Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН
ЖИЛ ЧЕЛОВЕК
(Роман по заказу)
1
Когда постоянно и долго живешь на одном месте, - как я, например, в Пензе, - с читателями-земляками складываются какие-то своеобразные, доверительные и одновременно весьма требовательные отношения. Свой - одним словом. Малознакомые, а то и вовсе незнакомые люди могут остановить на улице, спросить, что ты сейчас делаешь, впрямую, без критических преамбул и концовок сказать, что понравилось в твоей книге, а что нет, причем нередко - это самые точные оценки; как в любое время могут обратиться с просьбой - лично, по телефону или, чаще всего, письменно.
Иногда письма идут сплошным потоком - как вода после ливня, и ты, отложив все остальное, отвечаешь на них, чертыхаясь и радуясь. Иногда они текут слабым ручейком, который вот-вот вовсе иссякнет, и тогда начинаешь смутно беспокоиться, доискиваться: где-то, в чемто, выходит, промазал, недотянул. Удивительная штука - эти читательские письма! Они - как пульс твоей работы, то равномерный, то учащенный, а то замедленный; и как некая пуповина, связывающая тебя с тем, основным, ради чего ты и терзаешь бумагу; они же, наконец, - и самый безошибочный компас на трудных и всегда неизведанных литературных дорогах.
Некоторые письма бывают - как крепкий орешек. Наверно, каждый испытал: щелкаешь их, орехи, щелкаешь, только скорлупа летит, потом вдруг подвернется такой, что - ни в какую.
Таким крепким орешком явилось для меня письмо бухгалтера детского долга, неведомой мне Александры Петровны. Причем и мудреного-то в нем вроде ничего не было - судите сами, "...обращаюсь к Вам от имени всего коллектива воспитателей и воспитанников. Наш детский дом существует 54 года. И из них тридцать лет директором его был всеми уважаемый Орлов Сергей Николаевич, который недавно умер. Весь наш коллектив просит Вас написать о нем очерк, так как за тридцать лет своей работы он оставил неизгладимый след в душах воешь танников и коллектива работников..."
Письмо будто - как письмо. Первой реакцией было намерение коротко и вежливо ответить: не смогу, так как занят срочной работой, что, в общем-то, было правдой, Я уже взялся за ручку и в нерешительности отложил ее, Пишет-то, получается, не одна эта Александра Петровна, - от всего коллектива. Неловко что-то, невежливо, наверно, будет. И, поколебавшись, прибег к испытанной бюрократической методе: сунул письмо подальше, - потом как-нибудь...
Через некоторое время - когда работа над новой рукописью была в самом разгаре, а почта, продолжая безотказно действовать, добавила всякой корреспонденции, - я наспех просмотрел ее и опять натолкнулся на письмо бухгалтера. В этот раз оно вызвало откровенную досаду, Ну что ты будешь делать! С одной стороны - занят по уши, а с другой - да кто же станет печатать очерк о человеке, которого нет в живых? В подобных обстоятельствах - я сам старый газетчик, знаю это, - очерк могут напечатать о личности необыкновенной, да и то - приуроченно к какой-то дате: "Десять лет назад перестало биться пламенное сердце..." Для успокоения совести поговорил все-таки с редактором областной газеты, давним приятелем, и, к удовольствию своему, услышал то, что и надеялся и хотел услышать: "Ну, милый мой, человека нет, а ты о нем - очерк! Видал, что с уборкой делается?
Дожди, непогода, валки прорастают. Взял бы да написал о тех, кто в таких условиях в передовиках идет. В колхозе "Россия" ребята прямым комбайнированием, знаешь, сколько дают?.."
Несколько месяцев спустя, отправив наконец рукопись в издательство, я начал наводить порядок на своем захламленном столе. Обнаруженное в завалах письмо бухгалтера лежало передо мной, как молчаливый упрек. Такие невысказанные вслух упреки, о которых никто, кроме тебя, не знает, - штука тягостная. Надо было что-то немедленно делать, отвечать, но что отвечать, если ничего, кроме стереотипных извинений за неприлично долгое молчание, на ум не приходило?.. Раз за разом - наизусть запомнив - перечитал короткие, какие-то наивно-доверчивые строки, написанные аккуратным женским почерком, и почувствовал, что не смогу просто отмахнуться от них. Почему?.. Задержался взглядом: тридцать лет проработал директором детдома; подумалось, что человек этот - моего поколения, рождения двадцатых годов, - тема, постоянно занимающая меня. Вслед за этим, - начиная какую-то подспудную работу, - мысль принесла, напомнила высказывание, кажется, Белинского, что под каждои могильной плитой скрыта всемирная история. Неосознанно противясь чему-то тому, что возникало помимо воли, вопреки желанию влекло куда-то, - принялся листать том Белинского, чтобы найти это высказывание, не нашел, да это отчего-то было уже и неважно. В таком инертно-бесцельном состоянии, с чего, вероятно, и начинаются целеустремленные действия, позвонил заведующему областным отделом народного образования, в ведении которого находятся детские дома, спросил, знал ли он Орлова Сергея Николаевича.
После ответного приветствия телефонная трубка умолкла, затянувшаяся пауза была нарушена лишь чирканьем спички, потом неторопливый голос признался: "Знаете, до сих пор не могу свыкнуться, что его нет... За свою жизнь я редко встречал людей такой кристальной души".
Вслушиваясь в этот неторопливый голос, хорошо представлял сидящего за широким полированным столом немолодого светловолосого человека, обычно очень скупого на похвалы и так убежденно произносящего эти высокие увесистые слова.
На следующее утро я уже был в ста двадцати километрах от Пензы - ходил по детскому дому, сидел у секретаря райкома, пил чай в гостях у глубокой старушки с выцветшими голубыми глазами и слушал ее полный живых подробностей рассказ о том, как полвека назад юной девушкой пришла она в детдом преподавателем музыки..
Затем я поехал в район второй раз, третий - записная книжка и воображение мое стремительно набухали; воспоминания людей, хорошо знавших Орлова, признательно и щедро лепили образ удивительного человека; говорили они о нем так, будто он навсегда остался с ними, мерили его мерой своп поступки и дела, и мне начало казаться, что только по нелепой случайности я все никак не могу застать его на месте...
А кончились поездки тем, что однажды - это однажды, если быть точным, заняло осень и всю зиму - я сел и добросовестно записал все, что узнал, увидел и услышал, - так и появилась эта книга. Роман - потому что в книге рассказывается не только об Орлове, но и о людях, с которыми он жил и работал, с их нелегкими подчас судьбами; по заказу - потому что книга действительно написана по заказу бухгалтера Александры Петровны, коллектива детского дома, районного комитета партии, всех, кто знал Орлова. И очень хочу, чтобы кое-кто почувствовал в этом некий вызов. С тех пор как существует советская литература, на Западе и за океаном не перестают твердить, что советские литераторы пишут по заказу, - подобные утверждения, то прямые, то несколько завуалированные сочувствием, оказываясь за рубежами родины, не раз самолично слышал и я. Да, по заказу! - хочется мне подтвердить все это и дать тем самым в руки подобным теоретикам прямую улику - чтобы задумались они над сутью и природой наших социальных заказов. Что же касается моей скромной работы - был бы счастлив, если б хоть частично сумел выполнить заказ моих читателей!
И без того нарушив строгие жанровые каноны своим прямолинейным вступлением, вынужден сделать еще одну оговорку. Работая над книгой, вольно или невольно я, конечно, что-то додумывал, обобщал, вкладывая, возможно, в уста людей слова, которые они не произносили, - посему, во избежание каких-либо упреков в неточностях, назвал действующих лиц другими именами, равно как переименовал и место действия. Так что документальным в книге остается только одно: все, о чем в ней рассказывается, происходило на моей родной Пензенщине. Упоминаю об этом потому, что Орлов Сергей Николаевич очень любил ее, нашу пензенскую землю. И в глубине души убежден, что именно наша земля рождает и вскармливает таких людей, как он.
2
Зачем я все-таки еду в Загорово? Встретиться с бухгалтером детского дома Александрой Петровной, объяснить ей, что не так-то просто выполнить ее просьбу, избавиться от мешающего ощущения какой-то обязанности и едва ли не вины. Ответов находится множество, но одного, определенного - нет. Как в старой байке: иду туда, не знай куда, ищу то - не знай что...
А за окном машины - будто не середина марта, а конец апреля. Сухо блестит серо-сизая лента автострады, и лишь изредка, в низине, хрупнет стекло прихваченной ночью лужи; в хрустально-ледяных желобах кюветов свотится талая голубая вода с грузно плавающими ошметнами ноздреватого снега; мелькают, пронзительно белея стволами и краснея скрытно набухающими ветками, придорожные березы, на которых грачи заняты срочным капитальным и текущим ремонтом прошлогодних гнезд; в прогалах между деревьями чернеют жирные пласты пахоты, кажется, что это ее дегтярные капли обрызгали стволы берез, родимыми пятнами оттенив их девственную чистоту. И надо всем этим солнечное, не по-мартовски высокое и чистое небо, прикрытое на горизонте опаловолиловой дымкой, в которую летит, теряясь в ней, - сухо блестя на пригорках и западая на спусках, - лента автострады. В открытое окно пружинисто бьет студеный сладковатый воздух - словно хватил, как в детстве, с ладони слежавшегося синеватого снега, и сладко замлели, заныли зубы. Понимаю, что такая ранняя весна, как правило, несет в себе немало неприятностей для села, и все-таки это преждевременное буйство, ликование красок и света будоражит, наполняет нетерпением, поездка моя начинает казаться необычайно важной, будто там, в Загорове, ждет что-то необыкновенное...
Позади остается небольшая гора, точнее говоря холм, что, вероятно,и дало название Загорову; само оно обозначается километрах в трех-четырех залитое солнцем, с дымами над крышами и отдельно проступающими деталями, быстро приближающимися: автозаправочная станция с красной полосой бензоколонок - справа от трассы, неровная, начавшая третий этаж кирпичная зубчатка стройки - слева, откуда и начинается собственно Загорово; горделивые жирафьи шеи двух подъемных кранов, сдержанным покачиванием приветствующие друг друга, нынешний неприметный антураж почти каждого селения, как некогда - купола церквей.
Проезжая часть главных, центральных улиц Загорова заасфальтирована, узкие полоски асфальта проложены и по бокам улиц, зато стоки между дорогой и тротуарами полным-полны, кое-где перекинутые через них осклизлые прогибающиеся доски и вдавленные заплывшие кнрппчп не спасают - не больно пока богат районный бюджет, - посему все вокруг покрыто жидкой, весело поблескивающей под солнцем грязцой: известно, что недолгая весенняя грязь всегда веселее осенней. Приземистое деревянное Загорово раздается вширь, упорно тянется вверх: по углам, на пустырях поднимаются одинаковые, как близнецы, пятиэтажные заводские дома со стандартными балкончиками постоянный укор нашим архитекторам и проектировщикам и одновременно радость сотен семей, избавленных от коромысел, дров, продуваемых ветром тесовых "скворешен" во глубине дворов. Зеркально отражают нашу забрызганную "Волгу" широченные стекля-нные вптрпны новых магазинов, комбината бытового обслуживания...
Детский дом находится на противоположной, южной окраине, вот почему до сих пор я не видел его, пе один раз бывая в Загорове или проезжая через него. Два невысоких прочнейшей кладки здания, наполовину прикрытые каменной же стеной, похожей на монастырскую; напротив, через дорогу, продолговатый деревянный особняк с десятком широких сияющих окон, яблоневый сад за редким дощатым забором, над парадным крыльцом вывеска.
- Тут контора, тут, - кивает пожилой дядька в брезентовом, поверх полушубка, плаще и, охотно закурив предложенную папиросу, подтверждает мою догадку: - Там-то допрсжь бабий монастырь был, точно. А ту хоромину опосля поставили.
Длинный, застеленный светлым пластиком коридор покрашен масляной краской, освещен светильниками дневного света; на противоположной глухой стене - выделяясь на фоне этой стерильной белизны - большой портрет мужчины, как бы встречающего каждого входящего.
Еще издали, еще не подойдя, понимаю, что это - Сергей Николаевич Орлов.
Крупная, чуть удлиненная голова, коротко, под "бокс", стриженные темные волосы, с висков седые, едва не столкнувшиеся на переносье брови, расстегнутый и откинутый на сторону воротник черной рубахи, открывающий сильную, пе привыкшую к галстуку шею. Портрет выполнен в карандаше, штрихи резкие, и странно, что это своеобычное, угловато подчеркнутое исполнение раньше всего и прежде всего передает в лице человека доброту. Она, вероятно, в выражении глаз, в спокойном, пытливом взгляде их, - так смотрят немолодые, всякого повидавшие люди; в очертаниях губ, плотно, с некоторой даже суровостью сжатых, но все равно мягких, полных - у злых таких губ не бывает; возможно, наконец, ощущение этой доброты дополняет и подбородок - прямой, несколько грубоватый и едва заметно разделенный посредине какой-то доверчивой, ребячьей ложбинкой.
- Вы ко мне, товарищ?
Вздрогнув, оборачиваюсь - окликнувший меня молодои человек в модных роговых очках выжидательно стоит у двери с табличкой "директор".
- Проходите, пожалуйста.
В небольшом кабинете, кроме письменного стола, двух стульев и вешалки в углу, ничего нет; впрочем, но совсем точно: еще обилие почетных грамот на стене. Небольшие, одноцветные, отпечатанные в скромной районной типографии; повиднее я побогаче, с броскими шрифтами - областные; наконец, широкие, респектабельные, с золотым тиснением и министерскими факсимиле центральные. За спортивную работу, за отличные учебные показатели, в связи с пятидесятилетием детдома, за успехи в художественной самодеятельности, за... за...
- Ого, целая выставка!
- Это все при Орлове. Без него мы одну получили.
Директор, зовут его Евгением Александровичем, то запускает пятерню в густые русые волосы, то берется за сигарету; при долгих затяжках сигарета, наверно, сырая - по-юношески розовые щеки его западают; еще но осипший от табака голос звучный и чуть виноватый.
- Понимаете, я ведь его ни разу не видел... Работаю тут почти год. Привык, втянулся вроде. И с коллективом отношения нормальные. А чувствую себя... словно я у него - заместитель. Словно вот-вот он придет и спросит з а это почему так, а не эдак?
