Глава II. «Поиди за мене…» (Женщина в древнерусской семье X–XV вв.)


Заключение и расторжение брака

Чтобы представить себе облик человека русского средневековья, мало знать историю политических бурь, дипломатических конфликтов и военных столкновений, поскольку жизнь общества не исчерпывалась ими. Большую часть жизни женщина X–XV вв. проводила в семье. Между тем о многих сторонах семейной жизни, привычных нуждах и заботах, представлениях руссов мы знаем пока недостаточно. Как, например, понимал человек раннего средневековья нравственные нормы? Каков был брачный ритуал, семейный быт? Как складывались отношения между супругами, родителями и детьми?

Летописный рассказ о древлянах, радимичах и вятичах в «Повести временных лет» позволяет предположить, что архаичные формы брака («умыкание у воды»), хотя и преобладали до принятия христианства у большинства племен, в X в. стали пережитком. Описание умыкания в древнейших летописных сводах отражает проявление согласования интересов сторон в матримониальных делах и, следовательно, свободной воли женщины в этом вопросе («и ту умыкаху жены собе, съ нею же кто съвещашеся»[163]). Обряд похищения невесты «у воды» совершался на праздниках в честь богини «женитвы» Лады, которые начинались ранней весной, «на Красную горку», и продолжались до середины лета — дня Ивана Купалы. У зависимого населения («на простых людех») этот обряд сохранялся долго: следы его прослеживаются в былинах, песнях и даже в церковных документах XIII–XV вв.[164]

Другая древняя форма закрепления брачных уз, сосуществовавшая в раннефеодальной Руси с умыканием, — «брак-приведение» с договорными элементами («поляне… брачные обычаи имяху: не хожаше зять по невесту, но приводяху вечер, а завтра приношаху по ней, что вдадуче»[165]) — свидетельствует уже о частичной утрате женщинами права на проявление свободной воли при выборе супруга и преимущественной роли в этом деле родственников или родителей невесты.

Слова «приводить», «вести» за кого-то неоднократно употребляются летописцем при описании брачных союзов князей («Игореви взрастъшю, и хожаше по Олзе и слушаше его; и приведоша ему жену от Плескова, именем Ольгу»; «у Ярополка же жена Грекиня бе, и бяше черницею, бе бо привел отец его Святослав»), а также в тех случаях, когда подчеркивалась несамостоятельность женщины как субъекта в матримониальных делах, выражаемая в безличной форме «ведена бысть» («ведена бысть дщи Святополча Сбыслава въ Ляхы за Болеслава»; «ведена дщи Володарева за царевичь Олексиничь, Царю-городу»)[166].

Спорным по сей день является вопрос, существовала ли в древнейшей Руси «купля жен», известная как брачный обряд многим славянским народам и описанная арабскими авторами[167]. Но и сам термин «вено» понимается двояко. Традиционным для русской историко-юридической литературы является толкование его как платы, суммы выкупа за невесту[168]. В то же время ряд свидетельств позволяет рассматривать термин «вено» как синоним «приданого» в древнерусском юридическом быте, что исключает существование «купли» в истории русского права («…убо муж да възратит жене и вено, аще възят что от нея ино»; «и дасть Корсунь царема за вено»[169]).

С 988 г., с крещения Руси и присвоения церковью монопольного права утверждения брака[170], начали складываться нормы брачного права, включавшего в себя и определенные свадебные ритуалы. Процесс этот шел двумя путями: через трансформацию древних семейно-брачных обрядов в правовой обычай и через узаконение решений органов церковной власти, опиравшейся в своих действиях на византийское брачное право[171]. О влиянии давних брачных традиций на нормы семейного права свидетельствуют русские памятники X–XI вв., упоминающие предварительный брачный сговор, которому предшествовала своеобразная помолвка. Однако она не была заимствованием элемента византийского обряда: известно, что в X в. сватов к великой княгине Ольге слал древлянский князь Мал. По русскому обычаю, помолвке сопутствовала трапеза у родителей невесты. Ели пирог-каравай, кашу и сыр. Разрезание сыра закрепляло помолвку, а отказ жениха от невесты после этой процедуры как оскорбление чести женщины карался штрафом: «…за сыр гривну, а сором ей три гривны, и а что потеряно, за то ей заплатити…»[172]

Брачный сговор (ряд) был следующим элементом установления супружеского союза на Руси. Родители договаривались о размерах приданого и предполагаемом дне свадьбы, если, конечно, устанавливалось согласие самих молодоженов, в том числе невесты. В русских Кормчих получение согласия вступающих в семейный союз определяется как важнейший элемент брачного процесса[173].

Отсутствие права свободного выбора женщиной жениха рассматривается как серьезный аргумент в пользу тезиса о приниженном социально-правовом положении русских женщин в X–XV вв.[174] Поскольку брачный сговор имел прежде всего характер имущественной сделки, заключительное решение действительно принималось родителями или родственниками невесты. Однако это не являлось ограничением прав именно женщин: брачные дела сыновей, как правило, тоже вершили родители: «Всеволод [Ольгович] ожени сына своего Святослава Василковною…»; в 1115 г. «повеле Дюрги [Владимирович] Мьстиславу, сынови своему, Новегороде женитися…». В источниках есть свидетельства того, что на Руси — в отличие, например, от Чехии и Литвы — интересы вступающей в брак женщины все же учитывались ее родственниками. Летописный рассказ о полоцкой княжне Рогнеде, не пожелавшей выйти замуж за князя Владимира, несмотря на свой легендарный характер, тем не менее факт[175]. О юридическом закреплении прав женщин на изъявление собственной воли в делах о замужестве свидетельствуют статьи Устава князя Ярослава Владимировича о денежных пенях, налагавшихся на родителей не только в экстремальных ситуациях (самоубийство из-за брака поневоле), но и в тех случаях, «аще девка восхощет замуж, а отец и мати не дадять». В чешском и литовском праве наказывались не родители, а девушка за самовольный выход замуж (она лишалась своей доли имущества, приданого и пр.)[176].

Надо полагать, что в среде зависимого населения на ранних этапах развития древнерусского государства брачные отношения тем более складывались под влиянием личной склонности. На это указывает статья Русской Правды (РП) о трех источниках обельного холопства, среди которых назван и брак свободного с рабой, не оговоренный условиями. Примечательно, что не только в РП, но и в поздних актовых и законодательных памятниках нет указаний на то, что свободная женщина, выйдя замуж за холопа, теряла свой более высокий социальный статус. До нас дошла, например, грамота конца XIV в. — духовная Остафия Ананьевича, в которой большинство жен холопов и их дочери названы свободными, хотя сыновья от этих браков остались рабами, поступив в собственность холоповладельца. Заметим, что западноевропейское средневековье знало лишь обратную ситуацию: например, женщина во франкской деревне, выйдя замуж за человека более низкого социального статуса, оказывалась «запятнанной» браком с ним[177].

Изменения в положении жен древнерусских холопов произошли, по-видимому, лишь в конце XIV–XV в. и были связаны с общим усилением крепостничества. Судебник 1497 г., называя в ст. 66 те же три источника обельного холопства, что и РП, дает кардинально другую трактовку похолопления через брак: «по рабе холоп, по холопе раба»[178]. Напрашивается предположение, что ст. 66 Судебника лишь закрепила установившееся в то время положение вещей, когда жены холопов считались свободными только юридически, а фактически находились в полной зависимости от холоповладельца. После издания Судебника 1497 г. появились грамоты, отражающие претворение его норм в жизнь: в докладной записи Ивана Федоровича Новокщенова (1497–1505 гг.) сообщается, что «Авдотья Иванова дочь Костыгина», «девка вольная», пошла «за холопа Захарцу, а по его холопи далась ему в робы…». Но в записи «О разлучении» (конец XV в.), мало привлекавшей внимание историков, жене предоставляется право расторжения брака, если муж скрыл свое холопство, а мужу аналогичное право не дается: не потому ли, что формула «по холопе раба» в XV в. не сразу стала привычной, входила в практику с трудом и «вольные» женщины стремились по-прежнему оставаться свободными при мужьях-холопах? О существовавшем противодействии формуле «по холопе раба» говорят и соответствующие грамоты XVI в. Так или иначе Судебник 1589 г. вернулся к нормам РП: «А по государеву указу по рабе холоп, а по холопе робы нет»[179].

Заключение «вольными» женщинами в XV в. браков с представителями непривилегированных сословий является неоспоримым свидетельством самостоятельного решения ими этих вопросов. При заключении таких браков ограничения исходили со стороны не родственников, а феодала-холоповладельца. Так, в берестяной грамоте № 402 свободный торг зависимыми людьми проступает довольно отчетливо: «Поклон о г[оспоже]. Жонку ту дала за своего паро[бка]». Для актов XV в. эта ситуация достаточно обычна. Например, в 1459 г. Есип Дмитриев Окинфов получил «в приданые» «паропка да девочку», которых и женил по своему усмотрению. Более того, церковные поучения XV в. требуют даже наказания для господина, «аще рабы не дасть замуж». В среде свободного населения дееспособными лицами, заключавшими брачную сделку, были сами будущие супруги[180].

