и все, что я могу вам сказать.

Но священник заставил меня вернуться вместе с ним в церковь, угрожая мне ножом, нашел там фонарь, забытый Муном, который стоял в углу. Викарий потрогал его: железо фонаря хранило тепло.

Он назвал меня шлюхой и закатил глаза, как это делают актеры во время представления. Викарий сказал, что я осквернила церковь, использовав ее для свидания, и что за подобный грех мне уготовано вечно гореть в аду.

Я была вне себя от возмущения, когда он начал говорить со мной в подобной манере, подхватила фонарь и стукнула ему по голове. Но викарию удалось увернуться от удара. Фонарь задел нож и разбился. Он назвал меня сварливой мегерой, фурией и вавилонской ведьмой. Пономарь слышал эти обвинения и был до того изумлен, что застыл на месте, даже пропустив время, чтобы снова начать звонить.

Я вырвалась и побежала к дому. Двери были открыты, я вошла и услышала шум приготовлений к завтраку. Мне встретилась парочка слуг и показалось, что они странно посмотрели на меня, но ничего не сказали, а только поздоровались. Я поднялась в спальню. Еще не было восьми часов. Мне нужно было привести в порядок волосы и одежду. Зара лежала в постели и жевала бисквит.

Сестра сказала мне:

— Мари, что с твоими волосами, откуда ты пришла?

— Из церкви, — сказала я.

— Ты давно ушла из дома? — хитро, как кошечка, поинтересовалась Зара.

— Колокол звонил по матушке Кетчер, — сказала я, пытаясь отвлечь сестрицу. — Она утонула в пруду у мельницы. Как ты думаешь, она сама утопилась?

— Что ж, вполне возможно, — тихо захихикала Зара, — а может, ты ее толкнула. Ты всегда задумываешь что-нибудь странное. Тебя так давно не было в постели, что ты за это время могла бы утопить десяток старух!

Я подбежала к постели, держа в руках тяжелую щетку для волос с длинной ручкой, и сильно стукнула Зару по голове, а она попыталась скрыться под одеялом. Я стала бить ее по локтям и коленям, колотя по покрывалу, и предупредила сестрицу, что если она скажет еще хоть одно слово, я вытащу ее из-под покрывала за уши и стану выкручивать ей руки, пока она не вымолит пощады. Мне никогда не удавалось договориться с Зарой, мне всегда приходилось драться с ней или угрожать ей. Вот сестра Анна была хорошей, ее можно было умаслить словами и поцелуйчиками, Анна была на два года моложе Зары.

Я переоделась, умылась и привела в порядок волосы, потом спустилась вниз, вошла в столовую и поздоровалась с родителями, которые, к моему облегчению, приветствовали меня, как обычно. Они беседовали с дядюшкой Джонсом из Стендфорда. Он пришел незадолго до меня и рассказал, что встал очень рано, чтобы отправиться по делам в Бекли, и там застать какого-то джентльмена. Он успел, правда, отправился не позавтракав и сейчас умирал с голода, вот и решил заехать к нам.

Дядюшка продолжал подробно говорить о каких-то пустяках, а родители отвечали ему односложно, потому что у нас существовало правило не болтать за завтраком. Потом дядюшка заметил:

— Когда я рано утром проезжал мимо вашего дома, в миле отсюда, в полумраке чуть не наехал на идущего мне навстречу джентльмена. Он меня обругал, и я его узнал, правда никак не мог вспомнить его имя. Теперь я его вспомнил. Это был студент из Магдален Холл, которого я встретил у вас четыре года назад. Этот молодой человек, младший сын королевского знаменосца, настолько плохо занимался, что ему пришлось покинуть Оксфорд. С тех пор он здорово вырос и стал больше похож на мошенника.

При этих словах матушка насторожила уши, как гончая:

— Вы имеете в виду Эдмунда Верне? — спросила она.

— Да, именно его, — воскликнул дядюшка Джонс. — У него длинные кудри, крупный нос и грустный вид.

— Как странно! — сказала мать. — Он был у нас вчера днем в компании сэра Томаса Гардинера, но через час после ужина, то есть в восемь часов он с нами грустно распрощался — ему предстоит ехать на войну с Ирландией — и отправился в Каддестон с сэром Томасом.

Дядюшка Джонс задумчиво откашлялся и сказал:

— Он такой легкомысленный парень, что вполне мог после того, как распрощаться с вами, остановиться в пивной, как следует напиться и начать играть в кости. Если он проиграл все деньги и даже коня, то когда наступил рассвет, ему пришлось отправиться домой пешком.

Джеймс начал возражать:

— После того, как капитан Верне отужинал в нашем доме, он не мог пойти в пивнушку и покинуть сэра Томаса, чтобы тот один продолжил путешествие, а самому пить и играть в кости с нашими деревенскими олухами. Я не могу этому поверить! Дядюшка Джонс, вы его с кем-то спутали. Я часто замечал, когда человек покидает какое-то место, он оставляет после себя что-то вроде иллюзии или видения, а это видение обращается к другому человеку подходящего роста. Так, мне три раза казалось, что я вижу дядюшку Киприана Арчдейла на улице Вестминстера, и каждый раз я ошибался. Но в четвертый раз это был действительно дядюшка Киприан, хотя я думал, что он находится у себя в Витли, потому что он редко выезжает оттуда.

Я почувствовала, что покраснела, у меня разгорелись уши при упоминании Myна, отодвинула в сторону тарелку с холодной олениной и не стала есть сладкие груши. Я низко наклонила лицо над стаканом. Услышав, как Джеймс пытается объяснить ошибку дядюшки Джонса, я смогла перевести дыхание, потому что вскоре дядюшка Джонс перестроился и начал обсуждать другую печальную тему, а именно, страшные дела, творящиеся в Ирландии.

Я потихоньку молилась, чтобы викарий, который побаивался моего отца, платившего ему зарплату, не пришел к нам с жалобой, и надеялась, что он также прикажет молчать и пономарю. Он назвал меня шлюхой, не имея никаких доказательств, кроме собственного грязного воображения — за это его не похвалят обитатели поместья. Кроме того, он был виноват в том, что дверь церкви оставалась незапертой, это говорило не в его пользу. Короче говоря, он был тоже глубоко в грязи. Что касается Зары, то я надеялась, что смогу с ней справиться. Меня волновало только одно — чья рука заперла за мной дверь кладовки. Я подумала, что это могла быть кухарка, которая услышала, как дверь хлопает на ветру, и ей пришлось подняться и запереть дверь, а потом она снова легла спать. Если так, то мне следует ее поблагодарить, потому что если бы не запертая дверь, я вернулась бы в постель, и Мун ждал бы меня на крыльце до утра и уехал, не повидав.

Я попросила позволения встать из-за стола и отправилась наверх, Зара как раз спускалась вниз. Мне пришлось тихонько предупредить ее, что если она расскажет кому-нибудь, что я встала спозаранку и отправилась в церковь, я ее удушу во сне, потому что я не желаю, чтобы кто-то знал, что я думаю о спасении души и о святости.

Зара нахально посмотрела на меня и сказала:

— Я все расскажу кому захочу, потому что если ты стараешься спасти свою душу, то открыто в этом признаешься и простишь меня, что бы я ни творила против тебя. А что касается того, что ты меня удушишь, то как ты будешь молить Господа о спасении души, если станешь убийцей собственной сестры?

— Это мое дело, — повторила я. — Зара, не распускай язык или я тебя все-таки придушу ночью.

На этой ноте мы расстались, и я отправилась в курятник, а затем в сыроварню.

В одиннадцать часов Транко позвала меня домой.

Я видела, что она плакала, и у нее подбит один глаз. Она была очень взволнована и, всхлипывая, воскликнула.

— Деточка моя милая, сударыня срочно требует вас в гостиную.

— Что стряслось, Транко? — спросила я.

— Наш викарий, Дровосек Лука пришел к вашему отцу в гостиную и стал жаловаться на вас. Я не знаю, в чем там дело, но он принес с собой поломанный фонарь, а за ним плелся Нед, пономарь. Он его привел в качестве свидетеля. Я не могла подслушать в чем дело, потому что в прихожей ждал управляющий, которому нужно было срочно поговорить с вашим папенькой, он, слава Богу, подслушивал, подождал и ушел. Затем его милость позвал вашу матушку. Она пришла из кухни, и мне было слышно, как там разговаривали на повышенных тонах, а громче всех кричала ваша матушка. Потом она выскочила и стала звать Зару. Та быстро прибежала, голоса стали еще громче, послышались звуки ударов, и Зара начала кричать. Потом загремел голос викария, он что-то начал громко проповедовать. После этого сударыня снова вышла. Она была ужасно злой и, увидев меня рядом с дверью, ударила меня, обвинив в том, что я подслушиваю. Она послала за вами: «Найди эту нахальную сучку-лисичку, мою дочь Мари!»

Я насухо вытерла руки, сняла передник, аккуратно его сложила, лихорадочно обдумывая, что я стану говорить. Потом я быстро побежала к дому, а Транко — за мной по пятам.

Я ни в чем не была виновата и никого не боялась, даже собственную мать, хотя не исключено, что меня высекут, да так, как прежде никогда не секли. Я прошла по холлу, приблизилась к двери гостиной, и вдруг мне показалось, что Мун тихонько говорит мне на ухо: «Мы вдвоем, любовь моя, вдвоем! Альфа и Мун, Омега и Мари. Пока мы едины духом, нам никто не сможет причинить вреда. Помни, что нас двое!»

Мне сразу стало легче, я сделала глубокий вдох, открыла дверь и вошла.

Первой заговорила мать. После того, что мне рассказала Транко, для меня было полной неожиданностью, что мать обратилась ко мне нежным и любящим тоном. Я поняла: как бы она ни злилась на меня, ее главной заботой было защищать меня ото всех, как свое чистое и невинное дитя, даже если бы меня поймали на месте преступления. Я не знаю, как в других графствах, но у нас в Оксфордшире девушка, потерявшая девственность, никогда не смогла бы выйти замуж, если бы даже за ней давали огромное приданое.

Матушка напряженно рассмеялась и сказала:

— Мари, дорогая, наш новый викарий говорит отцу ужасные вещи о тебе, и посмел назвать тебя шлюхой!

Слова матери подсказали, как мне нужно реагировать.

— Два старика в Библии обвиняли Сусанну в таком же грехе, но потом оказалось, они оболгали ее. Меня ничуть не удивляет, что этот мошенник посмел прийти к вам с подобными обвинениями, ведь он сам безобразно разговаривал со мной сегодня утром. Сударыня, я благородно не стала вам на него жаловаться, но коли он решил защититься, выдвинув против меня лживые обвинения, я вам расскажу, как все было на самом деле. Я очень рано проснулась, и мне захотелось сходить помолиться в церковь. Я оделась, спустилась вниз и вышла в сад. Подойдя к церкви, я обнаружила, что церковная дверь была не заперта, вошла и начала молиться. Я была наедине с Богом, нам никто не мешал, и я не могу сказать, сколько времени я там находилась. Потом пришел Нед, наш пономарь и начал звонить в колокол, по новопреставленным, а я продолжала свою молитву. Потом по дороге проскакал всадник, наверное, это был дядюшка Джонс, я очнулась, спросила Неда, по ком звонил колокол, а он мне ответил: «По матушке Кетчер, утонувшей в пруду у мельницы». Я ужасно расстроилась, выбежала из церкви и подбежала к калитке. И там викарий, как разбойник, прятался в кустах, неприлично одетый, он схватил меня за плечо и начал угрожать мне садовым ножом. Будучи пьяным, он назвал меня гулящей девкой, и, схватив за руку, притащил в церковь. Там он взял фонарь и ни с того, ни с сего начал трясти фонарем у меня перед носом. Затем поморщился и заявил, что фонарь еще теплый. Потом он обозвал меня исчадием Вавилона, это может подтвердить честный пономарь Нед, который при этом присутствовал. Я сильно испугалась, решив, что он сошел с Ума, и стукнув его по голове фонарем, убежала.

— Да, Дик, — заметила мать, — уверена, что ваш «святой» Лука на самом деле ужасный хулиган. Я была против того, чтобы отсылать нашего милейшего Джона Фулкера, который нам верно служил в течение четырнадцати лет, и его любили все прихожане.

Тут вмешался викарий.

— Джон Фулкер! Джон Фулкер! Вы только послушайте эту женщину! Всем известно, как он вел себя: не вылезал из пивной и волочился за бабами. Это был волк в обличье пастыря. Он был ядом для своей паствы, хуже мухомора, комнатная собачка папы, несчастная, вонючая. Во время службы он провозгласил, что тот, чье колено не станет преклоняться во имя Иисуса, будет постоянно болеть! Ваша милость, ваша дочь пытается представить себя чистой и непорочной Сусанной. Но Сусанна оказалась невиновной, потому что старцы, обвинявшие ее, постоянно противоречили друг другу. Здесь же совсем другое. Я собственными глазами видел перед рассветом, что в церкви горел свет, его было видно через северные окна нашей церкви. Я быстро побежал туда и спрятался в кустах. Я слышал голоса внутри. Затем из церкви вышел молодой щеголь со шпагой в руках, он жутко ругался. Я позволил ему уйти, потому что у меня с собой был только садовый нож, и он отправился по дороге к Витли. Потом пришел Нед и начал звонить в колокол, а я ждал в кустах, и наконец из церкви вышла ваша дочь. Она побежала, ее одежда была в беспорядке. Я ее вежливо остановил, а она стала меня грязно обзывать. Сударыня, что это такое, как не распущенность? Разве ваша вторая дочь, мисс Зара, сама не сказала нам, что ее разбудили камешки, стучавшие по окну, и это было после полуночи, и она слышала, как какой-то мужчина что-то тихо сказал, и потом она снова заснула, но еще раз проснулась перед рассветом и обнаружила, что ее сестры в комнате нет?

Я сразу поняла, какой ветер прихлопнул дверь кладовки. Мне стало ясно, что моя хитрющая сестрица не спала, когда я уходила, тихо отправилась вниз за мной и из вредности заперла дверь, а теперь лгала, чтобы спастись от наказания.

— Заре часто снятся странные фантазии, — заметила я. — Могу поклясться перед Богом, что никакие щеголи не швыряли мне в окошко камешки в полночь, а если и швыряли — я все проспала. Теперь мне придется защищать себя против ваших обвинений, как это делал Сусанна. Но ей было легче, потому что у нее был защитник, и он сбивал с толку стариков перекрестным допросом, а мне придется защищаться самой. Скажите, если кто-то швырял камешки в мое окошко в полночь, а я встала и ушла, каким образом дверь, через которую я ушла, снова оказалась заперта, и ставни тоже были закрыты? Я уверена, что если расспросить слуг, то ни один из них не скажет, что дверь была открыта, или что ставни не были закрыты. А вот дверь церкви была открыта, церковь вообще плохо охранялась с тех пор, как к нам пожаловал этот человек.

Отец утвердительно покачал головой и сказал:

— Обратите на это внимание, господин Проктор! Хорошо сказано!

Поддержка отца придала мне бодрости и уверенности, я ведь не сказала ни слова лжи, хотя утаила много правды. Зато оба свидетеля лгали — Зара, когда она сочиняла о мужском голосе, а викарий — говоря о том, что Мун выскочил из церкви со шпагой в руке и со страшными ругательствами. Так преподобный старался скрыть свою трусость, и еще он соврал, что мое платье было не в порядке, так что теперь я чувствовала, что мне не обязательно выкладывать всю правду. Я обратилась к отцу:

— Да, сэр, я поднялась очень рано и слышала, как на кухне уже начинали разжигать огонь. Дверь во двор была открыта, потому что кухарка на ночь выпускает во двор собак. Как иначе я вышла бы из дома незамеченной? Может, в темноте выпрыгнула из окна?

Викарий ничего не смог на это возразить, но спросил меня о том, как в церкви оказался фонарь.

Я спокойно ответила:

— Сэр, мне кажется, что на этот вопрос должны отвечать вы, а не я. Если церковь оставалась открытой всю ночь, то за это время оттуда вполне могли украсть святые дары и сутаны, оставив вместо них куски железа и старые тряпки. Что же касается моей одежды, то вы, старый мошенник, уже забыли, как толкали и тянули меня? Может, викарий Фулкер и посещал пивные, просто он любил людей, а это гораздо лучше, чем пить в одиночку, как делаете вы, накачиваясь бренди и другими крепкими напитками!

Мой отец вовремя меня остановил, боясь что я «переборщу» и испорчу эффект лишними обвинениями. Не знаю, что он говорил викарию, меня уже не было в комнате, но уверена, что он его сильно отчитал за незапертую дверь, за то, что он был пьян и безобразно вел себя со мной, пригрозил, что если не будет вести себя осмотрительнее, потеряет приход.

Наша матушка начала было свирепо нападать на викария, но отец остановил ее и сказал, что ей следует быть такой же милосердной, какой была я, хотя викарий и попытался поставить под сомнение мою девичью скромность и невинность. Но матушка продолжала на него нападать и начала грозить ему всяческими карами, пока отец не заставил викария поклясться, что тот ничего не скажет ни единой живой душе, и даже отречется от своих слов. Нед все время стоял рядом и молча крутил в руках шляпу. Он дал такое же обещание.

Мать и отец прекрасно понимали друг друга и играли свои роли в данной комедии без всяких подсказок. Конечно, они понимали, что нет дыма без огня. Им было ясно, что невозможно уволить викария, потому что тот станет жаловаться моему дядюшке Джонсу, рекомендовавшему его в наш приход, а дядюшка Джонс встретил Муна рано утром на дороге. Если сопоставить рассказ викария и дядюшки Джонса, то они совпадут с точностью до миллиметра, и тогда всем нам будет очень плохо!

Я знала, что когда мать заговорит со мной наедине, она не станет ни улыбаться, ни называть меня своей милой дочкой, ведь она не очень верила в мою невиновность. В общем-то, она была не так уж не права. После обеда матушка повела меня в свою комнату, заперла за нами дверь, а потом сказала:

— Мари, ты прекрасно защищалась, но я не могу тебе сказать, что поверила всем уловкам, к которым ты прибегла в споре с викарием. Да, ты его аргументированно обвиняла, моя смелая девочка! Но ты сама знаешь, насколько ты распущена, об этом известно и мне, и твоему отцу! Ты хитро убежала из дома ночью и провела всю ночь с капитаном Верне на полу церкви. Я уверена, что ты лишилась невинности, и если Бог не будет к тебе милостив, то через девять месяцев у тебя появится ублюдок, который тебя окончательно погубит. А пока я собираюсь тебя жестоко избить, да так, как еще не делала ни разу в жизни!

Она ждала моего ответа. Я пристально взглянула ей в глаза и сказала:

— Сударыня, вы — моя мать, только поэтому я не выцарапаю вам глаза за гнусные обвинения. Я не спала с капитаном Верне прошлой ночью и вообще не спала ни с одним мужчиной, и слава Богу, не потеряла невинность! Я так же чиста, как наша малышка Бетти. Я могу в этом поклясться самой страшной клятвой. Что касается порки, если желаете, то можете этим заняться. Только помните, когда я в слезах и в крови выйду из вашей комнаты и меня увидят наши домашние и поймут, как вы на меня разозлились, то все решат, что я действительно шлюха, как вы меня обозвали, а если меня будут называть шлюхой, то вас — сводницей.

Мать задумалась и, поняв, что я права, сказала:

— Клянусь Богом, король Генрих очень плохо поступил, когда разогнал монастыри! Если бы в Минчин Корт сохранился монастырь, дочь моя, мы нашли бы для вас келью, вы бы там жили и замаливали грехи. Господи, ну что делать матери у испорченной, лишенной невинности девицы?! Скажите мне, что? Ни один джентльмен не захочет взять ее замуж, а из-за нее станут страдать сестры и вся семья. Мари, сколько беды ты навлекла на всех нас!

— Я вам говорю, не теряла я невинность! — возмутилась я. — Подождите, я дам клятву на Библии в том, что пока я была в церкви, из нее не выходил никакой мужчина с обнаженной шпагой в руках. Второе, Зара бесстыдно врет, когда говорит, что какой-то мужчина бросал камешки в окно нашей спальни. Третье, я не получала никаких вестей от капитана Верне, пока он вчера сам не приехал в наш дом, и я с ним не разговаривала наедине, пока он был у нас в доме, вам об этом прекрасно известно. Четвертое, я встала рано и отправилась в церковь помолиться, а не по сговору с капитаном или с кем-то еще, я могу продолжать и повторять свои слова сто сорок четыре раза, пока они не окажутся разрубленными на мелкие кусочки, как это делает наш Лука Дровосек.

Потом я разрыдалась и воскликнула:

— Мамочка, я говорю вам правду и только правду. Поверьте мне, я не лгу!

Мать меня пожалела, и хотя понимала, что я от нее что-то скрываю, но она знала, что викарий был не прав, назвав меня шлюхой.

Матушка поцеловала меня и погладила по голове, а затем сказала, чтобы я продолжала заниматься делами, как будто ничего не случилось. Она снова стала со мной разговаривать ласково, как всегда, и еще добавила, что надеется, что злые языки перестанут молоть всякую чушь.

Я вытерла слезы, вежливо поблагодарив матушку, покинула комнату.

Но вскоре, хотя матушка продолжала ко мне относиться хорошо, на меня начали странно поглядывать слуги в доме, а когда я шла по улицам нашего города, горожане тоже смотрели на меня и перешептывались. Сплетни пошли гулять по городу, видно, викарий со временем расхрабрился и, хлебнув в пивной горячительных напитков, поделился кое с кем из прихожан. Конечно, неизвестно, что именно он им говорил, но слухи начали распространяться со скоростью лесного пожара. Мне было наплевать, что обо мне болтают, потому что меня согревала любовь Муна, наплевать на косые взгляды. Но мне было жаль отца и мать, они ведь тоже пострадали из-за меня.

В следующее воскресенье весь приход с нетерпением ждал конца службы и причащения святых даров, ждал, что викарий не позволит мне коснуться Чаши во время причастия, но они были разочарованы, потому что викарий вежливо поднес Чашу к моим губам. Я видела, как сильно он волновался.

Как-то за неделю до Рождества Джеймс встретил господина Ропьера (того самого, что плохо обошелся с бедным скрипачом), когда он ехал из дома сэра Тимоти Тайррелла, где он гостил. Джеймс вежливо с ним поздоровался, но Ропьер насмешливо заявил ему:

— Я слышал, что ваша мамаша теперь каждую ночь приковывает вашу шуструю сестрицу Мэри к постели амбарным замком!

Он поехал было вперед, но Джеймс поскакал за ним и, схватив за сюртук, сволок его с седла на землю, затем спешился, поднял молодого подлеца, дал ему по уху и воскликнул:

— Бери меч, подлец, и давай сразимся!

Но из этого ничего не вышло, потому что когда Ропьер оглянулся и убедился, что вокруг никого нет, он насмешливо заявил, что не собирается сражаться с младенцем! Джеймс обозвал его мошенником, еще раз съездил по уху и дал пощечину так, что у Ропьера вылетел зуб, потом сел на коня и уехал. Джеймс рассказал о случившемся мне, а Ропьер молчал: ему было стыдно.

Рождество на этот раз не было веселым для Англии. Погода была ужасной — выпало много снега и стояли жестокие морозы. Чума свирепствовала в Лондоне весь год, уносила каждую неделю двести или триста человек. Споры между королем Карлом и парламентом настолько разгорелись на день святого Стефана, что на улицах Вестминстера произошло кровопролитие, {30} и офицеры короля размахивали шпагами перед возмущенными толпами народа и подмастерьями в синих фартуках.

Для меня это Рождество было очень грустным, я пыталась сделать вид, что мне весело, чтобы показать, что мне наплевать на шепот, оскорбления и неприязненные взгляды, но, конечно же, я все это замечала, потому что не была ни слепой, ни глухой. Не стану подробно перечислять все укоры и оскорбления, не хочу вспоминать такое. Я жалела, что мы с Муном не подарили друг другу что-нибудь на память. Мне хотелось, чтобы у меня было хоть что-то, чего я могла бы касаться как свидетельства того, что ночь, проведенная в церкви, не была плодом моей больной фантазии.

Еще я очень тревожилась, не зная, где сейчас Мун. Может, он все еще в Лондоне или уже успел добраться до Ирландии? Но почему-то мне чудилось, что он до сих пор в Англии, потом я узнала, что чутье мне не изменило. Его отряд до Рождества задержался в Вестчестере, в начале нового 1642 года прибыл в Дублин.

ГЛАВА 9 Рассказ о Джоне Мильтоне

Новый год начался так же плохо, как закончился старый. Король продолжал возмущаться парламентом, который выступил против двенадцати епископов, обвинив их в предательстве. Епископов посадили в тюрьму, «как сообщников архиепископа Лода», и теперь на воле оставалось только шесть епископов, но нашего епископа Скинера среди них не было. Его Величество мог уступить парламенту во всем, но ведь его епископов лишили мирской власти, с этим он смириться не хотел. За два дня до моего шестнадцатилетия, то есть 4 января 1642 года, король вне себя от гнева явился в палату общин, заседавшую в часовне святого Стефана, в сопровождении отряда примерно в четыре сотни вооруженных людей. Они попытались захватить пятерых членов парламента, среди них мистера Джона Пима, лидера партии страны и эсквайра Джона Хемпдена, родственника сэра Джона Пайя и самого богатого джентльмена во всей Англии, обвинив их в предательстве. Эта выходка оскорбила благородных мужей и, кроме того, все были заранее предупреждены о том, что к ним явится король, так что ничего из этого демарша у Его Величества не вышло, он заглянул в зал заседаний и, увидев, как он выразился, что птички упорхнули, недовольно извинился и удалился.

В те дни все печатные станки работали на полную мощность, потому что печаталось множество памфлетов на горячую тему — нужны или нет епископы, а так как король твердо решил поддерживать епископов, стали обсуждаться следующие вопросы — «Суд или страна» и «Король и Парламент». Но до сих пор в открытую сражались только по менее важным вопросам. Брат Ричард как-то привез из Оксфорда целую пачку памфлетов, написанных в поддержку точки зрения короля. Семь памфлетов были сшиты вместе и шли под единым названием «Некоторые рассуждения, написанные разными людьми и обсуждающие старинные и новые методы управления церковью». Должна признаться, что я не стала читать эти статьи, да и позже я не осилила их до конца. Но у нас в доме часто возникали по этому поводу острые споры. Отец и Ричард поддерживали эти статьи и говорили, что они хорошо написаны и в них верные мысли. Дядюшка Джонс и викарий были настроены решительно против, считали, что они проникнуты идолопоклонством, а наша матушка говорила, что с ее точки зрения в них слишком мало идолопоклонства. Мать была протестанткой и считала, что ее конфессия — золотая середина между папистами и пуританами. Моултоны и Арчдейлы отказались от папизма, потому что он перестал быть модным, подобно огромным шляпам и большим накрахмаленным оборкам, но в глубине сердца наши родственники тяготели к папизму.

Как-то к нам приехал дядюшка Джонс и бросил на столик в холле тонкую брошюру с памфлетом, крикнув нам:

— Этот памфлет дороже всех ваших визиток вместе взятых.

Мой отец в то время отбыл по делам в Тейм и, кроме Ричарда, в доме не было взрослых мужчин, только небольшой хихикающий с толстыми щечками медлительный священник по имени Роберт Пори, которого пригласил к нам погостить Ричард. Дядюшка Джонс сказал, что памфлет чудесно написан и начал зачитывать отрывки из него. Памфлет назывался «Почему синод выступает против прелатов».

Автор выступал за сторонников пресвитерианской дисциплины в церкви, которая господствует у шотландцев, отрицал тот факт, что только епископы охраняют церковь от раскола и что если их лишить власти, то сразу появятся бесконечные еретические и независимые секты. Он писал, что если они действительно охраняют церковь от раскола, то только потому, что действуют отупляюще на души людей, а это можно сравнить с тем, что паралич охранит человека от дрожи и судорог, боли и ран, и человек перестанет ощущать тепло и холод. Автор заявлял также, что епископы виноваты в восстании ирландцев, потому что они духовно иссушили ирландцев и те стали мстить англичанам за то, что епископы не заботились об их душах.

— Подобный стиль, — заметил Ричард, когда дядюшка Джонс прочитал несколько выдержек, — более поэтичен и красив, чем стиль других авторов, мне кажется, что автор напоминает искусного ювелира, пытающегося изготовить орудия, но не может удержаться и украшает затейливой чеканкой обычные орудия войны.

— Все равно, — заметил дядюшка Джонс, — если из этого оружия выпустить пулю, то она убьет противника. Почитай и посмотри, какие дыры он пробивает в рассуждениях архиепископа Эндрюса и архиепископа Ашера из Армага. Тот, кто попытается спорить с этим молодым человеком, — ведь он еще молод, — сразу увидит, что преуспеть в этом трудно.

Ричард взял брошюру, прочитал несколько отрывков и кивнул в знак согласия. Затем поблагодарил дядюшку и сказал, что посмотрит написанное вечером. Но викарий Пори, увидевший краешком глаза имя автора, воскликнул:

— Клянусь Богом, я знаю это имя почти также хорошо, как и мое собственное. Мы с автором вместе учились в школе святого Павла, а затем в Кембридже в Крайст-колледж. Там мы жили в одной комнате и прошли весь курс обучения вместе, а затем тоже вместе отправились в университет в Оксфорд, чтобы получить ученую степень. С тех пор наши дороги разошлись. Могу поспорить на двадцать фунтов против сломанного фартинга,[30] что это тот самый человек — Джон Мильтон!

Дядюшка Джонс захотел выслушать информацию, которой обладал викарий Пори в отношении Джона Мильтона. Но отец Пори не желал дальше распространяться на эту тему, сказал только, что в течение пятнадцати лет практически с юношества до периода возмужания они поддерживали дружеские отношения и никогда не ссорились, но, однако же, никогда не были излишне откровенными между собой, расстались с легким сердцем и не переписывались. Викарий не искал встречи с господином Мильтоном, жившим в Лондоне, хотя его дом находился в четырех или пяти улицах от его собственного. Однажды они случайно встретились на улице и просто поприветствовали друг друга.

Господин Пори сказал, что скорее всего привязанности между ними не было и поэтому не счел себя вправе разглагольствовать о господине Мильтоне, хотя он готов ответить на все вопросы.

— Скажите, — спросил дядюшка Джонс, — действительно ли он обладает удивительной эрудицией, как он здесь об этом пишет, или он просто «бумажный червь»?

— Он постоянно читает книги, занимается музыкой и фехтованием, участвует в диспутах. Даже когда ему было всего семь лет, он предпочитал читать, а не играть в шары или во что-нибудь еще. В колледже он с огромным удовольствием перечитал всю библиотеку, так кошка пьет молоко. Лишь шелест переворачиваемых страниц слышался — книги на греческом, датском, испанском, иврите, французском — казалось, что он вкушает небесный нектар!

Дядюшка его спросил:

— Вам приходилось читать его стихи? Он пишет в предисловии ко второй части памфлета, что предпочитает серьезную и умную поэзию и что давно задумал поэму на английском, чтобы принести славу нашему острову. Он мечтает написать что-то воистину прекрасное, чтобы люди всегда его помнили. Но ему кажется, что в наши неспокойные времена было бы трусостью не поднять вопрос о Боге и церкви, чтобы противостоять нападкам врагов. Поэтому ему сейчас придется оставить свое прекрасное уединение и погрузиться в бурное и шумное море споров, а когда бурное путешествие будет закончено и наша страна снова освободиться от «гнета прелатов, ибо под их тиранией ни один свободный, яркий ум не может расцветать», тогда он снова вернется в объятия своей Музы.

— В этом весь Мильтон, — ответил викарий Пори. — Мне довелось читать мало его стихов. Я помню две поэмы на латыни, которые он опубликовал, еще будучи в университете. {31} Одна была элегией, в которой автор грустил о смерти доктора Эндрюса, епископа Винчестера, вторая была посвящена смерти доктора Фелтона, епископа Или. В те дни Джон был убежденным сторонником прелатистов. Если мне не изменяет память, он писал о том, как они прогуливаются «в арийских полях в белоснежном стихаре и золотых сандалиях». И я еще помню красивые стихи о Пороховом заговоре, {32} о том, как Гай Фокс и его друзья-заговорщики, которых соблазнил сам Сатана, вознамерились покончить с королем. Было весьма неприятно читать описание географических мест, где затевался этот заговор. Если мне не изменяет память, поэма напоминает произведения Гийома дю Батраса. Я читал две его поэмы на английском и еще какие-то пустячки.

— Что это были за стихи? — продолжал расспросы дядюшка Джонс.

— Первую поэму он мне сам показал, — медленно сказал господин Пори. — Это была Ода, посвященная утру рождения Христа. Мне кажется, что Мильтон ждал, что я упаду перед ним на колени, ведь он снизошел до того, что позволил мне первому ее прочитать — в последней строке еще не высохли чернила. Поэма была написана весьма гладко. Мне она показалась вариацией веселых рассказов француза Франсуа Рабле, у которого великан-людоед заплакал огромными, как теннисные мячи слезами, когда услышал о рождении нашего Спасителя. Джон изучил все древние легенды и старинные иудейские религиозные книги, чтобы найти там подтверждение того, что ветхозаветные мрачные боги проливали слезы. Но Джон над ними не смеялся, как это делал сумасшедший Рабле. Я ему прямо сказал: «Джон, тебе удалось выправить замысел Рабле», но он рассвирепел, я испугался, что он сделает из меня котлету. Но обычно мы не ссорились, мне пришлось перед ним извиниться и сказать, что я совсем не хотел его обидеть и что я не могу быть объективным судьей поэзии. Он меня простил, но отметил, что «Рабле удалось украсть у меня оригинальную идею, потому что ему повезло — он родился раньше меня, но он испортил все своими грязными французскими добавлениями к измышлениями, но меня это абсолютно не волнует. Рабле для меня ничего не значит, я его презираю и не желаю, чтобы вы мне напоминали о нем».

— И что было потом? — спросил дядюшка Джонс.

— Ну, после этого, — захихикал преподобный Пори, а затем зевнул, — после этого он прятал от меня свои стихи в ящиках стола и всегда откладывал перо в сторону, стоило мне войти в комнату. Но я еще кое-что видел, он опубликовал эту поэму три года назад в книге Obsequies,[31] напечатанной в издательстве «Пресс» университета. С нами в Крайст-колледж учился Нед Кинг, чей отец был важной персоной — в течение трех королевских правлений он оставался министром по делам Ирландии, и Неду указом короля было присвоено звание члена совета колледжа, которое до того было вакантным, а Джон Мильтон считал, что вакансия предназначается для него. Джон очень страдал, когда увидел, что юноша моложе его на пять лет, который учился гораздо хуже его и мог похвастаться хорошими успехами только в верховой езде и игре в теннис, получил это звание. Я не могу сказать, что Мильтон ему завидовал: считающий себя равным любому не может подвергаться уколам зависти. Но тем не менее ему это было неприятно. Для человека, подобного Джону, быть членом совета колледжа не более, чем забава. Но эта игрушка ему не досталась, а ведь он собирался протянуть за ней свою гордую длань. Он не смог с этим смириться. Однажды появился очень скандальный фельетон «Pasquinata», направленный против Неда Кинга, написанный на латыни, его прикрепили к дверям кладовки колледжа. Фельетон был настолько острым и мастерским, что в авторстве никто не усомнился, Джона потихоньку хвалили члены народной партии, которые терпеть не могли Неда, потому что этот, в сущности, безобидный парень пользовался рядом преимуществ благодаря королевской протекции.

Ричард спросил, почему же Мильтон сочинил о Кинге элегию?

— Дослушайте меня, — заметил господин Пори. — Эта поэма была написана на английском. Нед был хорошим игроком в теннис и прекрасным всадником, но он не умел плавать. Однажды он отправился в Дублин по спокойному морю и был недалеко от берегов Уэльса, но его судно налетело на скалу, а у них не было спасательных лодок, и Нед утонул вместе с судном. Он стоял на коленях и молился на палубе. Конечно, он не был простым студентом нашего университета. Многие студенты написали в его память стихи на латыни, греческом и английском языках. Среди примерно двадцати поэтов Кембриджа был и Джон Мильтон, который написал элегию на английском. Мне она понравилась, и я понял, что Джон простил беднягу Неда за то, что тот посмел занять его место и «сидел на его стульчике и пил его вино!». Он оплакивал его в стихах так, будто Нед был его братом или одним из тех двух епископов, о котором идет речь в поэме. Он, можно сказать, увенчал его венком из сладко пахнущих цветов. Но мне все равно кажется, что он никогда не простил королю Карлу, что он подписал мандат Неда. Нет, я не хочу обвинять Джона в отсутствии верности или в предательстве, но ему было очень неприятно, что король обладал властью вмешиваться во внутренние дела колледжа и помешал Джону занять соответствующее место.

— Должен признаться, я полностью разделяю мнение господина Мильтона, — воскликнул дядюшка Джонс.

Преподобный Пори продолжил свой рассказ:

— Мне кажется, нетрудно понять враждебность Джона к епископам. Когда мы начинали учиться в колледже, нашим наставником был господин Вильям Чаппел, и он не нашел общего языка с Джоном. Он называл Джона «высокомерным бунтарем». Господину Чаппелу казалось, что Джон полностью соответствует этому определению, а доказательство — его стихи. Он назвал Джона «высокомерным бунтарем», Джон ничего на это не ответил, лишь насмешливо захохотал, и тогда господин Чаппел схватил линейку, которой он охаживал младших студентов, и хотел стукнуть Джона, хотя уже не имел права это делать, потому что Джон учился на старших курсах, но Джон вырвал у него линейку.

Вдруг преподобный Пори замолчал, потому что рассказал нам больше того, чем собирался сделать, но все продолжал хихикать. Брат Ричард попытался его подбодрить.

— Сэр, вы нам все рассказали весьма объективно, скажите же, что случилось дальше?

— Джона на некоторое время отстранили от занятий в колледже, и господин Чаппел отказался быть его наставником, а без наставника Джон в колледже оставаться не мог. Но он не терял времени зря, и для него нашли другого наставника. Это был господин Тоби. С ним он мог ладить. Когда архиепископ Лод назначил господина Чаппела ректором Тринити-колледжа в Дублине, сделал его епископом Россом, и он стал правой рукой архиепископа в деле насильственного возврата Ирландской церкви к единоверию, мне кажется, это излечило Джона от преклонения перед прелатами и уже в тех стихах о Неде Кинге можно заметить хорошо замаскированные насмешки и выпады против епископов, которые часто были недостойны своего высокого звания и не оправдывали надежд своей паствы. Мильтон подозревал, что епископ Росс помогал бедному Неду занять не принадлежащее ему место.

Дядюшка Джонс обвинил преподобного Пори в том, что тот не совсем объективно представил нам господина Мильтона, но господин Пори начал протестовать и сказал, что он всего лишь пытался все рассказать подробнее и что его принудил к рассказу мой брат Ричард. Ричард начал смеяться и заявил, что надеется, что памфлет, который дядюшка Джонс назвал творением ангелов, не оказался лишь попыткой мести наставнику, который когда-то пытался обломать линейку о плечи студента.

Пока они беседовали, я молчала, делая вид, что прилежно шью у огня, но потом отложила в сторону работу и попросила извинения за то, что вмешиваюсь в разговор. Я старалась обелить господина Мильтона, потому что мне не понравились насмешки Ричарда. Я сказала, что не считаю подспудные мотивы низкими, потому что, если к человеку отнеслись несправедливо, он, естественно, станет рассуждать по этому поводу, и вовсе не обязательно отождествлять инструмент несправедливости с власть предержащими. Если людей обижали или грабили епископов, то каждый обиженный пришел к выводу, что прелатство — негодная форма правления, а если собрать их жалобы вместе, то видно, что прелатство нарушало законы и вызвало общее возмущение против епископов.

— Я сама ничего не имею ни против епископов, — сказала я, — ни против Его Величества. Но если бы сейчас к нам пожаловал епископ и сказал, что я не умею шить и вышивать, и начал бы меня колоть ножницами, или если бы королевский указ предписал, чтобы моя сестренка Бетти сидела за столом вместо меня у очага, конечно, я взяла бы сторону господина Мильтона. Все могут судить о чем-то только по собственному опыту.

Преподобный Пори поблагодарил меня, а потом начал хвалить чувство юмора господина Мильтона.

— Мне приходилось слушать его, когда он был в ударе… Во время фестиваля в парадном зале колледжа, когда ему только минуло двадцать и студенты выбрали его «Отцом», то есть президентом. В тот день он вел философский диспут и выступал на тему «Как спортивные упражнения сочетаются с изучением философии». Я должен вам об этом рассказать. Он был внешне очень симпатичным парнем, очень забавно одевался в самые модные наряды розового или нежно-голубого цвета с широкими рукавами. Мильтон носил шелковые чулки тоже розового или алого цветов, что было против правил колледжа, и обожал свои длинные кудри, на лекциях он медленно расчесывал их костяным гребнем и делал это сначала правой, а затем левой рукой, и наши студенты прозвали его «Леди Крайст-колледжа». Однажды он спросил, как же леди может быть отцом? Он сказал, что древние греки считали, что женщина всегда оставалась верной ее полу, если только ее не принуждал совершать иные поступки Бог, когда он делал из нее мужчину, и точно так же мужчина оставался верным своему полу, если только он, к несчастью, не убивал змею, и тогда, как говорили греки, он становился заколдованным на годы и превращался в женщину, как когда-то случилось с бедным поэтом Тиресией…

Стоило ему произнести имя «Тиресий», я его перебила и спросила, какого цвета были волосы у этого Джона Мильтона — может, светло-золотистыми? А глаза темно-серыми? А нос и подбородок были у него длинными? И еще: не произносил ли он твердое «Р»?

— Да, это господин Мильтон. Откуда вы его знаете?

— Я с ним не знакома, — сказала я, улыбаясь. — Поверьте, я описала его, исходя из ваших рассказов.

Я ушла, а они остались размышлять над разгадкой моих слов.

В следующий раз я услышала о господине Мильтоне, когда было опубликовано опровержение на его старый памфлет. Опровержение было написано епископом Холло из Эксетера, находившимся тогда в заключении в Тауэре, он писал его с помощью сына. Они били в унисон, как опытные кузнецы бьют вместе по наковальне. Они назвали господина Мильтона «непристойным, мрачным, хмурым, отвратительным глупцом» и «язвительным рифмоплетом». Они заявляли, что «его выблевали из университета в Кембридже в отхожее место Лондона, и с тех пор, как он там оказался, эти места стонут от двух зол — от Мильтона и от Чумы!».

Они также заявляли, что он проводил время в борделе и в игорном доме. Его обвиняли в нереализованных амбициях, потому что понимает, что на его голове никогда не будет сиять митра, поэтому он так нападает на епископов. И пишет свои злостные памфлеты в надежде завоевать сердце богатой вдовы, настроенной против прелатов, правда, сочтя эти обвинения слишком жестокими, сняли их.

Ричард говорил, что он наслаждается войной слов, как хорошей пьесой, но что никто из них не сможет подобными выпадами залечить раны церкви, потому что они действовали, как мясники, а не как искусные хирурги. Ричард сказал мне:

— Обещаю тебе, что твой господин Мильтон поднимется из пепла, куда его свалила пуля врага, и в следующем раунде выбросит епископа и его сына из окошка!

Зара, присутствовавшая при разговоре, спросила его:

— Братец, почему ты говоришь о господине Мильтоне, как будто он принадлежит Мари?

Ричард и Зара любили друг друга, как мы с Джеймсом, и он ей сказал, что я выступила на защиту господина Мильтона против трех джентльменов, и поэтому он назвал его «моим господином Мильтоном». Зара не догадывалась, что господин Мильтон и Тиресий были одним и тем же лицом, не знаю, почему я не сказала ей об этом.

Зара широко раскрыла глаза:

— Вот в чем дело, Мари! Ты снова поклоняешься старым святым. Правду сказать, я никогда не верила, что тебе нравится кто-то другой, несмотря на болтовню в городе.

Она быстро забежала за спину Ричарда и продолжила:

— Я никогда не верила, что ты могла потихоньку отправиться на свидание с капитаном Верне в ту ночь, когда кто-то швырял камешки в наше окно. Капитан Верне слишком милый и воспитанный человек, чтобы обратить внимание на дешевую кокетку вроде тебя.

Я попыталась взять себя в руки и спокойно ей ответила:

— Дорогая, я никогда и не утверждала, что мне повезло в данном случае! Мне кажется, что в тот вечер ты так нахально строила ему глазки и приставала к приличному джентльмену, что он просто не мог устоять перед тобой и, наверное, из-за тебя, а вовсе не меня швырял в окно камешки. Что касается моей преданности господину Тиресию или господину Джону Мильтону, то ты можешь думать все, что тебе угодно, ты наглая, сопливая лицемерка с ужасными зубами, неряшливая негодница. — И с этими словами я вышла из комнаты.

Кое-кто верит в простое совпадение. Например, когда два лица, сидящие за столом, вдруг начинают одновременно вспоминать кузена Тома, которого они не вспоминали, наверное, целый год, тогда можно сказать, что все произошло случайно. Но мне кажется, что тут нет простого совпадения и, может, через неделю-другую у них появятся новости о кузене Томе. И я испытывала нечто вроде телепатии к Джону Мильтону, потому что он был удивительным человеком, всегда старался быть таким, перед ним впереди как бы бежала длинная тень. Мне пришло в голову: раз я теперь знаю его настоящее имя, а не только то, что он Тиресий, наверное, мы с ним вскоре встретимся и познакомимся.

Но Мун владел моими мыслями, и каждое утро, как только просыпалась, я мысленно повторяла весь наш с ним разговор. Но когда я достала дневник, чтобы подробно записать его, все слова улетучились из моей памяти. Так бывает, когда в старинном свинцовом гробу находят тело давно умершего человека, а открыв гроб, видят, что оно рассыпалось на мелкие частицы, и ничего не остается, кроме улыбающегося скелета с черепом.

Я смогла вспомнить и записать парочку фраз, а потом даже во сне не могла ясно представить себе Муна, я изо всех сил пыталась его себе представить, но передо мной возникал смутный образ. Занимаясь работой или катаясь верхом с братьями, мне вдруг становилось не по себе, я покрывалась потом, и тогда я понимала, что меня мучают кошмары от того, что происходит в Ирландии. Случалось, я страдала от голода или жажды, хотя только что встала из-за стола. Однажды, когда нам подали в пятницу селедку, я не смогла проглотить ни кусочка, и воскликнула:

— Господи, опять селедка! Почему нам не дают мяса, а только селедку!

А ведь подали селедку в первый раз за две недели, и мать на меня посмотрела так, будто я сошла с ума. Потом я узнала, что Мун не мог есть одну и ту же селедку, которой их кормили в лагере вместе с солониной. Кто скажет, что это не чудо?

Сэр Томас Гардинер ничего не знал о скандале, который связывал меня и Муна, потому что он был дома в Ковент Гарден в то время. Но как-то он приехал в Форест-Хилл по делам и сказал, что ему известны кое-какие новости о Муне. Мун писал ему, что восставшие, хотя их было в десять раз больше, чем англичан, не желали сражаться с англичанами и удрали в хорошо защищенные замки, которые могли выдержать долгую осаду, и выходили оттуда, только когда наши войска отступали. Мун спрашивал, почему парламент не посылает солдат в Ирландию? Если бы десять тысяч солдат были бы посланы туда в новом году, то от восставших не осталось бы и следа. Но чем дольше все затягивалось, тем больше солдат собирали ирландцы. Мун также писал, что парламент ничего не платил нашим солдатам. Они начали роптать из-за задержки денег, из-за того, что им не давали одежду и продовольствие. Все говорили друг другу: «Не будет музыки, не будет и танцев». Но солдаты отважно сражались с врагом, который проявлял такую жестокость, какая не была свойственна даже дикарям.

Сэр Томас очень расстроился, прочитав это письмо, потому что, как он говорил, фракция его отца в парламенте не была виновата в том, что нашим солдатам несладко пришлось в Ирландии. Это Джон Пим и его чертовы конфедераты не платили жалование офицерам короля, сражавшимся в Ирландии, они не стали голосовать, чтобы послать туда еще войска до тех пор, пока король не отдаст парламенту власть над милицией. {33} Пим и его союзники делали вид, что если соберут милицию для посылки в Ирландию, то король использует ее для того, чтобы покуситься на свободы английского народа. Сэр Томас также добавил, что никто из членов парламента не считает, что королева лелеет те же самые ужасные планы. Его Величество ответил графу Пемброуку, которого посылали к королю, чтобы он уговорил его передать командование над милицией в руки парламента.

— Клянусь Богом, я им ее не доверю ни на час!

Сэр Томас все нам пересказал, а затем заметил:

— Бьюсь об заклад, что в Англии есть множество приятных леди, сочувствующих капитану Myну в его трудностях, и я уверен, что он им регулярно пишет. Мне говорила моя дорогая Кэри, что он пишет любовные письма ее кузине Долл Лик, она собирается за него замуж после его возвращения Англию, не посмотрит на его кошелек. Кэри мне рассказала, что Мун подарил на память кузине локон своих волос и девушка очень волнуется по этому поводу (а не следовало бы), боится, как бы подарок не оказался плохой приметой.

Вы можете себе представить, как я расстроилась, услышав этот рассказ. Я не знала, что и думать, потому что, с одной стороны, не сомневалась, что Мун меня любит, ведь он сам говорил мне, больше всех на свете. Я также помнила, как он мне сказал, что нам не нужны никакие сувениры. Я пыталась себя успокоить тем, что когда мы, обнявшись лежали в церкви в ту ночь, нас связывала необыкновенная любовь, платоническая, так говорят, когда происходит слияние двух душ в любви к прекрасному, без всяких поползновений на плотскую любовь. Я спрашивала себя, разве мы с ним не были мужчиной и женщиной? Разве не пробьет час, и земная любовь, которой подчиняются все земные люди, захватит нас? Или же между нами всегда будет только возвышенное чувство, потому-то Мун пишет письма молодым девушкам, но только не мне, и если верить сэру Томасу, даже обменялся на память локонами с другой девушкой.

Все было настолько запутано и горько, что я сама не могла в этом разобраться, а к помощи Муна тоже не могла прибегнуть, потому что не могла послать ему письмо. И кроме того, я не знала, как мне сформулировать сомнения в подходящих случаю словах. Но чем больше дорожила я любовью Муна, а он моей, тем непонятней, неустойчивее, удаленнее от реальной жизни были наши откровения. «Венчание с Муном у преподобного Луки Проктора или кого другого — ничего более дикого нельзя было придумать! Святость нашей любви будет замарана подобным освещением нашего союза. Лучше уж останусь в девушках всю жизнь, мой любимый любит меня слишком сильно, чтобы жениться на мне».

Я проплакала всю ночь и начала во всем сомневаться, но и утро не принесло мне утешения и надежды.

ГЛАВА 10 Я соглашаюсь выйти замуж

Мое предчувствие, о котором я писала в последней главе, что раз уж тень господина Мильтона пересекла мою тропинку, то он вскоре появится передо мной сам, сбылось, да еще удивительным образом. Как-то утром в начале мая я после завтрака поднималась к себе в комнату, мой отец быстро пошел вслед за мной, взял меня за руку и пригласил к себе в кабинет. Он закрыл за собой дверь и заговорил со мной веселым тоном:

— Милое дитя, у меня есть для тебя хорошие новости!

— Сэр, ваши слова сами по себе хорошая новость для меня, потому что уже давно мне никто ничего не говорит.

— Ты права, — вздохнул отец. — Сейчас Его Величество отбыл в Йорк, чтобы сразиться с парламентом, он со всей страны собирает своих лордов и главных советников, и говорят, что королева отбыла за границу закупить оружие. Теперь положение для нашей бедной страны должно измениться. Вскоре родные братья станут колоть друг друга пиками и размахивать обнаженными саблями, словно сражаются с германцами. Сейчас партии-противники равны друг другу и настроены весьма решительно, думаю, что война затянется и будет очень жестокой. В Оксфорде обещали победу королю за три недели, но я могу сказать «Нет!». Юг и восток — самые сильные и богатые части королевства, объединились против Его Величества, ему там не подчиняется даже дворянство. Шотландцы, хотя и говорят, что довольны условиями, предоставленными им Его Величеством, но всегда были собаками и предателями и думают только о собственных интересах. Так что тому, кто выиграет битву, достанется разоренная страна. Так религиозные войны в Европе сделали пустынями процветающие прежде провинции и разрушили целые королевства.

— Сэр, — сказала я, — после столь печального предисловия к хорошим новостям, мне бы хотелось выслушать и сами новости.

Отцу стало неудобно. Он начал что-то смущенно объяснять, постоянно возвращаясь к сложностям настоящего времени.

— Моя дорогая, твоя мать и я стараемся высоко держать голову, но тебе известно, как сложно достойно содержать такое большое семейство. Сейчас приходится платить огромные налоги, в отношении крупных поместий все меняется, а у нас мало наличности. Разреши мне все тебе растолковать, потому что ты уже достаточно взрослая и можешь меня понять и посочувствовать отцу. Дело в том, что я не знаю, к кому мне обратиться насчет денег. Главный дом и все постройки, которые мы арендуем у Броумса, уже давно заложены господину Джорджу Ферсману, ты его знаешь, и он нам дал за это тысячу фунтов, которые я должен был вернуть еще два года назад, но у меня и в то время не было таких денег. Господин Ферсман становится все настойчивее. Конечно, чего еще можно ожидать от подобного человека. Будучи в сложном положении, я обратился к сэру Роберту Пайю Старшему, которому я должен триста фунтов. Он мне помог, и я выплатил господину Ферсману полностью всю сумму, а значит, я теперь должен сэру Пайю тысячу триста фунтов и еще сто фунтов процентов. Теперь наше именье заложено ему, а не господину Ферсману. Конечно, я предпочитаю быть должен десять фунтов рыцарю и джентльмену, чем десять — простолюдину и грубияну.

— Наверное, и я тоже, но не нужно забывать, что долг все равно придется возвращать, — заметила я.

Отец продолжал:

— Несколько лет назад я занял четыреста фунтов у господина Эдуарда Эшворта из Витли, и в качестве гарантии предложил ему наши фригольдерные земли,[32] но я не смог выплатить проценты и перед Рождеством, чтобы он не забрал у нас эти земли и дома, на что он имел полное право, я продал бедные земли в Уэльсе, которые достались мне по наследству, и получил за них сто фунтов, а еще триста фунтов занял у кузена сэра Эдуарда Пауэлла. Ему мне пришлось предоставить субаренду земли в Витли на двадцать один год. Итак, я выплатил господину Эшворту его деньги в январе, недвижимость осталась у меня, но я так и не смог выплатить ему проценты.

— Сэр, это, конечно, для меня новости, но я не могу сказать, что они очень приятные, — заметила я.

— Дитя мое, терпеливо выслушай меня, — сказал отец. — Если нам повезет, то мы с матушкой сможем удержаться на плаву. Твои братья — хорошие ребята, и они тратят меньше, чем другие сыновья наших знакомых, которые бьются из последних сил, чтобы послать их в университет. Но я все еще никак не доберусь до конца, и пока ты меня будешь слушать, вот тебе конфетка. Тридцать лет назад здесь жил старый помощник смотрителя леса в Шотовер. Он был папистом и очень гордым человеком, как он сам утверждал, и не желал никому кланяться. Он посмел сказать священнику в церкви, что было лучше, когда священники не имели права жениться, и что дети священников в глазах Бога являются ублюдками. Он вообще что говорил, то и делал. Три месяца он не появлялся в церкви, и его приговорили к штрафу в шестьдесят фунтов за его проступок, но он не сдавался, через несколько месяцев его снова оштрафовали на ту же сумму. И это было тяжелое наказание для йомена, зарабатывавшего двадцать фунтов в год. У этого человека по имени Дик Мелтон был сын, которого он послал учиться в Крайст-скул, и тот исповедовал новую религию, и по этой причине разошелся со своим отцом. Дик Мелтон лишил сына наследства, Джон отправился в Лондон, и, как мне стало известно, стал клерком у ювелира, а затем брокером и нотариусом, разбогател и стал хорошо жить. Он способен в музыке, сочинил мадригал, который был исполнен перед королевой Елизаветой в том же году, когда его упрямый отец был вынужден заплатить второй штраф.

— Сэр, — спросила я, — имеет ли отношения ко мне или к вам этот мадригал или штраф?

— Никакого, — ответил отец, — ты послушай меня. Нотариус-музыкант, Джон Мелтон, — спокойный, замкнутый человек, но не забывший свою бурную молодость. Его отец заявлял, что он — благородного происхождения и в качестве доказательства использовал старый прием, сказав, что их семейству не повезло в войне Йорков и Ланкастеров. Сын обратился с просьбой, чтобы ему утвердили герб, он его получил: серебряный двухголовый орел на красном фоне, и теперь это герб Миттонов, семейства хорошо известного в Шропшире. Всем известно, что, по крайней мере, в шести поколениях Мелтоны никогда не были Миттонами, но они иногда пишутся Милтонами. Компания нотариусов Лондона имеет двуглавого орла в качестве главной фигуры на гербе, и Джон Мелтон повесил этот герб над своей конторой на Бред-стрит. Решил, что имеет на это полное право. Я должен тебе признаться, что не нахожу тут геральдической подделки, потому что герольмейстер подтвердил герб Миттона сыну старого Дика Мелтона, а его внук, о котором я собираюсь с тобой поговорить, является джентльменом, хотя бы в одном поколении и у него хорошая родословная. Мелтоны живут в Стентоне и Бекли, люди приличные, хотя и не очень образованные. У них хорошая репутация, но тощие кошельки.

Я задала отцу вопрос, и он был вынужден кое в чем признаться, что ранее собирался скрыть от меня.

— Сэр, вы чем-то обязаны Мелтону, Милтону или Миттону, или их семейству? Почему вы мне их так сильно нахваливаете? Может, вы кому-нибудь из них должны деньги?

Отец глубоко вздохнул и сказал:

— Дорогое дитя, ты меня вынуждаешь к признанию. Ты права. Когда старый Дик Мелтон умер, он передал некоторые дома в Витли своему внуку в обход сына, чтобы показать, что он его все еще не простил. Внука зовут Джон, и его послали в университет в Кембридже, раньше он жил в Гортоне в Букингемшире. Он продал мне эти дома вместе с прилегающей к ним землей, и все это составило поместье, которое я затем заложил господину Эшворту, как я тебе уже рассказывал, а он отдал мне его в аренду. Этот внук запросил за землю и дома триста двенадцать фунтов, и я ему объяснил, что не могу выплатить эту сумму сразу. Девочка моя, я вижу, что ты уже съела конфету, поэтому не стану тебя утомлять излишними деталями. Все дело в том, что я так и не выплатил эти деньги, и теперь я ему должен пятьсот фунтов, — большая сумма, которая подходит под статью о продаже. И поэтому он сказал, что он первый, кто имеет право на мои земли и прочую собственность, и может в любое время стать владельцем моих домов и земель, пока я не рассчитаюсь с ним. Сейчас он молчит, но все может перемениться в единый миг.

— Это была очень непродуманная сделка, — вздохнув, заявила я. — Тем более, что остальные земли уже заложены другим людям.

Отец повесил голову и забормотал:

— Самое неприятное это то, что я не сообщил сэру Роберту Пайю об этой сделке, когда отправлялся к нему за помощью, побоялся, что, узнав все, он не пожелал бы мне помочь.

— Надеюсь, сэр, — сурово заявила я, — что вы мне, наконец, сообщите приятные новости, и они выпрыгнут на свет, как Надежда из ящика Пандоры в той старой легенде, когда все неприятности вылетели из ящика и сильно покусали ее.

Я пожалела тут же отца, потому что видела: еще чуть-чуть, и он разрыдается. Я взяла отца за руку и погладила ее:

— Папочка, не томите меня, скажите все самое страшное! Мне кажется, что вы решили выдать меня замуж за господина Джона Мелтона Младшего, так в Московии отец бросает из саней ребенка на съедение волкам, чтобы попытаться спасти остальное семейство. Может, вы еще скажете, что матушка не препятствует моему браку, если удастся завлечь в него господина Мелтона.

— Он очень приятный джентльмен, — заметил бедный отец. Он говорил быстро и тихим голосом, будто был школьником и пытался быстрее ответить заученный урок. — У него не очень большие доходы, но он славился в университете успехами в учебе. Теперь он известен в Лондоне, как писатель. Я сам читал его драму в стихах, которую он написал для милорда графа Бриджвотера. Эту драму разыгрывали в замке Ладлоу, и вся знать Шропшира отмечала, что это было чудесное представление. Что касается его прозы, это четыре-пять памфлетов по вопросам прелатства, то должен признаться, что я не разделяю его идей, но все написано весьма остро и отзывается в душах англичан. Твой дядюшка Джонс очень высоко ценит его. Между прочим, никогда не обращайся к нему, как к господину Мелтону, потому что ему это не нравится.

— Скажите, сэр, — прервала я отца, — должна ли я попытаться завлечь господина Мильтона, о котором, как оказалось, я кое-что слышала от его соседа по комнате в Кембридже, преподобного Роберта Пори, или он сам пожалует ко мне?

— Послушай, моя непокорная дочь, — улыбнулся отец, — не думай, что я тебя не люблю или пытаюсь с тобой хитрить. Джон Мильтон любит тебя и пришел к нам, чтобы просить твоей руки, как библейский Яков просил руки Рахили.

— Как он может меня любить, если ему даже неизвестно мое имя? — возразила я.

— Все очень просто, — ответил мне отец, — дядюшка Джонс пару недель назад отправился в Лондон, чтобы поделиться с господином Мильтоном своими впечатлениями о той книжке, которая тебе известна. Он прибыл в дом на Элдерсгейт-стрит, ему очень понравился господин Мильтон, и дядюшка рассказал ему, как в доме брата его жены, эсквайра Пауэлла, состоялся спор между его племянницей Мэри и племянником Ричардом. Ричард резко выступал против книги, а племянница ее защищала. Господин Мильтон, который поначалу весьма небрежно обошелся с дядюшкой Джонсом, вдруг спросил его: «Вы упомянули Мэри Пауэлл из Форест-Хилл? Молодую девушку с великолепными волосами?»

Дядюшка Джонс подтвердил, что это была ты, и поняв, что господин Мильтон хочет побольше узнать, начал тебя расхваливать. От Зары он узнал, что ты читала на английском языке поэму Мильтона и хвалила ее Джеймсу, а ему она не понравилась. Что это за поэма?

— Это пьеса в стихах, поставленная в Ладлоу, и мне не понравилось, как ее критиковал Джеймс. У него сложилось о ней весьма поверхностное мнение.

— И мне эта вещь нравится, — заметил отец, — но давай перейдем к делу. Когда господин Мильтон услышал, что тебе понравилась его поэзия, он пару раз кивнул и заметил: «Чудесно! Просто чудесно!»

Он сказал дядюшке Джонсу, что ему было бы интересно выслушать и спросил, не помолвлена ли ты. Дядюшка сказал, что, кажется, нет, что твоя мать и я очень переживаем из-за распущенных о тебе порочащих твое достоинство пустых слухов. Он сказал, что ему кажется, их распустил богатый молодой джентльмен, которого ты оттолкнула, когда он начал к тебе приставать. Дядюшка добавил, что может поклясться собственной головой, что ты невинна, и господин Мильтон громко захохотал: «Епископ Холл и его беспутный сыночек выдвинули против меня такие же фальшивые обвинения и даже их напечатали. Но что касается меня, то это стрельба из рогаток по крепкой башне, потому что всем известно, что я веду безупречный образ жизни. Кроме того, я — мужчина и могу защищать свою честь со шпагой в руках, коли возникнет подобная необходимость или с помощью пера, но девушке нечем очистить свое имя от грязи, я ей сочувствую».

— Значит, господин Мильтон запомнил меня, когда мы вместе с леди Гардинер встретились с ним в Вудстоке, а потом мне удалось побеседовать с королевой в Энстоуне, где были построены такие сказочные фонтаны?

— Именно так, и он об этом вчера сказал, когда, как было условлено, мы встретились в доме дядюшки Джонса в Сэндфорде. Он рассказал, что слышал твое имя, когда ты так смело представилась королеве, а потом с французского перешла на родной язык, и что ты тогда сообщила, что наш род ведет происхождение от старых принцев Уэльса.

— Я совсем об этом забыла! — заметила я.

— А он не забыл, и еще он до сих пор помнит, как почтительно, но без излишней робости ты вела себя с Их Королевскими Величествами. Он мне сказал, что это его сильно порадовало, и он решил, когда ты подрастешь, преложить тебе свою руку и сердце. Когда вы возвращались из Энстоуна, он последовал за вами следом и увидел наш дом, а затем поинтересовался у владельца харчевни, чей это дом.

— Какое странное стечение обстоятельств, — сказала я. — Даже не знаю, что сказать. Должна признаться, что мне, конечно, льстит, что такой уважаемый джентльмен желает взять меня в жены, и я не могу сказать о нем ничего плохого. Но, сэр, не считает ли вы, что я еще слишком молода, чтобы выходить замуж? Разве хорошо для женщины рожать детей, когда ее организм еще не окреп?

— Мэри, тебе исполнилось шестнадцать лет! В этом возрасте моя мать уже родила и похоронила двоих детей!

— Бедняжка! — воскликнула я. — Но она умерла во время родов, когда ей еще не было двадцати лет. Могу сказать только одно, ей не очень повезло!

— Твой дед ее обожал.

— Видимо, так. И доказывал это тем, что без конца делал ей детей! Но может, господин Мильтон станет относиться ко мне более бережно, если я его попрошу не завершать брачные отношения в течение некоторого времени?

— Но ты согласна на этот брак? — спросил отец, и его голос стал таким радостным.

— Сэр, по-другому и не могло быть. Я понимаю, насколько сложны ваши финансовые дела. Вы находитесь в безнадежном положении. И если я смогу спасти наше семейство от краха, то мой долг пожертвовать собой. Что касается лжи, возведенной на меня викарием, вы не изменили своего хорошего отношения ко мне и ни разу не упрекнули меня за то, что я вас поставила в неудобное положение своим непродуманным поведением, а продолжали меня любить, хотя злые люди сделали мое имя нарицательным. Хорошо, я покоряюсь вашему желанию с легкой душой. Я не обещаю любить господина Мильтона, потому что никому нельзя приказать любить кого-то. Но если он станет ко мне хорошо относиться, я тоже стану его уважать. Мне кажется, я прочитала достаточно его произведений и могу судить о том, какой же он человек, еще мне кажется, что мы вполне сможем ужиться. Мы — оба гордые люди и превыше всего любим свободу. Постарайтесь заключить с ним самые выгодные условия брака, как это было в случае с библейской Рахилью, но ничего мне не говорите. Меня не интересуют деньги, и я полностью вам доверяю. Я ставлю только одно условие, чтобы Транко отправилась вместе со мной, и мне кажется, что вы не можете мне в этом отказать.

Отец сердечно поблагодарил меня, добавив, что ему очень повезло с детьми. Он сказал, что Транко всегда будет рядом со мной. Потом я поинтересовалась, когда же я встречусь с женихом?

— Если хочешь, это можно сделать уже сегодня.

— Сэр, меня это устраивает, потому что днем мать собиралась пустить мне пинту крови и дать сильное слабительное, чтобы повысить настроение, как она сказала. Может, теперь она не станет этого делать?

— Я с тобой абсолютно согласен. Посмотри, дядюшка Джонс прислал тебе еще один памфлет, сказал, что он написан очень хорошо. Это новое произведение господина Мильтона.

Я покинула кабинет отца, у меня закружилась голова и пришлось присесть на сундук, стоявший у стены, и пока я там сидела, размышляла о том, что со мной случилось и почему я дала отцу положительный ответ. Мне казалось, что я была заколдована, отдала на откуп тело и душу и ничего не получу взамен. Я отбросила в сторону книгу, поднялась с сундука и отправилась обратно в кабинет. Я должна сказать отцу, что мне нужно подумать и что мой ответ был глупым и непродуманным. Мне следует ему объяснить, что я люблю дорогого мне человека и никогда не полюблю другого. Мне следует объяснить, что я защищала произведения господина Мильтона не из симпатии к нему, а чтобы поспорить с братьями, и что я к будущему мужу испытываю больше антипатии, чем симпатии, и что новым способом никогда не следует платить старые долги, а выходит так, что отец отдает меня за долги незнакомому человеку, как это делают турки или еще кто.

Но потом я поняла, что мне не хватит духа лишить отца последней надежды, которая держала его на плаву, как хлипкая дощечка удерживает матроса на поверхности и не позволяет ему нахлебаться соленой воды. Мне опять вспомнилась Долл Лик и то, что Мун подарил ей прядь волос. Я пожала плечами и снова уселась на сундуке, церковные колокола начали отсчитывать время еще одного дня.

Потом ко мне подошла Транко, сказала, что матушка ищет меня повсюду.

— Транко, я сейчас отправлюсь к матушке, но скоро меня уже здесь не будет, и она не сможет мною командовать.

Транко подняла руки к небу и воскликнула:

— Мисс Мари, вы меня пугаете! Вы заболели? Вы сказали, что «вскоре вас здесь не будет». Негоже так говорить молодой девушке, ведь сейчас весна!

— Да, весна и цветы. Цветы и весна! — воскликнула я. Господь уберег меня от обманчивых примул и фиалок, баранчиков и кукушкина цвета. Хоть бы эти колокола замолчали навеки, а то звонят так глупо: «Мы вдвоем! Нас двое!»

— Скажите своей Транко, что вас мучает? — умоляла она меня.

— Ничего, матушка-заморашка. Просто скоро меня отдадут замуж за господина Джона Мильтона из Кембриджского университета, поэта и эсквайра. Но пока это еще тайна, так что не разболтай никому мой секрет.

— Я не знаю этого джентльмена, — вскричала Транко, — и вы мне даже не намекали, что обменялись словом с этим господином Мильтоном.

— Ни с кем я ничем не обменивалась, но я должна выйти за него замуж.

Транко поняла, какое у меня было жуткое настроение и что меня больше ни о чем не следует спрашивать, и начала громко плакать и причитать, что я ее скоро покину. Я ей объяснила, что она отправится после свадьбы со мной, что я об этом договорилась с отцом. Транко вытерла слезы и пожелала мне большого счастья. Она начала щелкать пальцами от радости. Она всегда так делала, а меня это жутко раздражало, я ей пригрозила, если она раз щелкнет, то я не возьму ее с собой. Я опять встала с сундука и пошла искать матушку. Она увела меня в свою комнату и начала очень серьезно рассуждать о том, как ей тяжко и стыдно, потому что меня пытались оклеветать наши враги. Она меня спросила, готова ли я подчиниться и попытаться исправить свою ошибку?