Увеличенные выпуклыми линзами очков глаза Евгения Александровича смотрят открыто, ясно. Мельком думаю о том, что не всякий на его месте да в его годы был бы так откровенен.
- Соберемся на совещание - сидим, советуемся.
И обязательно кто-нибудь скажет: "А Сергей Николаевич вот как считал". Так что очень это правильно - написать о нем. Это личность, понимаете?
Визит мой, таким образом, истолкован весьма категорично, - осторожно говорю, что намерения мои не столь уж определенны, что пока хотелось бы встретиться с бухгалтером Александрой Петровной, перед которой виноват...
Кажется, только на это, на последнее, и обратив внимание, директор живо поднимается.
- Пойдемте, я вас познакомлю. Она у нас старожил.
С белой стены все так же спокойно, чуть любопытст
вующе смотрит Сергей Николаевич Орлов, провожая нас взглядом - такое ощущение - по длинному коридору.
Директор по пути распахивает широкую двустворчатую дверь, предлагает:
- Посмотрите наш спортзал. По смете не предусмотрен - спортзалы при школах. Да и то не во всех. А у нас, понимаете, - свой. Потому наши мальчишки и девчонки по району - лучшие спортсмены. Для своего возраста, конечно.
Зал просторный, забранные решетками окна выходят в сад; с высокого потолка свисают кольца трапеций, посредине стоит обтянутый коричневой кожей "конь" - когда-то самый ненавистный для меня снаряд: подбежав и ухватившись за скобы, в последнее мгновение чувствовал вдруг, какие у меня длинные неуклюжие ноги, и позорно плюхался верхом...
- Все его заслуга, Орлова, - уточняет директор. - Строгача, понимаете, схлопотал, а зал - вот он!
Бухгалтерия расположена в такой же небольшой и так же обставленной, как и директорская, комнате, с топ лишь разницей, что здесь не один письменный стол, а два, впритык составленные, да еще канцелярский, незамысловатого местпромовского изготовления шкаф. Успеваю подумать: отлично оборудованный "неплановый" спортивный зал, стерильная белизна коридора с дорогим пластиком на полу и предельно скромная обстановка служебных кабинетов это уже не случайность, а заведенный порядок, норма...
- К нам гости, Александра Петровна, - объявляет директор и несколько торжественно представляет меня.
Миниатюрная, уже немолодая женщина в желтой трикотажной кофточке вскакивает, словно подкинутая пружиной.
- Господи, а мы вас и ждать перестали! - очень непосредственно восклицает она. - Думали - забыли. Или зазнались.
Случайно вырвавшееся задиристое словцо ее же и повергает в крайнее смущение: открытое скуластенькое лицо стремительно заливается краской, под редкими невидными бровями стыдливо и смешливо, совсем по-девчоночьи, сияют черные - как великолепные агаты, глаза. Прижав маленькие руки к рдеющим щекам, она качает головой, покаянно смеется.
- Ой, да что ж это я, не обижайтесь! Ждали вас, ждали! Ну, как же, думаем, так, - ведь должен приехать!
Мы ведь вас своим считаем. Не к чужому какому обращались. Это, мол, как же - о таком человеке, и не написать? Не может такого быть. А потом уж и стали говорить - не захотел, дескать. Ой, хорошо-то как - спасибо вам ото всех!
Опять происходит какая-то ерунда - без меня меня женят! И тут - дабы ни разу больше не касаться этой темы - вслух подосадую, попеняю на свое ремесло, на свою так называемую свободную профессию, которая оставляет тебя свободным разве что от надежной постоялной зарплаты и при которой ты всегда что-то должен, облзан. Должен выступить на встрече с читателями во время которой одинаково неловко и когда тебя ругают, и когда хвалят; срочно должен написать статью в газету - хотя в это время тебе, к примеру, хочется писать о красногрудых снегирях, что появляются с первым морозцем и неизвестно куда исчезают, когда растает снег; должен куда-то ехать и с кем-то разговаривать, когда, по какимто причинам, охота или надо бы сиднем посидеть в своем закутке и никого не видеть. Не случайно же даже эта скуластенькая, легко смущающаяся женщина в желтой кофте тоже сказала: ведь должен был приехать! Хотя, наверно, - заканчивая свои неожиданные сетования, - если ничего уже ты не должен, ничего не обязан, тогда тоже пиши пропало!..
- Я, Александра Петровна, приехал, прежде всего, извиниться перед вами. За то, что долго не отвечал.
- Ну, что вы, что вы! - она великодушно машет рукой. - Мы ж понимаем: заняты были. Главное - что приехали. Да вы раздевайтесь, пожалуйста, у нас тепло.
Директор оставляет нас одних, пообещав всяческое, необходимое для работы содействие - вплоть до предоставления отдельной комнаты. Мы сидим с Александрой Петровной друг против друга: она - в углу, за своим столом со стопками бумажных папок по краям, чернильницей "непроливашкой" посредине и прародителем нынешних ЭВМ - арифмометром под рукой; я - за вторым, пустым столом, застеленным газетой, у окна, за которым - синева да солнце... Александра Петровна рассказывает об Орлове, пользуясь в основном прилагательными - замечательный, чуткий, принципиальный; у меня эти обкатанные слова никакого представления не вызывают, для нее окп наполнены содержанием, и произносит она их. волпуясь. То изумленно, то горестно взлетят и опадут ее невидные редкие брови; то прильет к щекам кровь, на секунду помолодив открытое скуластенькое лицо, то отхлынет, еще резче обозначив косые складочки по краям пакраптенных губ; то вдруг удивительными черными лучами заиграют, засияют ее доверчивые глаза - такие внезапные превращения происходят разве что с прибрежной морской галькой, что сухо, не привлекая взгляда, шуршит под ногами, пока, накрытая волной, не полыхнет своей первозданной чистотой и блеском, Мелькает догадка: а ведь она любила Орлова. Знаю, какая это услужливая и обманчивая штука схема, и энергично начинаю раскручивать ее. Конечно же, любила - давно, тайно, тщательно скрывая любовь не только от других, но и от себя самой.
И любит до сих пор: в ее небогатой встречами жизни эта потайная любовь была и остается главным духовным событием. Замуж вышла рано, без особой привязанности, за надежного работящего человека, верна ему, родила ему двух-трех детей, в которых души не чает, а это - отдельное, особое. То, что она замужем, ясно по золотому кольцу на правой руке - тонкому, от времени потускневшему.
- Александра Петровна, а семья у Орлова осталась?
- Ну, как же - жена и дочь, Мария Егоровна и Оля. - В голосе Александры Петровны разве что прибывает теплоты, участия. - Уехали недавно на ее родину.
Трудно им тут было. Каждый знает, каждый сочувствует.
Добром ведь тоже нсказнить можно.
Как и следовало ожидать, схема не выдерживает даже простейшего испытания, рассыпается. И тут же - теперь моим вниманием завладевает это узкое, потускневшее колечко - набрасываю новую: очень уж в одно ложатся, складываются наблюдения. Семья Александры Петровны живет скромно, внатяжку, как говорят. Кольцо - вероятно свадебное - единственное украшение, не считая, конечно, овальной, давно вышедшей из моды "звездочки", которой моя родная Пенза щедро утолила когда-то часовой голод послевоенной России. Продолжая рассказывать, Александра Петровна подпирает подбородок рукой - желтая простого трикотажа кофта на локте аккуратно заштопана. На пальто у нее - видел, когда раздевался, - воротник из раскурчавпвшегося побитого каракуля. Малость слукавив, спрашиваю, какой в детдоме штат, потом - какие у работников ставки.
- Очень скромные. Те, кто ставки ищут, к нам не пойдут. - На секунду черные доверчивые глаза Александры Петровны становятся строгими и опять начинают излучать свое удивительное теплое сияние. - Ладно - вам можно, вам, наверно, интересно будет. Зарплата у Сергея Николаевича была - знаете какая? Сто десять рублей. А работал: приходил утром, в начале седьмого - к подъему. Уходил не раньше одиннадцати - после отбоя.
Несправедливо ведь? Нет!
Александра Петровна энергично взмахивает каштановой головой, щеки ее негодующе розовеют.
- Поехала я в облоно с отчетом. Это - года за два до его смерти. Да точно. Отчиталась, и прямиком к заму.
Это что ж, мол, получается? Человек за троих ворочает, с утра до ночи на работе, а получать - как все?
Разве это порядок? А зам, оказывается, тоже считает: непорядок. "У нас, говорит, почти все директора доплату получают, за переработку. Как воспитатели. Вашему, говорит. Сергею Николаевичу в первую очередь надо бы, так вы сами виноваты: забыли, что под лежачий камень вода не течет. Приедете - напишите мне бумагу, прямо с этой зарплаты начислять можете". И что ж вы думаете? - спрашивает Александра Петровна с радостным удивлением, заодно приглашая подивиться и меня, собеседника. - Никаких бумаг Сергей Николаевич писать не разрешил!
Так свои сто десять рублей до конца и получал.
Я ничего не записываю, но знаю, что историю с зарплатой, как и рассказ нынешнего директора о спортзале, запомню: и то и другое сообщают о человеке куда больше, чем всякие общие, даже самые высокие слова. Запомню на всякий случай, по привычке запоминать всякие житейские детали, которые не придумаешь и которые и есть насущный хлеб литератора; и станут они лежать в твоей памятной копилке - до поры до времени, пока для чего-то не понадобятся, как, впрочем, могут остаться и никогда не востребованными...
- А Евгению Александровичу повышенную ставку сразу установили, помолчав, сообщает Александра Петровна. - И правильно, конечно. Говорят, нам тоже скоро прибавят. У нас ведь тут ни премий, ни прогрессивок ничего. А за душевность, за то, что люди сердце тут оставляют, - за это пока надбавок не положено.
В бухгалтерию, тяжело, астматически дыша, входит высокая старуха в темной поверх повязанной шали, в черном, старомодном - салопе, что ли, его называют, и в валенках с галошами.
- Сашенька, заверь мне справку, - отдуваясь, просит она. - Фу, совсем задохнулась!
Не успеваю подняться, чтобы уступить место, как Александра Петровна, выскочив из-за стола, уже пододвигает посетительнице свободный стул, выговаривает:
- Софья Маркеловна, да зачем же вы сами - ребята бы принесли. Ах вы неугомонная!
- Ну вот еще, ноги-то ходят... Отдышусь - не впервой...
Старуха грузно садится, развязывая узел шали, отки"
дывая ее на плечи, - и перед нами оказывается настоящая красавица. Да, да - из тех немногих, кого красит любой возраст и даже, по-своему, старость. Пышная грива коротко остриженных серебряных волос, будто пронизанных светом, сиянием, разлетистые, седые же брови, под которыми зорко голубеют прекрасные иконописные глаза, прямой небольшой нос с бледными, тонко очерченными ноздрями и маленькие бескровные, почти серые губы, непонятно как сохранившие нежный девичий рисунок. Какой же, вероятно, она была в молодости!
- Софья Маркеловна, а у нас гость, - кивает на меня Александра Петровна.
- Да ну! - Старушка немного отдышалась, бурые, от усилий, пятна на щеках бледнеют, она взглядывает живо и одобрительно. - А я, голубчик, в составлении письма к вам тоже участвовала. Надо о таком человеке написать, грех не написать!
- Не знаю, Софья Маркеловна...
- Конечно, не знаете, - она согласно наклоняет свою пышную серебряную корону. - Зато узнаете - поймете, что за человек! Уж если о нем не написать, тогда ж о ком писать-то? Ты бы, Сашенька, альбом наш исторический показала бы. С чего начинали. Посмотрите - не пожалеете. Хотя на вид и неказистый.
- Ой, а я и запамятовала, растерялась, - ахает Александра Петровна, проворно подбегает к шкафу и распахивает его. - Вот, пожалуйста.
Обыкновенный продолговатый альбом, довольно увесистый - от вклеенных в него фотографий, заполнен разными, одинаково старательными ребячьими почерками.
Прикидываю, что все равно придется, очевидно, заночевать в Загорове и вечером можно будет полистать; в конце концов, и это ни к чему еще не обязывает...
- Софья Маркеловна у нас сама живая история, - с уважительной гордостью сообщает Александра Петровна. - С первого дня в детдоме, музыку вела. И с Сергеем Николаевичем - с тех пор, как пришел сюда.
Выходит, подсчитываю мысленно, что Софья Маркеловна проработала в детском доме пятьдесят два - пятьдесят три года, ого! Перехватив почтительный взгляд, она подтверждает:
- Да, да, голубчик: месяц назад восемьдесят стукнуло. - И медленно, сокрушенно поводит головой. - Бывает же такое несоответствие! Один уходит в самом расцвете сил - ему и шестидесяти не было. А я, старая колода, живу. Демонстрируя пример ненужного долголетия.
- Софья Маркеловна, да как вы так можете! - негодует Александра Петровна. - Вам только жить, только отдыхать!
- Живу, куда денешься, - усмешливо и мудро говорит Софья Маркеловна и адресуется ко мне: - Насчет живой истории - тут, голубчик, Сашенька права. Пыхчу, как трактор - что правда, то правда. А помнить - все помню. Память у меня лет эдак на пятьдесят меня же и моложе. Так что если охота припадет - милостиво прошу ко мне. Я вам весь этот альбом прокомментирую.
- Неловко как-то, Софья Маркеловна, стеснять вас, - колеблюсь, но и не отказываюсь я. Старушка мне очень нравится, потолковать с ней, независимо от всего, конечно, интересно.
- Да бросьте вы эти китайские церемонии, - махнув рукой, увещевает она. - Ныне вечером и зайдите. Найти меня больно легко: живу у самой почты. Спросите дом Маркелова, каждый покажет. Первый этаж и квартира первая. Живу, можно сказать, в родовом поместье.
- Почему в родовом? - с ходу, как неопытный окунек, заглатываю я последнюю соблазнительную приманку.
- Отец у меня из купеческого сословия был. В наших же хоромах комнату мне и оставили. - Утвердившись, что сказанное ею произвело впечатление, она с луч кавостью усмехается, подает бухгалтеру бумажку. - Нака, Сашенька, удостоверь еще раз, что я - это я. А то умные люди сомневаются.
- Вы сходите, обязательно сходите, - настойчиво советует Александра Петровна, старательно дыша на печатку и старательно прикладывая ее к бумаге.
Софья Маркеловна неторопливо застегивает пуговиц ЕЛ пальто, повязывает шаль, грузно поднимается. Встаю тоже, чтобы подвезти ее до дома, она наотрез отказывается.