К концу XIII в. согласие сторон на брак стало фиксироваться в брачном договоре, или ряде, составлением которого после сговора занимались сваты или родственники. Элементы этой традиции встречаются в Уставе Ярослава Владимировича в статьях о «свадебном» и «сгородном», но сам институт брачного договора получил развитие позже; рядная грамота Тешаты и Якима — одна из первых по давности — датируется концом XIII в. К этому времени относится и грамота на бересте (№ 377): «…от Микиты ко Ульянице. Пойди за мене. Яз тебе хоцю, а ты мене. А на то послухо Игнато…»[181]

Заключительной частью брачного сговора в XIV–XV вв. являлось церковное обручение, ставшее закрепленным общественной моралью обязательством жениться на девушке: «…аще кто девицу обручену нужою поиметь, не леть же ему иное пояти, но ту имети жену». Даже в случае, если обрученную «инь некто прельстит и осквернит», жениться на ней закон повелевал обрученному жениху[182].

Члены литовского посольства 1492 г., прибывшие для переговоров о сватовстве Александра Казимировича к дочери Ивана III Елене Ивановне, «ели у великого князя», «говорили о любви и о докончании». Через два года при повторной попытке сватовства была представлена «грамота верющая» князю Ивану III, «абы дал за нас дочь свою». От названия деталей обряда произошли и синонимы слова «невеста» — «суженая» (о ней судили сваты) и «обрученная» (в результате сговора били рука об руку). В. И. Даль допускал возможность толкования обручения от слова «обруч» (браслет). При обручении могли присутствовать, по-видимому, лишь те, кто не был дважды женат (замужем). Так, при обручении Александра и Елены Ивановны был отстранен от участия в обряде один из послов по причине вторичной женитьбы. Обручение подтверждалось грамотой. Как обряд оно получило распространение не сразу и поначалу лишь в среде свободного населения, господствующего класса. «Чин, обрученье девице и мужю, царем и прочим» (XIII в.), опубликованный М. Горчаковым в XIX в., предписывает следующие обрядовые действия: «…предстанет же хотящая обручиться перед святыми дверми олтаря и положить на десней стране трапезы перьстня два, злот и железен. Железный убо надесно, златый же налево близь собе и перекрестить трижды…»[183]

Представителям клира было необходимо заставить своих «сынов» и «дщерей» смотреть на заключение брачных уз как на акт религиозный, но церемония заключения брака, бытовавшая в рассматриваемое время, свидетельствует о тщетности этих стремлений. Брак оставался гражданским актом, лишь освящаемым благословением церкви. Детали предсвадебной церемонии свидетельствуют, что брак по способу заключения (брачный сговор, ряд) сразу стал неким особым видом гражданского договора. Живучесть свадебного пиршества как традиции выражает тот факт, что на Руси придавалось большое значение общественному признанию брака.

Для вступления в сам венчальный брак от женщин на Руси требовалось выполнение многих условий. Одним из них был брачный возраст: 13–14 лет, в XIV–XV вв. — от 12 до 18–20 лет. Правда, зачастую условие это не соблюдалось, особенно когда вплетались политические мотивы: княжна Верхуслава Всеволодовна, когда ее «выдавали замуж», была «млада суще осьми лет»; Иван III был обручен, точнее, «опутан красною девицею» пяти лет от роду стараниями тверского князя Бориса Александровича. Однако такие браки совершались лишь в среде господствующего класса. В дальнейшем ранние браки были ограничены запретом митрополита Фотия венчать «девичок меньши двунадцати лет»[184].

Русская церковь препятствовала заключению браков с иноверцами: «Иже дщерь благоверного князя даяти замужь в ину страну, иде же служат опреснок и съкверноедению не отметаются, недостойно зело и неподобно правоверным сотворити своим детем сочетание: божественныи устав и мирскый закон тоя же веры благоверство повелевает поимати»[185]. За преступную связь с иноверцем «русска» (так называет женщину Устав князя Ярослава) наказывалась насильным пострижением в монашество; позже в ряде земель наказание ограничивалось штрафом[186]. Этот запрет не распространялся на великих княжон, многие из которых были выданы замуж за иностранных королей.

Представители клира старались не допускать в браке смешения социальных и классовых различий: крестьянка и холопка в лучшем случае считались «меньшицами», т. е. вторыми женами; в худшем — свободный должен был или отказаться от притязаний на законное закрепление подобных отношений, или согласиться во имя брака стать холопом. Не случайны и в поучениях «Пчелы» (XIV–XV вв.) слова «от раб ведома есть жена зла и неистова»; они свидетельствуют о стремлении церковников устрашить посягнувшего на заключение брака с женщиной более низкого социального статуса[187].

Ограничивалось и число замужеств: нормы христианской морали позволяли не более двух, ибо «бог совокупи — человек не разлучает». В феодальных республиках был разрешен и третий брак по смерти второго супруга и в случае, «аще кто будет млад, а детей не будет у него от перваго брака ни от втораго». Если брак заключался в четвертый раз, четвероженца немедленно «разлоучали» и лишали причастия, «донельже разрешится беззаконного брака», ибо «первый брак — закон, второй — прощение, третий — законопреступление, четвертый — нечестие: понеже свиньское есть житие»[188].

Древнерусской женщине любого сословия запрещалось вступление в брак с лицами, близкими ей не только по крови, но и по свойству, а также по родству возможному или будущему. В «Уставе о брацех» говорится о запретах близкородственных брачных отношений до шестого «колена» (степени родства). За нарушение этого предписания по византийскому закону наказывали плетьми, на Руси карали денежными штрафами[189].

Сохранение невинности до брака закон не рассматривал как условие для его заключения. Девственности церковный закон требовал лишь от будущих жен представителей клира, а с людей мирских предписывал лишь взимать штраф в том случае, если «замуж пошла нечиста». Ведь главной целью церковников было венчать и венчать, утверждая церковную форму брака вместо умыканий на игрищах: «Понужайте, убо да веньчаются и живут законно»[190].

Древнерусская церковь опиралась еще на дохристианские представления и традиции ответственности родителей за устройство семейной жизни детей (греческий закон подобных мер не предусматривал). Пять гривен золота штрафу должны были выплачивать «великие бояре» (гривна бралась с «меньших») лишь за то, что они не выдали вовремя дочерей замуж. В поучениях духовенству есть соответствующее указание: «…а которые девицы поспели, и вы их давайте замуж, а так бы лихих дел не делали. А которые вдовицы живут незаконно, а замужь не идуть, и вы их замужь давайте…» В этом вопросе церковный закон не делал исключения для холопок: «Господин, аще не оженить раба своего или рабы не дасть замужь, ведый, яко блуд творит…» Ведь цель была одна — венчальный брак, ибо «без венчания женитва беззаконна есть и неблагословенна и нечиста…»[191].

Древнерусские источники X–XV вв. почти не содержат полного описания элементов церковного венчания.

Краткое описание молитв и церковных обрядовых действий есть лишь в соответствующих «уставах» и «чинах» требников XV в.

Венчание происходило обычно «межи Рожеством и крещением», венчали после обедни либо вечером. Венчать мог любой священнослужитель — не монах. В ходе венчания жених становился по правую руку священника, невеста — по левую, оба получали «по единой свещи горящей». После надевания «перстней» (золотого — мужчиной, железного — женщиной) новобрачные «сплетали десныя рукы», священник же кадил на них «фимиам» и молился «велми гласно»; обратившись па восток, благословлял брак, «жизнь мирну и долголетну», желал «имети чада и внучата, наполнения дому благодатью и красотою»[192].

Большинство описаний свадебного ритуала было составлено также не ранее XVI в. Но ряд обрядов оставался почти без изменений на протяжении столетий; не случайно автор свадебной записи о бракосочетании Василия Ивановича с Еленой Глинской (1526 г.) подчеркнул, что все свершалось «как велось исстари, при князе великом Симеоне Ивановиче», т. е. в XIV в. В день свадьбы невеста находилась вначале в «хоромех» отдельно от жениха, что символизировало ее неизвестность будущему супругу (отсюда и само название «невеста», т. е. «неизвестная»). «Афоризмы» древнерусской «Пчелы» тоже косвенно свидетельствуют о бытовании традиции неизвестности невесты жениху до свадьбы: «В мутне воде не видети дна, а в невесте не разумети истины». Впрочем, принцип неизвестности существовал, по-видимому, не везде, что дало основание Н. И. Костомарову упомянуть об одной новгородской свадьбе XV в., когда перед поездкой к венцу дружка кричал: «Мы не фату приехали смотреть, а невесту!.. И жених видел свою суженую»[193].