Я засмеялась и сказала, что ей не следует еще больше расстраиваться от того, что только что наш отец, хотя он и выразил все другими словами, предложил мне выйти замуж за господина Джона Мильтона.

Матушка была поражена — отец поговорил со мной до нее, и она ужасно разгневалась. Я ее успокоила, сказав, что отец разговаривал со мной очень понятно и четко объяснил, почему я должна согласиться на этот брак.

— Дочь моя, я никогда не ожидала, что отец обладает достаточным красноречием и сможет тебя так быстро уговорить. Как ему удалось это? Дети, конечно, должны полностью подчиняться родителям, но признаюсь, если бы я была на твоем месте, то никому не удалось бы меня так быстро уговорить. Может, он тебя обманул, сказав, что господин Мильтон обладает огромным состоянием и благородным происхождением, прекрасно разбирается в политике и эклезиастике? Да? Может, он обещал тебе богатую жизнь?

— Нет, сударыня, — ответила я. — Он подробно рассказал мне о происхождении господина Мильтона и обещал мне скромную жизнь в доме на Элдерсгейт-стрит в Лондоне, добавил, что ему не очень нравятся произведения господина Мильтона. Но он сказал, что я должна помочь нашему семейству. Отец был настолько грустным, что я чуть не разрыдалась и обещала поступить, как положено послушной дочери. Я прошу только одного, чтобы со мной осталась Транко, потому что мне будет без нее очень одиноко, и если у нас что-то не заладиться, она сможет мне помочь.

Матушка похлопала меня по плечу.

— Ты умная девушка, понимаешь, что этот брак выгоден для всех нас. Мне совсем не известен этот человек, но ваш сумасшедший дядюшка Джеймс отзывается о нем очень хорошо. Он может зачать с тобой здоровых детей, и мне кажется, он станет тебя любить, надеюсь, он сможет лучше распоряжаться деньгами, чем твой бедный отец. Не стану от тебя скрывать, что считаю этот брак мезальянсом, но ты сама испортила пирог тем, что не закрыла дверь духовки, и поэтому тебе теперь придется довольствоваться хлебом, к тому же не из лучших сортов пшеницы.

— Как насчет Транко, сударыня?

— Господи, да забирай ты это добро с собой, — ответила матушка.

Пока моим младшим братьям и сестрам не стали ничего говорить о будущей свадьбе. Днем мы с матушкой отправились в Сэндфорд на повозке, отец и братец Джеймс сопровождали нас верхом. Тетушка Джонс встретила нас в маленьком домике с бедной обстановкой, в очаге даже не горел огонь. Она сказала, что дядюшка и господин Мильтон еще не вернулись из каменоломен в Хедингтоне. Они туда отправились, чтобы посмотреть на огромные кости, которые там обнаружили. В ожидании их приезда я читала новую книгу господина Мильтона, которую я уже начала утром. Мне попались рассуждения и похвалы мужской чистоте, там было написано: «Если распутство женщины — скандально и бесчестно, то в отношении мужчины это еще более бесчестно и неприятно». Из этого я вывела для себя странное заключение, что он будучи мужчиной тридцати трех лет еще не знал женщин! В другом отрывке я нашла ответ на выпад епископа Холла и его сына о том, что Мильтон старается с помощью собственного пера завоевать богатую вдову. Он ответил, что тот, кто это написал, ничего не понимает в жизни — «более того, добавлю, потому что я из тех гордых и скромных людей, кто предпочтет в жены невинную девушку, даже с небольшим доходом, но хорошо воспитанную самой богатой вдове, пусть это и грозит мне расстаться с многими „мечтами о богатстве“, как пишут обо мне эти господа». В книге содержалось еще много пассажей о его скромности. Но главным образом он ругал своих противников, превозносил парламент и возмущался выхолощенным каноном службы в церкви. Он заклеймил всех священников, как неграмотных и дурных личностей, и я обратила внимание на следующую фразу: «Он и не подозревает, где находится мое пристанище утром, а оно, как это и должно быть, у меня дома, я не сплю, а встаю и принимаюсь за дело — зимой часто звук колокола будит, призывая к труду и молитве, а летом можно подняться вместе с ранними пташками или чуть позже…»

«Что ж, — подумала я, — я ненавижу рано вставать. Интересно, будет ли он добрым мужем и станет для меня по утрам зимой греть молоко и добавлять туда сахар и корицу, чтобы мне легче было подниматься с постели».

«…чтобы читать умных писателей или чтобы их мне читали до тех пор, пока я не устану…»

Я прочитала это место вслух и спросила отца.

— Сэр, что это значит? Что за странные привычки у моего будущего мужа? Он что думает, что я стану подниматься с пастухами и читать ему до бесконечности?

Меня перебила матушка:

— Нет, дитя мое. Разве твой отец тебя не предупредил, что твой будущий супруг занимается учительством? У него есть двое племянников, и кажется, еще двое мальчишек, которых он учит. Верно, они ему читают, это входит в их занятия.

— Сударыня, вы меня успокоили. До завтрака я не переношу даже хороших авторов, не говоря уже о плохих.

Я продолжила громко зачитывать отрывки из книги:

«…затем проделать полезные упражнения, чтобы сохранить крепкое и здоровое тело, чтобы служить делу религии и свободы нашей страны, нужно быть твердым духом и крепким телом.»

— Господин Мильтон так пишет, что мне начинает казаться, что он проходит военную подготовку, — сказала я.

— Меня бы это не удивило, — заметил отец. — Городской артиллерийский полигон расположен недалеко от его дома, там офицеры каждый день проводят занятия по владению пикой и обучают военным маневрам.

— Проклятые разбойники, — закричала матушка. — Они предпочитают стрелять в офицеров Его Величества, вместо того чтобы унять язычников Ирландии.

Тетушка Джонс собралась было ответить, как мы услышали топот копыт на улице. Отец выглянул из окна и сказал мне:

— Дорогая, сейчас ты увидишь своего будущего мужа. Я хочу тебе дать совет — меньше говори и больше слушай.

ГЛАВА 11 Как господин Мильтон ухаживал

Дядюшка Джонс вошел в дом и поздоровался с нами, а затем представил господина Мильтона. Его одежда снова отличалась от той, что тогда носили, на этот раз была более темных тонов. Он выглядел бодрым, энергичным мужчиной, но волосы у него уже не так блестели, а белки глаз перестали быть белоснежными. Он вежливо поклонился и поцеловал матушке руку. Мне не стал целовать руку, когда отец представил меня ему, а только пристально посмотрел. Мне очень хотелось ответить ему твердым взглядом, но я вспомнила о хороших манерах и опустила глаза. Господин Мильтон обратился ко мне:

— Мисс Мэри Пауэлл, я счастлив снова видеть вас, надеюсь, что мы сможем познакомиться поближе.

Мне на ум пришел дерзкий ответ, но я вовремя успела его проглотить и молча сделала реверанс. Он мне не поклонился, а резко повернулся к отцу, словно он закончил свои дела со мной и собрался перейти к другим занятиям.

— Мы с господином Джонсом обсуждали кое-что, надеюсь услышать и ваше мнение, сэр, в качестве независимого судьи. Вопрос касается окаменевшей створчатой раковины, которую достали в каменоломне в Хедингтоне, куда мы только что ездили. Рабочие нам сказали, что они часто находят подобные fossilia.[33] Господин Джонс считает, что это настоящая раковина, которую сюда принесло Потопом во времена Ноя, пролежав в земле долго, она превратилась в камень. Но я считаю, что это просто камень и имеется множество похожих на него старых камней. Я видел камни в виде раковин устриц, съедобных моллюсков, морских ежей и многих других обитателей моря. Эти камни никогда не были ракушками, как заявляет господин Джонс, они — lapides sui generis.[34] Я уверен, что они приняли такую форму в недрах земли, а потом их нашли в каменоломне, они очень напоминают настоящие живые существа, созданные Господом Богом.

Тут вмешался дядюшка Джонс.

— Мне кажется, сэр, что вы не найдете упоминаний в Библии, которые поддержали бы вашу интересную, но фантастическую историю. Если бы вы были правы, то об этом обязательно упомянул бы какой-либо пророк, когда он рассказывал нам о сотворении мира. Бог создал мир, и драгоценные камни, которые мы находим в недрах земли, и все живые, ползающие и растущие существа, и дал им свободу плодиться, размножаться и продолжать их собственный род — это всем нам прекрасно известно. Нам известно и то, что на седьмой день Бог отдыхал после трудов праведных. Но я считаю, что Он не мог наделить неживую землю властью исполнить второе, или фальшивое Сотворение. Сэр, я считаю подобную предпосылку невозможной, даже еретической.

Господин Мильтон с шумом вздохнул и сказал:

— Если в Библии нет упоминания о моей предпосылке, которую я попытался подробно развить вам, то вы не должны об этом беспокоиться. Патриархи и пророки, чей гений был больше духовный, а не энциклопедический, часто замалчивали и более важные проблемы. В особенности те, к которым в последнее время обратились физики, математики и музыканты. Мне кажется, что нам не обязательно пытаться узнать, снабдил ли их Бог ответами на эти вопросы, потому что Наш Бог Иисус Христос сказал: «Богу все возможно».[35] Значит, мы не можем отрицать истинность его мысли.

— Сэр, должен вам признаться, что мне кажется, что потоп старика Ноя уже все за нас решил, — заметил дядюшка Джонс.

Господин Мильтон нетерпеливым жестом отмел в сторону Ноя и сам потоп.

— Сэр, я не отрицаю, что потоп был повсеместным, и не принадлежу к тем спорщикам, которые считают, что он коснулся только Азии и пощадил Африку и Египет, потому что если Арарат был затоплен, то как могла вода пощадить Египет, который находится гораздо ниже над уровнем моря? Я так же не считаю, что было много других потопов, например в Греции, или тот, что, по убеждению Платона, унес под воду Атлантиду, нет, был всемирный потоп, просто легенда о нем была искажена некоторыми авторами, но ее правильно осветили иудейские авторы. В доказательство потопа Бог сотворил на небесах чудесную сияющую радугу. Всеобщий потоп произошел после того, как сорок дней не переставая шли дожди, и потоки воды могли унести раковины дальше в море, а не подтащить на более высокое место.

— Вы забываете, сэр, — прервал его дядюшка Джонс, — что из глубины земли начали бить сильные фонтаны и что потоп, хоть и начался с сильного дождя, но его причиной также стал тот факт, что воды в морях сильно поднялись, и естественно, что раковины могло занести далеко на сушу.

— Нет, я очень хорошо помню эту главу, — засмеялся господин Мильтон, — и не забыл следующих слов: «и навел Бог ветер на землю, и воды остановились».[36] Итак, даже самому невнимательному болвану должно быть понятно, что из-за дождя уровень морей поднимался постепенно, а если это так, то как я могу поверить, что устрицы и моллюски, прилепившиеся к скалам и не способные сами двигаться, начали передвигаться. Они могли двигаться, только если волны вокруг них бушевали, и их отрывало от камней и потом могло занести далеко на землю, и тогда они могли бы лежать совсем где-то недалеко, к примеру, в Карптон-Апон-Отмуре рядками.

Господин Мильтон перевел дыхание после своей вдохновенной речи, дядюшке Джонсу было нечего ему ответить. А может, он не хотел сердить господина Мильтона, поставив под угрозу его решение жениться на мне.

И тут заговорил мой братец Джеймс.

— Сэр, могу ли я взять на себя смелость и вступить в ваш спор? Мне хочется сделать замечание по поводу съедобных моллюсков. Каменоломня лежит не так высоко над уровнем моря, и воды потопа, затопившие Арарат в Армении, могли двигаться дальше к краю земли и бушевать у великого пролива, и это движение могло положить начало течению, которое захватило с собой раковины, камни и рыб. Наше место Отмур всегда было болотистым, на некоторое время могло стать соленым болотом или лагуной, и принесенные сюда раковины могли здесь прижиться и продолжать размножаться.

Господин Мильтон смерил его взглядом, как школьника, посмевшего прервать серьезную лекцию учителя, и снисходительно ответил:

— Должен тебе сказать, что это действительно хорошие устрицы, и если бы нам повезло, и мы родились в те старые дни, мы сидели бы на отмели, где сейчас стоит церковь, и передавали бы кривой нож для открывания устриц из рук в руки, и устроили бы себе праздник, как лондонские вельможи. Сэр, позвольте вам преподнести этот бедный морской гребешок, потому что у меня нет вкусных устриц из Отмура. Ешьте, закусывайте! Только не сломайте зубы о нежное мясо, которое находится внутри раковины.

Отец засмеялся и зааплодировал на эту реплику господина Мильтона, а потом сказал:

— Вы подарили моему сыну устрицу, которой он может подавиться, и я прошу вас извинить его смелость. Его сердце находится в колледже Оксфорда, где он каждый день спорит со своими соучениками. Он устал от каникул и жаждет вернуться туда, чтобы снова участвовать в диспутах и спорах.

Господин Мильтон сменил гнев на милость, после триумфа он решил, что вполне может простить Джеймса, и добавил, что сам в юности мечтал принять участие в спорах со старшими джентльменами, которые знали гораздо больше его. Иногда в Крайст-колледж его желание превозмогало скромность, и он вставлял парочку слов, даже под угрозой, что его надзиратель его выставит вон. Затем он выдержал паузу победителя и снова кинулся в атаку:

— Итак, господин Джонс, мне хотелось бы выслушать ваши возражения по поводу пластической способности земли, ибо вы считаете, что это противоречит предусмотрительности мудрой природы, которую мы наблюдаем во всех естественных проявлениях и предметах, когда все создается для определенной цели и никоим образом не противостоит разуму человека. Вы опрометчиво заявили, что Природа неблагоразумно создала эти fossilia, которые никогда не были раковинами, а просто камнями, со всеми удивительными узорами и орнаментом так, чтобы они были похожи на настоящие раковины, что они всего лишь повторяют определенную форму…

— Я никогда бы не посмел, — воскликнул дядюшка Джонс, — сомневаться в мудрости Бога, создающего чудеса.

— …Если бы вы посмели это сделать, я бы вас стер в порошок, — прервал его господин Мильтон, — потому что мудрость Высшего существа, который управляет законами природы, Natura Naturata, состоит не только в том, чтобы творить нужные и необходимые вещи и сохранять человека здоровым и невредимым, но также создавать прекрасные и удивительные предметы, чтобы радовать глаз и утешать душу. Для чего нам служат чудесные цветы, не обладающие целебными свойствами, такие, как нарциссы, анемоны и асфодели, или же красивые рыбки с удивительной окраской, которых человек не ест, или же полевые травы, которые не желают щипать даже волы, — только для того, чтобы украсить землю и чтобы человеческая душа восхищалась бесконечной добротой Бога!

— Вы абсолютно правы! — эхом отозвался дядюшка Джонс.

— Значит, мы можем покончить с нашей дискуссией, — заявил господин Мильтон, — но у нас остается еще вопрос об огромной кости, которую мы сегодня видели в доме управителя карьера. Сэр, вы утверждали, что это не кость, а камень, не так ли? И она лишь случайно напоминает берцовую кость человека. Я попытался ее обмерить, и вы стали возражать, потому что кость была слишком велика, около двух футов возле camta femoris,[37] и вы мне сказали, что ни одно животное в Англии не было таких огромных размеров, чтобы у него могла быть такая огромная кость.

— Да, сэр, я так считаю, но теперь вы меня убедили в пластических свойствах Земли. Я раньше никогда не считал, что это возможно, но теперь хочу, с вашего позволения, отказаться от своих слов. Теперь я уверен, что это была не кость, a lapides mi generis, о котором вы изволили упоминать. В карьере возле Шотовер-Хилл находили камни, напоминавшие части желудка, а возле Виндмилла в Неттлбед нашли камни даже в форме некоторых органов мужеского тела, не стану его описывать здесь. В Стокенчерч-Хилл находят камни в виде женских сосков (mamma), окруженных околососковым кружком (areola) с небольшими возвышениями (paptela)…

В этот момент тетушка Джонс извинилась и позвала с собой мою мать в сад, но я осталась, потому что хотела услышать, что скажет господин Мильтон. Он не пощадил дядюшку Джонса, он очень напоминал мне терьера, который преследует лисицу или барсука и лезет за ними в нору, пытаясь оттуда вытащить, и злобно щерится и громко лает!

— Итак, господин Джонс, — воскликнул Мильтон. — Если вам не хватает смелости отстаивать собственную точку зрения, мне хочется вам сказать следующее, что пока я не увидел камни, о которых вы говорили, я не могу высказать свое мнение. Но эта огромная кость залегала в каменистой почве таким образом, что к ней никак не могла быть раньше прикреплена другая кость, а в этой кости не хватало целого куска, значит, нам следует винить Природу, что она изготовила незаконченную вещь, как, бывает, делает недоучка-подмастерье ложечника, который испортит много материала, прежде чем изготовит настоящую ложку. Но ведь это богохульство!

Отец вежливо спросил Мильтона, какому животному могла бы принадлежать эта огромная кость. Отец сам ее видел и просил пояснить, чем же она была до того, как окаменела. Он спросил Мильтона:

— Может, это был слон? Я читал произведение Дио Кассиуса о том, что Клавдий Цезарь был призван из Рима в помощь своему Претору,[38] который не мог обороняться от бритов, и он привез на наш остров слонов…

— Уважаемый сэр, позвольте вам возразить! Дион Кассий {34} писал только о том, что император собрал слонов, но в его работе не говориться ни слова о том, что он их привез на остров. Светоний в книге «Двенадцать цезарей» тоже рассматривает эту экспедицию, но не упоминает о том, что в битве использовались слоны, и нигде в других книгах не упоминается о том, что эти животные когда-либо топтали землю Англии своими огромными ножищами. Отсюда я могу сделать вывод, что впервые на нашем острове эти животные появились всего лишь четыреста лет назад. Один из слонов был прислан в подарок нашему Генриху III {35} Людовиком IX, королем Франции, {36} и как вспоминает об этом Матфей Парижский, {37} слонов в первый раз увидели по эту сторону Альп после того, как горы пересек Ганнибал. Четыреста лет мне кажутся недостаточным сроком для того, чтобы берцовая кость могла так окаменеть, если бы даже Генрих приказал разделать животное, когда то погибло, и распределить кости по разным захоронениям, потому что говорят, что подобные кости были обнаружены в Чартхеме и Фарли в Кенте, и в двух небольших каменоломнях в Эссексе. Нет таких крупных лошадей, у которых были бы подобного размера кости, у нас не было крупных коней до тех пор, пока их не привезли сюда норманнские рыцари. Не существует и подобных крупных быков, поэтому мы можем предположить, что эта кость осталась от тех гигантов, которых Брут собрал из Трои. На трехстах двадцати четырех судах он с троянцами приплыл к берегу в Тотнесе в Девоне, и среди них был Гогмагог {38} высотой в двенадцать кубит.[39] Мы нашли прекрасно сохранившуюся окаменевшую кость с передними и задними синусами и внутри какое-то вещество, напоминающее плавиковый шпат. Эта кость может принадлежать существу ростом примерно с Гогмагога, я беру на себя смелость поверить истории прославившей наш народ, потому что иначе ее можно считать просто выдумкой. Как вам известно, Голиаф был в два раза меньше Гогмагога, и у нас имеются сведения Джозефа в книге «Обычаи Иудеев», что среди подарков, посланных императору Тиберию от короля Персии, был иудей по имени Элизар, и он был выше Гогмагога на полметра. Если говорить о более поздних временах, то в ратуше Люцерна, — хотя мне придется признаться, что когда я возвращался из Италии, то не стал туда заезжать, чтобы полюбоваться подобной диковиной, — так вот там выставлен скелет человека, найденный под старым дубом около деревушки Рейден. Этот скелет короче самого Гогмагога на десять с половиной дюймов…

Господин Мильтон продолжал рассуждать о великанах, сравнивать их рост и спрашивать, можно ли доверять людям, которые их измеряли. Так продолжалось еще час, пока мой отец, воспользовавшись паузой, не предложил, поскольку уже было много времени, чтобы мы вместе отправились к нам ужинать. И добавил, что ему и господину Мильтону есть о чем поговорить.

Дядюшка Джонс начал протестовать, говоря, что он еще не успел насладиться пиршеством ума и мудрости, потому что ему раньше не приходилось слышать подобных смелых мнений, такого прекрасного языка и такой эрудиции. Он поздравил Джеймса с тем, что ему посчастливилось присутствовать на подобной дискуссии.

— Уверен, тебе никогда не приходилось слышать подобные лекции в вашем колледже.

Джеймсу не хотелось сравнивать разные университеты, и он промолчал. Когда отец и господин Мильтон вышли, а дядюшка Джонс спустился в подвал за вином, он пожаловался, что мне выбрали мужа, который умеет только вести монолог. Я не поняла его, и брат мне объяснил, что это такой человек, который зачарован своей речью и не может терпеть, когда еще кто-то пытается высказать собственное мнение.

Я рассмеялась и сказала:

— Ты злишься потому, что не вовремя встрял и получил по рукам! Каждый человек предпочитает вести монолог, как мне кажется, хотя не каждый обладает умением увлечь аудиторию и долго удерживать ее внимание. Ты не станешь отрицать, что сегодня господин Мильтон говорил по существу дела и весьма интересно. Ты также не можешь о нем сказать, что он человек, который всем знакомым излагает один и тот же рассказ одинаковыми словами. Мне кажется, что он обладает огромным запасом знаний и может о многом судить объективно. У него настолько хорошо подвешен язык, что я не могу себе представить, что его кто-то может переспорить, потому что если ему и не хватает знаний, он сможет это компенсировать красноречием и все равно защитит собственную точку зрения. Он говорит не монотонно и усыпляюще, как это делают учителя в университете или священники, а выделяет каждое предложение.

— Если он тебя устраивает, я рад, — ответил Джеймс, — Ты — моя сестра, от всей души желаю тебе счастья. Но мне хотелось, чтобы твой муж был ближе тебе по возрасту, чтобы он не был похож на сухаря-учителя.

— Я не ученица его, а собираюсь стать его женой и буду заниматься хозяйством, и мне все равно, на кого он похож. Ты еще учишься в университете и вполне естественно, что тебе неприятно, когда кто-то говорит тоном, напоминающим о наказаниях, которые ты получал, когда был нерадивым учеником, осваивающим науки.

В комнату снова вошли матушка и тетушка, явился дядюшка Джойс с бутылкой кипрского вина. Бутылка была покрыта пылью с паутиной, потому что долго лежала в кладовке, и дядюшка с гордостью ее нам продемонстрировал. Тетушка поставила на стол блюдо с шафранными бисквитами, и мы стали ждать, пока отец и господин Мильтон согласуют условия брачного союза. Тетушка начала мне объяснять достоинства брака, причем делала это так, что отбила у меня всякое желание вообще выходить замуж.

— Помни, — говорила она, — Ева произошла из ребра Адама. Бог не стал для нее брать кости из головы, поэтому женщина не может спорить с мужчиной. Мужчину сотворили идеальным созданием, а женщину не стали создавать с ним одновременно, как это было с остальными тварями, когда одновременно создавали самцов и самок. Женщина не была создана равной мужчине, а должна была быть ему преданной слугой. Ты должна смотреть на мужа с уважением, повиноваться ему и стараться угодить, ведь он — твой компас в жизни. Если он станет на тебя злиться, постарайся успокоить его, и если он будет тебя ругать без причины, терпеливо все выслушивай без возражений и возьми на себя вину, если даже ты ни в чем не виновата. Пусть Бог даст тебе должное терпение, чтобы ты никогда не расстраивала мужа. Избегай безделия и излишней болтовни, не гордись, держись скромно и с долей грусти, одевайся скромно, постоянно будь чем-то занята — пряди, шей, мой, стирай, подметай, чисть и так далее. Если муж тебя похвалит, пусть твое сердце поет от радости. Не веди себя легкомысленно и стань похожей на достойную степенную леди. Никуда не выходи из дома без его позволения, потому что петушок улетает из дома за добычей, а курочка сидит в гнезде, чтобы ничего не исчезло из дома. Брак для женщины не подарок, зато делает ее уважаемой; и хотя она слабее мужчины, как умом, так и телом, она служит для него послушным инструментом, если умеет ему полностью подчиняться.

Джеймс о чем-то мрачно размышлял у окна. Дядюшка сжал руку и медленно крутил большими пальцами, как колесо на водяной мельнице. Мать начала беспокоиться, сможет ли отец обо всем договориться, а потом обратилась к дядюшке:

— Надеюсь, братец, что Дик не сваляет дурака с этим господином, несмотря на то, что вы его называете безгрешной душой. Но сын нотариуса не может быть простачком в таких делах, как бы Дику не достался пустой выигрышный билет. Стоит вспомнить Библию, как Иаков честный и благородный иудей стал просить у хитрого старца-валлийца, мадианитянина, в жены Рахиль и как ему удалось получить лакомый кусочек. {39}

Мать начала ерзать в кресле, потом вскочила и стала расхаживать по комнате, а затем мы услышали ее четкий и веселый голос, которым она перебила приглушенные голоса мужчин, беседовавших в соседней комнате.

Я не знаю, о чем матушка договорилась, ничего не знала еще несколько недель, но вскоре они все вернулись к нам. Господин Мильтон был весьма доволен, отец — несколько расстроен, а матушка настроена очень благодушно и первой обратилась ко мне:

— Дочь моя, все трудности улажены. Мы с твоим отцом обо всем договорились с господином Мильтоном, брак состоится, как только в церкви будет сделано оглашение, поэтому тебе остаются только три недели невинности. Девочка, подойди и поцелуй мужа, будь умницей, повинуйся ему во всем, потому что у твоего мужа горячий нрав. Но хоть он и бывает вспыльчив, он любит и лелеет того, кто связал с ним свою судьбу.

Она мне подморгнула, но так, чтобы этого не видел господин Мильтон, и я ответила ей улыбкой. Потом я поднялась с кресла и подошла к Мильтону. Он меня не стал обнимать и не поцеловал, как можно было бы ожидать от любого мужчины, который оказался бы на его месте. Наоборот, он сделал шаг назад, и сказал:

— Мисс Мэри, прежде чем я скреплю поцелуем единство наших душ или поставлю подпись под брачным контрактом, я должен услышать из ваших уст, что вы чисты и целомудренны.

Я притворилась, что ничего не понимаю, и ответила:

— Сэр, мне кажется, что я никогда не делала перед вами вид, что обладаю какими-то выдающимися качествами. Я не очень хорошо владею иглой и слабо играю на гитаре, хотя у меня неплохой голос, а что касается моих хозяйственных способностей, о них лучше может рассказать моя матушка…

Он нетерпеливо перебил меня:

— Нет, нет, я хотел спросить: вы действительно та, за которую себя выдаете?

Мне не понравился его вопрос, и я ему невежливо ответила:

— Если вы желаете узнать, действительно ли я дочь собственного отца, то тут я вам ничем не могу помочь, но мне всегда казалось, что моя матушка — порядочная женщина!

Матушка рассмеялась.

— К сожалению, доченька, это правда! Никто со мной не ложился до твоего рождения, и хотя твои волосы напоминают волосы Моултонов, но, к сожалению, твой нос и подбородок — точная копия носа и подбородка Пауэллов. Но мне кажется, что твой суженый желает выслушать из твоих собственных уст, что мы продаем ему не подпорченный товар. Я ему объяснила, что если он с тобой проведет ночь в постели, то уже не сможет возвратить тебя домой на основании того, что ты оказалась не той, за кого себя выдавала. Но если ему хочется услышать от тебя самой, что ни один мужчина не побывал там, куда он так стремится попасть сам, ты не должна стыдиться и повтори за мной: «Я, Мэри Пауэлл, клянусь Всемогущим Богом, что…»

Господин Мильтон быстро сказал, что не требует от меня подобной клятвы. Ему нужно, чтобы я перед свидетелями сказала ему, что остаюсь до сих пор девственницей.

— Сэр, — сказала я, улыбаясь, — если вас это успокоит, то говорю при всех, что я — девственница, но не стану давать в этом клятву, потому что вы сами меня от нее освободили.

— Нечего смеяться, мисс, — заявил жених, начиная злиться.

— Почему же, сэр? Простите, эта улыбается моя совесть, а не я сама!

Он начал понемногу успокаиваться после моих слов, но я понимала, что он продолжает в чем-то сомневаться.

— Вы сделали торжественное заявление в обществе пяти ваших родственников, сказав, что никогда не любили мужчину и не познали его плотски, теперь я вас поцелую и назову своей женой.

Он притянул меня за плечи и поцеловал. Я не стала сопротивляться, но не вернула ему поцелуй — он попытался за меня сказать, что я никогда не любила мужчину, а ведь это не было правдой.

После этого начались поздравления, и дядюшка Джонс откупорил бутылочку кипрского вина. Мы все выпили, но Мильтон извинился, сказав, что не пьет вино, только чуточку во время еды, бережет желудок. Матушка поморщилась, так как считала, что если даже человек и придерживается строгой диеты, он иногда должен ее нарушить из вежливости. Все выпили за наше здоровье, и тетушка Джонс подала Мильтону бисквит. Он его рассеянно взял и откусил кусочек, но потом залез пальцами в рот, вытащил откушенный кусок и выбросил через открытое окошко птицам в сад.

Матушка, широко раскрыв глаза, взяла бисквит и сказала тетушке Джонс:

— У тебя очень хорошие бисквиты!

Она тоже откусила бисквит, начала давиться, подошла к окну и выплюнула его наружу, а потом похлопала Мильтона по плечу.

— Сынок Джон, я рада, что здравый смысл у вас преобладает над вежливостью. Только болван мог бы съесть этот бисквит. Могу поспорить, что он так же долго лежал на полке сестрицы Джонс, как вино в подвале братца Джонса. Признавайся, Мэри, когда ты его испекла? Это было в тот год, когда ты носила ужасную шляпку в виде шара, или случилось за два года до этого?

Бедная тетушка Джонс начала рыдать.

— Я не знала, что вы приедете к нам сегодня, иначе испекла бы свежие бисквиты. Мне казалось, что эти еще хороши, я держала их под крышкой в деревянной коробке, а испекла для вас за неделю до Великого Поста. Вы тогда обещали к нам заехать, но так и не появились.

Мы очень развеселились, услышав о февральских бисквитах тетушки Джонс, лишь в этом мы все оказались единодушны. Господин Мильтон назвал ее леди Джоан Каппадосия, потому что был такой Джон Каппадосия, который снабжал плохими бисквитами римских солдат, когда те отправились сражаться против вандалов Картеджа, и пять сотен римлян погибли от желудочных колик. Пора было возвращаться. Мы распрощались с господином Мильтоном, который нас информировал, что его можно найти в Оксфорде в доме его друга господина Роуса, библиотекаря университета. Он добавил, что приедет навестить нас дня через три, если будет хорошая погода и он освободится от занятий.

Так закончились ухаживания господина Мильтона за мной. Мне понравилось, что он не сюсюкал со мной, как можно было бы ожидать от поэта Кембриджа, потому что мне бы это не понравилось, в пользу его открытости и честности говорил его пристальный взгляд, так смотрит человек, разглядывающий кусок земли, который ему принадлежит в погашение долгов.

ГЛАВА 12 Мое замужество

Когда мы собрались отужинать в тот вечер, я небрежно заметила сестрице Заре, чтобы отомстить за ее злобу:

— Между прочим, я хочу, чтобы ты была моей подружкой во время венчания через месяц. Надеюсь, что ты меня не осрамишь в церкви и не станешь класть сухие крошки на простыни, когда станешь стелить мне брачное ложе.

Зара начала хохотать. Она ничего не знала о моей будущей свадьбе и не догадывалась о цели нашей поездки в Сэндфорд.

— Конечно, — начала она насмехаться. — Ты, наверное, выходишь замуж за своего любимчика Тиресия Мильтона!

— Только за него! — надменно заметила я. — Ты так настойчиво старалась нас связать в своих намеках весь год, поэтому, чтобы развязать связанный тобой узел, мне придется так и сделать. Он меня обожает.

— Ха! Терпеть не могу твои шуточки, неправда все это. Ты не сможешь даже малышку Бетти обмануть такой чушью.

— Нет, сестричка, ошибаешься. Должна тебе сказать, что все это правда.

— Я тебе все равно не верю. Вечно ты лжешь. Но могу с тобой по этому поводу поспорить.

— На что споришь? — спросила я ее. — Давай, Фома Неверующий, я готова!

— Я ставлю свой кулон из яшмы против твоего кулона из жемчуга. Мне он нравится! — сразу закричала Зара. — Давай ударим по рукам, если ты только не передумала!

— Ни за что, — ответила я.

Мы ударили по рукам, Зара подхватила меня, потащила вниз к Джеймсу и сказала:

— Мэри побилась об заклад на жемчужный кулон против моего кулона из яшмы, сказала, что выходит замуж за господина Мильтона через месяц, а я говорю, что она все врет!

Джеймс ничего не сказал, а снял кулон Зары с цепочки и отдал его мне. Зара начала вопить, что он все врет и пытается мне помочь. Она старалась вырвать у меня кулон, но я его ей не отдала. Поняв, что не сладит с нами, она отправилась жаловаться отцу. Он начал над ней смеяться, и тогда сестрица решила, что все в доме вступили в сговор, чтобы ограбить ее, а я отдала кулон сестренке Энн, у которой вообще не было украшений. Но Энн стало жаль Зару, и через некоторое время она вернула ей безделушку…

Мы вновь увидели господина Мильтона на третий день. Это было воскресенье, в церкви были оглашены наши имена и объявлено о том, что мы собираемся вступить в брак. Мильтон сидел рядом с отцом. В церкви поднялся шум, когда мое имя назвали вместе с именем господина Мильтона. Все начали перешептываться, некоторые даже оглядывались, чтобы получше рассмотреть джентльмена, сидевшего рядом с отцом. Во время службы преподобный Проктор попытался что-то сделать, чтобы возместить вред, нанесенный мне и родителям своей болтовней. Он цитировал слова Библии о женщине, которую обвинили в прелюбодеянии: «Где сейчас те, кто тебя обвинял? И я тебя обвинять не стану. Иди и больше не греши».[40]

Матушка громко вздохнула, сжала зубы и надулась, когда услышала, какой текст он выбрал для проповеди, но преподобный спокойно продолжил, и все обошлось без скандала. Этот достойный джентльмен, можно сказать, свалился на нас с небес, чтобы сделать из меня приличную женщину, и викарию не оставалось ничего иного, как продолжить проповедь. Он снова начал рассекать текст на кусочки и затем пришел к заключению, что Бог не может простить адюльтер или преступное совокупление, что является смертным грехом и заслуживает того, чтобы вечно гореть в аду, и если наш Бог лучше знал, как обстоят дела у этой женщины, чем это знали иудеи, обвинявшие ее, то нам придется поверить, что она легла с мужчиной, который был ее мужем, хотя об этом не все знали, или же она вообще с ним не ложилась, и что иудеи не поняли глупую выходку и решили, что произошло грязное совокупление. Викарий вывел из всего сказанного мораль, что неосторожные женщины, которые легкомысленно ведут себя с чужими мужчинами, или же тихони, выходящие замуж втайне, чтобы родственники могли скрыть от людских глаз их стыд, а они делают вид, что девственницы — и те и другие могут показаться людям шлюхами, коли их застигнут с поличным.

Когда мы выходили из церкви, отец спросил господина Мильтона, почему он не посвятил себя служению Богу, а тот ответил, что хотя отец с самого детства хотел отдать его в монахи, но ему помешала совесть, которая восстала против епископов и литургии. И добавил, что считает, что вступающий в Орден должен у себя на щите написать слова «Раб» и принести соответствующую клятву, но он на подобное не способен. Позже, когда господин Мильтон покинул наш дом, братец Джеймс поинтересовался, почему же его совесть не стала возмущаться, когда он давал клятву, получая звание магистра гуманитарных наук в Кембридже, и после того, как он стал работать над научной степенью в Оксфорде? Не потому ли, что он добровольно признал величие короля, данное ему Богом, признал его единственным духовным авторитетом в королевстве, признал, что молитвенник и псалтирь епископов не содержат ничего, что противоречит Слову Божьему, а Тридцать девять статей, принятых в 1562 году, не спорят со словом Божиим?

Днем господин Мильтон попросил позволения у матушки поехать со мной покататься, чтобы мы поближе познакомились. Но он также предложил, чтобы ради приличия нас сопровождал братец Джеймс. Матушка радостно согласилась, и нам оседлали коней. Когда мы подъехали к воротам, Джеймс спросил, куда мы отправимся.

— В Витли, — сказал Мильтон, — чтобы посмотреть мои земли, которые я продал вашему отцу и которые он мне заложил два года назад.

Я промолчала, потому что первый раз об этом слышала. Наверное, отец не стал мне признаваться, что заложил господину Мильтону земли уже заложенные господину Эшворту. Видимо, он их заложил Мильтону в счет долга, но не было никаких сомнений, что господин Эшворт имел право на землю до тех пор, пока ему не выплатят проценты, а если считать, что они были равны восьми процентам в год, то сейчас уже набежало триста фунтов, то есть были равны самой сумме заема.

Мы ехали рядом. День был холодным и хмурым, больше походил на ноябрьский, чем на веселый майский. Сначала господин Мильтон прочитал Джеймсу лекцию о греческих и латинских поэтах. Он хвалил одних и осуждал других, пока Джеймс не заявил:

— Хотел бы заметить, сэр, что в колледже мне приходится знакомиться со старинными римскими и греческими поэтами, но я предпочитаю пишущих английских и более современных. Я часто грущу о том, что мне не повезло и я не смог посещать собрания в Таверне Дьявола, когда Бен Джонсон там председательствовал. Сэр, мне известно, что вы живете в доме неподалеку от этой таверны и что тоже пишете стихи, мне кажется, что вы принадлежите к тому же обществу и лично знали тех, кого я очень уважаю, например, драматических поэтов Джона Форда и Джона Вебстера, а среди сатириков…

Мильтон перебил брата.

— Нет, Джеймс, ты ошибаешься. Твой свояк не принадлежит ни к какому обществу, а проповедует свои убеждения и сам себе хозяин, как Адам. Я не могу отрицать, что пару раз навещал комнату Аполлона в Таверне Дьявола. Меня вела туда надежда, что я встречусь с интересными личностями, с кем я желал бы побеседовать, но мне не нравились многие порядки в этом обществе. Во-первых, мне не нравилось, что все обожают и восхищаются этим грубым и пьющим, как бочка, чудовищем Беном Джонсоном, который, хоть и был малый не промах и сочинял удачные пьески, но он не умел себя вести и не переносил мысли о том, что может быть всего лишь вторым в дружеском соревновании умов. Если молодой человек осмеливался возразить этому Полифему, {40} сразу находились подлипалы и пытались его выгнать взашей, будто он неприлично повел себя в церкви. Во-вторых, мне не нравилось, как обращались друг к другу в Комнате Аполлона — Томаса называли Томом, а Роберта — Робином, а я не желал отзываться на другое имя, кроме имени, данного мне при крещении, а именно Джон, и никогда не отзывался на имя Джек, как они привыкли говорить. В-третьих, туда допускались образованные женщины. А я уверен, что женщине незачем учиться, ей даже опасно учиться, потому что она осмелеет и начнет спорить с мужчинами по проблемам искусства и науки, кошмар, да и только. В-четвертых, среди обожателей Бена были в основном пьяницы, и многие переболели венерическими болезнями, как, например, нынешний лауреат Вильям Девенант. Он, кстати, из Оксфорда. Может, он в чем-то наследовал ум своего крестного Уильяма Шекспира, говорят даже, что он был его незаконным сыном, и, вообще, от них воняет, не нравится мне их общество. Они животные, постоянно думают о женщинах. В-пятых, они перебрасываются словами, сидя за столом, и глупо и грубо шутят, и упоминают имя Божье всуе. В-шестых, хозяин — старый Саймон Ведлоу — заламывает за вино огромные цены и каждый вечер они собирают с присутствующих деньги, чтобы старый паралитик Бен мог упиваться до бессознательного состояния за счет других. В-седьмых, — и на этом закончу, — в тех редких случаях, когда я там присутствовал, я никогда не слышал, чтобы там читали, пели или говорили что-то, что могло бы привлечь к ним интересующегося человека. Когда я был там в последний раз, они хвалили отвратительные, грубые стихи скандалиста Джона Скелтона. Наш Генрих VIII в шутку называл его викарием Ада. Кроме того, там звучали эротические поэмы злого Джона Донна. Он когда-то служил в соборе святого Павла, и Бен называл его «первым поэтом века, превосходящим даже Эдмунда Спенсера…». Я так из-за этого разозлился, что тут же покинул помещение.

Джеймс попробовал задать Мильтону другой вопрос.

— Но, сэр, мне кажется, что поэтам хочется быть в компании своих друзей-поэтов. Наверное, вы вхожи в круг самых избранных компаний поэтов и уже несколько лет встречаетесь в доме лорда Фолкленда в Грейт Тью, расположенном в Вудстоке, там ни один человек не пытается возвыситься над своими собратьями и даже сам милорд…

— Конечно, почему он должен быть выше других, только потому, что ему повезло и он родился в такой семье? — воскликнул Мильтон. — Такой маленький, черноглазый, со свисающими волосами и с прыщавым лицом, любитель поэзии с плохо поставленным голосом, которым он рассуждает о многих науках, не постигнув сам ни одной из них! Действительно, он как-то открыл двери для людей, обладавших самыми разными талантами, разрешил нам заниматься в его обширной библиотеке. Но, может, он плохо выбирал посетителей, или его приглашением воспользовались не те… Но должен сказать, что в тот раз не было никого, чьим талантом я восхищался. Я помню, что там как-то состоялось собрание лондонских острословов. Часть из этих людей прибыла сюда из Таверны Дьявола. Старый Бен тоже оказался там. Он как всегда был пьян, как сапожник, был разодет в камзол с разрезами сзади, как у кучера, а за ним следовали Керью, Воллер, Саклинг, Монтагю и тому подобное отребье. Меня туда не пригласили, я считаю, мне этим польстили, а не оскорбили, потому что Бен говорил только о себе и был в центре внимания. Позже до меня дошли слухи, что лорд Фолкленд вышвырнул вон всех этих так называемых поэтов и болтунов. Он увлекся неким Чиллингвортом из Оксфорда, который выдает себя за богослова. Кстати, он крестник этого маленького краснолицего с короткими волосами архиепископа Лода. Чиллингворт некоторое время был папистом, а после того, как написал дурацкую книгу, считается вторым Ричардом Хукером. Как будто одной церковной политики недостаточно для нашего времени! Он стал шпионом и осведомителем архиепископа и донес ему, когда мой бывший учитель господин Гилл высказал несколько резких слов по поводу короля в вашем колледже Крайст-черч.

— Я прекрасно знаком с господином Вильямом Чиллингвортом, — заметил Джеймс, — он мой крестный и чрезвычайно добр ко мне.

Но Мильтон его не слышал и продолжал извергать поток слов.

— Кроме этого Чиллингворта, лорд Фолкленд пригласил доктора Шелдона из колледжа Всех душ. Он очень хорошо разбирается в бизнесе, но постоянно отпускает шуточки по поводу религии и говорит, что ее следует использовать, как инструмент государства. Кроме них, был приглашен Джек Хейлс. Он обладает нежным сердцем и как-то высказался, что откажется от церкви, если его станут убеждать в том, что христианин будет проклят, коли станет выражать противоположное мнение. Подобно лорду Фолкленду, он разделяет ученье отвратительной школы в Ракове в Польше, которое теперь, к счастью, разгромили. Так этому дурачку и нужно!

— Сэр, мне известно, что до того, как уважаемый ученый Джон Селден был избран в парламент, он так долго гостил в Грейт Тью, что стал почти членом семейства, — заметил Джеймс.

— Правильно. Господин Селдон неутомимый труженик и пытается отыскать записи, которые мне в свое время очень пригодились. Но мне не нравится компания, в которой он вращается. Он слишком долго находился в обществе старых и давно почивших варваров, сам огрубел и перестал замечать ошибки живых людей. Но может, это происходит из-за его низкого происхождения, потому что он родился в лачуге, и с самого детства ему было невозможно выбирать себе друзей.

Джеймс попытался вставить словечко:

— А как насчет господина Джорджа Сендиса? Он перевел работу Гроция… {41}

— Я преклоняюсь перед Гроцием, — перебил господин Мильтон. — Мне выпала честь познакомиться с ним, когда три года назад я совершал путешествие заграницей. Но мне не нравится, что его работы ужасно испорчены переводом на английский Джорджем Сендисом! Вам приходилось читать его ужасный перевод «Метаморфоз» Овидия! Овидий был ничтожным скулящим отбросом, но у него хороший слог, а Сендис лишает его этого слога, и остается только ничем не прикрытое скотство. Когда он цитирует Библию, это становится просто неприличным. Я знаю, что милорд Фолкленд хвалил его за переработку псалмов. Он написал, что «он отряхивает пыль с серьезной лиры Давида». Что за выражение! Пыль на лире Давида можно сравнить с золотистой пыльцой на цветке лилии, но Сендис знает иврит так же, как осел разбирается в рецептах приготовления пива! Не питая уважения к бессмертным стихам Давида, он сдувает золотистую пыльцу резким и сильным дыханием и сыплет его угольной пылью и копотью из грязной корзины для дров.

Братец Джеймс понимал, что его присутствие при этом монологе необязательно, поэтому извинился и поскакал галопом через широкое поле. Он объяснил, что ему необходимо размять лошадь, которой надоело так медленно тащиться.

Господин Мильтон остался со мной наедине в первый раз за все время нашего знакомства. Он долго молчал, и я тоже не сказала ни слова, потому что решила как можно дольше скрывать от него свое мнение, пока он сам им не заинтересуется. Наконец, Мильтон произнес.

— Милое дитя, мне так приятно смотреть на ваши волосы. Я не сомневаюсь, что у Евы были локоны, подобные вашим!

Я вежливо ответила:

— Сэр, благодарю вас за ваше восхищение. Я каждое утро старательно расчесываю волосы щеткой.

— После того, как я вас увидел в первый раз, — продолжал Мильтон, — я не мог позабыть ваших волос. Они струились перед моим мысленным взором, и даже если я начинал что-то читать, пусть и Священную Библию, они представали передо мной на страницах книги, и я терял смысл прочитанного.

— Мне очень жаль, если я мешала вам заниматься, — заметила я, притворяясь простушкой и дурочкой.

— Вы не первая, и ваши чудные волосы привлекли мое внимание, но трезво обдумав все, я пришел к выводу, что мое внимание привлекали волосы только невинных девушек. После этого я перестал расстраиваться, потому что решил, что такова Божья воля, и мне нужно ему покориться со смирением и ступить в брак, хотя до этого я сознательно уклонялся от подобного шага. Теперь у меня будет возможность законно любоваться вашими волосами. Я буду видеть их денно и нощно, и тогда они перестанут меня так мучить и отвлекать от работы, и мне станет легче жить.

— Я пока плохо разбираюсь в подобных делах, но мне кажется странным, что красивые волосы вынуждают мужчину ухаживать за девушкой. Мне хотелось бы получить от вас честный ответ: что заставляло вас уклоняться от брака?

Он заговорил просто, без всяких потуг на обычное красноречие.

— Вы вскоре станете моей женой, и я расскажу то, что никогда не доверял ни единой живой душе. Став поэтом, я дал себе клятву чистоты и непорочности, так как это сделал бы любой вступивший в монашеский орден. Чтобы стать хорошим поэтом, человеку следует вести нормальную и спокойную жизнь, не думать о денежных делах, не отвлекаться на обязанности супруга, мой мудрый отец готовил меня к подобной жизни. Поэт должен также прекрасно разбираться в различных науках и искусстве, и осмысливать все с философской точки зрения. Он должен много слушать музыку и путешествовать по разным странам. Но как я уже говорил, все это ничего без настоящей чистоты и воздержания. Чистота обладает могущественной властью вызывать нужные и чудесные слова, без которых ни один поэт не может мечтать о бессмертном, славе. «И станет она передаваться из уст в уста», — как писал Лукреций.

Как вы, вероятно, знаете, от Древа Поэзии отходят две огромные ветви — лирическая и эпическая поэзия. К лирике относятся пасторальные поэмы, оды и гимны, а к эпическим произведениям — крупные драматические поэмы. А настоящий поэт, подобный Гомеру, Вергилию и Данте, способен на все. Позже, когда я решил, что достиг высот в лирическом искусстве, я решил, наконец, обратиться к эпическим произведениям. Но должен признаться, мне хотелось написать до этого несколько од и гимнов. Я также решил, что существуют два вида поэзии, как и два вида чистоты, — чистота человека, не состоящего в браке, основанная на воздержании, и чистота женатого человека, который не совершает адюльтера и не испытывает жадности к сексуальным удовольствиям, которые позволены женатому человеку. Я решил, что увлечение лирическими произведениями соответствует воздержанию неженатого человека, а эпическими — воздержанию женатого человека. Но прежде, чем поэт напишет бессмертное эпическое произведение или великую эпическую поэму, он должен испытать плотскую радость. Я еще не познал женщину, но мне кажется, что я нашел причину того, почему я так долго не могу достичь поставленной передо мной цели. Как только я пришел к подобному мнению, сознание начало подсказывать мне: «Женись!» Я получил подтверждение этого мнения, когда помолился и, произвольно открыв Библию, прочитал представший передо мной текст. Это была строка из двадцать первой части Левита:

«В жены он должен брать девицу (из народа своего). Вдову, или отверженную, или опороченную, (или) блудницу не должен он брать: но девицу из народа своего должен он брать в жены».[41]

Мой народ, как вам известно, мисс, всегда жил в этих местах из поколения в поколение.

— Вы так хорошо ответили на мой вопрос, — заметила я, — что я беру на себя смелость задать вам еще один. Когда я впервые увидела вас в Вудстоке, почему вы сказали, что вас зовут Тиресий?

— Ваш вопрос закономерен, и я на него отвечу без промедления. Я был энергичным и смелым ребенком, а когда мне исполнилось восемь лет, мой приятель внезапно умер, когда мы бродили вдвоем в полях неподалеку от Линкольн-Инн. Решили, что он погиб от чумы, дома меня полностью раздели, и всю одежду сожгли на огне в пекарне, и наголо обрили мои волосы. Меня отправили в комнату, где так накурили серой, что я чуть не задохнулся. Я не заболел чумой, и теперь мне кажется, что мой друг погиб от совершенно другой болезни, но с тех пор многие годы, пока у меня, наконец, не отросли длинные волосы, я себя постоянно плохо чувствовал и был похож на девицу. У меня постоянно болела голова и меня мучили мигрени, и дурной воздух поднимался у меня из желудка прямо в мозг, меня мучили разные фантазии к людям моего пола. У меня был верный друг итальянец, который не так давно умер, и я к нему относился нежно и верил. Я был больше похож на нежную жену, чем на верного друга. Мое сердце желало этого друга, как женское сердце желает любимого мужчину, но нам обоим присуще чувство порядочности, и мы не впали в грех, и поэтому мои воспоминания о нем не связаны со стыдом.

Тиресий, по преданию греков, убил священную змею и поэтому на семь лет превратился в женщину, а когда он снова превратился в мужчину, стал великолепным поэтом. Настоящий поэт может вложить в уста женщине прекрасные речи. Я уверен, что греки в данном случае отмечали не только убийство змеи, а то, что Тиресию были срезаны извивающиеся, как змеи, кудри. В волосах мужчины — его сила и мужское начало. Господь сказал Моисею, говоря о сынах Аарона, что они не должны срезать волосы с головы. Та же самая тайна была связана с Самсоном и иудеями-назаретянами, и может, объяснение этому кроется в истории римлян, которые опрометчиво полностью срезали свои великолепные волосы и тем самым становились похожими на женщин, и по-рабски поклонялись императору, пока не стали жертвами длинноволосых варваров. Следует помнить о тонзуре[42] монахов, которая подействовала на ученость и мудрость. Как только древние греки сбрили свои великолепные кудри, их религия сразу пришла в упадок! Больше того, мы читаем в античной истории, что прекрасные барды нашего острова не позволяли стричь свои локоны, и тем самым не нарушалась их способность предсказания.

Господин Мильтон сделал паузу, чтобы я могла что-то сказать. Я начала говорить, потому что он произнес свою тираду взволнованным и громким голосом, и сказала, что маленьким мальчикам стригут волосы, чтобы они росли еще лучше — как случилось с Самсоном, пока он находился в тюрьме в Газе.

Ему понравилось мое замечание, и он мне рассказал, что когда пишет поэму, то, подобно Тиресию или Гомеру, пьет только чистую воду из источника. Потом он спросил меня, как, по-моему, красивые ли у него волосы?

Я ответила ему:

— Да, сэр. Мне они очень нравятся, не вижу в них никакого изъяна.

Мне показалось, что он ожидал услышать от меня что-то другое, но сдержался. Я не могла ему лгать — волосы Myна были длиннее, и шелковистее, и гуще. Они лежали шелковистой волной и вообще были просто чудесными. Но я ничего подобного не стала ему говорить, а просто заметила:

— Меня часто незаслуженно хвалили за мои волосы и почти никогда ничего не говорили о моих других достоинствах, потому я не могу от души восхищаться волосами другого человека.

Мильтон заметил:

— Вам придется научиться, потому что я буду вашим мужем. Еще скажу вам кое-что. Мужчины и женщины — две противоположности, и когда женщина постригает волосы, которые составляют ее самые большие красоту и богатство, она сразу теряет женский облик, становится вульгарной, начинает ругаться, и ее физические силы становятся равными мужским, и она даже начинает задумываться о странных вещах. Мужчина в жене ищет верность и покорность. Я уже считаю вас своей женой и уверен в том, что ваши волосы говорят об идеальной женственности.

— Наверное, вы правы, сэр, — постаралась серьезно ответить я. — Я, может, простая и необразованная девушка, но я надеюсь, что вы меня не считаете излишне смелой.

Джеймс погнался за зайцем и упустил его, потому что его собака переключилась на другое животное. Но потом ему надоела гонка, и он присоединился к нам. Он уговорил Мильтона рассказать нам о произведениях, которые он пишет, или помнит наизусть. Мильтон так подробно обо всем говорил, что мы успели за время его лекции приехать в Витли, где начали внимательно инспектировать усадьбу. Он продолжал нас просвещать еще половину обратного пути и рассказал о самой своей главной драме, состоящей из пяти актов, которую он собирался назвать «Потерянный Рай».

— Перед первым актом на сцену выходит Моисей и рассказывает о том, как он обрел свое тело после того, как исчез из вида на горе Тисгах. Он говорит, что его тело — чисто, потому что там, где он находится, дуют чистые ветры, сверкает роса и парят чистейшие облака. Его тело идеально, потому что его творил Господь. На сцене невозможно показать обнаженного мужчину, не говоря уже о женщине, и Моисей сообщает аудитории, что Адам и его только что созданная жена Ева сейчас находятся вместе с ним на сцене, но их не видно, ибо они настолько невинны, что ни один смелый глаз не может их увидеть.

— Вы весьма хитрым и удачным способом обошли все сложности, — заметил Джеймс. — Прошу вас, сэр, расскажите нам о первом акте.

— В первом акте появляется ангел Гавриил, рассказывает о рае и объясняет, что с тех пор, как была сотворена земля, он находится на ней так же часто, как и в небесах. Хор ангелов его вопрошает, почему он так часто является к ним, и он отвечает, что после бунта Люцифера он должен постоянно следить за новым созданием Божии — человеком, чтобы Люцифер его не соблазнил. Потом появляются великолепные фигуры — Справедливость, Милосердие и Мудрость — и начинают рассуждать о том, что станет, если человек падет. Хор поет Гимн Создания со строфами и антистрофами, но у меня готовы только отдельные строки этого акта, и второй акт пока вообще еще не продвинулся. Но я задумал, что во втором акте появляется Люцифер после того, как его выбросил архангел Михаил, начинает жаловаться и пытается отомстить ему тем, что хочет совратить человека. Хор сначала возражает при его первом приближении и убеждает, что Бог создал женщину, чтобы она скрасила одиночество мужчины, к тому же она очень красива, и Люциферу не стоит надеяться на успех. Люцифер все отрицает и говорит, что теперь его задача стала более легкой, что бы они об этом ни думали. Потом идет спор о зле. Люцифер уходит, а хор поет другой великий гимн о борьбе и победе в Небесах над Люцифером и его помощниками.

— Вы уже начали работу над третьим актом? — спросил Джеймс.

— Начал, и хотя написано всего лишь двадцать пять строк, мне не стыдно перед Богом признать, что это великолепная работа. Сначала появляется Люцифер и начинает возмущаться. Потом мы видим Адама и Еву, которых к тому времени уже соблазнил Змий, и они появляются в одежде из листьев. За Адамом следует Совесть, и она его обвиняет, а Справедливость приказывает ему предстать перед Богом. В это время на сцене присутствует хор, и ангел сообщает ему о падении человека.

Я спросила:

— Разве Совесть не преследует Еву? И ей не следует предстать перед Богом?

Господин Мильтон мне не ответил и стал говорить громче, не желая, чтобы его перебивали.

— Я уже сказал, что этот акт заканчивается, когда ангел перечисляет грехи Адама. Четвертый акт еще не созрел. Думаю, в нем снова появятся Адам и Ева, и они станут обвинять в содеянном друг друга. Адам пытается обвинить жену. Снова появляется Справедливость и начинает спорить с Адамом, пытаясь убедить его, что он не прав. Хор укоряет Адама, и в качестве примера дурного поступка приводит нежелание Люцифера покаяться. В последнем пятом акте появляется ангел с мечом, чтобы выгнать согрешившую пару из Рая. Но до того он показывает Адаму все ужасы жизни в мире. Это — Труд, Печаль, Ненависть, Зависть, Война, Голод, Болезнь, Чума и Страх. Ангел говорит, что прежде такие ужасы были неведомы. Адам унижен, он печалится и кается. Наконец, является Милосердие и успокаивает его, обещает приход Мессии, а потом появляются Вера, Надежда и Милосердие, которые с ним беседуют. Адам раскаивается, прославляет Бога и готов принять наказание, хор поет заключительные строки.

— Прошу вас, расскажите еще о нашей проматери Еве, — попросила я. — Неужели ее не мучила совесть, и она не раскаялась?

— Название моей драмы, — сурово заметил господин Мильтон, — не «Знаменитая история Адама и Евы», как вам может это показаться, а «Адам изгнанный из Рая».[43] Адам был создан более совершенным и является протагонистом — главным героем, а Ева — всего лишь второстепенная личность, с чьей помощью он согрешил перед Богом. Она страдает вместе с ним, ведь вначале была его ребром, которое у него взяли во время сна. Но также она его жена, а поэтому является одной с ним плотью. Перед Богом она не отдельная личность, и вина у нее с мужем общая. Она как бы остается всего лишь ребром, как остальные кости, прикрепленные к позвоночнику и к грудине. Конечно, Адам совершил глупость, заявив, что это был грех Евы, а не его самого, и Бог на него за это рассердился. Он напоминал ребенка, плачущего после того, как разобьет чашку или тарелку: «Мамочка, я ее не разбивал! Это сделала моя рука!»

— Значит ли это, — спросила я, — что женщина не совершает дурных поступков, а лишь ошибается вместе с ее мужем?

— Это абсолютно непродуманный вопрос. Важной обязанностью женщины является внимание и послушание мужу, а если он не сможет этого добиться, — что ж, тем хуже для двоих. Конечно, женщина должна подчиняться мужчине, с которым она соединена плотью, и если он станет падать в ад, то обязательно утащит ее с собой, а если мужчина соединен с плохой женщиной, то он может спасти свою душу и отказаться от этой женщины таким образом, как приказывает Библия — вырвать плохой глаз или отпилить дурную руку.

— Это весьма неприятное заключение и предупреждение отцам, что им не стоит выдавать дочерей замуж за слишком принципиальных мужчин.

Чтобы сменить тему разговора, Джеймс поинтересовался у господина Мильтона, на какой сцене тот собирается поставить свою пьесу, так как владельцы обычных театров не станут ставить пьесу, в которой не затрагиваются пикантные случаи, такие, как кровосмешение, убийство или другие неприличные поступки. В наши дни только такие темы пользовались успехом. Кроме того, было хорошо известно, что новый парламент, чтобы отомстить за адвоката, члена парламента господина Уильяма Принна, которому по приказу короля отрезали уши {42} и не позволили распространять его книгу Histriomastix, направленную против актеров и зрителей, пришел к решению вообще закрыть все театры, потому что считал, что их невозможно реформировать.

Пьеса, о которой нам говорил Мильтон, сказал Джеймс, состоит из пяти актов и займет гораздо больше времени, чем обычная драма в стихах или интерлюдия, если даже найдется благородный человек, кто одобрил бы подобную тему и был достаточно богат, чтобы вынести расходы по постановке пьесы.

Господин Мильтон задумался, а затем сказал:

— Я надеюсь, что времена переменятся, парламент прислушается к моему совету — будет заимствовать у древних греков обычай ставить торжественные драматические представления по святым дням. Когда-то подобные представления давались и у нас под названием «Мистерии». Но надо, чтобы это делалось под присмотром парламента, а не давалось на откуп бессовестным и обладающим дурным вкусом компаниям актеров.

— Мне хотелось, чтобы великие трагедии были представлены в Вестминстер-Холле или в Большом зале Церкви Христа в Оксфорде и чтобы надоевшие комические глупости или неприличные демонстрации кровопролития и жестокости были запрещены законом. Таким образом театр обновится, и в таком театре я хочу увидеть свою пьесу.

На этом наш разговор закончился. Мы уже прибыли в Шотовер, решили ехать побыстрее и вскоре подъезжали к воротам нашего дома.

До нашей свадьбы господин Мильтон еще пару раз приезжал к нам из Оксфорда. Он рассуждал на множество тем, а мы были очень заняты приготовлением свадебных нарядов, и мне приходилось терпеть бесконечные примерки. Мне обещали два черных шелковых платья, но я получила только одно, и еще свадебное розовое, в котором я пойду под венец. Эти наряды стоили отцу более шестидесяти фунтов. Когда я получше узнала господина Мильтона, мое отношение к нему не изменилось ни в лучшую, ни в худшую сторону. Я разобралась в его характере, сразу же увидев его в первый раз. Положение Мильтона, выражаясь фигурально, было весьма средним, но он надеялся усовершенствоваться и подрасти, тем самым стать на голову выше, подобно колоссу с острова Родос, любого в любом обществе. Согласившись выйти за него замуж, я подумала, что если он не перестанет себя держать так надменно, то мне нужно будет в семейной жизни держаться от него подальше. С другой стороны, менее амбициозный человек тоже меня не устраивал. И таким образом, я надеялась сохранить свою неувядающую и вечную любовь к Муну. Насколько я была права или ошибалась, вам покажет мой дальнейший рассказ.

Наше венчание состоялось в такое мокрое утро, что братьям пришлось нести меня на руках от кареты к церковному крыльцу, потому что по дорожке бежали потоки воды. Старые женщины предсказывали, что наш брак станет очень плодовитым.

Дождь прекратился, как только перестали звонить колокола. Все утро они звонили, не переставая, так что мне чуть не стало плохо. В церкви собралось не очень много наших знакомых и родственников, потому что их не известили загодя. Так случилось, что в тот же самый день Кэри, младшая сестра Myна, которая была замужем за сэром Томасом Гардинером Младшим, вернулась с ним домой из Лондона, и много народу отправилось к ним, чтобы поздравить молодых и порадоваться освобождению из тюрьмы его отца, старшего сэра Томаса.[44]

Господин Мильтон ни за что не хотел надевать мне на палец кольцо во время бракосочетания. Он говорил, что это так же не нужно, как и крест во время крещения. Матушка сказала, что о кресте станем говорить, когда у нас появятся дети, но «Не будет кольца, брак не состоится», — заявила она, потому что без кольца в ее глазах я не буду считаться по-настоящему повенчанной. Я держалась того же мнения. Матушка повторяла, что он может говорить, что хочет, но без кольца не будет свадьбы. Господину Мильтону пришлось идти на попятный, хотя нам показалось, что викарий был не прочь обвенчать его и без кольца, но главным оказалось решение отца.

Отец был доволен тем, что господин Мильтон пошел на уступки, и поэтому, по его просьбе, запретил обычный турнир всадников, когда они мчатся на коне с копьем наперевес и стараются поразить доску. Этот старый вид спорта все еще процветал в Оксфордшире. Победитель получал яркую гирлянду на шею и считался шафером во время бракосочетания. В качестве награды он мог нести домой невесту на плечах, а когда он подносил ее к порогу, то мог сорвать ее подвязки и украсить ими свою шляпу.

Господин Мильтон считал это вульгарным обычаем. Но он позволил детям осыпать нас цветами, когда мы шли из церкви к дому. Этот обычай он считал милым и веселым. Ему нравилась игра на лире и звуки трубы, и мы разбрасывали монетки для мальчиков и конфеты из миндаля и меда для девочек.

Брат Ричард был моим шафером. Во время венчания я точно в трансе пребывала, и когда мне надели на палец кольцо и я начала торжественно произносить слова клятвы, мне казалось, что я слышу чужой голос и что это вообще не я.

Мы получили уйму подарков — связку зайцев от Тайрреллов, от других соседей рыбу, вино, дичь, фрукты и тому подобные вкусности. В ответ отец рассылал кружева для невест и шестьдесят пар цветных и украшенных перчаток, изготовленных в Оксфорде. Мы решили отмечать праздник в несколько приемов — у нас дома состоится завтрак, и все наши арендаторы могут прийти и выпить эля и отведать пирогов и тортов, что они с удовольствием и сделали, ели и пили «от пуза!». Далее отмечали благословение церкви, и у нас в зале состоялся прием, куда пожаловали дворяне и другие уважаемые люди, и там произносилось множество речей. После этого все наше семейство верхом и в каретах отправится в Лондон, чтобы закончить празднование в доме господина Мильтона. Мой муж считал неприличным для молодоженов в первую ночь оставаться под крышей отцовского дома. Он возмущался варварским обычаем танцевать во время деревенской свадьбы и говорил, что нелепые прыжки под музыку, грубые и неприличные выражения и то, как молодые люди пытались залезть молодым женщинам и девушкам под юбки, он не потерпит в собственном доме. Его возмущало, что его жена должна будет плясать с любым, даже если он будет пьян, груб, отмечен оспой или у него воняет изо рта. Он собирался в первую брачную ночь загородить дверь своей комнаты, чтобы нахальные парни и девки не могли стоять у дверей, петь грязные баллады и подсматривать в замочную скважину, как этого требовал обычай.

Я мало что помню о приеме у нас в зале, страшно волновалась и усугубила это состояние тем, что выпила много вишневого ликера. Я не различала лиц, спутала крестную Моултон с тетушкой Арчдейл, что их возмутило без меры.

Я не могла дать членораздельных ответов на самые простые вопросы. Я помню только, что господина Мильтона попросили произнести речь. Он был в черном сюртуке с чудесными кружевами и хрустальными пуговицами, отделанными серебром. Он говорил очень спокойно, не запинался и не улыбался, как это обычно бывает со смущенными женихами. Он был абсолютно трезв и говорил три четверти часа красивым голосом с нужными паузами, выделяя ключевые слова, красиво разводил руками. Он проследил историю матримонии с древности до настоящего времени, и в заключение продекламировал несколько собственных строк. Мне кажется, что в его пьесе их должны были петь ангелы в честь Адама и Евы. Дядюшка Джонс и еще несколько человек потом говорили, что он выступал потрясающе, они были в экстазе от его речи, но остальные гости помрачнели, словно у них вертелось на языке: «Мы надеялись, что с церковью на сегодня покончено, а нам приходится еще раз выслушивать проповедь». Но потом они осушили бокалы и снова развеселились.

ГЛАВА 13 Я отправляюсь в Лондон

Как только праздничный прием закончился, мы распрощались с гостями и последовали в Лондон. Туда поехали господин Мильтон, мои близкие и я. Мужчины ехали верхом, а матушка я и остальные дети следовали в двух каретах. Для Транко места не осталось, но она устроилась в обычной почтовой повозке и приехала на следующее утро. Мы не успели отъехать, как мой муж сказал мне:

— Жена, ты сменила фамилию отца на мою, и я собираюсь поменять твое имя. Я ненавижу эти французские имена. Теперь вместо твоего претенциозного имени «Мари», ты станешь отзываться на простое английское имя «Мэри», и запомни это.

— Муж мой, — с достоинством заявила я, — вы можете меня называть, как вам угодно, но я сомневаюсь, что мои родственники и друзья станут меня называть по-другому.

— Меня это не волнует! Те родственники и знакомые, кто не станет подчиняться моим желаниям, не будут допускаться в мой дом.

Матушка сидела рядом со мной в карете, отвернув лицо в другую сторону, чтобы скрыть слезы. Она высморкалась с трубным звуком и возмущенно спросила:

— Мое дитя было названо в честь Ее Величества королевы. Как вы смеете менять ее имя?

Мой муженек уважительно ответил:

— Сударыня, королева заложила или продала лучшие драгоценности короны, чтобы купить оружие для короля, с тем чтобы он его использовал против народа, и вы считаете, что после этого ей следует оказывать уважение?

Матушка не замедлила с ответом:

— Сын, ответ зависит от того, кто вы — верный подданный или проклятый Круглоголовый[45] (это выражение стало популярным в последнее время). Я никогда не буду тещей Круглоголового и стану продолжать называть свою дочь «Мари». Я надеюсь, что вы не настолько жестоки, чтобы запретить мне с ней видеться.

— Сударыня, матери обычно сюсюкают со своими дочерьми и дают им уменьшительные имена, а я твердо решил, что родственники жены станут ее называть, как я скажу, а ни в коем случае не «Мари», но я не настолько жесток, чтобы запрещать отцу или матери называть Мэри, как им нравится.

— Ton discours est parfaitement gentil, mon bean petit beaufils,[46] — воскликнула матушка.

Ссора была вовремя затушена, дальше мы ехали молча. Когда я удивилась, что мы поехали по дороге на Эбингдон, мне объяснили, что мы сейчас отправляемся не прямо в Лондон, а переночуем в доме брата моего мужа, Кристофера, молодого юриста, который обосновался в Ридинге и ему не удалось приехать на наше бракосочетание.

Мы подъехали к мосту Эбингдона и услышали с другого берега реки сильный шум и выкрики, через мост скакали оборванные всадники, участвующие в процессии, которую мы между собой называли неприличной и даже похабной. Ее устраивали, когда жена, осквернившая постель мужа и ставшая развратницей, подвергалась насмешкам соседей вместе с мужем. Всадники проскакали мимо нас, завывая в рожки и колотя по кастрюлькам и сковородкам, требуя, чтобы все освободили им дорогу. Мой муж отказался съехать с дороги и схватился за шпагу, но матушка крикнула кучеру:

— Нед, Нед, быстро освободи им дорогу, съезжай направо к воротам!