- Нет, нет, я самоходом. Врачи ходить велят. Когда тихохонько, я дышу нормально. Это уж нынче порезвилась лишку. Как вон воробей старый - весну почуяла.
Проводив ее, возвращается Александра Петровна, с порога начинает убеждать:
- Вот уж к ней, правда, сходите. И ей приятно, лестно будет, и сами довольны останетесь. Я уж сама тут пятнадцать лет, и то - вспомнит что заслушаешься. Начинали-то они с одного пустого монастыря, по крупицам, можно сказать, собирали. Теперь-то нам что! Два корпуса, подсобное хозяйство, сад, легковой "газик", три грузовых. - И с чисто женской непосредственностью перескакивает: - Всю жизнь одна прожила. Так что настоящий дом у нее - тут, у нас.
- Семьи у нее не было?
- Нет.
Александра Петровна отвечает сразу, но в голосе ее - или мне это только чудится - звучит какая-то заминка.
- А у вас какая семья, Александра Петровна? - теперь, чувствую, удобно спросить и об этом.
- О, у меня целый колхоз! - смеется она, мягким и горделивым смехом своим окончательно снимая все мои первоначальные предположения. - Два сына и дочка, уже большие.
Договариваемся, что альбом я заберу в гостиницу до завтра, Александра Петровна неожиданно предлагает, скорее даже просит:
- Давайте на кладбище зайдем. Это рядышком. И я пройдусь, после разговоров.
Вот уж чего не хочется! В последние годы что-то уж слишком часто приходится, по прямой необходимости, ходить по этой последней человеческой дороге; кроме того, такое посещение как бы подтвердит обязательства, которые мне не хочется давать не только кому-либо, а и самому себе - может быть, потому, что они, вопреки желанию, словно нависают над тобой. Но Александра Петровна, направившись уже к вешалке, просит так простодушно, взглядывает так доверчиво, что не смею отказаться.
Досадуя, пытаюсь подать ей пальто, - она как-то ловко, по-девчоиочьи уклоняется.
- Не приучена. Мы тут попросту живем...
Она мне по плечо; почему-то у меня такое ощущение, будто мы с ней знакомы давным-давно. Навстречу, помахивая портфелями, идет ребятня, поминутно здороваясь.
- Наши, - объясняет Александра Петровна и строго окликает рыженького, в распахнутом пальто парнишку: - Громов, застегнись - прохватит.
- Ну уж!
Кладбище действительно оказывается поблизости, разросшийся городок как бы обтек его - остров печальной неизбежности, огороженный деревянным штакетником, за которым темнеют невысокие сосны. Самое подходящее дерево для такого места: всегда зеленое...
Сворачиваем с асфальта; проворно мелькают резиновые сапожки Александры Петровны, разыскивающие для меня несуществующую тропку; неприлично громко, на своем крикливом языке, перекликаются сороки. Под редкими соснами сереют еще остатки снега - слизясь, дотаивая, но тут суше: песчаная, устеленная бурой хвоей почва впитывает влагу, и только глубокая колея всклень налита стылой водой.
- Вот здесь, - говорит Александра Петровна, остановившись у железной, крашенной алюминиевой краской ограды.
У изголовья аккуратной, довольно длинной могилы - обелиск-пирамидка с врезанной фотографией крупнолицего, стриженного под "бокс" мужчины, уменьшенная копия уже знакомого портрета. Немного нелепо, бросаясь в глаза, ярко краснеют полоски ромбов, врезанных посредине продольных стен ограды.
- Это паши младшие постарались. Тайком подкрасили, - объясняет Александра Петровна и показывает расшитой ребячьей варежкой внутрь: - А вот, видите, нынче уже были - цветы оставили. Из Пензы, похож, - ктонибудь из бывших воспитанников. У нас в эту пору таких цветов нет. Мимоза.
Люди моего возраста достаточно уже видели всяких могил, стояли и все чаще стоят у них, поняли и смирились с тем, чего нельзя понять и с чем нельзя смириться.:
Я думаю сейчас о другом. О том, как странно это - знакомиться с человеком, которого уже нет. И что даст это странное знакомство, конечно тебе, пока живому, а ые ему, уже все отдавшему? Постараешься ли забыть о нем, как все мы, живые, в целях самозащиты, стараемся не все время помнить о дорогих могилах - потому что иначе нельзя, невозможно, - или, наоборот, он займет какоето место в твоем уме, душе и, навсегда умолкший, скажет тебе что-то,.через тебя - другому, третьему?..
Противно, как базарные торговки, стрекочут сороки, и кажется, сейчас я понимаю их крикливо удивленные возгласы: "Чего ходят? И чего каждый день ходят? Одно слово: человеки"...
3
Устроившись в гостинице и пообедав, отправляюсь в райком партии. Во-первых, представиться - ревниво районное руководство, когда приехавший из области не объявляется. Во-вторых, еще немного порасспросить о Сергее Николаевиче Орлове - не для какой-нибудь там страховки, а прежде всего потому, что он был коммунистом. И в довершение, еще внутренняя посылка, позыв - поближе познакомиться с первым секретарем райкома Головановым, самым молодым секретарем в области и, говорят, любопытным человеком. До сих пор встречался я с ним мельком, на каких-то областных совещаниях, и грешно упустить случай.
Трудная это должность - первый секретарь райкома, и вряд ли можно придумать более широкий круг обязанностей, чем у него. Это ведь лишь тот, кто не сталкивался, близко не соприкасался, иной раз, по наивности или полной неосведомленности своей, шутя позавидует: вот у кого житуха! Сиди в кабинете и давай указания. Проехал по району, опять дал указания - и только пыль столбом за машиной! Действительно же куда прозаичнее и жестче. Секретарь такого, как Загоровский, сельского райкома одинаково отвечает и за урожай и за то, есть ли в магазине самого отдаленного села товары первой необходимости, за надои молока и санитарное состояние водоемов, за строительство жилья, коровников, школ и за то, что бригадир колхоза, член партии, до синяков поучил свою игривую молодую жену. А всякие совещания, заседания, семинары, вызовы в область, где иногда и так наподдать могут, что в глазах потемнеет; а десятки всяких больших и мелких житейских дел и вопросов, с которыми идут к нему со всего района - от разобиженного персонального пенсионера, вдовы, которой не дают шифера перекрыть крышу, до делегации школьников, требующих для автокружка легковую машину - в то время как их и в хозяйствах недостает! Идут как к человеку, который все может, - даже тогда, когда он ничего не может, идут как к своему мировому, как к высшей совести. Нет, он не многорук, не многоглаз, не семи пядей во лбу, у него немало и хороших помощников, специалистов, каждый из которых отвечает за свое, порученное ему дело, - он отвечает за все. И, если говорить по совести, ему в любой час, в любую минуту можно объявить строгача - какойнибудь промах всегда найдется, как в любое же время безошибочно можно представлять к званию Героя. Имея все это в виду, остается добавить, что Загоровский район прочно считается одним из передовых в области, а о самом Голованове, возможно и не без оснований, поговаривают, что долго он тут не засидится...
За двадцать лет жизни в Пензе я объездил все районы области, в иных из них побывал не однажды и берусь утверждать, что во внешнем облике райцентров - много общего. Почти всегда - типично сельская окраина с огородами на задах и неприхотливыми ветлами на широких улицах; более благоустроенный центр - с пятнышками асфальта либо выбракованных бетонных плит, с вывесками магазинов и учреждений, с парками культуры и отдыха, в которых, как правило, никакой культуры и в которых никто не отдыхает; наконец - центральная площадь, со зданием райкома, непременной районной Доской почета и не менее непременной трибуной, размеры и вид которой целиком зависят от бюджета, вкуса и размаха местного начальства. К слову говоря, в одном райцентре и поныне еще красуется - нет, не трибуна - целый монумент, сложенный из кирпича и залитый цементом, неистребимый памятник безвозвратно канувшему в лету районному "хозяину". Есть все эти обязательные атрибуты райцентра и в Загорове, хотя расположенные здесь дватри завода наложили свой промышленно-городской отпечаток и на окраину, тесня ее каменными современными домами. И, опять же попутно говоря, пусть не послышится в моих описаниях райцентров некоей иронии, - упаси бог, я делаю их с теплой дружеской улыбкой, с любовью. Потому, что люблю бывать в них больше, чем в шумных городах, люблю их самих, открытых, гостеприимных, где почти каждый знает друг друга в лицо и каждый каждому - цену.
О встрече мы условились с Головановым по телефону.
Когда я вхожу в кабинет, он, по-юношески худощавый, в черном костюме, стоит у окна, постукивая пальцами по подоконнику, резко оборачивается. Вообще в его чертах много резкого, словно творец-природа сознательно пользовалась одними прямыми линиями. Прямой крупный нос; будто по линейке, до самых висков прочерченные брови, цепкий взгляд серых холодноватых глаз; резко упавшая на широкий лоб прядь темных волос, таким же резким взмахом головы назад и закидываемая; широкие, жестко сжатые губы. Впечатление этой законченной резкости нарушает голос: не отрывистый, какой, казалось бы, подходил ему, а неожиданно неторопливый, звучный.
- Чертова погода! - поздоровавшись, ругается он. - Снег - все, конец. Мороз трахнет - последние озимые выбьет. Вся надежда на яровые, а влаги кот наплакал.
- Монолиты брали?
- Брали. - кивает Голованов. - Пока нормально.
Монолиты - это пробный выруб зимующих посевов, который помещается в тепло, и по тому, как растения оживают, идут в рост, определяют, как они перенесли холода.
И тут я хочу сделать небольшое отступление. Недавно я получил читательский отклик на одну из своих книг, посвященную людям колхозной деревни. Отклик очень доброжелательный, автор, научный работник, толково подметил некоторые опечатки и несуразности, пожелал, в заключение, "дальнейших творческих успехов". В общем, все было бы хорошо и привычно, когда б не начальная фраза письма, - пробежав до конца, я снова вернулся к ней: "Я - коренной москвич и разные там яровые, озимые и прочие сельскохозяйственные премудрости меня никогда не интересовали и никогда интересовать не будут". Подумалось: если это некоторое кокетство, шутка, тогда ладно, ничего, бывают шутки и похуже. Но есля такое признать всерьез - не смолчу.
Общеизвестно, что одним из чудесных достоинств нашей советской литературы является ее глубинная, на общности интересов основанная связь с читателями, некая постоянно и активно действующая энергетическая цепь:
читатель - писатель, заменившая дореволюционное безмускульное соотношение: писатель пописывает - читатель почитывает. И все-таки цепь эта, на мой взгляд, действует несколько односторонне, все больше от полюса читателя. Читательские отзывы охотно печатают газеты и журналы; читатель подмечает, советует, критикует, случается - учит, как случается иногда - и невпопад. Реже читателю отвечает литератор. Так вот, воспользовавшись редким случаем, публично отвечу своему корреспонденту:
покоробило меня такое пренебрежение к озимым, яровым и, пользуясь вашим выражением, к прочим сельскохозяйственным премудростям, послышался мне за этими словами самодовольный обывательский голос - моя хата с краю. Резко, обидно? А не обидно, не оскорбительно тгчкое - к людям, которые выращивают тот самый хлеб, что мы с вами преспокойно покупаем в булочных? Задело меня и упоминание, что вы - коренной москвич: неча бы подчеркивать, клепать на город, который поболе других думает о деревне и помогает ей. Я тоже не сею и не жну, но знаю, что без озимых и яровых не смог бы писать, как не смогли бы л вы вести свою научную, охотно допускаю - очень важную и нужную работу: не станем забывать, что сеют хлеб не по Садовому кольцу. Вот так, дорогой товарищ... чуть было не назвал вашу фамилию - и не стал: пусть те, кто также щеголяет своей незаинтересованностью и непричастностью к жизни села, поставят свою собственную.
- А что синоптики обещают? - продолжаем мы свой разговор.
- До конца месяца все то же. - Голованов кивает в сторону окна, косая черная прядь волос взлетает и снова резко падает на широкий лоб. - Так скоро гребни подсыхать начнут.
- Скверно.
Сидим за длинным столом, отнесенным в сторону от служебного секретарского, массивная хрустальная пепельница перед нами потихоньку заполняется окурками. Посматриваю на Голованова, не перестаю удивляться, как молодо он выглядит - лет на двадцать пять, не больше, хотя понимаю, что столько ему быть не может. Хороший костюм, белая сорочка с модным разлапистым галстуком, по-юношески свежее лицо, пусть и озабоченное, с резкими сильными чертами, вроде напустил на себя малость, все по той же молодости, - одним словом, секретарь райкома комсомола - в самый бы раз, но никак уж не руководитель солидной партийной организации района. Помогает такому впечатлению и то, что секретарское кресло за поперечным, к нашему, столом пустует - кажется, что хозяин кабинета вышел и мы вдвоем поджидаем его.
- Иван Константинович, - обком, - приоткрыв дверь, докладывает полная секретарша.
Извинившись, Голованов идет к телефону; разговор затягивается - судя по коротким ответам - о предстоящем пленуме. Подхожу к окну с раздвинутыми легкими зеленоватыми шторами; отсюда, с третьего этажа, виден райкомовский двор - с гаражом в углу, коричневыми яблонями и черными прошлогодними клумбами - общественной заботой аппарата райкома; дальше - холмистая равнина сухих разноцветных крыш, железных и шиферных; еще дальше, на горизонте, - солнечная голубоватая дымка талых, на месяц раньше закурившихся полей, - туда, вероятно, и смотрел перед моим приходом Голованов.
Что-то в его настроении неуловимо меняется, не возвращается он и к прерванному звонком разговору, к своим постоянным заботам.
- Эх, написали бы вы, - напористо предлагает он. - Есть тут у нас одна доярочка - золото девка!
Объясняю, что поездка моя связана с письмом из детского дома, спрашиваю, знал ли он бывшего директора Сергея Николаевича Орлова.
- Орлова? - удивленно спрашивает Голованов.
На его резко очерченном лице так же резко происходит и смена выражений, о значении их даже предполагать не нужно - так очевидны, понятны они. Только что изумленно взлетевшие брови его сосредоточенно, в раздумье выравниваются, на переносье набегает, потом четко обозначается поперечная складка, медленно выпустившие глубокую затяжку дыма широкие губы сурово сжимаются, - минуту назад сидевший передо мной юноша становится за эту же минуту старше.