В день свадьбы в «среднюю» палату первой входила невеста. Перед ней несли каравай с деньгами — к сытой и богатой жизни будущей семьи. Примечательно, что такое пожелание относилось именно к ней: в невесте видели, возможно, будущую распорядительницу домашним бюджетом. Перед венчанием жениху и невесте «голову чесали»; обычай этот сохранился в обряде с дохристианских времен, но дошел до нас лишь в описании рукописи XVII в.: «Да у жениха и невесты… гребнем голову чешут; да иные вражьи есть затеи…» Как видим, обряд «чесания» к XVII в. превратился уже во «вражью затею» и даже «бесовское действо», однако в рассматриваемое нами время он был широко распространен, ибо предшествовал надеванию кики и повойника с фатой — отличительных головных уборов замужних женщин на Руси[194].

Перед поездкой к венцу невесту осыпали хмелем — «к веселью»[195], вносили ритуальные предметы: шубы (к богатству), незашитые соломенные тюфяки и даже просто снопы (к легким родам) и т. п. Желанием сохранить любовь мужа объясняется существование обычая «баенной воды». Еще в XII в. черноризец Кирик спрашивал у новгородского епископа Нифонта разрешения налагать недельную епитимью на тех невест, которые устраивали перед венцом ритуальную баню, «мыльню», а воду после нее давали пить будущим мужьям, чтобы те их любили. Обрядовые действия, связанные с «мыльней», упоминаются и в свадебных записях XV в.[196]

Среди свадебных и венчальных ритуалов XIV–XV вв существовал обычай «вскрывания» невесты, определения ее «почестности» — едва ли не единственный, унижающий женщину, в системе свадебных обрядов, бытовавших в то время[197]. «Действо» это не было частью народного обычая, являясь следствием распространения церковного венчального брака и связанного с ним требования сохранения невестой целомудренности до него: «…не причащайте, женивши, а девицам потому же, которая замужь пошла нечиста...»[198]

Что касается других обрядовых действий, отразивших социальный статус и права древнерусских женщин, то их толкование может быть различным. Например, широко известен в этнографической науке обрядовый эпизод разувания женой мужа, упомянутый еще Нестором (полоцкая княжна Рогнеда отказывается «розути робичича»). В летописях более позднего времени и в актовом материале других свидетельств бытования этою обряда нет, что позволило некоторым исследователям увидеть его отмирание[199]. Между тем в сказаниях иностранцев, посетивши.х Россию в XVI–XVII вв, есть эпизод разувания, правда в форме обрядовой игры за будущее место жены в семье и за ее права: «Молодой кладет в один из своих сапог деньги, золотые и серебряные… Молодая должна снять один сапог по своему усмотрению. Если ей удается снять тот сапог, в котором деньги, она не только получает их, но и впредь с того дня не обязана снимать с мужа сапоги…» Аналогичный смысл имело и обрядовое разбивание кубка, упомянутое в свадебной записи XV в. Если прежде велось «бить скляницы» только на счастье, то в середине XV в тот же эпизод обряда, выраженный в игровой форме, имел уже иной смысл — борьбы за приоритет в семье: «кто из них (жених или невеста, — Н. П.) первый наступит, того и победа, и тот всегда будет господином»[200]. Даже такие подарки жениха невесте, как иголки (казалось бы, символ домашней работы) или плеть, могли выражать в X–XV вв. прежнее обрядовое значение, а не только патриархальную власть мужчины в доме, которая к XVI в. была действительно законодательно закреплена и освящена церковью. В условиях долгого бытованя дохристианских ритуалов, борьба с которыми отнюдь не авершается и в XVI в., указанным предметам в XV в. мог придаваться старый, магический смысл, не сводимый к унижению и подчиненности женщины[201]. С распространением и утверждением в XVI–XVII вв. церковного учения о патриархальном владычестве в семье, зафиксированном «Домостроем», происходило своеобразное слияние традиционной предметной символики в старых обрядах с новыми и возникающими обрядами. Взятые в целом, они отражали противоречивые изменения в социальном и семейном положении древнерусских женщин.

Древнерусское бракоразводное право также возникло вместе с принятием христианства и распространением венчального брака, и, хотя светские власти неоднократно вмешивались в эту сферу деятельности церкви («звлаща (особенно. — Н. П.) в справе разводув мальженьских»), именно церковь являлась монопольным регулятором его развития[202]. В отличие от византийского законодательства в русском юридическом быте были иные поводы к признанию брака недействительным[203], а основанием к его прекращению считалась лишь смерть одного из супругов. Церковники принимали развод лишь как уступку человеческой слабости, и вся церковная литература была буквально пронизана идеей о божественности происхождения, а потому нерасторжимости брака («не мозите жен у мужей отимати, яко тем же законом совъкупишася и на том же судищи стати имуть…»)[204]. Тем не менее уже в эпоху Устава князя Ярослава Владимировича русская церковная практика располагала широким перечнем поводов к разводу.

Основным поводом к разводу с древнейших времен считалось прелюбодеяние, по-разному определявшееся для каждого из супругов. Муж признавался прелюбодеем лишь в том случае, если имел на стороне не только наложницу, но и детей от нее[205]. Подобная ситуация, судя по епитимийным памятникам, встречалась нередко в древнерусском быте, причем в церковных поучениях и летописных свидетельствах особенно часто упоминается такое двоеженство, когда «меньшицей» была женщина более низкого социального статуса, в том числе раба[206]. Замужняя женщина считалась совершившей прелюбодеяние уже тогда, когда вступала в связь с посторонним мужчиной[207]. Прелюбодеяние, совершенное в результате насилия, не считалось изменой (подтверждение тому — канонические ответы митрополита Иоанна II[208]). Разнились и наказания за прелюбодеяние. Женщина вначале не обладала правом развода по причине неверности мужа: виновный супруг лишь наказывался годом епитимьи и денежным штрафом («лепше иного человека въскупити, абы ся и другая на том казнила», т. е. чтобы и другим неповадно было). Муж же имел право развода с женой, которая ему изменила; священнослужители, жены которых допустили адюльтер, не только имели право, но и были обязаны развестись, в противном случае «без священьства есть». «Аще ли прелюбы сътворила от него, то видит ю своими очима, а не оклеветает ближняго своего, то да пустит ю», — требовали нормы греческого семейного права, имевшие в XIII–XIV вв. большое распространение на Руси. И даже больше: муж, узнавший о неверности супруги и «волю давший ей», т. е. простивший ей измену и не разведшийся с ней, должен был понести особое наказание[209].

Муж имел право развода с женой и по ряду других поводов, приравнивавшихся к прелюбодеянию: «…аще подумаеть жена на своего мужа зелием, или иными людьми, а она иметь ведати, что мужа ея хотят убити…; аще жена без мужня слова иметь с чюждими людьми ходити или пити или ясти, или опроче дому своего спати, а о том уведает муж[210]; аще ли жена иметь, опроче мужа своего воле ходити по игрищам… а мужь иметь съчивати, а она не послушает…; аще жена на мужа наведеть тати…» и т. д.[211] Изучение юридических норм XIV–XV вв. в сопоставлении с процитированным выше Уставом князя Ярослава Владимировича позволяет заметить, что на Руси бытовали византийские нормы, утверждавшие снисходительное отношение к поведению женщины. Например, Устав считал поводом к «разлоучению» разговоры женщины с посторонним мужчиной; в XIII–XIV вв. положение уже иное: «…аще [муж] в ином месте обрящет таковаго с своею женою беседующе или у церкве… волостелю да предаст… или яко же хощеть, вины объявливати по закону и доводити…»[212] С развитием феодального права женщина получила даже право развода по причине неверности супруга (XV в.)[213].

Правами на развод по физиологическим причинам обладали равным образом оба супруга. Этот повод к разводу был официально признан уже в XII в. В случае разлучения по этой причине женщина уходила из семьи со всем своим имуществом: «…и приданое с нею все въследует жене, и отдасть ей все муж, еже аще приял будет…» К XV в. относится разрешение митрополита Фотия «поимети» третью жену, «аже детей не будет ни от перваго брака, ни ото втораго»[214].

Право на развод по материальным причинам закреплялось за каждым из супругов: «…аще жена на мужа наведет тати, велит покрасти двор мужа своего… про то их разлучити…»; «велми зло будет, яко… не мочи держати (содержать. — Н. П.) жене мужа». Епископ Нифонт специально остановился на случаях, когда жена «долг мног у мужа застанет» и когда супруг «порты ее начнет грабити». В соловецкой Кормчей 1493 г., как и в более раннем памятнике — Уставе князя Ярослава, за кражу женой у мужа последнему дозволялось только «казнить» жену, а развод воспрещался, ибо церковь стремилась сократить число поводов к разводу[215].

В памятниках канонического происхождения есть указания на некоторые особые поводы к разводу. Правом разлучения по ряду из них обладали оба супруга, например в случае принятия монашества мужем или женой. Расторгать таким образом законные браки призывали женщин еретики. Церковный же закон в качестве ответной меры оговорил этот повод к разводу обязательным согласием другого супруга на разлучение и пострижение. Соглашение такого рода изложено летописцем под 1228 г.: «Святослав отпусти княгиню свою по свету, всхотевши ей в монастырь, и дасть ей наделок мног»[216].