За нами спешно свернула другая карета. Мой муж, увидев, кто следует за всадниками, срочно последовал за нами. Сначала за всадниками шествовал сумасшедший старик с развевающимися длинными седыми волосами, и в кожаных лохмотьях и разорванных башмаках. Он дул в флажолет, который используют холостильщики свиней, когда они появляются в деревне. За ним на осле ехал знаменосец с женской нижней юбкой вместо знамени на шесте. Рядом с ним шагали волынщики и играли «Зеленые рукава моей леди», но делали это очень вызывающе. За ними следовала старуха, настоящая ведьма. Она сидела на повозке, влекомой костлявой клячей, рядом с ней стояли две корзины, наполненные нечистотами, которые она разбрасывала половником на зевак и посыпала ими собственные плечи. К голове лошади были прикреплены бумажные рога. Затем следовали главные герои процессии: верхом на коне ехала небольшая, бледная, с острым личиком женщина без нижних юбок, с большой деревянной ложкой в руке. К ней был привязан спиной так, что он сидел лицом к хвосту лошади, крупный и плотный мужчина с красный лицом, — ее муж. Он держал в руках веретено и ручную прялку. Рядом с ними шагали неряшливо одетые люди, и постоянно угрожали парочке дубинками, требуя, чтобы жена все время била мужа ложкой, а он усердно работал веретеном. За ними следовала толпа из Эбингдона, и у каждого мужчины и женщины были «музыкальные инструменты», которые они захватили из дома или мастерской: кастрюли, ведра, они колотили мозговыми костями по большим деревянным солонкам, гремели и звонили ключами и щипцами для углей. Я такого шума еще никогда в жизни не слышала.

Мои родители, братья и сестры хохотали над этим спектаклем, пока у них не заболели бока. Мой муж выглядел мрачным. Братец Джеймс с отвращением отвернулся от них и начал любоваться лебедями на реке. Что касается меня, то я была поражена, мне было отвратительно видеть варварство этих людей, раньше мне доводилось слышать, как кому-то угрожали «прокатить с музыкой и ряжеными за измену», но видела подобное впервые.

Мой муж, когда эти люди проследовали мимо нас, начал читать «научную лекцию» отцу о том, что подобная вульгарная антидрама обычно случалась, когда римские генералы следовали через свой город, как боги после победы, и это представление должно было напомнить им, что они смертны. Мильтон сказал, что подобные грубые и вульгарные процессии в старые времена шествовали по пятам свадебного кортежа, как страшное напоминание о том, что муж и жена не должны забывать о тесном союзе мужчины и женщины, что он обладает абсолютной властью, а она — его покорная и смиренная служанка.

— Тем не менее, — заметил отец, — хотя в Англии жена de jure,[47] как вы говорите, является служанкой и полной собственностью мужа, я слышал такое присловье, что если бы через Ла-Манш был выстроен мост от Кале до Дувра, все женщины Европы постарались перебежать по нему к нам, потому что de facto[48] англичанин так уважает и так нежно относится к жене, что за столом сажает ее на самое почетное место, в пути предлагает ей опереться на его правую руку, старается, чтобы ее не коснулись беды и трудности, потому что тогда стыд ляжет на его голову.

На это мой муж сухо пошутил:

— Сэр, я верю, что вы правы. Некоторые англичане и мужчины из Уэльса, позволяющие женам сесть им на шею, отводят им лучшую комнату в доме, чтобы она могла там расслабиться, а хозяин должен подводить счета в маленькой темной каморке, которая служит также и бельевой.

Отец ему весело ответил:

— Сэр, вы пытаетесь меня подколоть, но моя жена принесла мне приданое в три тысячи фунтов, когда мы поженились, и вам прекрасно известна поговорка: «Кто платит, тот и заказывает музыку!»

Тогда муж улыбнулся мне и небрежно заметил:

— Жена, я недавно прочитал в газете «Пейперз» господина Ричарда Хеклюта, как складываются отношения между супругами у русских. Мужчина среди других подарочков присылает жене кнут, чтобы она знала, что ее ожидает в случае непослушания. У них есть примета — если жена не получала порки в течение недели, она считает, что муж ее разлюбил, и ей бывает очень грустно. Русские жены очень послушны и ведут себя скромно и покорно. Если мужчине жена становится противна, он может с ней развестись. Это право на свободу они получили от греческой церкви.

Я промолчала и даже не воскликнула: «О!» или «Господи, помилуй нас!».

После наступления сумерек мы доехали до Ридинга и поужинали в доме Кристофера Мильтона. На ужин подали откормленных цыплят, хотя не таких вкусных, как у нас, еще на столе был свежий горошек с маслом, семга, салат из артишоков и множество клубники и вишен. Господин Кристофер оказался милым и очень умным джентльменом, в нем не было ничего от суровости моего мужа. В своих рассуждениях он был ближе к моим родным, особенно в вопросах религии и политики. Его жена Томазина оказалась милой, спокойной женщиной.

Из вредности мой муж за ужином начал рассуждать о правах парламента, с пафосом заявив, что он является высшей инстанцией на земле и что король не имеет власти ограничивать его свободы и привилегии. Но его брат Кристофер поддерживал противоположную точку зрения. Он цитировал доктора Коувелла, преподавателя гражданского права в университете Кембриджа. Доктор Коувелл говорил, что король с его абсолютной властью находится как бы над законом, и заявлял, что Его Величество, чтобы было легче издавать законы, позволил епископам, дворянству и палате общин с ним советоваться, и это было сделано не по принуждению, а с любезного согласия Его Величества. Господин Кристофер спросил, зачем нужен королевский титул, коли Его Величество волей парламента будет ограничен законами, противоречащими его духу?

Мой муж начал громко спорить, утверждая, что новая доктрина, навязанная Англии, а именно: что королевский произвол — закон для народа, есть ничто иное, как иностранная ересь, ядовитое блюдо, которое парламент вскоре выбросит за пределы Англии.

— Ах, парламент! — воскликнула матушка. — Парламент может проголосовать, чтобы дерьмо стало розой, но оно все равно останется дерьмом!..

Мильтон не обратил внимания на замечание матушки и воскликнул:

— Более четырехсот лет прошло с тех пор, как старик Бректон опубликовал заметки о законе и конституции нашего королевства, и с тех пор честные граждане заявляют, что король Англии не может своей волей изменять наши продуманные законы, дабы не позволить королю ухудшить жизнь его свободного народа, управляемого законами, принятыми сообща, лишить его имущества, жизни или свободы каким-то тщедушным заикающимся шотландским…

— Поосторожнее, братец, — вмешался Кристофер, — потому что в моем Ридинге и в Оксфорде господина мирового судьи Пауэлла, более верные королю жители, чем в Лондоне.

Мильтона ничто не останавливало.

— …заикающимся шотландским человеком, алчущим власти! Вот в чем тут дело, братец! Как недавно заявил доктор Роджер Мейнворинг, «королевское желание и приказания могут заставить его поданных страдать от вечного проклятия». Такое уродливое положение наш благородный народ долго терпеть не может, и он с этим расправится, и от этого может пострадать сам король. Уверяю вас, до конца лета, я не ошибаюсь, в стране начнется гражданская война. Я приму в ней участие с оружием в руках, буду выступать на стороне народа.

Господин Кристофер очень вежливо ответил брату:

— Братец, ты, может быть, прав в политике и в своих предсказаниях. Но я не поверю, что в Англии найдется достаточно людей, которые будут настолько злы, что поднимут оружие против короля, во имя древнего принципа свободы, который порос травой забвенья. Или что ты и я, хранящие верность королю, как главе нашей церкви и суверенному защитнику, можем оказаться по разные стороны баррикад в братоубийственной войне, как бы бурно мы ни обсуждали существующее положение. Когда проснешься завтра утром, выгляни из окна, Джон, и посмотри, как весело идут люди на рынок, и прислушайся, как приветствуют друг друга наши соседи, а потом скажи мне, может ли такая миролюбивая нация заболеть и ввергнуться в пучину гражданской войны? Джон, ты можешь и дальше шуметь и возмущаться, но в Англии нет никаких признаков войны, так же, как нет заморозков на моих клубничных грядках!

Покачивание кареты во время долгой и трудной дороги утомили бы меня, даже если бы первую половину дня я провела спокойно. Я настолько устала, что была готова заснуть прямо за столом, но тут дремота покинула меня, я проснулась, но была сильно взвинчена, у меня началась такая головная боль, что казалось, мне воткнули в глаза кинжал.

Комната для новобрачных была украшена гирляндами, и в ней сильно пахло вербеной и полынью. Кругом стояли вазы с цветами — розы, гвоздики, левкои. У постели находился столик с серебряным подносом, на котором стояли вино, блюдо с небольшими кексами и первыми нектаринами и яблоками. Белое атласное покрывало было усыпано золотой пудрой, все переливалось и сверкало в свете семи толстых восковых свечей в стеклянном подсвечнике, стоявшем у изголовья кровати. Зара и Энн хорошо выспались в карете и теперь прекрасно выполнили свои обязанности подружек невесты. Они меня расшнуровали, сняли туфли, чулки и нижнее белье, и я, обнаженная скользнула под чудесные тонкие льняные простыни. Девочки спели песню и сказали братцу Ричарду, чтобы он позвал ко мне жениха. Девочки поцеловали меня на прощанье, Зара вела себя отлично, потому что ей очень нравился мой муж, а Энн вообще была милым и приветливым ребенком.

В комнату вошел муж и запер дверь. Ставни закрыли заранее, и мы остались вдвоем.

Мильтон разделся и лег в постель с Библией в руках. Он нежно поцеловал меня и начал читать отрывок из Песни Песней, где Соломон хвалит свою возлюбленную за красоту, сравнивая ее чрево с ворохом пшеницы, а сосцы — с двумя козлятами, двойнями серны. Потом он закрыл книгу, прежде положив между страницами лепестки розы, чтобы они в дальнейшем помогали воспоминаниям. Муж нежно говорил со мной, но на каком-то иностранном языке. Мне показалось, что это был арамейский язык. Затем я должна была выйти из постели и встать рядом с ним на колени, и поблагодарить Бога за его щедрость, потому что он создал мужчин и женщин. Мильтон много разглагольствовал, а мне пришлось все за ним повторять. Когда мы наконец сказали «Аминь!», он положил меня в постель, обнял и задрожал от сильной страсти. Я ничего не сказала, а продолжала спокойно лежать, и Мильтон приподнял мою голову и сказал.

— О, скромная сдержанность, как мне это нравится! — И поднес чашу с вином к моим губам.

Я немного отпила, и хотя мне хотелось ублажить его, во мне не разгорелась ответная страсть. Он пытался меня развлечь, рассказав милую историю, как он отправился в Италию за невестой. Как-то он занимался в университете Кембриджа и пошел побродить у Грэнтчестера. Мильтон очень устал от занятий и заснул под деревом у дороги. Мимо проезжали в карете две милые юные леди. Одна из них, более привлекательная, как он узнал позже от свидетелей происшедшего, влюбилась в него с первого взгляда, пока он спал. Она написала карандашом на клочке бумаги стихи на итальянском и вложила ему эту бумажку в руку. Стихи говорили о том, что он сразил ее, пока спал, что же с ней будет, когда он взглянет на нее?! Мильтон попытался расспросить прохожих о том, кто была эта дама, а затем отправился в Италию, чтобы там попытаться ее найти. Ему не удалось этого сделать и сейчас, когда он женился на мне, больше об этом не жалеет.

Я ничего кроме «ах» и «ох» не могла сказать ему.

Пока Мильтон рассказывал, он нервно поигрывал моими кудрями.

Меня охватила апатия от тяжелого запаха трав, а от вина меня затошнило.

— Муж мой, — воскликнула я. — У меня раскалывается голова. Вы не можете намочить в холодной воде для меня платок? Вода в вазе на окне. Потом вы завяжете платок мне на лбу?

Однажды мы наблюдали такую сцену, когда кобель-гончая попытался заигрывать с сучкой-спаниелем у нас в саду в Форест-Хилл, Транко их увидела и вылила ведро холодной воды на игривую парочку. Спаниель сразу отрезвел от любовной горячки, а что касается гончей, то самец жалко тряс шкурой и дрожал, и мы начали хохотать, а самец жалобно завыл. Конечно, неприлично сравнивать тот случай с нашими объятьями, но моя просьба дать мне мокрый платок подействовала на моего мужа так же сильно, как ведро воды, вылитой Транко на собак. У него был удивленный вид, он не знал, что сказать. Он убрал руки с моих плеч и выпалил:

— Головная боль! Клянусь Бахусом и сладким молоком Венеры, вы только послушайте эту флегматичную и неблагодарную негодницу! Другая на ее месте уже была бы наверху блаженства, если бы за ней так ухаживали, читали стихи, вместе молились, угощали вином и вокруг так великолепно пахло бы розами и вербеной. И все это происходило бы не с вульгарным распутником, а в священных и законных узах брака! А это низкое существо стонет, что у нее болит голова и чтобы я положил ей мокрую тряпку на лоб!

— Я не хотела вас обижать, муж мой, — с трудом проговорила я. — Но если бы у вас так же сильно болела голова, вы не смогли бы читать стихи и не смогли проявлять какую-то страсть. Если вы меня действительно сильно любите, то подадите то, о чем я прошу.

— Нет, дитя мое, — ответил мой муженек. — Я вас люблю слишком сильно, чтобы баловать, и не стану выполнять ваши капризы, даже такие незначительные, как этот. Я — ваш муж, а не услужливый кавалер, для которого вы роняете на пол перчатку и ждете, что он вам ее подаст. Я не слюнявый спаниель, кому вы командуете «Принеси!», а он с радостью лезет в воду. Вам нужна мокрая тряпка на лоб? Я вам позволяю встать и самой принести ее!

Я поплакала из-за боли и возмущения, но не из жалости к себе. Потом встала и, придерживая рукой голову, которая немилосердно болела, с трудом побрела к окну, окунула пальцы в вазу с водой, где стояли цветы, и немного смочила лоб. Затем взяла с постели шелковый шейный платок и хотела намочить его, но Мильтон завопил на меня, чтобы я не трогала его вещей, и я, обнаженная, слонялась по комнате и искала собственный носовой платок. Транко еще не приехала и не сложила нужные мне вещи в прикроватный столик. Я не нашла платка и с трудом снова добралась до постели.

— У меня обычно редко болит голова, — сказала я, пытаясь успокоить мужа. Он сидел на постели и грозно сверкал на меня глазами. — Я страдаю от головной боли, когда приближается буря или… Сегодня…

— Что за упрямую болтунью взял я себе в жены! — прервал он меня. — Ночной воздух такой прохладный, что она не посмела обвинить погоду в своей надуманной головной боли.

— Муж мой, — вмешалась я, крепко сжав виски от невыносимой боли. — Вы меня не понимаете. Я просто имела в виду определенные дни месяца…

Он вылетел из постели и заорал.

— О, Небо! Неужели это возможно? Неужели она настолько безграмотна, распущенна или бездумна, чтобы попытаться выкинуть со мной такой трюк? Жена, разве ваша матушка никогда не говорила вам, что в эти дни муж должен, согласно закону Бога, отсылать от себя жен?

Я начала протестовать.

— Нет, я хотела сказать, что…

— Я все слышал, что ты сказала, несчастная телка, — грубо сказал Мильтон. — Тебе, как и мне, прекрасно известно, что головная боль предвещает начало месячных, ты могла меня испачкать.

Он вел себя настолько нетерпеливо, капризно и грубо, а моя голова просто раскалывалась, что я уже больше ничего не стала ему объяснять. Я пыталась сказать, что обычно гроза и непогода и особое для меня время месяца вызывают головную боль, но сегодня голова болит из-за жуткой тряски в карете. Наверно, легче было бы, если бы он подумал, что сейчас он не сможет со мною лечь из-за моего недомогания, а утром я надеялась, что головная боль пройдет, может, он вместе со мной посмеется над недоразумением, когда я спокойно постараюсь ему все разъяснить. Он выдвинул из-под постели небольшую раскладную лежанку на колесиках, которая обычно предназначалась для слуги, бросил на нее пару одеял и приказал мне там лечь, я повиновалась. Мильтон повернулся ко мне спиной, подпер голову рукой и начал читать книгу на греческом языке.

Я пожаловалась, что свет мешает мне спать, но он не обратил внимания на мои слова и продолжал читать. Мне пришлось прикрыть лицо волосами, и постепенно я погрузилась в сон.

Рано утром я пробудилась под звук мужских рыданий. Свечи уже не горели, и сначала я не поняла, где нахожусь. Потом я вспомнила, что это моя первая брачная ночь, мы сейчас в Ридинге. Я лежала на лежанке прислуги, а мой муж возлежал на огромной постели под покрывалом, осыпанном золотой пудрой. Плакал господин Мильтон, а я не знала, что же мне делать. Голова у меня болела меньше, и мне было стыдно, что из-за меня он испытывает такое разочарование. У меня было доброе сердце, я готова была сделать все на свете, лишь бы он не рыдал. Почти все, чтобы уменьшить его страдания.

Я тихо шепнула:

— Муж мой, что вас так расстроило? Почему вы плачете? Голова у меня почти не болит. Могу ли я вас как-то успокоить?

Он перестал рыдать, но ничего не ответил. Я повторила свой вопрос немного громче и добавила, что мне очень жаль, если я его рассердила своей глупостью.

Мильтон продолжал молчать, но я видела, как он протянул руку к бокалу с вином и сделал глоток. Я поняла, что он бодрствует, но не желает со мной разговаривать.

Мне не оставалось ничего иного, как пожать плечами, и вскоре я снова заснула. Мне снился ужасный сон штурма замка в Ирландии. Я ясно видела худые испуганные лица молодых рабочих ирландцев, которые сражались, стоя на крепостной стене, вооруженные лопатами. На них нападали английские копьеносцы и сбрасывали их вниз. Я увидела Myна. Потом он пропал и снова показался среди облаков дыма от пламени, объявшего ворота замка.

Когда я проснулась несколько часов спустя, моего мужа уже не было в комнате, миссис Томазина Мильтон принесла мне завтрак в постель, чтобы мне не появляться за общим столом. Она решила, что я уже распрощалась с девственностью. Я видела, что муж вынес все свои вещи из комнаты. А я надеялась, что смогу ему все объяснить, когда он придет, чтобы пожелать мне доброго утра, и тогда ему не нужно будет гневаться. Я задержалась в комнате, ожидая его, но он не шел. Наконец прибежала Зара, чтобы хихикая сообщить, что карета уже ждет. Когда я спустилась, муж сидел на коне, с объяснениями предстояло подождать до ночи.

Я села в карету и почти все время путешествия дремала, но пару раз он приказывал мне взглянуть из окошка на прекрасный вид — Виндзорского замка с круглыми белыми башнями. Муж сказал, что он об этом написал стихи.

Мы видим башни и укрепления,

Окруженные высокими деревьями.

Он несколько раз рифмовал эти стихи по-другому, пока не остался доволен.

Мы проехали город Брентфорд, где находилось одно из самых богатых поместий короля, и деревню Тернхем Грин, наконец добрались до Хеммерсмит, и оттуда по обе стороны дороги потянулись дома до самого конца путешествия. Это был Кенсингтон. Справа от нас остался Сент-Джеймский дворец с обширными садами, мы проехали мимо дворца Уайтхолл и Черинг-Кросса и отправились вдоль Стрэнда.[49] Мне были знакомы все названия, но все я видела собственными глазами в первый раз и так продолжалось до тех пор, пока мы не добрались до сердца Лондона.

Вокруг стояла суматоха, раздавались крики, вопли и завывания. На тротуаре царила толчея, я спросила, может, сегодня базарный день или, может, эти люди затеяли бунт. Матушка рассмеялась и объяснила мне, что сейчас июнь, и город очень опустел, потому что многие знатные господа отбыли в деревню со слугами, чтобы там провести лето вдали от городской толчеи. Я часто бывала в Оксфорде и Тейме, и раз была в Вустере, где навещала родственников матушки в Ханибурне. Но ни один из этих городов даже в рыночный день никогда не видел столько народа, там никогда не было такой вони. На булыжнике возвышались кучки лошадиного навоза — на пятидесяти ярдах улицы его было столько, что можно было удобрить поле в двадцать акров. Кругом валялись капустные листы и кочерыжки, лопаточки гороха, грязные тряпки и мусор из сточных канав. Все тухло под горячим солнцем, и у меня опять закружилась голова. Кроме того, воздух отдавал запахом серы, а плотный вонючий дым вырывался из каминных труб и расстилался вдоль улицы: в Лондоне топили не дровами, а битуминозным углем. Те, кто не привык к подобному запаху, мог просто задохнуться.

— Как можно здесь жить и не сойти с ума из-за жуткого крика или не падать в обморок от страшной вони? — поинтересовалась я.

— Ты скоро привыкнешь к суете Лондона, — сказала матушка, — и станешь считать скучной деревенскую жизнь. Для настоящего кокни за Брентфордом начинается варварство, а христианский мир заканчивается в Гринвиче. Лондон является великим центром вселенной с тех пор, как начался распад Рима, в нем сейчас в два раза больше населения, чем было.

Муж сообщил, что родился недалеко от церкви Боу, в доме под названием Спред Игл на Бред-стрит. В этой церкви в колокольню угодила молния, и ее колокола звонили, когда маленький Джон лежал в колыбели.

Вечер был туманным, кругом отсвечивали фонари и факелы, а высокие дома затемняли улицы и лишали их остатков света. На улицах были такие толпы, что наши лошади с трудом продвигались вперед и нам пришлось встать в конце длинной процессии застопоривших карет, и так мы провели не менее получаса. Пока мы ждали, мимо нас прошествовал отряд в четыре сотни парней, возвращавшихся с учения, они несли пики, и наконечники были покрыты мелом против ржавчины. За ними следовал отряд в две сотни мушкетеров. Они пели песню «Последняя ночь епископов» с припевом:

Вы очень нахальны, прелаты!

Убирайтесь вон, прелаты!

— Нехристи поганые! — возмущалась матушка и грозила им кулаком.

Я не знаю, по каким улицам мы ехали, потому что я раньше совсем не знала Лондон, но помню первое впечатление от собора святого Павла. Он нависал над нами, когда мы проезжали мимо него. Шпиль раньше достигал пятьсот футов, сейчас он был значительно укорочен — верхнюю часть сломало во время бури, ее сняли, чтобы она сама не свалилась. Наконец мы миновали церковь святого Мартина-ле-Гранд и подъехали к воротам Олдерсгейт. Это были одни из семи ворот Лондона, их окружали две квадратные башни высотой в четыре этажа.

— Через эти ворота Король Беда впервые въехал в Лондон, — прокричал нам в окошко кареты господин Мильтон. — Видите, вон он сидит прямо над вами!

Мы взглянули наверх и увидели неясную тень короля, сидящего на троне. Это был король Яков, который въехал в город через эти ворота, когда он покорил город и принес с собой «Каледонийские[50] причуды священного права», как выразился мой муж.

— Твой муж слишком бесцеремонный, — заметила мне матушка. — Особенно, когда он снова оказался в городе среди кокни и прочих бездельников.

Муж спросил ее:

— Сударыня, вы не знаете, что сказал ученый господин Селден? Как король является вещью, которую люди изготовили для себя, так в семье мужчина должен быть самым главным.

Мы проследовали через ворота, а потом, повернув несколько раз, наконец, оказались перед улицей Олдерсгейт. Улица была длинной и узкой, и по обеим сторонам ее стояли большие, одинаковой постройки дома. Мы вышли из кареты, отправились по аллее и подошли к милому домику с крышей из соломы. В нем было десять комнат, и он был покрыт штукатуркой розового цвета. Перед домом располагался садик с газоном и стояла решетка с вьющимися розами, широкая рабатка с белыми левкоями, молодое дерево шелковицы и статуя мальчика с гусем.

— Теперь это твой дом, Мэри! — воскликнул муж. Я поняла, что он уже «созрел» для того, чтобы меня простить. — Здесь, наконец, мы сможем спокойно жить среди моих вещей и близких мне людей, — шепнул он мне на ухо. — И здесь ты станешь меня любить без страха, и подчинишься мне, как ты поклялась перед Богом.

Я надеялась, что он поднимет меня на руки и перенесет через порог, как того требовал обычай, но он не стал этого делать.

Нас приветствовал отец господина Мильтона, тоже Джон Мильтон, нотариус и ростовщик. Это был милый, спокойный и приятный старик. Он вышел из гостиной с букетиком фиалок в руках. Отцу уже исполнилось восемьдесят лет, но он был бодр, как пятидесятилетний мужчина, и мог читать мелкий шрифт без очков. Он очень ласково отнесся ко мне и назвал «милое дитя», а потом позвал двоих внуков Неда и Джонни Филлипс поздороваться со мной. Это были дети его дочери Анны. Ее муж был секретарем важного клерка в правительстве. Потом Анна овдовела и вышла замуж за коллегу мужа, господина Томаса Агара. Мой муж уже два года обучал племянников; Неду было одиннадцать лет, а Джонни — десять. Это были серьезные, скромные и стройные мальчики, сильно отличавшиеся от моих шумных и сильных братьев — Джона, Вильяма и Арчдейла, казалось, что они побаивались моего мужа. В доме еще жила служанка мужа Джейн Ейтс, мрачная старая дева сорока пяти лет. Мы все не смогли бы разместиться в доме, было решено, что семеро моих братьев и сестер, кроме маленького Джорджа, Бесс и Бетти, троих самых младших детей, остановятся неподалеку в доме господина Абрахама Блекборо, собиравшего книги и памфлеты, он был дальним родственником Мильтона.

У меня было две младшие сестры, которых звали Элизабет. Вторую сестренку так окрестили, когда старшей Элизабет было четыре года, и врач сказал, что она умерла, но она выкарабкалась.

В тот вечер мы занимались музицированием. Господин Мильтон и его брат Кристофер, приехавший с нами из Ридинга, и их двое племянников все вместе пели грустные мадригалы. Муж исполнял партию тенора, Кристофер — баса, мальчики — дискантов, а старенький отец аккомпанировал им на скрипке. После их выступления матушка приказала, чтобы я сыграла на гитаре и спела. Все Пауэллы меня очень хвалили, потому что я действительно спела хорошо, и мотивчик был весьма веселый. Мильтоны не спешили с похвалами. Я понимала, что для них музыка была более серьезным занятием, чем для нас. Последней они спели грустную песню, которую сочинил сам отец с такими словами:

О, дайте мне голубиные крылья

Умчаться от всяческих бед.

В лесах я исчезну, где кроны деревьев

Закроют и солнце, и свет.

А я для своего пения выбрала шумную балладу Хэмфри Круча на музыку другой баллады под названием «Все кругом рогоносцы».

Хозяин продал старую клячу

И трех телят и быка,

В мешок холщовый бросил удачу,

Решил погулять до утра.

Но золото вмиг бесследно исчезло,

А с им и холщовый мешок —

Плохо, бедняга, дело, конечно,

Где же нам хорошо?

Весело было с подружкой горячей,

Сдобной, словно пирог,

Ах, какой золотой характер,

Хоть за душой — ничего.

Гонит она все печали прочь,

Деньги пропали, так пейте вино!

Где-то же нам хорошо!

Хоть за душой ничего.

Я помнила не все слова этой песни, и мой отец предложил, чтобы я спела еще одну веселую песенку, но мой муж его резко прервал.

— Нет, нет, сэр, ваша дочь устала, и если она еще станет петь, то может сорвать голос.

Потом он отвел меня в сторону и сказал:

— Никогда больше не пой эту балладу. Ты обижаешь моего отца, и баллада глупая.

Я извинилась.

— Муж мой, я пела ради музыки и не собиралась никого обижать.

— Мелодия плохая, а твой голос совершенно не пригоден для пения, временами мне казалось, что он походит на рев медведя!

Мильтоны снова стали искусно и слаженно петь под музыку органа, на котором играл мой муж. Мои маленькие братцы начали зевать и возиться, мы отставили в сторону стол и стулья, и чтобы их немного развлечь, начали играть в жмурки и прятки, а они потом отправились к господину Блекборо, а мы с мужем пошли в спальню.

Весь день я повторяла про себя, что скажу мужу, и когда мы оказались в нашей комнате, очень красиво убранной, я была готова поговорить с ним. Я наблюдала, как Мильтон расчесывал волосы, снял одежду и надел ночной колпак. Все это он делал молча, а потом жестом показал, чтобы я выдвинула из-под кровати раскладушку и улеглась там. Казалось, что на сей раз он не злился. Я набралась храбрости и сказала:

— Джон, дорогой мой муж, мне очень стыдно за прошлую ночь, когда я пожаловалась тебе на головную боль…

Я помолчала, потому что он от меня отвернулся и начал чистить ногти, а затем, не оборачиваясь ко мне, сказал:

— Хватит, жена, не говори больше об этом. В этом виновата твоя мать, что она не предупредила тебя…

Я быстро его прервала:

— Нет, дай мне договорить, потому что в этом виновата только я. Ты меня не понял, когда я тебе сказала о головной боли. Я совсем не это имела в виду. Утром мне было так жаль тебя, когда ты плакал, и я была готова лечь с тобой в постель…

Он опять начал орать:

— Ты что — меня не слышала, ведь я приказал больше ничего не говорить о прошлой ночи? Все уже прошло, а был священный обряд нарушен из-за глупости твоей мамаши или твоей собственной, уже значения не имеет, теперь, увы, ничего нельзя изменить.

— Послушай меня, муж… — молила я его.

Он побелел от злости.

— Если ты еще раз посмеешь открыть свой наглый рот или потрогать покрывало, я тебе гарантирую трепку. Твое состояние делает тебя нечистой семь дней и ночей, и я делаю тебе одолжение, что позволяю спать со мной в одной комнате.

Я сдалась, и его было не убедить, поэтому положила голову на подушку и заснула. Как он провел ночь — спал, читал или рыдал, я не знала, потому что так устала, что мне было все равно.

ГЛАВА 14 Прощание с моей семьей

Транко приехала в Олдерсгейт на второй вечер, я безумно обрадовалась. Ей понравился дом, и если ее терзали сомнения по поводу того, как мы станем жить с мужем, она была настолько мудра, что скрыла их от меня. Она спала на чердаке с Джейн Ейтс и помогала по дому. Я спросила мужа, не стоит ли мне заняться домом? Но он ответил, что в этом нет необходимости, ведь сейчас у меня медовый месяц. Про медовый месяц он говорил как-то кисло, потому что когда молодожены празднуют его, то продолжают сильно любить друг друга, но когда их общее желание и горение несколько уменьшится, то все меняется, как новая луна, а вкус меда улетучивается.

— Когда твои родители и бесконечное число братьев и сестер наконец уедут, тогда мы об этом подумаем, — сказал Мильтон.

Джейн Ейтс объявила, что даже с помощью Транко и приходящей или лучше сказать «приезжающей» из Хайгейта служанки невозможно готовить на такое количество народа. Тогда Транко предложила все делать под моим руководством, но муж ей не позволил и дал понять, где ее место! Он решил, что меньше потратит, если каждый день станет посылать в маленькую лавочку за пресными пирогами и мясом. Кроме того, у кондитера покупали торты, желе, хотя Транко могла бы приготовить все лучше и вдвое дешевле.

Он не позволил гостям прерывать его занятия и после ужина занимался с мальчиками. Он говорил с ними о религии, а сам продолжал изучать иврит. Кроме того, были занятия музыкой, танцами и беседы на самые различные темы.

Пауэллы норовили уйти из дома, потому что их раздражала такая мрачная обстановка и строгий режим. Погода стояла прекрасная, и они посещали друзей и родственников, и иногда приводили с собой гостей к ужину. Они отправлялись смотреть медведей и петушиные бои, брали лодки на прокат и катались по реке, доезжая до Ричмонда и Твикенхема, а потом возвращались обратно. Кроме того, они бродили по Лондону и Вестминстеру, заходили в театры, располагавшиеся по обе стороны реки. Транко с удовольствием следила за младшими детьми и пыталась несколько обуздать их шумный характер, потому что муж начинал громко вопить, если Бесс и Джорджи спорили друг с другом или мучили Бетти. Он мне не позволял никуда ходить с родителями под тем предлогом, что они меня портят, матушка попыталась с ним поспорить.

— Сын мой, надеюсь, что вы не забыли, что в течение пятнадцати лет я занималась своей дочерью, и если она до сих пор не стала испорченной девицей, то два часа, которые она проведет, наблюдая за медведями, ничего не изменят. Кроме того, мне обидно, что мои дочери Зара и Энн станут развлекаться, а Мари ничего не увидит.

Чтобы не возникло ссоры, я сказала, что не хочу видеть, как собаки будут пытаться отгрызть уши бедному мишке или он когтистой лапой выпустит собакам кишки, или просто придушит их. Что же касается театра, то я подожду, пока мы увидим пьесу Вильяма Шекспира или Бен Джонсона вместе с мужем, потому что в поэме, которую он мне дал почитать, Мильтон хвалил этих двух драматургов. Муж меня одобрил, покачал головой и заявил:

— Всему свое время! Не стоит спешить!

Я не забуду первую прогулку вместе с матерью по Чипсдейл. Тогда я в первый раз увидела ряды златокузнецов; чудесные, волшебные дома — десять доходных и четырнадцать лавок, набитых золотом и серебром для продажи. Это были четырехэтажные дома. Над главным входом стояла позолоченная статуя, изображавшая дровосека верхом на ужасном чудище. Потом я увидела стелу с разными изображениями. Наверху стоял трубач. Кроме того, там было множество таверн, неподалеку стояло здание, подобное замку с огромной свинцовой цистерной, в которую заливалась чистая вода, ее привозили из небольшого городка Паддингтон. Мы увидели позолоченный крест, который двенадцать месяцев спустя назвали папским идолом и снесли по приказанию парламента под дикие вопли толпы. Далее шли лавки с тканями, с великим множеством бархата и шелка — полосатых и с разным рисунком: тонкие блестящие ткани из атласа; прозрачная сверкающая тафта. От вида этих тканей у меня потекли слюнки. Там переливались всевозможные оттенки алого, красного, фиолетового, оранжевого, зеленого, пурпурного, белоснежного, коричневого, кремового, ярко-синего и желтого. Были выставлены ткани с великолепной вышивкой, а также ткани золотые и с серебряной ниткой.

В Чипсайде располагалось множество и других лавок и магазинчиков. На улицах, ведущих от Чипсайда, стояли мужчины в фартуках и зазывали в лавки прохожих, нахально навязывая им товар. У меня кружилась голова, когда я смотрела на снующий взад и вперед народ, а среди прочих — множество иностранцев, и я даже была рада, когда мы пошли домой. Там было так тихо! Расстояние, отделявшее его от Олдерсгейт-стрит, защищало от шума и криков.

Как-то рано утром я отправилась с мужем и Транко в Артиллерийский сад, где он делал разные упражнения в компании местных волонтеров, исповедовавших одну веру. Пока мы туда добирались, он мне объяснил, что он — копьеносец, а не мушкетер, и что копья и пики — более благородное оружие, чем мушкеты, не только потому что они древнее, над ними развиваются вымпелы, к тому же с ними — капитан, а мушкетеры обычно размещаются по флангам. Сам он стоит на самом почетном месте — далеко позади, среди тех, кто подносит оружие, это хорошо, потому что там он в относительной безопасности. Он нес с собой шестнадцатифутовое копье и показал мне некоторые артикулы — боевую стойку с пикой, наперевес, на плечо, боевую стойку-косяк, и долго объяснял мне каждое положение, не обращая внимания на шуточки окружавших горожан и подмигивания их жен. Все это Мильтон мне показывал, пока мы шли по улице.

В Артиллерийском саду Транко и я любовались упражнениями, которые выполнялись очень точно, там же присутствовал майор Роберт Скиппон, председатель Артиллерийского общества. Все отряды отличались цветами шарфов, они были черными, серыми или рыжими. У моего мужа шарф был серого цвета. На майоре Скиппоне был мундир синего цвета и белые бриджи. Скиппон был среднего возраста, плотный и смуглый, с небольшой бородкой, вздернутым носом и шрамом на правой щеке. Майор получил его во время войны с голландцами, которую он начал простым возничим. Он не владел грамотой, но зато был истинным христианином, плохо разбирался в житейских делах, но походил на льва во время битвы, и солдаты его обожали.

Капитан приказал проделать несколько простых упражнений, а затем построиться и принять вправо. Но он нервничал из-за присутствия майора и, приказав построиться справа, указал шпагой налево. Из-за этого ряды смешались, и несколько человек получили уколы от сзади стоявших волонтеров с пиками.

Транко громко захохотала. Майор обратился к волонтерам:

— Стыдно, джентльмены из отряда «Серых»! Неужели вы не можете отличить правую руку от левой? Как вы станете действовать в Судный День, когда вам прикажут: «Агнцы, направо! Козлища налево! Бегом марш!», а вместо сержантов вами будут командовать ангелы? Некоторые из вас повторят сегодняшнюю ошибку и потащат свои пики вниз, в ад.

Он говорил с ними серьезно и не насмешничал, и серые шарфы устыдились. Но про себя они во всем винили капитана. Потом мы смотрели, как палили мушкетеры, правда, это были холостые заряды. В мушкет клали немного пороху, и когда раздавался выстрел, то от него не было больно глазам при вспышке, и таким образом, они учились не закрывать глаза при стрельбе. После этого все отряды вместе маршировали по полю под команды: «Левое плечо вперед, марш!» и «Правое плечо вперед, марш!». А потом всех распустили.

Мы увидели, что к нам идет мой муж, строго отчитывая капитана и говоря ему, что он не подходит для этой должности и обязан уступить место другому. Капитан извинялся, сказав, что все прекрасно слышали его команду, а сделал жест саблей налево, потому что там стояли самые неподготовленные люди, и он хотел, чтобы они обратили внимание на его слова. Но мой муж не слушал его и строго заявил:

— Лучше старайтесь, сэр, а то мы подыщем себе другого капитана!

Отругав капитана, он подошел к нам и спросил, какой отряд выполнял упражнения лучше всего. Мы его порадовали, объявив, что лучше всех работали «Серые». Потом Мильтон сказал:

— Мы соблюдаем пресвитерианскую дисциплину. Каждое утро в среду мы собираемся и делаем все упражнения. Мы не терпим непослушания, и хорошо выполняем упражнения, — потом он повернулся к Транко и сказал: — Женщина, ты очень нахально посмеялась над ошибкой капитана.

— Нет, сэр, я не смеялась, — сказала Транко, — По крайней мере, не над капитаном или отрядом. Просто в тот момент я вспомнила старую шутку о козле и разносчике рыбы.

— Расскажи мне свою шутку! — сурово приказал Мильтон.

— Простите, ваша честь, ее лучше не слушать моей невинной госпоже, — ответила Транко. — Да я уже позабыла ее.

— Ты начинаешь нахальничать, — пробормотал он крепко сжав губы. — Когда мы вернемся домой, мне придется тебя побить. Я тебя предупреждаю, у меня тяжелая рука.

— Помилуй нас, Боже! — воскликнула Транко.

В тот день перед обедом братец Вильям подошел ко мне и шепотом спросил:

— Сестрица Мильтон, дай мне, пожалуйста, порванную струну с твоей гитары и ножницы.

— Конечно, — рассеянно сказала я ему. — Только верни мне ножницы.

Он взял струну и аккуратно разрезал ее на множество маленьких кусочков, которые осторожно собрал на бумажку, а потом сказал мне:

— Сестрица, мне кажется, что братец Мильтон очень злой. Я слышал, как он не позволил тебе петь песню. Ты поешь песни лучше, чем все Мильтоны и Филиппсы в Лондоне.

— Вильям, спасибо, это не твое дело, — сказала я.

Но по-настоящему я не могла на него сердиться ни сейчас, ни потом, когда он за обедом высыпал все кусочки струны из бумажки в горячий пирог из говядины, стоявший перед моим мужем. Это была злая шутка, которую он сыграл с ним в отместку за обиды, нанесенные нам Мильтоном. Господи, как же он меня напугал, потому что от тепла пищи все кусочки струны начали двигаться и извиваться, как личинки мухи. Но я молчала, боясь усугубить положение.

Кроме меня, еще и матушка видела, что сделал Вильям. Она начала беззвучно хохотать, и у нее от хохота тряслись плечи. Мой муж, как всегда говорил о чем-то. Он не прерывал разговора, положил пирог в рот, начал его жевать и продолжал разговаривать, ничего не заметив. Матушка, не в силах сдерживаться, сделала вид, что подавилась и выскочила из-за стола.

Отец тоже увидел личинок и начал хохотать в открытую, будто мой муж сыграл со всеми прекрасную шутку, и вскоре весь стол трясся от хохота. Мой муж продолжал есть и, наконец, начисто вытер тарелку хлебом и, довольно улыбнувшись, сказал:

— Я ненавижу глупые шутки, но если происходит нечто остроумное, что ж, это придает остроту разговору.

Бедный Вильям, его шуточка отскочила от Мильтона, как теннисный мячик от церковной стены.

Утром следующего воскресенья муж сказал родителям, что они могут молиться, где пожелают, но он не пойдет на службу в церковь святого Ботольфа. Там ведет службу клеветник и прелатист, преподобный Джордж Холл, сын епископа Эксетера, который написал памфлет против господина Мильтона. Вместо этого он отправится послушать преподобного Джона Гудвина, который станет вести службу в церкви святого Стефана на Коулмен-стрит, и я пойду вместе с ним.

Отец спросил:

— Это не тот Гудвин, который публично протестовал два года назад против архиепископа Лода?

— Именно он, — ответил Мильтон, — он прекрасно изучил иврит и считается лучшим священником во всем городе. Олдермен Пеннингтон, член парламента, и полковник отряда «Белых» его прихожанин и друг.

— Пожалуй, я, — заметил отец, — поведу свое семейство к святому Ботольфу, потому что должен признаться, что я сам — ярый прелатист.

Служба в церкви святого Стефана сильно отличалась от той, к которой я привыкла. Больше всего меня поразило поведение прихожан. В Форест-Хилл наши люди спокойно и без церемоний входили в церковь, весело здоровались друг с другом и могли есть. Некоторые женщины вязали чулки, у ног терлись собаки, мужчины передавали друг другу бутылки пива. И все это происходило на глазах викария. Однажды во времена бедняги Фулкера люди гонялись за крысой во время службы, и она нашла смерть в углу, и даже Дровосек Лука не смог приструнить прихожан. Но здесь прихожане входили в церковь со страхом и трепетом, осторожно продвигались по проходу между рядами и сидели очень тихо до прихода священника. Я была удивлена, что во время пения псалмов на головах у мужчин оставались шляпы, а причастие они принимали сидя, а не стоя на коленях.

Преподобный Гудвин был энергичным, но спокойным человеком с головой в виде снаряда, в плотно прилегающей шапочке-скуфейке, и большим носом. Во время службы он не обличал резко и темпераментно, не старался взволновать прихожан, колотя кулаками по кафедре, как это делают, насколько мне известно, большинство священников. Он так же не разрубал текст на куски, как это делал Дровосек Лука. Нет, он всем признался, что мастерство настоящего оратора состоит не в том, чтобы увлечь аудиторию с помощью ораторского искусства, а просто представить ей те аргументы, с помощью которых она сама во всем убедится.

Во время службы он читал текст: «Все они единодушно пребывали в молитве и молении» (Деяния, 1:14).

Он начал анализировать понятие «единство» и сказал, что трудно добиться такого единства, чтобы все собравшиеся думали одинаково и отсекали от себя любого инакомыслящего или еретика. Преподобный отец сравнивал прихожан с отрядом солдат и говорил, что солдату необходимо соблюдать точное положение в рядах отряда и сохранять нужную дистанцию, и кроме того, у него должен быть какой-то значок, или шарф определенного цвета, или мундир, чтобы всем было видно, к какому отряду он принадлежит, и когда капитан скомандует поворот направо, чтобы никто по ошибке не поворачивал налево. Он высоко оценил поведение шотландцев во время Войны Епископов. Их дисциплина показала английским солдатам, что это — большая сила на поле сражения, и только при ее наличии они смогут противостоять шотландцам. Но преподобный отметил, что подобное единство должно быть добровольным и естественным союзом, а не приниматься людьми «из-под палки» и под страхом наказания. Он не станет никого наказывать из-за того, что человек не приходит на молитву, а если доброта и уговоры не помогают, тогда человека следует отпустить, но попытаться ему помочь.

Он считает, внутри англиканской церкви существует терпимость к небольшим отклонениям во мнениях, и это походит на то, как в армии некоторые отряды носят значки красного, пурпурного или какого-либо иного цвета, но все они сражаются, как братья, под командованием одного генерала и поддерживают тот же самый Ковенант.

Это была очень смелая речь по тем временам. Моему мужу она не понравилась, и он начал доказывать, что терпимость может стать таким же злом, как и тирания, и может дать возможность дьяволу произрастать в различных сектах, когда каждая из них станет цепляться к странной и абсурдной разнице в вере. Но через пару лет он изменил свое мнение, когда башмак единомыслия натер ему пятку.

Нам удалось сесть недалеко от кафедры. Как только объявили название текста, я услышала позади себя небольшой шум и, глянув через плечо, подумала о том, как смехотворно выглядят прихожане, все, как один наклонившиеся вперед, приставившие щитком руки к ушам, чтобы лучше слышать. Большинство мужчин коротко стригли волосы, а женщины скрыли волосы под простыми шляпками, и все они стали похожи на летучих мышей, а их уши показались мне настолько огромными, что сразу припомнился остров Аручетт, описанный Перчесом {43} в «Паломниках». Его населяли мужчины и женщины с такими огромными ушами, что одно ухо они подстилали на землю вместо постели, а другим укрывались, как одеялом.

Вечером отец спросил у Мильтона, как он учит латыни Неда и Джонни, потому что у него были сомнения в том, что преподобный Проктор, у кого теперь учились его сыновья, правильно выбирал для них латинских авторов. Мой муж ответил, что как только мальчики начали изучать грамматику и научились читать, он начал с ними изучать сельское хозяйство по трудам четырех великих древних авторов — Катона, {44} Варрона, {45} Палладия и Колумеллу, {46} при этом обязательно пользовался картами и глобусом. Теперь они станут изучать труды Витрувия {47} по архитектуре, Мела — по географии, Геминия — по астрологии, Целса — по медицине и Плиния — по естественной истории…

— Погоди, сынок! — воскликнул отец, — Катон, Варрон и Колумелла были прекрасными авторами в свое время и на своем месте, но Англия — не Италия. У нас более суровый климат и гораздо выше влажность. Если мои сыновья станут следовать старинным указаниям, как предлагают эти авторы, мне кажется, что наши земли в Оксфордшире перестанут приносить высокие урожаи. Я предпочитаю, чтобы они читали современных английских авторов, таких, как Жервез Маркхем и Леонард Маскалл, тогда им потом не придется переучиваться. Что касается Мела, то новый мир, конечно, был для него новостью, и если бы Жеминус жил, он назвал бы Галилея или сумасшедшим любителем парадоксов или жалким шутником! А Цельс с ужасом услышал бы от доктора Гарвея ужасную истину, что кровь циркулирует в теле, не соблюдая те законы, которые вывели раньше древние авторы и ученые. Почему мои сыновья не изучают Цицерона, Саллюстия {48} и Ливия, {49} как это делал я?

На это мой муж ответил:

— То, что вы называете открытием доктора Гарвея, есть не что иное, как просто спекуляция, не подтвержденная экспериментальными доказательствами, и хотя я не против современных комментариев по поводу Колумеллы, но я бы не стал верить таким легкомысленным авторам, как Маркхем и Маскалл, когда они пытаются ему противоречить. Хотя уже умерший Галилей, с которым я свел знакомство во время моего визита в Италию, сделал весьма важные открытия с помощью оптических приборов собственной конструкции, он говорит неприемлемые вещи и забывает, что говорится в Библии о том, как был основан фундамент земли, чтобы он не мог двигаться. А он утверждает, что Земля — это всего лишь спутник Солнца. Но хватит об этом. Я не могу себе позволить спорить с дилетантом, который свалил в одну кучу полуправду и реальные ошибки, но могу добавить только одно: если бы вы обладали большими знаниями, то были бы уверены, что вашим мальчикам стоит изучать латинских авторов. Но раз вам это неизвестно, что ж, поступайте, как знаете, это меня не касается!

Отец извинился и больше не пожелал обсуждать эту тему, а мой муженек взял с полки книгу и начал демонстративно читать ее, чтобы показать, как ему противны эти разговоры. Чтобы немного разрядить обстановку, отец Мильтона подошел к шкафу, открыл его, осторожно достал оттуда золотую медаль на цепи и показал ее нам, и мы начали передавать ее из рук в руки. Эту медаль презентовал ему принц, пожелавший, чтобы господин Мильтон сочинил для него церковную музыку в сорока частях.

— Эта медаль изготовлена из чистого золота, но меня радует то, что, когда меня не станет, моя музыка будет жить! — сказал господин Мильтон Старший.

Было еще много стычек между нашим семейством и моим мужем, но никто не желал начинать открытую борьбу, а старый господин Мильтон обычно выступал в роли миротворца, рассказывая старую немудреную шутку. Мои родители отбыли через неделю, поблагодарив всех и пожелав всего наилучшего. До отъезда матушка поговорила со мной:

— Дорогое дитя, я тебе сочувствую от всего сердца, потому что тебе достался черствый и грубый муж. Не позволяй ему сломать твою волю — сопротивляйся, и если он станет к тебе плохо относиться, не давай ему спуска. Пока он преклоняется перед твоей красотой, а будешь похитрее и поосторожнее, то сможешь подчинить его себе. Наверно, при нас ему неудобно показывать, как ты ему нравишься, но когда мы уедем, я тебе гарантирую, он станет ползать перед тобой на брюхе, чтобы ты его полюбила.

Но я понимала, что не все так просто, мне было очень тяжело, когда я попрощалась с матушкой и всем нашим семейством.

Теперь все семейство Мильтонов могло жить по-старому, и старший господин Мильтон вновь занял собственную комнату, которую он на время уступил моим родителям. Наша пища тоже заметно изменилась.

Мы ели хлеб, сыр, масло, мед и овощи, запивая все пивом или водой. Через день мы ели мясо, и у нас никогда на столе не стояли пироги, желе, разные печености или вкусное фрикассе, какие обычно подавалось на стол у нас. Муж ел много, все, что ему подавали, казалось, что он даже не ощущает вкуса пищи. После еды он сразу поднимался из-за стола, если только не желал прочитать лекцию или с кем-то поспорить. Джейн Ейтс убирала и скребла почти с религиозной яростью, но плохо справлялась с обязанностями кухарки. Она могла испортить блюдо из капусты или гороха и приносила от мясника плохое жилистое мясо. Оно иногда настолько плохо пахло, что ни Транко, ни я не могли есть приготовленный из него суп. Но муж ставил перед собой книгу и ел это месиво с огромным аппетитом, успевая при этом делать отметки в книге черным свинцовым карандашом. Оба мальчика и старик-отец настолько его боялись, что не решались объяснить, что это было далеко не самым вкусным кушаньем на свете, они также побаивались и Джейн Ейтс.

Через несколько дней после отъезда моих родителей, я робко сказала мужу, что вполне могу теперь заниматься хозяйством и несколько разнообразить меню, но он мне ответил, что его все устраивает, что он отнюдь не раб собственного желудка, и я не должна зря тратить время, вводить его в ненужные расходы и пытаться извратить вкус его учеников излишними яствами, не следует больше того, что необходимо, чтобы поддерживать здоровье и нормальный образ жизни. Еще сказал, Джейн жаловалась ему на Транко, потому что та много болтает, ленива и обладает плохим характером и, вообще, неграмотная деревенщина, и не стоит тех денег, которые на нее тратятся. Он мне приказал поменьше находиться в обществе Транко, потому что у него тоже сложилось о ней плохое мнение. Я не должна забывать, что Транко — всего лишь служанка, и мне с ней болтать негоже. Он добавил, что пообещал моим родителям, что Транко будет с нами, и поэтому он ее не выгонит, но она теперь станет помощницей Джейн и будет получать мизерную плату, спать ночью в кухне на соломе.

Я возмутилась, заявив, что Транко для меня больше, чем служанка, и прекрасно управлялась с пивоварней и хорошо готовила разные настойки и отвары. Она из любви ко мне не станет протестовать, если ее переведут в помощницы поварихи и заставят спать на соломе, но мне было ее очень жаль, и я потребовала, чтобы к ней относились лучше.

— Мы здесь не занимаемся наливками и настойками, поэтому твоя Транко не может работать как прежде, — сказал мне Мильтон, — у тебя мало нарядов и ты, как я надеюсь, не такая ленивая, чтобы тебе понадобилась собственная горничная, а мне не нужны бездельники, поэтому ока станет помощницей Джейн или пусть отправляется прочь. Хозяин здесь я!

Я вспомнила совет матери и ответила:

— Хорошо, муж мой, вы — хозяин Джейн, а я — хозяйка Транко, и с ней будут обращаться нормально!

Он насмешливо засмеялся.

— У тебя прекрасные намерения, но разве ты платишь ей деньги и обеспечиваешь ей нормальные условия?

— Тогда я продам свои броши и кольца, — сказала я, — но моя Транко не станет подчиняться вашей служанке, у которой жуткий характер, если она жалуется вам на Транко.

— Джейн Ейтс преданная мне служанка, — спокойно заметил мой муж, — когда я был мальчиком и ходил в Школу святого Павла, а потом засиживался за книгами за полночь, меня всегда ждала Джейн, чтобы дать чашку теплого молока перед тем, как я ложился спать. Она грелкой согревала мне ледяную постель. Я не позволю, чтобы ее обижали.

— Ваша верная Джейн обидела мою Транко, которую я очень люблю, — продолжала упорствовать я, — если одна из них должна командовать другой и спать на чердаке на нормальном матрасе, то этой женщиной должна быть Транко. Она-то ни за что не принесет с рынка вонючие ребра без мяса, и не станет портить цветную капусту, оставив ее слишком надолго в воде и экономя на соли. Ей следовало бы постараться и вытащить из нее жирных зеленых гусениц…

Он продолжал улыбаться и, видимо, решил не поддаваться моему натиску и портить себе хорошее настроение.

— Дорогая, ты чересчур много берешь на себя и сильно забываешься.

— Простите меня, я несколько погорячилась. Но я должна признаться, что если бы в Форест-Хилл на стол поставили подобную пищу, матушка вылила бы все на голову кухарке!

— Я в этом не сомневаюсь. Твоя мать — очень раздражительная и самоуверенная женщина!

При этих словах я разрыдалась и побежала по темной лестнице наверх в нашу комнату. Мой муж за мной не последовал и не стал меня утешать или ругать, а сразу послал за Транко и объяснил стоящий перед ней выбор, и милая женщина сказала, что ей все равно шить мягкие подушки или делать что-то иное, лишь бы остаться со мной. Она вела себя, как послушная служанка.

— Что касается постели из соломы, то на соломе безгрешная душа станет спать также хорошо, как другие спят на пуху. А что до оплаты, то вы, хозяин, можете платить мне по собственному разумению.

Когда я спустилась, ополоснув лицо, то увидела, что мой муж читает рассуждения о Божественности. Я не стала ему мешать, тоже взяла книгу и начала читать. Это были «Британские пасторали» Вильяма Брауна, и мой муж довольно кивнул головой. Он обычно делал замечания на полях книги, и я тихонько посмеялась, когда увидела, какие стихи ему нравятся. В одном месте он написал: «Прекрасная невинная девушка раздевается». Ниже я хочу привести вам эти стихи.

Девица невинная, нежный цветок,

Потянет у платья цветной поясок.

Как шейка бела и как мраморна грудь,

Хоть ночь на дворе — ни за что не уснуть.

Ложится то платье на пол у кровати,

Все тело горит и жаждет объятий… и т. д.

«Господи!» — вздохнула я.

Против других стихов были следующие надписи: «Поэты живут вечно», «Все завидуют хорошим поэтам, но им также дана бессмертная слава», «Мужчины стараются, чтобы у них были порядочные жены», «Горе тому, кто женится на красавице», «Все рождены для любви».

Лучше всего его образ мышления выражали слова: «Как прекрасно!», написанные о стихах, описывающих пастуха.

Он навзничь лежит, и посох им брошен,

Открыта вся грудь — какой он хороший!

Венера сказала б, увидев тот локон, —

Адонис живой, здесь воскресший, и вот он

Явился пред нею в небесной красе,

Как призрак любви. Удивительны те,

Кто, веря в любовь, в уединение душ,

Вселяются в нас и по жизни ведут.

Господи! — опять он вспоминает свое безрезультатное путешествие в Италию! Может, он надеялся там встретить Венеру?

Когда Мильтон дочитал главу до конца, он сообщил мне, что Транко согласилась служить нам за пятнадцать шиллингов в год, и он думает, что она не станет нам обузой. И добавил:

— Если она окажется честной и трудолюбивой женщиной, то после того, как ваш отец выплатит мне обещанные деньги, я стану ей платить сто пятнадцать шиллингов в год.

При его словах я воскликнула.

— Что еще за обещанные деньги? Надеюсь, что он вам обещал немного, потому что мы небогаты, и ему приходится много тратить на нужды именья.

— Нет, он мне должен не так много, как мне хотелось бы — всего тысячу фунтов. Отец обещал мне заплатить на Михайлов день, когда к нему поступят деньги из Уэльса, и тогда же он мне выплатит старый долг, который уже давно просрочен.

Меня поразили эти новости — я могла поклясться, что у отца нет ни клочка земли в Уэльсе. А если у него они были, зачем он тогда принудил меня к этому браку, заявив, что мы — нищие? И еще, неужели он соблазнил моего мужа обещанием денег, которых, как он знал, у него никогда не будет?!

Я поблагодарила мужа за Транко и продолжила чтение, но в голове у меня вертелись мысли по поводу моего приданого.

Мильтон закрыл книгу, подошел ко мне и, раздвинув волосы на шее, как раздвигают занавес, поцеловал меня в ямочку. Я не знала, что сказать, и делала вид, что продолжаю читать. Но он взял у меня из рук книгу и захлопнул ее. Мильтон запер двери дома и повел меня наверх, где меня ожидал сюрприз.

Я была поражена, когда увидела, что наша спальня украшена прекрасными индийскими шелками и лентами, а на постели лежали полосатые серебряные и с золотом ткани. На столике было разложено пиршество для влюбленных и стоял серебряный кувшин с вином, красивые фрукты и кексы с тмином.

— Дорогой муж, почему ты из всех двенадцати дней выбрал именно сегодняшний день, когда я не смогу быть с тобой?

— Почему я не могу это сделать? — спросил Мильтон, становясь лиловым, как бородка у больного петуха индейки.

— Потому что, — ответила я, — у меня сегодня расцвели красные цветочки.

— Цветы! Опять цветы?!

— Вытаскивай раскладушку, — сказала я, не зная плакать мне или хохотать.

— Но почему ты мне не говорила? — начал он.

— И разве ты мне не приказывал молчать? — спросила я.

ГЛАВА 15 Возвращение в Форест-Хилл

Чем больше я пыталась объяснить моему мужу, что своей суровостью и нетерпимостью он только ухудшает отношения со мной, тем больше он злился и бушевал. Он никогда не признавал себя виноватым, боясь, что подобное признание может подорвать его авторитет. Он часто менял собственное мнение, даже в вопросах религии, хотя я пишу об этом без упрека и иронии, а просто констатирую факт. Он был постоянен в одном — в вере в собственную непогрешимость. Ни один человек на земле не был так предан самому себе!

Чтобы наказать меня за мой обман и глупую шутку, как он назвал это, он изгнал меня из спальни на три недели, заставив спать в крохотной каморке позади спальни. Днем он мне не позволял выходить из дома. Мне было совершенно нечего делать — наша одежда была в полном порядке, а вышивала я плохо. Мы не держали птицу и не варили пиво.

Мне нравилось возиться в кухне, но муж мне сказал, что там без моей помощи вполне могут справиться Джейн и Транко и что я стану только отвлекать их разговорами. Он мне не позволял петь и играть на гитаре, потому что, как он говорил, мое пение отвлекало его от занятий. Со мной никто не мог поиграть в карты, и мне нечего было больше делать, как только читать. Но если я хотела взять с полки книгу, то прежде должна была попросить у него позволения. Если он считал, что мне не следует читать эту книгу, то я ее не получала. Я попросила разрешения присутствовать на уроках латыни для его племянников, потому что я еще не забыла азы латыни, когда учила ее у нашего викария преподобного Фулкера, но он ответил, что мое присутствие станет отвлекать мальчиков и ему будет очень неудобно.

— И кроме того, — сказал он улыбаясь, — одного языка для женщины вполне достаточно.

Дни тянулись тяжело и долго, как процессия старых повозок с несмазанными осями, которых тащат из болота уставшие волы. Пришло письмо от матушки, в котором она писала, как сильно скучает по мне и как ей не хватает моей помощи по дому и по хозяйству, ведь я присматривала за младшими детьми, помогала в сыроварне и заботилась о домашней птице.

Она писала, что только теперь оценила эту чертову Транко, волшебницу в изготовлении настоек и к тому же спокойная, сговорчивая женщина. Письмо матери заканчивалось словами: «Если бы ты могла приехать к нам до Михайлова дня, то смогла бы мне сильно помочь. Должна признаться, милое дитя, хотя ты самая неспокойная из всех моих одиннадцати детей, ты ближе всего сердцу твоей замученной и любящей матери, Энн Пауэлл. Отец шлет тебе огромный привет. Передавай привет господину Мильтону».

Мать вложила в конверт отдельный листок бумаги и дала понять, что его лучше не показывать мужу. На бумаге были следующие слова: «Мне очень жаль, что тебе придется пару месяцев проходить через чистилище с этим надменным, лицемерным фарисеем, пока, наконец, тебе не удастся поставить его на должное место. Если у тебя остались мозги, ты не уступишь ему ни полдюйма, иначе он из моей принцессы-дочки сделает мрачное с потухшими глазами чучело. Моя дочь заслуживает лучшего, и да поможет ей Бог!»

Мне было известно, что мужу нравилось, когда его окружали радостные лица. Хотя он по-прежнему никуда меня не выпускал, но, наверно, из чувства стыда продолжал нормально разговаривать со мной в присутствии домашних и даже временами втягивал меня в приятный разговор. Но я не считала себя обязанной притворяться, как это делал он, чтобы сохранять видимость мира. Я на его вопросы отвечала весьма однозначно: «нет» или «да», и «я не знаю». Я не стала притворяться счастливой, потому что чувствовала себя несчастной. Я продолжала хандрить, отказывалась от пищи, постоянно вздыхала и еле волочила ноги, зевала во время его лекций и часто прикладывала к глазам платок.

Чем больше мои демонстрации раздражали Мильтона, тем с большим удовольствием я продолжала играть роль грустной обиженной жены. Но я ни на что не жаловалась и не грубила ему.

Через несколько дней Джейн ополчилась на Транко. Я не нравилась Джейн, и я отвечала ей тем же. Но она не смела открыто грубить мне, и поэтому выбрала окольный путь: делала гадости Транко, которую поносила как только можно, когда неподалеку был мой муж. Она обвиняла ее в лени, грубости, неподчинении и мелком жульничестве. Транко набралась терпения и старалась никогда не спорить с Джейн. У Джейн постоянно было Божье имя на устах, а дьявол в сердце, и она каждый день придумывала разные гадости, стараясь посильнее досадить Транко и превратить для нее кухню в ад. Она задумывала разные грязные ловушки для моей дрожащей Транко. Джейн могла войти в столовую, где Транко накрыла стол к обеду и перемешать ложки и ножи, и убрать пару тарелок или чашку, положив их обратно на полку. После того, как Транко убирала в кабинете мужа, она могла туда войти и перепутать на столе все бумаги. Как-то раз я ее поймала, когда она взяла корзинку с мусором, который Транко собрала, тщательно подметя весь дом, разбросала весь мусор по лестнице. Я ничего не сказала, подождав, когда она станет обвинять Транко перед Мильтоном в том, что та не подмела лестницу. Он поднялся наверх, увидел мусор и вызвал Транко, чтобы спросить, почему она не подмела лестницу.

Тогда я сказала:

— Муж мой, Транко все сделала, как нужно, а твоя Джейн, я видела это собственными глазами, взяла корзинку с мусором и разбросала его по лестнице. Она это сделала, по моему мнению, чтобы вы злились на бедную Транко. Вы знаете свою подхалимку Джейн, которая сумела втереться к вам в доверие, но она противное, фальшивое и злобное создание.

После чего начался жуткий шум. Джейн Ейтс торжественно клялась в собственной невиновности и обвиняла меня в том, что я ее зря обвиняю, чтобы выгородить ленивую Транко. Она спрашивала моего мужа:

— Разве я не служила вам верно столько лет, с тех пор, как мы были еще детьми, никогда не совершала ни единой ошибки? Неужели вы поверите этой нахальной девчонке, вашей жене, обвиняющей меня в таком поступке, который если бы был правдой, не позволил бы мне и дальше вести ваше хозяйство.

Мой муж ее успокаивал, перед ним встала сложная проблема: поверить моему или ее слову. Старик Мильтон весьма хитро разрешил ситуацию. Он заявил, что я ошиблась, и заставил Джейн признаться в том, что она держала в руках корзинку с мусором и отнесла ее вниз и, может, в это время немного мусора просыпалось. Но все трое упорствовали, говоря, что Транко виновата в том, что она не подмела лестницу. Я продолжала спорить: если бы она не подметала лестницу, то странно, что мусор лежал на ней маленькими кучками, перемешанный с кусочками зеленой шерсти с ковра из кабинета старого Мильтона. Они меня не желали слушать, и мой муж объявил, что «он уже сыт по горло этой грязью», и приказал мне молчать, чтобы не было хуже для Транко. Потом он четыре раза сильно ударил Транко тростью по плечам, но она меня пожалела и не вскрикнула.

Муж странно повел себя после того, как изгнал меня из комнаты, а я продолжала оставаться хмурой и молчаливой. Я даже не могла себе представить, что же за этим последует.

Но я не желала мириться с несправедливым наказанием. Не могу точно сказать, действительно в то время Нед и Джонни начали больше лениться, или он пытался срывать на них собственную злобу, но раза два или три в день я слышала тяжелые удары его трости по худеньким телам или резкий удар линейки по перемазанным в чернилах пальцам, потом мальчики начинали горько плакать. Они могли к нему обращаться только на латыни или греческом, но когда в воздухе свистит трость, как ребенок может вспомнить род, число и наклонение, чтобы правильно молить о пощаде?!

Как-то, когда мой муж так сильно избил Джонни, что тот не мог сидеть и простоял у стола весь обед, и его бледное личико было в синяках, я спросила, почему он так суров с детьми.

— Жена, — ответил он мне, — неужели ты считаешь себя мудрее Соломона, который всегда говорил: «Не жалей розги и не порть ребенка». Сегодня утром Джонни был глупым, упрямым и пытался оправдать свою ошибку.

В ушах у меня все еще раздавались вопли мальчика и его крики.

— Miserere, Domine; Ignosce, Domine, Ignosce![51]

Я резко спросила мужа:

— Разве твой наставник в Кэмбридже никогда не бил тебя линейкой за ту же самую ошибку? — и пошла прочь, не дожидаясь ответа.

Это был десятый день моего наказания, и перед ужином я отправилась наверх в свою каморку и достала мой милый дневник. Я отперла замок и начала писать. Я вся дрожала от ярости и с трудом выводила буквы.

«Мари Пауэлл вышла замуж за Джона Мелтона, или Мильтона Младшего, и он поменял ее имя на Мэри Мильтон. Таким образом, она поменяла благородный герб Пауэллов, который ее отец нарисовал для нее на первой странице дневника, на герб Мильтонов, который по ошибке был получен его отцом, ростовщиком, и неблагородный Джон Мильтон Младший жульнически получил не принадлежащие ему титулы эсквайра и джентльмена».

Я перестала писать и предалась мечтаниям о Муне. Муж подошел к двери и открыл ее, не постучав, как он обычно это делал. Он увидел меня с книгой и спросил, что я читаю.

— Ничего.

— За такой ответ моего ученика, я его сильно бью.

— Я в этом не сомневаюсь, — ответила я, снова приходя в ярость. — Ты гораздо щедрее на линейку и трость, чем на вкусное печенье.

— Что за книгу ты читаешь без моего позволения? — угрожающе повторил он.

— Мою собственную книгу, — ответила я, быстро заперла замочек и, положив книгу на сундук, села на нее.

— Дай мне книгу или я вытащу ее из-под тебя, — приказал Мильтон.

— Ни за что! Это мой дневник, мне его подарила моя крестная Моултон. Она дала мне совет никогда и никому его не показывать.

— Жена, ты должна помнить свою свадебную клятву: у тебя теперь нет никакого имущества, все принадлежит только мне!

— Правильно, но ты давал мне такую же клятву, а раз ты мне не даешь некоторые свои книги, я считаю возможным не показывать свою тебе. Тебе не на что жаловаться!

— Ты не подчиняешься мне? — переспросил Мильтон. — Ты посмела мне сопротивляться?

— Конечно, — ответила я, вне себя от возмущения. — И если ты только посмеешь коснуться меня пальцем, ты, закоренелый злодей, я не стану тебя молить о пощаде, как это делают твои несчастные ученики, а стану защищаться зубами и ногтями, как ты когда-то защищался против твоего наставника господина Чаппелла, и клянусь, на тебе останется множество отметок!

— Так, — он начал шумно дышать, — значит, ты вот как себя ведешь! Мое пламя, мой дух, моя кровь! И грязная тварь! Соломон писал, что плохая жена для мужа, как болезнь в его костях, и ее следует бить!

— Не смей заниматься пустой риторикой, вонючий дешевый плагиатор, неряха, грязнуля и грубиян, избивающий детей, пожиратель вонючего мяса! — кричала я, потому что, клянусь Богом, когда меня злили сверх меры, я становилась истинной дочерью собственной матушки. — Ты что, принимаешь меня за ослицу и считаешь, что я стану терпеть твои унижения?

Он оторопел и выдавил только: «Я поговорю с тобой утром!»

И вылетел из комнаты и запер за собой дверь.

Я спокойно разделась, легла в постель, прикрылась стеганым покрывалом и уснула. Я спала хорошо, сначала мне снились приятные сны. Но потом мне приснился Мун, и я видела, как он ворочает камни у реки, а позади него возвышался полуразрушенный замок и вокруг сновали солдаты. Я его спросила:

«Как ты поживаешь, милый Мун?»

А он мне ответил:

«Как я могу поживать, если ты вышла замуж за другого? Я ворочаю камни и курю трубку и жду лучших дней».

Мун от меня отвернулся и отправился к замку. Я не могла идти за ним, потому что у дверей стоял караул с пикой и караульный начал мне показывать некоторые элементы артикула и все время приговаривал: «Смотри, Мэри, как это упражнение нужно выполнять!» Я внимательно вгляделась в его лицо и увидела, что это был мой муж.