- Еще бы не знал! - По крутой, чисто выбритой скуле Голованова перекатывается малиновый желвак. - Такая она штука - жизнь. У каждого дня свои заботы, все вскачь, вскачь... Вот вы назвали - Орлов, а я и опешил: о ком он? Всего ничего и прошло-то, год какой-нибудь, а он у меня уже - вот тут, в черепушке, - в других списках. В списанных. Не сразу оттуда и извлек... Хотя иной раз сам сижу на активе и машинально глазами по рядам зыркаю: он-то, мол, где?..
Голованов поднимается, шагает по кабинету, изредка подходя к столу сбить с сигареты пепел, я молча следую за ним взглядом.
- Правильное они вам письмо прислали. Считайте, что и весь райком под ним подписался. - И недоуменно пожимает плечами: - Черт, как неразборчиво получается, несправедливо! Один - ну пустышка совсем, ну никчемный! - до глубокой старости живет. Хотя содержание, вся польза от него людям - как от одуванчика: фу - и пусто! А такой, как Орлов, - сгорает. Пятьдесят семь - разве это старость? Опыт, зрелость... Не подумайте, что я против старцев. Сами еще, может, будем. Пускай живут - прокормим. Есть среди них - на сто лет наперед наработали. А то, что Орлов делал, - дороже всего. Ребятишек воспитывал. Очень это правильно, очень - написать о нем!.. Хотя, по-моему, и нелегко. Понимаете, внешне все очень обычно. Много лет был директором детского дома. Вроде - все, буднично. А по существу, о нем следует писать в серию "Жизнь замечательных людей".
Ну, растревожили вы меня сегодня!
Удивленно тряхнув головой, он садится, закуривает новую сигарету. Я подталкиваю его вопросом:
- Давно вы с ним были знакомы?
- Нет, - тотчас отвечает он. - Я пока ходил - сам припоминал. Работаю здесь пятый год - значит, что-то около этого, к тому же и встречался с ним редко. Теперьто понимаю - обидно редко, возможно даже - непростительно редко. Как же, не главный участок! Не колхоз, не совхоз - не хлеб, не молоко. Глупо, конечно... Например, наше первое знакомство запомнилось мне его скромностью. Хотя насчет скромности скорее всего потом подумал, позже. Тогда мне не до размышлений было. Если что и подумал, так о том, что больно уж он непробивной.
Голованов припоминает детали, подробности - я добросовестно излагаю то, что легло в память, как реальные картины.
т..По вторникам, с полдня, первый секретарь райкома Голованов вел прием по личным вопросам. Нынешний вторник выдался заполошным с самого утра, Голованов нервничал и тем тщательнее пытался скрыть свое раздражение. Главная причина была - сахарная свекла, с вывозкой которой район позорно провалился. Затяжные осенние дожди превратили поля и дороги во вселенскую хлябь; рвали жилы лошадям, натужно надрывались моторы тракторов, измучились, издергались люди. Пошел ноябрь, первые заморозки успели потрогать поверхность бунтов, а на полях еще оставалась чуть лп не половина свеклы. Горше горькой редьки бывает иной раз этот сладкип корень, как его красиво именуют газетчики! Только что позвонил второй секретарь обкома - тот самый, что полгода назад привез его, Голованова, сюда и рекомендовал районной конференции первым секретарем, - холодно сказал:
- Смотри, Голованов. Обком оказал тебе большое доверие - обком может и отказать в доверии.
А люди все шли; некоторые из них оказывались по членами партии, но не станешь же из-за этого заворачивать их обратно, хотя этажом ниже такой же прием вол сейчас и председатель райисполкома, человек самостоятельный и, кстати, куда лучше знающий район, чем новичок Голованов. Ничего этого не объясняя, Голованов терпеливо выслушивал, терпеливо разбирался; недовольство собой, раздражение все накапливались, подливало масла в огонь и то, что иные из посетителей приходили с пустяшными вопросами и жалобами. Будь его, Голованова, воля, кое-кого, под запал, он бы сейчас вытурил пз кабгтнета, на минуту закрылся - переобуться в резиновые, постоянно в шкафу стоящие сапоги, - и туда, на поля, где возле присыпанных мокрым снегом бунтов жарким паром дымились крупы лошадей, буксовали в грязюке тракторы и висела злая едкая матерщина...
- Орлов, директор детдома, - назвала очередного посетителя секретарша и успокоила, подбодрила угрюмо глянувшего на нее секретаря: - Больше никого, Иван Константинович.
"Этот-то какого черта!" - ругнулся про себя Голованов. Школами и прочими подобными учреждениями занимался третий секретарь, у Голованова до них просто руки еще не дошли. Ругнулся, но остановить секретаршу не успел: посторонившись, она уже пропускала Орлова, дру желюбно улыбаясь ему.
Коренастый, с продолговатой, под "бокс" стриженной головой, вошел он как-то деликатно, неуверенно, что ли, и остановился перед столом едва ли не по стойке "смирно". Одет опрятно, отметил Голованов, но ему не понравилось, что ворот темной косоворотки у того, по старинке, был отложен, открывая мускулистую шею. Мог бы и в галстуке - директор все-таки, в райком пришел!..
- Здравствуйте, Иван Константинович, - голос у Ораова был негромкий, неторопливый.
- Что у вас стряслось? - резкость уже сорвалась, Голованов, как мог, попытался сгладить ее: - Что ж вы стоите, садитесь... пожалуйста.
- У нас ничего не стряслось. - Орлов сел, провел рукой по короткому, по вискам седому ежику. - Пришел попросить помощи. Заканчиваем капитальный ремонт, а радиаторов для парового отопления - нет.
- Почему ж вы вчера не пришли? Или завтра, допуетим? - недовольно осведомился Голованов, отчего-то неловко чувствуя себя под прямым спокойным взглядом Орлова. - Сегодня прием по личным вопросам.
В спокойных внимательных глазах Орлова скользнула, тут же исчезнув, улыбка - не укоризненная, не вызывающая, а скорей сочувственная.
- Вчера я был в Пензе, в облоно. Завтра может быть поздно - время не терпит. Наконец, вверенный мне детдом давно считаю своим личным делом.
На какое-то мгновение Голованов опешил, потерялся:
сказано все это было по-прежнему спокойно, искренне, чуть лп не извиняющимся тоном, но ощущение вызвало такое, словно неожиданно щелкнули по носу.
- Сколько у вас воспитанников?
- Двести сорок три.
- Где имеются эти батареи?
- Только в "Сельхозтехнике". С ними говорил, в райисполкоме говорил обещаны они кому-то.
- Почему же вам их отдать нужно?
- У нас - дети.
Голованову нравились люди, умеющие мыслить и отвечать четко и логично; этого одного было достаточно, чтобы изначальная, вызванная дурным настроением, но больше, неприязнь сменилась одобрительным, с некоторой даже почтительностью, отношением. Умен. Вроде бы по манерам тихий, нерешительный, но там, где чувствует свою правоту, - не отступит. И - как высшую похвалу - сделал мысленную отметку: лобастый, черт!.. Не откладывая, попросил соединить с "Сельхозтехникой", выслушал, перекатывая малиновые желваки, возражения и поиному, жестко, требовательно, повторил довод Орлова: у них дети, все! Дело было сделано, но Орлов не поднялся, попрощавшись и поблагодарив, - как ожидал Голованов, - негромко и участливо спросил:
- Плохо - со свеклой?
Не ожидая вопроса, Голованов молча сглотнул, резко чиркнул ребром ладони по горлу: вот так!
- Немного сможем помочь. На два дня выделим человек пятьдесят шестьдесят. Старшеклассников.
- Эх, вот бы! - горячо вырвалось у Голованова, и тут же он спохватился. - А как? Учебный-то год начался?
- Прихватим субботу, воскресенье - выходной. Объясним ребятам. - Орлов, видимо, пришел с готовым решением. - Условие одно: нужен автобус, туда и обратно.
Да и там - чтоб погреться могли. В открытых бортовых - застудим ребят.
- Автобус будет, - обрадованно заверил Голованов.
- Тогда у меня - все, - кивнул, поднимаясь, Орлов. - До субботы.
Голованов позвонил в гараж, привычно быстро переобулся в свои резиновые бахилы, в приемной задержался - спросил, проверяя свои впечатления:
- Что за человек этот Орлов?
- Сергей Николаевич? Ну что вы - его весь район знает! - с гордостью и не совсем вразумительно ответила секретарша.
Примерно месяц спустя, когда все перипетии каверзной осени остались позади и на селе началась передышка и свадьбы, Голованов во второй раз столкнулся с Орловым - в бане. Жил Голованов с семьей в очень удобном, секретарском особнячке, передаваемом, так сказать, по наследству; была в нем и просторная ванная комната, но он, если выпадало время, предпочитал ходить в баню - попариться. Причем, любил и умел париться - так, что голова гудела легким звоном, а тело, от той же легкости, вроде бы совсем переставало существовать. К безобидной этой страсти, с детства, приучил его отец, лесной объездчик. Когда он, уже студентом, приезжал на каникулы, его всегда ждала домашняя, по-черному, баня, наполненная спресованным обжигающим воздухом, с шипящей раскаленной каменкой и выступившей на черных стенах пахучей смолой.
В этот раз Голованов отправился в баню в понедельник, по сумеркам - в такие часы да после выходных там всегда бывало свободно. Напарившись, он лежал на скамейке, вольготно раскинув красные, исхлестанные ноги и блаженно моргая мокрыми горячими ресницами.
- С легким паром, Иван Константинович, - раздался памятный, спокойный и дружелюбный голос.
Голованов сел, - Орлов стоял перед ним с тазом в одной руке, с мочалкой и мылом в другой - еще сухой, коренастый и весь исполосованный шрамами: в паху, под левым соском, на ногах, на левом плече; одни были широкие, стянутые прозрачной лиловой пленкой, другие - глубокие, круглые, с собранной, лучами расходящейся кожей, - таким рисуют солнце ребятишки; тонкая красная нитка прорезала шею в том месте, где начиналась ключица, этот последний шрам вызвал у Голованова какую-то смутную, тут же ускользнувшую мысль.
- Где ж это вас так... разукрасили? - не удержавшись, изумленно спросил он.
- Там, где всех, - на войне, - чуть усмехнувшись, просто ответил Орлов, - должно быть, он привык уже к таким удивленным вопросам, и присел рядом на свободную лавку.
К величайшей своей досаде, к стыду, Голованов вдруг забыл, как Орлова звать, - обычно с ним такого не случалось, - оставалось только безликое обращение.
- Кем же вы были?
- Саперный комбат. Майором кончил.
- Беспокоит вас... это?
- В общем нет. Там, где железки остались, - напоминают к непогоде. - В предвкушении предстоящего удовольствия Орлов неторопливо потер широкую грудь с лиловой вмятиной под соском. - Привык.
Продолжать глазеть на крепкое, покалеченное войной тело было нехорошо, Голованов кивнул на свой веник:
- Паритесь?
- Перестал.
- А на свекле ваши ребятишки здорово помогли, - повеселев оттого, что может сказать этому человеку чтото приятное, похвалил Голованов. - Молодцы!
- Мы тоже в накладе не остались, - дружелюбно улыбнулся Орлов, имея в виду, что колхоз, которому помогли, подбросил им свежей убоины, не без совета, впрочем, промолчавшего Голованова.
Директор детдома ушел мыться, секретарь райкома медленно, словно прислушиваясь к чему-то, начал одеваться. Что его в этот раз поразило в Орлове? Фу ты, чертовщина. - вспомнил, когда не надо: Сергей Николаевич!.. Поразило даже не то, что тот оказался весь в шрамах, Голованов знавал людей, которых война покалечила пострашней - как у них в деревне дядю Яшу, обшитый кожей обрубок на тележке с колесиками... Поразила, пожалуй, сама внезапность: встречался с человеком, складывал о нем свое мнение и вдруг вот, сразу, обнаруживаешь, что он - такой, сплошной шрам. Нередко вообще, наверно, так о людях и судим - не зная их как следует, не ведая, какие у ппх шрамы на теле или на душе. Плохо; для таких же, как он, Голованов, еще хуже... Мысль, разматываясь как клубок, тянулась, бежала дальше, беспокоила. Из крепкого материала кроилось, делалось поколение таких Орловых - поколение отцов. Вдосталь потрудились до войны - чтобы встретить ее не врасплох, вынесли, выдюжили ее на своих плечах и, прикрыв рапы не бог весть какой одежкой - как прикрыл их тот же Орлов, - остались в строю. Неся службу не хуже, а когда и постарательней, чем молодые солдаты, чем они, обобщенно говоря - Головановы, идущие на смену пли уже принявшие ее. Удастся ли стать вровень с ними, достанет ли столько сил?
Домой в этот раз Голованов возвращался не так скоро, как обычно, жестко потирая подбородок, останавливаясь и прижигая на ветру сигареты...
Потом было еще несколько встреч - деловых, будничных, ничего, казалось бы, не добавляющих к тому, что теперь Голованов знал об Орлове, и, как стало ясно позже - под прямым четким лучом переоценок, - каждый раз открывавших еще какую-то грань его внешне простой и непростой внутренне натуры. Иногда Орлов заходил в райком - в тех редких случаях, когда не мог чего-то сделать, решить сам, и Голованов почти всегда помогал ему, испытывая при этом удовлетворение. Побывал и в детдоме, подивившись, какими уютными, домашними можно сделать, при старании, угрюмые сумеречные бывшие монашеские кельп и трапезные, порадовавшись, что из добытого с его помощью лесоматериала строится вместительное, в одиннадцать широченных окон, помещение.
Отметив - так, мельком, пока все это не встало однажды в один логический ряд, - с каким непоказным уважением относились к Орлову сослуживцы и как угловато скрытно льнули к этому не очень разговорчивому пожилому человеку длинношеие, с ломкими петушиными голосами подростки. Привык Голованов и к тому, как аккуратно являлся на все районные активы коммунист Орлов - перед началом и в перерывах окруженный людьми и сосредоточенно отчужденный - на своем постоянном месте, в углу, у окна, когда шло заседание. Сам он никогда слово не просил - это Голованов помнил точно.
А потом была еще одна встреча, - снова - в представлении Голованова приподнявшая Орлова на новую высоту и снова заставившая о многом подумать и передумать.
В Загорове, как и по всей стране, праздновали двадцатипятилетие победы над гитлеровской Германией. Как заведено, торжественное заседание в районном Доме культуры проводили накануне.