Памятники XV в. свидетельствуют о том, что право на развод на Руси могло быть и односторонним; были поводы к разводу, правами на который обладала только женщина. Так, жена имела право развестись, если муж скрыл свое холопство или продался в него без ее ведома: «…чии холоп, утаився, поймет жену, а жена та не восхощет с ним в робе быти, тех разлучити». Данная запись могла появиться лишь после фиксации правила «по рабе холоп, по холопу раба» в Судебнике 1497 г. Жена могла развестись с мужем («не виновата, идучи от него») и в случае, «аже муж не лазитъ на жену свою без совета» (т. е. является импотентом). Право на развод жена пчела и в случае бездоказательного обвинения супругом в «злом деле» («аще муж на целомудрие своея жены коромолит»). Интересно, что при разводе по такому поводу при наличии детей муж должен был оставить «свое стяжанье» семье[217].

Правом развода по ряду поводов обладал только мужчина. Муж мог потребовать разлучения под предлогом «порчи жены», как великий князь Семен Иванович, или в случае несогласий между ним и родственниками со стороны жены. Так, Ярослав Святославич, готовясь к войне с Владимиром Мономахом, «умыслил с женою своею, Владимировою внукою, без всякой причины от нея развестись…»; волынский князь Роман Мстиславич, начиная войну с Рюриком Ростиславичем, намеревался «пустить» жену свою, дочь Рюрика, принудив ее к пострижению[218].

«Роспуст», или самовольный развод, о котором идет речь в последнем летописном свидетельстве, был объектом борьбы как церкви, так и княжеской власти. Примечательно, что самовольный уход из семьи практиковался на Руси и мужчинами, и женщинами. Если против «роспустов», совершенных мужьями, выступал еще Устав князя Ярослава, вставая на защиту «старых», или законных, жен и требуя «казнию казнити» непостоянство мужчин, то в XIII–XV вв. представители клира вели борьбу уже против аналогичных проступков со стороны женщин («аще жена, оставя мужа, за иныи пойдет…»). Так, новгородский епископ Феодосии наказывал священникам не венчать тех «пущенниц», которые «за иные мужья посягают беззаконно, мятущись…»[219]. Нередкими в древнерусском семейном и юридическом быте были случаи «оставления» супруга и венчания с другим по причине долгого отсутствия мужа. Стремясь утвердить постоянство в семейной жизни, церковный закон запрещал «поймать жену иного мужа», ушедшего воевать, в течение как минимум трех лет («лета три звращения ждати мужже»). После этого срока священники смотрели лояльно на новый брак. Примечательно, что, когда жена самовольно уходила к другому мужу, «финансово ответственным лицом» за этот проступок считалась не она, а ее новый муж, который и платил митрополиту «продажу» (штраф)[220].

Нормативные документы, отразившие наказания за «роспусты» без ведома церковных властей, указывают на пристальное внимание представителей клира к нравственной стороне брачных отношений. Во всяком случае при самовольном уходе мужа от жены с него кроме штрафа в пользу церкви взималась большая сумма как своеобразная компенсация за «сором» (моральный ущерб). Размер пени зависел от статуса и достатка распадающейся семьи: «Аще пустит боярин жену великих бояр, за сором ей 300 гривен, а митрополиту пять гривен золота; меньших бояр — гривна золота, а митрополиту гривна золота; нарочитых людей–2 рубля, а митрополиту 2 рубля; простой чади–12 гривен (как за убийство представителя этой социальной группы по РП! — Н. П.), а митрополиту 12 гривен…» В случае развода по инициативе мужа — без законных на то оснований! — денежный штраф налагался, по-видимому, лишь на него самого: «…аще муж с женою по своей воле распустится, епископу 12 гривен»[221].

В XIV–XV вв. возможности такого «добровольного» развода все более ограничивались и отчетливее становилось стремление церкви сократить количество законных поводов к разводу. Так, митрополит Даниил в конце XV в. требовал узаконить лишь один из них: «…не подобает мужу от жены разлучатися, разве блудные вины». Сохранялся как повод к разводу постриг одного из супругов. Разводные грамоты, дошедшие до нас от более позднего времени, свидетельствуют, что муж в случае выхода из семьи должен был помимо штрафа возвратить жене не только ее имущество, приданое и т. п., но и часть совместно нажитого: кудель, рожь и пр.; жена же обязывалась не предъявлять имущественных претензий[222]. В грамоте обязательно указывалось, что «роспуст» совершен добровольно.

В церковных нормативах оговариваются и случаи, которые ни при каких обстоятельствах не могли быть поводом к разводу. Так, в XII–XIII вв. брак налагал на супружескую чету обязанности по взаимному уходу и содержанию в случае болезни. Даже если у жены или мужа обнаруживалась «слепота ли долгаа болезнь», «лихий недуг», «про то нельзя их пустити, тако же и мужа». Правда, с течением времени это правило исчезло из канонических сборников, и «Правосудие митрополичье» (XIV в.) зафиксировало уже обратную статью («про то отпустити ея, тако же и мужа») По-видимому, несогласная жизнь супругов или взаимная неприязнь, т. е. причины нравственно-психологического порядка, также не считались достаточно веским поводом к «разлоучению»[223].

Итак, элементы традиционного ритуала закрепления семейных уз трансформировались за несколько столетий в предсвадебные и свадебные обряды, типичные для венчального брака, освященного церковью. Узаконивая венчальный брак, церковь выступала в качестве регулятора в решении матримониальных дел: церковные законы устанавливали определенные наказания за насильную или несвоевременную выдачу замуж, за моральное оскорбление, наносимое возможным отказом жениха от невесты, или за несоблюдение других условий, необходимых для заключения брака, что в конечном счете отвечало интересам женщины. Узаконение каноническими памятниками различных поводов к разводу, правом на который в древнерусском государстве обладали женщины разных сословий, также свидетельствует об относительно высоком для средневековья юридическом статусе древнерусских женщин. Вместе с тем именно христианская церковь стремилась утвердить мораль «социального торможения», покорности и подчиненности женщины. Поэтому она не препятствовала проникновению в «священное таинство» брака элементов гражданского договора, сделки, которую устраивают родители[224], стремясь подчинить женщину вначале, при заключении брака, воле родителей, а после свадьбы — мужу.


Женщина в семье: норма и действительность

Все стороны изучения социального статуса женщины в средневековом обществе так или иначе связаны с семьей — важнейшей ячейкой древнерусского феодального общества XI–XV вв., а для освещения статуса женщины в семье очевидна необходимость, с одной стороны, изучения церковного учения о семье и месте в ней женщины, а с другой — восприятия церковно-юридических норм современниками, преломления в их сознании связанных с ними проблем. Воссоздание этой «живой истории» невозможно без обращения к нарративным памятникам, литературной традиции и агиографии, которые позволяют представить весь жизненный путь древнерусской женщины, от отроческого возраста до вдовства, многие житейские ситуации, связанные с рождением и воспитанием детей в семье, взаимоотношениями между ее членами.

Развитие семейно-брачных отношений от больших семей VI–VII вв. к экономически и юридически самостоятельным малым семьям XI–XII вв. не вызывает сомнения у большинства исследователей[225]. Характер семейных связей, присущих индивидуальной семье, бытовавшей в рассматриваемый период, подтверждается и по археологическим[226], и по письменным источникам. О малом типе как княжеских и боярских семей[227], так и семей новгородских своеземцев[228], свободных общинников и полузависимых крестьян[229] свидетельствует нарративная литература. Преобладание индивидуальной семьи зафиксировано памятниками права и в среде холопов[230]. Аналогично и юридические нормы, относящиеся к гражданскому праву, свидетельствуют о проведении принципа индивидуальной, а не большесемейной[231] ответственности. Постепенное расширение социальных и имущественно-наследственных прав женщин различных классов также является показателем отмирания пережитков большесемейных отношений уже в XII–XIII вв. (см. гл. III).

Структура индивидуальной семьи в эпоху средневековья и ее внутренняя организация складывались под воздействием развивающегося христианства, и поэтому развитие семейно-брачных отношений и статус женщины в семье регулировались в значительной степени нормами христианской морали[232]. Основу церковной концепции семьи составлял тезис о святости супружества[233]. При этом сам брак рассматривался как непреодолимое и неизбежное для простого мирянина «зло» («женитва человека обычно зло есть»). «Едино есть бедно избыти в человецех — хотения женьска…»[234] — сетовал компилятор «Пчелы». По той же логике для лиц духовных — будь то мужчина или женщина — рекомендовался целибат или же как обязательное условие целомудренная жизнь («целомудрие есть умаление похоти…»). Целомудрие рассматривалось как путь к спасению души[235]. Таким образом, внедрение нравственных начал в семейную жизнь древнерусского человека исходило из провозглашаемых церковью принципов. В теологической концепции семьи аскеза стала постепенно неким идеалом («пречюдна в девах непорочная чистота…»), доступным лишь избранным[236]. В первую очередь это относится к агиографическим образам[237].

Проблема выбора между целомудрием, девственностью и супружеством была для средневекового человека проблемой соотношения идеала и действительности: «…много убо наипаче почтено есть девство. Брака убо вышши есть, и много честнейши девство, убо неоженившийся вышши есть женившегося». Таков был идеал.