«Оставь меня в покое», — сказала я ему.

«Куда же я пойду, жена?» — жалобно поинтересовался он.

«К твоей исчезнувшей милой Миколь, королеве фей, которую когда-то ты вызывал в Бабрахеме, неподалеку от Кембриджа, с помощью свечи и волшебной палочки и у кого ты просил бессмертия за весьма высокую цену». Почему я это сказала, не пойму, я попыталась пробежать мимо него, но у него от рыданий затряслись плечи, мне стало его жаль, и я сказала:

«Муж мой, я не хотела тебя обидеть!»

Он засунул руку в карман и достал оттуда завернутые в бумажку кексы с тмином и предложил их мне.

«Но они стали черствыми», — сказал он, продолжая плакать.

Я больше ничего не помню, но проснулась я с улыбкой и передо мной стоял муж в сюртуке и шляпе. Светало, мне еще не нужно было вставать, поэтому я поздоровалась с ним и спросила, почему он так рано встал.

Он мне ничего не ответил, и я ему сказала, что жалею о нашей ссоре и что хочу быть для него хорошей женой, но не могу целыми днями сидеть дома и ничего не делать, мне нужно совершать прогулки, чтобы держаться в норме. Поэтому у меня в голове бродили разные мысли, я даже не знала, почему я ему наболтала столько глупостей.

Он коротко ответил:

— Нет, Мэри, мы не ссорились, потому что не бывает ссор между хозяином и слугой. Ты показала себя непослушной и вела себя крайне неприлично, и всю ночь я раздумывал, как мне дальше поступить с тобой, и только перед рассветом мне в голову пришла блестящая идея. Я не могу тебя побить, хотя ты этого заслуживаешь, иначе будет скандал. Как говорил мудрый Виргилий, ни один мужчина не может прославиться покорением женщины. Я не могу больше держать тебя в заключении — это неудобно и вредит твоему здоровью. Я не могу лишить тебя денег, потому что не плачу тебе, а ты не поддаешься, когда я ласково пытаюсь что-то тебе объяснить. Простить тебя было бы слабостью с моей стороны. Я хочу, чтобы тебе стало очень стыдно, я отошлю тебя домой к отцу в Форест-Хилл и не приму тебя здесь, пока не буду полностью уверен, что ты искренне раскаялась. Больше того, я ожидаю твоего возвращения на Михайлов день, эсквайр Пауэлл должен заплатить мне обещанное приданое в тысячу фунтов и еще — пятьсот фунтов. Он должен понять, что без денег я тебя не приму!

Я начала смеяться, и когда пораженный муж спросил меня, почему я так веселюсь, я ему ответила, что к Михайлову дню кексы будут такими же черствыми, как и бисквит тетушки Джонс.

— Какие кексы? — непонимающе спросил он.

— Простите меня, — ответила ему я. — Это мне приснилось во сне, что караульный достал из кармана кексы с тмином. Но это был лишь сон, и я до сих пор еще не проснулась.

Я уверена, что, увидев мои обнаженные руки и великолепные волосы, рассыпавшиеся по подушке, он ждал, что я обращусь к нему с униженной мольбой, да к тому же еще и прослезилась, а он смягчился бы ко мне. Если бы я молча подвинулась и освободила для него место в постели, он сразу сорвал бы с себя одежду и стал бы страстно меня любить и позабыл о несчастных дрожащих маленьких мальчиках, ожидавших его внизу в холодной классной комнате и готовых читать отрывок из Помпония Мела или Юлия Солиния Полихистора. Но я была гордой девушкой и не могла забыть, как он встал на сторону Джейн Ейтс, как страдала бедная Транко, как он грубо обходился со мной и громко потребовал показать ему дневник, и бесконечные побои, которыми он награждал своих племянников. Но самое главное, разве он не пожелал отослать меня прямиком в Рай? И поэтому я ему сказала:

— Делайте, как вы пожелаете, тоскливый вы человек, мне все равно. Но я должна вам признаться, что предпочитаю публичный стыд в Форест-Хилл моему страданию на Олдерсгейт-стрит.

Он не сводил с меня свирепых глаз и крепко сжал кулаки. Я его изгнала из конурки следующими словами:

— Так как я всего лишь формально числюсь вашей женой, и вы решили отправить меня обратно домой в состоянии невинности, вам не стоит здесь стоять и глазеть на меня. Вы оскорбляете мою скромность. Огради меня, Бог! Вспомните, как отвечала чистая и непорочная Леди в вашей пьесе, поставленной в Ладлоу, когда нахальный волшебник держал ее пленницей в собственном замке и пытался раздеть ее взглядом.

Он ушел, я причесалась и спустилась к завтраку. Я была спокойна и уверена, что он это заметил потом. Я плотно поела и, сидя за столом, сказала старому господину Мильтону, и это слышали мальчики:

— Отец, мне жаль вас оставлять, но всему виной ваш сын Джон, который был прекрасным для меня мужем. Здесь для меня нет никакой работы, а моя матушка просит меня приехать и помочь ей по дому. Джон позволяет мне уехать, потому что он полностью мне доверяет, и сегодня утром я уеду в почтовой карете с Транко. Она присмотрит за мной.

Муж собрался было резко возразить мне, но потом передумал и сухо заметил:

— Да, сэр, жена покидает меня утром, и я надеюсь, что она вернется к нам и станет больше любить наш дом, чем раньше.

Старый джентльмен воскликнул пронзительным голосом:

— Джон, у тебя действительно хороший характер, я верю, что ее мать оценит твою доброту. Ты знаешь, если в городе летом почти нет дел, а зимой наоборот, то в деревне — летом дел невпроворот, а зимой там всем гораздо легче, — он повернулся ко мне и заметил: — Дорогое дитя, я надеюсь, что тебе не надоела наша скромная, но духовная жизнь в нашем доме, и ты не скучала по охоте с соколом и другим сельским развлечениям. Джон — благородный человек, и если он такой же хороший для тебя муж, каким хорошим сыном был всегда для меня, ты — самая счастливая из всех женщин!

— Отец, я всегда стану с любовью вспоминать о вас, пока меня здесь не будет, — ответила ему я.

Мой сундук уже был упакован, Транко связала свой узелок. Ей не терпелось поскорее отсюда убраться. Мой муж извинился, сказав, что сегодня утром ожидает ученую компанию и нас проводил к карете Мильтон Старший. Чтобы отвезти туда мой сундук, мы наняли человека с тачкой. До отъезда муж позвал меня в кабинет, чтобы якобы попрощаться, но вместо этого он положил передо мной бумагу, которую он приказал мне подписать, прежде чем он меня отпустит. В бумаге было написано:

«Я, Мари Пауэлл, или Мэри Мильтон, пятого июля 1642 года по собственной воле и согласию покидаю дом эсквайра Джона Мильтона Младшего, расположенный во втором участке прихода святого Ботольфа, в Лодерсгейт-стрит в городе Лондоне, и я, Мари Пауэлл, торжественно сообщаю, что возвращаюсь в отчий дом Ричарда Пауэлла в Форест-Хилл в графстве Оксон. Мой отец Ричард Пауэлл, эсквайр, мировой судья, и я признаю, что остаюсь такой же невинной, как и в то время, когда Джон Мильтон Младший взял меня в свой дом, и я заявляю, что вышеупомянутый Джон Мильтон хорошо обращался со мной и не удержал у себя часть моего имущества или деньги, которые я привезла с собой, когда приехала по доброй воле к нему в дом».

Я подписала эту бумагу в присутствии Джейн Ейтс, и она поставила на ней значок, как свидетель. Джейн не умела читать, а мой муж не рассказал ей о содержимом моего заявления и поэтому все осталось в секрете. Я уверена, что подписала бы любую бумагу, только чтобы скорей вырваться из этой тюрьмы, а поскольку все, что там было написано, было правдой, мне казалось, что это заявление не принесет мне сложностей и никак не навредит в будущем.

Мне казалось, что муж мне не верил, поэтому заставил подписать бумагу, чтобы я зря не жаловалась отцу на то, что муж плохо со мной обращался, чтобы я не отдалась никакому любовнику.

Я радовалась, шагая по аллее, и, наконец, вышла на Олдерсгейт-стрит, а потом мы шли по многолюдным улицам в Бишопсгейт. Старик быстро шагал рядом со мной и без конца причитал о том, как изменился Лондон с тех пор, как он впервые сюда пожаловал в середине правления королевы Елизаветы.

Я попыталась узнать его мнение о стихах мужа. Но он мне сказал только, что его сын Джон — трудолюбивый человек и прекрасно владеет словом, а что он сам спокойно относится к искусству поэзии и ненавидит тех, кто отрицательно отзывается о ней, и что поэзия может стать приятным отдыхом от других более важных занятий и учения.

— Отец, я вас прекрасно понимаю, — сказала я. — Вам бы хотелось, чтобы Джон согласился заниматься более полезными делами?

— Не говори ему об этом, — сказал он, улыбаясь. — Но мне жаль, что он не последовал по моей дороге. Поэзия никогда не принесет масло на кусочек хлеба.

Мы не нашли свободных мест в почтовой карете, во дворе я увидела знакомого капитана Виндебанка, который обитал в большом доме в Блетчингтоне, к северу от Оксфорда.

Он возвращался домой с теткой и слугой и согласился подвезти меня и Транко, если мы ему заплатим, старый Мильтон заплатил за нас.

Мы распрощались, и карета выехала на улицу. Она была удобной, ее везли хорошо накормленные лошади. Мы отправились из Лондона под хлопанье кнута и покрикивание кучера.

Я рассказала тетушке джентльмена, что недавно вышла замуж и сейчас на несколько недель возвращаюсь домой к больной матери, чтобы поухаживать за ней. Пожилая леди не была слишком любопытна и хорошо ко мне отнеслась и только спросила:

— Почему в такое неспокойное время ваш милый старый муж отпускает вас от себя даже на короткое время?

— Нет, — сказала я, смеясь, — это — мой свекр, а не муж.

— Ну, неважно. Разве вам неизвестны последние новости? Из Голландии вышло судно, посланное королевой с оружием и припасами для ведения войны, оно направляется к королю в Йорк. Сегодня судно ждут в Хамбере, и вскоре загремят пушки, скрестятся пики, будут слышны выстрелы пистолей. Вчера парламент назначил Комитет Безопасности, а это значит, что они объявили войну против Его Величества. Да, хотя пламя войны еще не разгорелось, но кругом клубы черного дыма. Именно из-за этого я и мой племянник возвращаемся в Блетчингдоне, не закончив дела в Лондоне. Я молю Бога, чтобы верные сердца помогли парламенту. Мне известно, что люди из Палаты Общин весьма упрямы.

Капитан Виндебанк был роялистом, но не хотел спорить с пуританкой-тетушкой и только сказал:

— Сударыня, а я молю Бога, чтобы он смягчил сердца этих жалких людишек в парламенте, чтобы они пришли в себя.

— Аминь, — сказала я. — Пусть все найдут общее согласие, а гражданская война — это самая глупая политика.

— Я не могу с этим спорить, — воскликнула пожилая леди. — И еще я уверена, что Бог может все прекратить, если мы обратимся к нему. Наш народ слишком мало молится, если на него свалилась такая беда. Пусть с жаром сердец и с верой молятся женщины, потому что война никому не нужна, от нее лишь горе и разорение.

Капитан Виндебанк добавил:

— Сударыня, я согласен, что паписты, пуритане и протестанты — все погибнут, если дела будут идти так, как сейчас. Но я уверен, что причина состоит не в том, что люди молятся слишком мало, а наоборот — слишком много, просто они обращают к Богу не те молитвы.

Меня поразило, сколько солдат шло по дорогам. Пешие и верхом, они следовали во всех направлениях. До того, как мы выехали из Лондона, до нас постоянно доносились раскаты, пугавшие и нас, и лошадей. Капитан Виндебанк сказал, что это залпы из пушек, сторонники парламента делали из них пробные выстрелы.

— Помоги, Боже, чтобы они разлетелись на кусочки, — сказал он.

— И чтобы никого не поранило, — быстро добавила его тетушка.

Потом капитан сказал нам, что из-за этой войны почти все ремесла в стране пришли в упадок — делают лишь оружие, пушки, седла и т. д. Сундук на крыше их кареты набит золотыми и серебряными слитками, которые он везет из Лондона королю, чтобы из них отлили монеты. Когда капитан слез с седла, чтобы размяться, пожилая леди мне шепнула на ухо:

— Правду сказать, он — не глупец, теперь в его доме станут есть с оловянных приборов, пока эти неспокойные времена не пройдут. А серебро, большая часть которого принадлежит мне, будет надежно спрятано под корнями старого дуба или под камнем в чулане.

Я была поражена, что нас не остановили, чтобы обыскать.

Мы провели ночь в Айлсбери в Букингемшире, и капитан Виндебанк любезно заплатил за наше пребывание хозяину из тех денег, что старый Мильтон дал ему, иначе мне и Транко пришлось бы провести ночь в карете без ужина. На следующий день мы проехали через Тейм и оказались в дорогих моему сердцу местах. Через несколько миль мы с Транко увидели колокольню церкви святого Николая и дымящиеся трубы нашего дома.

— Транко, — воскликнула я, когда мы подошли к воротам, вежливо распрощавшись с попутчиками, — как я счастлива, что вернулась к добрым христианам после этих язычников. Умоляю, ничего не говори слугам плохого о моем муже или его служанке. Помни, как я сказала старой леди в карете, что моя матушка попросила, чтобы я провела с ними это лето, а мой муж любезно дал мне это позволение. Если я узнаю, что ты болтаешь лишнее, вырву тебе язык.

— Доверьтесь Транко. Я живу только ради вас.

Мой муж передал мне для отца запечатанное письмо, и я послала его отцу через Транко, боялась, что, прочитав его, отец откажет мне в доме. Матушка выбежала из гостиной обнять меня, как только услышала мой голос. Потом она меня отстранила от себя и громко закричала:

— Помилуй Бог, какая ты бледная! Дочь моя, неужели ты уже ждешь дитя? — она обратила внимание на то, как я похудела, и спросила: — Он тебя обижал? Он посмел тебя бить? Почему ты возвращаешься домой потихоньку, как больная кошка, не дав нам знать?

Она повела меня в гостиную и приказала Транко принести испанского вина, кусок холодной говядины с огурчиками и салатами, хлеб и масло. А потом вошел отец. Я увидела по его взгляду, что он был рад видеть меня, несмотря на то, что понаписал ему мой муженек. Пока я жадно пила и ела, как после тюрьмы, отец зачитал письмо вслух:

«Уважаемый господин,

Ваша дочь Мэри с моего позволения и в знак доказательства моей доброты, отправляется к вам, как этого пожелала госпожа Пауэлл в ее письме, чтобы пробыть у вас до Михайлова дня. Я должен вам напомнить, что до этого времени вы мне обязаны выплатить приданое, как было указано в подписанной нами бумаге, а также старый долг в размере пятьсот фунтов. Если не верить слухам, что она давно рассталась с девственностью, ваша дочь остается в том же девственном состоянии, в каком она досталась мне, и я молюсь, чтобы она под вашим присмотром сохранила свою невинность, и что вы ради меня станете за ней приглядывать и убережете от скандалов и сплетен. С благословения небес я подарю вам внуков, когда ваша дочь воссоединится со мной и когда возвращенные долги позволят мне нести бремя расходов на их содержание и приличное воспитание.

Прошу покорно передать самые наилучшие пожелания вашей супруге.

Искренний и преданный слуга уважаемого господина с пожеланиями наилучшего,

Джон Мильтон».

Матушка начала возмущаться и ругать господина Мильтона, называя его сукиным сыном, и сказала, что если он не выполнил своих супружеских обязанностей не по причине импотенции, то его следует отхлестать кнутом из бычьей кожи и прогнать пинками в зад по самой длинной улице прихода святого Ботольфа.

Матушка молила, чтобы я ей рассказала всю правду, что я и сделала. Когда я начала рассказывать о бумаге, которую муж заставил меня подписать, отец возмутился так же сильно, как и матушка.

— Вас венчали в церкви, — возмущался отец. — Он лег с тобой в постель, чему существует достаточно свидетелей, но мне кажется, что он надеется отказаться от тебя и от сделки, как будто он русский варвар. Он ищет ошибку в брачном контракте, что очень легко для хитрого крючкотвора. Мари, тебе не следовало подписывать бумагу, потому что если брак не был физически осуществлен, то его гораздо легче ликвидировать, чем если бы он был законно доведен до логического конца. Но мне кажется, что в суде эта бумага будет иметь малый вес, стоит тебе признать, что ты ее подписала в расстроенных чувствах. Не волнуйся, дитя мое, я постараюсь, чтобы тебя больше не обижали. Я очень рад, что ты снова дома, с нами. Пусть все думают, что ты сюда приехала по причине нездоровья и что плохой воздух Лондона вреден тебе. Ты так бледна, что тебе все поверят. Цвет твоих щек говорит сам за себя, а в Михайлов день что будет, то будет.

— Сэр, должна вам сказать, что он мне не совсем противен. Мне кажется, что сначала я ему очень нравилась, но его страсть и неопытность подкосили его, и он споткнулся о собственные шпоры и ударил головку. Он не посмеялся над собой, а, встав на ноги, обвинил в случившемся меня.

— Да, — добавил отец, — его можно сравнить с мишкой из басни, который обжег лапы о горячий чайник, и в ярости крепко прижал его к груди, нанеся себе еще более ужасные ожоги.

— Ну да, или с индийской обезьяной императора, — вмешалась матушка, — которая валялась на брюхе в грязи. Она начала когтями сдирать с себя грязь, пока острые когти не поцарапали нежную шкуру и она не выпустила себе кишки наружу.

— Должна сказать, что сравнения помогают многое понять, но не излечивают. Мне очень жаль, что вам придется продать земли в Уэльсе и заплатить так много денег моему мужу, потому что в этом письме, как и в бумаге, которую я подписала, он нигде не называет меня своей женой. Вам известно, что я могла бы выйти замуж за богатого человека и помочь вам в ваших бедах, если бы не грязный язык нашего викария. Если мой муж не подарит мне ребенка, пока не услышит звон золота в своем кожаном мешке или не разложит его небольшими кучками у себя на столе в кабинете, я никогда не поверю, что он искренне стремится к «невинной девице, обладающей скромными средствами, но хорошо воспитанной». В нашем городе меня теперь называют его женой, это звание он не может легко у меня забрать. Я очень рада, что могу пожить здесь, вам не придется упрекать меня в лени. А сейчас мне хочется спеть и сыграть на гитаре. Он мне не позволял этого делать у себя дома!

Я спою «Жалобу молодой жены!»

Роптать я не стану, весь дом уберу,

И с мамою в Йорке я вновь поживу…

Родители меня расцеловали и пожелали доброй ночи, а на ночлег устроили в комнатке рядом с кухней, потому что Зара и Энн теперь спали в нашей бывшей спальне. Со мной был дневник, а утром я сяду на старую кобылку, посажу на перчатку сокола и помчусь галопом по Ред-Хилл!

ГЛАВА 16 Начало войны

Я не сомневаюсь, что в более спокойное время мое неожиданное возвращение в родительский дом вызвало бы вспышку сплетен в Форест-Хилл, потому что, как гласит поговорка, «злые языки никогда не знают отдыха». Но оставалось всего несколько недель до начала войны, когда станут стрелять вовсе не холостыми зарядами. В июле в нашем городе уже больше ни о чем не говорили, как только о гражданской войне. Кругом была разруха. В то лето не цвели белые левкои, но было удивительно много кроваво-красных маков на полях, а в кладовке три большие бочки хорошего пива во время грозы превратились в уксус.

Наше графство Оксфордшир разделилось в своих симпатиях. Три из девяти членов парламента от нашего графства поддерживали короля Карла, а шесть — Пима. В Оксфорде Университет выступал за короля Карла, но город был против него. Поддерживая короля, Комиссии присяжных заседателей позволяла рыцарям и благородным джентльменам собирать отряды в защиту королевства. Люди, стоящие на стороне парламента, проголосовали за закон о милиции и выбрали командиров. Лорд Сайем Силс, под кличкой Коварный Старик, был назначен командиром Оксфордских отрядов. Он мог похвалиться древним родом, но был мрачным пуританином, который ненавидел все, что происходило при дворе, и был неистовым антимонархистом. Остальная знать и крупные помещики в нашем графстве поддерживали короля, например, Тайрреллы и Гардинеры. Сэр Тимоти Тайррелл получил чин полковника в королевских войсках.

Когда в Оксфорде зачитали обращение короля, пописанное им в Йорке, во многих домах наших соседей начался разлад — сыновья выступали против отцов, а братья — против братьев. В обращении, направленном против «восстания под руководством графа Эссекса», который принял командование над армией парламента, Его Величество выступал против «злобы и вредных намерений людей, желающих полностью нанести вред нам, настоящей протестантской религии, действующим законам, собственности и свободе наших подданных и самому существу парламента».

С другой стороны, была распространена прокламация парламента, которая провозглашала предателями тех, кто с оружием в руках выступал против графа Эссекса. Прокламация была написана весьма сдержанно и казалась весьма лояльной Его Величеству. Его там изображали так, что «его ввели в заблуждение паписты и другие нечестные советники, желающие с помощью подобных средств полностью разрушить государство».

Обе стороны призывали всех честных людей оказывать им помощь самим, своими слугами или деньгами, а король предлагал защитить парламент против его врагов, парламент же предлагал защитить короля против его врагов. Все казалось было поставлено с ног на голову.

Сестра Myна, леди Кэри Гардинер, приехала, чтобы попросить моего отца о помощи. Она рассказала нам, что ее муж, которого она очень любила, уже уехал отсюда к королевскому двору в Йорке, а брат Мун рисковал жизнью, сражаясь против восставших ирландцев, парламент за это ему платил деньги, хотя на свете не было человека более лояльного королю, чем бедный Мун. Ее брат Ральф был членом партии господина Джона Пима в палате общин, а за отцом послал король, чтобы он сыграл свою роль, которая передавалась ему по наследству — Рыцаря-Маршала и поднял королевский штандарт, хотя еще не было решено, где же его станут поднимать, потому что между лордами было слишком много ревности и зависти из-за подобной чести.

Леди Кэри спросила отца, к какой партии он примыкает. Отец засмеялся и сказал, что он принадлежит к партии ПССГНПАЯСЗОСГ. Когда леди Кэри спросила его, что это за странное сокращение, он ей ответил, что в расшифровке это означает: «Попытайся сохранить свою голову на плечах, а я стану заботиться о своей голове». Короче говоря, он остается нейтральным и станет подчиняться всем законным приказам, но сам ничего не станет делать, а если упадет между двух стульев, то надеется на мягкое падение. Тогда леди Кэри расхрабрилась и сказала нам, что ее отец Рыцарь-Маршал не очень уважает епископов, из-за них-то и началась вся свара. Отец ей написал, что от всей души желает, чтобы Его Величество уступил парламенту, но что он ел королевский хлеб тридцать лет и не может его покинуть в смутное время. Он заявил, что лучше расстанется с жизнью, защищая то, что противоречит его совести, чем изменит собственным обязанностям. На что мой отец заметил, что он слышал, что лорд Фолкленд, хотя и выступал против налогов на суды и против прелатов, взял в руки оружие, чтобы защищать Его Величество: ему не нравилось то, во что он ввязался, однако из чувства чести он не мог покинуть короля.

Затем мы начали обсуждать дикие выходки солдат парламента, когда они двигались по стране, о том, как они разоряли дома и оскверняли церкви, ломали органы и разбивали органные трубы топорами, насмехаясь: «Вот и еще один орган разрушен!» Мы говорили о том, как королевские солдаты тоже не брезговали чужим добром. Мой отец рассказал, как отряд королевских солдат завел лошадей в церковь, где собрались прихожане-пуритане и там осквернили церковь, окрестив лошадей в церковной купели, слова Богу крест не осквернили. Они давали им такие имена: «День Унижения» и «Прокляни Бога и Помри». Он рассказал, как капрал вскарабкался на кафедру и начал гнусаво петь псалом, посвященный «всем преданным Коням, Кобылам, Ослицам, Лошакам, Ослам, Дойным Кобылам, Жеребятам, Ослятам и Молодым Кобылкам, собравшимся здесь с верой и любовью».

Мы с леди Кэри прогулялись по саду. Стояла чудесная летняя погода, и когда мы остались одни, она остановилась и обратилась ко мне:

— Миссис Мильтон, надеюсь, что вы простите мою смелость, но ответьте мне, пожалуйста, почему вы так дурно поступили с моим братом Муном? Почему вы вышли замуж за другого? Неужели у вас такое суровое сердце? До того, как он отправился в Ирландию, Мун мне признался, что вы с ним прекрасно понимаете друг друга и просил, чтобы я любила вас, как сестру, и когда я вышла замуж за сэра Томаса и поселилась в Каддесдоне, я могла часто приезжать к вам и постоянно напоминать вам о Myне и рассказывать ему, как вы выглядите и передавать ему от вас любовные послания, если бы вы пожелали передать их моему дорогому Муну. Сударыня, мне не удалось это сделать, потому что отца моего мужа посадили в тюрьму, и я приехала в Каддесдон только в июне, это было в тот самый день, когда вы выходили замуж за этого ростовщика и нотариуса из Кэмбриджа. Он ведь не благородного происхождения. Мне сегодня пришло письмо, и я уверена, что сердце бедного Myна разбито, он с трудом собрался с силами, чтобы не расстаться с жизнью.

Я была поражена, а потом спросила ее:

— Но миледи, разве капитан Верне не помолвлен со своей кузиной Долл Лик, разве он недавно не прислал ей локон волос? Так нам говорил ваш муж.

— Нет, нет, — воскликнула леди Кэри, — локон предназначался его матери, а Долл ревновала его и жаловалась, и я ясно сказала об этом моему мужу. Мун пишет, что когда он узнал о вашем браке с господином Мильтоном, он очень плохо себя почувствовал и покрылся холодным потом, тяжкая печаль сжала ему сердце.

У меня показались слезы на глазах, и я ее попросила, чтобы леди Кэри рассказала Муну, как на самом деле обстояли дела, как викарий меня начал подозревать и как весь город стал сплетничать обо мне и превратил мою жизнь в ад, а когда я узнала, что он собирается жениться на своей кузине, то пришла в полное отчаяние, и как дала согласие на брак, потому что на этом настаивали мои родители, так как отец задолжал Мильтону большие деньги.

— Самое ужасное, — воскликнула я, — что я самая несчастная из женщин и до сих пор остаюсь девицей, я приехала сюда, потому что поссорилась с мужем, но он меня еще не познал.

Леди Кэри Гардинер напоминала Муна, хотя не была очень красивой, и она заплакала и стала сочувствовать мне, как будто на ее месте был Мун. Она крепко пожала мне руку, обещала вскоре приехать к нам и утешить меня.

Я стала выпытывать у нее вести о Муне, она рассказала, что в последнее время он сильно болел, врачи даже сочли его безнадежным. Я поняла, что это было в то время, когда я переживала из-за придирок моего мужа. Но леди Кэри сказала, что сейчас он начал выздоравливать и даже получил пятьдесят фунтов — они делили награбленное у ирландцев. Потом она предложила что-либо передать Муну, но самое невинное послание, потому что она считала брак священным, если даже он был заключен по ошибке.

— Скажите ему, что «нас двое», но так будет пока я буду находиться вдали от мужа, и мы можем общаться друг с другом только мысленно, потому что встреча для нас невозможна. Я просила сказать ему, что люблю его так, как никогда и никого не любила.

Леди Кэри обещала все написать Муну, поцеловала меня и уехала.

На той же неделе двое солдат из отряда лорда Сайем Силс утащили несколько гусей с нашего поля. Но отцу полностью возместили ущерб, когда он доложил об этом начальству, и бандитов заставили целый час пролежать на кобыле.[52]

Когда к нам в дом прибывали роялисты, дело в руки брала мать, а отец беседовал с лицами из противоположного лагеря, и тогда матери приходилось придерживать язычок.

Мой братец Джеймс, вместе с другими студентами Оксфорда, вместе с профессурой университета был призван доктором Пинке, заместителем ректора, и начали проходить военную подготовку — им предстояло защищать Оксфорд. Солдаты парламента бродили по двое-трое по графству, доктор Пинке боялся, что они чего доброго попытаются напасть на Бенбери и тем самым поставят под угрозу Оксфорд. В колледжах оставалась немного старого оружия, студентов вооружали, и как-то в середине августа около трехсот человек начали марш вдоль Хай-стрит, и подошли к Крайст-черч, и там завязали «потешный бой», пока не начался дождь, тогда они проделали марш-бросок обратно. Джеймсу досталась пика, и весь отряд был разбит на две группы: одна состояла из алебардщиков, а вторая — из копьеносцев. Джеймс маршировал рядом с доктором юриспруденции справа от него, а доктор богословия — слева. Перед ними несли знамя и били в барабаны повара университета. Через три дня состоялся другой сбор, на него пришло более четырехсот человек. Волонтерам объясняли команды, показывали разные артикулы, учили стрелять. И так продолжалось несколько часов, но мушкеты были настолько старыми, что из них невозможно было стрелять настоящими патронами.

На следующий день, в воскресенье, пришел Джеймс, чтобы поговорить с нами по поводу сумасшествия, охватившего университет в отношении военной подготовки. Мы его спросили, как же получилось, что город до сих пор не был подготовлен к обороне, а он нам рассказал, что городские власти тайком запретили гражданам собираться на военные сборы, если только это не будет направлено на защиту короля. Я поинтересовалась у него, нравится ли ему владеть копьем, благородным оружием? Джеймс рассмеялся в ответ и сказал, что самым подходящим для войны оружием являются мушкеты, карабины и пистоли, а пика очень устаревшее и плохое оружие, и от нее вообще мало толка. Брат сказал:

— Пики против пистолей и карабинов, которые могут убивать на расстоянии ста двадцати ярдов и более — это весьма неравное состязание. Что хорошего выступать с пиками против свинцовых пуль. Я уверен, что только один человек из двадцати сможет смертельно ранить противника в стальной кольчуге или даже в плотной кожаной куртке. Мун Верне недавно рассказал мне о споре после карточной игры, когда швейцарец обвинил англичанина в том, что тот его обдурил на небольшую сумму, и они решили выяснить, кто прав, на копьях. Отряд швейцарцев стоял с пиками, и против них вышли два солдата полковника Браклая в кожаных куртках; они были вооружены только саблями. Эти солдаты проникли в самую середину вражеского отряда, срубили дюжину наконечников пик, оставшись невредимыми, и принесли в качестве доказательства четыре наконечника, которые они швырнули швейцарцам, воскликнув:

— Вам не удалось причинить нам вред!

Кто бы видел, какое старое и ржавое оружие раздавали тогда солдатам! Алебарды и копья, оставшиеся еще от Войны Алой и Белой Розы, нагрудники, латные воротники и шлемы, со времен Крестовых походов. Наш отец поставил охрану защищать город от мародеров, приказав вооружиться, кто чем мог. Крестьяне взяли мотыги, кирки и вилы; лесорубы — свои топоры; жестянщики — молотки. Отец считал, что от алебарды или пики никакого толка нет, если только солдат не привык пользоваться с давних пор ими; и вот в Шотовере одному пастуху начал угрожать солдат с алебардой, а пастух напал на него с ножницами для стрижки овец и покалечил его, а тот быстро бросил оружие и удрал.

24 августа до нас донеслась весть, что сэр Эдмунд Верне поднял королевский штандарт в Ноттингеме на поле позади замка, с изображением королевского герба, а еще рукой, указующей на корону и девиз: «Цезарю — цезарево». Сэр Эдмунд поклялся, что с Божьей милостью никто не посмеет вырвать из его рук знамя, иначе, как только прежде вырвав душу из его тела. Но погода была ужасная, и спустя короткое время сильнейший ветер сдул знамя, и его долго не могли установить снова. Друзья короля посчитали этот случай плохой приметой.

Меня поражало, что, девять человек из десяти были против войны и предпочитали спокойно отсидеться дома, а не принимать участия в сражении, но оставшаяся одна десятая, воинственная и бестолковая, с помощью молитв, проклятий или насмешек заставила большинство готовиться к войне. Честные, спокойные люди, казалось, полностью подчинились пьяницам и сквернословам, грешникам и завсегдатаям таверн, проклятым ростовщикам и фарисеям. Сражения происходили нерегулярно и неумело, без особого кровопролития, если только не примешивалась месть. Но в каждой партии находились грубые варвары и скоты, в основном из старых солдат, научившихся жестокости в войне с германцами.

В Форест-Хилл поговаривали, что в округе были собраны все камни и отнесены наверх башни Магдалены в Оксфорде, чтобы швырять их оттуда в того, кто осмелится нападать на колледж. Дорога, ведущая к Оксфорду, была заблокирована огромными бревнами. Это заграждение было весьма неудобно, потому что каждый раз, когда повозка миновала заграждение, нужно было поднимать нечто вроде деревянных ворот с помощью блока и цепей. Ночью проход строго охраняли, так же как и ров, который прорыли поперек въезда в город между колледжем Ведхена и улицей колледжа святого Джона. Но мой брат Джеймс сказал нам, что все эти укрепления гроша ломаного не стоят, потому что горожане противостояли преподавателям и студентам колледжа, и когда профессора, выступая за большую безопасность города, предлагали снести каменный мост через речку в Осни, горожане пожаловали туда и оттеснили учителей прочь. Доктор Пинке боялся, что если лорд Сайе выступит против него, то город будет сдан за полчаса, потому что, кроме учителей, у него было только полторы сотни солдат под командованием сэра Джона Байрона, и колледжи тогда разграбят и подожгут. Он отправился к лорду Айлесбери, умоляя его о снисхождении, и заявил ему, что солдат уже отослали, а у учителей нет оружия, так что Оксфорд открыл для них свои ворота и не станет защищаться. Но лорда Сайе там не оказалось, а его помощники плохо встретили доктора Пинке, оскорбили его и отослали в тюрьму в Лондоне.

Спустя несколько дней в девять часов утра до нас донесся слух, что множество всадников парламента движется по дороге из Тейма к Оксфорду, и крестьяне побежали с полей, хотя они уже запоздали с уборкой урожая из-за плохой погоды. Работники в этот день не возвратились на поля, отец был этим очень недоволен, потому что на следующий день лил проливной дождь, и он продолжался целую ночь. Все боялись, что солдаты нанесут большой урон Оксфорду, станут грабить колледжи, побьют витражи и пожгут библиотеки. Но защитники города сложили оружие, и отряды сэра Джона Байрона разбежались, поэтому урон был нанесен минимальный. Лорд Сайе въехал в город в карете, запряженной шестеркой лошадей, и отдал приказ снести все фортификации. Он велел искать в колледжах спрятанное оружие и запасы серебра. Они нашли серебро за панелями в церкви Христа и конфисковали его. То, что от них не прятали, они не стали конфисковывать, но с ректоров колледжей взяли слово, что они не станут использовать серебро в войне против парламента. Лорд Сайе остановился в Стар Инн, на дворе бы разожжен большой костер, в него бросили папские книги и изображения, взятые из церквей и колледжей. Витражи в церкви не пострадали, хотя солдатам это было не по душе. Но солдат из Лондона, проезжая мимо церкви Святой Марии на Хай-стрит, послал пулю в каменное изображение Непорочной Девы, стоящее на пороге церкви, и одним выстрелом отбил голову ей и младенцу Христу, которого она держала на руках.

Другой солдат нацелился на изображение Спасителя у ворот колледжа Всех душ, но промахнулся, и горожане пригрозили его сейчас же пристрелить, и солдат ретировался.

Потом в Оксфорд прибыл отряд лондонских солдат в синих мундирах. Они плохо владели оружием и бунтовали, требуя обещанную им плату, что составляло по пять шиллингов в месяц на каждого, и еще им обещали хлеб и сыр. Но лорд Сайе посадил самых горластых в тюрьму и успокоил остальных обещаниями.

Это случилось за несколько дней до Михайлова дня; все время я была очень занята домашними делами, и так мне было хорошо дома, что недели пролетели в секунду. Мне пришлось спросить отца о его намерениях: пошлет ли он меня обратно с деньгами, без них, или я останусь дома. Отец ответил, что денег у него нет и что он не дурак, чтобы посылать деньги в Лондон, потому что по дороге их могут перехватить солдаты. Он не позволит мне возвращаться в Лондон без денег, потому что мой муж откажется принять меня обратно и выбросит на улицу. Отец сказал:

— Дорогая моя, оставайся здесь и баста. А если твой муж напишет нам письмо, не станем ему ничего отвечать. Всем известно, что сейчас письма прочитывают, и многие совсем не доходят до адресата. Господин Мильтон не сможет доказать, что его письмо дошло до адресата. Посмотрим, как будут развиваться военные действия, они могут повлиять на наши поступки. Если король одержит победу, как ему обещали перед рождеством, и пожалует в Лондон, тогда твоему муженьку будет плохо. Его заклеймят клеймом на щеках, и он сгниет в тюрьме, и тебе лучше не заикаться, что ты была за ним замужем.

— Сэр, а что будет, если король потерпит поражение?

— Это было бы весьма грустно, но у тебя есть хороший дом, где тебе всегда рады. Твой муж умеет защищать интересы парламента, и он может стать важной персоной. Он не сможет отпереться, что был законно женат на тебе, а я стану говорить, что потерял все деньги, потому что меня заставляли жертвовать на проигранное дело, и ему ничего иного не останется, как взять тебя обратно без обещанного приданого.

— Мне кажется, что нельзя не отвечать на его письма, если они будут искренними, потому что я уверена, он сильно любит меня. Я верю, что он виновен в грехе, о котором говорил доктор Джон Донне во время службы — он любит жену так сильно, будто она его любовница. Он был ко мне слишком строг, некоторые могут назвать это суровостью и жестокостью, но это обратилось против него, и я не могу его за это ненавидеть. Он связан клятвой, данной в церкви, но это относится и ко мне, потому что я тоже давала эту клятву.

— Сердечко мое, твои слова еще раз подчеркивают чистоту твоей души, — заявил отец. — Но сейчас ничего невозможно сделать, поверь мне. У меня намного меньше денег, чем в то время, когда ты выходила замуж — мои поместья в Уэльсе — всего лишь фантазия матери, она придумала все во время нашей торговли с Мильтоном, когда он начал упрямиться и потребовал с нас большую сумму за тебя. Тебе известно, что урожай в этом году очень плохой, и боюсь, что мои арендаторы не смогут выплатить мне ренту. А свои закрома я наполню всего на одну треть.

Что я могла сказать? И мне пришлось остаться в отцовском доме. В Оксфорде собиралось все больше солдат, а подготовленные отряды города отправились в противоположном направлении, к Тейму. Милиция Оксфорда управлялась лордом Сайе и получала от него оружие. После Михайлова дня произошла стычка в Оксфорде между синими и рыжими мундирами, потому что синие мундиры продолжали бунтовать, заявив, что король лучше платит солдатам, чем парламент, и если им прикажут с ним воевать, то они перейдут на сторону короля. Рыжие мундиры, которые были более дисциплинированы и религиозны, возмущенные богохульством, когда синие мундиры оскорбляли вокруг всех и вся, вспылили, произошла короткая стычка, и у нескольких солдат с той и другой стороны были отрублены пальцы, но никто не пострадал серьезно. Это сражение настолько испугало местное сельское население, что несколько дней они не поставляли провизию в город.

Потом сначала синие, а затем и рыжие мундиры были выведены из города, их отправили в поход против короля, который был с армией в Шрусбери. Многим из них по дороге удалось скрыться, и их капитаны и сержанты разыскивали их повсеместно и собирали брошенное ими оружие. Дюжина трусов прятались в Шотовер Форест и по ночам полезли за нашими гусями и другой домашней живностью, но были пойманы и отосланы в казармы, там им устроили порку. В Оксфорде были размещены на постой три тысячи солдат, все городки и деревни в округе были переполнены солдатами; однажды ночью сотня солдат пожаловали в Форест-Хилл. Отец показал их командиру контракт с сэром Робертом Паем, членом парламента, они повели себя прилично и заплатили за все, что съели. Наш викарий вел службу в своей обычной манере, которая так им импонировала, и они считали, что находятся среди друзей, хотя Форест-Хилл решительно выступал за короля. Больше всего солдатам нравилось, что викарий каждый день вставал до рассвета и вел службу при свечах, и они пели псалмы до того, как пропели петухи. Они считали, что час службы при свечах в глазах Бога стоит трех часов молитв при солнечном свете.

Они уехали на четвертый день, и вскоре в наших местах не осталось солдат.

К концу октября мы услышали о большом сражении, состоявшемся в воскресенье в сорока милях к северу от нас. Никто не мог сказать, чем же оно закончилось. Это было сражение при Эджхилле. Король с 14 000 солдат маршем прошел из Шрусбери к Лондону и даже дошел до Вустера, где стоял лорд Эссекс. Он попытался перехватить солдат короля своим войском в 10 000 человек и помешать ему продвигаться дальше. Но он не знал точно, где располагались войска Его Величества, обе армии шли параллельно вдоль дороги в одном направлении, их разделяло двадцать миль, и им ничего не было об этом известно в течение десятидневного похода. Но, наконец, на юге Ворвикшира друг друга случайно обнаружили фуражиры противных сторон, и граф быстро разместил свою армию между армией короля и городом Банбери. Половина его орудий должна была прибыть на телегах, влекомых волами, и они отстали от основной армии на целый день, и в противостоянии сильно чувствовалось отсутствие орудий.

Войска сошлись в Эджхилле. Это место частично принадлежало лорду Бруку, а частично — лорду Сайе, и они оба командовали парламентскими войсками. Племянник короля принц Руперт Рейнский, двадцатитрехлетний генерал королевской кавалерии, быстро разогнал часть войска парламента. Но его солдаты начали грабить обоз, а тем временем армия парламента сгруппировалась и начала наступать на королевскую пехоту. Солдаты-пехотинцы голодали уже два дня и совсем пали духом; произошло крупное сражение за королевский штандарт, который находился в отряде лейб-гвардии, состоявшем из молодых дворян и рыцарей, настолько богатых, что их поместья стоили намного больше, чем состояние всех командиров вражеской армии. Отец Муна храбро защищал штандарт, сражался концом древка с врагами, используя его как копье. Потом древко сломалось, и он продолжал сражаться саблей, и как рассказывали некоторые очевидцы, сразил шестнадцать человек, а может, и всего двух. Но ему отрубили кисть руки, отобрали знамя, и отец Муна погиб. Люди парламента приободрились и начали наступление, пока сам король не оказался под градом пуль. Маленьким принцам Джеймсу и Карлу, наблюдавшим за битвой из окон гостиницы «Встающее Солнце», грозил плен. За ними приглядывал рассеянный доктор Гарвей. Тот самый Гарвей, открывший циркуляцию крови в организме. Он думал о чем угодно, но только не о сражении. Но принцы попытались удрать на пони. В таком же положении оказался лорд-гофмейстер, граф Линдсей, назначенный королем Главнокомандующим армии.

Когда наступила ночь, на поле валялось пять тысяч трупов, а обе стороны считали, что у них пала лишь одна тысяча солдат, а остальные четыре тысячи принадлежат армии врага. Граф Эссекс потерял знамя, которое ему так трудно досталось, потому что папист, капитан королевской гвардии надел на себя оранжевый шарф, шарф Эссекса, который тот снял с павшего солдата, и пробрался к войскам парламента, нагло напал на секретаря графа, который стоял в дозоре у знамени. Возмущаясь, что какой-то жалкий писака охраняет такую ценность, он так лихо наступал, что секретарь отдал ему знамя. Капитан удрал в темноте к королевской армии и положил знамя у ног Его Величества. Хотя ни одна из сторон не могла по чести похвастаться победой, обе объявили себя победителями, но у короля было больше преимуществ, потому что граф Эссекс отвел войска к Ворвику, а королю достался Банбери и замок лорда Сайе, и он начал двигаться к Лондону. 29 октября король въехал в северные ворота Оксфорда впереди пехоты, и перед ним везли шестьдесят или семьдесят флагов противника, захваченных во время сражения. Барабаны отбивали дробь, все ликовали. После пехоты проследовали крупные орудия, всего двадцать семь штук, и их разместили в роще колледжа Магдалены.

Мэр и почетные горожане Оксфорда прислуживали королю в Карфаксе. Ранее они предлагали вино солдатам парламента, а теперь они вручили деньги Его Величеству. Он остановился в колледже Крайст-Черч со своими племянниками, принцами Рупертом и Морисом и маленькими принцами, своими сыновьями. Королевские войска расположились на постой в Оксфорде и вокруг него, часть солдат проследовали в Форест-Хилл. Они бесчинствовали, воровали свиней и домашнюю птицу. Эти герои-грабители подвергались насмешкам викария во время службы, к тому же они приставали к женщинам. Среди них нашлись и такие, кто отказывался платить по счету в гостинице или таверне, заявляя, что защищали нас от ярости восставших, и поэтому имеют полное право напиваться задарма!

Затем последовали отряды королевской конницы, но они поехали дальше к Эбингдону, Ридингу и Лондону. Оружие, отданное горожанам Оксфорда на сборе в Тейме, по королевскому указу было у горожан конфисковано, и его передали студентам и преподавателям, а мой братец Джеймс снова получил пику и маршировал в отряде графа Дуврского. Братец Ричард вместе с другими джентльменами-юристами служил в конном отряде под командованием лорда-хранителя печати. Примерно такое же количество студентов-юристов стало служить в личной охране графа Эссекса. Мое воображение рисовало картину, как два моих брата вступят в бой с моим мужем, потому что я не сомневалась, что он примет участие в сражении, вооружившись пикой, и станет сражаться за Лондон.

После того как король захватил Ридинг, мы стали радоваться известиям о том, что парламент решил пойти на переговоры с Его Величеством и что они уже даже начались. Все кругом ожидали, что война вскоре закончится. Ужасное побоище при Эджхилле многие считали достаточным кровопусканием, чтобы излечить болезнь нации. Нация болела, потому что слишком долго жила беспечно.

Затем принц Руперт снова начал наступление и взял Брентфорд во время мирных переговоров, все подготовленные отряды Лондона вышли к Тернхем Грин, чтобы противостоять ему под командованием генерал-майора Скиппона. Эти подразделения были настолько сильными, что король не позволил принцу атаковать их, и он отвел армию обратно в Кольнбрук и продолжил переговоры с парламентом, но из этого ничего не вышло. Затем королевские отряды отошли к Ридингу и к Оксфорду. Стоял уже конец ноября, это было время, когда все нормальные армии отходили на зимние квартиры и отсыпались до весны.

Оксфорд был окружен цепью аванпостов на расстоянии десяти—двенадцати миль. Были восстановлены также укрепления, разрушенные лордом Сайе.

Мне не стоило беспокоиться о том, что мои братья могут меня оставить вдовой, потому что, как я позже узнала, мой муж даже не показался на Тернхем Грин. Он не был трусом по натуре и помнил, как благородный драматург Эсхил сражался в защиту родного города Афин против персов, просто он не поладил с капитаном его отряда, чулочником по профессии, и считал его человеком слабого духа и больше не желал ему подчиняться. Господин Мильтон отбросил пику и заявил, что в современной войне гораздо меньше благородства и чести и больше опасности, чем в прежних. Эсхил, когда он служил копьеносцем, вполне мог на лету перехватывать летящие в него персидские стрелы, используя щит, прикрепленный к левой руке. Но нынче эти методы уже не годились, храбрых бойцов расстреливали из засады трусливые стрелки, которые никогда не отважились бы прямо взглянуть им в лица. Никто из сражающихся не мог проворно отвести от себя пулю с помощью наконечника пики. И он пришел к выводу, что осмотрительность — это важная часть храбрости, и решил не рисковать жизнью в сражениях.

Если он погибнет, кто же допишет великолепную трагедию «Потерянный Рай», лежавшую незаконченной у него на столе? Жизнь поэта более ценна, чем жизнь сотни тысяч крестьян или мастеровых, и было бы нечестным перед Богом бесполезно погубить ее в сражении. Как говорится в Библии, «Живая собака лучше мертвого льва»,[53] а живой лев лучше всего на свете, и пусть вместо него умирают собаки!

И мой муж продолжал жить по-прежнему, только перестал заниматься в Артиллерийском Саду, а если тренировался, то у себя перед домом, обучая племянников, которые, как все дети во времена войн, мечтали стать солдатами.

Затем всех взволновала весть, что армия короля приблизилась к Брентфорду, а лорд Сайе в речи в зале собрания гильдии обратился ко всему городу со словами:

— Нет никакой опасности, но лучше сидеть тихо. Закрывайте лавки и приготовьте на всякий случай оружие! Будьте готовы, и да поможет вам Бог!

При этих словах мой муж отдал свою пику слуге, которому ее так не хватало. А муж написал сонет и прикрепил его в качестве охранной грамоты на дверь дома. Он верил слухам, что отрядами командуют такие же простые капитаны, как тот чулочник, который занимался артикулами с ними, и считал, что они не устоят перед подготовленными солдатами и разбегутся при первых выстрелах из мушкетов, их от врага могут спасти только ноги. Муж считал, что город останется без защиты, может, несколько отчаявшихся людей в караулках, разбросанных по улицам, перегородивших их цепями и рогатками, будут защищать его. И сопротивление этих несчастных только усилит ярость нападавших, и тогда все население в двести тысяч человек подвергнется насилию и мучениям.

В вышеупомянутом сонете муж обращался к любому капитану или полковнику, который приблизится к его дому, и просил у них защиты против разнузданной солдатни и обещал вечную славу за подобный акт милосердия.

— Не поднимайте меча против прибежища Муз, — написал господин Мильтон, вспоминая, как великий Александр Македонский пощадил дом поэта Пиндара, хотя тот к тому времени уже давно умер, и как спартанцы из почтения к поэту Эврипиду не стали уничтожать Афины.

Удар, направленный на Лондон, не состоялся, и мой муж снял «охранную грамоту». И когда сосед, господин Джокей Маттьюс, начал над ним по этому поводу подшучивать, он обиделся и решил доказать, что он не трус, и вступить в отряд парламента. Его не остановила весть о том, что храбрый лорд Брук, с которым он был знаком и который написал несколько книг, направленных против прелатов, погиб от случайного выстрела, который был сделан с крыши собора Личфилда. Когда настала весна, сэр Вильям Валлер был назначен командовать армией парламента, а все священники в Лондоне проклинали город Мероз с церковных кафедр, мой муж смело отправился к олдермену Исааку Пеннингтону, члену парламента, мэру Лондона и полковнику «Белого» подразделения, который уважал Мильтона, и мой муж предложил, чтобы его рекомендовали на пост генерала-адъютанта в армии сэра Вильяма!

Текст про город Мероз был взят из Книги Судей: «Прокляните Мероз, — говорит Ангел Господень, — прокляните жителей его за то, что не пришли на помощь Господу с храбрыми». Этот текст использовался против нейтральных жителей усердными священниками обеих сторон.

Пеннингтон спросил мужа, имеет ли он опыт ведения современной войны. Ибо одного того, что он хорошо управляется с пикой и прочитал таких латинских авторов, пишущих о войне, как Элиан, Полиенис и Фронтину, недостаточно и без военного опыта его нельзя рекомендовать на столь высокий пост — ему платили бы восемнадцать шиллингов в день в то время, как примерные офицеры в армии сэра Вильяма, прекрасно проявившие себя во время шведской кампании, но не занимавшие постов выше капитана, получали десять шиллингов. Место генерал-адъютанта в армии ценится весьма высоко. Муж признался, что подобного опыта у него нет, да он и не нужен. Мильтон настаивал, что генерал-адъютант не должен командовать войсками, он должен передавать приказания генерала остальной армии, его назначают за бесстрашие, красноречие, сдержанность и прекрасную память. Он также должен хорошо держаться на коне, уметь владеть саблей и уметь подчинять себе людей.

Мэр города переговорил с сэром Вильямом Валлером по этому поводу. Но сэра Вильяма, у которого были некоторые расхождения с мэром по вопросам религии, потому что лорд-мэр не скрывал свои пресвитерианские мнения, не удалось убедить в том, что Мильтон идеально подходит для этого поста. Моему мужу было отказано, а он всегда считал себя первым в любом деле и решил, что с поста генерал-адъютанта он быстро перепрыгнет на пост генерал-майора; Мильтон не согласился на мелкий пост, предложенный ему, пост адъютанта в «Белом» полку, и вернулся к своей Музе в ожидании лучших времен.

ГЛАВА 17 Муж посылает за мной

Я не собираюсь писать историю боев, сражений и осад последних войн, которые еще свежи в памяти народной. Мне приходится о них упоминать, потому что они так или иначе связаны с моей жизнью и с жизнью моих друзей и родственников. А людские судьбы частенько менялись под воздействием войн.

Король оставался в Оксфорде зимой 1642/1643 года; там была его ставка, потому что это было ближайшее место к Лондону и подходило для его целей. Профессорам и студентам не повезло: им пришлось уступить свои квартиры офицерам королевской армии и некоторым придворным. Суд лорда-канцлера располагался в колледжах, и они также частично использовались для хранения зерна. Местный суд по мелким делам располагался в колледже Естественной философии, а главный склад оружия и пороха разместился в другом колледже. В отделении астрономии и музыки была расположена пошивочная мастерская, в которой шили мундиры для офицеров и солдат. А колледж риторики превратился в мастерскую для плотников, где они сколачивали подъемные мосты для новых фортификаций.

Между Лондоном и Оксфордом прекратилось сообщение почтовых карет и повозок для перевозки грузов, а письма тщательно проверялись. Я не могу точно сказать, сколько писем от мужа к моему отцу, где он спрашивал о причинах моего отсутствия в Лондоне, дошло до нас. Но я услышала кое-что, на основании чего могу сказать, что хотя бы одно письмо все-таки достигло нашего дома. Я слышала, как отец сказал дядюшке Джонсу:

— Если господин Мильтон так страстно желает возвращения моей дочери, почему он сам не приедет за ней, как это сделал бы любой любящий муж?

Дядюшка Джонс ответил ему:

— Братец, как он может отправиться в путешествие? Он так резко выступал против епископов. Его сразу схватят и заключат в тюрьму, и там ему придется плохо, потому что я слышал, что начальник военной полиции Смит очень свирепствует в тюрьме Оксфорда.

— Ну, если бы моя жена убежала в Лондон, то пусть я написал сотни скандальных памфлетов против парламента, а дорогу тщательно охраняли бы, я все равно отправился бы за женой и привез домой или расстался бы с жизнью во время ее поисков.

На это дядюшка Джонс весьма холодно заметил:

— Братец, ты бы так и сделал, будучи смелым человеком и выполняя свои обязательства. Опекун твоей жены, ее дядя Абрахам Арчдейл выплатил тебе две тысячи фунтов, как было обещано в брачном контракте, и я был этому свидетелем двадцать лет назад, а после этого ее наследственная доля в тысячу фунтов также попала тебе в руки. Но, кажется, господин Мильтон до сих пор не получил ни пенни из обещанной в брачном контракте суммы. Кстати, я ведь его тоже засвидетельствовал!..

После этого они поругались, и с тех пор дядюшка Джонс больше никогда не появлялся у нас в доме.

В новом, 1643 году из Шрусбери в Оксфорд был переведен Монетный Двор, и его разместили в Нью Инн, где ранее собирались пуританские ученые, а теперь они его покинули. Перевод Монетного Двора не обрадовал деканов колледжей, потому что все серебро и золото, которое удалось утаить от лорда Сайе при условии, что из этих средств не станут помогать королю в борьбе против парламента, у них по воле короля отобрали и начали чеканку монет. Оксфордские монеты были очень красивыми, на них было написано на латыни: «Да восстанет Бог, и обратит его врагов в бегство!» Но в колледжах очень волновались: у них забрали все старинные блюда, чаши и кувшины. Президент колледжа святого Джона, не желая отдавать пожертвованные колледжу старинные золотые и серебряные вещи, передал королю восемьсот фунтов, что было равно их стоимости, и надеялся таким образом спасти славные реликвии. Его величество с благодарностью принял деньги и тут же забрал старинные вещи, превратив их в шиллинги. Всем дворянам графства было также предложено присылать свои драгоценности и было обещано, что им все возместят после победы. Моему отцу пришлось отдать три фунта драгоценных металлов. Сюда вошли чаша и блюдо, подаренное мне на крестины крестной Моултон, но ему удалось сохранить девять или десять фунтов более ценных вещей, которые он упрятал во дворе в грядке с розовыми гвоздиками. С помощью подобных поборов королю удалось собрать примерно три тысячи фунтов серебра и золота. Но два золотых дел мастера, одним из которых был эсквайр Бушелл, жаловались, что многие позолоченные чаши и подносы, поступившие из знатных семейств, под позолотой оказались из простого металла и из них можно было чеканить только мелкую разменную монету.

В ту зиму у нас было расквартировано много солдат, и они должны были оказаться на галерах, а затем прямиком отправиться в ад. Эти люди постоянно пьяные, грубые, нахальные, скандальные и, вообще, пропащие создания, наносили немалый вред имению воровством, выпускали пастись своих лошадей на наши луга. Они развращали наших арендаторов своей ленью и нахальством. Они превратили наш прекрасный дом в грязную пивнушку, постоянно там курили и сплевывали прямо на пол. Если они оказывались у бочки хорошего эля, то она начинала дрожать. Королевский офицер реквизировал трех наших лучших жеребцов, заплатив отцу двенадцать фунтов за всех, хотя они стоили, как минимум, в два раза больше. Он также забрал у нас лучших тягловых лошадей и новую повозку и заплатил по шесть фунтов за каждую, на повозке перевезли большую медную пушку. У нас забрали в армию троих мужчин и семь сыновей наших арендаторов. По королевскому приказу должны были призывать только здоровых рекрутов и предпочтение отдавалось холостым мужчинам. Кроме того, согласно указу, должны были пощадить владельцев земли. В армию также предпочитали забирать мастеровых, а не земледельцев; но отец не обращал внимания на все ограничения и пытался избавиться от лентяев и пьяниц, не учитывая состояние их здоровья или умение. В те дни постоянно крали лошадей, и мы были вынуждены запирать на замок передние ноги животных. Но даже это не всегда помогало. Солдаты в бою каждый день сталкивались со смертью, поэтому никто не ценил человеческую жизнь. Как-то у нас во дворе двое солдат поссорились из-за подковы; они отошли подальше от дома и начали избивать друг друга карабинами, и один из них выстрелил противнику в грудь, и тот умер на месте. Второй солдат был ранен в ногу, рана загноилась, и через некоторое время он тоже умер.

В феврале прибыла парламентская делегация, и мы начали надеяться на лучшее. Ее возглавлял граф Пемброук, декан университета, который надеялся прийти к соглашению с королем и предложить сокращение оружия.

Король хорошо принял комиссию и отослал ее с письменным ответом. Но принц Руперт за несколько дней до этого захватил Циренчестер, который упорно оборонялся, и король был вынужден согласиться с большинством советников не отступать ни на миллиметр, и война продолжалась. Над договором продолжали работать с февраля по апрель, в сражениях наступило затишье. И мой муж воспользовался этим, направив к нам посланца. Он не смог найти мужчину, который бы согласился выполнить его поручение, и поэтому ему пришлось присылать Джейн Ейтс.

Мартовским утром она подошла к задней двери и попросила позволения поговорить с отцом. Но ей не повезло, потому что ей открыла Транко, оставившая ее ждать снаружи и побежавшая за мной в кладовку.

— Мисс, — воскликнула она, — к нам пришла эта лживая с вонючим дыханием Джейн Ейтс, она желает поговорить с вашим отцом. Можно я ее вытолкаю в свинарник, потому что, клянусь, она была зачата в аду?!

— Нет, Транко, благородные люди так себя не ведут. Но не зови отца, потому что он занят счетами; может, с ней пожелает от его имени поговорить матушка.

Когда матери сказали об этом, она приказала провести Джейн в маленькую гостиную, и там поинтересовалась у нее, в чем дело. Джейн ответила, что господин Джон Мильтон просил передать послание лично господину Пауэллу. Мать ответила, что она жена господина Пауэлла и его милость мировой судья Пауэлл сейчас очень занят.

— Сударыня, — сказала дерзкая Джейн, — с вашего позволения я подожду в кухне, пока его милость освободится.

— Нет, я тебе это не позволяю, — сказала моя мать, — я не позволю злобной пресвитерианской дряни ошиваться в моей кухне, чтобы она возмущала сердца моих служанок. Если ты собираешься ждать, то можешь ждать его в сарае, где расквартированы солдаты. Обещаю тебе, что они с тобой позабавятся, если Транко расскажет их капралу, как ты издевалась над ней на Олдерсгейт-стрит. Транко, как ты считаешь, они с ней развлекутся? Транко — такая женщина, что платит добром за добро, но не забывает отплатить злом за зло. А капрал ненавидит всех Круглоголовых, вне зависимости от того мужчины они или женщины.

Джейн неохотно согласилась передать поручение его жене. Она также призналась, что опасается за свою девственность и не хочет попасть в объятия к грубой солдатне. Хотя я уверена, что ни один, если он только не слеп, не пьян и не безумен, не стал бы домогаться такой мерзкой святоши, какой была Джейн Ейтс.

— Выкладывай, женщина! — скомандовала мать.

— Вот что просил передать господин Джон Мильтон. Он четыре раза писал вашему мужу с Михайлова дня, но не получил ответа. Ему кажется, что все его письма пропали, и поэтому он прислал меня, чтобы я вам все передала, а потом вернулась к нему с ответом. Он желает знать, почему его жена к нему не возвратилась, как было договорено, и требует, чтобы она приехала к нему со мной. Что же касается денег, которые ему должны, он будет доволен получить тысячу фунтов, а другой долг может подождать пару месяцев. Он требует, чтобы тысячу фунтов выплатили господину Роусу, библиотекарю в Оксфорде, а тот перешлет их через члена парламентской комиссии, господина Пьерпонта, моему хозяину. Он также требует, чтобы жена к нему пожаловала после подтверждения господином Роусом, что он уже получил деньги.

— И все? — насмешливо воскликнула мать, — Господи, и это все? Неужели в своем домике на Олдерсгейт-стрит ваш хозяин не получил сообщение от соседей, что наша страна находится в состоянии войны? Как он считает возможным, чтобы мой муж в эти трудные времена смог достать столько денег? И если даже они у него будут, неужели он их отдаст наглому пресвитерианскому мошеннику, а не Его Величеству законному королю Карлу, которому нужна каждая копейка? Убирайся, пока я на тебя не разозлилась, отвратительная интриганка, а то я угощу тебя палкой.

Но Джейн продолжала настаивать:

— Сударыня, не сердитесь на меня, потому что я с трудом добралась сюда из Лондона, и я всего лишь передаю слова моего хозяина. Если я не вернусь с письменным ответом, то мой хозяин станет меня обвинять в том, что я не выполнила его приказание.

— Транко, накорми эту женщину, и не смей ей мстить, — потом матушка обратилась к Джейн: — Мой муж передает приветы твоему хозяину и его ответ на нахальное послание следующий: «Пусть он почешет себя там, где у него больше всего чешется!»

— Сударыня! — в ужасе заорала Джейн. — Я не посмею передавать такие речи своему хозяину!

— Неужели ты его так боишься? — спросила матушка. — Что ж, я тебе сочувствую! Почему бы тебе не найти другого хозяина? Но у тебя хватило наглости принести нам нахальное послание, а теперь ты боишься передать привет и послание хозяину. Почему так?

Матушка отпустила Джейн. Но отец узнал от управляющего, что его в кухне ждет посланец господина Джона Мильтона и что Джейн жалуется, что ее к нему не допускают; отец спустился к ней. Он с ней вежливо поговорил в присутствии управляющего, там же была и я. Отец просил передать господину Мильтону совершенно другой ответ: мой муж отослал меня из Лондона к отцу без его согласия, но отец был мне рад и позволил пожить в отцовском доме. Отец обещал присматривать за мной до тех пор, пока мой муж приедет за мной. Он слишком меня любит, чтобы подвергать мою жизнь опасности путешествия в сопровождении одной служанки под огнем двух сражающихся армий. Что касается денет, то он, к сожалению, не сможет их передать господину Роусу до тех пор, пока не получит от моего мужа подписанное заверение в том, что ни один пенни из этой суммы не попадет в руки врагов короля. Он посылает сердечный привет господину Мильтону Старшему. Отец заставил Джейн все повторить и выучить наизусть. Когда она ушла, отец позвал меня в кабинет и сказал:

— Наверно, господин Мильтон подумывает развестись с тобой и жениться на другой. Но клянусь, мое послание перед свидетелями не позволит ему сделать это, потому что я все выразил вежливыми, обтекаемыми фразами.

Я спросила:

— Прошу вас, скажите мне, сэр, по какой причине мужчина или женщина могут просить развод?

Отец рассмеялся и сказал:

— Ах ты шалунья, что это за вопрос? И он имеет слишком широкое толкование. Но я прочитаю тебе коротенький стих по латыни, если только ты его поймешь:

Voror, conditio, votum, cognitio, crimen,

Cultus desparitas, vis, ordo, ligamem, honestas,

Si sis affinis, si forte coire ne quibis —

Haec socianda vetaut connubia facta retractant.

Я ничего не поняла, а отец объяснил мне значение стишка:

Все нижеперечисленное могло помешать совершению брачной церемонии или аннулировать брак, если церемония была уже совершена:

1. Если кто-либо из брачующихся по ошибке или хитростью был введен в заблуждение по поводу имени или положения своего супруга или супруги;

2. Если кто-то из супругов уже замужем или женат;

3. Если кто-то перед священником уже поклялся сохранять чистоту и невинность;

4. Если они поддерживают запрещенные законы матримонии или они совокуплялись незаконно до совершения таинства брака;

5. Если кто-то из них в предыдущем браке обвинялся в адюльтере или кровосмешении;

6. Если кто-то из них убил священника или вообще совершил убийство, чтобы расчистить путь к браку;

7. Если кто-то из них является иудеем, турком, сарацином или кем-то подобным;

8. Если кто-то из них жестоко обращается с будущей половиной или пытался покушаться на чью-то жизнь;

9. Если мужчина является священником;

10. Если мужчина — импотент[54] или жена настолько деформирована, что мужчина не может ее познать плотски;

— И во всем перечисленном для каноника-юриста открывается обширное поле деятельности: он может найти нарушения закона почти в каждом браке. Потому что если некий господин Джон Смит признается, что до женитьбы на Джоан из Ноука он спал с ее тетушкой, кузиной, даже бабушкой, тогда это означает, что Джон и Джоан оказываются родственниками, и их брак может быть аннулирован, и они становятся свободными, как пташки.

Я спросила отца:

— Сэр, разве женщина не может развестись на основании адюльтера или потому что она покинула своего мужа?

— Нет, им могут позволить разъехаться, но оснований для развода нет, и ни одна из сторон не может снова вступить в брак, как это случается в других случаях. Пуритане пытаются предложить реформу. То, что сегодня не позволено в Оксфорде, может быть завтра разрешено в Лондоне. Но я не допущу, чтобы твой муж болтал, что ты покинула его постель и дом. И я смог предупредить все его будущие обвинения вежливым и хитрым ответом, который я дал в присутствии свидетелей. Он не может отрицать, что именно он тебя отослал домой, а не ты его покинула. — Вдруг отец меня спросил: — Скажи мне, ты хочешь вернуться к нему? А потом будь что будет?

— Нет, честная женщина не поддается своим желаниям. Она подчиняется приказаниям опекунов. И если ее опекуны не могут согласиться друг с другом, а она не может решить, кому же из них она должна подчиняться — отцу или мужу, ей придется подчиниться последнему приказу. Прикажи мне остаться, и я останусь.

— Оставайся! — приказал отец.

И я осталась. Я напоминала собаку, которая обрела свободу, но за ней продолжает тащиться цепь. В то лето в Оксфорде был зачитан указ парламента, запрещавший под страхом смерти всяческое сообщение с Лондоном.

1643 год был годом, когда король надеялся подчинить себе парламент. Для этого он собрал антипарламент в Оксфорде, и тот собирался за заседания в 11 залах колледжей. Король планировал поход на Лондон по трем направлениям, его план состоял в следующем — граф Ньюкасл должен направиться с севера через Линкольншир. Сэр Ральф Хоптон, член парламента, прославившийся в германских войнах, последует вдоль южного побережья. А Его Величество двинется из Оксфорда, как только остальные будут на одинаковом с ним расстоянии от Лондона. Граф Ньюкасл и сэр Ральф Хоптон добились больших побед и к лету, кроме двух-трех морских портов, все просторы Запада и Севера были под властью короля, равно как и Мидлендс. Граф Эссекс попытался напасть на Оксфорд, и мы в Форест-Хилл начали сильно волноваться, узнав, что он взял Ридинг. Но дела армии пошли хуже после смерти члена парламента, эсквайра Джона Хемпдена, которого считали борцом за свободу народа. Он был ранен из засады в нескольких милях от нас и умер в Тейме. Граф не сумел удержать Ридинг, и вскоре тот снова оказался в руках короля.

Тем не менее войска парламента оказались сильнее, чем мы думали. У них был флот, и они сражались не за деньги. В руках парламента был Суссекс, где находились главные металлургические заводы и там изготавливали тяжелые орудия. Они могли получить из-за границы любое оружие, которое они были в состоянии покупать.

Королю были нужны суда, но самое главное — ему были нужны деньги. Если он устанавливал налоги в одном графстве, это совсем не значило, что их станут охотно платить в другом. И кроме того, между его командирами постоянно вспыхивали ссоры и раздоры. Больше всего ссор было между его племянниками и гордыми английскими аристократами и дворянами. Они предпочитали проиграть, нежели подчиниться кому-либо, кроме самого короля, и тем самым как-то унизить себя. Если бы не все эти неурядицы, король уже давно победил бы. Лондон, ставший центром восстания, находился в плачевном состоянии раздоров и разброда: по его улицам бегали толпы и требовали «крови этой собаки Пима». Там было много предателей, выступавших против заключения мира, и королю не составило бы труда взять город. Но для этого ему была нужна небольшая дисциплинированная, хорошо организованная армия. Знать и крестьяне Запада не собирались выступать до тех пор, пока не пал Глостер, который удерживался полковником Массей. А знать и крестьяне Севера не собирались направляться на юг, пока не падет Гулль, в который поступало продовольствие с моря.

Королю пришлось повернуть армию и осадить Глостер. Из перехваченных писем королю стало известно, что он не продержится более двух недель. Он приказал городу сдаться, но полковник Массей отказался, и Его Величество заявил:

— Напрасно вы ожидаете помощи. Эссекс не придет вам на помощь.