Переполненный продолговатый зал гудел; Голованов, поминутно раскланиваясь и пожимая руки, пробирался к сцене - чтобы занять свое привычное, председательское место в президиуме, увидел сидящего в углу у окна Орлова. Грудь у него сияла, переливалась - боевых наград у бывшего комбата было побольше даже, чем шрамов.
Скулы у Голованова загорелись; поманив кивком главного районного идеолога, третьего секретаря, намечавшего состав президиума, гневным шепотом попрекнул:
- Эх, ты, - героев своих не знаем! Позор! - И, сдержавшись, распорядился: - Пока военком перед докладом горло прочищает, иди и приведи Орлова. Будем ждать за кулисами.
Растерянно улыбающийся Орлов попытался было пристроиться во втором ряду президиума, - Голованов вынудил его сесть в самом центре. Ясным чистым звоном, качнувшись на муаровых лентах, прозвенели ордена и медали, косой ряд их, по борту пиджака, начинали ордена Ленина и Боевого Красного Знамени.
- С праздником, Сергей Николаевич! - горячо поздравил Голованов, вкладывая в слова куда больше, чем .обычное поздравление.
- Спасибо, Иван Константинович, - смущенно и благодарно отозвался Орлов; оглядевшись и немного освоившись, дотронулся рукой, точно успокаивая, до открытой шеи - он опять был в косоворотке, на этот раз в белой, - тихонько объяснил, как извинился: - Не могу галстуков носить. Тут у меня нерв поврежден - мешает.
Голованов молча покивал - во второй раз он почувствовал себя так, словно ему щелкнули по носу. Поделом - "
не лезь, не поспешай с суждениями!
Доклад, к сожалению, был, как большинство районных докладов, ровно обтесанный, из привычных словосочетаний, но люди слушали, с новой силой переживали свое давнее, выстраданное; в тишине то тут, то там тихонько позвякивали награды фронтовиков. Перестав слушать, Голованов задумался: а что помнит о войне он, родившийся за год до ее начала? Может быть, самый конец ее, вернее, первые послевоенные годы, когда поело бани семья пила чай не с сахаром, а со своим медом. Нет, не был он под бомбежками, не знал ни горя, ни холода, ни голода: отец вернулся цел и невредим, лес и кормил и одевал их. Голованов покосился на розовощекого военкома, звонко вычитывающего прописные истины, перевел взгляд на Орлова - тот сидел, скрестив руки на груди, стараясь, кажется, прикрыть ее сияние, - и подумал, что такие торжества надо бы проводить не так. Сажать на сцену одних фронтовиков - пока они еще живы, - а всем остальным, в том числе-и ему тоже, смирнехонько сидеть в зале, почтительно слушать, гордиться ими, сознавать свой высокий гражданский долг. И еще, помнится, подумал, что надо бы как-то поближе, покороче сойтись с Орловым - Голованова все больше привлекал этот человек.
Не успел.
- Черт! - Голованов, переживая, с маху втыкает тлеющий окурок в хрустальную пепельницу. - Люди почему-то всегда опаздывают именно с добрыми намерениями. Суета, спешка, что ли?.. А потом спохватишься поздно...
Крупно вышагивая по кабинету - от пустующего стола до обитых дерматином дверей, он едва не сталкивается с секретаршей.
- Иван Константинович, - строговато и в то же время будто извиняясь, напоминает она, - приглашенные на совещание собрались, ждут.
- Ну вот! - засмеявшись, Голованов разводит руками, торопится досказать: - Поговорите с его знакомыми - они могут много интересного припомнить. Что вспомню - и я тоже. Так что приходите, приезжайте обязательно!
- Спасибо, непременно, - обещаю я, пока еще смутно чувствуя, догадываясь, что буду наведываться сюда не только ради Орлова.
4
Иду по завечеревшему Загорову, под ногами похрустывает слабый, только что занявшийся ледышок. Иду, глазея по сторонам, вглядываюсь в лица прохожих, а когда удается - в первые освещенные окна, делаю все, чтоб полностью отрешиться от впечатлений нынешних встреч и разговоров. Их слишком много - для одного дня.
Освещенных окон прибывает, сумерки становятся гуще. Торопятся с работы, попутно забегая в магазины, женщины с сумками и авоськами; еще заметнее поспешают - успеть до семи - мужчины, ныряющие в подвальное помещение, откуда шибает кислым винным духом; у кинотеатра - извертевшись по сторонам в ожидании своих запаздывающих спутников и спутниц - прохаживаются, толпятся нарядные девчата и ребята, - их время, их пора. У меня же такие вечерние часы в малознакомом городе вызывают чувство - как бы поточней выразиться - нехватки дома, что ли. Когда даже любой захудалый гостиничный номерок - своя крыша над головой. Впрочем, настраиваться на эту волну никак нельзя:
рабочий день мой еще не закончен.
Дом Маркелова действительно нахожу легко и быстро, на него указывает первый же спрошенный. Умелрт все-таки строить купчины! Особняк каменный, в два этажа, да таких, что нынешних, малогабаритных, три уместится; посредине врезана высокая арка - нетрудно вообразить, как лоснящаяся тройка выносила из-под нее коляску с их степенством. И, вероятно, не однажды выезжала в ней и купеческая дочка Соня, теперешняя глубокая старуха Софья Маркеловна. Причудлива судьба!..
Левое, от арки, крыло сверху освещало электролампою кой и занято магазином либо складом: железные двустворчатые двери с пудовым замком. Любопытствуя, подхожу, - на бетонном полуразвалившемся фундаменте у входа - чугунная плита с полукругом отлитыми буквами:
"Маркелов и К°". Вот - еще одна причуда судьбы!
Квартира Софьи Маркеловны со двора, вход в ее боковушку отдельный. На звонок открывает она сама, и в первую секунду не узнаю ее. Без шали, без пальто, без валенок с галошами - в пуховой розовой кофте, надетой поверх белоснежной кофточки с пышным, с бантами, воротником, каких теперь не носят, в комнатных туфлях, обшитых мехом, она кажется выше, прямее, даже стройнее, если, конечно, возможно отнести такое к восьмидесятилетнему человеку; не примятые тяжелой шалью, еще внушительней выглядят ее серебряные, в крупных кольцах-завитках волосы.
- Проходите, голубчик, проходите. У меня не заперто - только-только ребятишки ушли. Раздевайтесь, пожалуйста.
- Навещают вас?
- Каждодневно, по расписанию. - Поберегая тепло, Софья Маркеловна плотно прикрывает входную дверь; говорит она сейчас свободно без одышки. Это еще Сергей Николаич завел. Прибегут - дров наколют, печь истопят.
Когда надо - полы подотрут. Сама-то тяжелая, голубчик, стала, обуза. Грешным делом, думала, новенький наш, Евгений Александрии, отменит. Нет, все как есть оставил.
- Хорошо это, Софья Маркеловна!
- Мне-то - конечно. - Большие иконописные глаза старушки голубеют. Тысячу уж раз покойному царствия небесного желала. Хотя в мои-то годы во все царствия верить перестала. В одно теперь и верю - в человечность.
Раздеваюсь в крохотной прихожей, которая одновременно служит и кухней: в углу стоит газовая двухконфорочыая плита, над ней задернутая шторкой полка. Проводив в комнату, Софья Маркеловна уходит хлопотать с чаем, оттуда доносится ее довольный оживленный голос:
- Все ждала, не заваривала. Вечерний чай - основной, спешки не любит...
Оставшись один, оглядываюсь. Комната просторная, с высоченными, кое-где потрескавшимися потолками. Слева от входа - черное, по нынешним временам несколько громоздкое, благородных строгих линий пианино с бронзовыми подсвечниками по краям; в простенке, между двумя окнами - застеленный пестрой скатертью стол с незамысловатой стеклянной цветочницей, - сейчас в ней торчит засохший кленовый лист. По правой стене - широкая тахта-кровать, с какой-то потертой звериной шкурой на полу, вместо коврика, и в самом углу - изразцовая печь, покрытая великолепной старинной глазурью, в топке уютно гудит огонь. Успеваю еще рассмотреть два портрета: над инструментом - молодого поручика с тонко пробритыми усиками и с офицерским Георгием на кителе и напротив, над тахтой, - нашего военного летчика, чубатого усмехающегося майора. Усмехающегося вроде тому, что они, классовые антагонисты, вынуждены мирно сосуществовать тут...
- Вы чего ж это на ногах? Садитесь, голубчик, садитесь, быстро я вас не отпущу. - Софья Маркеловна снимает с подноса и расставляет на столе чашки с золотистотемным чаем, сахарницу, тарелку с сухариками, кладет миниатюрные серебряные щипчики. - Ну-ка, пробуйте мое угощение. Да не вздумайте хаять - до смерти не прощу!
Пьет она мелкими глотками, смакуя; от удовольствия, скорей всего от горячего, на рыхловатых мучнистых щеках проступает слабый смутный румянец. Чай в самом деле хорош, - в этом я тоже кое-что смыслю. Сидим мы напротив друг друга, я - лицом к чубатому майору. Поняв, куда я смотрю, Софья Маркеловна ставит чашку на блюдце, оборачивается.
- Это - Андрюша Черняк, наш питомец. Можно сказать, надежда моя была. Несбывшаяся, правда. Представляете - изумительный слух, отличный голос. Столько мы с ним первых мест на всяких конкурсах заняли!
Думала - музыкантом или певцом станет. Нет, обманул старуху - в летчики ушел! Приезжал в прошлом году.
Сделав несколько глотков, Софья Маркеловна снова ставит чашку, добродушно хвастает:
- Кофту эту самую подарил. Уж так старые кости разуважил! - Она поглаживает розовый пух кофты, осуждающе качает головой: - Дороговизна-то, наверно, какая!
Ругаю его, а он смеется.
О втором портрете, хотя висит как раз напротив, она не упоминает, будто его и не существует, - понимаю, что таким образом запрещено и мне спрашивать о нем.
- Хорошо у вас, Софья Маркеловна.
- Родовое гнездо, я уж говорила вам, - согласно кивает она. - Родилась я, правда, наверху. Здесь наша дальняя родственница жила - подружка моя. А потом уж - вместе. Пока не похоронила ее. В тридцать третьем...
- А родители ваши, Софья Маркеловна?
- Отец за год до революции скончался. Немного погодя - мама. Рассказывает она совершенно спокойно, без горечи, как о чем-то таком, что было, но что почти не касается ее, причем и понять-то можно - эка, из какой все это дальней дали! И разве что сдержанно-ласковое - мама выдает, что в старом сердце отзывается что-то, равно как то же самое мама, с чем-то доверчиво-детским в его звучании, иносказательно говорит о разном отношении к отцу и матери. - Торговля была большая - и скобяная, и бакалея, три магазина держали. Компаньон все к рукам и прибрал. Один этот дом с утварью и остался. Через полгода и его конфисковали. Экспроприировали, как тогда говорили. Вот тогда я к Тасе и перебралась сюда. Трогать меня не трогали, вреда от меня никакого.
Да и кто я такая была? Так, кисейная барышня. Кончила гимназию, увлекалась музыкой. А есть-пить нужно. Пошла по протекции в детский дом только-только его организовали. Старые знакомые, какие остались, так те еще отговаривали, осуждали. Как же - нечестиво! Там святых людей, монашек, притесняют, а ты служить туда.
Насмотрелась там в первые годы - ужас!
Софья Маркеловна передергивает плечами - словно оттуда, из полувековой давности, снова пахнуло на нее - в теплой комнате - знобким ветром человеческой неустроенности; и уже в следующую секунду - встретившись с ней взглядом - вижу, как в ее больших выразительных глазах, сгущая размытую блеклую голубизну, накапливается, дрожит смех.
- Вы только представьте себе, голубчик! У ребятишек от гороха, от чечевицы животы пучит, дохнуть, простите за откровенность, нечем. Вшей с них обирать пе успевают. А барышня с розовыми ноготочками им - Баха, Моцарта, Шопена! И, знаете, что удивительно? - слушали. Кто на скамейках, кому не хватало - между скамеек на полу сидят. Рты разинут - и слушают. Так в детстве только сказки слушают. Хотя, наверное, для них сказкой музыка моя и была. После того, что они в своем сиротстве, беспризорности пережили. Сказать вам, - через них, через ребятишек, я тогда кое-что и понимать начала... Своих у меня не было, старой девой прожила, - К ним и привязалась. Да еще какие дорогие стали! Ну И вот: вижу, как новой власти солоно приходится. И стреляют в нее, и жгут, и голодом она сидит. А она от себя последнее отрывает - и детям, детям!
Глотнув из пустой чашки, Софья Маркеловна забирает и мою, идет за чаем, возвращается без подноса, осторожно неся чашки в вытянутых руках, и от осторожности этой кажется еще прямее, - невольно любуюсь ею, дай бы каждому такую несогбенную старость! По-своему перетолковав мой взгляд, она улыбается:
- Что, не верите, что молодой была? Была, голубчик, была. Сейчас я вам покажу. - Из ящика она достает небольшой, с потертыми бархатными обложками альбом и, дальнозорко отодвинув его, перекидывает страницы. - Вот, убедитесь.
В овале фотографии, наклеенной на плотный зеленый картон с фигуристым золотым тиснением фамилии владельца фотозаведения, стоит большеглазая красавица.
В скромной белой кофточке, с перекинутой наперед тяжелой косой, уходящей за кромку овала, с тонкой, перетянутой широким кушаком талией, она положила руку на резную спинку стула, загляделась куда-то, задумалась; и все в ней - и каждая черта прекрасного лица, с горделивыми бровями, и нежный рисунок высокой шеи, и приподнявшие кофточку холмики юной груди все в ней дышит чистотой, целомудрием. Нет, только по какой-то очень глубокой причине могла такая красавица остаться бобылкой, - мгновенно домысливая, украдкой смотрю на портрет поручика, сравнивая и убеждаясь: он, постарше ее, и она, лет семнадцати, были бы настоящей парой.
Если бы что-то не помешало...
Молчу, не зная, что сказать, не зная, какими словами выразить все то, что, в одно слившись, проносится в уме, в душе - и восхищение этой, только на фотографии сохранившейся красотой, какой бы вечно быть; и горячее, как порыв, сочувствие, участие - к ее живому, предметному превращению, что и с тобой происходит непрерывно; наконец, трезвое, от ума, сознание неизбежного и острое - всем существом - защитительное неприятие его.