Однако даже сами распространители подобного тезиса оговаривались: «девьственным таковым аще мощно быти», напоминая, что «честен бо брак и ложе нескверно», и ссылались при этом на Священное писание («не токмо не скверно, ино честно ложе»)[238]. Исходя из тех же христианских представлений о нравственности, церковники осуждали второй и третий браки, заключенные даже в случае смерти одного из супругов: «Второй брак начало бывает рати и крамоле. Муж бо, за трапезою седя, первую жену вспомянув, прослезится, вторая же взъярится…»[239] (Какая великолепная бытовая зарисовка, свидетельствующая о чувстве глубокой супружеской любви!)

Черпая обоснование подобных моральных норм в творениях отцов церкви, церковники призывали сохранять верность супругу даже в случае аморальных проступков с его стороны («да спасеши ей и себе…»[240]).

Расхождение между проповедью христианского аскетизма вплоть до целибата и признанием святости супружеских уз отражало противоречивость церковной идеологии периода становления и эволюции феодальной формации. Теологам было необходимо, с одной стороны, утверждать идею бренности земного бытия, бессилия человеческой личности («а се грех, еже уповать на ся или иного кого разве бога», «ничтож от человек бысть»[241]), ас другой — подчеркивать значение «земных» дел, в том числе в семейной жизни основной женской роли — рождения «чад», но при подчинении их «главным» ценностям: любви к богу, самоотречению во имя его и т. д.[242] Неполноценность женщины выводилась уже из известного библейского сюжета («от мужа взята еси и тът тобою да обладает…»[243]). Власть мужа над женой трактовалась церковниками как закон, соответствующий иерархичности построения сословного государства: «женам глава муж, мужу — князь, а князю — бог». Назидательно-моралистическая литература, облекаясь в одежды то художественного вымысла, то риторики или поучения, то притчи, создавала идейную основу семейной иерархии. «Жене старейшиною быти не даст вещей закон», — читаем в «Пчеле» XIV в.[244] Женщина в идеальной супружеской чете, рисуемой церковниками, неизменно была «покоривой», «тихой», «смиренной», «безмолвной»[245]. Поучения церковников в этой области были направлены как к женщинам («не супротивляйтеся, жены, мужем своим, но во всем покоряйтеся им, и повинуйтеся, жены, мужии воли»), так и к их супругам («не дай на тя жене глаголити и не попусти ей воли на силу твою наступати»). Важно было не только утвердить в сознании средневекового «мужа» образ идеальной, послушной жены, но и устрашить его обратным примером — тому «наипоследняя хула», «аще кто есть женою обладаем»; «бывают те мужи мягци, безъстудны, бесмыслени, несвободни, раболични, простореци»[246].

В реальной действительности вопрос о «семейной власти» часто решался иначе. Летописцы отметили случаи, когда в княжеской семье жена «владяще мужем». Да и в самой учительной литературе отмечалось, что ситуация, когда мужи «градами владеющи, а женам работающи», была нередкой[247]. Однако, требуя устранения главенства женщины в брачном союзе, церковники вовсе не отрицали возможности любви и взаимопонимания между супругами[248], хотя под браком чаще всего понимался союз чисто платонический[249]. Отказ от генитальных отношений в браке (жить, «плотногодия не творяху») почитался «святым делом», но отступление от этого аскетического принципа не только допускалось, но даже считалось в порядке вещей («в своей бо жене нет греха»). В Изборнике Святослава 1076 г., в Послании Климента Смолятича (XII в.) «плотская» любовь не объявляется греховной, ибо «всяко бо, иде же бог, то несть греха», а сын божий родился от женщины[250].

Но основное внимание церковников обращалось, конечно, к духовной стороне брачного союза. В любовь между супругами церковники стремились внести рациональный смысл, связывая ее с любовью к богу. В проповеди праведной и согласной жизни наблюдается та же иерархия идеалов, что и в проповеди целомудрия: супружеская любовь — любовь к ближнему — любовь к богу, поскольку сам «бог любы есть»[251]. «Истинная любовь есть и богоугодная», — свидетельствовалось в «Измарагде» XIV в., хотя там имеется и осуждение любви «телесныя», «си есть нечиста и ненавистна богу»[252]. Факты совместного пострижения мужа и жены в монашество, неоднократно отмечавшиеся русскими летописями[253], хорошо согласовывались с обеими сторонами православной концепции: супружеской любовью и готовностью к самоотречению во имя божественных идеалов.

Микроклимат в древнерусской семье, по мнению авторов многочисленных поучений, зависел именно от женщины: «Подобает жене мужа своего мети аки главу на плечах, а муж жену свою — аки душу в теле»[254]. На это указывают и некоторые летописные свидетельства[255]. Не случайны поэтому обращения в памятниках XII–XIV вв. к «мужиям»: «Не лишайте собе совещания жен своих… все творите по слову с женами своими»; «подружье свое храни, яко уд свои: зане едино еси есть тело с нею»; «жена спасения ради человеческого бысть»[256].

Но не следует думать, что древнерусское общество изобиловало строптивыми женами и озабоченными утверждением своей власти мужьями. В летописях содержатся многочисленные примеры семейного «лада и береженья». Это — Ян и его «подружье» Марья (XI в.), Мстислав Владимирович и его супруга (XII в.), Владимир Василькович волынский и его супруга, княгиня «милая» Ольга Романовна (XIII в.), Михаил Ярославич тверской и его жена Анна Дмитриевна (XIV в.), Василий Васильевич II Темный и его жена Марья Ярославна, Василий Дмитриевич и Софья Витовтовна, а также многие другие представители аристократических слоев[257]. «Слово о полку Игореве», «Повесть о разорении Рязани Батыем» и другие литературные произведения наравне с фольклором донесли до нас образ «лады» («…уж нам своих милых лад не мыслию смыслити…» — читаем в «Слове…»), т. е. верной жены[258]. Имеется ряд примеров и в других литературных памятниках того времени, а также в актовом материале[259]. Трудно не заметить в этих источниках тенденции к наделению лиц знатных фамилий «врожденным капиталом добродетелей».

Вместе с тем несомненно, что мир древнерусской семьи может быть увиден лишь через призму представлений о нем современников, объективно выразивших в своих писаниях потребность в высоконравственных внутрисемейных отношениях. Выразительное любовное послание написал оставшийся неизвестным новгородец, далекий от проповедуемого церковниками богоугодного аскетизма: «[Како ся разгоре сердце мое, и тело мое, и душа моя до тебе и до тела до твоего, и до виду до тво] его, тако ся разгори сердце твое, и тело твое, и душа твоя до мене, и до тела до моего, и до виду до моего…»[260] Этот чудом уцелевший образец любовной записки второй половины XIV–XV в. лишь подтверждает слова Ф. Энгельса, относившего возникновение «индивидуальной половой любви» к началу средних веков и в связи с этим подчеркнувшего всеобщность процессов гуманизации и обмирщения идеологии с развитием феодального общества[261].

Вне зависимости от того, был ли основан брак на отношениях взаимной склонности, или же в основе его лежала экономическая сделка родителей, прочность семейных уз охранялась церковным законом. Поэтому основное внимание церковных сборников не случайно было обращено на проблемы сексуальной этики. Интимнейшие стороны внутрисемейных отношений оказывались отраженными в покаянии («прелюбодей и блудница, поведайте всякие грехи мне без срама…») и подконтрольными церкви. В случае совершения «греха», т. е. отступления от норм, установленных церковью, назначалась епитимья — средневековая универсальная оценка поведения человека, позволявшая церкви регламентировать даже физиологическую сторону внутрисемейных отношений («дни запретов»). В определенной мере это способствовало развитию культуры сексуальной жизни в браке и объективно содействовало охране здоровья женщины. Проповедь аскетического идеала, отрицавшего стихию чувственности и нравственную распущенность, служила своего рода методом «социального контроля в сфере семейных и половых отношений»[262]. Но в целом, предпочитая целомудрие и девственность браку, церковь исходила из концепции о порочности сексуальной жизни: «грех с женами имети приближенье», ежели «не чадородия ради, но слабости ради»[263].

Главной проблемой сексуальной этики епитимийников являлось осуждение сексуальных связей вне рамок брака, равно как и всех извращений естественной сексуальности[264]. В особенности эти запреты касались женщин, поскольку лишение девственности церковь считала самым большим прегрешением[265]. Здесь же лежат истоки концепции о греховности не только поступка, но и самого помысла: «…всяк, възрев на жену, яко же похотети ей, то уже прелюбодейство створил с нею в сердце своем…»; «и воззрение убо грех есть…»[266] Настаивая на обязательной исповеди, требуя постоянного контакта между священником-исповедником и «покаяльными детьми» («мужеви с женою достоит каятися у единого отца…»), церковь получила возможность нравственного воздействия на древнерусского человека, контроля всех сторон его жизни, поступков, помыслов[267].