Горожане подожгли подходы к городу и продолжали держать оборону, они знали, что у Его Величества нет подходящих орудий для осады. Затем граф Эссекс вышел из Лондона с генералом Скиппоном и его хорошо подготовленной армией. Им было все равно, куда они отправлялись и с какой скоростью продвигались вперед. Эти отряды обошли Оксфорд и прошли мимо наших мест слева, а потом через десять дней достигли Глостера и сняли осаду. Его Величество попытался остановить отступление, выманив своего врага из укреплений. Король двигался быстро и оказался на лондонской дороге в Ньюбери в Беркшире, вынудив графа Эссекса к сражению. Это сражение оказалось таким же серьезным, как в Эджхилле, и вновь ни одна из сторон не смогла заявить о своей победе. Королевская конница была в двадцать раз лучше конницы парламента, но пехота генерала Скиппона стояла как вкопанная, и ее было невозможно сломить, хотя пушечные ядра разрывались посреди их рядов, во все стороны разбрасывая кишки и мозги солдат в лица их товарищей. На следующий день утром, когда граф скомандовал войскам продолжить сражение, он обнаружил, что дорога в Лондон для него открыта, и он отвел армию в Лондон. В Оксфорде объяснили, что королю не хватило пороха и ядер, поэтому он отошел.

В этой битве пал лорд Фолкленд, министр иностранных дел. Он постоянно склонял короля к миру. Лорд Фолкленд был хорошим человеком, уставшим от раздоров, и он предвидел, сколько горя принесут Англии все эти свары. Утром перед сражением он приказал подать чистую рубашку, сказав, что если его сегодня убьют, то он будет хотя бы в чистом белье. В то же самое время погиб и его друг господин Чиллингворт, крестный моего брата Джеймса и ректор в Солсбери. Он пал от рук солдат парламента, и его провожал в последний путь его школьный соперник доктор Чейнелл из Мертон-колледж, прочитавший ему отходную. Он бросил в могилу книгу господина Чиллинворта «Религия протестантов», против которой выступал мой муж. И при этом воскликнул: «Пусть с тобой отправится твоя отвратительная проклятая книга, пепел к пеплу и земля к земле. Отправляйся дальше гнить вместе с автором, написавшим тебя!»

Король, проиграв битву в Ньюбери, вернулся в Оксфорд и, хотя ему это было пока неизвестно, потерял шанс на победу, потому что жители Лондона не получили уголь из Ньюкасла и не могли спокойно посидеть в тепле у очага с кружкой теплого эля и намазанными маслом тостами, и кругом зрело недовольство. Они жаловались в парламенте, что пропали продукты, а все, что было завоевано, тут же транжирили генералы-взяточники. Казалось, что пролитая кровь служила только, чтобы взрастить новые несчастья. Народ был разъярен и решил перестроить армию сверху донизу, устранив старых, развращенных и ленивых командиров, заменить их молодыми, решительными людьми. Господин Пим сговорился с шотландцами, обещавшими прийти к нему на помощь и освободить поля сражения от врага с условием, что парламент хорошо им заплатит, примет пресвитерианскую веру по всей Англии и навяжет Ковенант на всех должностных лиц.

Это было последнее действие господина Пима. Он умер в Рождество 1643 года, а парламент остался без лидера. Никто из остальных лидеров не обладал его умением или терпением. С полковником Оливером Кромвелем пока мало считались в палате общин. Он был невыдержанным в своих речах, грубым, плохо владел ораторским искусством, и его не уважали за убийство королевских медведей, которых королева привезла из Голландии. Когда он обнаружил, что жители Аппингхема и Рутландшира травили медведей собаками в воскресенье, он приказал в разгар веселья поймать животных, привязать их к дереву и застрелить. И это был дурной поступок. Он в то время старался выразить свое мнение единственной фразой.

— Могу вам сказать только то, чего я не сделаю, но не то, на что я способен!

В Форест-Хилл генерала Скиппона и графа Эссекса боялись меньше, чем офицеров, служащих в парламентской армии, которые были расквартированы в Тейме и Айлесбери. Форест-Хилл находился вне фортификации Оксфорда и был ближе к Лондону. Хотя у нас были крепкие форты и гарнизоны в Воллингфорде, Замке Шерберн, Брилл Таун и Борстолл-Хамс, но все эти укрепления далеко отстояли друг от друга. Мы не могли спокойно спать и с ужасом прислушивались к каждому шороху и скрипу дверей. Постоянно думали о том, что сейчас солдаты орудуют под прикрытием темноты и что они могут ворваться в дом, изнасиловать, ограбить и убить всех нас. Солдаты, расквартированные у нас, отлынивали от своих обязанностей. Летом, когда сжали ячмень, к нам тихонько подъехал отряд конников парламента. Перед тем как на небе взошла луна, они под командой, как мы думаем, Тома Мессенджера или какого-то другого местного негодяя, который служил вместе с ними — увезли весь наш ячмень, срезав колосья и оставив нам лишь солому. Обнаружилось это за час до рассвета, к тому времени они убрались далеко отсюда.

Майор Джекамиа Аберкромби, шотландец и его друг полковник Кроуфорд были поразительно наглыми грабителями, и наши защитники их очень боялись. Они оба погибли до конца войны, но ужасно нас терроризировали, без конца крали пшеницу и ячмень, уводили овец и другой скот. Мне кажется, они овладели искусством грабежа на службе у короля Швеции. За солдат, расквартированных у нас, моему отцу выдавали специальные расписки, по которым потом обещали выплатить деньги, «когда Бог даст», — говорили отцу. За пехотинца должны были платить шесть пенсов в день, а за драгуна — семь, и это составляло большую сумму: у нас квартировало пятьдесят человек в течение нескольких месяцев. Но расходы были гораздо выше обещанной платы, потому что многие жены шли вместе с солдатами, прицепившись к ним, как клещи, и их тоже приходилось кормить. Кроме того, лошади паслись на наших пастбищах, и за каждую лошадь должны были платить по три шиллинга в неделю. Но никто не верил, что этот долг будет когда-нибудь оплачен, часто расписка на пять фунтов потихоньку продавалась за тридцать шиллингов «живых» денег, а спустя год — всего лишь за десять шиллингов.

1643 год был годом, когда в Оксфорде разразилась лихорадка, и все страшно боялись болезни. Лихорадка чем-то походила на чуму, была очень заразной, но вместо карбункулов на теле выступали пятна, и более крепкие мужчины и женщины выздоравливали. Но болезнь протекала тяжело, и в некоторых приходах буквально сметало, как метлой, с лица земли всех стариков и младенцев. Воздух Оксфорда считался здоровым, на него не пришлось грешить. Но в городе находилось множество солдат, они спали по двадцать—тридцать человек в одном доме. Они наполняли дома грязью и дурным воздухом — солдаты не мылись и не меняли белье. Они заражали друг друга, и многие из них умирали. Хотя, может, если бы за ними ухаживали, кому-то удалось бы выжить. Летом город больше напоминал лазарет, а не военный гарнизон. Сэр Вильям Пеннимен, наш губернатор, тоже погиб от болезни. Заразу перенесли в Форест-Хилл, и солдаты там тоже погибали пачками, а болезнь распространилась среди арендаторов и слуг. В нашей семье никто не заболел, потому что Транко каждый день поила нас своими настойками.

ГЛАВА 18 Меня убедили вернуться к мужу

Леди Гардинер трижды приезжала к нам с разными новостями, в том числе и сведениями о Муне.

Жизнь становилась все более сложной и трудной, и отцу приходилось стараться изо всех сил, чтобы прокормить семью. В Оксфорде требовалось дров в три раза больше, чем раньше, и цена на дрова росла из месяца в месяц, пока, наконец, их не стали продавать на фунты, как будто это был сыр, а не повозками или вязанками, и отец постарался заготовить как можно больше дров на продажу.

Отцу также удалось получить выгодный контракт у сэра Тимоти Байррелла на доставку посудной глины из разработок в Шотовере. Он продавал глину в Оксфорд для изготовления курительных трубок мастерам, которым была нужна глина определенного качества.[55] Несмотря на свои старания отец в новом, 1644 году заявил, что если ему не удастся превратить расписки квартирмейстеров в земли, дома или деньги, то он станет на тысячу фунтов беднее, чем год назад.

В феврале шотландцы в союзе с парламентом перешли границу и хотя они пытались не встречаться с королевскими войсками, они отвлекли часть из них и тем самым весьма сильно помогли парламенту. Кроме того, лондонцы стали получать необходимый им уголь. В мае Комитет Безопасности, заседавший в Лондоне в Дерби-Хаус решил, что необходимо во что бы то ни стало взять Оксфорд и захватить самого короля.

Король в этой войне, как в игре в шахматы, считался очень важной фигурой. Поручили это графу Эссексу и сэру Вильяму Валлеру, и они продвинулись вперед с огромной армией, еще раз взяли Ридинг и начали наступать на Эбингдон, передний край Оксфорда. Офицеры короля покинули город из-за ошибки в приказе.

Когда днем 25 мая в Форест-Хилл раздались крики, что «Эбингдон взят Круглоголовыми», отец не знал, бежать нам или оставаться. Но капитан драгунов начал готовить господский дом и сараи для обороны. Он приказал проделать в стенах дыры для амбразур. Его солдаты были отличными стрелками. Капитан приказал отцу покинуть наш дом со всеми домочадцами утром.

Отец пробовал протестовать, говоря, что нам ничего не грозит в собственном доме. Капитан велел ему поспешить, размахивая у него перед носом пистолетом. Мы начали наш исход пешком, прихватив с собой самое необходимое, положив вещи на одну повозку, а на другую нагрузив провизию на четыре недели. Мы боялись двигаться напрямик, поэтому отправились через Ислип и вышли к Северным Воротам, и это был трудный путь. Зара отстала от нашей компании в Стентоне и удрала обратно к ее капитану, и стала в наше отсутствие хозяйкой нашего дома.

За некоторое время до этого отец купил старый деревянный дом из четырех комнат около Нью Инн-Холл. Он использовал этот дом под сарай и хранил там доски, а рядом стоял его лесной склад. Мы прожили там две недели, вытащив из дома доски и планки. Жить было крайне неудобно — у нас не было постелей, столов и стульев, спали и ели на досках, и у нас было всего два горшка для готовки на семнадцать человек. Очаг дымил, комнаты были наполнены дымом. Враг обложил город, и если начнется осада, то провизии там хватит всего на две недели. Королевский совет принял решение, что пришло время королю сдаться, потому что игра была закончена. Граф Эссекс перешел вброд реку у Сендфорда, где, как я не сомневаюсь, мой дядюшка и тетушка Джонс радостно его приветствовали. Его армия прошла между Оксфордом и Форест-Хиллом и подошла к Ислип-Бридж. Там их задержали отряды, расквартированные в Ислипе. Король стоял на башне колледжа Магдалены, армия маршировала мимо него, а он смотрел, как они держат порядок и строй. От Порта святого Клемента раздались три-четыре выстрела из пушек, но никто из солдат не пострадал. Зато окна в церкви святого Клемента потрескались или вылетели. Генерал сэр Вильям Валлер пересек реку Айзис у Ньюбриджа и отправился на север к Вудстоку, в результате охрана короля на Ислип-Бридж была снята, так мы оказались в «котле».

Король попытался избежать «мата» и удрал в ночь на 3 июня, забрав с собой конницу и две тысячи пятьсот мушкетеров, среди которых был и мой брат Джеймс. За королем следовали семьдесят карет. Его побег удалось сохранить в тайне, потому что король отослал на помощь Эбингдону пехоту и все орудия, и генерал Валлер попался на эту приманку. Его Величество спокойно прибыл в Вустер, и за ним отправилась вражеская армия, и Оксфорд снова стал свободным, хотя Эбингдон оставался в руках парламента.

Мы покинули наш временный кров 12 июня и поспешили в Форест-Хилл. Мой отец в последний раз взглянул на наше убогое жилье и сказал:

— Как написал Сильвестр:

Ангелы по дороге на небеса

Задали коням здесь немного овса.

Дома нас ждала Зара — в целости и в сохранности с капитаном. Он оказался не таким верным солдатом, каким он хотел казаться, потому что когда увидел приближение врага, сразу отвел отряд к Ислипу. Зара осталась дома, несмотря на его уговоры, чтобы позаботиться о доме. Она поместила на дверях дома объявление, что дом никто не смеет грабить, он — собственность сэра Роберта Пая, члена парламента, и хотя проходящие солдаты парламента рвали фрукты с наших деревьев и брали дрова на костры, но ничего больше не порушили в нашем доме. Капитан вернулся к нам домой за два дня до нашего возвращения, но мать обзывала Зару шлюхой.

До конца года мы жили в мире, но нам все время казалось, что вот-вот покажутся вражеские всадники. 15 августа в Форест-Хилл разразилось сражение — несколько драгунов были посланы из Эбингдона генерал-майором Брауном, прозванным «Пожирателем печени». Они внезапно показались в утреннем тумане, и началось сражение с нашими драгунами. В каждой из сторон были раненые, а наш арендатор Кетчер погиб от случайного выстрела из пистоля, когда бежал домой. Кетчер был забулдыгой. Он когда-то во время причастия на Рождество выпил все вино из чаши, проревев, что должен оправдать потраченный на пожертвования пенни. Спустя несколько дней ребенок Матади, который плакал в церкви, попал под копыта лошади, когда играл на тропинке, и его затоптали насмерть. Но это произошло не случайно.

В том же году в Оксфорде опять разразилась чума, но лагерная лихорадка несколько поутихла.

В других местах шли беспорядочные стычки, везло то одной, то другой стороне. В марте отряд Муна попал в засаду, не могу точно сказать где, но кажется в Чешире, погиб его полковник, а сам Мун чудом уцелел.

Ему удалось сохранить большую часть своего отряда, и за прилежную службу его произвели в рыцари, и в тот же самый месяц он был назначен губернатором Честера, и это был весьма почетный пост. Я им очень гордилась. 2 июля в воскресенье генерал Кромвель одержал важную победу над армией графа Ньюкасла. Битва происходила на мокрых пшеничных полях в Марстон Мур в Йоркшире, где за три часа погибло четыре тысячи солдат. В то же лето он взял Йорк, Ливерпуль и Линкольн, но не Честер, который стойко защищал Мун, хотя ему пришлось нелегко. Граф Ньюкасл удрал за границу.

Я написала, что генерал Кромвель стал победителем при Марстон Муре, хотя, как всем известно, армией парламента командовал лорд Левен, шотландец. Но лорд Левен в тот день покинул поле боя, а его шотландцы ничего не добились. Генерала Кромвеля ранили в шею, но ему удалось оттеснить отряды принца Руперта и привести свои войска к победе. Принц Руперт и генерал Кромвель по-разному начинали атаку — принц Руперт шел на полном галопе, чтобы сильнее устрашить врага, а генерал Кромвель шел рысью и так было легче собрать вокруг себя своих солдат, если придется снова идти в атаку. Спустя несколько недель после этой победы король победил на юго-западе в Корнуолле. Он одержал победу над генералом Скиппоном, того подвели конники под командованием графа Эссекса, и кроме того, он во время отступления лишился всех орудий и пяти тысяч из шести тысяч пехотинцев. Можно сказать, что к концу года ни король, ни парламент не могли похвастаться преимуществом над противником.

В Лондоне мой муж продолжал писать острые и спорные трактаты. Он не выступал против врагов парламента или какой-то отдельной фракции парламента. Нет, неистовствовал, как в то время, когда в обиде на епископов разразился статьями против них, а сейчас, когда он желал со мною развестись и понял, что ему это не удастся сделать никоим образом, он начал резко и злобно выступать на тему о разводах, разводах и еще раз разводах. Ни о чем другом он не хотел писать. Он опубликовал четыре сочинения на эту тему, и они принесли ему множество врагов не только среди сторонников традиционной религии, но и среди его друзей-пресвитерианцев. Он к тому же перекинулся к индепендантам.[56]

Мой муж, как мне кажется, не написал ничего нового по поводу развода. Я должна добавить, что хотя у него была оригинальная манера вести споры, ему в голову редко приходили новые оригинальные аргументы. Зато он усердно напоминал или переосмысливал старые понятия, которые были давно забыты, и он представлял их, как новые при помощи резких и острых аргументов. Принципиально новым в его фактах было следующее: если муж и жена резко расходятся в своих взглядах и это нарушает мир в семье, то является достаточным поводом не только для того, чтобы они расстались, но и для расторжения брака. Это положение было выдвинуто, хотя в несколько иной формулировке, сто лет назад, до того, как ученые начали рассматривать подобные проблемы. Теперь собралась великая Ассамблея священников в Вестминстере, созванная парламентом, которая должна была разрешить все проблемы церковного правления, и мой муж не сомневался, что если он представит им подобную доктрину, они изменят закон так, как ему хочется и, как он написал, «сотрут десять тысяч слезинок из жизни людей».

Он резко выступал против нелогичности канонического закона, который продолжал действовать, хотя епископы, проводившие его в жизнь, томились в Тауэре, но с них не сняли ни сан, ни должности, и они продолжали оставаться номинальными арбитрами всех проблем по разводам еще три года.

Мне достали копию одного из новых произведений моего мужа. Оно называлось «Учение о разводе и его объяснение, обращенные на пользу двух полов, дабы освободить от уз канонического закона и других ошибок и ставшего христианской свободой под главенством милосердия, потому что во многих отрывках из Библии было восстановлено давно потерянное и требующее переосмысления прежнее значение».[57]

Он не поставил своего имени на этой брошюре, но его стиль и манеру письма нельзя было не узнать.

Как он возмущался теми, кто допускал развод на основании физических недостатков, но не допускал из-за разницы во взглядах! И как он оплакивал такие несчастные браки без будущего, каким он, вероятно, считал свой собственный брак, и с негодованием писал о двух трупах, скованных одной цепью или, если выражаться точнее, о живой душе, связанной с мертвым телом, которое распространяет грусть и постоянно заражает его плохим настроением и тем самым заставляет плохо себя вести. Он также написал обо мне, хотя и не назвал по имени, как о тоскливой и бесхарактерной половине, выражающей дух земли и бесстрастия, и из-за неподходящего для замужества разума и неумения вести себя в его чудесном обществе нарушившей священный секрет Природы и доведшей его, Мильтона, до такого ужасного состояния, которое было хуже, чем одинокая жизнь.

Я читала трактат, и мне стало его жаль, потому что он все это навлек на себя из-за неумелых и глупых поступков в отношении меня. Он заботился только о своем удовольствии, ценил только собственные чувства, не обращая внимания на мои. Он настолько погрузился в собственные беды, что в отличие от священников-реформистов не проявил никакого сочувствия к женщинам, а выступал на стороне мужчин, и когда он предложил в качестве исхода для подобного несчастного брака закон, по которому никакая гражданская или церковная власть не могла бы помешать мужчине развестись, независимо от желания женщины, и после этого снова жениться по собственному выбору, мне показалось, что его позиция не была позицией джентльмена.

Право мужчины аннулировать брак вопреки действующим ныне гражданским и каноническим законам мой муж пытался доказать цитатой из Библии: «Подошли фарисеи и спросили, искушая Его: позволительно ли разводиться мужу с женою? Он сказал им в ответ: что заповедал вам Моисей? Они сказали: Моисей позволил писать разводное письмо и разводиться».[58]

Он интерпретировал слово «противное», как одинаково относящееся к телу и разуму. Он считал также, что хотя до того, как мужчина мог выгнать жену из дома, они должны были явиться на торжественную церемонию, где присутствовали священник и другие старейшины конгрегации, но если мужчина заявит о духовной и физической несовместимости с женой и том, что собирается расстаться с женой не по злобе, а вследствие такой несовместимости, его следует освободить от запрета, с которым Христос выступал против легких разводов, и его жена должна вернуться в отцовский дом, а он — стать свободным для следующей женитьбы.

Тем же, кто мог сказать, что мужчине, который женится, не зная характера жены, и поэтому ему некого винить, кроме себя, если ему попалась сварливая жена, и если кто-то женится излишне поспешно, то у него есть вся жизнь, чтобы в этом раскаяться, мой муж возражал так:

«Все, кто об этом говорит, прекрасно знают, что самые сдержанные мужчины часто совершают подобные ошибки, и этому примеров не счесть. Скромные мужчины имеют мало практики в подобных делах, и всем известно, что нарочитая молчаливость и застенчивость невинной девицы может часто скрывать лень и нежелание участвовать в разговорах. Когда возникают недоразумения, то друзья нередко начинают убеждать, что мол пара поближе познакомится, и все сразу станет на место (тут мне показалось, что мой свекр, милый старый джентльмен, пытается заступиться за меня). И наконец нет ничего странного, что когда те мужчины, кто провел в чистоте свою юность, спешат разжечь огонь в брачной постели, они не видят многих отрицательных черт своих жен, и было бы странным, если бы из-за небольшой ошибки мужчина должен был на всю жизнь лишаться счастья и даже возможности исправить подобную ошибку. Так и получается, что распутники бывают более всего счастливы в браке, потому что их опыт, как оказывается, сильно их обогащает».

Я прочитала эти слова мужа, и он мне очень ясно представился, и я постаралась не вспоминать о нем много месяцев. С тех пор, как он на мне женился, я повзрослела на два года, и стала более уверенной. Мне было неприятно, что он посмел представить меня тупой и неразговорчивой, постоянно пребывающей в плохом настроении и обладающей отвратительным характером. Я представляла себе, что снова оказалась в его обществе и мысленно отвечала на его ядовитые обвинения с улыбкой, остроумно и весело. Но одна мысль не оставляла меня: «Как бы он ни возмущался и ни ругался, он остается моим мужем, и мы с ним обручены золотым кольцом, и ему об этом так же хорошо известно, как и мне». Никто из нас по закону не может снова вступить в брак, пока жива другая сторона. Мне бы, конечно, хотелось много. После гибели отца Муна, тот мог распоряжаться собственной судьбой по-своему. Он уже прославился в королевской армии, и у него впереди была хорошая карьера. Если бы не мое замужество, он уже приехал бы к нам из Оксфорда и попросил моей руки, а мой отец с радостью отдал бы меня ему. Я также не могла ошибаться в чувствах мужа, потому что он меня страстно любил и наедине с собой понимал, как безобразно ко мне относился, но был слишком горд, чтобы признать собственную ошибку. Он отослал меня на два месяца, чтобы наказать меня, но не на два года, чтобы наказать самого себя. Я могу поклясться, что ни одна женщина, кроме меня, не понравится ему, потому что какой бы она ни была привлекательной и как бы ни умела вести умные беседы, его душа не отказалась от меня, и пока он не ляжет со мной и не насладится мною полностью, его дух не успокоится, и как говорится в пословице, «он отправился далеко, чтобы найти другую, но никого, кроме меня, не нашел».

Эта доктрина мужа, хотя, как я уже сказала, и была не нова, оставалась неприемлемой для Вестминстерской Ассамблеи. Когда в Лондоне был объявлен День Смирения по случаю побед короля в Корнуолле, и ученый пресвитерианец господин Герберт Палмер прочитал проповедь перед двумя палатами парламента, он выделил книгу мужа, как самую бесстыдную из всех, что были опубликованы в том году, и заявил, что ее следует сжечь. Во время службы молились против свободы совести и терпимости, мой муж оказался в числе полигамистов и защитников таких ужасных доктрин, которые ни один нормальный человек не сможет понять и принять.

Проповедь была опубликована вместе с другими трактатами, и среди них был один, в котором господин Принн обвинял моего мужа в вольнодумстве, распущенности, беззаконии, ереси и атеизме. Муж начал яростно защищаться и опубликовал Tetrachordon и Colasterion, {50} где как дикобраз выстрелил собственными иголками. Когда в парламент поступила жалоба, что его «Учение о разводе» было выпущено в противовес правилам парламента, где указывалось, что ни одна книга не может публиковаться без лицензии, он смело выступил против нового ущемления его свободы и адресовал парламенту новую книгу под названием Areopagitica, где требовал свободы прессы. Мой муж очень гордился своими обширными знаниями и не терпел, чтобы его книги судили невежи, у которых была возможность задушить плохим отзывом его новые идеи на корню.

Так я встретила Новый 1645 год, который был мне памятен многими печальными событиями. Одно из них произошло публично, когда архиепископа Лорда лишили головы после суда над ним, на котором его обвинили в предательстве. Процесс длился четыре года. В этом году стала пробуждаться третья сила, которая начала вмешиваться в раздор между королем, поддерживающим прелатов, и его пресвитерианскими парламентами Вестминстера и Эдинбурга. Эта третья сила сначала разрушила власть короля, а потом угрозами и силой покончила также с властью пресвитерианцев в Англии и Шотландии и полностью взяла власть в свои руки. Эта власть зиждилась на английской армии нового образца, и была впервые сформирована зимой 1644/1645 года. Шутники Оксфорда называли это явление «Новая башка». Армия состояла из четырнадцати тысяч пехотинцев в красных мундирах и семи тысяч шестисот всадников в кожаных защитных камзолах, и немалого количества артиллерии. Как я уже говорила в Лондоне пришли к решению, что короля нельзя «привести в чувство», если только командование парламентским войском не будет вырвано из рук старых, больных и нерешительных людей и не будет передано в руки молодых, решительных и здоровых командиров. В парламенте также пришли к решению, что теперь в армию не будут брать рекрутов, которые могут отслужить один сезон, а потом возвратиться к плугу или инструменту мастерового. Нет, теперь солдаты станут служить полный год, и ими станут люди, избравшие своей профессией войну, а три плохо одетые, плохо вооруженные и недисциплинированные армии сократятся до одной, хорошо вооруженной, дисциплинированной и оснащенной. Она должна выстоять против любой королевской армии.

Граф Эссекс[59] не оправдал доверие парламента, когда покинул армию генерала Скиппона в Корнуэлле, и молодой сэр Томас Фейерфакс, сын лорда Фейерфакса, был назначен главнокомандующим, а генерал Скиппон — генерал-майором пехоты. Сначала пост генерал-лейтенанта кавалерии оставался вакантным, но потом его получил генерал Кромвель, как самый подходящий для этого человек, хотя члены парламента, согласно его указу, должны были оставить все посты, пока были на службе в армии.

Генерал Скиппон помогал сэру Томасу Фейерфаксу, когда тот просматривал списки офицеров на предмет их назначения командирами. Из числа офицеров прежних армий были выбраны кандидаты, большинство из которых оказались шотландцами, которые долгие годы служили в иностранных армиях, мало с кем из них были заново заключены контракты. На жалобы генерал Скиппон отвечал, что шведская и голландская армии были плохой школой для солдат, и что офицеры-ветераны плохо служили, а еще хуже заботились о солдатах, сильно обижали и грабили мирное население, не могли предугадать маневры противника и не хотели или не могли понять, что война в Англии, если она когда-нибудь подойдет к концу, должна вестись цивилизованно и по английскому образцу. Он также назвал тысячу пятьсот или больше офицеров-ветеранов, служивших в армии короля, колючками или камешками в обуви короля.

Хотя сторонники короля утверждали обратное, офицеры, назначенные для армии нового образца, были по большей части благородного происхождения, а генералы Скиппон и Фейерфакс не боялись доверить командовать отрядами людям низкого происхождения, среди них — полковники Окей, Прайд, {51} Ивер, которые до этого были торговцем свечами, возчиком и слугой, но прекрасно проходили службу и проявили отличные воинские качества во множестве сражений. Генерал Фейерфакс не соглашался принять пост, предложенный ему парламентом, пока не был изменен указ, где говорилось, что он станет служить для «защиты короля…». Он считал подобное выражение неправильным, потому что пуля не выбирала между королем и обычным человеком, и эта формулировка была вычеркнута из всех приказов.

После реформы армией хорошо управляли, ей хорошо платили, ее хорошо кормили, и она одерживала победы почти в каждой битве. Теперь высоко ценили такие качества, как смелость, чистоту, выдержанность, уважение к товарищам и тому подобное, и поэтому отпала необходимость поддерживать общность вероисповедания. Когда пресвитерианские священники, которые шли с армией, покинули ее, не выдержав суровых условий походной жизни, в армии осталось примерно четыре или пять крепких священников-фанатиков, это были — Петерс, Делл, Солтмарш, Седжвик, им не были страшны дым сражений или жужжание пуль, они сами принимали участие в сражениях.

Дисциплина была очень суровой, и офицеры не позволяли мародерствовать, втолковывая солдатам, что подобные действия несовместимы с репутацией хорошей армии. Поэтому солдаты, чтобы немного расслабиться, иногда рассуждали на религиозную тему, сидя у костра по ночам, иногда сержанты, капралы, даже обычные солдаты проводили церковные службы. Среди них были обычные атеисты, осуждавшие папистов и прелатов. Все это привело к тому, что в отряде из сотни всадников было около тридцати сект: анабаптисты; секты, которые считали, что суббота должна праздноваться в воскресенье; ужасные секты, считавшие, что религия должна быть основана на любви, а не на страхе; материалисты, отрицавшие существование души; секта скептиков, веривших в свободу совести и свободу пророчества; была секта, считавшая, что человеку еще не дано полное Откровение, и ее адепты страстно желали его познать; чилиасты — секта, которая ожидала «Золотой Век»; секта, верившая в самокрещенье, и даже секта, поддерживающая развод в соответствии с предложениями Джона Мильтона. Удивляло, как фамильярно солдаты обращались к Богу Отцу, это могло поразить и даже испугать обычного человека. Вот если бы солдаты попытались так же невежливо обратиться к лейтенанту своего отряда, то их ждал бы трибунал, и язык провинившегося стали бы очищать от непочтения с помощью дырок от раскаленной иглы.

Некоторые отряды пехотинцев оставались верны пресвитерианству, как это было у шотландских союзников. Но кавалерия, бывшая славой армии и уважаемая за стойкость и храбрость, почти вся поддерживала индепендентов, и они называли пресвитерианцев «Кусающие священников», а шотландцев — «пьяницами»: они всегда старались держаться в задних рядах. Они издевались над Национальным Ковенантом, ведь его навязали нации те же самые «пьяницы» и насмешливо спрашивали:

— Неужели Святой Дух прибыл из Эдинбурга в Лондон в седельной суме?

Больше всего подвергалась их насмешкам Ассамблея пресвитерианских священников в Вестминстере, {52} их называли «осушителями вина» и «сборищем лицемеров».

Новая армия выступила против Оксфорда весной 1645 года из Виндзора, у них было много пушек, ядер, ручных гранат, пороха, лопат, мотыг и лестниц, по которым можно было подниматься на высокие стены. Но сначала генерал Кромвель выехал из Ватлингтона в День Святого Георгия, это был базарный день в Оксфорде. Он выступил с тысячью пятьюстами кавалеристами и напал на отряд графа Нортгемптона, расположенный на Ислипе. Они двинулись от Витли и проследовали мимо Форест-Хилл вечером. Его отряд был вооружен только пистолями и саблями, и на солдатах были фетровые шляпы с высокой тульей, кожаные камзолы, свободные зеленые плащи, бриджи из серого материала и кожаные сапоги. При первом сигнале наши драгуны отошли от города, чтобы предупредить графа на Ислипе. Мой отец был в Оксфорде на базаре вместе с Зарой и двумя младшими братьями — Вильямом и Арчдейлом.

Пока его не было, матушка стояла у ворот, чтобы ответить на вопросы, которые ей могли задать командиры, но парламентские солдаты, расквартированные у нас в первый год войны, хорошо отзывались о нас, и нас не грабили и не сделали ничего дурного.

Матушка, вздыхая, сказала мне, когда увидела стройные ряды солдат, что один отряд этих всадников в простых мундирах стоит целого эскадрона королевской конницы, в которой все всадники украшены кружевами. И она была права, потому что на следующий день в Ислипе, оттуда ветер доносил до нас страшный шум, графа Нортгемптона разгромили, за ним гнались целые четыре мили, кроме того, забрали пятьсот лошадей и двести солдат и отобрали знамя королевы.

Более того, войска парламента захватили дом Блетчингдона. Но дело обошлось без кровопролития, потому что там находились леди, которые пришли навестить молодую жену полковника Виндебенка, командира отряда, того самого джентльмена, который привез меня к отцу из Лондона. Генерал Кромвель пригрозил, что если дом придется штурмовать, он будет полностью разрушен.

Полковнику Виндебенку пришлось возвратиться в Оксфорд, где его отдали под трибунал по обвинению в трусости и расстреляли в Мертон-колледже. Но он гордо принял смерть. Я думаю, если бы королева была на стороне короля, она смогла бы удержать его от жестокой расправы над полковником, потому что он защищал честь дам, зная жестокость генерала Кромвеля. Но в основном армия парламента вполне нормально относилась к пленным, потому что те являлись их соотечественниками и по возможности старались не проявлять излишней жестокости. Зато королевские офицеры, особенно под командованием принца Руперта были очень жестоки, научившись варварству во время германских войн. Они могли перед тем, как убить человека, содрать с него кожу. Когда был захвачен Болтон в Ланкашире, там царили жуткий разбой, насилие и ужасная жестокость. Подобных сцен в Англии не происходило со времен язычества. Все встало с головы на ноги — восставшие сохраняли полный порядок, армия короля превратилась в сборище отбросов. Во времена Уота Тайлера и Джека Кейда все было наоборот. Некоторые из солдат парламента даже отрицали тот факт, что они были «солдатами», потому что это слово означало человека, который служит за плату и повинуется приказам принца или командира. Они не желали, чтобы их воспринимали, как послушные машины и как людей, которые отказались от права иметь собственное мнение по поводу будущего управления их собственной страной.

Они не входили в отряды простых наемников, и их никто не заставлял служить. Нет, они были волонтерами, в основном из мелких фригольдеров или бюргеров, которым платили мало, часто с большими задержками. Но они не отказывались от службы, потому что так им подсказывала совесть. Эти люди считали, что следует ограничить деятельность парламента, но что его необходимо регулярно собирать, а выборы проводить по мажоритарному принципу. Они выступали за отмену привилегий деспотической власти епископальной церкви, хотя они не были против нее как таковой. Король, о котором они говорили нежно и печально, не забывая свои перед ним обязанности, должен быть восстановлен в своих правах, но надо следить, чтобы он их не превышал. Законы необходимо упростить, снизить расходы на суды, попытаться избавиться от монополий, десятина должна быть отменена и т. д. и т. п. Я не испытывала к этим людям ненависти и даже не стала над ними смеяться, называть Круглоголовыми, потому что большинство из них носили длинные волосы, особенно кавалеристы.

Отцу запретили пересекать Восточный Мост из Оксфорда, чтобы вернуться в Форест-Хилл, и матушка сильно волновалась о нем и даже подумывала, не послать ли ему охранную грамоту, которую, как мне кажется, она могла достать. До этого в октябре один солдат из гарнизона Оксфорда жарил украденного поросенка в хибарке на Теймс-стрит, недалеко от рынка зерна, и устроил там пожар. Дул сильный ветер с севера, и все деревянные дома в западной части рынка зерна от Бокардо или Северных ворот до Карфакса оказались сожжены. Сгорел лесной склад, где мы срывались год назад, и вместе со складом сгорел весь отцовский лес и доски. Теперь в Оксфорде у нас не было места, где можно было бы преклонить голову, а в городе было невозможно найти жилья, если только вы не были в состоянии платить огромные деньги. Поэтому мать решила осесть в Форест-Хилл. Но оставаться здесь также было опасно, потому что мы попадали в радиус действия больших пушек Порта святого Клемента. Однажды когда я работала в сыроварне, над крышей свистя пролетело ядро в девять фунтов весом и упало на расположенный рядом луг.

Полковник сэр Роберт Пай Младший, командовавший кавалерийским отрядом в парламентской армии и который год назад захватил Таунтон, после случая со снарядом пожаловал к матушке. Он выпил с нами вина в маленькой гостиной и заверил, что нам и нашему дому не будет нанесен вред. С ним прибыл один из его капитанов, бывший барристер из «Миддл Темпл»[60] по имени Генрих Айертон. Впоследствии он стал известной личностью.

На сэра Роберта сильно жаловалась леди Кэри Гардинер, когда она в последний раз навещала нас. Он сжег дом в Букингемшире, резиденцию ее дядюшки сэра Александра Дентона. Это был тот самый дом, где приняли Муна после его изгнания из университета в Оксфорде. Матушка очень уважала сэра Александра и не могла простить сэра Роберта, и как только ей представился случай, покинула его под каким-то хозяйственным предлогом. Но сэр Роберт остался в гостиной и завел разговор со мной по поводу моего брака. Он оставался пресвитерианцем, как и пять лет назад, когда моя крестная Моултон потребовала, чтобы он произнес речь в честь епископов.

— Сударыня, — обратился он ко мне, — ваш муж, господин Мильтон, в своей книге о разводе высказал множество скандальных взглядов, и многие из-за этого сбились с праведного пути. Среди них, насколько мне известно, есть женщина — проповедник миссис Аттавей. Она бывшая кружевница и сильно влияет на тех, кто посещает ее проповеди на Коулмен-стрит. На эту женщину сильно повлияла книга вашего мужа. Она была замужем за грешным мужчиной, который, как она говорит, «не ходит, как положено в Сионе, и не говорит на языке Ханаана». Он честно служил нашей армии. И тогда она начала сближаться с другим проповедником Вильямом Дженни, женатым человеком, который в нее влюбился. Он, со своей стороны, считает, что его жена не может с ним вести умные разговоры, решил с ней развестись, как рекомендует ваш муж, и оставляет ее беременной и без гроша, так что она не сможет кормить и одевать детей, прижитых с ним. Потом миссис Аттавей и тот самый Дженни объявляют себя перед Богом мужей и женой и заявляют: «Кого связал Бог, того не могут разлучить люди». И теперь они считают возможным пачкать постель сержанта Аттавея своим адюльтером. Так были разрушены две семьи, и две души почти окончательно потеряны для Бога. Чтобы привести в норму этих животных, их бы следовало кнутом погнать к прежним семьям!

— Ваша милость, мне очень грустно слышать это, — сказала я. — Но хотя мой муж пытался меня убедить, что мы с ним одна плоть, и если он будет проклят, то буду проклята и я, но я не могу считать себя в ответе перед Богом за то, что он пишет в своих книгах.

— Конечно, напрямую вы за это не отвечаете, — заметил сэр Роберт. — Но мне кажется, что вы причина, по которой ваш муж выступает с подобными заявлениями. Если бы вы находились подле вашего мужа и не поссорились бы с ним, как все говорят об этом, он никогда не стал бы думать о подобных вещах, и его мозги не стали бы кипеть в атеистическом угаре.

— Ваша милость, обычно люди не могут определить причину ссоры между мужем и женой. Если меня обвиняют в том, что я уехала от мужа под влиянием импульса, то все заблуждаются. Хотя мой муж считает, что я плохо играю на гитаре и т. д., могу вам сказать, что мы с ним не ссорились, и он меня добровольно послал домой провести там летние каникулы, а потом началась война, и моего мужа король счел предателем, и он не мог приехать за мной в Форест-Хилл, чтобы увезти обратно. Мой отец не желал рисковать моей чистотой, пока мы находились под огнем двух армий, и я с тех пор живу в Форест-Хилл.

— Я рад услышать от вас эти слова, и я им верю. Но почему вы до сих пор не вернулись к мужу?

— По двум причинам. Мой отец находится в Оксфорде, а кроме этого, мой муж настаивает, чтобы ему выплатили тысячу фунтов обещанного за мной приданого, и только после этого я могу вернуться к нему.

— Что касается первого препятствия, мне кажется, что как бы вам ни казалось дурным уехать, не попрощавшись с отцом, но вашей первой обязанностью является повиновение мужу, с которым вас разлучила война, вы должны отправиться к нему как можно быстрее, потому что иначе вас станут обвинять в неповиновении. В этом я могу вам помочь. Более того, если вы не желаете к нему ехать, я могу вас отправить силой. Что касается денег, ваш отец сейчас здесь отсутствует и не может послать ему деньги, и вашему мужу придется подождать, пока мы не возьмем Оксфорд, а ваш отец вернется домой. Я уверен, что поскольку ваше поместье оказалось между молотом и наковальне, отец не сможет ничего выплатить вашему мужу, но это не ваша вина.

Я поблагодарила сэра Роберта за его внимание и доброту, но сказала:

— Ваша милость, все, что вы сказали, правда. Но я должна вам заметить, что мой муж — очень гордый и вспыльчивый человек, а если я приеду в Лондон, может так случиться, что он меня не примет, куда же мне тогда деваться?! Я уверена, что те мелочи, которые ему во мне не нравились, сейчас и подавно его будут бесить, и я стала для него кем-то вроде чудовища и ему легче пронзить меня пикой, чем приветствовать сладкими поцелуйчиками.

В этот момент впервые заговорил капитан Айертон. Это был спокойный и сдержанный человек, с маленьким, как у кота, лицом. Отец его знал с тех пор, как он был бакалавром гуманитарных наук в Оксфордском университете и ездил с ним на охоту. Когда я смотрела на капитана, то сразу вспоминала старую поговорку о том, что знает кот, чье масло съел. Но я ему доверяла, хотя не могла понять, почему сэр Роберт так свободно в его присутствии обсуждает мои личные дела. Капитан сказал:

— Простите мою смелость, госпожа Мильтон, но это я привез сюда сэра Роберта, а не он меня. Мой друг господин Агар, который женат на сестре вашего мужа и чьи пасынки, как мне известно, обучаются у господина Мильтона, весьма озабочен положением вещей. Господин Агар глубоко почитает Бога, и ему нравится ваш муж, но он не поддерживает его новое учение о разводе. Более того, оно ему ненавистно. Кажется, сейчас ваш муж написал новую книгу под названием Tetrachordon, она уже опубликована. В ней говорится, что если закон не позволит ему развестись, чего он страстно желает, то он всех предупреждает, что станет повиноваться только собственной совести и что именно закон, а не сам господин Мильтон, станет отвечать за последствия.

— Это весьма непродуманное решение, — заметила я. — И оно принесет ему только неприятности.

Капитан Айертон продолжал:

— Мне не хотелось, госпожа Мильтон, чтобы вы решили, что я плохо настроен против вашего мужа или пытаюсь настроить вас против него. Должен признаться, что в отношении свободы совести я с ним согласен. Я — не пресвитерианец, как сэр Роберт. Но меня всегда раздражало, когда я видел, как честный человек по велению собственной совести делает глупости. Сударыня, буду с вами откровенен. Вашим мужем восхищается доктор Дэвис, врач из Уэльса. У него есть дочь — красавица и умница. И доктор Дэвис готов отдать ее вашему мужу, после того, как он личной разводной запиской освободится от вас, и хотя девушке все это не нравится, она не станет перечить отцу и покорится ему, как вы в свое время покорились вашему отцу, когда он вас выдал замуж за господина Мильтона. Все, что я вам сказал, — правда. Бог свидетель, что я не лгу. Должен вам сказать, что я не охотник до пустых комплиментов, но эта девушка не может сравниться с вами красотой и она не так умна и красноречива, как вы. Короче, господин Агар молил меня, если я окажусь в ваших местах, чтобы я вас предупредил, что заваривается каша, и он просил меня убедить вас вернуться, пока ваш муж не совершил непродуманного поступка, не стал двоеженцем и не потащил за собой в грязь милую и благородную девушку. Конечно, господин Агар также заинтересован в нормальном разрешении конфликта, потому что если ваш муж приведет в свой дом в качестве хозяйки женщину, которая ему такая же жена, как мне королева, то разразится скандал, и господин Агар будет вынужден увезти из его дома своих двух пасынков, которых сейчас обучает ваш муж.

Пока капитан Айертон держал речь, возвратилась моя матушка, я ей спокойно сказала:

— Сударыня, господа предупреждают меня о том, что мой муж собирается отказаться от меня и взять себе другую жену. Полковник Пай был так любезен, что предложил мне свою помощь, чтобы я могла спокойно добраться до Лондона. Он не хочет, чтобы я отказывалась. Кроме того, я не желаю публичных оскорблений. Мне кажется, что у меня нет причин не возвращаться к мужу, исключая отсутствие денег. С вашего позволения, мне придется это сделать. Более того, я хочу заявить господам офицерам, что мне все равно кто прав — король или парламент, но я, как женщина, уверена, что парламентская армия лучше организована, имеет лучших лошадей и обмундирование и в ней лучше дисциплина, наверно, она добьется победы над королевской армией. Я уверена, что отцу никогда не возвратят его денег, которые у него взяли чиновники взаймы, и то же самое будет с деньгами, которые ему обещали за то, что у нас стояли на постое солдаты и за его сожженные дрова, квитанции, которые у него имеются, если король проиграет, станут простыми бумажками. Отец очень много должен сэру Роберту Паю Старшему, он будет разорен. Я вернусь к мужу и попытаюсь с ним помириться, надеюсь, мне удастся добыть вам кров и стол, если вам станет плохо после поражения короля.

Матушка сначала сильно протестовала, но потом поняла, что я права, и позволила мне уехать. Сэр Роберт торжественно обещал, что у меня все будет в порядке, и если мой муж откажется меня принять, он проводит меня обратно домой. Я спросила капитана Айертона, где я стану жить в Лондоне, пока господин Агар будет готовить почву для перемирия между мной и мужем, и он обещал, что господин Агар об этом позаботится. Потом я спросила, когда мне нужно будет ехать в Лондон, и полковник Пай ответил, что если у меня будет желание, я смогу отправиться завтра утром, потому что он посылает двух раненых офицеров домой, я буду ухаживать за ними, и тем самым оплачу дорогу в Лондон.

— Я готова, сэр, — весело ответила я, но на самом деле у меня стало грустно на сердце. То, что капитан Айертон рассказал мне о дочери доктора Дэвиса, меня поразило. Теперь мне придется выказывать больше любви к мужу, чем я к нему чувствовала. Но это следовало делать, если я хочу остаться его женой, как это мне претило! Передо мной стоял выбор: все или ничего!

Когда офицеры покинули наш дом, матушка заговорила со мной очень сердечно.

— Мэри, ты хорошая дочь. Я тебя благословляю вернуться к своему грубияну-мужу. Ему, как собаке, все равно, кого и как он кусает. Попробуй пробудить в нем совесть добрыми словами. Скажи, что не вернулась к нему тогда с его поганой служанкой, потому что я тебе это не позволила, а теперь ты в этом раскаиваешься и что тебя во многом убедил полковник Пай. Мой тебе совет: придется перед ним унизиться и ползать на брюхе, как змея, лизать пыль из-под ног его и делать вид, что страшно раскаиваешься. Но как только он порвет отношения с доктором Дэвисом и, наконец, прижмет тебя к груди, тогда ты снова можешь распрямиться, вскочить ему на плечи и вонзить до крови в его бока шпоры!

— Сударыня, можно со мной отправиться моей служанке Транко? — спросила я.

— Можно, хотя Транко — лучшая и самая веселая служанка.

Я сложила свои пожитки в сундук, но оставила дома свой дневник, а ключ взяла с собой. Мне пришлось попрощаться с милым Форест-Хиллом, где я родилась, и вернуться в противный, туманный, грязный, вонючий и отвратительный Лондон, место, где родился мой муж и которое мне придется полюбить против своей воли.

ГЛАВА 19 Я жду ребенка; мой отец разорился

Во время короткой осады Оксфорда, которой командовал сэр Томас Фейерфакс, у нас случилось два несчастья. Я узнала об этом только год спустя, поэтому расскажу об этом в следующей главе. Могу только сказать что к 21 мая 1645 года в город совершенно перестали поступать припасы, и солдаты генерала Фейерфакса построили новый мост через реку Червел. Полковник сэр Вильям Легг, губернатор города, боялся атаки и приказал затопить луга и поджечь дома в пригороде, чтобы было легче защищать город. Но все равно в обороне были уязвимые места, особенно на севере. Караульные дремали на посту, оружие было не в таком порядке, как при прежнем губернаторе, сэре Артуре Эштоне.[61] Сэр Артур был папистом, суровым и прилежным офицером, строго наказывал солдат за пьянство и не позволял пить после отбоя. Жители города были недовольны тем, что им за все платят только обещаниями, а не деньгами. Они очень страдали от расквартированных солдат, понимали, что дело короля не победит, и плохо выполняли требуемую от них работу.

Но город не подвергался штурму, потому что когда генерал Фейерфакс узнал, что король покинул Оксфорд и, отправившись на север, снял осаду Честера, где так туго приходилось Myну, генерал также снял осаду Оксфорда и последовал за королем. Вскоре, 14 июня Его Величество окружили и разбили в Нейзби в деревушке неподалеку от Девентри, и от этого поражения ему не удалось оправиться, хотя оно не было последним сражением в этой войне, и даже Оксфорд продержался еще год.

По поводу сражения в Нейзби было много споров. В битве принц Руперт почти полностью разбил конницу генерала Айертона на одном фланге, а генерал Кромвель разгромил конницу, сопротивлявшуюся ему на другом фланге. Отряды нападали с отчаянной храбростью, и солдаты иногда дрались прикладами мушкетов. Парламентская армия выкрикивала: «Бог — наша сила!» А королевские войска кричали: «Да здравствует королева Мари!» Генерал Скиппон был тяжело ранен в бок, и пуля внесла в рану кусок его нагрудника и даже тряпицу от рубашки. Генерал Айертон был серьезно ранен в бедро пикой, а лицо ему поранила алебарда. Под ним убили коня. Генерал Кромвель с риском для жизни сражался один на один с капитаном королевской кавалерии. Тот ударом меча рассек шнур, что держал на голове Кромвеля шлем, и сорвал его прочь. Он мог бы убить генерала вторым ударом, направленным в подбородок, если бы на помощь тому не подоспели солдаты, а один из них во время схватки швырнул ему свой шлем, и генерал Кромвель поймал его и нахлобучил на голову, хотя и задом наперед, и носил шлем весь день. Король храбро сражался с неприятелем, и это признавали даже его враги. Он вел себя так же храбро, как и обычные солдаты, но ему не повезло, и он не погиб во время сражения.

Было весьма удивительно, что в таком сражении, которое продолжалось много часов, из королевской армии в семь с половиной тысяч человек погибло шестьсот, а из парламентской армии нового образца в пятнадцать тысяч человек погибло всего двести солдат. По этим показателям эту битву считали не такой важной по сравнению с теми, которые произошли в Эджхилле и Марстон Мур, потому что великим полководцем считается тот, кто пролил больше крови. Помпею присвоили определение «Великий», а Юлий Цезарь не удосужился получить подобный титул — Помпей погубил в сражениях более двух миллионов людей, а Цезарь — всего один миллион. В войнах, происходивших в наше время, сталь убила больше людей, чем порох, хотя порох наводил страх на плохо обученных солдат. Болезни, такие, как оспа и лагерная лихорадка, погубили больше людей, чем сталь и снаряды вместе взятые.

Население Лондона торжественно отпраздновало победу в Нейзби, как мне стало известно, — звонили в колокола, читали и пели псалмы на всех улицах. Спустя несколько дней четыре тысячи пленных провели по улицам города, и при этом демонстрировали захваченные штандарты и знамена, которые потом вывесили в Вестминстер-Холле.

Мне не хотелось видеть это шествие, потому что душа у меня сострадала этим беднягам, и мне было бы неприятно слышать, как их оскорбляли и освистывали на улицах. Когда их собрали на плацу в Тотхилл-Филдс, парламент обещал отпустить их домой, если они обещают в будущем не вступать в сражения. Но эти люди настолько верили в дело короля, что большинство из них отказались дать подобную клятву, и после этого их сослали в далекие колонии.

Я довезла раненых офицеров к ним домой в Бишопсгейт, каждый из них желал приобщить меня к своей религии. Один, со сломанным плечом, был анабаптистом и считал, что всем необходимо еще раз пройти крещение, в второй, с воспалившейся ногой, был социанцем.[62] Анабаптист рассказал мне о том, как много пособников парламента находилось в Оксфорде, начиная с полковников и далее ниже в чине. Они постоянно собирали нужную информацию о том, что происходило в городе и передавали ее генералу Фейерфаксу. Они оставляли свои записки в тайниках, и эти записки сразу же изымались двумя людьми, делавшими вид, что они обычные огородники, и передававшими их агенту парламента. После того, как я рассталась с ранеными офицерами, я отправилась на лодке к Вестминстеру в дом сэра Роберта Пая Старшего, члена парламента, у которого в залоге было наше поместье. В этом доме меня ждал господин Агар. Он очень обрадовался, увидев меня, и сказал, что его родственник господин Абрахам Блекборо уже приготовил для меня комнату.

Вместе с Транко я отправилась в карете к господину Блекборо. Это был тот самый дом в переулке Святого Мартина, где три года назад жили мои братья и сестры. Мы приехали туда в сумерках. Решено было все хранить в тайне от мужа, и мне не советовали подходить к окну, а Транко запретили называть кому-либо мое настоящее имя.

Господин Блекборо был приятным и ироничным джентльменом, он мне рассказал, что мой муж совершал ежедневно прогулку в полдень и часто заходил к нему, чтобы узнать, не вышла ли его новая статья-памфлет. Господин Блекборо обожал покупать все памфлеты, а мужу нравилось спокойно их прочитывать у господина Блекборо, а не торопливо перелистывать у продавцов книг на улице святого Павла, где ему могли грубо заявить: «Покупай или убирайся!», да и кресла там не было. Мы надеялись, что он явится на следующий день, и господин Блекборо станет с ним мило беседовать, обсуждая новую книгу Брак и удовольствия.

— Когда ваш муж придет, — сказал он, — и если я увижу, что у него хорошее настроение, я вам дам сигнал, громко сказав: «Сэр, памфлет ждет вашего внимания!», и вам придется выступать на сцену. Сударыня, должен вам признаться, что мы сотни раз обсуждали ваше положение, и он к вам относится, как бы точнее это определить — со страстной неприязнью. Он все ваши недостатки видит как бы сквозь увеличительное стекло. И вам будет весьма нелегко с ним помириться. Но мне кажется, что в подобном преувеличении лежит ключ к вашей победе. Он так долго плохо думал о вас, что теперь вы в его глазах стали похожи на Медузу Горгону со змеями вместо волос и чертами лица лисицы с холодным неприязненным взглядом. Но когда он увидит, что на самом деле вы сильно отличаетесь от образа, созданного его воображением, может, вам и удастся с ним помириться.

— Как вы мне советуете вести себя? — спросила я. — Потому что, признаться вам по чести, я вернулась не потому, что безумно в него влюблена, и не потому, что когда-то была перед ним виновата, а теперь хочу покаяться. Нет! Я вернулась потому, что считаю: место жены подле мужа, если он даже весьма плох, мне кажется, что господин Мильтон — лучше многих других мужей. Я уже сказала сэру Роберту Паю, что оставила мужа не по своей воле, а он меня послал на два месяца отдохнуть в отцовском доме. Потом началась война и с ней грянула беда, и я провела у отца три года и не смогла вернуться к мужу, а он, наверно, из-за войны не смог поехать за мной.

— О сударыня, это ваша точка зрения, — заметил господин Блекборо, — но в его настоящем настроении господин Мильтон может ее не принять. Ему кто-то сказал, что ваш отец считает, что допустил мезальянс, позволив дочери выйти замуж за «Круглоголового предателя». Он ненавидит это прозвище, потому что гордится тем, что защищает великое дело свободы, и обожает свои длинные кудри. Постарайтесь залечить его раны и поруганную гордость и оросить их сладким потоком слез раскаяния, если только вам удастся зарыдать «по заказу». Вам лучше пасть перед ним на пол и не спорить, когда он станет вас отчитывать в своей суровой манере строгого учителя. Я очень уважаю его ученость, но мне кажется, что в обыденных вещах он настоящий простак!

— Моя матушка тоже так считает, сэр, и она дала мне тот же самый совет. Я вам очень благодарна за вашу доброту и обязательно воспользуюсь советом.

На следующий день в два часа я следила за прохожими, скрывшись за занавеской, и увидела мужа, который приближался к дому господина Блекборо. Он шагал быстро, держал трость, как пику. У него, похоже, было хорошее нестроение, и он быстро взбежал по ступенькам дома.

Я услышала звук его шагов по лестнице и его голос в соседней комнате. У него созрел план основания новых военных академий, где дети благородных родителей могли бы проходить обучение, чтобы позже управлять йоменами и ремесленниками. Я слышала, как он громко говорил о том, что университеты плодят лень и предрассудки, и это невозможно искоренить. Господин Блекборо с ним не спорил и отвечал ему только: «Вы правы, сэр!» и «Абсолютно точно, сэр!». Тут я подумала, что, несомненно, муж считал атрибутом хорошей беседы с женой подобную покорность: «Вы правы, муж мой!» и «Как вы хорошо сказали, муженек!».

В ожидании сигнала к выходу я пыталась вспомнить все самые грустные сцены из книг или пьес, такие, как смерть Гектора {53} и ослепление короля Лира, чтобы у меня создался соответствующий настрой. Но мне ничего не помогало, пока я не вспомнила маленького белого спаниеля по кличке Бланш. Собачку мне подарили в день рождения, когда мне исполнилось семь лет. Я с ней играла, и Бланш сломала лапку и жалобно скулила, а мой братец Джеймс, чтобы прекратить ее страдания, прикончил бедное животное. При этом воспоминании у меня защипало глаза и полились слезы. В этот момент дверь приоткрылась, и господин Блекборо воскликнул:

— Сэр, вас ожидает новый памфлет! Я надеюсь, что вы его прочитаете с удовольствием, более того, я вам гарантирую, что страницы его девственно чисты!

Я, спотыкаясь, вышла из комнаты, продолжая рыдать и прижимая руки к груди. Муж, не веря собственным глазам, радостно шагнул ко мне, но потом спохватился. Я встала перед ним на колени на коврике и преклонила голову. От этого движения капюшон соскользнул с головы и перед ним предстали мои великолепные волосы. Я продолжала горько рыдать и что-то бормотать:

— Прости меня, прости!

Это были те самые слова, которые я обращала к моей бедной скулящей собачке. Потом в комнате оказались старый господин Мильтон, моя свояченица миссис Агар и вдова Веббер, мать жены господина Кристофера Мильтона. Они ждали своей очереди в другой комнате, а теперь все молили господина Мильтона, чтобы он простил меня. По их словам я была так молода, красива и покорна! Господин Блекборо стоял несколько в стороне и с мягкой насмешливой улыбкой наблюдал, как развивается представление. Отец господина Мильтона молил сына не винить меня в том, что я приехала без приданого, ибо я в этом не виновата. Если он станет со мной хорошо обращаться, то мой отец постарается ему все выплатить.

Муж был поражен и никак не мог прийти ни к какому решению. Все вокруг плакали вместе со мной, рыдал даже старый джентльмен.

Господин Мильтон не мог далее упрямиться: его отец рыдал. Он поднял меня с пола и обнял, чтобы успокоить, но целовать не стал. Все потихоньку удалились в другую комнату, и мы остались одни.

Я молила мужа, чтобы он сказал, что простил меня, и обвиняла во всем мать, как она мне велела делать. Я продолжала рыдать; наконец он сказал:

— Бог желает, чтобы я тебя простил. Мне это сделать не так легко, потому что слишком тяжела твоя вина, и мне ненавистна твоя неблагодарность. Но кто посмеет спорить с волей Божьей? Я говорю: «Женщина, я тебя прощаю!»

— Вы меня берете снова в жены? — продолжала я его спрашивать тихим голосом, захлебываясь от рыданий, — Я все еще девица и хорошо усвоила свой урок. Я буду вам беспрекословно повиноваться до конца жизни.

Он пришел в себя и ответил:

— Я возьму тебя снова, но не сразу, потому что мне нужно время, чтобы подготовиться, я должен быть уверен, что ты искренне раскаялась и приехала сюда не для того, чтобы подсунуть мне ублюдка какого-нибудь капитана или сержанта, а потом заявить, что он — мой!

— Я стану ждать, — ответила я, вытирая глаза платком. — Я буду ждать двадцать лет, только примите меня.

Он крепко поцеловал меня в губы, и этот поцелуй был смесью любви и ненависти. Потом муж вызвал родственников и объявил им о своем прощении. Они стали радоваться и превозносить его мудрость и щедрость души. Все расходились в прекрасном настроении. Я ликовала: мне удалось великолепно исполнить роль кающейся жены! Но в то же самое время я себя ненавидела, и называла лгуньей, мошенницей, и мне были неприятны мрачные и насмешливые поздравления господина Блекборо.

Муж сказал мне, что он теперь вместо пяти учит двенадцать мальчиков, они — дети знатных прихожан, живут вместе с ним. Он сказал еще, что будет продолжать занимать свою спальню один и допускать меня туда только по особым случаям, и поэтому для меня пока нет комнаты в его доме. Он добавил, что уже присмотрел себе дом из двенадцати комнат в Барбиконе, на улице, ведущей из Олдерсгейта, и собирается там разместиться в Михайлов день. Он приказал мне терпеливо ждать три месяца и добавил, что если будет доволен мною и если вдова Веббер, у которой я стану жить в ее доме на Улице святого Клемента, станет хорошо отзываться обо мне, то муж подпишет «Акт Амнистии» и станет выполнять условия мирного договора со мной.

Мне кажется, что ему не нравилось, что придется отказаться от замысла жениться на дочери доктора Дэвиса. Мне ее как-то показали на улице и, должна признаться, она была очень хороша. Ему было тем более неприятно, потому что она посмеялась над ним, а он ненавидел, когда над ним кто-то смеялся. Но Мильтону ничего иного не оставалось, и он вынужден был примириться с нашим браком.

Он не стал больше писать статей на тему о разводах, заявив, что написал их достаточно и выполнил свою роль и что он желает, чтобы в будущем о нем помнили по другим книгам, а не только по подобным статьям. Он занялся «Историей Британии»,[63] моделью для которой взял исторические произведения Тацита. Кроме того, муж составлял антологию своих поэм на английском, итальянском, греческом и латыни. Было удивительно, как ревностно он старался, чтобы публика не забывала ни единой строки из всего, что ему удалось написать, даже пары стихотворных упражнений, написанных в колледже на тему Порохового Заговора, и двух элегий на смерть епископов, о которых говорил господин Рори. Он включил даже перевод в стихах псалмов Давида, сделанный им еще школьником. Но когда книга была напечатана, на титульном листе располагалась скромная цитата из «Эклоги» Вергилия:

Увенчайте чело мое зеленой аралией,

Дабы злые языки не судили поэта!

Он имел в виду, что если его увенчают аралией, то следующим почетным венцом для него станет плющ или лавровый венок — за драматическую поэзию.

С Транко муж обращался хорошо. За несколько месяцев до моего возвращения он узнал, что Джейн Ейтс обманывала его и поворовывала постельное белье, посуду, и к тому же выяснилось, что она продала некоторые книги из его библиотеки. Муж ее выгнал, хотя и не отдал под суд, потому что об этом попросил его отец. После этого экономкой у него была миссис Кэтрин Томсон. Вела она хозяйство не очень хорошо, но была честной женщиной, и наконец Транко воцарилась у него в кухне. Он стал ей неплохо платить, когда понял, сколько денег она ему экономит каждый месяц, мудро ведя хозяйство. Ему нравилось, как она разнообразила простую пищу. До того как она стала хозяйничать у него на кухне, самые храбрые из его учеников в открытую жаловались на плохую пищу.

Вдова Веббер отнеслась ко мне хорошо, как к дочери. Ее дочь после того как Ридинг взяла армия парламента, переехала с мужем в Эксетер. Господин Кристофер был в то время специальным уполномоченным короля по конфискации поместий членов парламента. Сама вдова тайно поддерживала Его Величество и поэтому была очень добра ко мне, зная, что наше семейство придерживается тех же самых взглядов. По поручению мужа она меня никуда не отпускала без себя, и я даже не могла сходить к булочнику, который жил за четыре дома от нас. Но она всегда была мила со мной, и поэтому я не жаловалась. Когда мы с ней отправлялись на прогулку, она часто брала меня с собой в гости к милым людям. Они жаловались, что Лондон стал тоскливым городом: никаких театров, скачек, нигде не травили медведей и не ставили пьесы в стихах, за городом убрали Майские Шесты. Церкви стали мрачными, как тюрьмы. Нельзя было полюбоваться яркими материями в текстильных лавках, фаэтоны исчезли из Гайд-парка. Лондон вымирал после девяти часов вечера. У меня не было совершенно никаких денег, не на что было купить себе цветную ленточку, которую мне потихоньку предлагал уличный разносчик. Церковь тогда запретила и прокляла все красивые и яркие украшения.

Муж мой приходил к нам почти каждый день и обычно приносил книги, которые, как он считал, я должна была прочитать. Он беседовал со мной, но ни разу не провел со мной ни одной ночи. Мне казалось, что он несколько смягчилась во взглядах на то, как муж должен обращаться с женой.

— С женой, — говорил он, — не следует обращаться как со служанкой. Нет, жену надо вежливо ввести в империю ее мужа. Конечно, жена не ровня мужу, но она может стать его отражением и даже льстить ему.

Он написал в книге, что если жена превосходит мужа в мастерстве и умение, что ж, пусть более мудрый руководит менее мудрым. Если муж это признает, тогда все будет в порядке.

Пока я жила с вдовой, я узнала печальную весть, что капитан сэр Томас Гардинер, муж леди Кэри, погиб в засаде рядом с Айлсбери. Леди Кэри ждала ребенка, и все родственники мужа надеялись, что у нее родится мальчик, чтобы род продолжался, но родилась девочка, и Гардинеры обвиняли бедную леди Кэри в том, что она их подвела.

Снова после перерыва в несколько месяцев был осажден Честер. Но Мун продолжал яростно сопротивляться и удерживал город под властью Его Величества короля. В сентябре принц Руперт сдал город Бристоль генералу Фейерфаксу, и король был этим ужасно удручен. В тот же месяц Его Величество направилось на помощь Честеру, и потерпели поражение под стенами города. Гарнизону приходилось очень трудно — не было пороха и провианта, но сэр Мун не сдавался, и вдова Веббер и ее друзья очень хвалили его за выдержку и упорство. Потом до меня дошли слухи, что Мун женился, но никто не мог сказать, кто же его жена. Мне стало очень грустно от этих новостей, но я, разумеется, ничего не могла поделать. Мне казалось, что его женой стала Долл Лик.

За день до того, как я переехала в новый дом мужа в Барбиконе, мне приснился Мун. Мун лежал один на постели, грустно посмотрел на меня и спросил: «Милая, неужели ты надеешься стать счастливой? Как я могу быть счастливым? Но мы еще встретимся, несмотря ни на что, и будем счастливы вместе».

Я не стану подробно описывать первую брачную ночь. Но должна отметить, что муж не забыл ничего из того, что было раньше приготовлено для меня. Он даже позаботился о золотой пудре на покрывале. Моя матушка, наверно, была права, говоря, что мужчины девственники должны жениться только на вдовах. Но он сумел мною овладеть, и я не сделала ничего, что бы могло его прогневить. Муж был таким эгоистом, что не заметил отсутствия во мне любви к нему, когда я ему покорилась. Господин Мильтон приказал мне молчать, пока он дарил мне ласки, чтобы я неловким словом не спугнула его желание и не нарушила священный обряд, где он был священником, а я немой жертвой.

Хватит об этом. Вскоре я забеременела, и тогда он перестал ко мне прикасаться, и я спала отдельно. Он мне приказал ради любви к нему вести новый и странный режим жизни.

Ночью я спала на соломенном матрасе, а не на пуховой перине, ела простую пищу и мылась только холодной водой, читать я могла только те книги, где описывались битвы и суровые испытания. Он сделал из моей спальни оружейную, развесив кругом сабли, пики и пистоли. На стенах он повесил красные драпировки и вокруг разместил множество гербов. Джон Мильтон часто ходил со мной смотреть военные упражнения на Поле святого Мартина. Все эти странности происходили у него не от отсутствия доброты, а потому что у него в голове зрела новая идея.

Он считал, что подобные вещи помогут зачатию сына, и мальчик родится смелым и стойким, и впоследствии сделается великим главнокомандующим и тем самым сбудется старинное предсказание, переведенное с греческого на латынь во времена Клавдия Цезаря о том, что весь мир покорится британской расе. Предсказание начиналось словами:

Brute, sub occasum so lis,

и кончалось

…Ipis To tius terrae subditus orbis erit.

Это высказывание он четко написал крупными буквами на доске, прикрепленной к изножью моей твердой постели, и я волей-неволей выучила его наизусть. Нашего сына он собирался назвать Артур, и у моего изголовья висел шелковый флаг святого Георгия, на котором золотой нитью была вышита огромная буква «А». Я старалась ни в чем не перечить мужу, и результаты вскоре были налицо.

Барбикан был шумной улицей, но комната, где обучались мальчики, располагалась в задней части дома, и поэтому им во время занятий не мешали крики разносчиц рыбы или продавщиц пудинга, продавцов метел, пение уличных певцов и перебранка извозчиков и кучеров. Мне наконец доверили вести хозяйство. Муж был доволен и соизволил сказать, что Транко и я хорошо потрудились. Несмотря на то что сильно возросли цены на топливо и продовольствие, я смогла прилично содержать дом и снабжать нас всем необходимым. И тратить гораздо меньше, чем тратила Джейн Ейтс, делавшая вид, что экономит каждый пенни, и это несмотря на то, что сильно увеличилось количество членов семьи. Муж иногда делал мне небольшие подарки — кусок шелка спокойного цвета или хороший льняной материал на платье, когда наконец на свет появится ребенок. Один раз он даже подарил мне, чтобы я носила дома, серебряную брошь с гранатами в форме сабли. Но он никогда не позволял мне выбрать в лавках что-нибудь самой, кроме башмаков, чулок и нижнего белья.

Его ученики были очень милыми мальчиками и вскоре начали относиться ко мне, как к собственной матери. Генрих Лоуренс и Сирияк Скиннер, внук сэра Эдуарда Коука, юриста, и юный граф Барримор нравились мне больше всех. Муж учил их искусству сражения на саблях и показывал приемы борьбы, и иногда отправлялся с ними на экскурсии или занимался греблей на реке. Он стал меньше пользоваться линейкой, чтобы наказывать провинившихся учеников с тех пор, как снова начал жить со мной. У нас были очень приятные соседи, среди них граф Бриджвотер, бывший президент Уэльса, в чьем замке в Ладлоу была поставлена пьеса мужа в стихах «Комус». Вместе с графом жила его дочь, леди Алиса Элджертон. Она была настоящей леди. И с ними жил Томас Элджертон, его сын. Они неплохо относились ко мне. В Барбикане также проживал музыкант господин Генрих Лоуз, сочинивший музыку и исполнявший роль Тирсиса в той же самой пьесе. Он был милейшим, внимательным и уважаемым человеком, и муж посвятил ему сонет: «Гарри, твоя мелодичная и приятная музыка…» Так что мне приходилось слушать много музыки в то время. Но муж не позволял мне присутствовать, когда исполнялась мягкая, приятная музыка. Он мне заявил, что ради неродившегося сына я должна слушать военные марши, которые станут возбуждать и стимулировать его характер. Он решил, что наш ребенок должен родиться в конце июля, под знаком Льва, который помогает прославиться офицерам, как ни один из небесных знаков.