- Да, да, голубчик, - ничего тут не попишешь.
В иных семьях и поныне еще принято занимать гостя демонстрацией семейных фотографий; я отношусь к этому занятию как к сущему наказанию стоит увидеть, как хозяйка, из самых лучших побуждений, снимает с этажерки пухлое, с золотым срезом фотохранилище, как сердце тоскливо екает. Здесь все наоборот, здесь я сам напрашиваюсь:
- Софья Маркеловна, а есть у вас снимки, относящиеся к детдому? Того же Орлова?
- Были, конечно, и много, - отдала, когда выставку делали. К пятидесятилетию детдома. Некоторые из них в нашем альбоме увидите. Потихоньку раздаю. Мне уж скоро ничего не надо будет. - И, не оставляя времени на банальные увещевания, напоминает: - Пейте-ка, а то не чай водичка будет.
Давно хочу закурить; прикидываю, что если сесть на низкую скамеечку, что стоит у печки, пошире приоткрыть ее дверцу, то все вытянет.
- Курите, курите, это я не догадалась. У меня даже пепельница где-то была. - Софья Маркеловна машет рукой, чуть конфузливо просит: - Заодно уж, голубчик, - пошвыряйте кочережкой. Молодой я вам показалась, теперь неохота перед вами костями трещать да спину ломать. Я ведь как сяду кочегарить, так потом час подымаюсь.
Чудесная штука - посидеть у горящей печки, пристально смотреть на огонь. Должно быть, это в нас - от древнего инстинкта, таинственно передаваемого из поколения в поколение. С тех пор как наши дальние-дальние предки, еще в звериных шкурах, впервые добыли огонь, впервые собрались у него и впервые сготовили горячую пищу. От походных костров, что веками горели на ратных дорогах и полях, согревая в непогоду русское воинство.
От деревенских бескеросинных вечеров, когда оконца заплывали льдом, ухали, потрескивали от мороза проконопаченные бревна стен и бородатые отцы сидели у домашнего камелька, положив тяжелые грубые руки на льняные головенки своих малых. От долгих, с сумерек до рассвета, костров в ночном - с печеной картохой, рассказами о леших, с густыми росами на травах, которые с тпхим довольным ржанием пощипывали стреноженные путами кони... Чего только не напомнит, не наколдует огонь - то весело-уютно гудящий, то такой, как сейчас в печке, где на золотисто-красных камнях-угольях пляшут синие карлики!..
- Поджидала вас и все думала, - продолжая в одиночестве чаевничать, говорит Софья Маркеловна, - что бы вам еще про Сергея Николаича рассказать? Кроме того, что Сашенька рассказала да я - вскользь. Оказывается - непросто: воспоминаний, эпизодов всяких - этого множество, день за днем могу перебрать. Да как бы в мелочах главное не потерялось. Бывает ведь и эдак...
Редкостный он человек был - вот что. Воспитатель - от бога, не примите только за красное словцо. Я это сразу поняла, когда он к нам пионервожатым еще пришел. Году в тридцать восьмом, по-моему. Ну, это по документам проверить можно.
- Он же после войны начал работать? - уточняю я, - После войны директором. А сначала-то пионервожатым, потом физкультурником. Или физрук, что ли, их называли, - поправляется Софья Маркеловна. - И говорю вам: ребятишки к нему - с первого дня. Иной воспитатель - умный, и с образованием, и старается. Его вроде и слушаются, - а все не то. Ребятишки перед таким - как на все пуговицы застегнуты. Не кантачит чтото. Тьфу, слово-то какое некрасивое!
Я смеюсь - так уместно и так пренебрежительно пользует она этот широко ныне распространенный техницизм; Софья Маркеловна машет рукой - не в слове суть, в конце концов.
- На разные там физзарядки, сборы, походы - табуном за ним. С любого урока могли сбежать. Чем вот он взял - скажите? Опыта - никакого, только начал, в педагогическом тогда учился. Сам еще от ребят мало отличался. Там, в альбоме у вас, карточку увидите: зарядку проводит. Мальчишка и мальчишка. В маечке, в широких штанах неглаженых. Раньше ведь так не модничали, как теперь. Чистенько, и ладно... Очень, скажу вам, любил всякие мероприятия с музыкой. - Софья Маркеловпа улыбается мягкой улыбкой, с какой пожилые люди вспоминают далекое и прошлое. - И тут у нас с ним конфликты случались. Можно сказать - постоянный конфликт.
Назначит какой-нибудь сбор - и бежит: "Софья Маркеловна, - пожалуйста!" А это всегда означало одно и то же: иди и играй им "Наш паровоз, вперед лети...", - помните? А я любила классику. Ну, иногда, под настроение, вальсы, да чтоб несентиментальнее, были у меня на то причины... Но ведь там - музыка! А это что же за мелодия? - примитив. Так он и меня в два счета уговаривал - не могла ему отказать. Строятся они, маршируют, всякие пирамиды делают, - я сержусь и барабаню: "Наш паро-воз!.." И чего ж, думаю, они в этой песне нашли?
Только что освещенное мягкой, немножко рассеянной улыбкой лицо, глаза Софьи Маркеловны становятся строже, сосредоточенней, словно она к чему-то прислушивается, во что-то вглядывается, - возможно, к себе прислушивается, в себя же и вглядываясь.
- Как все непросто, голубчик!.. Понадобилось чуть не всю жизнь прожить, чтоб понять, какие это прекрасные, зазывные слова. Понять, что действительно нет другого пути. И что сама я давно иду по этому же пути вместо со всеми. И что, оказывается, другого пути-то мне и не надо.
Крупно сказано! - так говорится только самим выношенное, самим выстраданное. Прямая, с могучей копной снеговых волос, старуха предстает вдруг в ином, более ярком свете. И путь ее - от ограниченного застойного купеческого мирка - до понимания высоких истин нового грозового века.
- С войны он уже пришел взрослым, бывалым, - продолжает Софья Маркеловна. - Точней-то - война еще шла, его по ранению отпустили. Побитый весь.
- Знаю, Софья Маркеловна.
- А мы не знали. Явился - веселый, бодрый, шутит.
Ну, мы обрадовались, сбежались все. Тогда он нам смущзнно и говорит: "Вот какая петрушка - назначили меня к вам директором. Примете?" И стоит перед нами - как будто виноват в чем, провинился. И рука его левая, как плеть, висит. Парализованная. Целый год за ним, как пустой рукав, болталась. Потом отошла. Скорей всего разработал: из мужчин тогда у нас он да дядя Вася, конюх, с культей. Вдвоем всю мужскую работу и ворочали: одип без ноги, другой без руки. Потом только уже узнали - врачи ему категорически запретили работать. А он дома день просидел - да к нам. Сразу легче стало: и ребятишек кормить получше - нет-нет да чего-нибудь дополнительно выхлопочет. И с дисциплиной, конечно: что Сергей Николаич скажет - закон. Льнули к нему - безотцовщина, не понимают, а тоскуют. Контингент тогда у нас трудный был, сложный - как вон после гражданской, когда только начали. В основном эвакуированные, малышей много. Привозили всяких - дистрофиков, хворых.
Вспышка тифа была, двух девочек похоронили. У кого отец на фронте, у кого мать под бомбежкой погибла, кого потеряли. Один ночью вскакивает, кричит - напуганный. Другой потихоньку ворует - научился в скитаниях, пока к нам попал. А то такие - словно зверьки в клетке - убежать норовят. Ой, сколько было всякого!..
Сама удивляясь, Софья Маркеловна качает головой, оживляется.
- С тем же Андрюшей Черняком - сколько мы с ним побились все! А Сергей Николаич - побольше других.
Доставили его к нам в сорок третьем, с поезда сняли. Ну шпаненок и шпаненок! Оборвыш, грязный, озлобленный - разве что не кусался. Два раза из-под Пензы возвращали.
Все к своей мамке на Урал хотел. Которая так и не нашлась... Хороший-то человек какой получился!
Из крашеной деревянной рамки, над тахтой, чубатый летчик, незаметно, подмигивая, подтверждает: "Было такое, мужик, было!" Тот, второй - над пианино, кажется, отвернулся от нас. Все, о чем рассказывает Софья Маркеловна, их благородию неинтересно, свою жизнь он, конечно, начинал не так. Неизвестно только - чем кончил...
В гостинице - самый разгар вечерней жизни. До отказа заполнен буфет; по коридору - к умывальнику и обратно - с полотенцами и пластмассовыми мыльницами снуют командированные обоего пола; облокотившись на подоконник, огненно-рыжий парень и жгучая брюнетка - влекомые, должно быть, друг к другу по закону контраста - обмениваются начальными любезностями; из полуприкрытых дверей номера с жестяной тройкой доносится темпераментный, с грузинским акцентом голос и, следом, взрывы хохота...
Параметры моего номера: мой рост - в длину, и чуть меньше - поперек; в длину поставлена кровать с продавленной сеткой, поперек - рассохшийся письменный стол с лампой под прожженным, из вощеной бумаги, абажуром. За л тонкой перегородкой кто-то уже завидно похрапывает.
Открываю альбом, разглядываю сначала фотографии.
Вот, кстати, и та, о которой упоминала Софья Маркеловна, - физзарядка во дворе. Ребятишки в длинных, до колен, трусах - такие шили и носили до войны; на переднем плане, чуть постарше их, паренек в широких штанах и белой майке, навсегда застывший с раскинутыми, словно в полете, руками. Вот опять он - на берегу реки, присевший на корточки и облепленный теми же ребятишками в пионерских галстуках. Фотографии воспитанников детдома, ставших врачами, научными работниками, преподавателями, под некоторыми пометка: погиб в Отечественную войну. Мелькнуло и снова вернулось знакомое лицо чубатого летчика Андрея Черняка; тут он еще старший лейтенант, немного важничающий, напустивший на себя эдакую суровость, - сменив три звездочки на одну большую, майорскую, он опять станет веселым, улыбчивым.
И - снова Орлов, теперь уже такой, каким знаю его:
подстриженный под "бокс", с седыми висками, в косоворотке, спокойно и пытливо посматривающий со стального глянца. Нет, я не оговорился относительно того, что знаю его: после рассказов Александры Петровны, Голованова, Софьи Маркеловны, рассказов еще не отстоявшихся, вероятно, не полных и пока не взаимодействующих, ощущение такое, будто действительно встречался с ним, разговаривал, слышал и помню его неторопливый голос...
Альбом - как альбом, такие, вероятно, имеются во многих старых школах, в тех же детских домах; и всетаки - читая - нет-нет да и остановишься, пораженный какой-либо деталью. Некоторые из них, не удержавшись, выписываю - не потому, что они могут понадобиться, этого я пока не знаю, а потому, что они сами по себе несут многое. Выписываю, сохраняя лаконичный стиль оригинала.
1918 год. В Загорове организован детский дом - из числа тех, что создаются в стране по декрету Совнаркома. Под детдом выделены личные покои игуменьи женского монастыря. Первые пятьдесят ребятишек - дети погибших в революцию. Столовая общая. Слева - столы монахинь, справа - детдомовские, по стенам - иконы.
Монахинь кормят сытно, вкусно. Детдомовский рацион - сто граммов хлеба, чечевица, овес, картошка. Все пятьдесят воспитанников учатся в первом четвертом классах, занимаются трудом. Мальчики плетут лапти, корзины из прутьев, девочки шьют белье и вяжут варежки.
1920 год. Женский монастырь ликвидирован, детдому передано второе большое здание. Количество воспитанников возросло до трехсот. Много беспризорников.
Матрасы и подушки из соломы, на каждом топчане спят по двое. В марте апреле - случаи заболевания тифом.
Два месяца преподаватели и воспитатели живут в общежитии на казарменном положении, семьи навещают по выходным. Тиф ликвидирован. С осени в детдоме силами воспитанников ставятся спектакли "Весенняя сказка" и "Жена ямщика", даются концерты музыкального кружка, которые посещают местные жители.
1924 год. В детдоме создано подсобное хозяйство, имеется несколько коров, три лошади, выделен земельный участок. Воспитанники охотно работают на огороде и в поле. Построена баня.
1927 год. Детский дом передан в ведение отдела народного образования. Значительно улучшилось снабжение. Дети имеют по две смены постельного и нательного белья, верхнее пальто из хлопчатобумажной ткани, обузь кожаная и брезентовая. Валенок еще не было.
1931 год. Неподалеку от Загорова ликвидирована бандитская шайка. Отобранные золотые кольца переданы детдому, на них в пензенском торгсиые куплено 250 метров ситца - на платья для девочек - и сахар...
Да!.. Закуриваю и пытаюсь мелкими ребячьими шажками ходить по номеру, отведенного пространства но хватает на два обычных нормальных шага. Больше всего трогает, волнует вот это - "валенок еще не было" и что на отнятое у бандитов золото купили ситец на платья для девочек. Дело даже не в том, что такого не придумаешь, - предельно короткие строчки поражают своей простотой, скрытой в них суровой нежностью.
У каждого бывают моменты, когда нужно с кем-то поговорить. Выложить, что гнетет либо переполняет тебя, от чего-то уйти, в чем-то утвердиться или, наоборот, окончательно разувериться, либо еще по какой-то подобной причине. В таких случаях литератор и берется за перо - ибо его работа и есть вызванный внутренней потребностью разговор с читателем.
Не знаю, для кого как, для меня понятие "читатель"
никогда не было отвлеченным, а совершенно конкретным:
я всегда адресуюсь к своему поколению, к своим сверстникам. Людям рождения двадцатых годов. Получившим в тридцать пятом - тридцать седьмом комсомольские билеты. Оставившим свою юность - как штатскую одежду - на призывных пунктах сорок первого. У которых сейчас седина да лысины, под глазами - нередко из-за нездоровых почек - натекают мешки, но в груди у которых бьется по-прежнему молодое сердце. Всякий пишущий, по моему глубокому убеждению, должен писать свое время.
Исторические полотна и фантастика только подтверждают это: и в далекое прошлое и в еще более далекое будущее историк и фантаст вглядываются с позиций нынешнего.
...Все это, наверно, читается долго, - как ощущение, как мысль проносится мгновенно. Прислушиваясь к тишине - угомонилась, утихла районная гостиница, - я кладу на стол, под ровный круг света бумагу и наискосок, развешивая над ней облака табачного дыма, пишу:
ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ
Дорогой друг!