Церковь налагала многочисленные запреты в отношении поведения женщины в семье и вне дома: «ногу на ногу возложив, седети грех есть»; «пьяньство жен отлучает от мужь» и др.[268] Однако на Руси, как подсказывают свидетельства эпиграфики и нарративных источников, жены князей, бояр, а также представителей вотчинной администрации были в то время отнюдь не «теремными затворницами», а, например, участницами праздничных пиров. Летописи рассказывают, что в 1143 г. «Всеволод, князь киевский, приде и с женою, и с всеми бояры на сватьбу…»; в 1187 г. «посла князь Рюрик шюрина своего с женою, Славна тысяцкого с женою, иныи многи бояре с женами по Верхуславу за Ростислава». Позже княгиня Агафья Ростиславна, дочь великого князя Ростислава-Михаила Мстиславича, уже сама в 1167 г. устраивала пир в Чечерске, а «славная богатая Настасья», жена новгородца Ивана Григорьева, угощала самого великого князя 28 декабря 1476 г.[269] Новгородец Кирик отмечал, что и «в манастырях часто пиры творятъ, съзывають вкупе мужа с жены, и в тех пирех друг другу преспевають…». И это при том, что еще Устав князя Ярослава в XII в. запретил женщине без супруга ходить в гости, «к чюждим людям» и карал за это разводом: «…аще жена без мужня слова иметь ходити с чюждими людьми, или пити, или ясти…» Но реальная жизнь брала свое. Интересную ситуацию рисует приписка в одном из Прологов XV в.: «Плечи болят. Похмелен. Пошел бы в торг, да кун нет. Попадья ушла в гости…» (ее автор, по-видимому, сам поп)[270].

Общение женщины вне дома с мужчинами, не являвшимися ее родственниками или членами ее семьи, также осуждалось церковниками. «Паче же с женами не умножай речей», — требовали «отцы духовные». На таких «разлоучников» они налагали денежные штрафы и церковные наказания. «Не играйте игрою шутливою с чужими женами», поскольку «виденье женское — стрела есть. Беги повести женьских, яко хощещи целомудр быти, не дажь дерзновение тем зрети на тя. Преже глаголят тихо и очи долу имуть. Вторые улыскают, паче же абие рассмешашася. Третье — красящеся паче меры, и являются светли видом, и бровь взводят, и обращаются оци. И сим пленяюще тя в погыбель» — такую картину «устреляния» сердца простодушного мужчины женщиной-соблазнительницей нарисовали «Пчела» XV–XVI вв. и Пролог XV в.[271] Карались и те, кто попустительствовал супружеской неверности[272]. Мера наказания определялась социальным статусом (чем он был выше, тем строже был штраф), а также тем, в какой степени здесь присутствовало спонтанное проявление чувства или же преднамеренность (преднамеренное оскорбление считалось предосудительнее)[273].

Церковники методично формировали представления о морали и нравственности в семейной жизни: «Аще кому угодится добра жена, то за чужей не ходи», «не буди прелюбодеи…»; «аще которая жена отшеде мужу ея и не ждет его, за иного посягнеть любодеица есть»[274]. Церковь активно боролась и против всех пережитков дохристианской морали, одним из которых было многоженство, живо представленное в летописном материале. Простой люд не знал многоженства. Это явление, не став на Руси повсеместным, охватывало лишь некоторые высшие слои господствующего класса. Среди князей, имевших вторых жен и побочные семьи, отмечены Святослав, Владимир, Ярослав галицкий[275]. Имеется упоминание об этом и в эпиграфическом материале: одна из берестяных грамот XII в. содержит жалобу на то, что муж отдал предпочтение незаконной семье[276]. В любом покаяльном сборнике можно найти епитимьи «невенчалным» женам[277]. Проблема искоренения многоженства не была ликвидирована даже к концу XVI в.

Отмеченные церковными памятниками внебрачные связи были явлением довольно распространенным, хотя многочисленные приписки, сделанные на полях церковных сборников самими переписчиками из среды клира или читателями этих текстов, говорят о несомненном усвоении людьми христианских норм нравственности и понимании противозаконности внесупружеских связей[278].

Утверждение проповедуемых церковью моральных начал в семейной и социальной жизни привело к появлению в древнерусской литературе образа целомудренной и верной супруги (например, Феврония в «Повести о Петре и Февронии»; жена князя Михаила черниговского Агафья и ее дочь Феодулия; Евпраксия, супруга рязанского князя Федора[279]). Нельзя оставить без внимания и летописный рассказ о жене вяземского князя Семена Мстиславича Иулиании, которую смоленский князь Юрий Святославич, пользуясь вассальной подчиненностью ее мужа, хотел «принудить с ним жити, она же сего не хотяще». Верность и любовь к мужу стоила Иулиании жизни — Юрий Святославич велел утопить ее[280].

Рассмотренная система религиозных морально-нравственных норм заставляет прийти к выводу о противоречивости многих церковных постулатов. По мнению церковников, сексуальные связи греховны и порочны, а путь к избежанию женщиной этого «порока» виделся лишь один — частое рождение «чад», ибо «велико зло есть, аще не родятся дети, сугуба брань». От известного тезиса «слава девичеству, яже вврема матерству, а ввеки девству» отталкиваются все предписания, регулирующие матримониальную реальность. И хотя православные проповедники заставляли умиляться агиографическим чудесам, непорочному зачатию и рождению от одного «общания» (на этом основывается и культ богородицы), они тем не менее не забывали напомнить, что обычному деторождению предшествует грехопадение[281].

Женщина в соответствии с этим постулатом объявлялась существом «нечистым»[282], что не мешало церковникам придавать достаточно большое значение социальным функциям женщины-матери. Среди обращений к пастве в памятниках церковно-учительной литературы можно найти немало тому примеров: «Жена бо человеку дана плода деля»; «Для единой потреби мужу жена сотворена бысть — детородства ради»[283].

Согласно православной концепции, величайшим «благом» для семьи были дети («сладка есть беседа родившему дети своих»), рождение же дочери — будущей матери — считалось «честью дому»[284]. Поощряя «многочадие», православная церковь выполняла важную социальную задачу. В учении православных идеологов многодетность выступала как категория «общественной необходимости», имманентно присущая семье; она обеспечивала возможность приобретения семьей новой собственности, в том числе недвижимой[285]. На протяжении веков церковь упорно формировала идеал женщины — многодетной матери. «Щасливый то человек, — утверждалось в средневековой «Пчеле», — которий жену себе добрую меет, и добро ему будет, жена его яко лоза доброплоднаа будет, а синове из себе изродит… и сядут [они] коло столу твоего, албо около дому твоего домами своими… и тако благословит тебе господь». Отом же писали и проложные жития[286].

Суровые наказания налагались церковью за детоубийство, попытки избежать беременности или прервать ее. Драматические ситуации рисуют древнерусские пенитенциалии, упоминая о случаях удушения детей, заклада их и даже продажи[287]. Устав князя Ярослава Владимировича сурово наказывал женщин, которые «при муже детяти погубить», грозя им пострижением в монашество[288]. Многолетний пост назначался тем женщинам, которые «не зачати тыцились», использовали всяческие «зелия», наветы и наговоры: «Всяка жена, скажающа в себе отроча, душегубица наречется»; «жены паче убийства творят: и се всприах окаяные, иже на всяк месяц убийство некаком зелием творити… Испытать, колико убиша детей»[289]. Исповедники назначали епитимью от «трьмя или двема летома» вплоть до 11 лет поста, поскольку «то чрес естьства створено быша». Еще строже карались аборты: «ино аще животное (живое. — Н. П.)–15 лет, аще образ есть–7 лет, а зарод еще–5 лет» поста. Преждевременные роды, случившиеся от выполнения непосильной работы, епитимьей не карались: ««Аже жены делаюче что-либо страдоу и вережаються и изметають?» Он же (епископ Нифонт. — Н. П.) рече: «Аже не зельем вережають, нету за то опитемья»…» Учитывалось также и то, должен ли был ребенок родиться в браке или внебрачным; в последнем случае церковный закон карал как за двойной грех[290].

Ряд церковных постановлений предусматривал защиту здоровья беременной, роженицы и ее ребенка: «Егда в утробе какая жена носить младенець, то не вели кланятися ей до пояса, аще и в великий пост. Мнози бо вережаются, до земли кланяяся…»[291] Суровое наказание — приравненное к каре за детоубийство — ждало мужа, «аще он риняся пьян на свою жену, вередит в ней детя»[292].

Эта определенно положительная сторона деятельности древнерусских церковников сочеталась с решительным вытравлением церковью всех пережитков языческих культов, связанных с деторождением. Архаические обряды, связанные с чадородием, смысл которых тесно переплетался с извечными человеческими чувствами, оказались очень живучими. Бытование их прослеживается по памятникам покаянной дисциплины вплоть до XV в.

«Бабы-идоломолицы» и «бабы богомерзкий», устраивавшие «рожаничные трапезы», в кои входили имевшие символическое значение «хлебы, и сыры, и мед», а также каша, были хранительницами многих народных традиций и обрядов[293]. Их описания можно встретить в апокрифических молитвах «Аще коли жена детятем болит» и «Аще жена начнет детя родити не в борзе»[294].