Сонет господину Лоузу появился слишком поздно, и его не включили в сборник поэм, опубликованный в 1646 году. Но среди других сонетов я обнаружила один, посвященный дочери доктора Дэвиса, хотя там не упоминалось ее имя. В нем говорилось о чистой девственнице, отринувшей непорочный путь и отправившейся по дороге, ведущей к разрушению. Автор обещал женщине только место на брачной церемонии, когда жених распрощается со своими милыми друзьями, чтобы вкусить блаженства в полночь, и поэтому я не обижалась на это стихотворение. Муж, когда писал сонет, придерживался странных примет и обычаев. Прежде всего, он мылся с головы до ног и надевал чистое белье и лучший камзол, но без шпаги. Потом он брал чашу с чистой водой и входил в комнату, которую предварительно приказывал чисто вымести, и там стояли только стол и стул. Мильтон запирал дверь и приказывал сохранять абсолютную тишину. Там, верно, он выпивал воду и приступал к работе. На двери комнаты висел лист бумаги, где в лавровом венке было написано имя Музы Каллиопы, кому он обещал служить.

Парламент запретил праздновать Рождество в Лондоне, потому что сладкие пирожки, каша со сливой и остролист считались папистскими идолами. Муж с удовольствием ничего не устраивал, потому что, как он сказал, праздники всегда мешали ученью и делам. Каким холодным было начало нового, 1646 года!

8 декабря, с рождением новой луны начались морозы, с каждым днем становилось все холоднее, и так продолжалось целый месяц. Лед достиг небывалой толщины. Вода в трубах замерзла, нам приходилось покупать воду ведрами по очень высокой цене! Три недели мы прожили без угля и вполне могли остаться без дров, если бы не граф Бриджвотер. Он разрешил мужу выкорчевать старое дерево у него в саду. Я показала мальчикам, как это можно сделать, и как потом разрубить пень на мелкие куски с помощью колуна и клиньев. Во дворе подтаивало днем и снова замерзало по ночам, дороги стали ужасно скользкими, и было очень опасно выходить. Но муж приказал мне не бояться, чтобы наш сын родился смельчаком. На третий день февраля он отправился со мной, чтобы послушать военную музыку в Поле святого Мартина, но я дошла только до ворот нашего дома. Там я поскользнулась на льду, упала и не могла подняться. Я очень испугалась, что у меня может случиться выкидыш, потому что говорят, что женщина при этом испытывает такую же ужасную боль, как при родах, а в результате… нуль! Мне повезло, и хотя у меня появились боли в животе, выкидыша не было. Но я повредила себе лодыжку. Муж не позволил мне отлежаться, а приказал забинтовать ногу с помощью намоченных в холодной воде тряпок и хромать, двигаясь по дому, пока нога не пришла в норму. Это делалось для того, чтобы наш сын научился выдержке.

Третьего февраля Муну пришлось сдать Честер: у него кончилось продовольствие и порох. Он храбро оборонялся и сдался на почетных условиях. Мун вывел гарнизон под развевающимися знаменами, барабанную дробь, солдаты держали пули наготове в губах. Ему позволили отплыть в Ирландию, чтобы там соединиться с лордом маркизом Ормонде, которому король поручил объединить папистов для защиты его интересов перед парламентом.

В Англии война подходила к концу, и в марте сдался сэр Ральф Хоптон со своей армией из Корнуолла. Страна обнищала после войны, кое-где жизнь стала как в Ирландии. Королевские солдаты обирали тех, у кого они были расквартированы, эти люди голодали, но им ничего не платили. Солдаты шатались по стране, грабили дома и пассажиров карет, угоняли скот на глазах у хозяев. Даже офицеры превращались в грабителей. Один из тех, кто перебежал в армию парламента, сказал, что ему было стыдно смотреть в лицо честным людям, лучше уж получить пулю в грудь. Солдатам парламента хорошо платили, им не было нужды становиться мародерами и грабителями. Их больше уважали люди в деревнях, соответственно, они не знали горя.

Король снова начал переговоры с парламентом Вестминстера, но его требования были слишком велики и неприемлемы. В Палате Общин обсуждалось, какие награды, чины и премии будут даны лидерам, принесшим им победу: в руках короля оставалось лишь несколько замков и гарнизонов. В апреле из Эксетера приехали господин Кристофер Мильтон и его жена. Эксетер сдался парламенту. Господин Кристофер Мильтон потерял все, кроме дома в Ладгейте, за который он получал сорок фунтов ежегодно, и они стали жить у вдовы Веббер, а мой муж давал ему немного денег, пока господин Кристофер не вернулся к занятиям юриспруденцией. В мае я была на седьмом месяце беременности, и мы узнали, что дом в Вудстоке был взят штурмом, а король удрал из Оксфорда, переодевшись слугой дворянина, и отправился в Шотландию, где обратился к помощи шотландского парламента, сказав, что со своими любимыми шотландцами у него не может быть неразрешимых расхождений.

Снова осадили Оксфорд, и в июне король написал из Ньюкасла, предложив губернатору сдаться на взаимовыгодных условиях, потому что он опасался за жизнь молодого герцога Йоркского и своих племянников — принца Руперта, которого он простил за потерю Бристоля и принца Мориса. Но сэр Томас Глемхем, губернатор, не собирался сдаваться. Генералу Скиппону поручили возвести мощные укрепления на Хедингтон Хилл и фортификации вокруг города. Началась артиллерийская подготовка с двух сторон, снаряды попадали в Форест-Хилл и один убил господина Роберта Хикса, когда он играл в шары на лугу. Потом было решено прекратить пальбу, чтобы не повредить старинные церкви и колледжи Оксфорда: древность следует уважать.

Сэр Роберт Пай Старший в письме отцу посоветовал покинуть поместье и спрятаться в Оксфорде до начала осады. Если так произойдет, он и его сын-полковник по условиям закладной станут владельцами нашего дома. Они имели на это право, потому что им не были выплачены проценты и не возвращена основная сумма. Но при этих условиях поместье не будет реквизировано парламентскими комиссионерами, как это произойдет в противоположном случае. Сэр Роберт обещал позаботиться, как хороший сосед отца, обо всем, что находилось в доме и в постройках и возвратить все отцу, как только обстановка стабилизируется. Вдали гремела канонада, и отец с домочадцами второпях покинул дом, оставил ключи полковнику Паю и со всем семейством отбыл в Оксфорд.

Там они устроились в открытом сарайчике для скота на Виф Лейн, а в конце июня губернатора уговорили сдать город.

Генерал Фейерфакс предложил гарнизону из семи тысяч человек выйти из города с оружием. Имущество всех роялистов города должно было быть секвестировано, но владельцы могли прийти к соглашению с парламентом — заплатить штраф, не превышающий доход, собранный за два года, и тогда им могли вернуть поместье, а пока они могли жить, как арендаторы парламента при условии, что не станут заниматься военными делами.

Но бедному отцу не удалось воспользоваться подобной щедростью. В воскресенье 28 июня, спустя неделю после подписания условий сдачи, он выехал из Оксфорда, подъехал к дверям нашего дома и постучал в дверь. Старик с распухшим лицом высунулся из окна и нацелил в отца пистолет, спросив, в чем дело.

— Я — мировой судья Ричард Пауэлл, и это мой дом. Кто вы такой? — спросил отец.

— Я — Лоуренс Фарр, слуга сэра Роберта Пая Старшего, это его дом.

— Неужели для меня не оставили послания сэр Роберт Старший или его сын полковник или господин Джон Пай не оставили мне записки?

— Нет, сэр, — ответил старый слуга, — молодой сэр Роберт проезжал здесь 15 числа, потому что он был в церкви в Холтоне, когда полковник Айертон женился на дочери генерала Оливера Кромвеля, он мне приказал охранять дом от воров и мошенников, а сейчас он снова уехал со своим полком.

— Надеюсь, ты оправдал его доверие, — заметил отец.

— Я старался изо всех сил, потому что сюда никто не приходил, кроме четырех человек с судебным распоряжением от Комитета Секвестра в графстве Оксфордшир, расположенного в Вудстоке. Три клерка, составлявшие списки и оценивавшие ваши вещи, а четвертый — дворянин, член Комитета. Он протестовал, говоря, что они слишком высоко оценивают вещи, и тогда они снижали цену. Снаружи его ждал брат. Я его не пустил в дом, потому что у него не было позволения на вход, хотя именно он покупал, а потом забрал все вещи…

Бедный отец с ужасом воскликнул:

— Что ты говоришь, добрый человек? Все было куплено и увезено?

— Конечно, сэр, — радостно подтвердил Ферр. — Они полностью очистили дом, жаль, что здесь не было моего господина сэра Роберта, все задарма продали — ведь был всего-то один покупатель, господин Томас Эпплтри и действовал он от имени собственного брата. Я никого внутрь больше не пускал, как мне и было приказано. Я уверен, что сэр Роберт хотел бы купить ковры и кресла, столы и изголовья кроватей, комоды и посудные буфеты по такой низкой цене или даже в два раза выше, потому что тогда ему было бы легче сдавать дом на более выгодных условиях. Да и постельное белье не помешало бы ему.

— Ты говоришь, что они забрали все? — переспросил бедняга отец. Казалось, он был в столбняке. — Бог мой! Как же они все увезли?

— Очень просто, сэр, на ваших четырех повозках, которые они тоже купили. Кроме этого, они забрали две ваши старые кареты и большую телегу. Они увезли с собой свиней, овец и весь скот, домашнюю птицу и даже доски. Но они не смогли сразу забрать с собой бревна. Они за ними еще вернутся. Мне кажется, что общая цена была 335 фунтов, и господин Эпплтри заплатил клерку двадцать шиллингов залога.

— Когда произошла эта распродажа?

— В понедельник на прошлой неделе. Двадцать второго июня.

— Но это было до того, как были подписаны условия сдачи и в соответствии с условиями генерала Фейерфакса по закону нельзя было секвестировать мои вещи.

— Я ничего не могу сказать, — заметил Ферр. — Мне приказали, я и подчинился. Джентльмен Эпплтри был со мной весьма любезен и даже подарил мне десять шиллингов, хотя я и не впустил его брата в дом. Теперь, сэр, уходите. Вам здесь нечего делать. Дом пуст. Кроме моей постели и горшка для варки пищи здесь ничего нет. Если станете жаловаться, вам следует обратиться к закону,

Можно сказать, все, что продавалось так второпях и втайне, на самом деле стоило, как минимум, в три раза больше. Но за этим последовало худшее. В отсутствие отца солдаты парламента пасли коней на его пастбищах — около трехсот коней, и после них не осталось травы для сена, а старик Ферр не принял у них расписки за съеденную траву, которые они ему предлагали, сказав, что это не его дело, а отряд уехал.

У нас секвестировали земли в Витли, отец был в ужасе, потому что боялся, что на свет Божий всплывут его махинации с арендой. Вот что я узнала в последнее время об этих землях. Отец сдал их в аренду, как я уже писала об этом своему кузену сэру Эдуарду Пауэллу за триста фунтов. Земли арендовались у колледжа Всех Душ с 1626 года, и этот год был годом моего рождения. В 1634 году отец возобновил аренду, но не вернул колледжу бумаги, ставшие недействительными. Спустя четыре года он передал аренду Ричарду Бейтману и получил от него двести фунтов, а на следующий год, не зная, где достать деньги, он передал старую недействительную бумагу об аренде Джорджу Хирну сроком на тридцать один год и получил от него триста сорок фунтов, а мистер Хирн позволил ему арендовать эту землю за сорок фунтов в год. Это, безусловно, было мошенничество, но отец надеялся заплатить господину Хирну и тем самым перестать мошенничать. Спустя два года, решив, что пусть лучше его повесят за то, что он украл не ягненка, а целую овцу, отец снова отправился в колледж Всех Душ, где работали люди с короткой памятью, и там подкупил клерка, чтобы тот подправил официальные бумаги. После чего, не вспоминая об аренде, возобновленной для него в 1634 году, и о его прежних делах с господами Бейтманом и Хирном, отец принес в колледж старый и недействующий договор об аренде, который до тех пор оставался у него и был датирован 1626 годом, и просил, чтобы его обновили. На него наложили небольшой штраф, и новый клерк с удовольствием представил ему новую аренду, не зная, что она уже была возобновлена в 1634 году, и именно эту, ничего не стоящую бумажку, он передал своему родственнику сэру Эдуарду Пауэллу за триста фунтов. Таким образом, от подобных махинаций он стал богаче на восемьсот фунтов, передавая в аренду землю никогда ему не принадлежавшую, и кроме того, получал с нее урожай.

Что касается старых фриголдерных земель в Витли, их тоже секвестировали, и тут все было не так просто. Мой отец не сообщил моему мужу, который имел на них главное право по договору о купле-продаже, что они уже были заложены Эшворту на девяносто девять лет. Что еще хуже, — весь лес, находившийся в лесном складе в Форест-Хилл на пятьсот фунтов был именно тем лесом, который купили братья Эпплтри, но еще не успели увезти, и кроме того, еще много леса лежало в рощах Форест-Хилла и в Стоу Вуде, а множество бревен украл у отца сам парламент. Жители города Банбери написали петицию и пожаловались, что половина их города была сожжена, и часть церкви и колокольни были разрушены, и далее они заявляли, что в доме некого господина Пауэлла есть бревна и доски, а дом расположен возле Оксфорда, и просили разрешения взять этот лес для ремонта города и церкви.

Им позволили это сделать, и мой отец остался голым и босым. Поскольку он поссорился с дядюшкой Джонсом, ему некуда было приклонить голову: Арчедейлы и Моултоны были разорены войной, многие погибли, и ему было некуда поехать и не к кому обратиться за помощью, у него было ужасное положение; отцу пришлось до конца испить чашу унижения и приехать в Лондон, прося милости у нас в доме в Барбиконе.

ГЛАВА 20 Рождение ребенка и смерть отца

Вечером 4 июля 1646 года я шила льняные рубашки для малыша. Окно было открыто, чтобы впустить прохладный ветерок, уличный певец пел балладу, которую я знала с детства:

Ричард Львиное Сердце, король нашей земли,

Задушить мог льва руками, с места мне не сойти.

А герцог австрийский — не знаю такого —

Мог сына убить за лишнее слово!

Но Ричард хорош был в Священной Земле…

Внезапно песня прервалась. Я выглянула в окно и увидела повозку у соседних ворот. На ней были сложена пара сундуков, пара-тройка вещевых мешков и немного мебели. Человек в солдатской форме сидел на кожаном сиденье возницы. Рядом с повозкой стояло человек десять, в основном дети, очень грязные, в потрепанной одежде. Молодая девушка набросила на лицо желтую вуаль. Она о чем-то спросила уличного певца, тот указал ей на наш дом, а возчик развернул повозку к нашим воротам. Двое мужчин подняли солдата с сиденья, и мне стало его жаль, потому что он не мог ходить. Вдруг у меня защемило сердце, потому что я узнала этого солдата — это был братец Джеймс, а группа людей рядом с ним — была моей семьей. Я очень близорука и не сразу узнала их, они все были в грязной, потрепанной одежде.

Я поняла, как не повезло моим близким во время второй осады Оксфорда. 3 июня 1645 года рано утром отряд конницы и пехотинцев был послан на Ист-Бридж, чтобы внезапно напасть на парламентскую гвардию на Хедингтон-Хилл. Они так и сделали, и началось сражение на саблях. Они истребили пятьдесят человек и взяли в плен почти сотню. Но в битве мой брат Джеймс вырвался вперед, и пуля весом почти в унцию попала ему в позвоночник. Пуля не пробила позвонки, но у него парализовало ноги. Два брата и сестра Зара, заболели оспой. Вильям и Арчдейл получили несколько отметин на лице, но лицо Зары пострадало настолько сильно, что с тех пор она постоянно носила вуаль из белого или желтого газа, чтобы на нее никто не пялился. Снова моя мать могла сетовать, что разрушили женские монастыри, потому что никакой жених, кроме нашего Господа Иисуса Христа, не мог быть настолько добрым, чтобы взять в невесты женщину с лицом, как у прокаженного.

Транко побежала открыть дверь и радостно приветствовала родителей и моих братьев и сестер. Потом тоже бегом она отправилась к моему мужу, чтобы объявить ему об их прибытии.

— Хозяин, если мне будет позволено немного смелости, я вас молю пожалеть этих бедных людей, не только ради милости Божьей, но и ради моей хозяйки. Она скоро должна разрешиться от бремени, и если вы проявите жестокость к ее родственникам, хотя они и не очень вас любили, у нее могут случиться преждевременные роды, и это будет для всех трагедией.

Муж расхаживал по газону на заднем дворе и курил трубку, проглядывая книгу. Он швырнул книгу и трубку на траву и спросил.

— Ваша хозяйка знает о том, что они приехали? Я бы предпочел, чтобы на нас нагрянули больные из Бедлама, а не эта семейка! Не говори ей ни слова, а я попытаюсь потихоньку отослать их отсюда так, чтобы она об этом ничего не знала.

Но когда он вбежал в дом и увидел, что я обнимаю мать и оплакиваю несчастье Джеймса и Зары, и мы забрасываем вопросами друг друга, мужу ничего не оставалось сделать, как только пригласить их в дом, послать за прохладительными напитками и выслушать рассказ о несчастьях, постигших семью. Когда он понял, как дела у них плохи, то предложил побыть у него в доме. Сейчас были школьные каникулы, и все мальчики, кроме Неда и Джонни Филлиппсов разъехались по родительским домам до Михайлова дня. Отец сильно постарел, потерял много зубов. Он заискивал перед господином Мильтоном, как собака, которая знает свою вину, но вместо битья палкой, вдруг получила косточку, и поэтому очень несчастна и стелется по земле. Мать оставалась истинной Моултон и не склоняла головы, а потому сказала господину Мильтону:

— Ну, сын мой, должна сказать, что ошибалась в тебе. Я говорила бедному Дику, что мы получим от тебя от ворот поворот и что он зря тратит время и только унизит нас, прося тебя о помощи. Но он полагался на твою щедрость и оказался прав. Я прошу тебя простить за то, что ошибалась в тебе. Должна признаться, если бы я получила от кого-то такой нахальный ответ, как тот, который я послала тебе с твоей отвратительной служанкой, я бы никогда не простила этого человека. Нет, ни за что! Я искренне тебя благодарю, сын мой, за твое милосердие. Пока мы поживем у тебя под крышей, я обещаю, что постараюсь, чтобы мы доставляли тебе как можно меньше хлопот и забот.

Муж ей ничего не ответил, а приказал Транко приготовить комнаты и воду для приехавших, чтобы они смогли умыться. Затем он извинился и вернулся к своим книге и трубке.

Пока меня с ним не было в течение трех лет, он стал заядлым курильщиком. Без табака он не мог начать свои занятия и курил табак лучших сортов — Бермуда, Даллоу-Конго. Табак покупали в лавке, и если бы не могли там купить такие сорта, мне кажется, что он настриг бы волокна пеньковой веревки и стал курить эту гадость. Он оправдывал эту пагубную привычку, говоря, что табак помогает болям в желудке лучше, чем настойка аниса или настой из померанцевых цветков, которые я ему постоянно предлагала выпить. Но это было слишком дорогое удовольствие, потому что табак Бермуда стоил семь пенсов за унцию, столько же сельскому рабочему платили в день.

Меня очень радовало, что матушка будет рядом со мной во время родов, так как, если муж попытается отказать мне в помощи во время рождения ребенка, она ему в этом помешает. Я верила в то, что он в состоянии отправить меня на телеге в поля рядом с Хайгейтом или поближе к мельницам в Хемпстеде, как только у меня начнутся первые схватки, чтобы я там рожала без акушерки под живой изгородью или просто в канаве. Он мог это сделать не из жестокости ко мне, но чтобы помочь его нерожденному сыну стать стойким человеком. Он как-то сказал мне, что древние римляне, стараясь закалить крохотных младенцев, опускали их головки в холодные ручьи, и более слабые дети погибали.

— Сэр, — ответила ему Транко, случайно услышав эти бредни, — мне нет дела до этих иностранцев. Но в Англии дело закончилось бы обвинением в преднамеренном убийстве.

В другой раз он заявил, глядя на мой большой живот:

— В горах России есть зверь называемый росомаха, его самка помогает родам, протискиваясь между двумя тесно растущими рядом деревьями. Они ее сжимают, и она быстро освобождается от детей.

Может, он собирался сделать из меня росомаху?

Мне хотелось отведать меда и других сластей, и однажды я сказала мужу.

— Нельзя отказывать носящей ребенка женщине, потому что у нее может случиться выкидыш.

А он стал смеяться над сказками старух, и мне пришлось продолжать питаться солдатским рационом, состоящим из фунта хлеба и четверти фунта сыра, есть разную зелень и получать немного ягод. Но он позволял мне пить много молока, чтобы у меня его было так же много, когда придет время кормить ребенка. Транко по секрету покупала для меня засахаренные лимоны, которые мне так нравились!

Муж обещал, что как только родится наш сын, он меня прославит, сочинив прекрасные стихи. Он уже прославил в поэмах трех женщин: итальянскую певицу Леонору Барони из Мантуи, в которую он влюбился за прекрасный голос в то время, когда находился в Италии; госпожу Кэтрин Томсон, пожилую даму, которая вела его дом после того, как он уволил Джейн Ейтс. Она не брала с него денег, а жалела его и почитала за хорошие стихи. И леди Маргарет Лей, жену капитана Хобсона и дочь графа Мальборо. Это была остроумная женщина, на несколько лет старше моего мужа. Он часто бывал у них в доме, когда меня не было рядом с ним. Именно леди Маргарет убедила его, что женщина способна повиноваться мужу — он это видел на примере капитана Хобсона. Когда у господина Мильтона не было друзей, она оказала ему дружбу и убедила раскрыть перед ней сердце, как цветок раскрывается под лучами солнца. Наверно, он и эта леди составили бы хорошую семейную пару, но она была гораздо старше господина Мильтона. После моего возвращения она охладела к моему мужу, сказав, что он, как собака, возвратился к собственной блевотине. Она его обидела, добавив, что он не обратил внимания на ее предупреждение и советы.

Теперь о моих родах — у меня были слабые схватки, и я мучилась почти три дня. Муж волновался, что ребенок может умереть, но дитя родилось 29 июля в половину седьмого вечера. И это была девочка! Муж не стал меня винить в том, что вместо так ожидаемого сына родилась девочка. Он считал, что душа и пол ребенка передаются в отцовском семени — semix patris. Но он переживал целый месяц и не написал поэму в мою честь! Ребенка назвали Анной в честь моей матери и его сестры госпожи Агар. Значит, можно было сказать, что большая бука «А», висевшая у меня над постелью все-таки оказала свое воздействие, хотя не заслужила лаврового венка. Анна была милым ребенком и напоминала отца, но вскоре я обнаружила, что у нее одна ножка короче другой на целые два дюйма. Наверно, потому что я упала, поскользнувшись на льду. Транко считала, если бы мой муж позволил мне полежать пару деньков в постели, а не заставлял бы расхаживать с распухшей лодыжкой, то ребенок мог бы родиться с нормальными ножками. Но никто из нас не смел сказать ни слова моему благоверному. Он и так плохо относился к ребенку. Господин Мильтон не позволил, чтобы надо мной прочитали очистительную молитву после родов, как было положено. И даже, когда родилась малышка, он не позволил акушерке прочитать молитву, а вместо этого приказал, чтобы я нижайше поблагодарила Бога за то, что он позволил мне жить дальше. Он также не позволил крестить малышку и сказал, что внимательно прочитал Священное Писание и не нашел там ничего о крещении младенцев, и что если он не нашел слов Божьих по этому случаю, то считает грехом проводить крещенье. Я возражала, сказав, что если ребенок не будет крещен, это может принести ему несчастье и он может оказаться жертвой дьявола. Муж мне ответил, что разные глупые разговоры женщин не стоят его внимания. Таким образом, моя малышка осталась некрещеной.

Когда я смогла подняться, муж сказал, что следует искать новую квартиру для сестер и братьев: постоянный шум отвлекал его от занятий, и всем пришлось подчиниться.

Братец Ричард был адвокатом и смог вполне прилично устроиться, потому что людям была постоянно нужна помощь в составлении прошений и разных других бумаг. Старый господин Мильтон, будучи добрым человеком, помог в его устройстве. Джеймс не владел никаким ремеслом или профессией — его обучение прервала война, но господин Блекборо за небольшую плату нанял Джеймса заниматься его библиотекой и привести в порядок разбросанные книги, разобрать все книжные залежи и составить полный каталог. После этого Джеймс стал работать в книжном магазине — читал предлагаемые книги и оценивал их качество.

Джеймс никогда не жаловался на постигшее его несчастье, всегда был сдержан, и никогда не одобрял мой брак. Они с мужем не терпели друг друга. Брата Арчдейла забрал к себе дядюшка Киприан Арчдейл, а Джон и Вильям, которым было пятнадцать и шестнадцать лет, росли крепкими парнями и решили стать солдатами. К Рождеству они записались в кавалерию парламента. Господин Агар рекомендовал их своему другу генералу Айертону. Братья оправдали доверие и даже были повышены в чинах. Тетушка Джонс из Сендфорда прислала за моей милой сестренкой Анной, и я ее не видела до самого ее замужества с господином Кайнестоуном. Зара оставалась дома и ухаживала за тремя оставшимися детьми — Бесс, Бетти и Джорджем. Она стала очень религиозной, и я ее почти не узнавала, потому что она постоянно толковала о Небесах, но мне кажется, что она была тайной паписткой, как и ее капитан, погибший во время осады Оксфорда от взрыва пушечного ядра.

Теперь я хочу рассказать, как отец попытался разрешить проблему долгов с моим мужем. Он мечтал рассчитаться прежде всего именно с ним. Отцу пришлось признаться в том, что он не в состоянии сейчас выплатить мужу мое приданое, но не стал оспаривать, что все равно должен это сделать, и обещал частично выплатить долг вещами, которые у него беззаконно отобрали господа Эпплтри. Он также послал братьев Джона и Вильяма в Форест-Хилл, чтобы забрать там серебро, закопанное под грядкой с розовыми гвоздиками. Они выкопали его, пока Ферр спал, и благополучно привезли в Лондон. Серебро отец потихоньку продал в Чипсдейле, оставив только мою крестильную ложку, и отдал деньги моему мужу. Он также отдал ему деньги, выплаченные джентльменом из Брекшира за большое количество плетней, изготовленных для него до войны, и отдал расписки парламента за солдат, квартировавших у нас в доме и за съеденную их лошадьми траву, за которые со временем можно было получить «живые деньги».

Таким образом, ему удалось выплатить сто восемьдесят из пятисот долга.

Потом отец набросал документ, где подробно описывал принадлежавшее ему имущество, и послал этот документ в примирительную комиссию должников с кредиторами, заседавшую в Голдсмитс-Холле. Отец говорил, что когда его дело будет разрешено и он выплатит штраф, который не может быть слишком большим, тогда мой муж сможет приобрести безусловное право собственности на недвижимость в Витли и получать восемьдесят фунтов в год, в течение четырех лет получить оставшиеся триста двадцать фунтов. Отец не посмел признаться, что эта земля была заложена господину Эшворту на девяносто девять лет и что этот залог был сделан на девять лет раньше, чем данный моему мужу. Он также не сообщил, что основная сумма, полученная им от господина Эшворта, была выплачена в 1642 году, но проценты не были выплачены и в настоящее время составляли примерно четыреста фунтов.

Отец слег в сентябре, и был все время неспокоен, так как каждый день ожидал, что вскроются все его махинации и он покроет позором себя и своих детей. В декабре Комиссия рассмотрела его прошение и пришла к выводу, что с учетом вещей, украденных братьями Эпплтри и леса, который парламент бесплатно выдал гражданам Банбери, но не учтя положения, в котором находился отец, он обязан выплатить штраф в сто восемьдесят фунтов. Если отец не выплатит эту сумму, то они заберут все оставшиеся вещи. Тут отцу стало совсем плохо. Он отказывался от пищи и таял у нас на глазах. Он не вставал с постели и лежал в лихорадке и весь в поту.

Когда я к нему приходила, казалось, что ему было не по себе в моем обществе. Отец часто плакал и обвинял себя в том, что плохо обошелся со мной, и не верил, когда я ему говорила, что не сержусь на него и что мне не на что жаловаться.

Мне кажется, что его больше всего волновало, что будучи пресвитерианцем, он вынужденно принял Ковенант до того, как смог прийти к компромиссу с кредиторами. Было совершенно ясно, что он остается папистом, потому что на следующий день после Рождества, когда моего мужа и матери не было дома, сестра Зара потихоньку привела в дом переодетого священника, чтобы тот прочитал над отцом молитвы, и после этого отец немного приободрился. У него спала температура, и хотя он слабел с каждым днем, было видно, что он не испытывал боли. Отец спокойно умер после полуночи утром нового, 1647 года.

Отец оставил завещание, где он отказал брату Ричарду наш дом в Форрест-Хилле, хотя теперь ему не принадлежал, со всеми вещами и остатками леса; дома и землю в Витли — фригольдерную и арендованную. Теперь штраф за эти земли был в пять раз выше их нормальной стоимости, хотя отец в этом не признавался. Он далее писал, что оставляет ему «все земли в Королевстве Англии и Уэльсе» (что было просто фантазией). Из этого наследства Ричард должен был обеспечивать матушку, а потом уже выплачивать остальные долги, среди которых он упоминал мое приданое по брачному контракту. Вдовья доля наследства моей матери должна была быть равна двум тысячам фунтов, которые отец получил после заключения с ней брака от дядюшки Арчдейла и обещал вложить в земли для матери, которые должны были бы ей приносить ежегодно примерно сто фунтов. Но отец не сделал этого. Что касается земель в Форест-Хилле, которые ему уже не принадлежали, он приказал разделить их между детьми — отдать половину Ричарду, а остальное поделить поровну между всеми нами. Он назначил Ричарда его душеприказчиком, но если тот не пожелает этим заниматься, тогда дело передавалось в руки матери. Он выразил пожелание, чтобы мы не спорили по поводу завещания. Сэру Роберту Паю Старшему он оставил двадцать шиллингов, чтобы тот купил траурное кольцо, как выражение скорби по отцу.

Когда отца похоронили, муж больше не позволил матери, Заре и трем младшим детям оставаться у нас в доме. Как он заявил, его раздражает постоянным шум. Я не могу его осуждать — это был его дом. После войны пострадало множество городов и деревень, и Лондон был переполнен беженцами и было практически невозможно найти жилье, даже по самой высокой цене. Это в особенности касалось бедных вдов с малолетними детьми. Моей матери удалось найти две грязные комнатушки в паршивом доме на Вестминстер-стрит. Их дом находился очень далеко от Олдерсгейта, и я боялась, что не смогу с ними часто видеться. Мать с детьми уехала от нас 30 января.

Это был тот самый день, когда шотландцы после обещания им выплатить 200 000 фунтов, и немедленной выплаты еще такой же суммы, согласились вывести войска из Англии и отдать короля Карла парламенту, хотя он оставался и их королем. Безопасность короля стала прелюдией к открытой ссоре между парламентом и армией. Потому что члены парламента были в большинстве пресвитерианцами, и они желали распустить армию, или хотя бы ту часть ее, которая оставалась инакомыслящей: им требовалось несколько подразделений кавалерии и пехоты для службы в Ирландии. Но солдаты, одержав победу, спешили пожать ее плоды и не соглашались на сухие лавровые листья.

Они выдвинули целый ряд требований. Первое, обеспечить плату и провизию для получивших увечье в боях солдат и для вдов солдат, погибших во время службы, и их детей. Это были небольшие суммы: солдаты за их тяжелую службу получали на пару пенни больше, чем работники моего отца. Хотя парламент лучше выплачивал деньги, чем король, но иногда долги солдатам парламента доходили до пяти, шести и даже десяти фунтов. Что касается религии, армия требовала свободы совести, и если кто-то хотел поклоняться Солнцу или Луне, как это делают персы, или даже оловянной кружке, из которой он пьет пиво, никто не смел ему препятствовать, потому что свобода совести должна была всех объединять. Большая часть солдат требовала упразднения палаты лордов и говорила, что Англией должна управлять палата представителей, избираемая народом, а не бюргерами из некоторых округов.

Парламент попытался обойтись со всеми непокорными весьма сурово и приказал распустить почти всю кавалерию и пехоту, заплатить солдатам только за шесть недель, а также уволить всех офицеров, которые не подчинились канонам пресвитерианской церкви. Было принято решение набрать новую армию для службы в Ирландии, хорошо платить солдатам и назначить в нее исповедующих пресвитерианство офицеров. Армия, расквартированная в Эссексе, отказалась покориться приказу, и генералы Кромвель, Скиппон и Айертон были посланы туда на переговоры. Но они поняли настрой людей следовать новым курсом, люди считали себя народом и хозяевами парламента, убедились, что солдат поддерживают их офицеры, кроме некоторых пресвитерианцев, таких, как полковник Ричард Грейвс и полковник сэр Роберт Пай, назначенных парламентом нести ответственность за безопасность короля. Генералы решили поддержать армию, и к такому же решению пришел генерал Фейерфакс. Они не рассердились, когда корнет Джойс с несколькими храбрыми всадниками подъехал к Холмби в Нортгемптоншире, где был заключен король, увезли его подальше от парламента. Пресвитерианцы вели закулисные переговоры с королем, направленные против интересов армии в целом, и, в частности, против индепендентов. Поместив Его Величество в безопасное место, армия под командованием генерала Фейерфакса начала медленно двигаться к Лондону.

Парламент стал побаиваться подобного развития событий и предложил провести переговоры с армией — у кого меч, у того и сила! Но пресвитерианское население Лондона, подстрекаемое генералом Массеем, который так долго удерживал Глостер против короля, и генералом Брауном, «Пожирателем печенки», стало возражать и заставило парламент поддержать оппозицию. Генерал Фейерфакс отправился в Лондон и продвигался к нему, как к городу, занятому врагами. Тогда для моего мужа настали великие дни. Пресвитерианцы, его враги, перепугались и держались, как трусы. Они начинали громко вопить: «Один за всех!», когда узнавали, что армия остановилась. Но тут же начинали орать: «Переговоры! Переговоры!», когда армия начинала продвигаться вперед. Тауэр без боя сдался генералу Фейерфаксу, и он со своим войском торжественно промаршировал по городу с лавровыми ветвями на шляпах. Парламент им покорился и приказал продать конфискованные земли епископов и других нежелательных личностей, чтобы выплатить долги солдатам. Солдаты приободрились и стали задавать вопросы:

— Кто был первыми пэрами Англии? Разве не полковники Вильгельма Завоевателя и его солдаты? Или рыцари со своим предводителем? Или знать со своими солдатами?

Муж написал сонет, направленный против пресвитерианцев, назвав их губителями совести, и заявил, что новые пресвитеры были хуже епископов, которых они вытеснили. Он всегда выступал против них. Но это был тот же самый Джон Мильтон, который писал следующие строки шесть лет назад:

«Я могу сказать, что просто невозможно найти какие-то отклонения или пятнышко в Пресвитерианском Правительстве, и я могу взять на себя смелость предположить, что каждый честный протестант будет восхищаться его целостностью, правотой, священными и праведными целями и даже может поклясться, что это правительство является единственным истинным церковным правительством, настолько точно оно соблюдает Евангелие и Заповеди Священного Писания».

Теперь у нас в доме служил Том Теннер, он был на посылках и выполнял тяжелую, непосильную для женщин работу. Он был ярым пресвитерианцем и называл себя «зимней пылью» и «червем длиной в пять футов». Он постоянно благодарил Бога за Его милости и сильно закатывал глаза, так что были видны только белки. Транко и мне его рассуждения казались поразительно нудными еще и потому, что каждый день он нам ведал о своих хворях и болячках. Один день это была флегмонозная ангина, на следующий — понос, затем воспаление легких, и каждый раз он нас просил, чтобы мы за него помолились Богу, а когда ему становилось легче, он страстно благодарил Бога. Муж над ним подшучивал и спрашивал, о чем говорилось на проповеди в церкви святой Анны.

И Том ему отвечал:

— О, хозяин, я слышал такую чудесную проповедь, жаль, что вы ее не послушали!

Как-то раз он добавил:

— После такой службы ваша душа воспарит из вашего грешного тела!

— Что это еще такое? — воскликнул муж. — Как ты смеешь называть мое тело грешным? Выражайся поосторожнее!

— Нет, хозяин, — продолжал Том. — Вы, конечно, настоящий джентльмен, благодаря Богу, но я хотел сказать, что молитвы…

— Расскажи мне, какой текст читали, — прервал его муж.

— Текст, хозяин? Что? Какой текст? Там говорилось о короле иудеев, который взял нож, отрезал страницы у книги и стал швырять их в огонь. Наш священник заявил, что с помощью ножа можно разрезать на кусочки…

— Что тот же самый нож? — насмешливо воскликнул муж. — Неужели он сохранился?

— Не знаю, сохранился он или нет, но священник готов был разрезать ножом на клочки произведения ныне здравствующих поэтов, вплетающих в свои стихи имена языческих богов и богинь: которые рассказывают пошлые сказки о нимфах и тому подобное.

— Лучше бы он отрезал себе уши!

— О, господин, разве можно плохо отзываться о нашем священнике, преподобном Кристофере Лаве? Он так хорошо молится вместе с несчастными прихожанами, у которых кроме работы и молитв нет других радостей… Он говорит с ними от чистого сердца и благословляет имя Божье!

— Том, — продолжал муж, — клянусь, что твой преподобный не может хорошо читать проповедь. Но расскажи мне, как был разделен текст?

— Хозяин, священник взял маленький перочинный нож… — начал было Том.

— Что, тот же самый небольшой перочинный нож? — нарочито удивленно воскликнул мой муж. — Неужели он не затупился после того, как он кромсал твердость бессмертных поэм?

Он продолжал дразнить бедного Тома, подражая распевности выговора проповедника валлийца и насмехаясь над глупостью его паствы. В конце концов Тому это надоело, и он ушел.

Пресвитерианскую доктрину, установленную по шотландской модели и навязанную всем приходам Лондона, мой муж не принимал. Его дом в Барбиконе находился в приходе святого Иоанна Захария, и он переехал сюда по этой причине. Проповедником был некий Вильям Бартон, бывший в долгу перед мужем. Вскоре должны были отказаться от старой манеры читать псалмы Давида нараспев, эту манеру считали папистской. Теперь требовалось все переложить на стихи и петь псалмы как гимны. Преподобный Бартон сделал аккуратную метрическую версию псалмов (в отместку Джорджу Цитеру, который сделал свое переложение Псалмов — музыкальное, но весьма неряшливое, а также стараясь переплюнуть старый текст Стернхолда и Хопкинса). И мой муж кое-где подправил стихи и уговорил графа Бриджвотера и других знакомых, чтобы они рекомендовали этот сборник палате лордов вместо другого сборника, опубликованного господином Френсисом Роузом,[64] чей сборник поддерживала палата общин. Лорды согласились, а преподобный Бартон честно заявил мужу, что рука руку моет, и защитил его от неприятного расследования, связанного с его религиозными верованиями. Ему пришлось поручиться за мужа перед старейшинами приходского суда. Мне кажется, ему пришлось их убеждать, что муж, наконец, перестал писать свои памфлеты по поводу разводов, и позволил мне вернуться к нему. Но господин Мильтон говорил, что он не собирается прятаться за рясой священника. Он написал послание, где изложил свое религиозное кредо, передал его преподобному Бартону для представления перед приходским судом, причем написал на арамейском языке, так как был уверен, что его не сможет понять никто из них, включая самого преподобного Бартона. Наш Спаситель говорил на этом языке, и поэтому арамейский лучше всего подходил для этих целей.

Армия контролировала происходящее в стране, и муж перестал бояться пресвитерианцев, а после переезда в новый дом в Хай Холборне, принадлежавший к приходу святого Эндрю, он заявил, что перешел к индепендентам. Господин Агар привел к нам генерала Айертона, священнику сразу же сообщили об это посещении, и он стал относиться к мужу с еще большим уважением. Генерал Айертон, после брака с дочерью генерала Кромвеля, стал весьма уважаемым господином, а сам генерал Кромвель настолько сильно его полюбил, что когда услышал, что поместьем и городом Айертона в Дербишире завладел капитан Саундерс, он произвел Саундерса в полковники, чтобы уговорить его продать поместье, которое он решил подарить мужу своей дочери. Но полковник Саундерс заартачился, и его лишили чина и полка.

Мы переехали по следующей причине: спустя два месяца после смерти моего бедного отца, умер милый Джон Мильтон Старший, оставив мужу значительные средства. Господин Мильтон Младший решил, что ему не стоит держать много учеников. Он хотел поискать дом поменьше и распустить всех учеников, кроме двух-трех самых старших, которые станут ему помогать, а не раздражать и злить его. В последнее время его беспокоил левый глаз, который сильно напрягался от того, что он всегда много читал, ученики будут читать ему вслух и делать обзоры книг, которые он не успевал прочитать из-за недостатка времени.

Муж, конечно, порекомендовал сборник псалмов господина Бартона палате лордов, и говорил, что он значительно лучше сборника господина Роуза, но решил, что вполне и сам сможет перещеголять их. Эти псалмы должны были петь во всех церквях Англии каждое воскресенье, и это могло продолжаться многие годы. Господин Мильтон решил, что ему не помешает насладиться славой, если он переложит псалмы на стихи сам. У Джона Мильтона был хороший музыкальный слух, и он мог подобрать красивые и гармоничные слова, клянусь, что не лгу, он был образованным человеком и мог перевести псалмы с оригинала на иврите.

Господин Агар поддерживал его в этом начинании и просил, чтобы господин Мильтон давал ему прочитать образцы перевода, и даже предложил, если палаты лордов и общин не остановятся на его переводе, то генерал Айертон или кто-нибудь еще из высокопоставленных лиц своим приказом обяжут всех читать в церкви его перевод.

Наш новый дом, куда мы въехали на Михайлов день в 1647 году, был очень милым и выходил в поля Линкольн Инн. Мой муж начал заниматься переводом и переложением на стихотворный лад псалмов, так продолжалось два-три месяца. Он послал девять отрывков, скопированных и переплетенных в отдельную книгу и решил, что если ни один не будет поддержан Парламентом, это произойдет потому, что они слишком хорошо написаны. Я сказала мужу, что пресвитерианцы обычно выбирают не самое лучшее, потому что считают, что нельзя стремиться к совершенству.

В 1647 году цены на продукты подскочили как никогда — говядина стоила 3 пенни за фунт, масло — 6,5 пенни, сыр — 4 пенни, свечи — 7 пенни, сахар — 6 пенни, и все остальные продукты подорожали в такой же пропорции. В это время появилось очень много больных, больше всего людей страдало от пятнистой лихорадки. Чума снова пожаловала в Лондон. Было много дождей и мало солнца, фрукты гнили прямо на деревьях, от плохой травы погибло столько скота, что молоко можно было достать с великим трудом. В то время у меня в голове часто вертелась одна песня. Она называлась «Мир погиб — ну и несчастье».

Люди добрые, где вы были —

При Нейзби всех порешили,

В Рождество погибли там разом все надежды,

Джек, дружок мой, сгинул — впрямь стало все как прежде:

Пирога не надкусить,

Ни поесть и ни попить.

Поросята, гуси, дичь — все исчезло в одночасье.

Но не время нам рыдать,

Волосенки резки рвать,

Мир погиб — ну и несчастье!

В ноябре с согласия матушки мой муж стал владельцем фригольдерной земли в Витли, и миссис Элизабет Эшворт, родственница Эдуарда Эшворта, которому прежде принадлежало право аренды, сильно обеднела после войны, растеряла могущественных друзей, поэтому она не смогла выиграть имущественный спор. Господин Мильтон предъявил свои бумаги и выиграл. Он получал в качестве ренты восемьдесят фунтов в год и из этой суммы, как полагалось, отдавал моей матушке третью часть, что составляло 26 фунтов 13 шиллингов и 4 пенни. Это были единственные средства матери, кроме нескольких шиллингов в месяц, которые ей давал братец Ричард и нескольких пенсов от бедного голодавшего Джеймса. Один раз ей пожертвовали некую сумму наши бывшие арендаторы из Форест-Хилл. Они очень хорошо относились к ней. Это были Томлины с мельницы; Бойз из кирпичной мастерской; Мартин, лесоруб; Йомен Матади и Том Мессенджер, который отдал ей почти пятнадцать фунтов, препроводив письмом. Матушка была душеприказчицей отца, поэтому против нее велись дела в нескольких мировых судах по поводу долгов разным людям; всего долгов набежало примерно на три тысячи фунтов. Конечно, мать не могла сводить концы с концами с Зарой и тремя малыми детьми. Ей даже пришлось плести сетки для уличного разносчика. В этих сетках можно было кипятить различные травы, и она договорилась с галантерейщиком и шила женские ночные кофточки из красной и желтой фланели. Я отдала матери мое серебро, подаренное мне на крещенье, чтобы она могла некоторое время прожить на деньги, полученные от его продажи.

Как сказал муж, он ничего не мог сделать для матушки, потому что наше хозяйство требовало много денег и ему нужно было думать прежде всего об этом. Хотя у мужа доходы за год равнялись примерно двумстам пятидесяти фунтам, из них он тратил восемьдесят на книги для библиотеки и откладывал пятьдесят фунтов, поэтому я ничего не могла сказать ему и также ничего не могла сделать. Он ничем не был обязан матери, которая всегда грубила ему. Более того, мою долю приданого в тысячу фунтов ему не выплатили, и он никогда не получит этих денег. Я родила ему больного ребенка, который его раздражал, и это была Анна, а не Артур. Артур когда-то был королем, и муж надеялся, что наш сын также мог бы стать королем, непонятно, почему у него возникли подобные надежды. Но Артур мог бы прославить и продлить жизнь рода Мильтонов. Мое бедное дитя с короткой ножкой могло надеяться на брак только в том случае, если отец даст за ней приличное приданое. Подобные мысли постоянно мучили меня, и я часто лежала по ночам без сна.

Мне приходилось прятать под юбками куски сыра и свинины, которые я экономила из своей порции, и потихоньку передавать их Заре: мы встречались с ней в Линкольн Инн Филдс. Муж не позволял мне встречаться с моими родственниками у них дома, потому что, побывав там, пришел к заключению, что там очень дурной воздух, и ему не хотелось, чтобы я заразилась чумой.

Но Транко смогла помочь матери. Ей встретился честный человек, который в нее влюбился, потому что она была привлекательная женщина в возрасте примерно тридцати лет. Отец этого человека гнал спиртные напитки, но к моменту их знакомства он умер и оставил сыну в наследство винокуренный заводик на Ладгейт-Хилл. Сын не разбирался в процессах винокурения, долгое время был солдатом-артиллеристом, но его уволили из армии, он потерял руку, когда разорвало одно из орудий. Транко сообщила моему мужу, что вышла замуж за отставного солдата, поставив ему условие, что заводик будет оформлен на его имя, а она станет всем управлять и получать третью часть доходов. Она не забыла это ремесло с тех пор, как была женой пивовара в Эбингдоне и вела все расчеты. Она настолько хорошо со всем управлялась, что за первые два года ухитрилась положить четыреста фунтов себе в кошелек, хотя, когда она начинала управление заводиком, дела находились в плачевном состоянии. В новом, 1648 году, как только она вышла замуж, то сразу представила моей матери две приличные комнаты в доме своего мужа, как она объяснила в качестве благодарности за доброту оказанную ей, когда сама Транко находилась в бедственном положении. Она также давала им хлеб и пиво.

Мне было очень грустно расставаться с Транко, но я радовалась, что она процветала. У нее появились хорошая одежда и родился боевой мальчишка, который шествовал за ней в плюшевой курточке с Библией с золотым обрезом в руках, когда они по воскресеньям отправлялись в церковь.

ГЛАВА 21 Я снова беседую с Муном

Скучно рассказывать обо всех распрях, в которые была втянута страна: король использовал сторонников армии против пресвитерианцев в Лондоне и их шотландских союзников, но в то же время старался собрать разрозненные силы, чтобы еще раз попытаться навязать свою волю и епископское правление обеим сторонам, когда будут смещены один за другим их лидеры. Король не желал отказываться от епископов. Он мог пойти на любые уступки, но только не на это. Рассказывали, что как-то он бросил кость двум своим спаниелям, которые вышли с ним на прогулку и громко хохотал, глядя, как они начали из-за нее драку. Люди сравнивали драку за кость и столкновение партий за обещанные им милости. Все были убеждены, что без монархии страной управлять невозможно, и сам король много раз повторял генералам:

— Вы не сможете жить без меня. Говорю вам, вы пропадете без моего правления.

Наступили сложные и тревожные времена, сосед отказывал соседу в займе даже шиллинга, ограничивались словами: «Доброе утро» или «Может, завтра у нас будет хорошая погода», — настолько все не доверяли друг другу.

Я не читала брошюр и памфлетов и не обращала внимания на бродившие вокруг слухи. Поэтому и не знала, что происходит с сэром Муном в Ирландии, и считала, что он продолжает служить под командованием маркиза Ормонде. Я поняла, что с тех пор, как я впервые стала близка со своим мужем, мне показалось, что нить симпатии, связывавшая меня и господина Муна, ослабла или совсем порвалась. Я уж не мечтала о нем и не вспоминала разные случаи, связанные с сэром Муном. И когда мне было плохо, я не могла сказать уверенно, как прежде, что то же самое происходит с моим Муном.

Я стала обычной городской женой, привыкшей «тянуть лямку» тяжелой нудной работы и даже не всегда замечала шум, вонь и дым Лондона. Иногда я сплетничала с соседями, никогда не ездила верхом и не делала никаких упражнений для своего здоровья. Я пополнела и отяжелела, на щеках появился желтоватый оттенок, и глаза стали тусклыми. Волосы прятала под чепцом или шляпкой, как это делали остальные городские женщины, в Лондоне нельзя было носить волосы непокрытыми, потому что они быстро пачкались, особенно во время густых туманов. У меня больше не было ярких и модных нарядов — так пожелал мой муж; все платья были простыми, мрачных расцветок; муж мне объяснил, что в природе самки имеют более скромную расцветку, чем самцы:

— Взгляни на хвост павлина, на гриву льва или на грудку снегиря…

— Ну да, муж мой, — перебила я его, научившись резко парировать его слова, — и на рога оленя!

В городе в те дни считалось неприличным, если у мужчины или женщины были розовые щеки или блестящие глаза, в особенности это касалось бедных вдов. Доказательством смирения и уважения к Богу была мрачная внешность и бледные губы. Сколько мужчин с ярким цветом лица попали в неприятности только потому, что выглядели румяными в морозное утро! Ну что ж, мой облик стал в то время модным. Я себе говорила: «Мари», — потому что продолжала называть себя «Мари», — «Мари, ты уже на полдороге к могиле. Пора тебе стать святошей и постоянно перемежать речь словами „Если Бог пожелает“, „Благодарение Богу“ и „По милости Божьей“». Но я редко посещала церковь — служба сильно отличалась от той, к которой я привыкла, и муж не требовал, чтобы я ходила в церковь, да и сам манкировал посещениями. Он мне запретил получать святое причастие из рук пресвитерианского священника, потому что судьи, те самые суровые старейшины, которые решали, дать отпущение грехов или нет, задавали неприличные и нескромные вопросы, и честной женщине становилось от них не по себе. Он не сомневался в том, что они будут выспрашивать меня о нем, о его привычках и взглядах.

Моя малышка Нэн была тоскливым ребенком, и хотя мне хотелось ее любить, я не могла себя заставить. И меня это страшно удручало. Потому что я считала, что каждая мать любит свое дитя. Я пыталась быть с ней терпеливой, из-за больной ножки она долго не могла научиться ходить. Муж к ней относился очень плохо, потому что она часто плакала по ночам — видимо, ей не подходило мое молоко, когда девочка заговорила — она начала заикаться. Самое плохое было в том, что Транко подобрала ей деревянный башмак с более толстой подошвой, чтобы малышке было легче учиться ходить, но муж запретил носить этот башмак, говоря, что природа со временем компенсирует свою ошибку, и короткая нога подрастет. Но он был не прав. Нэн пришлось ковылять, ее тело искривилось, и одно плечо у нее стало выше другого.

Муж никогда не позволял со мной вольностей ни в словах, ни в действиях, он был близок со мной только для продолжения рода. Это случалось очень редко. Мне казалось весьма глупым различие, которое он делал между желанием продолжить род и обычным плотским желанием, потому что они похожи друг на друга как кексы с анисом. За несколько дней до того, как лечь со мной в постель, он строил астрологические гороскопы, чтобы быть уверенным в положительном результате, и потом старательно готовил меня к акту с помощью музыки и поэзии. Муж гордился тем, что точно составлял астрологические гороскопы и научился этому у господина Джозефа Мида, автора Clasic Apocalyptica, главного преподавателя колледжа в Кембридже. Он издевался над плохими астрологами, такими, как Вильям Лилли, Вильям Ходжес или Джон Букер. Он признавал, что Ходжес может хорошо читать хрустальный шар, а Букер может излечить болезнь с помощью астрологических колец и амулетов. Лилли он уважал, потому что тот был не очень образованным человеком, но написал «Христианскую Астрологию», где спорил с пресвитерианцами, которые считали астрологию не наукой, а кознями дьявола. Господин Лилли был полезным человеком для генерала Фейерфакса, тот держал его, чтобы Лилли поднимал дух солдат хорошими предсказаниями.

Мне никогда не нравилось что-то высчитывать по положению звезд — они были хитрыми и обманчивыми созданиями, и говорили одно, а имели в виду совершенно иное. Когда я объяснила мужу свое мнение, он здорово на меня разозлился, всунул мне в руки Библию и приказал громко прочитать Писание о звезде, что привела волхвов в Вифлеем. Он еще добавил:

— О, женщина, с грубым и неловким языком, неужели тебе непонятно, что слова, которые ты изрекаешь, — против Священного писания? Астрология является камнем, который ты, не подумав, швырнула в лицо самого Бога, и он возвратит этот удар тебе прямо в лицо,

— Муж мой, прости меня, — ответила я. — Если я сказала что-то лишнее, но я не нашла в писании ссылку на то, что волхвы рисовали какие-то астрологические гороскопы. Они просто держали свои горбатые носы по ветру и следовали за звездой, а это мог сделать любой, даже неграмотный человек.

На то, что муж бывал со мной лишь дважды или трижды в год, я не жаловалась, потому что не была страстной натурой. Мне не хотелось больше рожать от него детей: из-за него у меня была такая сложная первая беременность. Я кормила Нэн грудью бесконечно долго, чтобы не забеременеть, пила отвар спорыньи, которые принимали многие женщины.

Я видела, что многие соседи мне сочувствовали, но старались меня избегать, потому что я редко посещала церковь, и им было известно, что Нэн оставалась некрещеной, а я не прошла священное очищение после родов. Я часто слышала у себя за спиной слова:

— Глянь, глянь-ка! Видишь эту скромную маленькую женщину, которая идет с гордо поднятой головой и несет ребенка-инвалида? Это — миссис Мильтон!

Иногда они говорили и такое:

— Вон идут Кандалы Джона Мильтона! Вы что, никогда не слышали о Мильтоне, знаменитом борце за разводы? Она так плохо выглядит, что видно, ей не очень-то хорошо живется в его доме. Соседка, она будет гореть в аду! Я вам говорю, что она будет гореть там! Я в этом уверена!

Муж редко занимался физическими упражнениями и, подобно многим ученым, клеркам и учителям, у него были проблемы с пищеварением. От запоров он принимал в качестве слабительного Манну Калабрийскую, которая хорошо действует в подобных случаях. Он также страдал от газов, потому что ел всегда второпях. Он сам признавался, что у него такой характер, что он не терпит задержек и не может поесть спокойно, и будет нервничать, пока не решит поставленной перед собой задачи.

И поэтому, хотя он вовремя приходил к столу, но часто сидел за столом как бы в трансе, особенно, если обдумывал какую-нибудь острую полемическую статью. Он продолжал над ней думать и записывал важные мысли в маленький блокнот, который доставал из кармана. В такие моменты он не замечал, что ест, и глотал пищу, почти не пережевывая. Хотя даже глупцам известно, что плохо пережеванная пища и огромные куски всегда плохо скажутся на пищеварении. Он мало пил пива и вина или медовухи, жаловался, что от вина он хочет спать. Муж не запивал пищу водой, считал, что не стоит водой разбавлять еду. Словом, он не следил за собственным желудком.

Я его предупреждала, что если он не будет промывать кишки, они станут вонючими, и ему потом будет грозить подагра. Он начал надо мной смеяться и спросил, неужели я его вижу в виде кувшина для сидра или куска сыра?

— Нет, — ответила я. — И я также не желаю применять к вам пословицу: «Можно привести коня к ручью, но нельзя его заставить пить воду», — потому я сказала мужу: — Вот вы всегда жалуетесь на головную боль, но проводите весь день в библиотеке с закрытыми окнами, и там ужасный воздух из-за табачного дыма, и невозможно ничего разглядеть.

— Я закрываю окна от шума ребятишек, играющих на улице, и курю, чтобы набраться сил, потерянных из-за домашних неприятностей.

— О, если бы я была женой короля Небучаднеззара![65] — воскликнула я.

— Кто это такой, Ядовитый язык? — спросил муж.

— Этот король был не безумнее тебя, но ел много травы, как бык, и у него было чистое дыхание.

— Господи, когда ты перестанешь болтать глупости и критиковать меня?

В начале февраля 1648 года выдался чудесный, теплый, как в мае, день, и я почувствовала, что просто задыхаюсь и должна покинуть дом, чтобы немного подышать свежим воздухом. Муж отправился с племянниками покататься верхом за городом и запретил мне уходить, а проследить, вдруг кто его будет спрашивать. Я отправилась гулять, держа на руках Нэн, и пошла к полю Линкольн-Инн. Там на траве играли в шары адвокаты и другие люди.

Как только я вышла на улицу, мне стало легче дышать и настроение поднялось. Я огляделась и сразу поняла, в чем тут дело: недалеко от меня прислонился к дереву господин Мун. У него были бледные щеки и глубокий шрам от сильного удара на лбу. Он не глядел на игроков и не сводил взгляда с меня.

Я пошла к нему навстречу. Мун снял шляпу и сказал:

— Госпожа Мильтон, ваш покорный слуга.

— Наденьте шляпу, слуга. Вы не очень хорошо выглядите. Гораздо хуже, чем когда я видела вас в последний раз.

На нем была потрепанная, в заплатках и в грязи одежда.

Мун помолчал, а потом сказал:

— Клянусь Богом, мне хотелось бы, чтобы нам двоим повезло немного побольше.

Я прослезилась, глядя на свое жалкое домашнее платье и на маленькую грязную девчонку на руках.

Мун страстно заговорил:

— Мари, Мари, почему мы оба до сих пор живы? Зачем нам жить? Ты не любишь своего мужа и ребенка. Это абсолютно ясно. Но я не сомневаюсь, что ты — хорошая жена и не нарушишь святость брака и могла бы стать хорошей матерью. Что до меня, то я больше люблю короля, которому я служу и мою жестокую профессию. Но я остаюсь верным подданным, и меня считают хорошим офицером.

— Друг мой, не так просто умереть без всяких причин. Мое время еще не настало и твое тоже. Кто может сказать с уверенностью, что Metempsychosis, который вы мне когда-то объясняли, является фантазией или правдой? Пока мы оба живы, нас что-то удерживает на земле, хотя мы живем далеко друг от друга. Но если эта связь разорвется, мы потеряем друг друга навсегда.

— Такого не может быть, — быстро перебил Мун. — Мун никогда не потеряет свою Мари, а Мари — своего Муна. Но темная тень твоего мужа стоит между нами. Он, конечно, дьявол, потому что иначе он не посмел бы нас разлучить. Он настолько жаден и амбициозен, что протянул руки к тому, что ему принадлежит только по закону.

— Этот дьявол обжег себе пальцы, — ответила я ему. — Он со мной несчастлив.

— Я в этом не сомневался, — продолжил Мун. — Я могу тебя завтра забрать с собой во Францию. Я отплываю из Тилбери с утренним отливом, от правосудия, как от невинности, — можно убежать. Джон Мильтон тебя не любит, и ты его тоже, но он тобой владеет по закону, и с этим честному человеку трудно спорить. Он никогда тебя никому не отдаст, потому что ему присущи жадность и упрямство, как сыну ростовщика, в суде Франции я бы легко мог добиться твоего развода с ним, сказав, что у вас с ним разная вера. Ты вышла за него замуж по канону старой Литургии, а как я слышал, он сейчас проповедует веру иудеев-левитов. Но если я женюсь на тебе, это будет против твоей и моей веры.

— Да, потому что я стану настоящей шлюхой, если лягу в одну с тобой постель сегодня, когда еще прошлой ночью, в соответствии с расположением планет мой муж исполнял со мной свой брачный обряд. И как насчет Долл Лик, которая, как говорят, является твоей женой?

— У меня нет жены, — ответил мне Мун, — но все похоже на твое положение, потому что я часто спал со многими женщинами за эти два года, когда услышал, что ты вернулась к мужу. Я не могу с тобой обращаться так, как с этими женщинами, даже если ты сама этого захочешь. Но если ты убежишь со мной во Францию, то это будет не для плотских утех.

— А каких? — спросила я. — Я не диакониса примитивной церкви, а ты — не дьякон, чтобы, лежа со мной в постели, сохранять воздержание. Я не могу причинить зла мужу, который принял меня обратно в дом после моего долгого отсутствия, даже против собственного желания. Мне не на что жаловаться, он никогда не поднимал на меня руку и не оскорблял меня, потому что ему пришлось бы за это отвечать перед Богом. Он приютил моих отца и мать и всю нашу семью, ведь им было совсем худо. Когда мать овдовела, он отдал ей треть имущества. Он ведет себя нормально, хотя между нами нет любви, в отличие от нас с тобой. Как ты говоришь, он — дьявол, но дьявол законности, который заставлял иудеев облагать десятиной деньги, но этот дьявол должен получать по своим заслугам, иначе он станет выть и будет бегать, как бешеный, и сможет принести беды себе и нам. Правда, он пару раз беспричинно упрекал меня в чем-то, но я не повиновалась ему, делала вид, что глупа. Дело в том, что нам с ним не повезло в том, что мы оказались связаны друг с другом браком. Но я не могу его покинуть и уйти с тобой. Он станет выть, как ирландский волк, ведь его гордость будет ущемлена, хотя он меня не любит и не ценит.

— Его родственники и друзья станут его убеждать развестись с тобой, — продолжал настаивать Мун. — И тот факт, что ты его покинула, будет достаточным, чтобы удовлетворить любой из новых пресвитерианских судов. Я уверен, ты ему окажешь услугу, если ты разрубишь гордиев узел.

— Милый Мун, ты все прекрасно понимаешь и разбираешься в моих чувствах, но не понимаешь Джона Мильтона. Если я его покину и отправлюсь с тобой, он может получить у пресвитерианцев развод со мной на основании адюльтера. Но он не сможет развестись со мной на основании плохих черт моего характера и несовпадения наших взглядов. Если ему придется разводиться со мной из-за вульгарного адюльтера, он просто с ума сойдет от злобы. Господи, о чем мы говорим?! У нас нет будущего. Наше счастье не лежит в конце дороги к разводу. Мы оба знаем, что нам уже поздно соединиться.

Мун наклонил голову и медленно произнес:

— Ты права. Слишком поздно! Но я пытался рассуждать, потому что мне больно видеть и разговаривать с тобой, как будто сквозь решетку, и кажется, что завтра я умру. Мари, мы с тобой духовно близки, мы провели брачную ночь под колоколами, и этот союз неразрывен. Но что у нас осталось от той ночи? Я даже завидую твоему мужу, что у него есть этот жалкий ребенок, которого ты держишь на руках не как сокровище, а как тяжелую ношу.

Я снова заплакала, и когда Нэн начала смеяться, я сильно разозлилась и шлепнула ее так, что она завопила. Мне стало ее жаль и я поцеловала несчастного ребенка, но она стала кричать еще громче, пока я ей не дала конфетку.

Вдруг мы почувствовали себя с Муном, как раньше, под теми колоколами. Мы стали с ним разговаривать на понятном только нам языке, мы обсуждали удивительные вещи, непонятные даже нам самим. Казалось, что мы, как духи, обсуждали происхождение молнии или ветра; перед нами уже не было травы Линкольн Инн, куда-то пропали все дома и игроки в шары, и мы с ним остались вдвоем на крутом берегу холодной речки, где плавали водяные птицы.

Я не знаю, как долго продолжался наш разговор. Но постепенно мы стали приходить в себя, река пропала и дома оказались на своих местах, и мы снова услышали звук сталкивающихся шаров. Послышался резкий голос звонаря прихода, предупреждавшего прихожан, чтобы они не бросали мусор на улицы.

Мы вскоре простились, но без поцелуев. Я понесла Нэн домой, а Мун отправился к игрокам в шары. Его последними словами, обращенными ко мне, были:

— Я больше тебя никогда не увижу, и эти слова напоминают мне, как в детстве, перед Новым годом я стоял в дверях за одну минуту до двенадцати и кричал брату Ральфу: «Прощай, милый братец, я отправляюсь в путешествие и не вернусь к тебе до будущего года!»

Муж пришел домой усталый от прогулки и спросил:

— Меня никто не спрашивал? Может, мне что-то просили передать или пришло письмо?

— Нет. У меня нет для тебя новостей, кроме того, что у нас кончился уголь, и нам его не привезли, хотя три дня назад торговец обещал. Ребенок спит. Ты будешь ужинать?

— Нет, через полчаса. Мы должны ценить солнечный свет: я могу успеть прочитать пару глав новой и опасной книги, которую мне прислал Совет для проверки, но я съем яблоко. Давай, жена, поторапливайся, сними с меня грязные сапоги и принеси домашние шлепанцы и кислое яблоко. Что ты стоишь и глазеешь на меня?

— Яблок в доме нет — ни кислых, ни сладких, — ответила я, нагибаясь, чтобы стянуть сапоги. — Тебе придется есть мушмалу.

— Мушмала! — заорал Мильтон. — Мушмала! Ты что, совсем ничего не соображаешь? Неужели тебе не известно, что из всех фруктов мушмала хуже всего влияет на пищеварение? Я сказал, что желаю яблоко, и стану есть яблоко или ничего больше!

— Спаси нас Господи! — воскликнула я. — Какой ты упрямый! Вспомни строки из своей комедии о Рае:

«Адам: Я съем яблоко. Принеси мне кислое яблоко!

Ева: Муж мой, разве ты позабыл, что Господь запретил нам есть яблоки? Может, ты съешь мушмалу?

Адам: Мушмала, мушмала, глупая женщина! Ты что не знаешь, что мушмала вредна для желудка? Я сказал яблоко и стану есть яблоко или вообще ничего: Пусть меня даже за это проклянут в века. В мире нет ничего лучше для слабого желудка, чем кислое яблоко.

Ева: Будь тогда проклят, жадина, иди и сам его сорви, и грех падет на тебя.

Адам срывает с дерева яблоко. Раздается ужасный удар грома.

Появляется Ангел с мечом.

Адам: Простите меня, ваша милость. Я не виноват. Эта женщина меня соблазнила».

— Что ты стоишь и смотришь на меня, открыв рот? Вот твои теплые шлепанцы. Может, мне надеть их тебе на ноги, будто ты — малое дитя?

Мильтон взял себя в руки и промолчал, но отправился прочь с таким надменным видом, что мне стало почти страшно. Шаркая шлепанцами, он пошел в кабинет. Я решила, глядя на него, что он накажет меня тем, что не станет со мной разговаривать три дня.

А мне только и было нужно это. Но все равно, было так ужасно вернуться снова к жизни «кошки с собакой» после встречи с Муном, которая теперь казалась мне сном! В этом сне моя мечта была хрупкой паутинкой, на которой, как алмазы, сверкали капельки сладкой утренней росы. Должна признаться, что я иногда представляла себе придуманные диалоги между Муном и мною, и никогда потом не была уверена, приснилось мне все это, или было реальностью. И сейчас не могла быть уверена, что действительно встречалась с ним на площадке для игры в шары.

«Неважно, — сказала я себе, — было все правдой или плодом моего воображения! Это всего лишь слова». Один студент в Тринити-колледж в Оксфорде вел диспут с ученым доктором по поводу логики и связи ее с реальностью. Доктор привел пример:

«Лисица виляла хвостом и, увидев его тень на стене, решила, что это — рог. Так было ли это настоящим рогом или нет?»

Студент ему ответил:

«Да, это был настоящий рог».

Ученый доктор возмущенно воскликнул:

«Если это настоящий рог, тогда, глупец, затруби в него!»

«Сэр, — ответил студент, — если бы я был лисицей, уверяю вас, что сделал бы именно это и устроил сильный шум и тогда ваша голова болела бы от громких звуков!»

Мун вернулся из Ирландии за несколько месяцев до того, как было подписано соглашение о мире между маркизом Ормонде и парламентом. Маркиз сдал парламенту города и замки, которые он оборонял в Ирландии, не захотев отдавать их местным ирландским папистам, с которыми постоянно враждовал. Маркиз боялся, что они могут призвать испанских или французских солдат занять эти укрепления, постоянно устраивая на нас набеги. Маркиз отправился во Францию, а Мун к нему присоединился, повидав меня. Но потом после усилий католиков-конфедератов, как называли ирландцев, он вернулся в Ирландию, чтобы заключить надежный союз между ними и королевской партией прелатистов-протестантов. Сэр Мун прибыл слишком поздно, потому что когда они наконец высадились в Корке в сентябре 1648 года, то уже не смогли помочь выполнению задуманного королем плана — вести войну против английской армии из Англии, Шотландии, Уэльса и Ирландии одновременно.

Можно сказать, вторая гражданская война была закончена. На улицах Лондона продолжались волнения и схватки под лозунгами «За Бога и короля Карла!» и звучали выстрелы из мушкетов, отчего мне становилось страшно, но в Уайтхолле и в районе Черинг Кросса были расквартированы военные отряды, они старались подавлять все выступления. Более того, волнение в Канте было жестоко подавлено генералом Фейерфаксом, а волнение валлийцев в Пемброуке — генералом Кромвелем. Шотландская армия пресвитерианцев, которую позвали их английские собратья, была разбита во время трехдневного сражения в Престоне генералом Кромвелем и Ламбертом. Колчестер в Эссексе, последний английский город, поддерживавший короля, был вынужден сдаться к концу августа. Лишь когда король стал заложником армии и был привезен с острова Уайт в Виндзорский Замок, откуда он не мог бежать, в Ирландии взялись за оружие, чтобы защищать уже проигранное дело.