Договоримся поначалу, что будем - на Вы. На шестом десятке люди становятся несколько старомодными, щепетильными, да и никогда "тыканье" без разбора, направо и налево, не было признаком ни простоты, ни тем паче - вежливости. Не говоря уже о тех случаях, когда руководящее лицо, независимо от ранга, "тычет" подчиненному, а тот, старше его, почтительно "выкает". Чего доброго, в ненаказуемом этом угодничестве мы эдак скоро и сладенько "с" в обиход пустим: "Вы-с!"
В книгах обычно не принято вот так, напрямую, обращаться к своему читателю. Очень возможно, что неодобрительно отнесутся к этому письму критики, строго стоящие на страже жанровых законов, - они, эти законы, существуют, и, сознаюсь, не мне бы их нарушать. Допускаю также, что мой будущий редактор, прочитав письмо, пресловутым красным карандашом поставит огромный знак вопроса: а нужно ли оно?
Но - если уж с первой страницы пригласил Вас быть соучастником поездки в Загорово - воспользуюсь и возможностью поговорить с глазу на глаз. Тем более что разговор наш - о самом главном: о детях.
Взволновали меня эти лаконичные записи в альбоме, - убежден, что не оставят они равнодушными и Вас. Помните, начинаются они с восемнадцатого года? - мы с Вами родились попозже, но по книгам, кинофильмам, по песням и рассказам родителей знаем "боевой восемнадцатый" так, словно сами переживали его. Первый год Советской власти - скрытое и открытое сопротивление всем ее усилиям; притаившиеся, как клопы в щелях, сытые обыватели, выжидательно прикидывающие: а куда повернет?
Уходящие на фронты отряды красных добровольцев и бесконечные очереди к булочным, где былые запахи сдобы сменились кисловатым духом пайкового хлеба. Война, интервенция, мятежи, и в такое время Совнарком принимает декрет об организации детских домов. Советская власть не хочет, не может допустить, чтобы дети - будущее страны - пухли от голода, давили тифозных вшей, попрошайничали, ехали, гроздьями повиснув на буферах и подножках теплушек, - в поисках своих Ташкентов, городов хлебных...
Во исполнение декрета в уездном городе Загорове люди в кожаных куртках, обходя улицу за улицей, прикидывали, какое помещение занять под детский дом. Чтобы - надежней, покрепче. Покои игуменьи? - очень даже подходящие. Мать игуменья громы небесные мечет, монашки, как черные кошки, шипят. Ничего, управимся - вовсе эту лавочку прикроем: бога нет, религия - опиум для народа! Устраивайтесь, ребятишки; ваши отцы погибли за революцию революция не забыла про вас. Растите, учитесь. Со жратвой пока туговато наладится, кусок хлеба есть, чечевица да овес - какой-никакой, а приварок. Погодите, малые, - все у вас будет!..
Принимались ли подобные декреты когда-нибудь и гденибудь раньше?
Зато мы с Вами, ровесники Октября и уже сами вырастившие своих детей, хорошо знаем другое: поболее пятидесяти лет, что существует наше государство, миллионы советских детей щедро пользуются всем, что имеет и чем располагает страна. Им - самая спелая виноградная кисть, если даже ее приходится доставлять самолетом в заполярный Норильск. Им - наши теплые мори, с дворцами-санаториями, им - новые, полные света школы, спортзалы, бассейны, детские театры, лгузеи, книги...
Вспомните, какая веселая суматоха царит в начале лета на центральных площадях городов, откуда один за другим отходят в пионерские лагеря автобусы с красными флажками и далеко видными предостерегающими транспарантами: осторожно - дети. Вспомните, как, не глядя на светофор, перекрывает милиционер самый людный перекресток и детский сад, взявшись за руки, с достоинством шествует через улицу, под самыми колесами нетерпеливо урчащих машин: дети. Вспомните, наконец, как светлеет в зале, где проходит торжественное заседание, когда в белых кофточках и рубахах с кумачовыми галстуками - в проходах - выстраиваются пионеры, и ваше сердце обдает горячей волной. Согласитесь, - ни одна из приведенных сцен не нуждается в комментариях: дети. Иные из них, уложенные рядками, только еще катятся в тележках на хромированных колесиках - по кафельным коридорам родильных домов; другие - нарядные и чуть напряженные, впервые усаживаются за школьные парты; третьи - накинув маскировочные халаты, в любую погоду и непогоду - идут в дозоры, на охрану границ; четвертые - - уже трудятся рука об руку, помогая нам надежным, вовремя подставленным плечом. И все они - наши дети, независимо от своих лет дорогие для нас. Ласкает, обихаживает, натаскивает своего детеныша всякая живая тварь, каждый зверь, - как же чист, всемогущ, этот древнейший инстинкт всего живого, освещенный высоким светом разума, интеллекта!
Тогда, мой друг, объясните мне - не могу понять, отказываюсь понимать почему на нашей прекрасной земле, этом пока единственном обиталище существ разумных, шагнувшей от варварства до звезд, - почему на такой земле методично убивают детей? Перестают убивать в одном месте - начинают убивать в другом. Убивают с применением новейших достижений науки и техники, - если в подобных случаях науку и технику можно еще называть этими благородными словами. Осколками - чтобы их свистящими ножами изрезать, искромсать ребячье тельце. Напалмом - превращая нежную плоть в серый пепел.
Бомбами - разбрызгивая по траве кровавой кашицей то, что секунду назад было ребенком. Не могу понять, как летчик, вернувшись с такого "боевого" задания - сам видел в кино, - деловито пересчитывает получку, заботливо отправляет перевод семье: чтобы его дочь аккуратно пила по утрам свой лимонно-апельсиновый сок и прилежно училась хорошим манерам. Не в состоянии понять, как может президент, подписавший раздутый военный бюджет - профинансировав новые убийства, - спокойно играть, забавляться со своим младшим сыном. О, разные там дипломаты, политики, переводчики, - дайте же однажды возможность нам - просто людям - прямо спросить господ всяких президентов: сколько же это может продолжаться?
А если и ваших - так?.. Нет, земляне! Пока безнаказанно убивают детей все человечество должно чувствовать себя оплеванным. Давайте же смоем со своих угрюмых лиц кровавые харчки войны - человеческому лицу пристала улыбка, а не гримаса боли!
Еще, мой друг, мне надо бы поговорить с Вами о другой категории: о тех, кто, правда, не убивает детей, но калечит - бросает их. Вижу, как удивленно приподнялись Ваши брови: очень уж резко, безо всякого перехода, чуть ли не на одну доску с убийцами, и тем более что подобных-то и у нас предостаточно. Нет, нет, не беспокойтесь - никаких таких аналогий, просто механическая, так сказать, очередность. Хотя признаюсь Вам: в бою, доведись, я предпочел бы иметь дело с явным врагом, нежели с соседом по окопу, оставившим своих детишек. Снова предвижу Ваше возражение - чересчур уж крайняя точка зрения. Что крайняя - согласен, но я отстаивал и буду отстаивать ее: есть вещи, которые нужно называть своими именами. Называю: с врагом знаешь, как вести себя и что предпринимать; со вторым - ничего не знаешь, как никогда полностью и не положишься на него.
Если уж он отказался, бросил свою кровь, то почему же - моментально найдя сотни убедительных доводов-оправданий, - в трудную минуту не бросит соседа, товарища, Родину?
Не торопитесь, друг мой, - я не ханжа, я не о тех редких единичных случаях, когда человеку ничего другого не остается; знаю, что некоторые болезни личной жизни лечатся не терапией, а хирургией. Причем и в этом случае наибольший урон несет третья сторона - ребенок.
Сейчас я - о других. О тех животных в штанах и юбках, у которых все от стада и ничего - от сердца. Которые назубок знают все права и плюют на элементарные обязанности. Отстаивая свободу любви и, тем самым, скопом оправдывая этих порхающих недоносков, однажды мало симпатичный мне человек в жестоком споре сослался на...
Анну Каренину. "Вот он, Монблан любви!" - привожу его патетический возглас дословно. Но ведь Анна Каренива ушла от ненавистного ей мужа, а не от сына, - дакайте же припомним, как - дрожа от нежности и страха - тайком прокрадывалась она к своему Сереже. Вспомним, наконец, каким способом разрубила она свой гордиев узел - под паровозом! К помощи транспорта ревнители свободной любви прибегают и теперь, правда - в более безопасном варианте: в купированном вагоне, подальше от детей. В лучшем случае отделываясь помесячным вниманием, взимаемым по судебному исполнительному листу. Чем, кстати, вскорости и кончил мой непримиримый оппонент.
Монблан, конечно, - это Монблан; когда он есть, с ним уж ничего не поделаешь. Но если вы знаете молодого парня, девушку с каким-либо душевным вывихом, изъяном - замкнутых, озлобленных или циничных, - ищите причину в семье, их воспитавшей. В наш цивилизованный век детей калечат и убивают по-разному, и убежден, верю, что рано или поздно в законодательствах всех стран появятся статьи, устанавливающие самые тяжкие наказания за преступления перед детством. Как никогда всерьез не принимал разглагольствования теоретиков от жеребятства о том, что в будущем обязанности родителей сведутся к рождению ребенка, а все остальное возьмет на себя государство. Упаси бог! Случись такое, и с человечеством произойдут непоправимые метаморфозы: усохнет за ненадобностью голова, совесть и до непотребного разовьется что-то другое!..
Очевидно, мой друг, я нахожусь в том преддедовском возрасте, - да простится мне этот биологический неологизм, - когда свои дети уже выросли и вдруг, через много лет, ловишь себя на желании снова потютюшкать маленького. Бывает с Вами такое?.. Точно такое желание ощутил я вчера, заглянув в детскую коляску, стоящую у книжного магазина. В ней, под приподнятым верхом-капюшоном, лежал пушистый сиреневый сверток - некое синеглазое существо с яблочными щеками, солидно вздернутым носом-кнопкой, с только что нарисованным тонкой кисточкой кукольным ртом. Ошалев от ранней весенней благодати, крикливо носились воробьи, звонко стучала капель, смеялись поблизости девчонки, - неосознанно вслушиваясь в звуки гулкого полдня и также неосознанно испытывая удовольствие - от сухих мягких пеленок, молочной сытости, солнечного тепла, - существо это нето-.
ропливо моргало ресницами, беззаботно гулькало. Выскочив из магазина со стопкой книг, молодая мама стрельнула в меня из-под своей челочки насмешливо-веселым взглядом, толкнула сверкающую никелированную ручку.
Я смотрел им вслед, и мне было приятно - словно она везла моего ребенка, моего внука. Такое оно, нынешнее детство.
Знаете, признаюсь Вам: написал я сейчас эти строки, и захотелось, чтобы та веселая мама случайно прочитала их и ахнула: да ведь это про нас с Васькой! А потом когда-нибудь бы, когда ее нынешний кукленок станет парнем, на две головы выше мамы, прочитала бы их и ему, и он бы вспомнил хотя нет, нельзя вспомнить то, чего не знал, - и он бы седьмым, десятым, вовеки не существовавшим и все-таки существующим чувством, смутно забеспокоившись, почувствовал вдруг что-то далекое, родимое, солнечно-радужное... Смешно, наверно? Вероятно, смешно; хотя, возможно, внезапная эта фантазия - не что иное, как отзвук прямо или подспудно присущего каждому желания долголетия своему труду, своему продолжению, следу в жизни.
Вот, кажется, и все, мой друг, что хотелось сказать Вам сегодня. Не правда ли, как своеобразно трансформировались нынешние встречи и первое знакомство с человеком, которого уже нет, - вылившись в раздумья о детях?.. А пожалуй, ничего нет и удивительного: человек этот всего себя отдал детям. И, прежде чем пожелать Вам спокойной ночи, добавлю - как вывод, как плод всех моих, возможно, несколько сумбурных и запальчивых, рассуждений: у страны, в которой забота о детях является первоочередной, государственной важностью, у такой страны - прекрасное будущее.
5
Последние дни мая, а жарища - как в разгар лета.
Спасаясь от прямых палящих лучей, тыльной шершавой стороной повернулись листья ветел и кленов, став какими-то серыми; плотно задернуты шторами и занавесками окна домов; вывалив красный сухой язык, дремотно поглядывает на прохожего лежащий у крыльца пес. Впрочем, здесь, в Загорове, от жары еще как-то можно укрыться: держаться теневой стороны улицы, посидеть на случайной скамейке под свесившимися над забором ветвями акации и сирени, напиться, наконец, - отстояв с ребятишками очередь, холодной колючей газировки. Настоящее пекло - в поле, где солнце, кажется, сразу выскакивает в зенит и не намеревается покидать его; где сухим слюдяным блеском слепит горизонт и все вокруг залито тягучим неподвижным зноем. Стоит на минуту остановить машину, как она тут же нагревается, словно хороший электроутюг; встречный горячий ветер при движении только создает иллюзию прохлады, сушит губы. Тяжело людям - еще хуже растениям: пожухла, как в августе, придорожная трава, не набрали и половины роста, положеяного им в этот срок, хлеба, низкорослые и вялые. Вся природа - в молчаливом застывшем ожидании: дождя, дождя!..
В Загорове я не был около двух месяцев, но в мыслях не однажды возвращался туда. Впечатления от загоровскпх встреч вроде бы несколько утратили свою первоначальную яркость, но зато как-то отстоялись, сомкнулись во что-то единое. И, к некоторому удивлению, обнаружил, что отношусь к Сергею Николаевичу Орлову так же, как к остальным загоровским знакомым, - как к живому, если чем и выделяя его среди них, то разве тем, что чаще вспоминаю и думаю о нем, - он словно уже сам не отпускал от себя. Какой-то этап узнавания и сомнений завершился, это был не конец пути, а только его участок, и я уже знал, понимал, что попытаюсь пройти весь путь, А поняв - заторопился в Загорово.
Вместе с Александрой Петровной обошли весь жилой корпус - в прошлый раз так и не удосужился посмотреть его. Уютные, на шесть - десять человек каждая, комнаты, белоснежные отвороты пододеяльников на аккуратно заправленных кроватях; электричество, батареи парового отопления, цветные шторки на окнах, посредине - стол с цветами из своего, детдомовского цветника. От былых покоев игуменьи и ее приближенных остались одни высокие потолки, - в этом отношении сделавшие когда-го свой выбор не прогадали.