Поскольку женщины «еще бо не бяху ся утвердили верою», именно к женскому полу были обращены проклятия ворожбы и чародейства в обличительных церковных поучениях[295]. Печать решительного осуждения церковью знахарства и чародейства несут особые статьи в исповедальниках и покаянных сборниках, касающиеся языческих («чародейных») способов «приворожения» супруга[296]. В исповедных вопросах перечислялись женское молоко, мед, «любовное коренье», пот и пр. как средства, которыми женщины потчевали мужей, чтобы обрести их привязанность и расположение[297].

В епитимийниках раскрывается еще одна интересная сторона мира древнерусской женщины — роль «чародеиниц» в народном врачевании, в сохранении и передаче опыта народной медицины. Новгородец Кирик жаловался, что, «еже дети возболят», матери их к «вълхвам[298] несут, а не к попови на молитву». В деревнях именно знахарки выступали как повивальные бабки (акушерки), они же «у жен плод отъимали» (делали аборты), лечили от бесплодия («детей деля»)[299]. Исповедальные вопросы донесли до нас информацию о некоторых «радикальных средствах», которые использовали народные «чародеиницы». Это «детская пупорезина» (пуповина), «ложе детиное» (плацента) и ряд других аналогичных средств, которым суеверно придавалась магическая сила[300]. (Впрочем, плацента используется и современной медициной для создания препаратов, усиливающих детородные функции и способствующих омоложению органов.) Древнерусские женщины врачевали не только как знахарки и «чародеиницы». «Целити недуги» умели и образованные княгини; их методы и средства лечения вошли в историю мировой медицины[301].

Определяя рождение и воспитание детей как установленное богом и освященное традицией «назначение» каждой женщины-матери, идеологам церкви удалось направить социальную активность женщины в сферу личной, семейной жизни, где «главой» жене и детям должен был быть мужчина. «Аще ли вино растворено, аще ли больша часть воды прилито в нь, но обаче вино наречеться, — читаем в одном из поучений XV в. в «Пчеле». — Тако же имение и дом мужьскыи, и дети от мужа досточно нарицатися, а не от жены, аще ли жена боле пристраиваеть…»[302] Ситуации же, в которых жена «боле пристраивала», оказываясь распорядительницей денежных средств и семейного имущества, были нередкими. Участие женщин в организации домашнего хозяйства, по свидетельству актового, эпиграфического, нарративного материалов, было в то время весьма значительным. Новгородские грамоты на бересте дают, например, весьма подробную и широкую картину участия жен новгородских своеземцев, простых и знатных горожанок в организации домашнего хозяйства и всего семейного быта. Новгородские женщины соучаствовали в распоряжении семейным бюджетом («баба Маремьяна» из грамоты № 578 XV в.; Анна с дочерью из грамоты № 531 XIII в.), зависимыми людьми и слугами (Ксения из грамоты № 411 XIII в.) и конечно же решали все хозяйственные вопросы, связанные с покупкой и заготовкои продуктов, домашней утвари и т. д.[303]

Мы нередко сетуем на то, что древнерусские женщины были ограничены «узким кругом домашних интересов», но забываем, что это восприятие сегодняшнего дня. В условиях же средневековья с характерным для него господством личного, натурального хозяйства именно дом был основным жизненным пространством человека. Здесь под влиянием женщины-матери формировались взгляды подрастающего поколения, и потому адресатом многих поучений церковников, касающихся воспитания «чад», являлась именно мать.

В древнерусских учительных сборниках женщина выступала как воспитательница целомудренности и послушания. По мнению авторов церковных сборников, именно ей подобало «нрав детиный исправливати», «блюсти чад своих». Испокон веков внутри семьи складывались такие человеческие отношения, о которых упоминает «Пчела» XV в.: «Матери боле любят сыны, яко же могут помогати им, а отци дщерь, зане потребуют помощи от отец…»[304] В этом постулате добрых семейных отношений матери отводится равная с отцом роль. Церковные поучения требовали от детей уважения к матери: «…вечно матери своей не забудь, вспомяни, яко тою родил еси»; «…не забывай материя труда, еже о чадех печаль и болезнь. Можеши о ней поболети, яко же она о тебе. Тем же страхом раболепным послужи ей» (Прологи XIV–XV вв.). Почтение к матери объявлялось делом «богоугодным» («Пчела» XV в.), а пренебрежение и забвение памяти родителей («пакы насмехался отцю и укоряюще старость материю…») резко осуждалось: «…и возплачется тогда, и господь не услышит его…»[305] Обобщением истин, выработанных вековой народной культурой, являются поучения «Пчелы»: «Какы чести принесешь ты своим родителям, такых и ты чаи от своих детии на старость». Требование: «Аще бо охудеет разумом в старости отец ваш или мати ваша, то не безчествуйте их, не укоряйте» — глубоко гуманно в своей сути[306].

Церковь стремилась проникнуть во все поры общества, сказать свое слово по любому поводу во всех сложных и конфликтных ситуациях, в том числе и в возникающих перед матерью и хозяйкой дома. Трудно не заметить многочисленных поучений о наказании «дщерей», т. е. наставлении их, чтобы не стали они «срамом и безчестьем роду», «смехоми срамом дому»[307]. Церковники предлагали матери систему наказаний детей с целью добиться от них послушания и уважения к старшим в семье. «Младу отрочати перед старым молчати», — рекомендовала «Пчела» XV в. «Непокоривость» детей матери строго осуждалась церковью. «Матерь свою кляла ли еси, ил била, ил лаяла?»; «ил лаяла еси, а прощения не взяла до солнчнаго захода?»; «…ли досадила еси матери?» — сыпались исповедные вопросы, подтверждая таким образом, что подобные факты, увы, бывали. За проступки назначалась епитимья до 15 дней. Суровым возмездием угрожала «непокоривым» чадам, «съгрешившим злосердием к родителям», и учительная литература: «Аще ли кто злословит родители своя — проклят, есть от бога и от людей»; «а иже кто бьет матерь, от церкви да отлучится, и лютою смертью да умрет… писано бо есть: материна клятва искоренит»[308]. Но и от самих воспитателей учительные сборники требовали разумной строгости: «…не озлобляй, наказуя, дети»; в них осуждались те матери, что детей «кляли»[309].

С поучением «Пчелы»: «Родителя присно с богом чти равно» — перекликаются свидетельства актов и летописей, которые также содержат упоминания о взаимоотношениях в семье матери и детей. Князь Константин Всеволодович (начало XIII в.), чье «Наставление о детях» дошло до нас в изложении В. Н. Татищева, так обращается к своим «чадам»: «Почитайте мать вашу, сохраните повеления ея, учредите покой ей и довольство, чтоб не терпела недостатка…»[310] Роль мудрого благословения матери неоднократно подчеркивали летописцы при описании многих значительных поступков в жизни князей, бояр и других видных представителей господствующего класса[311]. Судя по описанным в летописях древнерусским семьям, характерными чертами внутрисемейного микроклимата были доброта, внимание, забота к женщинам (ласковые имена, которыми звались дочери[312]). Почтительное отношение к матери — отличительная черта древнерусского фольклора[313]. Объектом большой любви и заботы родителей могли быть внебрачные дети (тому есть летописные подтверждения[314]) и даже «примачки», т. е. приемыши. Последний случай ярко отразился в данной грамоте митрополита Киприана вдове Феодосье (1404 г.) на усыновление «примачка» Тимошки, которого вдова «взяла за детяти место»[315].

Однако все это отнюдь не исключало возможности конфликтных ситуаций между матерью и детьми в древнерусских семьях. Летописные известия и в большей мере судебные акты, среди которых есть и написанный на бересте, демонстрируют подобные случаи, указывая на их распространенность[316]. Однако на сторону матери сразу же вставал закон. Так, митрополит Иона в своем послании детям Софьи Витовтовны, «не повинующимся матери» (1455 г.), писал: «Била мне челом, сынове, на вас мати ваша… нечто по грехом, оплошением ли вы своим, или дьяволивым навождением, или молодостию живете, с ней не държите, да еще деи и обидите ее во всемъ… И благословляю вас, сынове, чтобы есте собе у нее прощение взяли и честь бы есте к ней прошлую родителскую имели во всем…» В случае неповиновения митрополит Иона пригрозил: «…возложити мне тогда на вас духовная тягость церковнаа и свое неблагословление и прочих священников и в си век и в будущий, докеле же в чювство приидете…»[317]

Особую часть христианского учения о семье и месте в ней женщины занимает вопрос об отношении к «вдовицам». Церковь исходила из того, что со смертью мужа жена теряла своего опекуна, и поэтому рекомендовала оказывать вдовам снисхождение[318]. Нередко завещатель специально оговаривал «передачу» жены под опеку ближайшего родственника по мужской линии или духовного лица, что было духовенству выгодно[319]. Примером может служить духовная новгородца Климента 1270 г. Климент умирал бездетным («не было у меня сыну»); при жизни он находился в сложных отношениях с монастырем: последний был его кредитором. Отношения феодального патроната заставили Климента перепоручить свою вдову монастырю. Завещая передачу монастырю своей земли, Климент «приказывает» свою жену игумену Варлааму, велит постричься ей в монахини и требует: «…выдайте ей четверть, оть не будеть голодна, или того на въслушаеть, а нечто меньшее дадите ей»[320].