Мой муж очень радовался победе в Престоне, где восемь тысяч английских фанатиков разгромили в три раза больше шотландских пресвитерианцев. Как они говорили, они пришли, чтобы «сразить нечестивую Терпимость, установленную парламентом в противовес Ковенанту». Муж говорил, что наконец было покончено с позором двух войн, развязанных епископами. Он также заявлял, что идеальная Свобода Совести помогает солдатам смело сражаться и проявлять дух товарищества, а суровая дисциплина пресвитеров принижает и уничтожает самый сильный военный настрой. Он также говорил мне, что шотландцы накануне битвы ослабили собственные ряды тем, что изгнали всех офицеров, чье ортодоксальное мышление могло, как они считали, навлечь но всех Божью кару. И среди этих офицеров были способные и решительные командиры.

Шотландских пленных привезли в Лондон и распродали в рабство скупщикам плантации Барбадоса по пять шиллингов за голову. Но валлийцев, которых захватили при Пемброуке, генерал Кромвель продавал по одному шиллингу за человека. Мне это кажется странным: ведь он сам из валлийцев! почему же он считал, что шотландец стоит пяти валлийцев?!

Матушка очень радовалась, когда видела, как эти несчастные, полуголые, грязные создания прошли по улицам города. Она сказала, что они заслужили подобную судьбу, потому что предали короля. Братец Джеймс сочувствовал им, но думал, что плантаторы на Барбадосе будут для них лучше, чем их собственные сумасшедшие лорды и священники: плантаторы старались не принимать участия в братоубийственных событиях, когда один называл другого «Роялистом» или «Круглоголовым», а чтобы избежать наказания от властей, он норовил «умаслить» того, кто оказался рядом и слышал, что его так называли.

В последнее время на этот Райский остров пачками отправлялись молодые английские роялисты, и два джентльмена из Девоншира объявили себя хозяевами всех островов от имени короля, поэтому парламент был вынужден послать туда флот, чтобы вернуть беглецов. Как говорит пословица, «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится». И всем давно пора понять, что Гражданская война пожирает общественное богатство и плодит все несчастья в стране.

ГЛАВА 22 Казнь короля

Муж написал хвалебный сонет лорду генералу Фейерфаксу, в нем он молил лорда, когда тот закончит войну и снесет все поднявшиеся головы гидры восстания, заняться реформированием правительства Англии и очистить нашу веру от обмана и внушить всем уверенность в том, что впредь уже не будет никаких причин для народного возмущения. Но этот сонет и Псалмы исчерпали его творческий порыв, и большие планы по поводу «Потерянного Рая» были отложены в долгий ящик. Как-то я его спросила, почему он не занимается этим произведением, ведь когда-то он решил, что эта поэма прославит его на века. Он не сразу мне ответил, и мне пришлось поддразнить его, сказав:

— С этой поэмой, муж мой, ты станешь похож на Святого Георга: всегда в седле, но никогда не отправляясь в путь!

Это его ужасно разозлило, и он воскликнул:

— Святая поэма, подобная той, которую я замыслил, может быть написана только во времена гражданского процветания, поэтом, которого не волнуют его домашние дела. Как я могу писать ее, когда всякая шваль высказывается в парламенте, а разные ничтожества провозглашают всякую чушь с кафедр в церквях? И к тому же Бог меня наказал, дав мне ворчливую и ничем не помогающую мне жену! Иногда я чувствую, что готов стать атеистом, ибо постоянно думаю о том, что Бог мог бы мне даровать и лучшую судьбу.

— Муж мой, — ответила я, — вы обладаете терпением, как Иов, {54} и я надеюсь, что, подобно Иову, когда-нибудь вы будете вознаграждены за ваше терпение, и ваши ужасные раны заживут. Но вы можете благодарить Бога только за одно, — что у вас в животе дитя не танцует джигу, как это происходит у меня.

Мне действительно было очень плохо — меня постоянно мучила отрыжка и рвота, и так продолжалось всю весну и лето до начала октября. В отличие от спокойной Нэн, это был весьма боевой ребенок.

Муж будучи разочарован, что мне не удалось родить великого воина, на некоторое время отказался от своих помыслов, но сейчас лелеял новые надежды и выработал новую схему в соответствии с правилами и практикой Корнелия Агриппы {55} и некоего Валентина Нейбода. Он тщательно выбирал ночь и надеялся, что уж на этот раз обязательно зачнет сына, который станет известным ученым математики и предсказателем, как Мерлин. {56} Муж украсил мою комнату знаками зодиака и рисунками планет, странными и непонятными математическими формулами, в которых я совершенно не разбиралась. Но он мне сказал, что мне не надо разбираться, потому что мой сын будет их воспринимать с помощью моих глаз. Он потратил больше месяца, чтобы все вычислить и изобразить, пока не остался доволен результатом, и даже на время отложил в сторону другую работу. Он опять изменил мою диету, приказав мне постоянно есть кресс-салат, пока меня от него не стало воротить, потому что в старой поэме было написано, что кресс-салат являлся пищей Мерлина, и не знаю почему, велел еще есть рыбу и яйца вместо говядины и бекона.

Но тем не менее из его планов ничего не получилось: в пост, 25 октября 1648 года в час ночи у меня родился не Мерлин, а вторая дочь Мэри. Она с первого же дня сильно напоминала меня. Мэри была сильной, упрямой и очень живой девочкой, она любила командовать в играх. Сейчас, когда ей три года и я пишу эти слова, копна волос напоминает мои. Муж сильно расстроился. Он не мог в ней найти никаких изъянов, кроме того, что она была девочкой, тем не менее обвинял меня в том, что я решила идти против его желаний и интересов.

У него к этому времени появилось новое увлечение. Он видел, как в Европе великие ученые Воссиус, Гротиус, Хейнсиус и Салмасиус были окружены почетом и уважением, и им поклонялись, как в свое время Петрарке. Муж всегда был очень амбициозен и желал, чтобы его имя ассоциировалось с великими достижениями в науках, а он одновременно писал три книги, что требовало огромных усилий и эрудиции.

Ему нравились общественные перемены того времени. Муж был доволен тем, как индепенденты армии договорились с пресвитерианцами в парламенте. 6 декабря полковник Прайд, тот самый, который был возчиком, прежде чем стать офицером, прошел в палату общин вместе с отрядом солдат и со списком в руках, выгнал всех членов парламента, которые были пресвитерианцами или как-то не соответствовали армейским понятиям. Где был Национальный Ковенант, которому обязали подчиниться, чтобы умилостивить шотландцев. Он был забыт. Среди тех, кого изгнали из парламента, были: сэр Роберт Пай Старший, сэр Вильям Воллер. Когда-то его считали героем армии и прозвали Вильгельмом Покорителем. Среди них были генерал Массей, защитник Глостера, господин Принн, мученик с отрезанными ушами, и другие не менее достойные люди. Шли споры с королем по поводу статей нового договора, который называли Договор Ньюпорта. В армии, когда победа воздействовала на солдат, как бутылочный эль, в открытую говорили, «кто поднял саблю против короля, должен бросить ножны в огонь». Остальные члены парламента под названием «Охвостье», индепендентанты, хорошо расположенные к армии, продолжали выполнять сложную задачу. Они желали превратить Англию в Республику, а чтобы этого добиться, посмели назначить суд над королем, обвиняя его в заговоре против своих подданных. Генерал Кромвель потребовал, чтобы все рассматривали проблему «по совести» и не обращали внимания на то, что речь идет о короле. Он заявил, что любой, кто добивается собственных целей, становится страшным предателем, но, так как Судьба и Необходимость влияла на всех, он надеется, что Всемогущий Бог даст всем свое благословение. День, на который был назначен суд над королем, был тем самым днем, в который семь лет назад он пришел в тот же самый парламент, чтобы потребовать выдачи пяти членов парламента, восставших против всего.

Моя матушка пришла ко мне днем, когда муж отправлялся на прогулку, и принесла мне новости из Вестминстера.

— Парламенты не могут существовать вечно.[66] Они напоминают скоропортящиеся продукты, которые со временем становятся тухлыми и начинают смердеть. Этот парламент воняет так, что дышать невозможно.

1648 год был странным и грустным годом. В январе не было морозов и ветра, а слабое солнце постоянно улыбалось, и поэтому в саду на кустах и деревьях появились почки, кусты крыжовника выпустили листочки. Транко мне говорила:

— Как все красиво, но нам придется заплатить за эту красоту, иначе я не была бы дочерью крестьянина.

Весна началась достаточно нормально, но внезапно в конце апреля пришли ужасные морозы и погубили все листочки и почки. В полях почернела рожь, когда колосья дали стрелку, пострадали и другие зерновые. Лето было удивительно влажным. Дождь лил почти каждый день, а иногда лил сплошным потоком. Он погубил сено и положил зерновые. Если колосья срезали, они не просыхали, а начинали прорастать. А те колосья, что оставались несрезанными, начинали гнить на корню, и их заглушали сорняки и появлялась головня или плесень. Лето плавно перешло в зиму, правда нам удалось понежиться немного на осеннем солнышке, а те фрукты, которым удалось перенести морозы, сгнили прямо на деревьях. Я радовалась, что моему бедному отцу уже не пришлось волноваться и огорчаться из-за капризов природы. К Рождеству цены на рынке выросли в два и больше раз — говядина стоила четыре пенса за фунт, масло — восемь пенсов, сыр — пять пенсов, пшеница — восемь шиллингов за бушель, а сахар было вообще невозможно достать.

Поэтому новый год был очень мрачным, и все усугублялось казнью короля. Многие влиятельные лица страны старались отменить казнь. Среди них — дворяне, кто еще участвовал в заседаниях палаты лордов, как, например, лорд генерал Фейерфакс. Даже после чистки палаты общин полковником Прайдом, остались члены, подобные олдермену Пеннингтону и генералу Скиппону и другим храбрым командирам прошедших войн, которые были против судилища. Но генерал Кромвель со своим родственником генералом Айертоном, господином Бредшоу и шестьюдесятью другими решительными людьми стояли твердо на своем, хотя в истории Англии не было прецедента, когда подданные судили короля, не говоря уже о том, чтобы он обвинялся в измене Родине.

Генерал Айертон пожаловал к нам на следующий день после чистки — 10 декабря и мило поинтересовался у мужа, чем он сейчас занимается. Муж ответил, что занят сложной работой, которую несколько раз приходилось откладывать — он пишет «Историю Британии с древнейших времен» и занимается еще одной важной работой: прослеживает частоту употребления латинских слов в работах наиболее известных авторов, чтобы потом составить полный словарь. А третьей работой было составление «Тела Святости, или Методическое изучение христианской доктрины».

— Это, конечно, сложные, глубокие, весьма важные и почетные работы, — сказал генерал Айертон, — и я вам желаю достойного заключения ваших трудов. Но не можете ли вы отложить все в сторону на несколько недель, чтобы заняться серьезными проблемами? Людям, пришедшим к власти, требуется ваше перо — самое смелое и твердое перо в Англии. Нам нужна мотивация решения подвергнуть Карла Стюарта суду. Если вы нам сослужите хорошую службу, я постараюсь, чтобы вы были соответствующе отблагодарены — вас ждет весьма благородная и нужная задача.

— Я никогда не пишу по чьей-либо подсказке, — ответил муж. — Но если вам необходим памфлет о пребывании у власти короля и магистратов и надо показать, что именно они несут ответственность за положение народа, я с удовольствием напишу статью; надеюсь, что вы прочтете ее с не меньшим удовольствием. Я считаю, что тем, кто стоит у власти, необходимо призвать к ответу жестокого короля и после суда отослать его прочь или подвергнуть смертной казни. Примеры, подобные этому, имеются в Священном Писании. Убийство тирана было широко распространено среди греков и римлян, являлось узаконенным актом и героическим деянием, которое происходило во множестве случаев. Среди греческих героев имеются благородные имена Хармодиуса и Аристогитона, а среди римлян два Брута. Юлий Цезарь, которого погубил второй Брут, был меньшим тираном, чем любой из его преемников по императорской линии, и его можно было оправдать в большинстве случаев, но все равно он оставался тираном, и следует только превозносить Брута за его поступок, тем более что он дорожил Цезарем, как отцом. Что касается нашей собственной истории, начиная с историка Гилдаса…

Тут генерал Айертон, который очень спешил, сказал, что не видит необходимости убеждать мужа выполнить задачу, которую тот и без уговоров был готов блистательно выполнить. Генерал лишь добавил:

— Вам следует поспешить, потому что суд не будут откладывать, подобно тому, как это было с графом Страффордом {57} и архиепископом Лодом.

Муж начал усердно работать над памфлетом, отложив в сторону все остальное. Готовую работу он отнес печатникам 29 января 1649 года, когда королю был вынесен приговор.

Король был поражен, когда его привели на суд в Уайтхолл, и сначала весьма несерьезно относился к самому суду. Он не захотел снять шляпу перед судьями. Потом он насмешливо спорил с господином Брэдшо, лордом-президентом чрезвычайного суда. {58} Он заявлял, что это полный абсурд: короля судят его же подданные! Когда господин Брэдшо спросил, признает ли он себя виновным, король ответил, что прежде, чем он даст ответ, он хочет услышать основание закона и разума, на коих он предстал перед подобным судом. Он так упорствовал, что лорд-председатель приказал сержанту увести подсудимого. Короля увели, но он не перестал спорить и утверждал, что, согласно закону и обычаям Англии, не подлежит суду, и напоминал слова Екклесиаста: «Где слово царя, там власть: и кто скажет ему: „Что ты делаешь?“»[67]

Когда муж услышал о подобном доводе, он фыркнул, как конь, и сказал:

— Что касается текста в Екклесиасте, пророк задает вопрос, но не ожидает ответа, — так же как Псалмопевец, спрашивая: «Почему еретики так яростно возмущаются и держатся все вместе?» Ответа нет и на это. Но на вопрос из Екклесиаста ответит любой богобоязненный человек: «Я сам могу сказать королю: „Что ты делаешь?“»

Что же касается остального — те, кто должен формировать законы и порядки Англии, до сих пор не сталкивались с подобным необычным случаем, когда король ведет войну против собственного парламента и народа. Но если король посмел это сделать и стал предателем собственного народа, он должен быть провозглашен таковым в глазах всех людей.

Его Величество не признал себя виновным, но его упорство усугубило дело: его сочли признавшимся в том преступлении, в котором его обвиняют. Он продолжал спорить о праве суда, и его увели из зала заседания. В его отсутствии свидетели со всех краев королевства давали показания в отношении его действий во время войны. На третий день короля снова призвали в зал суда и позволили выступить в собственную защиту, но не спорить по поводу того, имеет ли право суд судить его или нет. Но он не стал выступать и попросил позволения поговорить с членами палат лордов и общин до вынесения приговора. Ему отказали в этой просьбе на том основании, что этот разговор только затянет процесс. Кроме того, в новом году палату лордов упразднили, а палата общин или то, что от нее осталось, — примерно одна восьмая прежнего состава, забрала власть в свои руки.

Затем был зачитан приговор. В нем говорилось, что «Вышеупомянутый Карл Стюарт, тиран, предатель, убийца и враг народа будет казнен путем отделения головы от туловища».

Король мог бы что-то сказать, но было уже поздно. По закону он считался мертвым сразу после провозглашения приговора. Ему отказали в последнем слове и увели.

Так судьба Его Величества изменилась роковым образом. Он всего несколько дней назад внимательно проверял, как была подготовлена земля для посадки мускусных дынь в королевском поместье Уимблдон. Муж сказал мне, что эти дыни были редкостью и земля для них была хорошо вскопана и удобрена. По краям дынных грядок должны были расти целебные, пряные травы и редкие цветы. Все это стоило примерно триста фунтов. Его Величество теперь никогда не попробует сладких, спелых дынь и не сможет серебряным ножичком снять бархатистую желто-розовую шкурку с персика, которые он так любил. Король все еще никак не мог поверить, что дела его так серьезны, и оставался в заблуждении, пока его не вывели под конвоем из зала заседаний суда. Солдаты, куря трубку, направляли клубы дыма в его сторону, и офицер не делал им замечания. Такого позора никогда в жизни с ним не случалось, и именно это раскрыло ему глаза на ужас его положения. Он, как и его отец король Яков, не переносил табачного дыма. Король Яков написал книгу, направленную против курения.

В тот же день королю позволили попрощаться с детьми — принцессой Элизабет и герцогом Глостером. Остальные дети были за границей. Принцесса безутешно плакала, когда король рассказал ей, что его ждет. Он также предупредил маленького герцога, не веря, что Англия станет республикой, чтобы тот не соглашался стать королем, потому что тогда он лишит этой возможности своего старшего брата, принца Уэльского, и чего доброго, лишится головы. Мальчик ему ответил:

— Пусть меня лучше разорвут на мелкие кусочки.

На следующий день, во вторник, мой муж встал раньше обычного и пришел ко мне в комнату в половине шестого. Он приказал мне встать, одеться потеплее и идти с ним в Вестминстер, где мы будем присутствовать на зрелище, прежде никогда в Англии не виденном, причем мы должны отправляться немедленно, пока не собрались большие толпы. Я забрала с собой Мэри, а пока мы пробирались по темным улицам к Вестминстеру, мы сами поели хлеб с сыром. Была чистая и очень морозная ночь. Муж на время позабыл, что у меня вместо мозгов каша, и долго рассуждал о нашей стране: как она, наконец, избавилась от дьявольской монархии, восстала ото сна и начала протирать глаза. В будущем она станет свободной и великой. Да, более великой, чем римская и греческая республики, несмотря на обилие в них храбрых полководцев, ученых, мудрых политиков и великих поэтов. Он говорил, что у древних республик была неправильная религия, и они зависели в приобретении благополучия от труда ленивых и не желающих трудиться рабов, а в Англии рабство и крепостничество давным-давно отменены и каждый человек у нас свободен, если только не оказывался в плену своих пороков.

Потом Мильтон начал горячо разглагольствовать о собственной роли в этой славной революции, как его перо закрепит то, что было завоевано мечом, и как из поколения в поколение станут его помнить и прославлять за то, что он освежил их души сладким напитком свободы.

Держа речь, муж шагал огромными шагами и вертел тросточкой, и я не поспевала за ним. Мэри было три месяца, но она была толстушкой, и я закутала ее в мех, у меня просто отваливались руки от тяжести.

— Муж мой, — воскликнула я, — у меня болят руки и ноги. Ты так красиво говоришь, но тебе не приходится тащить ребенка!

Он застонал и процитировал стих на греческом или иврите по поводу моей несвоевременной реплики.

— Признайся, пока я открывал перед тобой сердце, ты, наверно, обдумывала завтрашний обед — стоит ли купить свинину или солонину, какими травами приправить соус и есть ли лук порей на рынке?

— Кто-то в нашей семье должен думать об этих вещах, — ответила я. — Твой кошелек не может выдержать трат на кухарку, а приходится довольствоваться кухонной девкой, так что мне необходимо обо всем думать.

Мы продолжили путь молча. Муж не желал мне помочь нести Мэри, ведь он дворянин, а не простолюдин! Но все же зашагал помедленнее. Когда мы были недалеко от Уайтхолла, до нас стал доноситься шум и крики, как будто большая стая птиц уселась на деревья. Свет факелов и фонарей превратил ночь в день. Вокруг дворца толпилась масса народа. Там был сооружен помост, мой муж начал меня обвинять в том, что я шла слишком медленно, другие заняли лучшие места впереди. Но нам повезло: мы встретили моего брата Джона, офицера в отряде генерала Айертона, и он взялся проводить нас на хорошее место. Он прокладывал для нас путь под крики: «Посторонитесь, граждане, во имя генерала Айертона!» Толпа расступалась перед нами, как Красное море расступилось перед Моисеем, когда он вел иудеев из Египта. Мы очутились в нескольких шагах от высокой платформы с ограждением. Она была почти в ярд высотой, посередине находились колода и топор. Нам ничего этого не было видно, потому что с перил свисала черная ткань. Джон распрощался с нами и ушел.

На возвышении уже стояло несколько человек в черных масках, ибо им предстояло совершить ужасное, и никто из них не решался показать людям свое лицо. Главный палач и его помощник были в матросских штанах, чтобы их не могли узнать даже по ногам. На палаче был неуклюжий парик и седая борода, и при дневном свете было видно, что она фальшивая. Вокруг помоста располагались конные и пешие солдаты: на случай, если приговоренный к казни решится на побег или помешать сторонникам короля освободить его. Мы стояли рядом с пешими солдатами.

Я слушала их разговор. Один из них сказал другу:

— Сим, какое ужасное дело! У тебя разве не сжимается сердце, хотя ты крепко выпил? Даже молитвы не помогают.

— Да, Зак, — ответил ему Сим. — Но я надеюсь не посрамить мой отряд, как это сделали в древности римские солдаты, которым пришлось выполнять еще более ужасные обязанности. Я говорю о тех солдатах, что мечами преграждали путь рыдающим толпам на Голгофе. У нас такие же крепкие сердца, как у тех римлян. Зак, возьми себя в руки. Пять лет назад в Ньюбери ты показал, насколько ты храбр. Я бы не смог сделать того, что совершил ты, даже за пять сотен фунтов и за веселую женщину, которой у меня нет.

Другой солдат добавил:

— Слушай, Зак, а что ты тогда сделал? Это произошло во время сражения? Я никогда не слышал, что ты в тот день совершил подвиг. Давай, расскажи нам!

— Я казнил тогда ведьму, — ответил Зак, — потому что я не боюсь ведьм, ведь я родился в воскресенье. {59} Должен признаться, что сержант меня хвалил и сказал, что в тот день я вел себя, как настоящий мужчина.

— Признаюсь, что так оно и было, — воскликнул Сим. — Это случилось еще до реформации нашей армии, и мы могли немного отдохнуть после марша. Мы с Заком отстали, собирая орехи и ягоды, и о чем-то спорили. Неподалеку от нас было человек пять-шесть солдат, которые тоже собирали ягоды. Зак шутя погнался за мной с саблей, я от него удирал и взобрался на дуб. Мне удалось взобраться высоко, и он меня не мог достать. Я уселся на ветку, и в этот момент у меня начало щипать пальцы. Так бывает, когда рядом находится ведьма. Я посмотрел сквозь листву на реку и вдруг увидел нечто ужасное: высокая, худая, стройная женщина шла по воде, будто она двигалась по твердой дороге. Я тихо позвал Зака и еще одного солдата, и они осторожно влезли на дерево. Мы наблюдали сквозь листья все вместе, как она продолжала двигаться вперед. Мы не могли ошибаться…

Зак продолжил рассказ:

— Нет, она не просто шагала по воде, а скользила на небольшой гладкой дощечке. Приблизившись к берегу, она сильно оттолкнула ее ногой, и дощечка полетела, как стрела, к противоположному берегу.

Мы быстро слезли с дерева и отыскали нашего сержанта Рубена Кетта. Он как раз шел, чтобы отругать нас за то, что мы до сих пор не вернулись к отряду. Мы рассказали сержанту все, что видели. Сержант покрылся потом, но приказал нам обыскать лес и поймать эту женщину. Все боялись, но я решил приободрить Сима и рассказал ему о талисмане против ведьм — нужно всунуть руку в карман штанов и салютовать товарищу, который записался в армию вместе с вами. Мы с ним начали прочесывать лес и нашли женщину. Она сидела на поваленном дереве и смотрела прямо перед собой. Я сразу схватил ее и потребовал, чтобы она сказала, кто она такая, но женщина молчала, и я притащил ее к сержанту. Он долго ее расспрашивал, но она ему тоже не отвечала, делая вид, что она — немая. Тогда он закричал:

— Ты — настоящая ведьма, и мы тебя казним!

Женщина захохотала ему в лицо.

— Нет, — сказал Сим, — Зак, ты ошибаешься. Она захохотала тогда, когда сержант выбрал Хитчкока и Френка Йеллоуза, которые были хорошими стрелками, чтобы они с ней расправились. Мне приказали поставить ее на берегу реки, мне не хотелось этого делать, но я повиновался. Двое стрелков выстрелили в нее с расстояния длины двух пик. Но она громко хохотала, поймала пули и швырнула их обратно, к ужасу наших товарищей. Сержант Кетт помолился Богу, чтобы тот дал ему силы, потому что он ослабел от страха, хотя сержант был храбрым малым и хорошим проповедником…

— Я с тобой не согласен, — вмешался Зак. — Он никогда не мог нас растрогать своей проповедью. Я помню, как он не позволял нам есть кровяной пудинг или мясо кролика, даже если другой пищи не было.

— Ладно, — согласился Сим, — хорошо или плохо он читал проповеди — не имеет никакого значения. Он громко помолился, чтобы Бог дал ему силы, ему сразу стало легче, и он приложил ружье прямо к груди женщины. Но пуля отскочила, как мяч, и сбила с сержанта кожаную шляпу. Ведьма ничего не говорила, но продолжала смеяться. Только Зак не растерялся, я тебя за это уважаю, Зак. Зак подсказал сержанту, что нужно пронзить ей виски стальным прутом или еще чем-нибудь, чтобы защититься от волшебства. И Зак расправился с ней, не так ли, Зак? Ты взял в руки нож из Шеффилда и прикончил ее, будто она была лисицей или крысой. Верно?

— Она заговорила перед смертью? — спросил один из солдат. — Может, она что-то предсказала? Вспомни, Зак. Я уверен, она что-то сказала. Что же она предсказала перед тем, как ты покончил с ней?

Зак и Сим переглянулись, и Сим сказал:

— Она заговорила только в конце и сказала: «Нет, сынок, ты не герой, если убьешь старую сумасшедшую женщину, тебе нечего бояться. Но у тебя будут ползать мурашки по спине, и тебя проберет понос в тот день, когда ты согласишься на казнь помазанного короля!»

Сим произнес эти слова, и в рядах солдат воцарилась тишина.

В толпе вокруг нас шли разные легкомысленные разговоры и раздавались непотребные шуточки, но все было по иному поводу, а не из-за казни Его Величества. Все переговаривались об этом только шепотом.

Неподалеку от меня стояли плотник и его жена. У нее был острый язычок, и она постоянно подшучивала над муженьком. Муж почти все время молчал или иногда протестовал.

— Ради Бога, киска, придержи язык! — иногда он добавлял: — Тебе не стоит распускать язык, мой поросеночек?

Женщина обратилась ко мне и сказала:

— Женщина, послушай меня! Когда мой дорогой муженек приползает домой пьяный, это бывает не так часто, всего семь раз в неделю, начинает богохульствовать и падает с лестницы, как ты думаешь, что я с ним делаю? Ну-ка, скажи мне, женщина! Ты, наверно, думаешь, что я обзываю его нехорошими словами? Ничего подобного! Я готовлю ему мягкую постель, чтобы он мог хорошо выспаться, и начинаю его уговаривать, чтобы он лег, снимаю его грязные башмаки и ласково глажу его по голове, и он засыпает.

Рядом со мной стояла невысокая черноглазая простолюдинка. Она прервала жену плотника, сказав:

— Сударыня, стыдно так ухаживать за пьяницей! Неужели вы настолько слабы, что желаете быть рабыней? Вы просто предаете собственный пол. Неужели все жены должны пресмыкаться перед пьяными свиньями, своими мужьями? Дьявол меня побери, если я стану делать то же самое, когда выйду замуж за моего хозяина. Если он станет себя вести, как свинья, я и буду к нему относиться, как к скотине.

— Как, девушка, ты собираешься выйти замуж за своего хозяина? — воскликнул продавец метелок. — Когда же будет свадебное утро? Могу ли я стать твоим шафером и стянуть подвязки с твоих гладких и стройных белых ножек?

— Тебе придется погодить пару деньков, — заметила разбитная девица, — пока умрет моя хозяйка.

Люди стали ее спрашивать, чем страдает ее хозяйка.

— Она умрет от ревности. Вчера она увидела, что рубашка моего хозяина и мое платье висят рядышком на веревке, и она так расстроилась при виде этого, что слегла, даже есть перестала.

— Женщины, женщины, сколько можно болтать? — прервал их матрос. — Послушаешь вас и вообще не захочется жениться. Я уверен, хорошая женщина встречается так же редко, как угорь в кошелке между тысячью жалящих змей! И человеку так же сложно выбрать хорошую жену, как удержать за скользкий хвост хорошего угря.

Неподалеку стоял бородатый старик с заячьей губой. Он мог быть кучером. Старик кашлянул и сказал:

— Правильно, один честный епископ как-то сказал в лицо королеве Елизавете: «Женщины по большей чести — тщеславные, глупые, разнузданные сплетницы, без царя в голове, слабые, не желающие держаться одного мнения, беспечные, опрометчивые, безрассудные, гордые, насмешливые, милые, умеющие рассказывать разные сказки, любящие подслушивать и разносить слухи, обладающие злыми языками, злонамеренные, изящные и грациозные создания, а вообще, ограниченные существа, замызганные и испачканные в навозной куче дьявола».

— Интересно, что за епископ сказал это? — воскликнула черноглазая девица. — Тогда, клянусь Богом, нет ничего удивительного, что епископам пришлось распрощаться с властью. Меня от тебя тошнит, господин Заячья Губа! Точно, тошнит!

Потом все стали петь хором:

Мне в общем наплевать,

Поднимут ли налоги,

Вот только с пива брать —

Скорей протянем ноги,

Вино цени вдвойне,

Оно не по карману,

Что толку в том вине —

Я пивом пьян лишь стану.

Было очень холодно. Рассвет никак не наступал, и мне казалось, что я сейчас упаду в обморок. Но прислуга, которая без разрешения удрала из дома, чтобы увидеть, как отомстили за смерть ее трех братьев, старший из которых пал при осаде Таунтона и двое младших — в битве при Престоне, так вот, эта девушка помогла мне — понянчила мою Мэри около часа, чтобы я отдохнула. Она подняла малышку высоко вверх, чтобы ее все видели и воскликнула, смеясь:

— Посмотрите, как мне повезло, какая малышка у меня в руках! Погодите, я отнесу малышку хозяйке, попрошу у нее прощения за свои грехи! Если даже она поднимется с постели, то ее хватит удар, и через час она умрет!

— И тогда я стану твоим шафером! — воскликнул метельщик.

Наконец солнце осветило толпу, заполонившую улицу, где был возведен эшафот, и люди доходили до Черинг-Кросс, а с другой стороны эшафота толпы простирались почти до реки у Вестминстерского аббатства. Мэри проснулась, поплакала и снова уснула. Поползли слухи, что скоро пожалует король, но это были всего лишь слухи, и нам пришлось ждать еще очень долго, пока до ушей не донеслась далекая барабанная дробь и вопли толпы, когда король шел по парку от Дворца Святого Якова до Уайтхолла. Его со всех сторон окружали солдаты с алебардами. Люди говорили, что он шагает быстро и дрожит от холода. Нам пришлось прождать еще около двух часов, и все это время мы оставались на одном месте. Потом сказали, что парламент принимает закон, запрещающий провозглашение нового короля и что пока придется подождать с казнью. Муж читал книгу, которую положил мне на плечи, казалось, он не замечал, что происходит вокруг. Мне хотелось поскорее оказаться на кухне, выпить горячего чая и протянуть ноги к очагу. Но из толпы было невозможно выбраться, и если бы кто-то упал в обморок, он продолжал бы стоять, поддерживаемый толпой, от которой исходила ужасная вонь.

Наконец послышались крики жалости, ненависти и уважения, и мой муж отложил в сторону книгу. Король появился в центральных дверях Парадного Зала. Из окна удалили стекло, и он вышел прямо на эшафот. На нем была лента ордена Подвязки и украшенный драгоценными камнями орден Святого Георгия. Король внимательно посмотрел на колоду и пожаловался, что она была слишком низкая. Всего шесть дюймов высотой. Потом он, держась с большим достоинством, подошел к краю эшафота. Король желал что-то сказать, но увидев, насколько огромна толпа, передумал и обратился к людям, собравшимся на эшафоте. Но мы слышали, что он сказал, потому что толпа замерла, и тишину прерывал только кашель людей.

Речь Его Величества продолжалась минут десять, и мне казалось, что король, которого собирались казнить, мог бы сказать, что-то более значительное, потому что он с кем-то продолжал спорить и выражался весьма невнятно. Он не стал обвинять своих убийц или просить у Бога прощения для них. Нет, он прочитал нам лекцию, заявив, что суверен и его подданный — это разные вещи и что народ не участвует в управлении страной, а ведь он желал для нее свободы, как и все остальные люди. Король называл себя «народным мучеником».

Дважды он видел, как человек подходил к топору, и каждый раз он прерывал речь, говоря:

— Осторожнее с топором, прошу вас, будьте осторожнее с топором, потому что вы можете причинить мне боль!

Все подумали, что король боится, что топор упадет и от края колоды отлетит кусок, и тогда удар станет еще более неточным и болезненным. Но мне казалось, что он испытывает к топору почтение, потому что тот представлял большую силу, чем его собственная. Самым интересным в его речи было признание, как он недостойно вел себя во время суда над графом Стреффордом, но ему стоило сказать об этом более прямо — король не назвал имени графа, а только отметил, что он не стал бороться с несправедливым приговором, и теперь его самого осудили так же несправедливо.

Когда король закончил речь, старый епископ Джаксон, бывший когда-то лордом-казначеем,[68] который тогда же перестал быть епископом и остался только священником короля, с крайне удивленным видом выступил вперед и напомнил Его Величеству, что тот не сказал ни слова о религии. Король очень вежливо поблагодарил его за напоминание, но сказал только одно: всем известно, что он умирает христианином-англиканином, как ему было завещано отцом. Закончил речь, взял у епископа белую атласную шапочку и заправил под нее волосы. Палач помогал ему. Потом он расстегнул темный плащ, отдал его епископу и снял орден Святого Георгия с шеи, стащил камзол и положил голову на колоду. Солдаты говорили, что это тот же самый топор, принесенный из Тауэра, каким отсекли голову графу Стреффорду. Толпа безмолвствовала.

Я не видела лица Его Величества, когда он положил голову на колоду, но через отверстие в черной ткани видела, как он подал сигнал, и топор точно поразил цель. Я увидела, как отлетела королевская голова.

Помощник палача поднял отсеченную голову и показал ее толпе. Все одновременно выдохнули, и воцарилась такая долгая тишина, что за это время можно было медленно прочитать молитву.

Тишину прервал мой муж, который высоким голосом прочитал следующие слова, переведенные им из пьесы Сенеки:

…Казнь может свершиться,

И Богу угодна жертва

В виде несправедливого и злого короля.

— Заткнись ты, горластый пердун! — воскликнул матрос и погрозил Мильтону огромным кулаком, а по лицу у него не переставая текли слезы. — Заткнись, и чтобы я не слышал от тебя ни слова. Иначе, клянусь Богом, я тебя вколочу в грязь! Хозяин, неужели у тебя нет совести, совсем нет совести? Давид волновался, когда он порвал одежду Саула, а нам неужели все равно?[69] Мы потеряли нашего короля. Ему отрубили голову, разве ты не видишь?

Моему мужу начали грозить метельщик и старый кучер, но он с презрением посмотрел на них и ответил:

— Вы бездельники и грубияны, если вам был так любезен ваш король, почему вы стояли и молчали, пока его казнили? Почему никто из вас не пошевелил пальцем, чтобы его спасти? Почему вы позволили ему умереть? И никак не протестовали… Вы что, испугались этих солдат?

Мильтон презрительно обратился к женщинам, которые продолжали плакать.

— О вы, дочери Израиля, плачете над Саулом, одевшим вас в багряные одежды и дававшего вам радость! Этот король Саул вымочил ваши одежды в крови ваших мужей и ваших братьев!

Затем проследовали два отряда кавалерии, чтобы разогнать толпу. Один отряд ехал от Вестминстера, а второй со Стренда, все заволновались. Нас вместе с толпой понесло по улицам, и если кто-то падал, то по нему неслись обезумевшие люди.

Нас с Мильтоном разлучили, но добрая молоденькая служанка находилась со мной рядом, нам удалось спрятаться у входа в церковь святого Мартина в полях. Мы остановились там, я покормила малышку Мэри, и ждали, пока на улицах немного уменьшится толчея.

У входа рядом с нами стояло еще человек десять. Один из них, крепкий парень с синими глазами и кривым носом, горько плакал. Парень походил на купца и все плакал и не мог успокоиться, засунув в рот палец, как двухлетний ребенок. Потом я его узнала и воскликнула:

— Господин Арчи Армстронг, перестаньте так горевать, прошу вас. У меня разрывается сердце, но мне становится смешно, когда я смотрю на вас.

Он зарыдал еще громче и что-то непонятно выкрикивал по-шотландски. Я смогла разобрать, что он простил своего бедного хозяина, который взошел на эшафот, и признался в том, что несправедливо обошелся с шутом, которого выгнали из Двора только потому, что он всегда говорил одну правду! Затем Армстронг начал ругать архиепископа Лода, но другой шотландец, стоявший рядом с ним, воскликнул:

— Помолчи, человек, потому что Лод уже все получил сполна!

Армстронг больше ничего не сказал, а продолжал горько рыдать.

Я не плакала пока стояла рядом с эшафотом и потом, когда вернулась домой, тоже не плакала. Но ночью я начала горько рыдать. Конечно, я не любила короля за его качества, не жалела его, пока он находился в заточении. Нет, я плакала от одиночества, вспоминая, что старинная благородная колонна, золотая колонна монархии, рухнула. Любая дочь станет рыдать, когда умрет отец, если даже он был тираном или обижал ее. Он, ее отец, — умер. Когда король умирает, его оплакивает весь народ. Но обычно бывает так: «Король умер! Да здравствует король!» И народ снова веселится. Сейчас не будет никакого веселья, потому что королевская власть была отменена, а глупый король умер смертью воришки.

ГЛАВА 23 Плохие новости из Ирландии

Спустя две недели после казни короля в продаже появился памфлет Мильтона. Он продавался по три шиллинга за копию, и его раскупали, как горячие пирожки, хотя далеко не всем он нравился. Мне показали одну газетку, где были написаны следующие слова: «Недавно вышла книга господина Джона Мильтона, который называет свою жену тяжелыми кандалами и говорит, что она его связывает. Он поддерживал индепендентов и считает, что не несет обязанностей ни перед Богом, ни перед людьми…»

Там было много обвинений предъявлено Мильтону, но они не нанесли урона книге, а, наоборот, некоторые покупали этот опус только из любопытства. Но через четыре дня вышла другая книга, и из-за нее снизилась продажа книги Мильтона. Новую книгу покупали все как сумасшедшие, хотя она стоила пятнадцать шиллингов за штуку.

Эта книга была опубликована господином Ройстоном, у кого братец Джеймс работал корректором, и называлась «Портрет Его Святого Величества во время его заключения и страданий». Она превратилась в руках роялистов в нечто вроде третьего Нового Завета…

На следующий день после смерти короля я и мой брат Джеймс встретились у моей матушки, и он мне кое-что рассказал об этой книге. Иногда намекали, что ее написал сам король. Но Джеймс видел заметки, написанные рукой самого короля на экземпляре, предназначенном для печати, он считал, что это подделка какого-то священника. Книга была написана цветистым стилем проповедника, в ней было мало сходства со стилем Его Величества. Когда я рассказала мужу о том, что слышала, он насторожился и спросил, не знаю ли я, где печаталась эта книга.

Я ему сказала, что, наверно, у господина Дьюгарда.

— Отлично. Этот господин Дьюгард делает работу для моего друга Симмонса на Лодерсгейт-стрит, который публикует мою новую работу. Я попрошу господина Симмонса, чтобы он все разузнал.

Но узнать, кто был действительным автором этой работы, так и не удалось. Некоторые называли преподобного отца Сайммонса, другие доктора Наудена, епископа Эксетера, младшего сына епископа Холла. Наконец все, кроме ярых роялистов, согласились, что книгу не мог написать король.

Спустя пару дней улыбающийся господин Симмонс пожаловал к нам домой и принес какие-то страницы из книги. Говорили, что это были молитвы, написанные королем в неволе. Муж читал эти страницы и возмущался, сказав, это — жалкая, бессмысленная попытка создать образ мученика.

Муж о чем-то раздумывал, а потом усмехнулся и сказал Джонни Филлипсу:

— Джонни, сними-ка с полки третью книгу сэра Филиппа Сиднея {60} «Аркадия» и дай ее мне.

Джонни принес книгу, и муж начал ее листать, пока не нашел нужное ему место, а именно — молитву несчастной Памелы, которую слышала Цекропия, стоя у двери. Муж весело сказал Джонни.

— Парень, здесь для тебя задание: переделай девичью молитву в молитву набожного короля.

Джонни ушел в другую комнату, а муж прочитал нам лекцию по поводу подделки книг и рассказал, что такое происходило с древнейших времен в особенности среди священников. Вскоре Джонни возвратился с молитвой. Ему понадобилось внести несколько изменений, изъять имя Музидоруса, возлюбленного Памелы и т. д. Когда молитву торжественно прочитали вслух, муж и господин Симмонс от души повеселились, и господин Симмонс взял с собой измененную молитву, не сказав ни слова, а только подмигнул и спрятал ее среди остальных молитв, сложив все в шляпу, и поспешил нас оставить.

Когда книга была напечатана в типографии господина Дьюгарда, в ней была измененная Джонни молитва. Братцу Джеймсу досталось за это от господина Ройстона, и он мог бы потерять работу, если бы не господин Симмонс. Когда я рассказала ему, в чем дело, он отправился к господину Ройстону и взял вину на себя. Ройстон посмеялся над этим трюком, а потом они с господином Симмонсом стали вместе заниматься этой книгой — господин Ройстон боялся, что ее вскоре запретит новое правительство. Так оно и случилось в середине марта.

Господин Симмонс был уверен в том, что правительство пойдет ему навстречу, потому что он был главным печатником. Он согласился купить долю Ройтмана на право публикации книги. Печатникам абсолютно все равно, что они печатают, лишь бы не схлопотать клеймо на щеках или на лбу.[70] Как оказалось, господину Симмонсу ничего не грозило, и из пятидесяти изданий этой книги в год в его кошелек попали деньги от двадцати или тридцати изданий.

Моего мужа злило, что эта книга приковывала к себе внимание множества читателей. Он был почти единственным автором, кто открыто защищал судей, приговоривших к смерти короля Карла I. Англичане испытывали вину за совершенное, и все боялись наказания свыше. Все позабыли, каким же был король на самом деле, и сейчас его с горечью называли идеальным королем и человеком, Святым, мучеником, словом, почти Христом. Затем стали задавать вопросы, не была ли казнь короля первой ласточкой надвигающейся тирании армейских генералов? Если они могли лишить короля головы в обход всем существующим законам, то с такой же легкостью могут лишить головы любого дворянина и любого подданного! И тогда нами станет править «самый длинный меч», и мы начнем истреблять друг друга, пока на свете вообще никого не останется, говорили англичане.

Все королевства Европы были возмущены, многие считали, что англичане просто спятили. Шотландцы не переставая рыдали, хотя сами предали короля, но только потом поняли, что единым ударом топора был лишен головы как король Англии, так и король Шотландии. В феврале они провозгласили в Эдинбурге принца Уэльского Карлом II и сделали его не только королем Шотландии, но и без всяких на то оснований объявили королем Англии и Ирландии. Что касается Ирландии, то к Лиге, основанной маркизом Ормонде из беглых роялистов, большинство из которых были арминианами, присоединились ирландские паписты-конфедераты и шотландские пресвитерианцы Ольстера, претерпевшие жуткие страдания от ирландских папистов, которых мой муж называл «проклятыми Тори» (эти страдания были причиной войны с Ирландией). В Ирландии также провозгласили принца Карлом II.

Муж написал новую книгу «Собственность королей и магистратов», и из-за нее разошелся с братом Кристофером, со старым графом Бриджвотером и со многими старыми друзьями. Но новые друзья, появившиеся у него после выхода книги, были для него более полезны и обладали большей властью.

В Республике Англия были отменены королевское звание и палата лордов. Правительство и Государственный Совет состояли из рыцарей, дворян и людей благородного звания, и им «Охвостье» парламента представило роль советников. Правда многие сомневались в том, что это правительство сможет долго противостоять внешним и внутренним врагам, хотя генерал Фейерфакс, член палаты лордов, генерал Скиппон, олдермен Пеннингтон и другие известные люди согласились работать в Совете под председательством господина Бредшоу. Мой муж называл его кузеном, потому что его мать была их дальней родней, в девичестве носила ту же фамилию. Всех подбадривали два генерала — Кромвель и Айертон. Недавно генерал Айертон умер в Ирландии от лихорадки, но генерал Кромвель еще жив; он энергичный, деловой, яростный, красноносый и громогласный неряха, который мог прочитать, что творится у человека в душе, лучше, чем умел читать книги. Он читал молитвы вместе со священниками, грубо шутил с разнузданными солдатами и становился сдержанным и серьезным с порядочными людьми, все это он делал без малейшего притворства. Он часто плакал и совершал жестокие поступки, изображал клоуна за столом, ходил в церковь, обвязав вокруг шеи красный шарф, пресмыкался перед Богом и являлся любящим отцом, другом, командиром и никогда не смотрел вперед дальше, чем на три шага, но эти три шага отмеривал до одной сотой дюйма.

Говорят, что генерал Кромвель познакомился с книгой Мильтона «Собственность королей и магистратов», и она ему очень понравилась. Но наверно, ее прочитал генерал Айертон и отметил пару абзацев, чтобы их прочитал его тесть. Как бы там ни было, вскоре после начала заседаний Совета 14 марта к нам приехали два джентльмена в плащах и с охраной из двух солдат с алебардами и поинтересовались: дома ли муж. Я очень перепугалась, решила, что они приехали арестовать его. Я предложила им присесть, пока я поищу мужа. Он был наверху и работал над «Историей Британии». Муж спустился вниз со шпагой в руках, сказав, что лучше умрет, но не пойдет в тюрьму. Вскоре он вложил саблю в ножны, когда рассмотрел этих джентльменов: это были члены Государственного Совета — господин Витлок, известный адвокат, и сэр Гарри Вейн Младший. Сэр Гарри был выдающимся человеком, мой муж написал в его честь хвалебный сонет. Его лицо выглядело удивительно — каждая черта была в контрасте с другими, но он тем не менее оставался весьма привлекательным мужчиной. Если бы я была ведьмой, именно такого мужчину я выбрала в дьяволы. Некоторое время он провел в Америке, где в возрасте двадцати пяти лет был выбран губернатором колонии в Массачусетсе. Но он потерял это место, влюбившись в женщину-священницу, миссис Хатчинсон. Колонисты ее ненавидели, потому что она самовольно стала проповедницей. Мне очень хотелось остаться в комнате, чтобы послушать, но меня отослали: дело было очень важным.

Когда члены Совета ушли, муж, сильно возбужденный, рассказал мне, что нужно собирать чемоданы — мы переезжаем.

— Снова переезжаем? — воскликнула я. — Третий раз за три года мы меняем дом!

— Да, жена, — довольно ответил мне Мильтон. — Мы с тобой становимся весьма опытными в переездах. Каждый раз у нас бьется все меньше тарелок, меньше книг теряет обложки и меньше шляп и шарфов остается на гвоздиках за открытой дверью.

— Где наш новый дом? — спросила я.

— Я пока еще этого не знаю, но он, видимо, будет неподалеку от Уайтхолла. Может, господин Томсон, брат той женщины, что присматривала за моим хозяйством в твое отсутствие, позволит нам жить в его доме рядом с таверной «Бык» у Черинг-Кросса.

— Ты согласился работать на правительство? — продолжала я его расспрашивать. А про себя подумала:

«Враг рода человеческого послал двух своих эмиссаров — сатану и падшего ангела, чтобы тебя соблазнить, и ты им поддался…»

— Да, — ответил муж, — я теперь латинский секретарь, и место мне было предоставлено по предложению главнокомандующего генерала Оливера Кромвеля. Он хвалил мою книгу на заседании Совета.

Он даже рассказал мне, какое ему станут платить жалование: пятнадцать шиллингов и десять пенсов в день. Но я понимала, что он не станет менять стиль жизни каким бы богатым он ни стал. Разве только будет покупать больше книг. Если бы ему платили десять тысяч фунтов в год, а цена сахара поднялась до одного шиллинга восьми пенсов за фунт, как теперь, муж бы заявил, что лучше не есть сахар вообще, чем платить такую цену. Зато на ноты и книги он никогда не жалел денег и даже покупал мраморные статуи.

— А каковы будут твои обязанности?

— Я стану писать на латыни письма в разные страны иностранным монархам от лица республики Англии, и время от времени мне будут поручать написать книгу в защиту наших свобод. Это — нововведение: государственный секретарь выбирается за его ученость и умение управляться с пером, а не за подчинение доктринам Двора. У короля Карла был Главный секретарь — лорд Конвей, который достался ему по наследству от короля Якова. Он умел охотиться с соколами и был верен герцогу Букингему, но не умел ни читать, ни писать.

— Но что станет с твоей «Историей Британии» и Латинским словарем? А как насчет твоей книги о Христианской доктрине? Когда ты сможешь их закончить?

— Они подождут. Кроме того, Нэд по настоянию отчима отправляется в университет, и я не могу заниматься словарем или Христианской доктриной, потому что Джон не обладает трудолюбием Нэда.

— Надеюсь, — сказала я, — что наш новый дом будет с садом, где я смогу прогуливаться, а наши дети могли бы поваляться в травке.

— Дом господина Томсона выходит в Спринг-Гарденс, — ответил муж, — но туда я не позволю ходить жене с моими детьми. Там прибежище наглых карманников, шлюх и праздношатающихся солдат. Если будет стоять хорошая погода, ты можешь отправиться с детьми в сады Уайтхолла. Я постараюсь добыть туда билет, и там куда более приличная компания.

— Это было бы прекрасно, если только ты наймешь молодую сильную девку, которая несла бы нашу Нэн. Она не сможет дойти до Дворца. У нее болит ножка, и тебе это прекрасно известно.

— Тебе следовало об этом подумать, когда ты рожала уродца, — прервал меня муж. — Я — не дурак, и знаю, почему дети рождаются уродами. Не смей мне больше ничего говорить, пока я тебя не обвинил в том, что ты желала избавиться от моего дитя, пока оно находилось у тебя в утробе. Если бы Нэн оказалась сыном, которого я так ждал, и если бы ты его изуродовала, я бы повесил тебя.

— Муж, Бог тебя простит за подобные обвинения, потому что клянусь сердцем, я бы не смогла сделать ничего подобного со своим ребенком.

Муж холодно улыбнулся и сказал:

— Мэри, ты всуе упоминаешь имя Божье; Бог вообще тут не при чем. Но когда моя дочь Энн станет взрослой и будет спрашивать соседей: «Как так случилось, что меня покарала рука Божья? Почему он был так жесток со мной?» — тебе не кажется, что они могут ей ответить: «Нет, милое дитя, это сделала с тобой твоя злая мать; Бог тут ни при чем!»

Как вообще можно что-то доказать такому человеку? Я ему только сказала:

— Словом, Совет станет тебе платить шестнадцать шиллингов в день, и поэтому наши бедняжки дети будут сидеть, не вылезая из шумного дома на вонючей улице, и никогда не смогут понежиться на зеленой травке и полюбоваться яркими Цветочками.

— То, что хорошо для меня, — ответил муж, — хорошо для моей жены и детей, не так ли? Тебя не касается, сколько я зарабатываю, и если бы твой отец заплатил тысячу фунтов, обещанных мне, ты смогла бы нанимать кого угодно.

О, опять эта тысяча фунтов! Он никак не может об этом забыть! Он всегда хвалился, что может, когда нужно, себя сдерживать, как Каспийское море, где нет никаких приливов и сильных волн. Но как-то ночью мы с ним поругались, не помню из-за чего. Я не могла спать и примерно за час до рассвета встала с постели и отправилась вниз. Там я раздула очаг, от очага зажгла свечу. Из рабочей корзинки, лежавшей на каминной полке, я достала ножницы, чтобы подрезать себе ногти, и тихо отправилась снова в спальню, прикрывая пламя свечи рукой, потому что не желала будить мужа. Но он спал очень чутко и был весьма подозрительным человеком, и когда увидел, что я крадусь со свечкой и ножницами, сразу вскочил и вырвал у меня из рук ножницы. Это были очень хорошие ножницы, изготовленные в Вудстоке, и Мильтон выбросил их из открытого окошка. Потом муж заорал изо всех сил:

— О, Далила, Далила, дочь филистимлян! Но твой Самсон спит очень чутко и следит за тобой одним глазом![71]

Я начала одновременно рыдать и хохотать в темноте, потому что он затушил свечку, и сказала Мильтону:

— Эсквайр Самсон, разве я не могу постричь ногти? Ты наставил мне синяков, вывихнул палец, закапал горячим воском ноги и вышвырнул ножницы, которыми было так удобно пользоваться. Прошу тебя, скажи, что ты еще придумаешь? Ты что, испугался, что я срежу твои локоны и тем самым лишу тебя твоих священных мужских достоинств? Прости меня Боже, но я никогда не лягу в одну постель с визгливым мужчиной, потерявшим свое мужское достоинство!

Он смог мне ответить только одно:

— Тебя за это накажут, наглая Ламия, чудовище в облике женщины, вампир и василиск из Форест-Хилл, который потихоньку крадется ко мне в темноте!

Но на следующий день он больше не заговаривал о случившемся, и мне кажется, что он устыдился своего гнева — вечером я нашла в рабочей корзинке другие ножницы, такие же хорошие, как и те, что он выбросил. Мне просто повезло: я не стала ему говорить, что прежние ножницы зацепились за ветки и висели там, дожидаясь меня.

Мы переехали к господину Томсону, который выделил нам три комнаты наверху. Одна из них, самая большая, предназначалась для книг мужа, и он там часто спал. Маленькую комнату выделили для Джона Филлипса. У меня была достаточно большая комната с темной комнаткой, где спали дети. Она выходила на Стренд. Мы все вместе завтракали и ужинали у меня, и принимали гостей. Муж сказал, что теперь нам можно отпустить слуг, потому что господин Томсон будет нам помогать, и мне останется только присматривать за детьми и следить за его одеждой.

Мне было неприятно жить в доходном доме с двумя маленькими детьми, потому что я воспитывалась в поместье, а здесь были хмурые и неприветливые слуги, и кухня находилась от нас далеко, и туда нужно было спускаться по шести маршам крутой лестницы и пройти два темных и длинных коридора. Во дворе, где мне приходилось стирать белье, было всегда полно кучеров, пьяных конюхов, и туда заглядывали пьяницы из таверны «Бык», находившейся рядом. Там нельзя было сушить белье и пришлось протянуть веревку под окном.

Муж вставал рано и до завтрака занимался делами. Завтракал он в семь утра. После этого он отправлялся на работу. Сначала он ходил в Дерби-Хаус, но потом стал работать в Уайтхолле. Он не появлялся дома до ужина. Мильтон брал с собой сверток с хлебом и сыром.

Джон Филлипс оставался дома целый день, выполняя данные ему Мильтоном задания. Он также писал книгу о том, как легко и быстро выучить латынь. Впоследствии эту книгу напечатал господин Ройстон. Джон начал оказывать мне знаки внимания и с удовольствием выполнял мои поручения, даже присматривал за девочками, пока я находилась на кухне, хотя и не любил детей. Но потом между нами пробежала кошка, потому что я поняла, что юноша воспылал ко мне преступной страстью, и если бы я ему это позволила, с удовольствием лег бы со мной в постель. Как-то он показал мне любовные вирши, написанные им, и признался, что в них он воспевает мои волосы, сравнивая их с локонами Береники. {61} Я пришла в ярость и дала ему по носу, так что у него пошла кровь, и порвала поэму в клочья. Но я не очень сильно его обвиняла в распущенности: ведь он стал взрослым, а муж так строго надзирал за ним, что бедняга никак не мог выпустить пар и весело провести где-нибудь ночку! Кроме того, ему приходилось слишком много времени проводить в моем обществе, и ему было известно, что мы не очень ладим с мужем. Я боялась, что он станет строить козни против меня, но Джон не был мстительным и видя, что я не стала на него жаловаться, он тоже не распускал язык. Джон больше не пытался мне услужить, постоянно презрительно молчал и стал запираться у себя. Мне пришлось вести очень одинокую жизнь у Томсона, меня навещала только Транко. Два дня в неделю она забирала меня и девочек в дом своего мужа, где у них был небольшой садик. Там я могла встречаться с моей милой матушкой и Зарой. Иногда я виделась с младшими братьями, когда они могли оторваться от своих занятий. Матушка никогда не приходила к Томсону, потому что терпеть не могла моего мужа.

Муж писал для Государственного Совета письма на латыни, но это была только небольшая часть его работы. Он начал писать трактат, направленный против неестественного союза в Ирландии, вдохновителем которого был маркиз Ормонде. Самым главным для Мильтона было написать книгу в ответ на произведение «Портрет Его Святого Величества», над ней он работал большую часть весны и все лето. Но на него возложили сложную задачу помогать Совету в борьбе против книг и памфлетов, враждебных новому правительству. Подобных книг публиковалось громадное количество, и их можно было разделить на три категории: роялистские, пресвитерианские и книги левеллеров.[72]

Так и произошла эта трансформация: мой муж написал Areopagitica в качестве протеста против цензуры, а сейчас он сам стал вместе с господином Фростом, Главным Государственным Секретарем и Цензором.

Он должен был карать авторов, выпускавших книги без патента, и печатников так жестоко, как король Карл и пресвитерианцы даже не пытались.

Не представляю, как он примирился с собственной совестью. Я не пыталась что-либо у него узнать. Но мне кажется, что он поддерживал иезуитов, считавших, что цель оправдывает средства. Более того, он написал Areopasitica в качестве протеста против того, что ему нужно было получать патент на собственные мудрые книги у дураков. А сейчас все было по-другому. Он, мудрый человек, должен был выдавать патент на книги дураков!

Что касается ответа на книгу короля, он назвал ее Ei Konoklastes («Иконоборец»). Мильтон честно ответил почти на все, о чем говорилось в прежней книге. Но он заявил Джону Филлипсу, что хороша любая палка, с помощью которой можно бить бешеную собаку. Он знал, что книга была подделкой, к тому же, весьма опасной, и он не постеснялся воспользоваться тем трюком, который он использовал с господином Ройстоном в отношении молитвы Памелы. Что он и сделал до того, как решил писать ответ на эту книгу.

Мильтон написал следующее:

«Существует множество подобных произведений, современных и древних. Поэты обычно старались сделать так, чтобы не вкладывать благочестивых слов в уста тиранов. Я не стану обсуждать неизвестного автора, а процитирую всем известного Уильяма Шекспира. Он показывает личность Ричарда Третьего, который изъясняется с такой же религиозной страстностью, с какой написана эта книга, как это можно видеть дальше.

„Я намеревался, — говорит король Карл во вступлении, — оказывать услуги не только моим друзьям, но и моим врагам“.

Нечто подобное говорит и Ричард. Акт 2, сцена 1.

Я в Англии не знаю человека,

К кому б я более вражды питал,

Чем только что родившийся ребенок,

И за свое смиренье славлю Бога.[73]

Подобные высказывания можно прочитать в разных местах этой трагедии, и поэт не слишком искажал настоящую Историю. Ричард был настоящим лицемером в отношении своих привязанностей и фальшивил в отношении религии.

Во время молитв и в миру этот король не лучше остальных плохих королей, живших ранее. Но в данном случае самый худший из королей, исповедующих христианство, далеко превзошел его. Они, как нам известно, произносили собственные молитвы, или хотя бы заимствовали их у подходящих авторов. Но король Карл согласен с тем, что если вы украдете святую вещь, воровство остается воровством, и он пожелал приписать себе молитвы других людей. Он себя повел, как некрещеный и нечестивый человек, взял молитвы, обращенные к языческому богу. Кто бы мог подумать, что он не боится настоящих святых, и пожирает Святой Дух, Кто диктует и представляет нам христианские молитвы?! Он так мало сказал правды в своей предсмертной речи и не уважал ни себя, ни своих друзей, будто не помнил, что ему предстоит испытание! Он перед смертью отдал в руки епископа, провожавшего его на тот свет, в качестве реликвии, свои священные упражнения. Он передал ему молитву, которая в точности до слова повторяла молитву женщины-язычницы, которая молилась богу язычников, эта молитва была напечатана не в серьезной книге, а в легкомысленной поэме сэра Филипа Сиднея „Аркадия“. Эта книга вполне может похвалиться остроумием, но ее ни в коем разе нельзя отнести к тем книгам, которые могут похвастаться религиозными мыслями и читать ее следует с большой осторожностью. Как же она может стать христианским молитвенником, особенно во времена смуты и бед! Остается посмеяться над тем, что король вел себя так трагично и не совсем достойно и так оставил этот мир, и передав своим друзьям этот сборник словно в насмешку. После публикации эта книга покроет их стыдом. Это Божья кара — они попали в настоящую западню и проявили такую глупость. Все увидели, что его книга не заслуживает ничего, кроме презрения, а это презрение относится к составленным им молитвам. Это еще раз доказывает, что он заимствовал молитвы у безбожников, поэтому обращался к нему через отравленные писания всяческих Аркадий и не смог отличить подделку от истины.

Таково общее замечание по поводу молитв короля, и, в особенности, молитвы из „Аркадии“. Нас ему не удалось обмануть, мы относимся так же и к остальным молитвам».

Мильтон обвинял короля, основываясь на разных слухах, и в ужасном преступлении: в сговоре с герцогом Букингемом и попытке отравить своего отца, короля Якова. Говорят, что герцог был его любимым мальчиком-любовником. Карл хотел захватить трон и обещал отдать герцогу половину королевства.

В апреле 1649 года генерал Кромвель отправился в Ирландию, чтобы выступить против маркиза Ормонда. Он был назначен генерал-лейтенантом и губернатором Ирландии на три года с окладом в тринадцать тысяч фунтов в год. В мае генерал Кромвель был в Оксфорде, университет был очищен от всех инакомыслящих профессоров и преподавателей, которые уважали короля и не желали от него отрекаться — всего было освобождено от должности около трехсот человек. Кромвелю и генералу Фейерфаксу дали степени докторов права. Ряд его офицеров, кое-кто из них едва умели читать и писать, и конечно, были не в состоянии написать даже простейшее латинское предложение, получили степень магистра гуманитарных наук. В июле, одетый в камзол стоимостью в пятьсот фунтов, он выехал из Уайтхолла в Бристоль, где его ждала армия численностью в двенадцать тысяч человек. Он путешествовал в карете, которую тянули шесть кобыл из Фландрии, и его охраняли восемьдесят офицеров. Среди них был мой братец Джон. Генерал Айертон стал его заместителем.

Моя мать вместе со мной наблюдала его отъезд.

— Он подобен дьяволу, который вопит: «Все — мое!» Дай Бог, чтобы он не возвратился в Англию, и то же самое случилось с его преступной, жадной до денег бандой. Пусть его кости сгниют в болоте! — воскликнула матушка.

О том же молилось и большинство жителей Лондона. То же самое было написано в «Последнем завещании генерала Кромвеля», где говорилось:

«Во имя Плутона, {62} аминь. Я, Нолл Кромвель, {63} иначе говоря, Бык-производитель из Айль-оф-Ипи, лорд, главный губернатор Ирландии, Великий Заговорщик и Изобретатель всех Бед в Англии, Лорд Неповиновения, Рыцарь Ордена Погубителей Королей, Вор-Генерал Преступников Вестминстера, Герцог дьявольщины, Знаменосец Зла, Следопыт Его Адского Величества, будучи в дурном настроении и плохой памяти составляю свое Завещание в следующей форме…» и т. д.

Мою мать возмутило, что им присудили степени докторов и магистров в Оксфорде.

— Это исчадие ада, — возмущалась она. — Этот краснорожий Нод-Нолл, которого вышвырнули из колледжа, потому что он был тупицей и проводил все время в тавернах и борделях и даже там ничему не смог научиться. Как мог этот бездельник за свои военные заслуги и преступления получить степень доктора права. О, я просто взорвусь от возмущения! Что знает о законности, о праве эта бездарь, кроме того, как принуждать, извращать и разрушать любую законность. Он распял королевство вниз головой!

Когда стало известно, что муж тоже стал знатной персоной, и каждый день участвует в обсуждении важных проблем с другими важными лицами, его знакомые стали постоянно обращаться к нему с просьбами. В основном это были роялисты, чьи поместья были секвестированы. Они умоляли, чтобы он за них замолвил словечко. Муж всем отказывал, говоря, что он уверен, что члены комиссии прекрасно выполняли свои обязанности, и им ничего не нужно подсказывать. Когда несчастные, а это в большинстве своем были женщины, поняли, что никак не смогут на него воздействовать, они начали приходить к Томсону и пытались при помощи слез и небольших подарочков использовать меня. Я ничего не смела от них принимать и четко всем объясняла, что если стану за них просить мужа, то они обязательно проиграют дело. Была одна леди, решившая, что я отвергла подарок, потому что посчитала его плохим, и вернулась с потрясающими драгоценностями. Мне ужасно хотелось иметь подобные украшения; муж никогда меня не баловал. Но я ей сказала, что ее старания напрасны, потому что я никогда не смогу воспользоваться подобной красотой. Если муж увидит их, то решит, что это подкуп, станет меня ругать и потребует их вернуть.

Как-то мне принесли милый подарок — корзинку с небольшими, но очень вкусными персиками, я съела эти персики, не став делиться фруктами с мужем, а дала еще малютке Нэн. Косточки я выбросила в окно. Но я пожалела о собственной жадности, когда на третий день пожаловала супруга сэра Тимоти Тайррелла — дочь архиепископа Ашера. Она начала мне рассказывать о несправедливости в Шотовере и приводила множество других жалоб. Я ее выслушала, и она напомнила мне о том, что на свадьбу они подарили нам разную дичь. Потом леди спросила: не может ли муж замолвить за них словечко перед лордом-президентом суда Брэдшо. Я разозлилась и сказала, что дичь давным-давно съели, и мы были им за это благодарны.

— Прекрасно, а как насчет белых персиков?

— Мне принесли корзинку, и там не было никакой записки. Я не знала, что персики были взяткой, иначе не стала бы их есть.

— Ну, миссис Мильтон, я думаю, что вы не настолько просты, чтобы считать, что персики раздаются даром направо и налево.

— Нет, я так не думала, — ответила я. — Но боюсь, что могу только поблагодарить вас за великолепные персики. Я не ела их с самой войны, когда мне достался один — солдаты отряда сэра Тимоти украли все остальные.

Мать требовала, чтобы я поговорила с мужем по поводу того, что у нас украли все вещи в Форест-Хилл и о том, как парламент бесплатно отдал людям Банбери лес, который им не принадлежал. Она не могла сама поговорить с Мильтоном, потому что ненавидела книги, которые он писал. Но она говорила, что моя обязанность его жены и ее дочери состоит в том, чтобы постараться восстановить справедливость. Мне пришлось поговорить с Мильтоном, но он мне отказал, объяснив, что не станет делать для моих родственников то, в чем отказывал другим. Я ему пыталась объяснить, что это все в его же интересах, потому что он продолжал твердить о моем невыплаченном приданом. Он был должен помочь матери получить то, что принадлежало ей по закону, но ответ был всегда один:

— Я тебя не слышу жена!

Самой настойчивой была госпожа Ройстон, жена печатника, господина Ройстона, которого посадили в Ньюгейтскую тюрьму за публикацию книг, направленных против правительства. Был принят очень суровый закон против публикации подстрекательских или иных вредных памфлетов, книг и газет. Даже тот, кто получал подобные издания, мог быть оштрафован на двадцать шиллингов, а всем исполнителям баллад и разносчикам памфлетов и книг запретили заниматься этим ремеслом.

Эта миссис Ройстон постоянно ждала у нашего дома и каждое утро провожала моего мужа на работу, даже если погода была очень скверной, а он уходил рано. Каждый вечер она ждала его у ворот дворца. Но никогда ни о чем его не просила, а только говорила, приседая:

— Я — жена господина Ройстона. Вы помните несчастного господина Ройстона?

Наконец ее упорство победило, и однажды Мильтон поговорил с лордом-президентом суда. Господина Ройстона освободили из Ньюгейта под обещание хорошего поведения.

Пока мы жили в том доме, я снова забеременела. На сей раз у мужа не было ни времени, ни желания следить за моей диетой или указывать, как мне жить. Он все оставил на милость Природы и молил Бога, чтобы на третий раз у него родился мальчик.

Именно в то время я обратила внимание, что у него ухудшилось зрение в левом глазу. Он стал неуверенно ходить, я обнаружила, что могу ему подавать какие-либо знаки и передавать кушанья за столом, если сижу от него слева, потому что его правый глаз видел вполне прилично. Как-то муж мне заявил, что мы живем в помещении с повышенной влажностью, потому что пламя свечи всегда имело прозрачный ореол. Я сказала, что не вижу никакого прозрачного цветного ореола, и Джонни подтвердил это. Тогда Мильтон признался, что туман застилает ему левый глаз. Кроме того, все предметы кажутся ему совсем небольшим, и теперь такой же туман мешает нормально видеть и правым глазом. Когда он начинал читать до завтрака, оба глаза сильно болели, и он почти ничего не видел.

Мы его предупреждали, что ему следует меньше работать, если он хочет, чтобы этот туман рассеялся, но он не желал ничего слышать. Я преложила делать ему целебные примочки, но муж от них тоже отказался, а только, улыбаясь, спросил, доктором естественных наук какого женского университета я была? Он продолжал работать еще больше, даже по воскресеньям, и занимался книгой о «Христианской доктрине». Мильтон перестал прогуливаться днем, как он делал раньше. Он все так же жадно ел и пил, но перестал расслабляться хотя бы на миг и стал работать за едой.

Его все сильнее мучили газы и были постоянные запоры. У него также началась подагра, потому что без физических упражнений в теле накапливались вредные телесные жидкости и отравляли его организм. Он стал еще более раздражительным и вспыльчивым и потерял несколько зубов, хотя до этого у него были отличные зубы. Но он до того был увлечен работой, что даже не жаловался. Выглядел он все еще вполне прилично. У него не было морщин на лице, цвет лица был свежим, и волосы продолжали блестеть. Он их постоянно расчесывал во время чтения. Мильтон выглядел на тридцать четыре, а не на свои сорок четыре года. Что касается подагры, он сказал, что она является профилактикой против заразных заболеваний — человек с подагрой редко умирает от лихорадки, и хотя в конце концов он может умереть именно от подагры, но может и очень долго прожить.

Цены на провизию и уголь продолжали расти, соответственно возрастали цены и на все остальное. На все, что мы ели, пили или надевали на себя, налагались налоги. Акцизный сбор с галлона соли составлял один пенс. Наши чашки, миски, кастрюльки, чайники, шляпы, чулки, башмаки и все-все должно было оплачиваться так, чтобы как-то погасить общественные долги, возникшие во время войн. Эти налоги постановил платить парламент, и я вспомнила, как в прежнее время все возмущались, когда король ввел налоги на суда без согласия парламента. Но те налоги были сущими пустяками по сравнению с нынешними.