Поразили какой-то щеголеватой, прямо-таки стерильной чистотой кухня, оборудованная мощными вытяжными трубами, вентиляторами, и полыхнувшая белизной скатертей столовая. Подходил обеденный час, - по коридорам с веселым галдежом двигались табунки мальчишек и девчонок; обратил внимание, что одеты они по-разному, а не одинаково, как мне представлялось. Выяснилось, что и это связано с Орловым, - не он сам, так дух его продолжал жить тут.
- Сергей Николаевич давно так завел, - объяснила Александра Петровна. В школу, как положено, - в форме. А приходят, сразу переодеваются. По-домашнему. Одной расцветки больше пяти платьев не брали. Конечно, эдак-то канительней, а хорошо. Был у нас тут завхоз, Уразов, - из-за этого с ним Сергей Николаевич и воевал.
Привезет подряд, навалом - тот его назад: меняй. И сердился: "В одно и то же одевают двойняшек. А детей-сотняшек - нет. У нас тут, запомните, не приют".
Снова отметил про себя и то, с каким удовольствием ребятишки здороваются с Александрой Петровной и как охотно, не для виду, слушаются ее - не воспитателя, а бухгалтера. Нет, ребятня все-таки безошибочно определяет, кто и что за человек. А вот я Александру Петровну, кажется, разочаровал, - узнав, что все еще ничего не написал, она поспешила отвести укоризненный взгляд, оживленно заговорила о чем-то.
...К Голованову захожу, кажется, не вовремя. Сам он, вышагивающий по кабинету, останавливается посредине, резкие черные брови взлетают, будто недоумевая: кто пустил? Сидящий в кресле у стола полноватый с большими залысинами мужчина хмурится, выжидательно, в упор смотрит на меня.
- Знакомьтесь - Андрей Фомич, председатель райисполкома, - преодолев секундную заминку, представляет Голованов и, давая понять, что прерванный разговор можно продолжать, напористо спрашивает: - А почему сорвался? Что он говорит?
- Ты его, Иван Константинович, не хуже моего знаешь, - хмуро усмехается председатель райисполкома. - Уперся как бык.
Суть спора мне пока не известна, а вот полюса, так сказать, определены, очевидны: молодой горячий секретарь райкома и сдерживающий его более старший и опытный председатель. Они и одеты-то очень уж разно, противоположно: Голованов - в светлой навыпуск рубахе с коротким рукавом, Андрей Фомич - в черном костюме, при галстуке, хотя, конечно, в официальной амуниции сейчас - как в бане. А разговор-то между тем идет вовсе не по моей схеме - полюса как бы начинают перемещаться.
- Тем более нужно разобраться, - явно вступается за кого-то секретарь райкома. Дойдя до угла, круто поворачивается. - Он что, и раньше был замечен? Много раз?
- Да нет будто. Дело не в этом, Иван Константинович.
- А в чем? Что-то я тогда не понимаю, Андрей Фомич.
- Чего ж тут непонятного? Есть постановление - его нужно выполнять. Вынести на бюро - чтоб всему району наука. Больно много он на себя брать стал!
Говорит председатель жестко, убежденно, и лишь последняя фраза - о том, что кто-то и чего-то много берет на себя, - звучит несколько иначе: раздраженно, с обидой. Голованов выслушивает его, остановившись, высоко и недобро подняв разлетистые брови. Отвечает, ничем не поступившись, но сдержанно, закурив, правда, при паузе сигарету.
- Постановление - не кампания, никак мы этого не поймем. И выполнять его - не значит под одну гребенку кромсать... Договоримся так, Андрей Фомич: повидаюсь с Буровым - потом еще раз соберемся.
- Дело хозяйское, - уклончиво говорит председатель райисполкома. Отерев платком мокрые порозовевшие залысины, он кивает и уходит, чуть сутулясь.
Подмывает, конечно, немедленно порасспрашивать о нем - человек для меня новый, да и разговор произошел любопытный, - умышленно, нет ли, Голованов опережает:
- Ехали - видели, что делается?
- Видел, Иван Константинович. Худо.
- По всем центральным районам такое. Июнь тоже без осадков ожидается.
- Это что же будет - ремень на последнюю дырку?
- Ну, в наших условиях до этого не дойдет - времена не те. В Сибири вон и в Казахстане напропалую льет. Баланс по стране все равно сойдется. Если б дожди - поправилось бы. А так - чертовщина сплошная: ни роста нет, ни налива не будет. Да вот еще - как с кормами? Травостой, сами видели, никакой. Лето не началось, а мы по всему району дождевальные установки для пастбищ монтируем. Тоже - палка о двух концах.
- Почему?
- Речек у нас больших нет - речушки. Полдня покачаешь - песок. Вместе с плотвичкой, огольцами. А вода-то все оттуда же - из земли. Цепочка и замкнулась..
Одну минуту..
На телефонный звонок Голованов отзывается все тем же озабоченным голосом, но тут же по лицу расплывается широкая улыбка,
- Слышу, что ты... Придет мать, скажи, чтоб надрала тебе уши... Сам знаешь за что... Нет, - вечером, Семен, - хватит!..
Положив трубку, он хмурится, пытаясь согнать улыбку, - она непослушно, непривычно смягчает резкие черты, растягивает губы.
- Сын!.. Чертенок такой - каким-нибудь связистом, будет: непреодолимая тяга к технике. В прошлом году звонит мне старшая телефонистка, говорит: "Иван Константинович, с вашей квартиры просят. Ваш, наверно". - Чуть поняла, что секретаря райкома спрашивает. "Секатала лакома" получается. Ну, условились - чтобы не соединяла. А теперь - с набором - беда просто. Мать из дому - он за трубку. Сопит и накручивает.
Секретарша приносит с машинки стопку перепечатанных страниц, Голованов раскладывает их, постукивая краями о стол, и с любопытством, совсем как час назад Александра Петровна, спрашивает:
- Интересно, написали уже что-нибудь?
- В общем-то - нет, Иван Константинович. Не зацеплюсь что-то.
- Могу понять. - Голованов похлопывает ладонью по аккуратной стопко, усмехается: - Вот - не художество, обыкновенный доклад - третий раз перемарываю. С "болванками" легче было.
- Что за болванки?
- Не знаете?.. Вызывает начальство кого-нибудь из подчиненных - кто побойчее строчит. Дает тему, канву, тот и строчит. Нередко откуда-нибудь сдирая. Вступление, средина, концовка - "болванка" и готова. Остается вставить факты, цифирию, мыслишки подкинуть, - если они, конечно, имеются...
Вспоминаю очень близкий к этому анекдот - о том, как изготовленный таким методом получасовой доклад оратор читал ровно час; возмущенный, он распек своего "писаря", и тут выяснилось, что прочитал-то он два экземпляра.
- Вот, вот, - живо поддерживает Голованов; при кивке черная прядь косо падает на его широкий лоб и взлетает снова. - Потихоньку и всех так к шпаргалкам приучаем. Доярка выступает. Она и сказать-то хочет, что марли не хватает. Или - запасных шлангов для электродойки нет. А ей сочинят бодягу страниц на десять, вот она и мается на трибуне. В результате хорошие слова попусту треплем. Время тратим. Да еще исподволь болтунов выращиваем!.. Поломал я все это. Хотя кое-кому и не нравится.
- Что - серьезно?
- Еще как!.. На последнем областном совещании выступил - текст в сторону. Все, что наболело, то и выложил. Даже те, кто нос в газету уткнул, - встрепенулись. - Иван Константинович усмехается. - А в перерыве один товарищ говорит: "Цицеронствуешь, Голованов. И насчет чертыханья учти. Не забывай, где выступаешь. И перед кем". Объяснил, что чертыхнулся один раз, - действительно сорвалось. Да пошутил еще: Киров, говорю, тоже мог чертыхнуться. Помните - "Чертовски интересно жить, товарищи!" Тут же щелчок и получил. "То Киров, нашел с кем равнять себя. Поскромней надо, Голованов!"
Полностью разделяю все, о чем он говорит, нравится мне и то, как он говорит. Открыто, очень искренне, без малейшей рисовки и позы, легко может поиронизировать над самим собой - это уже немаловажный признак хорошего морального здоровья.
- Ладно, ближе к делу, - оговаривает сам себя Голованов и уточняет: - К вашему делу. Был у меня не давно военный летчик, подполковник. Один из воспитанииков Орлова.
- Часом, не Черняк ли Андрей?
- Ого, вы и про него уже знаете? - не то удивляется, не то одобряет Голованов.
- Слышал. Только, он по-моему, - майор.
- Все майоры имеют тенденцию становиться подполковниками, - смеется Голованов. - Один пораньше, другой позже. Этот - пораньше многих. Серьезный мужчина: летчик-испытатель. А приходил он, знаете, зачем?
Надумали они там, все сообща, ходатайствовать, чтобы детдому присвоили имя Орлова.
- А что - здорово! И как вы?
- Мы поддержим. Будем обращаться в область, возможно - в министерство. Штука эта не такая простая.
Сам факт - примечательный. Вам, по-моему, - пригодится.
По правде говоря, до сих пор толком не знаю, что пригодится, а что нет. Хотя, конечно, досадно, что не довелось с Черняком встретиться. Интересно все-таки как бывает: Орлов - боевой офицер, имел много наград, а помнят, чтят его прежде всего как директора детского дома, воспитателя. Чего бы, казалось, необыкновенного, особенного - не говорю уже, героического - в его совершенно мирной негромкой профессии? Не побеждал на рингах, не бросался в горящий дом, спасая стариков и детей, не схватывался с вооруженными бандитами, не совершал ничего другого подобного - о чем под броскими заголовками любят писать газеты. Нет, привычно, буднично делал свое дело, тоже, на первый взгляд, - будничное; благоустраивал помещения, -выколачивал всякие лимиты, провожал в самостоятельную дорогу воспитанных а детдоме ребятишек и - навсегда остался в благодарной памяти людей, больше того - остался с ними. Позже, когда я наедине задумаюсь над этим невольно вспомню другого человека, занимавшего когда-то в области высокий пост. Был он излишне жестким, грубоватым, работать с ним было нелегко, беспокойно, но и теперь, когда его уже нет в живых, любой из нас в городе скажет, что это при нем пошел первый троллейбус, поднялись на центральной улице медово-цветущие липы, что в конечном итоге жизнь всегда измеряется одной безошибочной мерой - содеянным и оставленным тобой...
- Давайте-ка со мной в один колхоз съездим, а? - неожиданно предлагает Голованов. - Как у вас со временем?
- До вечера, в общем, свободен.
- Вот к вечеру и вернемся. Тут недалеко - всего-то километров пятнадцать. "Знамя труда". Гарантирую - не пожалеете. Лучшее хозяйство района, председатель - фигура.
- Кто?
- Буров, Андрей Андреич. Двадцать три года председательствует. Бессменно.
- Так это о нем сегодня ваш Андрей Фомич говорил? - как можно невиннее осведомляюсь я, довольный тем, что теперь-то можно удовлетворить любопытство, выяснить суть немногословного конфликта, непредусмотренным свидетелем которого стал.
- О нем. Ерундовина какая-то получилась... - Чуть поколебавшись, Голованов откровенно объясняет: - Напился среди бела дня. И что удивительно - человек-то трезвый, уважаемый. А нынче насчет этого - сами понимаете. Первый спрос - с руководителя. Фомич вон с места в карьер - на бюро хочет. Что-то там не так, поглядеть надо.
- Так я же вам помешаю?
- Ну, почему же? Познакомитесь, поговорим. Потом... - по молодому, резко очерченному лицу Голованова пробегает улыбка, он берет сигарету, потом, допустим, покурить сходите. Тем более что Буров-то не курит.
- А Андрей Фомич давно здесь?
- Давненько. Двух секретарей пересидел. И меня, бог даст, пересидит.
- Хороший работник? - допытываюсь я.
Теперь у Голованова улыбаются одни глаза - умно, все понимая и вроде подтрунивая: чего вокруг да около ходишь, так и спрашивай - что, мол, за человек? Отвечает по-прежнему прямо, разве что повнимательней отбирая слова:
- Район знает назубок. Большой опыт. Ну, может, с несколько устаревшими методами, - на мой взгляд...
Выкатившийся из кирпичного коробка "газик" привечает недолгой прохладой, через несколько минут брезентовые бока становятся горячими. Позади остается северная окраина Загорова; перестав подскакивать по выбитой мостовой, машина мягко бежит по накатанной проселочной дороге, широко распахиваются поля, уходя в слюдяную блескучую даль горизонта. Пожилой шофер молчалив, по его взмокшей морщинистой шее стекают капли пота; сосредоточенно помалкивает и Голованов, готовящийся, должно быть, к предстоящему и малоприятному, надо думать, разговору.
Не останавливаясь, лишь скинув скорость - чтобы не придавить купающихся в придорожной пыли кур, проезжаем село; чем-то оно - разморенной ли полуденной тишиной, притомившимися на жаре корявыми ветлами, одинокой ли фигурой старика, сидящего в тени на бревнышке, - чем-то оно будит что-то забытое, воскрешает картины далекого детства, и оттого непонятно тревожно и сладко становится на душе. Друг против друга, через дорогу, стоит каменная, без колокольни церквушка с висячим замком на кованой двери и новенький, из стекла и бетона, магазин, с таким же внушительным, обеденным, замком, - оглядываюсь на них, как на давних добрых знакомых, усмехаясь про себя. Стоят, мирно соседствуя, несут свою службу людям и не ведают, какие вокруг них - образно говоря - разыгрываются порой в нашем литературном мире жаркие баталии. Когда критики обрушиваются на тех, кто в своих писаниях тоскует о былой деревне, вернее, - о том, что, отмирая, по давности и ненадобности, уходит из нее. И похваливает тех, кто, не замечая этого, рвется вперед. Тем самым, по-моему, впадая из крайности в крайность. В жизни все сложнее и все одновременно проще. О ржаном подовом каравае, выпеченном на обзоленных капустных листах, хорошо жалеется тогда, когда булочные полны подрумяненных в электропечах буханок и батонов. Приятно посидеть у печки, глядя на огонь, - как недавно сидел я у Софьи Маркеловны, - зная, что самому тебе не нужно колоть дрова и тащить их из сарая. Сердцем, подсознанием, всем самым потаенным в тебе жалеешь то, что уходит, - разумом гордишься, радуешься переменам, несущим людям облегчение, удобства, новый уклад и возможности. Вероятно, по-своему скорбит, печалится даже дерево, скидывая осенью листву, но, скидывая, оно - растет.