В большинстве случаев, как подтверждают многие источники, древнерусские женщины, став вдовами, не только не попадали под власть родственников-опекунов (в отличие от западноевропейского юридического быта), но и обладали полнотой власти в отношении завещанного имущества. В духовных грамотах князей и великих князей есть немало свидетельств передачи женам права старшинства в семье (ведь и РП рекомендовала в случае вдовства «детям воли не дати»). Дмитрий Донской в своем завещании наказывал великой княгине Евдокии «укреплять чада»: «…а приказал есмь дети свои своей княгине. А вы, дети мои, слушайте своее матери во всем, из ее воли не выступаитеся ни в чем. А который сын мои не имет слушати своее матери, а не будет в ее воли, на том не будет моего благословления…» «Чтить и слушать матерь свою» наказывал детям князь серпуховской и боровский Владимир Андреевич, тоже «приказавший» детей жене. Держать «матерь свою во чти и в матерстве» требует и духовная великого князя Василия Дмитриевича. Великий князь Василий Васильевич специально указал, что главой после его смерти в семье должна остаться княгиня: «…в мое, своего отца, место…» Не «выматься из воли» матери приказал своим детям в духовной и волоцкий князь Борис Васильевич[321].

Получив права опеки, женщины вполне успешно управляли своим «добытком». Среди таких опекунш — великая княгиня Ольга и, например, мать Феодосия Печерского, историю которой донес до нас Киевский патерик («любяше сына паче инех», она стремилась вырастить из него прежде всего умелого и рачительного хозяина — под стать себе, «дабы не приносиши укоризну себе и роду своему»), ярославская княгиня Ксения и др. В «галерее знаменитых россиянок» немало упоминаний об активной деятельности женщин в период исполнения ими опекунских функций[322].

Противоречие реальной жизни и проповедей церковников о предназначении женщины отразилось в известных притчах о «злых женах», кочевавших в течение нескольких веков из одного церковного произведения в другое (Изборник 1076 г., «Моление» и «Послание» Даниила Заточника, «Пчелы», Четьи-Минеи, Прологи). Они оставались тем не менее удивительно постоянными, хотя сама тема женоненавистничества, столь популярная в Византии, в результате обработки православными церковниками трансформировалась. «Женофобские филиппики», сопоставление жен «добрых» и «злых» тема, характерная для многих мировых литератур[323]. Поскольку сама культура средневековья была бинарна, постольку противопоставление «земного» и «небесного», «божьего» и «дьявольского» (а именно их отображением является антиномия «доброй» и «злой» жены) было фактом первостепенного значения. Закономерность появления доброй жены как образа, воплощающего возможность совершенства, как фиксации мыслимых представлений об идеальном, но в то же время доступном относительно понятна. Развитие же темы женоненавистничества в древнерусской литературе — это, по-видимому, определенный показатель, с одной стороны, усвоения древнерусским человеком церковной аскетической традиции, а с другой — сопротивления и противопоставления ей социальной активности женщин во всех ее проявлениях.

Обратимся к схеме описания жен добрых и злых в связи с их поведением в семье и обществе. Их добродетели и пороки излагаются авторами церковных поучений с точки зрения: категорий христианской нравственности (блудницы — девственницы; «жена прелюбодейна и упьянчива» и «жена верная — честь земная»[324]); семейного уклада жизни (злые жены «дом свой не берегут», они — «разорение дому»; добрые же — хорошие хозяйки, они «чинят медоточное житие в дому», «многие користи дому чинят», «чада и челядь питают»[325]); производственных процессов (злая жена, «не работав, работит», сама она «пороздная» (праздная) и муж ее — «потаковник ее лености»; добрая — «заутро встает», она «страдолюбива»[326]); определенных эстетических представлений и ценностей (злые жены «мажутся и красятся паче меры», будучи обладательницами «прелестных удиц»; добрые же не красивы, но «умом светлы», им «красота не злато, но ум и тихость»[327]). Аналогично фиксируется положение «двух типов женщин» в системе: регламентированных ролей в семье (злые жены «не убоятся мужа», «владеют мужем»; добрые — «добры и покорливы» мужу[328]); их отношения к религии (злая жена «ни священника чтит, ни бога ся боит, ни закона божия знает», в церкви «смеется», она «глуха на спасение»; добрая же, напротив, «богобоязливна», «бояшаяся бога»; не случайно злая жена дается за «грехи человеку праведному», а добрая — «во спасение»[329]); участия в социальной жизни (в отличие от добрых жен, послушно превратившихся в чадородительниц, домохозяек, полурабынь, злые жены, по мнению церковников, «меют дерзновение глаголить имати, без мужий мнятся нечто», «никого не усумнятся», но «все корят, вся осуждают и вся хулят»[330]).

Известное по церковным памятникам понятие «добрая жена» служило утверждению христианских представлений о месте и роли женщины в семье и обществе, являясь тем самым орудием воспитания богобоязненности, законопослушания, консервации иерархической структуры семьи и самого сословного государства. Но и образ «злой жены» в концепции православных теологов, как свидетельствует комплексное изучение данных церковных и светских памятников, не был абстракцией, а являлся скорее реакцией на события и явления вполне реальные, заметно проступающие сквозь назидательную ткань предписаний.

«Злая жена» в древнерусской семье — это правомочный член ее, независимая домохозяйка, обладающая определенными правами и авторитетом; к «злым женам» с особой нетерпимостью относились церковники. Осуждая «злую жену» как небогобоязненную, немолчаливую, непокорную мужу и закону, они не могли не признать, что такие или подобные им «жены» не только не были редкостью, но и встречались значительно чаще «добрых» («жене добре не удобь обрести…»), что в действительности было немало социально активных женщин, «непокоривых» мужу и властям («ни закона знают…»)[331]. Для проповедников патриархальной замкнутости женщины в семье такие «жены» представляли реальную угрозу их «автократии»: «уста незаперта» «злой жены» рождали несогласие с ущемленным положением женщины в семье и обществе, т. е. тот самый «мятешь», и «велику пакость», и опасные «великие исправленяа»[332], которые были сродни проявлению социального или антирелигиозного протеста. Может быть, не случайно и «злой муж» хотя и редко, но встречаемый в церковных текстах, — это прежде всего «праздноглаголящий[333]? Не потому ли церковь запрещала женщине «глаголить» при людях, что боялась ее «въпрашаний», «дерзновений», превращавших «послушьство ее в словесы»[334]?

Б. А. Романов, специально изучавший особенности внутрисемейного быта и нравов Древней Руси, выдвинул гипотезу о том, что часто встречающийся в древнерусской литературе образ «злой жены» возник в связи с распространенностью случаев брака по расчету и своеобразной экономической самостоятельности женщины в семье[335]. Изучение учительной и проложной литературы, епитимийников и других разновидностей церковных сборников подтверждает это предположение. «Злые жены» под пером проповедников христианских этических норм становились главными виновницами не только нравственных пороков семьи и общества; на них, чуждых распространяемому идеалу смирения, «укрощения плоти и гордыни» (служившему освящению и «наиболее общей санкции существующего феодального строя»[336]), было легко в случае необходимости «свалить вину» и за социальные пороки. В лице же таких наиболее активных женщин, как, например, Марфа Борецкая, «злые жены» получали ярко выраженную политическую окраску.

Как видим, сопоставление церковной концепции семьи и социального предназначения женщины с фактами, характеризующими конкретно-историческую реальность русского общества X–XV вв., дает представление о культурных, юридических и моральных нормах отношения к женщине в древнерусском обществе. В целом картина жизни русской семьи этого времени и положения в ней женщины вовсе не столь уж мрачна, как мы нередко привыкли себе представлять, говоря о патриархальном быте с деспотической властью «главы дома». Религия и церковь, хотя и играли важную роль в жизни средневековой Руси, не охватывали всех сторон духовного мира человека той эпохи. На представления людей о роли женщины в семье влияли тогда и реалии окружающего мира, и народные традиции, и взгляды, унаследованные с дохристианских времен. Об этом свидетельствуют рассмотренные свадебные обычаи и семейные обряды той эпохи, отношения между супругами, родителями и детьми, действительные семейные нравы, раскрывающие роль женщины-матери и хранительницы домашнего очага. Поскольку на Руси X–XV вв. еще не полностью утвердилась церковная доктрина семьи, принижавшая женщину, полностью подчинявшая ее и детей властелину в доме — мужчине, постольку сами женщины пытались преодолеть навязываемые церковниками нормы «молчания» и «послушания», утвердить самостоятельное положение в браке, как экономическое, так и личностно-психологическое.


Загрузка...