Я получила страшную весть из Ирландии, думала, что не перенесу ее, но все еще продолжаю жить, как вы можете судить по этим запискам, хотя давно перестала быть той самой живой Мари Пауэлл или Мэри Мильтон, которая делала возмущенные и горячие записи в свой дневник, лежащий сейчас передо мной. Пусть грустные новости из Ирландии закончат эту главу. А потом я напишу еще одну и вообще закончу свои записи.

В августе 1649 года до Англии дошли вести, что полковник сэр Эдмунд Верне, рыцарь (мой Мун) погиб около Дублина во время внезапной атаки солдат парламента. Но в душе я этому не верила, хотя сообщались детали его смерти и погребения. 15 сентября я прогуливалась с Транко, и когда мы подходили к дому, я внезапно вскрикнула и упала. Малышка Мэри была у меня на руках, но она не пострадала. Мне словно пронзили сердце острым ножом!

Транко позвала на помощь людей, и они отнесли меня домой, положили на постель. Я пролежала замертво трое суток и была, как в трансе. Я не стану описывать, что мне в то время привиделось. Но должна признаться, что провела все то время с Myном, мне казалось, что так счастливо прошла вся моя жизнь.

Придя в себя, я не могла поверить, что прошло всего лишь три дня.

Муж боялся, что у меня случится выкидыш, потому что шел четвертый месяц беременности, и его волновало, что я его опять обману, и он не дождется страстно желаемого сына. Но я пришла в себя бодрая телом и духом, и мне открылись такие важные тайны, что муж мог бы продать всю свою библиотеку, чтобы только узнать их.

В октябре он как-то вечером зашел в мою комнату и спросил:

— Ты была знакома с сэром Эдмундом Верне? Он сражался в Ирландии в чине полковника…

— Да, муж мой. Полковник Верне был единственным человеком на земле, которого я любила, и он так же страстно любил меня. Я знаю, ты станешь меня расспрашивать, поэтому сразу тебя предупреждаю, что мы не были близки никогда.

Муж был поражен и замолчал, а потом заметил:

— Это честное признание, и мне приятно слышать, что ты способна любить, а мне всегда казалось, что нет. Но я — твой муж и должен тебе сообщить весть о смерти твоего любовника. Теперь, надеюсь, у тебя больше не будет романтических приключений.

— Ты мне не сообщил ничего нового. Его убили ударом в сердце, и мне стало об этом известно в середине прошлого месяца.

— Ты ошибаешься, потому что эта весть пришла только сегодня. Генерал Кромвель отправил сообщение господину Ленталлу, и я присутствовал в тот момент, когда он читал это сообщение.

— Я все знаю, и мне известно точно, когда погиб сэр Эдмунд. Я могу сказать тебе еще одно: сэр Эдмунд сдался генералу Кромвелю, и ему обещали пощаду. Сэр Мун шел вместе с генералом, и к ним подошел его знакомый, капитан Ропьер, кузен лорда Ропьера. Он сказал: «Сэр Мун, мне нужно с тобой переговорить». Потом он вытащил кинжал и пронзил сердце Муна. Я могла бы рассказать тебе еще кое-что, но не стану этого делать.

Муж не знал, что ответить, потому что я говорила правду. Он мне рассказал о письме генерала Кромвеля, где тот заявлял, что это был «акт величайшей милости, и праведный суд Божий». Солдаты и офицеры этого гарнизона были сливками армии. И он еще объяснял, что это было сделано во славу Господа. Муж добавил:

— Генерал пишет, что полковник Верне погиб во время штурма города, а не был предательски убит позже, как ты это утверждаешь.

— Конечно, — сказала я, — это отягощало бы его совесть.


Английские солдаты варварски вели себя в Ирландии. Они жестоко обращались даже с собственными соотечественниками. Хотя в Англии их дисциплинированность была примерной для всего мира. Некий Томас Вуд, ученый из колледжа Крайст-черч, высокий, смуглый человек, был другом братца Джеймса и часто приходил к нам в Форест-Хилл во времена моей юности, чтобы повеселиться у нас в доме. Он стал хорошим солдатом в отряде капитана сэра Томаса Гардинера. Ему присвоили звание лейтенанта. После первой Гражданской Войны он вернулся в Оксфорд и стал там магистром гуманитарных наук. Потом он изменил свои планы и стал майором в парламентской армии, участвовал в штурме Треда, где погиб сэр Мун.

Когда Томас Вуд возвратился в Англию, Джеймс узнал от него подробности этого побоища, узнал, как в отместку за погибших солдаты генерала Кромвеля дважды пытались взять город штурмом и посте того как город сдался, они убили три тысячи солдат гарнизона. Томас Вуд видел смерть сэра Артура Эстона, губернатора города. Ему вышибли мозги его же собственной деревянной ногой, а потом тело разнесли на кусочки. Солдаты спорили по поводу его ноги, говорили что она — из золота, но, как оказалось, она была деревянной.

Томас Вуд рассказал Джеймсу, что когда его люди взбирались на верх к галереям колокольни церкви святого Петра и по лестницам каменной башни, рядом с воротами Святого Воскресенья, через которые удирал враг, некоторые из солдат тащили с собой детей, прикрываясь ими. Но оттуда никак не могли выбить врага, и генерал Кромвель приказал поджечь колокольню, использовав для этого скамьи храма, что и было сделано. У них над головами из языков пламени послышались крики и мольбы.

— Бог меня проклял! Бог приговорил меня к сожжению!

Колокольня и вместе с ней люди и колокола рухнули на землю. После этого солдаты парламента сожгли или поубивали всех, кто пытался скрыться в нефе и часовнях церкви святого Петра — почти тысячу человек. Среди них погибло множество священников-папистов и монахов. Им разбивали головы, когда они пытались спрятаться. Солдаты искали спрятавшихся женщин, насиловали и убивали их. Майор Вуд признался, что он сам принимал в этом участие, хотя отрицал, что кого-то убивал.

Вуд не присутствовал при убийстве Муна, но подтвердил акт предательства. Его очень расстроило это убийство, потому что они с Муном принимали участие во многих сражениях и осадах на стороне короля. Несколько месяцев назад Томас Вуд умер в Треде от дизентерии и был погребен в той же самой церкви, где происходили кровавые события.

ГЛАВА 24 Мой муж покупает славу дорогой ценой

После смерти Муна у меня несколько наладились отношения с мужем. Он теперь знал мой секрет, и ему стало легче меня понять, хотя он не стал ко мне лучше относиться, но сделался спокойнее и выдержаннее. Я ему платила за это вниманием и заботами. В ноябре 1649 года Совет пожаловал ему просторные, полные воздуха и с хорошей мебелью комнаты в Уайтхолле, в той части дворца, что выходила на Скотланд-Ярд. Я была довольна нашим новым жильем, больше подходившем для наших детей, чем комнатушки у Томсона. Нам также пожаловали небольшой отдельный садик, который прежде занимал сэр Джон Хиппесли, член парламента. В этом помещении примерно в половине десятого вечера 16 марта 1650 года родился наш третий ребенок — сын, которого назвали Джон в честь отца. Я его люблю удивительной любовью, как не любила своих дочерей. Нет, не из-за того, что он — мальчик, а они — девочки, мне больше нравятся девочки, чем мальчики. Они — более аккуратные, более любящие и лучше себя ведут. Нет, причина такой любви к сыну состоит в том…

Я пока не стану вам открывать этот секрет. Я сама ни в чем полностью не уверена до тех пор, пока малыш не будет ходить и не станет говорить, и пока у него не сформируются полностью черты лица. Я стану писать о другом, оставив разговор о младшем Джоне напоследок.

Сначала о матушке. В ноябре 1649 года она наняла господина Кристофера Мильтона, чтобы он занялся ее делами и постарался возвратить ей от Комитета секвестирования графства Оксфордшира все домашние вещи и лес, украденный у нас три года назад в Форест-Хилл. В июне следующего года комиссия помощи пострадавшим от войны подписала в ее пользу указ, где говорилось, что права моего отца были нарушены и что комитет секвестирования, а именно господин Томас Эпплтри и его сообщники должны ответить за преступление и возвратить матери все потери.

Потом мать узнала от Тома Мессенджера, когда тот привез ей пожертвования от прежних арендаторов, что Лоуренс Фарре, слуга сэра Роберта Пая, соврал отцу в тот день, когда отец разговаривал с ним в Мейнор-хаус. Дело обстояло так: брат господина Эпплтри, Мэтью, купил все наши вещи за триста тридцать три фунта и заплатил задаток в двадцать шиллингов, но ему удалось увезти вещей всего на 91 фунт. Он собирался продать их в Лондоне в три раза дороже, и потом из полученных денег заплатить оставшуюся сумму, потому что отданные двадцать шиллингов составляли все имеющуюся у него наличность. Он должен был вернуться за остальным имуществом… В тот день, когда приезжал мой отец, из дома была вывезена самая лучшая мебель и занавески из маленькой гостиной. На повозки были погружены зерно, шерсть, планки и т. д. Остальная мебель, гобелены и занавеси оставались дома, к тому же дома оставались кареты, потому что не было лошадей. Дома также оставался весь лес, кроме того, что впоследствии был взят жителями Банбери. Фарре солгал отцу, так как испугался, что тот ворвется в дом и заберет свое имущество, а Фарре придется отчитываться перед Комитетом за их пропажу. Несколько дней спустя Фарре доложил сэру Роберту Паю Старшему о том, что здесь произошло, и сэр Роберт разозлился, потому что понял, что покупка обстановки была чистой воды мошенничеством. Он отдал Фарре приказ, чтобы из дома не выносилось больше ни единой вещи. Это же самое касалось двора и дворовых построек. Когда Мэтью Эпплтри возвратился с повозками, чтобы забрать вторую часть добра, Фарре сказал ему, чтобы тот убирался отсюда, так как их мошенничество было раскрыто. Эпплтри убежал, оставив повозки, и больше не возвращался.

Все вещи, оставшиеся в Мейнор-хаус, который теперь занимал йомен Мейсон, бывший наш арендатор, перешли к моей матери по указанному выше решению. Но она должна была выплатить штраф сто восемьдесят фунтов, который был присужден отцу, когда тот пришел к компромиссному соглашению с кредитором. Мэтью Эпплтри по приказу комиссии должен был выплатить в пользу поместья сумму в девяносто один фунт. Мне кажется, что он должен был заплатить, как минимум, двести пятьдесят фунтов за свое жульничество, и тогда ему следовало вернуть двадцать шиллингов задатка. Но этот негодяй не подчинился приказу и не вернул деньги, а продолжал приводить какие-то объяснения до конца года, когда истекал срок выплаты, и решение суда становилось недействительным. И поэтому ему удалось обвести мою мать вокруг пальца. Мать не смогла получить вещи, которые ей присудили, потому что у нее не было даже десяти фунтов, чтобы внести штраф. Кроме того, она считала штраф несправедливым, ведь комиссия исходила из неверных цифр. К тому же мы и так пострадали, когда у нас бесплатно забрали такое количество досок и леса для жителей Банбери по приказу парламента.

Были и другие причины для недовольства. В августе 1650 года был принят закон, касавшийся всех, кто из-за долга или залога после начала гражданской войны вступил во владение поместьем любого, кто просрочил выплату налогов, и по поводу которого не было достигнуто компромиссное соглашение должника с кредитором. Согласно закону, им было предписано выплатить такие суммы денег, которые должен был платить основной должник. Это означало, что тем самым аннулировалось соглашение между соседями, потому что часто семейство, поддерживающее парламент, могло делать вид, что у них находится залог на поместье и что они берут его во временное пользование, чтобы их друзья-роялисты и родственники не платили требуемую сумму. Потом притворялись, что соглашение расторгнуто и имение могло отойти прежним владельцам. Казалось, что этот закон может помочь моей матери, так как мой муж стал владеть Витли, как фригольдером после залога. Ему нужно было вступать в соглашение, тем самым он был вынужден заплатить штраф, который был наложен на отца за все его поместье, а именно, сто тридцать фунтов. После чего, ему доставалась его земля, пока прежний долг и сумма штрафа не были бы погашены деньгами, которые поступали в виде доходов ежегодно, а именно восемьдесят фунтов в год.

После чего моя мать должна была выплатить пятьдесят фунтов, чтобы получить обратно вещи из дома в Форест-Хилл, то есть одну десятую от их стоимости в пятьсот фунтов.

Муж потребовал, чтобы было принято во внимание, что он ежегодно выплачивает матери двадцать шесть фунтов тринадцать шиллингов и четыре пенса в качестве ее вдовьей доли, и эти деньги он платит из собираемой ренты. Но комиссия в своем приказе не отметила отдельно размера третьей части, причитающейся вдове, и поэтому муж вообще перестал платить матери. Он считал, что после выплаты очень высокого штрафа будет несправедливо, если он станет продолжать содержать мою мать с детьми, ведь ему за это не станут делать скидку. Мать считала, что ему все слишком легко сошло с рук, потому что законный штраф на фригольд Витли должен был составлять сто шестьдесят фунтов, то есть двухгодичную сумму аренды, а не сто тридцать фунтов. Кроме того, муж может получить обратно сто тридцать фунтов в качестве арендной платы за два года, а затем и остальные долги. Она считала, что комиссия и так была слишком к нему снисходительной, и он должен продолжать выплачивать ей те самые двадцать шесть фунтов тринадцать шиллингов и четыре пенса. Иначе им было не прожить. Мать написала очередную жалобу и дала ее мне, чтобы я показала ее мужу, что я и сделала. Он мне сказал, что если комиссия прикажет ему платить матери и эта сумма будет вычтена из суммы штрафа, тогда он повинуется, но если нет, то он не станет этого делать. Он добавил, что штраф его лишил прибыли от поместья в течение двух лет.

Я молила его:

— Муж мой, трудные времена наступили. Ты знаешь, что мать — вдова с четырьмя детьми-сиротами, и они зависят только от нее.

— Ты права, — ответил Мильтон, — это вдова и сироты мошенника и обманщика-валлийца!

— У меня был хороший отец, — ответила я. — Я горжусь памятью о нем и не позволю, чтобы его шельмовали!

— Неужели? Хотелось бы мне, чтобы ты была такой же любящей и преданной женой, какая ты дочь!

— Эти двадцать шесть фунтов — единственные средства, на которые живет моя мать. И было бы странно, если бы Комиссия специально упоминала о них, потому что деньги выплачиваешь не ты сам, а они идут из денег поместья, а ты ничего не теряешь. Почему они наложили на тебя штраф? Потому что ты — владелец и вполне можешь платить эту сумму матери, иначе они все умрут с голоду.

— Откуда тебе известно, что я могу себе это позволить? А если я скажу, что не в состоянии этого делать? Я больше не желаю говорить на эту тему! И мой ответ твоей матери — «Нет!».

Когда я передала матушке его ответ, она была вне себя, потому что надеялась из этой суммы собрать деньги, чтобы потом получить пятьсот фунтов, причитавшихся ей. Тетушка Моултон обещала матери взаймы двадцать пять фунтов. Она сама теперь жила в бедности, но у нее оставались кое-какие драгоценности, и она собиралась их продать, и тогда мать могла бы заплатить часть штрафа, и еще остались бы деньги, чтобы заплатить за проезд до Форест-Хилла. Там мать забрала бы наши вещи и продала бы их за изрядную цену. Но если она не заплатит штраф, то не сможет вообще ничего сделать. По совету братца Ричарда, потому что господин Кристофер Мильтон отказался принимать участие в подобных делах, мать представила комиссии петицию, в которой умоляла их принудить моего мужа выплатить ей вдовью часть, дабы она и ее дети не умерли с голода.

Комиссия рассмотрела прежнее решение и обнаружила, что там не было отмечено, что муж должен платить моей матери двадцать шесть фунтов тринадцать шиллингов и четыре пенса. Они посоветовали матери обратиться к закону, если ее не устраивало это решение. Она не могла этого сделать, потому что у нее не было денег, чтобы оплатить судебные расходы. Мать боялась, что мой муж станет отыгрываться на мне. Она продолжает жить в бедности до сих пор. Это было бесчеловечно, и я прямо сказала об этом мужу. Я даже осмелилась напомнить ему об обязанностях по отношению к вдове и сиротам-детям. Он ответил, что Священное Писание запрещает ему их обижать, но там не сказано, что он должен обидеть себя из-за них!

Я не стану писать о том, что случилось с моими братьями и сестрами после 1646 года, когда я вела о них записи, кроме того, что я потеряла братца Вильяма, служившего капитаном в армии парламента под командованием генерала Монка. Брата Вильяма убили в Шотландии выстрелом из мушкета. Но я не знаю, где это случилось. Мой дорогой братец Джеймс сотрудничает в еженедельнике, который сильно настроен против правительства, и я каждый день боюсь, что его возьмут под стражу. Сестра Зара вышла замуж. Пока она жила в бедности, Зара стала прямо-таки святой женщиной и как-то даже попросила у меня прощения за все зло, которое она мне причинила, Я конечно, ее простила, потому что должна, признаться, что была для нее не лучшей сестрой. Потом Зара просила позволения матери уехать во Францию в монастырь, но матушка ей этого не позволила, и Зара ей покорилась. Капитан Ричард Пирсон, папист, потерявший зрение на войне, влюбился в нашу сестрицу. Он обожал ее нежный голос и добрые дела. Он обладал доходом в сто фунтов в год, но мы считаем, что это совсем неплохо, потому что он потомственный дворянин в десятом поколении и у него доброе сердце.

Что касается меня… Я уже не та женщина, что была до рождения сына. Мне роды дались так трудно, что Транко, которая его принимала, откровенно заявила мужу, если он когда-нибудь снова ляжет со мной, и я после этого забеременею, то Мильтон может считать себя вдовцом через девять месяцев. Теперь я ходила с палочкой и с трудом поднималась по лестнице. Но не могу сказать, что я была несчастлива. Муж нанял хорошую женщину помогать мне с детьми. Он рад, что я так сильно люблю нашего сына Джона, а он часто качает его на коленях и поет ему странные песни. Он купил для Джона коралл, о который тот точит зубки. Коралл украшен серебряными колокольчиками, и муж даже подарил мне золотое кольцо с тремя жемчужинами.

Муж самый гордый и самый несчастный из людей, потому что все это произошло с ним с тех пор, как он был назначен Секретарем отдела иностранных языков при Государственном Совете. Он пишет важные письма на латыни для Совета в ответ на письма, адресованные Совету на немецком, голландском, французском, испанском и португальском языках. Он неплохо знает эти языки и может беседовать на них с послами от имени Совета. Еще несколько месяцев назад он просматривал подозрительные книги для Совета и давал о них отзыв. Года два он анонимно писал для еженедельника, который выходит по четвергам, статьи. Он был одновременно цензором и владел патентом на выпуск этого еженедельника.

Одна вещь, которую он напечатал в еженедельнике, вызвала волнение читающей публики. Это была статья Мильтона по поводу преподобного Лава, проповедника церкви святой Анны в Олдерсгейт, который в 1651 году вступил в сговор с шотландцами, изгнанными пресвитерианцами и полковником Грейвзом, чтобы свергнуть Государственный Совет и провозгласить Карла Шотландского королем Англии. Всех заговорщиков арестовали и обвинили в предательстве. Пресвитерианские проповедники Лондона молили о прощении Лава. Но муж в своей статье поддержал приговор к смертной казни и заявил, что это — справедливая кара. Генерал Кромвель казнил преподобного Лава в Тауэр Хилл, чтобы остальным заговорщикам было неповадно. Как же сильно бедный Том Теннер горевал о своем милом проповеднике!

В создании этого еженедельника, которой расходится по всей стране, принимает участие некий Марчмонт Нидхем, человек беспринципный. Он выступал за парламент против короля. Но когда король был обезглавлен, он стал выступать против парламента, и его за это посадили в тюрьму. Мой муж отправился, чтобы поговорить с ним и убедить Нидхема снова поменять свою политическую ориентацию. Почти все, кто пишет для еженедельников, продаются, притом по низкой цене. Во время последних войн любой бесстыдный и много воображающий о себе Фальстаф может добиться для себя славы, если заплатит немного денег издателю одной из этих газетенок. Этим особенно прославился сэр Джон Гель, который постоянно получал доходы от того, что все предпринимавшееся против врагов его собственного графства Дербишира или соседних графств, приписывалось лично ему. То, что напечатано в газете, простые люди воспринимают, как безусловную правду, как Священное Писание. Поэтому Совет постарался, чтобы хорошие писатели сотрудничали в газетах за хорошую плату, даже те, у кого была скандальная репутация. Было необходимо только одно, — чтобы они обладали искусством убеждать, что белое — это на самом деле — черное! А иногда нужно было представить черное белым. Совет не скупился на подачки, чтобы отблагодарить за услуги, следуя пословице: «Укравший свинью раздает задаром свиные ножки». Если кто-то что-то для них делал, они обязательно его каким-то образом благодарили. Господин Нидхем стал приятелем мужа. Я его терпеть не могла. У него был наглый взгляд и бесстыжее сердце. Он постоянно менял точку зрения на все происходившие события. Я никак не могла понять, почему муж так неразборчив в знакомствах. Наверно, он и сам был таким «перевертышем»: от прелатиста к пресвитерианцу, от пресвитерианцев к индепенденту! И поэтому он испытывает симпатию ко всем нечистоплотным людям.

Дома и за границей репутация Совета сильно улучшилась. Генерал Кромвель полностью подчинил Исландию, и некоторые ее провинции были разорены. Когда шотландцы пригласили своего нового короля Карла в его королевство, тот же Кромвель оккупировал Шотландию и выиграл знаменитую битву при Данбаре. В прошлом году король Карл начал плести заговор с английскими пресвитерианцами — собирался напасть в отместку на Англию. Кромвель выиграл не менее знаменитую битву при Вустере, когда шотландцы потеряли четырнадцать тысяч человек, которые были убиты или взяты в плен, а англичане потеряли всего лишь двести солдат. С тех пор англичане просто обязаны гордиться своей армией.

Монархи и государства Европы, прежде возмущавшиеся преступлениями сумасшедших англичан, теперь были вынуждены проникнуться к ним почтением. Королю Карлу удалось удрать после поражения при Вустере, хотя это его не прославило. А пока жив король, живо и его дело. Шотландии пришлось сдаться Кромвелю, и сейчас она входит в Содружество Английской республики. Фанатики всех сортов процветают, как сорняки в садах пресвитерианства.

Генерал Кромвель стал исключительной личностью. Генерал Фейерфакс еще до битвы при Данбаре подал в отставку, потому что был женат на пресвитерианке и не мог принимать участие в нападении на Шотландию, колыбель пресвитерианства. Он живет среди книг и чудесного сада в поместье Нан-Эпплтон в Йоркшир, и кажется, что теперь его оттуда не вытащить даже клещами. Но как поют барды:

Наш Оливер — лучше всех,

Наш Оливер — лучше всех.

Оливер тут,

И Оливер — там.

Оливер в Уайтхолле.

Оливер все замечает,

Оливер все запоминает.

Он крепко держит нож в руках.

О, наш чудный Оливер! и т. д.

Даже моему мужу, не очень щедрому на похвалы, генерал Оливер кажется величайшим полководцем всемирной истории. И генерал Кромвель в свою очередь высоко ценит моего мужа и даже говорил ему прямо в лицо, что он первый писатель Европы. К этому мнению присоединяются многие с тех пор как Мильтон победил великого Сальмазия. {64}

Кто не слышал о Сальмазие, или о Клоде де Сомэзе, которого до сих пор считали единственным литературным гением его времени и величайшим ученым со времен Аристотеля? Чтобы мне было легче вам все объяснить, могу только сказать, что сама ничего о нем не слышала, пока моему мужу Совет не поручил написать направленную против него книгу. Но я всего лишь женщина и никогда не посещала университет. Кроме того, его слава была больше распространена в Европе, а не у нас. Я могу вам поклясться, что мужу давно были известны и его имя, и его слава. Он даже хвалил его в памфлетах, написанных в то время пока оставался пресвитерианцем. Сальмазий опубликовал первую работу в 1608 году, когда мой муж родился, а самому автору было двадцать лет. В 1629 году вышла его знаменитая работа — том из восьмисот страниц, напечатанный мелким шрифтом. Это была историческая энциклопедия Солиния Полихистора с вескими аргументами на изысканной латыни, относящимся к каждой главе. Все ученые Европы дружно хвалили этот труд. Ну, по крайней мере, это делали те, кто не ревновал к его репутации. Ему слали множество писем из разных университетов, предлагая работу, обещая высокие заработки и осыпая похвалами. Его приглашали к себе различные ученые из Лейдена, Утрехта, Падуи, Болоньи, Упсалы и Оксфорда. За ним посылал даже сам папа, хотя Сальмазий объявил себя врагом папства, так как стал в Германии приверженцем религии реформистов. Но папа желал одарить его. Французский король предложил ему погостить во Франции.

Голландцы выиграли в этой войне соблазнов, потому что они предложили самую высокую ставку: профессорство в знаменитом университете Лейдена с очень высокой зарплатой. В Лейдене имелась великолепная библиотека, и господин Элзивир должен был печатать его книги, а он был лучшим печатником в Европе. Сальмазий принял это предложение и написал, что ему легче дышится в республике, чем в королевстве. Он проработал в Лейдене около восемнадцати лет, писал фундаментальные книги по античности, религии, философии, юриспруденции, астрологии и обо всем остальном, что интересовало ученых людей мира. Ученые высоко оценивали его книги, и король Франции желал, чтобы Сальмазий возвратился во Францию, сколько бы денег ему это ни стоило. Когда Сальмазий вежливо отказался, он подарил ему рыцарский титул. К нему, как к ученому оракулу и признанному авторитету, обладавшему огромными знаниями, стремились люди со всего света, желая получить ответы на различные вопросы и разрешить сложные проблемы.

Кажется, Сальмазий почти не отличался от моего мужа по характеру. Он обладал острым умом, был гордым, сильно страдал от головных болей, не терпел трудностей, часто ссорился с людьми и всегда корпел над книгой, а под рукой у него всегда лежали перо и бумага. Он забывал обо всем в то время, когда читал, и память его содержала огромное количество информации. Но он отличался от Мильтона в следующем: он не был поэтом, и его слава несколько его избаловала. Кроме того, им повелевала вздорная жена.

Сальмазия весьма интересовали наши дела, он постоянно следил за тем, что происходило у нас в Англии. С ним советовались и роялисты, и те, кто поддерживал парламент. Сальмазий высказывался против того, чтобы епископы вмешивались в мирские дела, хотя он не считал, что следует вообще отказаться от института епископов. Сальмазий не терпел фанатиков разного рода, к нему хорошо относились шотландские и английские пресвитерианцы, английские и ирландские прелатисты и паписты, находившиеся в то время в изгнании. Его уважал сам король Карл II. Они надеялись, что он выступит против тех, кто казнил Его Величество и захватил в свои руки правление Англией и Ирландией.

Из своих небольших средств король Карл предложил ему сто фунтов, которые Сальмазий с благодарностью принял, и в ноябре 1649 года вышла из печати его книга под латинским названием «Королевская Защита». Она начиналась следующими словами:

«До нас донеслись ужасные слухи о том, что англичане казнили собственного короля после суда богохульников над ним. Все, кого достигли подобные ужасные новости, ощутили удар, как после разряда молнии. У людей поднимались волосы дыбом, они лишались дара речи… О, само Солнце во время своего блуждания по небу никогда не видело более преступного и жестокого деяния, способного вызвать всеобщую ненависть. Авторы подобного преступления заслуживают всеобщей ненависти, и их следует преследовать мечом и огнем. Это должны предпринять не только все короли и принцы Европы, которые правят по королевскому праву, но и магистраты честно настроенных республик. Эти бесстыдные фанатики не только низвергают троны, но и пытаются свергнуть любую власть, если они не принимали участия в ее создании. Они стремятся к революции, чтобы свергнуть все созданное церковью и государством. Они одержимы страстью к разным новшествам, желанием править всеми, и не подчиняться никому…»

Сальмазий проанализировал проблему прав королей согласно Ветхому и Новому Заветам и заявил, что даже тираны священны и незыблемы для своих подданных и ответят только перед Богом. Он приводил множество цитат и выдержек и провел обсуждение через всю античную и современную историю. Он также приводил в качестве примера краткую историю Англии и убеждал, что они не подчинились парламентам. Наконец, он подошел к самому важному в работе — суду и казни короля Карла. Он высоко оценил его жизнь и характер.

«Именно солдаты-индепенденты и их офицеры, все родом из Англии, потому что зараза индепендентства не достигла Шотландии и Ирландии (этих людей великое множество), и именно они, эти люди, как я утверждаю, оказалось изменниками родины и лишили три королевства своего короля, а самого короля Карла казнили. Причиной этому служило их увлечение извращенной верой, ненавидящей королевское правление и отрицающей королей».

Это была та самая книга, на которую парламент приказал ответить мужу. Мильтон идеально подходил для этого. Сальмазий посмел вступить на ту почву, которую муж давно считал своей. Когда мужу дали это задание, он напоминал мальчишку, которому отец дал в руки топор, чтобы тот срубил высокое, но подгнившее дерево. Он радовался и размахивал топором над головой, ощупывал лезвие пальцем и пытался его сильнее наточить на правиле. Он пристукивал топорищем, чтобы топор плотнее сидел на топорище, а потом простукал дерево тут и там, чтобы найти в нем изъян, и отметил зарубкой, где будет удобнее наносить удары, чтобы дерево упало именно туда, куда он пожелает. Муж готовил ответ целый год. Он запирался в библиотеке, взяв с собой хлеб и сыр, пиво, табак и свечи, и запрещал его беспокоить. Книгой он занимался в свободное от работы время. Ему было все равно, если бы во Дворце разгорелся пожар или туда ворвались бандиты и напали на меня и на детей. Ему предстояла сложная задача — противопоставить доводам Сальмазия свои выводы во всех двенадцати главах. Он должен был дать достойный ответ не все важные высказывания, проверить цитаты и сделать абсолютно противоположные выводы, привести другие цитаты тех же самых авторов и добавить высказывания других.

Мужу было очень сложно работать из-за плохого зрения. Ему приходилось внимательно читать каждую страницу книги. Он прерывался почти каждый час, чтобы дать немного отдохнуть глазам. Но он слишком серьезно относился к этому поручению. Мильтон отвечал на удар ударом, на замечание — замечанием, на грязный выпад еще более грязным выпадом, на ругань руганью. Он писал, что Сальмазий был дураком и не разбирался в латинской грамматике, и сравнивал его с профессиональным плакальщиком на похоронах, который проливает крокодиловы слезы. Он называл его шершнем, лжецом, тупоумным рабом, пасквилянтом, дьяволом, отступником, перевертышем, бараном, невеждой, презренным жуком, французским бандитом, Иудой Искариотом и длинноухим ослом, которого погоняет злобная мегера. Тот король, которого оплакивает Сальмазий, был нечистым человеком, который резвился с женщинами своего двора и в публичных местах ласкал груди невинных девиц и матрон, и даже трогал их более интимные местечки. Он был монстром, забавлявшимся даже с любовником своего собственного отца — герцогом Букингемским, и именно с его помощью ему удалось отравить собственного отца. Он был грубым притворщиком и не королевского происхождения, потому что его дедом был Давид Риццио, развратный итальянский музыкант и любовник Марии, королевы шотландской.

Республиканская форма правления, писал Мильтон, самим Богом почитается более совершенной, чем монархия, хотя Бог дал возможность иудеям поменять одну форму правления на другую и предоставил подобное право и другим нациям. Армия могла точнее и более осмысленно оценить все происходящее, чем члены парламента, потому что с помощью оружия она сохранила то, что члены парламента почти погубили своим голосованием. Англия никогда не имела короля, который по закону и привычке мог быть судимым его подданными за преступления, совершенные против подданных. И далее Мильтон заключал:

«Слизняк, я не боюсь ни войны, никакой другой опасности, которую могли бы представлять для нас иностранные короли после прочтения твоих глупых и вредных разглагольствований. Даже если они поверят тебе, что мы играем в футбол королевскими головами и что мы пускаем их короны по земле вместо игрушечного обруча, а императорский скипетр превращаем в шутовские трости. Эта трость шута переходит к тебе, болван, потому что ты пытаешься убедить королей и принцев, чтобы они нам объявили войну, используя подобные дешевые аргументы. Ты пишешь трагические фразы, как Аякс, {65} щелкаешь кожаным бичом, восклицая:

„О, несправедливость, непочтительность, вероломство, жестокость этих людей! Я хотел, чтобы это стало известно Небесам и на Земле и тем самым доказало их вину! Тогда их станут проклинать многие века!“

Ха-ха-ха! Неужели ты, пьяница и остряк, крючкотвор и сутяжник, болтун, рожденный, чтобы воровать хорошие идеи у приличных авторов, неужели ты надеешься, что способен написать такую книгу, которая сохранится в веках? Нет, глупец, в дальнейшем ты потонешь в собственных затхлых сочинениях и потом канешь в вечности. Там ты и успокоишься, если только однажды не появится внимательный читатель моего ответа и не стряхнет пыль с твоего тома, чтобы проверить, что же ты там понаписал».

Этот ответ под названием «Защита английского народа» был напечатан господином Дьюгардом, который освободился из тюрьмы Ньюгейт с условием, что он изменит свою политическую ориентацию и станет помогать Совету. В Ньюгейте умели в отличие от бездарных проповедников убеждать людей и побуждать их к раскаянию. Даже преподобный Хью Петерс, капеллан генерала Кромвеля, не смог бы быстрее просветить пресвитерианцев и ученых университета и убедить их, чтобы они начали проповедовать учение индепендентов.

Мой муж сблизился с господином Дьюгардом, который был превосходным печатником и ранее возглавлял школу моряков торгового флота. Когда один из печатников украл копию книги господина Дьюгарда о заболевании рахитом, муж передал жалобу в Совет, и ему помогли добиться справедливости. Но в последнее время его хорошее отношение к господину Дьюгарду, который ради выгоды печатал все подряд, нанесло ему вред. Мильтон выдал ему лицензию на печатание книги, которая позже по просьбе священников была изучена комитетом парламента, и они посчитали ее «безбожной, ошибочной и скандальной» и приказал все экземпляры книги публично сжечь в Лондоне и Вестминстере под присмотром главных судей графств. Книга была написана в Польше и отрицала Триединство — Святость Христа, Святость Святого Духа, Искупление и Первородный грех, объявив эти понятия вредными заблуждениями. Муж не мог сказать, что не знал, о чем эта греховная книга, потому что несколько лет назад резко выступал против людей, разрешающих печатать разные книги, предварительно даже не просмотрев их. Он не разделял взглядов автора книга. Я не могу сказать, как он избежал наказания, но мне кажется, что он попытался представить книгу, как глупую и не стоящую внимания выходку, как доказательство отклонения от правильного пути и пример ненаучной и абсурдной спекуляции. Но был принят закон, сурово наказывающий за подобные мысли. Если такое повторялось, то можно было потерять работу, быть изгнанным из страны и наконец казненным, если нарушивший закон богохульник возвращался в страну.

Что касается «Защиты английского народа», то книга пользовалась огромным успехом, но не столько в Англии, сколько в университетах Европы, где Сальмазий всем надоел, и его прозвали «Ужасный человек». Ученые этих университетов радовались, что кому-то удалось дать ему по носу. Этот Голиаф не позаботился о собственной безопасности, и в его кольчуге оказалось множество прорех. Мой муж даже не стал выходить против него с рогаткой, как это сделал Давид. Нет, он был вооружен обычным оружием воинствующего ученого и побил его в честном бою, нанеся Сальмазию множество ран, а потом и совсем его прикончил.

Муж процитировал слова самого Сальмазия, опубликованные четыре года назад в его известной книге по поводу папства. Он рекомендовал удалить не только папу, но и всю иерархию епископов, которые своей ужасной тиранией приводили к гибели королей и принцев, а потом он же за сто фунтов поносил парламент Англии, потому что тот исполнил это пожелание, и даже использовал те же самые доводы в пользу института епископов, который он раньше разоблачал.

Сальмазий покинул Лейден, потому что поссорился с голландцами, пожелавшими объединиться с Англией. В соответствии с жалобой нашего Государственного Совета они запретили дальнейшую публикацию на книги Сальмазия «Королевская защита» на своей территории.

Но Сальмазий покинул Лейден с гордо поднятой головой, так как получил приглашение от королевы Швеции Кристины, которая обожает ученых и при собственном дворе собрала из них целую коллекцию, подобную жемчужинам. Без Сальмазия ее ожерелье ученых не было бы полным. И вот к ней пожаловал сам Сальмазий в алых панталонах с черной шляпой и белыми страусовыми перьями прямо из Лейденского университета, королева пришла в восторг. В то время у нее был наставником по философии весьма известный философ господин Рене Декарт, но он умер, не выдержав сурового климата Швеции. Сальмазий боялся, что его постигнет такая же судьба, и провел большую часть зимы, не вставая с постели в роскошных апартаментах королевского Дворца в Стокгольме. Его часто навещала королева и советовалась с ним по вопросам величайшей важности. Когда мадам Сальмазий выходила подышать воздухом, королева запирала двери и прислуживала ему не хуже служанки — поправляла подушки, поддерживала огонь, грела ему целебный отвар. Рассказывали, что однажды неожиданно войдя в покои, она заметила, как великий ученый быстро засунул под подушку небольшую книжечку.

— Мой дорогой сэр Клод, почему вы прячете эту книжку?

Он начал неловко изворачиваться. Но королева есть королева, и ему пришлось показать ей книжку. Это была неприличная и даже похабная книжка, и королева отдала ее своей фрейлине леди Спарра, чтобы та прочла ей книжку вслух. Та повиновалась, но жутко краснела и спотыкалась во время чтения. Королева от души веселилась, а потом сделала комплимент Сальмазию по поводу его странного выбора.

Именно в Стокгольме Сальмазию попала в руки книга Мильтона. Но королева уже ее прочитала и, будучи ею восхищена, не переставая хвалила ее своим придворным. Она обожала пот, кровь и скандал литературного конфликта и ей было все равно, кто кого победит, если только противники станут обмениваться предательскими ударами и хитрыми подножками. Она говорила:

— Интересно, не захочет ли этот Мильтон, поддерживавший казнь короля, пожить некоторое время при нашем дворе? Мне кажется, что он мог бы стать хорошим дополнением двора по части учености и умения ругаться. В этом Мильтону нет равных.

Но она продолжала хорошо относиться к Сальмазию, который кипел от ярости и поклялся послать к дьяволу парламент и самого Мильтона, как только он немного придет в себя и займется делами.

— Дорогой Мастер, это было бы чудесно! — звонко захохотала королева. — Я уверена, что вы разорвете на кусочки эту английскую свинью и поджарите его на углях. Я надеюсь, что нашему городу Стокгольму выпадет честь напечатать ваш великолепный труд.

Мне рассказал об этом братец Джеймс. Муж считал, что после публичного унижения Сальмазий был посрамлен, и королева его выслала из страны: его книга несколько раз переиздавалась, хорошо продавалась и была переведена на французский и нидерландский языки. Но мне кажется, что королева его пожалела, и братец Джеймс так же считает, и что его скорый отъезд из Стокгольма объясняется срочным вызовом из университета Лейдена. Он не написал ответ, хотя эта книга беспокоила его, как плохо переваренная пиша. Его соперники подталкивают друг друга и говорят:

— Этот Ужасный Человек никогда не придет в себя от удара под дых, полученного от его английского противника!

Сальмазий как-то заявил, что ниже его достоинства отвечать такому скандальному выскочке. Другой раз он сказал, что ярко продемонстрирует абсурдность его претензий, просто перечислив ошибки, которые Мильтон допускал в латинских стихах.

Каждый известный иностранец, живущий в Лондоне, счел своим долгом навестить мужа и поздравить его с великолепной книгой или хотя бы сделать это при случайной встрече. Среди этих людей были послы, посланники и другие представители иностранных монархов и государств. Совет решил не отставать в комплиментах и дал мужу сумму в сто фунтов в качестве награды за его труды. Но Мильтон отказался от денег, чтобы Сальмазий не мог упрекать его в том, что он принял деньги в той же сумме, за которую он иронично упрекал Сальмазия. Муж считает, что сто фунтов слишком малая сумма за его огромный труд и ему ни фунта не надо.

Мы занимали помещение в Уайтхолле, хотя нам грозило выселение согласно приказу Совета, где говорилось о необходимости «убрать всех нежелательных персон из Дворца». В то время мужу еженедельно выплачивали на прием иностранных послов и консулов. Я никогда не присутствовала на этих обедах. Но муж позволял мне экономить для него деньги тем, что я заказывала вина и готовила еду на нашей собственной кухне. Кухни во Дворце содержались плохо и неаккуратно. Меня это вполне устраивало, потому что в течение многих лет я научилась готовить еду на разные вкусы и кроме того, во время готовки я могла есть и пить, сколько моей душе было угодно. Моего мужа очень хвалили за эти приемы. Хотя он сам не отличал одно блюдо от другого, его волновали только острые и жгучие соусы.

На книги мужа поступали разные отзывы. Однажды братец Джеймс принес мне копию одного отзыва. В книге Мильтон назывался замороженным и суровым цензором, потому что он посмел заявить, что его покойное Величество позволял себе публично ласкать обнаженные прелести прекрасных дам. Разве сам король не был молодым и красивым, и разве он не пытался своим прикосновением излечить больных золотухой и другими заболеваниями? Автор отзыва обозвал Мильтона кислым пуританином, который не только писал о разводе и тем самым добавлял свои произведения к остальным скандальным доктринам индепендентов, но также оставил милую жену из-за ревности. Я смеялась про себя над этими словами и конечно не стала показывать отзыв мужу.

В декабре мы переехали из Уайтхолла. Мы заняли дом в Петти Франс в Вестминстере, рядом с лордом Скадамором, дом выходил в Парк святого Якова. Это произошло из-за ссоры с нашими соседями во Дворце. Наш сосед был гвардейским офицером и вел себя очень шумно. Днем он и его друзья постоянно тренировались в фехтовании и борьбе, а по ночам они громко орали разгульные песни. Причем пели попеременно псалмы и застольные песни. У него также было трое энергичных непослушных детей, а жена постоянно бренчала на гитаре и пела пронзительным и неприятным голосом. Нас разделяли весьма тонкие стены, и постоянный шум действовал Мильтону на нервы. Он также жаловался на то, что ему мешают работать люди, приходящие во дворец с разными жалобами, и они к тому же желали встретиться с Мильтоном и поговорить. В новом доме была комната для Неда Филлипса, который вернулся из Кембриджа, будучи разочарован суровой дисциплиной в этом колледже, которую ввел преподобный Гудвин, возглавивший его. Муж нуждался в Неде и Джоне, которые могли ему помочь. Почему? Да потому что он к тому времени окончательно ослеп.

Когда у него стал слепнуть левый глаз, врачи его предупреждали, что если он хотя бы на год не оставит чтение, то пострадает и правый глаз. Но в это время Совет приказал ему написать книгу, направленную против Сальмазия, и муж не стал слушаться врачей. Он считал, что дело того стоило — за счет оставшегося глаза получить похвалы всей Европы! Он промывал этот глаз лосьонами и отварами, которые были ему рекомендованы, но это ему совершенно не помогло. У него постоянно текла из уголка глаза какая-то жидкость. Если он пытался что-то рассмотреть, то перед глазами у него все плыло, и он спотыкался как пьяный. Ночью перед закрытыми глазами у него плясали яркие огоньки. Но позднее он говорил, что глаза ему застит темнота. Если он закатывает глаза, то различает какой-то свет в уголках глаз. Трудно поверить, что он ослеп, потому что глаза у него никак не изменились, и кажется, что он внимательно смотрит на вас. Мильтон не жалуется и заявляет, что не совершил ничего дурного, чтобы этот грех мог навлечь на него такую страшную кару. Кроме того, ему удалось завоевать славу. Он считает, что если ранее Сальмазий считался величайшим ученым Европы, то теперь он, Мильтон, победитель Сальмазия, должен считаться величайшим ученым всего мира!

Однажды совершенно случайно я увидела преподобного Роберта Пори, который шел по улице. Он прихрамывал из-за раны, полученной при осаде Колчестера. Я не знаю, чем он теперь занимается, но на нем не было черной одежды священника. Казалось, что дела у него шли не так плохо. Я ему сказала:

— Мой муж, господин Мильтон, ослеп.

Он посочувствовал:

— Мне очень жаль. Но Джон не должен считать себя несчастным, потому что оказался в избранной компании поэтов. Ему предсказал судьбу некий ангел еще в Кембридже: предрек, что в зрелые годы он будет вести такую же жизнь, как Гомер и Тиресий.

— Муж действительно обращался к неким ангелам? — спросила я. — Неужели он настолько суеверен?

— Нет, но когда читают короткую молитву в Михайлов День, то это означает, что вы обращаетесь к ангелам.

Муж пытается утешиться философски, заявляя, что Бог особенно заботится о слепых и что он старается осветить их темноту внутренним светом. Кроме того, он проклинает всех, кто смеется над слепым или пытается их обидеть. Теперь пришло время, чтобы завоевать эпическую славу, о которой он так долго мечтал. Мне кажется, что даже моя с ним жизнь не сможет ему помешать в достижении подобной цели. Сегодня он призвал Джона Филлипса, чтобы тот прочитал ему начало пьесы «Адам, изгнанный из Рая», чтобы Мильтон попытался там кое-что изменить.

Теперь дядюшка не может следить за Джонни, и тот стал отъявленным проказником и плутом. Но это не мое дело. Он, по крайней мере, перестал ко мне приставать.

У меня сейчас трое детей, четвертый зреет в моем чреве, дитя должно родиться уже через месяц. Мильтон с трудом видит нашего третьего ребенка с тех пор как ему было несколько месяцев. Да это и хорошо, потому что маленький Джон абсолютно не в породу Мильтонов или Мельтонов. Он на них не похож ни чертами лица, ни фигурой. Могу поклясться, что он — чистой воды Верне и точная копия моего бедного погибшего Муна!

Как это могло случиться? Я никогда плотски не познала свою истинную любовь. На свете существуют доктора, которые говорят, что на третьем или четвертом месяце беременности рождается душа ребенка. Может, умирая, Мун вдохнул собственную душу ребенку, чтобы никогда меня не покидать и продолжать меня любить и чтобы я любила его? Мне все равно, что вы об этом думаете!

Вчера муж приказал принести ему мальчика, которому уже почти два года. Он начал с ним разговаривать и весело произнес:

— Как же тебя зовут, малыш? Послушай меня. Тебя зовут ни Джееремия, Джеробом или Джамбониус Юстиниан. Нет, ты мой сын Джон!

Малышу очень трудно произносить сочетание «Дж», и когда муж сказал:

— Джон! Повтори мои слова. Эй, пышечка, скажи: «Мой сын Джон!»

Малыш взглянул ему в лицо и повторил.

— Сын Мун!

— Нет, малыш, не «Мун!» — воскликнул Мильтон. — Не Мун! Скажи: «Мой сын Джон!»

Малыш внимательно посмотрел на него, напряг плечики, расставил ножки и рассердившись выкрикнул:

— Сын Мун!

Муж начал злиться и воскликнул:

— Нет, нет, дитя, ты должен повиноваться отцу. Тебе придется повторить за мной. Тебя назвали Джон в честь твоего отца, а меня назвали в честь моего отца Джона. Как зовут твоего деда? А твоего отца? Как тебя зовут? Всех нас зовут Джон! Повтори: «Джон!»

Малыш увидел, что отец расставил руки, чтобы его поймать, увернулся и побежал прочь, крича:

— Сын Мун! Сын Мун!

Он протянул ко мне ручонки, чтобы я его поцеловала.

ЭПИЛОГ

Мильтон написал в семейной Библии (сейчас она находится в Британском музее) на чистой странице, против первой части Книги Бытия, где он обычно записывал рождение его трех первых детей: «Моя дочь Дебора».

Потом другая рука дописала под его диктовку:

«…родилась 2 мая в воскресенье около трех часов утра в 1652 году. Моя жена, ее мать, умерла спустя три дня. Мой сын последовал за матерью спустя шесть недель».

Эдуард Филлипс, который в 1694 году опубликовал книгу о жизни дяди, писал, что смерть маленького Джона последовала «из-за плохого ухода и заботы со стороны дурной няньки». Но Дебора выжила.

Спустя четыре года Мильтон женился во второй раз на Кэтрин Вудкок из Хекни. О ней нам мало что известно. Об этой жене он написал сонет, где называл ее «поздно посланная мне святая». Она умерла в феврале 1657 года, а ее пятимесячная дочка Кэтрин последовала за матерью спустя шесть недель.

Мильтон несмотря на слепоту продолжал работать в Государственном Совете, хотя ему платили гораздо меньше. Он намеревался отправиться в Швецию английским послом и там заменить Сальмазия при дворе королевы Кристины. Он восторженно восхвалял ее в книге «Вторая защита английского народа». Мильтон настолько высоко ее ценил, что иначе его обожание рассматривать невозможно. Но если даже у него были честолюбивые планы, он был вынужден разочароваться, потому что 16 июня 1654 года, за три недели до выхода книги, королева покинула трон. Сальмазий умер, как намекали, «от разбитого сердца».

Мильтон принял от Государственного Совета тысячу фунтов в качестве награды за книгу «Вторая защита». Она была написана и направлена против шотландца по имени Мур, который восхвалял Сальмазия. В книге имеется следующий автобиографический пассаж:

«Давайте перейдем к обвинениям, направленным против меня. Разве имеется что-либо неприятное и вызывающее в моих манерах или в поведении? Ничего. Он обвиняет меня в том, что я некрасив и к тому же ослеп. Так не стал бы делать никто, в ком не отсутствует напрочь чувство сострадания.

„Огромный и ужасный монстр, к тому же еще и слепой…“

Я никогда не думал, что мне придется соревноваться в красоте с циклопами, но он сразу пытается поправиться и говорит: „Конечно, он не настолько огромен, потому что он сморщился и кажется, что в нем абсолютно не осталось крови“. Не стоило бы говорить о моей внешности, хотя это и делает мой враг, чтобы другие люди могли подумать, что у меня собачья голова или рог, как у носорога. Мне следует кое-что сказать по этому поводу, чтобы опровергнуть самую бесстыдную ложь. Мне кажется, что никто из тех, кто меня видел, никогда не обвинял в уродстве, и меня не очень волнует то, что кто-то мог бы похвалить за красоту. Я не очень высок — обо мне можно сказать, что я среднего роста. Но если даже я был бы маленького роста, то такими были многие мужчины, отмеченные славой на поле боя и прославившиеся в мирные времена. Как можно оскорблять человека за то, что он небольшого роста, если он может достигнуть успехов во многих делах? Я весьма строен. Мне хватает смелости, и я весьма храбр. Я постоянно упражнялся в искусстве сражения на шпагах, до тех пор пока мне позволяли силы и возраст. Если у меня была под руками шпага, то мне ничего не грозило, и я мог постоять за себя. У меня остался тот же кураж, сила, хотя мои глаза подводят меня. Но если вы на меня посмотрите, то никогда не догадаетесь, что я ничего не вижу, потому что глаза мои остались ясными и блестящими, как у человека, который хорошо видит. Могу сказать, что мне не повезло. Пишут, что в моем лице нет ни кровинки, но на самом деле, нельзя сказать, что я чересчур бледен и плохо выгляжу. Хотя мне давно уже исполнилось сорок лет, но все говорят, что я выгляжу лет на десять моложе. Кожа у меня гладкая и на ней нет и следа морщин.

Если в моем объяснении содержится хотя бы частичка лжи, меня за это станут презирать многие тысячи моих соотечественников и даже многие иностранцы, с которыми я лично знаком. Но если меня пытаются оболгать в одном, то стоит усомниться в правильности утверждения автора и по другим проблемам. Поэтому я так подробно остановился на собственной внешности. Что касается внешности моего оппонента, то, как мне стало известно, она является отражением неприятных черт его характера и его отвратительного сердца. Я не стану больше говорить об этом. Мне очень хотелось бы возразить против высказывания моего варвара-оппонента о моей слепоте, но, увы, я не смогу этого сделать и вынужден и далее влачить жизнь в слепоте. Не так страшно быть слепым, как не быть в состоянии выдерживать слепоту. Но мне придется это выдержать, как если бы это случилось с любым из вас. А от слепоты никто из нас не застрахован. Всем известно, что такое случалось с самыми известными и почитаемыми людьми в истории нашего мира. Надо ли мне напоминать, что мудрые древние барды, чьи несчастья боги компенсировали славными достижениями, и кого так почитали люди, считали, что потеряли зрение из-за несправедливости Небес и пытались достойно жить и творить. Всем известно, что говорится о Тиресии, именно о нем Апполон пел в своих „Аргонавтах“.

Дерзнул он промысел священный доступным объявить для всех,

Не убоясь, забыв смиренность и гнев Юпитера презрев.

Бессмертьем одарили боги, его не старили лета,

Но тщетно он искал дороги — надежды нет, слепы глаза.

Бог сам является правдой, и люди должны демонстрировать желание пропагандировать эту правду, и тогда они становятся ближе к Богу, и он станет их сильнее любить. Мы не можем думать, что божество не любит правду или не желает, чтобы правда доходила до людей. Потеря зрения, в особенности у того, кто изо всех сил пытался распространять знание среди людей, не может считаться наказанием. Мне не нужно перечислять тех, кто проявлял мудрость в кабинете и храбрость — на поле боя. Первый из них — это Тимолеон Коринфский, освободивший город и всю Сицилию от ярма рабства. Это был очень храбрый человек и неподкупный государственный деятель. Следующий — Аппий Клавдий. Его советы в Сенате, конечно, не вернули ему зрение, но спасли Италию от зловещих посягательств Пирра. В то время, когда Сесилий Маталлус был великим жрецом, и он потерял зрение, но спас не только город, но и Палладиум, защитника города, и самые священные реликвии от пожара. И во многих других случаях судьба представляла достаточные доказательства удивительного патриотизма и иных благородных качеств. Я могу привести примеры, более близкие нам по времени: Дандоло из Венеции, удивительный дож, или Боемар Зиска, самый храбрый из генералов, или Жером Занчиус и другие богословы самой высокой репутации. Всем известно, что патриарх Исаак прожил слепым много лет, так же как и его сын Яков, которого коснулась та же самая Божья благодать. Разве Спаситель, который возвращал зрение слепым, не говорил, что они не были слепыми от рождения и эта болезнь поразила их не за их собственные грехи или за грехи их предков. Что касается меня, я внимательно продумал свое поведение и рассматривал и анализировал собственную душу, и я призываю тебя, Бог, Кто читает в наших сердцах, и я могу сказать: не виновен, в жизни не совершил ничего ужасного, за что меня Бог мог так сильно наказать».

Работая латинским секретарем, Мильтон поддерживал лорда-протектора Кромвеля, которого называл «наш самый главный человек», во всех его дерзких предприятиях, начиная с резкого разгона «Охвостья» парламента до абсолютно неанглийской попытки править Англией с помощью региональных генералов. Теперь у Мильтона не было чересчур много работы в офисе и он мог заниматься собственной писательской работой.

Джон Филлипс писал в 1686 году:

«Слепота Мильтона не мешала ему с помощью секретарей спокойно заниматься наукой. Теперь у него было больше времени, потому что у него появился заместитель в Государственном совете и иногда ему посылали работу домой…

Он начал огромный труд, пытаясь собрать воедино всех древних классических авторов в прозе и в стихах. Кроме того, он желал составить полный латинский словарь (тезаурус) и наконец закончить „Потерянный Рай“ и книгу о богословии, основываясь на текстах из Библии. Он намеревался все это сделать несмотря на обрушившиеся на него беды. Что касается „Истории Британии“, он довел ее до времени покорения Англии норманнами. Далее шли „Возвращенный Рай“, трагедия „Самсон борец“, работа о грамматике, и он начал составлять полный греческий словарь. Он старался работать как можно больше».

Джон Филлипс был журналистом. Незадолго до Реставрации он перешел к роялистам и писал о работе Мильтона «Иконоборец», как о богохульской клевете, хотя раньше постоянно выступал в защиту этого произведения.

Оливер Кромвель умер в 1658 году. Его сын Ричард стал его преемником. Реставрация произошла в 1660 году, и жизнь Мильтона оказалась в опасности. Некоторое время он содержался под стражей, но его не повесили и не отрубили ему голову, как это случилось с Хью Петерсом и другими. Он потерял все капиталы, которые вложил в Фонды правительства. Джонатан Ричардсон вспоминает в 1734 году, что жизнь Мильтону спасло вмешательство сэра Вильяма Дейвенанта, поэта и лауреата, чью жизнь сам Мильтон спас в 1651 году, когда Дейвенант был схвачен по пути в Америку.

Ричардсон пишет:

«Следует отметить, что Мильтон получил прощение от парламента, в чьи руки король отдал рассмотрение этого дела. Парламент поступил так, как считал нужным. Как нам кажется, парламент принял во внимание выражение королевской воли и проявил модную тогда лояльность. Хотя король заявил, что прощение может быть дано тем, кто непосредственно не участвовал в казни его отца, он заявил об этом в речи 27 июля, но нельзя сказать, что указание выполнялось пунктуально. Мильтона спас проявленный к нему интерес, и это подействовало на парламент. Нация его простила, хотя не было известно, как он отблагодарит ее своими будущими произведениями, в особенности „Потерянным Раем“. Самое интересное, что в том же году, когда судьба Мильтона висела на волоске, опять началась его старая борьба с Сальмазием с применением самых бранных слов. Хотя Сальмазий умер за год до этого во время подготовки гневной отповеди. Эта незаконченная работа была напечатана, но Мильтону удалось выстоять перед злобной атакой.

Мильтон не подпадал под всеобщую амнистию, но его жизнь оказалась вне опасности, а вместо него пострадали его две самые отвратительные книги; его друзья даже не надеялись на подобный исход. Я должен добавить к словам епископа Бернета следующее: „Мильтон так резко выступал против Сальмазия и многих других людей, хотя следует отметить, что его произведения не были лишены остроумия и чистоты стиля и он изо всех сил пытался аргументировать необходимость казни короля. Он понимал, какая жестокость была проявлена в отношении короля, всей его семьи и монархии в целом, и было бы странным, если бы он забыл об этом и думал, что его легко простить. К нему не относился Акт о всеобщей амнистии. Спустя много времени Мильтон снова появился на публике и перестал прятаться, и его часто посещали разные известные люди. Ему удалось прожить много лет, его стихами восхищались. К тому времени он уже ослеп, но люди продолжали восхищаться „Потерянным Раем“, представлявшим собой произведение благородное, написанное белым стихом, без рифмы и с использованием множества новых и часто грубых слов. Но все равно поэмой было можно восхищаться и считать, что она является самым прекрасным произведением, написанным на нашем языке“.»

Прочитав этот пассаж, я могу сказать только одно: если бы епископу было известно об истории сэра Вильяма Дейвенанта, он бы не поражался чудесному избавлению Мильтона от наказания. В мире происходит многое, кажущееся странным, но только потому, что мы не знакомы со многими подробностями, и даже самые мудрые люди впадают в подобные заблуждения.

Вскоре Мильтон начал появляться на публике и затем женился в третий раз. Ему было 52 года, и он совсем ослеп. У него появилась кое-какая недвижимость, и один из домов располагался на Джевен-стрит. Это было в 1662 году, а примерно в 1670 году мне рассказали его знакомые, что некоторое время он проживал в доме Миллингтона, знаменитого аукционера, торговавшего старыми книгами, и тот помогал Мильтону переходить улицу, ведя его за руку. Потом у Мильтона появился небольшой домик возле Банхилл Филдс, где он умер четырнадцать лет спустя после того, как отошел от дел. Элвуд писал в «Собственной жизни», что «нанял для Мильтона милый домик в Джильз-Чалфонт, чтобы ему и его семье было там безопаснее, потому что в Лондоне в то время росло число заразных заболеваний».

В то время Мильтон был занят работой над «Потерянным Раем». Потом стал заниматься «Возвращенным Раем» и «Самсоном-борцом». Все работы были весьма интересными, но если он сам больше дорожил «Потерянным Раем», что тут можно сказать?..

Мильтону повезло, что он обладал острым умом и большими знаниями, потому что он естественно, страдал от слепоты и от того, что времена так сильно изменились. Кроме того, он часто терял близких и, наверно, беспокоился о том, чтобы содержать семью, когда его материальное положение пошатнулось. Еще он постоянно боялся, что его могут убить.

Хотя ему повезло, и он сумел избежать когтей закона, Мильтон понимал, что нажил себе множество врагов. Он настолько их боялся, что часто ночами лежал без сна и старался поменьше выходить на улицу. Мильтон писал:

В дни власти зла скверны слова,

И окружает темнота, и ночь страшна

И одиночество…

Его сложные обстоятельства в то время описаны в отрывке, который мой сын обнаружил на листе книги ответа на «Иконоборец».

Джон Мильтон не пострадал за свою предательскую книгу, когда судьи, приговорившие короля к смерти, были казнены в 1660 г.

О Мильтон, ты ушел от мести,

Хоть пасквиль написав, лишился чести.

Карл благородный не сравним ни с кем.

И как ни жалок ныне твой удел,

Старик больной, ты беден, слеп и нищ

И мертвецов коришь, чтоб самому прожить.

Если этому автору были известны все страдания, перечисленные выше, он добавил бы еще кое-что, что было равно всем ужасам, взятым вместе, иначе кто смог бы написать «Потерянный Рай»…

Мильтон страдал от головных болей, подагры, слепоты. Он был джентльменом и в некоторой мере философом, но жить ему в последнее время было очень сложно, хотя он старался никому не говорить о своих бедах. Семье приходилось не так просто. У него случались и другие домашние беды: его жена,[74] которую он любил, порою плохо к нему относилась и так продолжалось несколько лет, и Мильтону так и не удалось познать с ней семейное счастье. Многие годы его жизни заключались в том, что он раздавал и получал в ответ оскорбления, обвинения и насмешки, и хотя преуспел в отражении ударов, тем не менее ему это далеко не всегда доставляло удовольствие. Кроме того, в юные годы он привык к похвалам и попытался заслужить уважение и любовь. Но большая часть человечества его возненавидела и подвергла оскорблениям, в том числе даже те, от кого он имел право требовать к себе уважения.

Мне рассказывали, что Мильтон обычно сидел в сером грубого сукна сюртуке у дверей дома рядом с Банхилл Филдс, нежась под теплым солнышком и наслаждаясь свежим воздухом. Его навещали достойные люди. Потом мне рассказал о нем старый священник в Дорсетшире — доктор Райт. Он навещал его в маленьком домике, состоявшем из одной комнаты на первом этаже и еще одной наверху. Он застал там Мильтона, сидящего в кресле в черном аккуратном сюртуке и с очень бледным лицом. Его руки деформировались от подагры. Когда они разговорились, Мильтон сказал, что если бы не боль от подагры, то можно было бы спокойно переносить слепоту.

Мильтон обожал музыку и хорошо в ней разбирался. Он даже сам сочинял музыку, хотя до нас не дошло ничего. Он также неплохо играл на органе и на виолончели. Музыка его радовала, в особенности, когда он потерял зрение.

Мне рассказывал о музыке и о ее значении для Мильтона мой старый друг, любивший поговорить о Мильтоне. Однажды Мильтон услышал, как хорошо поет одна леди.

— Я могу поклясться, — сказал он, — Что эта леди очень мила.

Теперь уши стали для него глазами.

«Потерянный Рай» был эпической версией его пьесы об изгнании Адама из Рая. Он опубликовал книгу в 1667 году и получил пять фунтов в качестве задатка от Симмонса, сына печатника с Олдерсгейт-стрит, за каждый тираж в 1300 экземпляров. Книги продавались по три шиллинга за экземпляр. Это была достойная плата за поэму, написанную немодным белым стихом. Тогда деньги стоили в пять раз больше, чем теперь. В 1669 году Мильтон получил еще пять фунтов.

Эдуард Филлипс писал о дочерях Мильтона:

«Его третьей женой была Элизабет, дочь некого господина Минша из Чешира и родственница доктора Паже. Она пережила Мильтона и, говорят, жива до сих пор. От нее у него не было детей, а дочери от первого брака служили ему — были его глазами и языком. Ему каждый день читал кто-то из посторонних, кто желал пообщаться с господином Мильтоном. Иногда родители посылали к нему своих молодых сыновей, чтобы те могли насладиться беседой с ним. Мильтон освободил от ухода за собой только старшую дочь, потому что она сильно хромала и заикалась. Две остальные дочери должны были ему постоянно читать и четко произносить слова на всех языках, — на иврите, сирийском, греческом, латинском, итальянском, испанском и французском. Если кому-то приходилось читать книги, не понимая ни слова и не зная языка, то должен признаться, что это — неимоверный труд. Но дочерям Мильтона приходилось это терпеть долгие годы. Они не всегда могли скрыть свое раздражение, копившееся много лет, и в конце концов, он отослал всех троих, включая старшую, учиться вышивке золотом и серебром. Конечно, было бы неплохо, если бы дочери знаменитого человека могли бы стать наследницами его таланта, по судьба распорядилась иначе. Про дочерей господина Мильтона можно сказать только одно: им повезло быть дочерьми такого таланта. Кстати, одна из них жива до сих пор…»

Мильтон умер в 1673 году[75] в конце лета. Ему устроили приличные похороны в церкви Святого Жиля в Крипплгейт. Из дома до церкви гроб провожали несколько джентльменов, его почитатели и друзья.

Говорят, когда он умирал, у него было тысяча пятьсот фунтов — это не так мало, если учитывать разные события. Он столько в жизни потерял, что если бы не был экономным и даже скуповатым человеком, то ему вообще не на что было бы жить. Он вложил более двух тысяч фунтов в государственные фонды, но потом не смог получить некому было дать добрый совет.

Мильтон потерял самую ценную собственность в Спред Игл на Бред-стрит во время Великого пожара в 1666 году, где родился.

Позже к нему пришла громкая слава. Его поддерживал Джон Драйден, поэт и лауреат. И Мильтон позволил ему превратить «Утраченный Рай» в оперу в стихах. Его также поддерживал Эндрю Марвелл, называвший его новым Тиресием. Их мнения не совпадали с мнением Эдмунда Воллера, учившегося с Мильтоном в Кембридже.

«Старый слепой учитель опубликовал скучную поэму о падении человека. Если не считать достоинством длину поэмы, то другими достоинствами она не обладает».

Во время правления Карла II Мильтон также продолжал считаться ведущим специалистом по разводам, и у него консультировались известные люди, даже доверенные короля, желавшего развестись с бесплодной королевой.

Мильтон оставил устное завещание, в котором говорилось:

«Часть приданого, которое я должен был получить от господина Пауэлла, отца моей бывшей жены, я оставляю неблагодарным детям, которых я прижил с нею, хотя я не получил ни крохи от обещанного приданого. Иными словами — они не получат от меня ни гроша. Я сделал для них слишком много, но не получил от них никакой благодарности. Все остальное я оставляю моей жене Элизабет».

Это завещание не было признано Прерогативным Судом Кентербери, когда его дочери начали дело против вдовы господина Мильтона. Им присудили одну треть имущества и денег, чтобы они поделили эту часть между собой, а вдове достались остальные две трети. Суд прекрасно понимал, что свадебную долю дочерям Мильтона не получить никогда. Во время процесса служанка Элизабет Фишер заявила, что когда она сказала Мэри Мильтон, дочери, сильно похожей на мать, что Мильтон снова собирается жениться, та ей ответила, что это ее не удивляет и ее не волнует весть о его свадьбе, но если бы она услышала о его смерти, это было бы приятным известием.

На суде выяснилось, что девушки, чтобы как-то прожить, продавали старые книги из библиотеки Мильтона старьевщику.

У вдовы были чудесные золотистые волосы, и ей было двадцать четыре года, когда она вышла за Мильтона в 1663 году. Она легко отделалась от дочерей Мильтона, выплатив каждой по сто фунтов. Энн, первая дочь, вышла замуж за строителя, но умерла вскоре после родов. Дебора ко времени суда была замужем за Абрахамом Кларком, ткачом по шелку из Дублина. У нее были дети и внуки, эмигрировавшие в Мадрас и там следы фамилии Мильтонов теряются. Мэри не вышла замуж и умерла в 1682 году, когда умерла ее бабушка Энн Пауэлл, оставив триста сорок три фунта, из которых она завещала по десять фунтов Деборе и Энн. Сестры Мари Пауэлл все вышли замуж, и госпожа Пауэлл оставила по пятьдесят фунтов: Энн Кайнестон, жене Томаса Кайнестона, купца из Лондона; Саре (Заре) Пирсон, жене Ричарда Пирсона, дворянина; Элизабет (Бесс) Хоувелл, жене Томаса Хоувелла, дворянина.

Но братьям, кроме Ричарда, ничего не досталось, а Ричарду был прощен долг в сто восемьдесят фунтов. Наверно, остальных братьев уже не было в живых. Может, они погибли на войне или умерли во время чумы в 1665 году. Ричард был успешным адвокатом и во время Реставрации ему удалось пересмотреть завещание отца и получить обратно Мейнор-Хаус в Форест-Хилл и земли, принадлежавшие семейству Пай. Примерно в 1850 году дом был разрушен, но до сих пор стоит церковь святого Николая и ее даже не смогли изуродовать викторианские реставраторы.

Леди Кэри Гардинер вступила во второй раз в брак с Джоном Стьюкли и была счастлива. Она пережила Мари Пауэлл на пятьдесят два года и умерла в 1704 году в Айслингтоне, и ее многие оплакивали. Роберт Пори был пребендирием собора святого Павла во время Реставрации. Кристофер Мильтон стал католиком, получил дворянство в 1686 году и стал верховным судьей. Его семейная линия давно закончилась. Преподобный Лука продолжал служить викарием в Форест-Хилл до 1663 года, а потом его сменил человек по имени Фостер.

Спустя несколько лет после смерти Мари стали известны махинации Ричарда Пауэлла Старшего, когда его дело рассматривалось в суде в Оксфорде. Ответчиком стал колледж Всех Душ, который обвиняли в том, что земли Витли, отданные в аренду Ричарду Пауэллу, обманом были заложены сэру Эдуарду Пауэллу, после того, как они уже были заложены господам Бейтману и Хирну. Колледж Всех Душ был оправдан, о чем была сделана запись:

«Ричард Пауэлл схитрил и заложил земли в Витли кузену сэру Эдуарду Пауэллу… Этот обман является преступлением, а колледж нельзя обвинить в преступлении, и он не станет выплачивать компенсацию и не может быть наказанным. Любое судебное дело должно быть направлено против определенной личности, а не против отвлеченного колледжа…»


1943 г.

Загрузка...