Входит этакий солдатик чистенький, лет двадцати трех-четырех, с маленькими усиками, бледноват немножко, как бывает после долгой болезни, но карие маленькие глазки смотрят бойко и сметливо, а в манере не только нет никакой робости, а, напротив, даже некоторая простодушная развязность.
– Ты, – говорю, – Мамашкин, есть очень сильно желаешь?
– Точно так, – очень сильно желаю.
– А все-таки нехорошо, что ты родительское благословение проел.
– Виноват, ваше благородие, удержаться не мог, потому дают, ваше благородие, все одну булочку да несносный суп.
– А все же, – говорю, – отец тебя не похвалит.
Но он меня успокоил, что у него нет ни отца, ни матери.
– Тятеньки, – говорит, – у меня совсем и в заводе не было, а маменька померла, а сапоги прислал целовальник из орловского кабака, возле которого Мамашкин до своего рекрутства калачи продавал. Но сапоги были важнейшие: на двойных передах и с поднарядом.
– А какой, – говорю, – ты мне хотел секрет сказать об обегдоте?
– Точно так, – отвечает, а сам на Полуферта смотрит.
Я понял, что, по его мнению, тут «лишние бревна есть», и без церемонии послал Полуферта исполнять какое-то порученьишко, а солдата спрашиваю:
– Теперь можешь объяснить?
– Теперь могу-с, – отвечает: – евреи в действительности не по природе падают, а делают один обегдот, чтобы службы обежать.
– Ну, это я и без тебя знаю, а ты какое средство против их обегдота придумал?
– Всю их хитрость, ваше благородие, в два мига разрушу.
– Небось, как-нибудь еще на иной манер их бить выдумал?
– Боже сохрани, ваше благородие! решительно без всякого бойла; даже без самой пустой подщечины.
– То-то и есть, а то они уже и без тебя и в хвост и в голову избиты… Это противно.
– Точно так, ваше благородие, – человечество надо помнить: я, рассмотрев их, видел, что весь спинной календарь до того расписан, что открышку поднять невозможно. Я оттого и хочу их сразу от всего страданья избавить.
– Ну, если ты такой добрый и надеешься их без битья исправить, так говори в чем твой секрет?
– В рассуждении здравого рассудка.
– Может быть голодом их морить хочешь?
Опять отрицается.
– Боже, – говорит, – сохрани! пускай себе что хотят едят: хоть свой рыбный суп, хоть даже говяжий мыштекс, – что им угодно.
– Так мне, – говорю, – любопытно: чем же ты их хочешь донять?
Просит этого не понуждать его открывать, потому что так уже он поладил сделать все дело в секрете. И клянется, и божится, что никакого обмана нет и ошибки быть не может, что средство его верное и безопасное. А чтобы я не беспокоился, то он кладет такой зарок, что если он нашу жидовскую кувыркаллегию уничтожит, то ему за это ничего, окромя трех гривенников на выкуп благословенных сапогов не нужно, «а если повторится опять тот самый многократ, что они упадут», то тогда ему, господину Мамашкину, занести в спинной календарь двести палок.
Пари, как видите, для меня было совсем беспроигрышное, а он кое-чем рисковал.
Я задумался и, как русский человек, заподозрил, что землячок какою ни на есть хитростью хочет с меня что-то сорвать.